Антология советского детектива-23. Компиляция. Книги 1-17 [Эдуард Яковлевич Володарский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Глеб Викторович Алехин ТАЙНА ДРАЗНИТ РАЗУМ (два романа)


Белая тьма

Антонине Емельяновне Масловской — другу и помощнице — посвящаю этот многолетний труд.

Автор

БОГИНЯ РАЗДОРА
Словно камень, брошенный в лужу, происшествие взбаламутило курортный городок. Неважно, что голодный двадцать первый год уплотнил Старую Руссу иногородцами, которые прежде всего интересовались здешним базаром; неважно, что весь день лил дождь и, казалось, воскресенье позволяло отсидеться дома; и неважно, что реки раскроили уездный центр на три куска, — все равно тревожный слух мигом облетел даже привокзальную слободу.

Ровно в час дня, когда на летней эстраде курорта грянул духовой оркестр, соседняя улица дважды как бы отсалютовала выстрелами. Затем из дома уполномоченного губчека Рогова выскочил неизвестный, пересек дорогу и не хуже питерского попрыгунчика махнул через высокий забор парка. К этому месту подоспел начальник угрозыска Воркун с овчаркой, но вот закавыка: знаменитая ищейка не взяла свежий след.

Выстрелы в доме чекиста вызвали разные толки. Жители Торговой стороны, где находился парк, уверяли, что уполномоченный губчека вечерами прогуливался с красавицей по тенистым аллеям и, видать, его приревновали…

Обыватели Соборной стороны — где высился девятиглавый храм и где рядом с тюремным замком проживала известная гадалка — клялись, что ясновидящая еще вчера предрекла кару богохульнику, который поднял руку на икону Старорусской богоматери…

На Вокзальной стороне (она вытянулась по левому берегу Полисти) рабочие лесопильных заводов, фанерной фабрики и железнодорожного депо выстрелы связали с раскрытием крупного заговора в Петрограде. Контрики готовили восстание не только в Питере. И Рогова убили, скорей всего, соучастники невских мятежников. Они, поди, и след запорошили, потому ищейка не взяла его.

А к вечеру по городу пронесся слушок. Кондуктор городской «кукушки» — паровозика с трамвайным вагоном — сообщил знакомому пассажиру: «Вишь, как вышло. К нему явилась чудотворная икона. Он пальнул в нее и кончился».

В доме покойного чекиста в самом деле обнаружили икону с пробоинами от пуль. Начальник угрозыска действительно подоспел к месту происшествия. И правду говорили, что его любимая собака не взяла след. Но Воркун проявил оперативность совершенно случайно…

Выходной день Воркуна начался с радостно-взволнованного ожидания некой вдовушки. Еще накануне она предупредила Ивана Матвеевича, что воскресным утром обязательно придет к нему «посекретничать».

Иван познакомился с нею в доме уполномоченного губчека. Молодая вдова исполняла песни, а Воркун подыгрывал на гармони. После пятого домашнего концерта гармонисту захотелось поговорить с певицей наедине. И вдруг она словно разгадала его желание…

Щедро улыбаясь, Воркун двинул ширму, стоявшую в служебном кабинете. На стене, над кроватью, вспыхнул зеркальный квадрат. Иван заглянул в него и лукаво мигнул. Он вспомнил себя пастушонком. За чрезмерные скулы его прозвали Преображеньем. Но когда батрак раздался в плечах и на голову перерос односельчан, случилось новое преображение: его физиономия уравновесилась, и вчерашние насмешницы начали поглядывать на видного парня. Только Ивану было не до них: той порой его «забрили в солдаты». А там известно — окопы, разведка, германский газ, госпиталь; опять фронт. Затем — Февраль. Потом — Октябрь. Битва за власть Советов. И так до конца гражданской войны. А теперь можно «старому» холостяку превратиться и в молодожена. Уж сегодня он непременно признается Тамаре…

Воркун прислушался: за одной стенкой дежурный милиционер кричал в телефон, за другой, в коридоре, кто-то выстукивал каблуками. Начальник перевел взгляд на овчарку, лежащую возле двери:

— Ну, Пальмушка, кто идет?

Положив морду на лапы, собака смотрела на хозяина всепонимающими глазами. Еще вчера он раздобыл кусок сахару и щепотку настоящего чая, плохо спал ночью, чуть свет прибрал комнату и накрыл постель голубым покрывалом.

Интересно, о каких секретах пойдет речь? Сегодня воскресный обед у Рогова. Они там встретятся. Однако Тамара решила повидаться с Иваном до обеда. Выходит, ей нежелательно говорить при свидетелях. Значит, она хочет доверить ему то, чего не может доверить ни Рогову, ни его брату.

Но почему Тамара задерживается?

Он глянул в окно. По железному скату хлестал дождик. Могла задержать непогода. Возможно, боится потерять голос…

Нет, придет! Иван придирчиво осмотрел квадратную комнату с двумя окнами. Тамара, пожалуй, удивится, что в служебном кабинете аквариум, чучела птиц, лосиные рога и книги на столе высокой пачкой. Тамара еще не знает, что он занимается самообразованием и что ради оперативности живет в кабинете.

Воркун распушил светлые усы, пропахал пятерней густые волосы, набросил на широкие плечи новый серый пиджак и снова вернулся к подоконнику. Прижался горячим лбом к холодному стеклу.

Сегодня открытие свободной торговли, но базарная площадь почти пустая. По мокрому тротуару, со стороны бывшей гимназии, торопко шагал маленький человек в кожаной кепке. Воркун узнал председателя укома Калугина и подался назад.

«Не ко времени», — подумал он с досадой, хотя обычно всегда радовался приходу своего учителя.

Председатель укома мечтал вернуться к прежней профессии — преподавать естествознание. Он охотно читал антирелигиозные лекции, вел философский кружок и помогал любознательному Воркуну «вгрызаться в науку».

А вот и Калугин. Черная кепка, темный плащ, кожаный портфель — все окроплено дождем. Пальма, виляя хвостом, обнюхала тяжелый портфель.

«Почему всегда с портфелем?» — подумал Иван, но не успел спросить.

В это время Калугин, надев очки, резко шагнул к столу. Рядом с книгами «О происхождении видов» и «Основы уголовной техники» лежал томик с латинским заглавием. Этот томик добыт в ночной облаве: в нем искусно спрятана колода французских карт с непристойными картинками…

— Поэтические «Метаморфозы» Овидия! Откуда, голубчик?

Иван улыбнулся и в свою очередь поинтересовался непонятным словом «метаморфоза». Калугин взял в руку двуликий томик и раскрыл его как пример неожиданного превращения. Воркун удовлетворенно кивнул, выставил два мозолистых пальца:

— Вот мой агент Быков. Продался спекулянтам и сам обернулся преступником. А Федька Лунатик, вор-рецидивист, напротив, стал моим первым помощником.

— Пример жизненный, мой друг! — похвалил Калугин и, возвращая томик с фокусом, многозначительно добавил: — Метаморфоза, голубчик, всеобщий закон мира…

— Всеобщий?! — почтительно повторил ученик, наблюдая за окном…

К счастью, председатель укома спешил в дискуссионный клуб. Иван проводил его за дверь и даже не обратил внимания, что тот ушел без портфеля.

— Ну, Пальмушка, как думаешь, придет Ланская?

Собака навострила уши. И когда постучали в дверь, Воркун решил: «Тамара»…

Но вместо Тамары на пороге показался высокий, стройный блондин во всем кожаном. Воркун удивился: за последнее время уполномоченный губчека Рогов редко заходил к Ивану на службу. Пальма вскочила на лапы и крутнула хвостом.

Чекист любил собак и лошадей, но тут, не замечая ищейки, чем-то озабоченный, протянул приятелю мокрую руку, на запястье которой висел плетеный хлыстик:

— Есть разговор, Иван…

От кожанки и галифе пахнуло конским потом. «Верхом из уезда», — смекнул Воркун и радушно заглянул в осерчалые глаза Леонида:

— Рад видеть тебя, дружище!

— Ты, кажется, всему рад. — Рогов стряхнул дождинки с кожаной фуражки и метнул взгляд на базарную площадь: — Смотри! Под твоим носом частники открывают магазины. И ты рад? Вчера епископ Дмитрий произнес здравицу в честь новой экономики. И ты рад? Церковникам разрешили торговать иконами. И ты опять рад?

Иван собрался поспорить с другом, но тот вдруг прикусил нижнюю губу и прижал ладонь к сердцу.

— Что, Леня, шалит?

— Да, черт побери, отъездил верхом. — Рогов приглушил голос и доверительно прошептал: — Дело есть. Вчера кто-то подбросил ко мне в кабинет икону Старорусской богоматери…

— Соборную?! С драгоценностями?!

— Нашел дураков. — Чекист опустил руку и осторожно расправил плечи. — Мазню на фанере…

— Зачем?!

— Давай подумаем… — Рогов оглянулся на дверной стук: — Гони в шею!

«Только бы не она», — встревожился Иван. Ланская пела не только в местной опере, но и в церковном хоре. И Рогов даже в хорошем настроении высмеивал церковную хористку.

Воркун потеснил приятеля за ширму, застегнул пиджак и не без волнения пробасил:

— Войдите!

К счастью, это Калугин вернулся за портфелем. На столе сохла роговская фуражка с плетеным ремешком. Председатель укома перекинул с нее взгляд на ширму и, хитровато щурясь, обратился к Воркуну:

— Иван Матвеевич, прошу тебя! — Он поднял портфель. — Воздействуй на Рогова. Твой друг играет с огнем! Икону Старорусской богоматери обещал новгородскому музею…

— Ну и что? — пожал плечами Воркун. — От музея польза…

— Совершенно верно, друг мой! Но нельзя спешить! Эта икона — не только ценнейший памятник древней живописи, но и, сам знаешь, святыня верующих. Церковный староста Солеваров вылечил ноги местной грязью, а фунтовую свечу поставил чудотворной. Сначала развенчаем ее славу, чудодейство. Иначе, голубчик, польза обернется вредом. Верующие, а их пока большинство, возненавидят нас, коммунистов. Учти, массовая ненависть хуже стихийного бедствия!

— Подумаешь… деревяшка! — усмехнулся Воркун.

— Да, друг мой! — Калугин поставил портфель на стул и вскинул руки: — Эта деревяшка для них — спасительная магия! Они верят, что чудотворная отведет любую беду! Был случай, когда жители Тихвина выпросили здешнюю икону на время — спасти скот от мора…

— И зажали?

— Да! Не одно поколение тихвинцев и старорусцев бранились, даже судились из-за нее. И лишь в прошлом столетии чудотворную с помпой водворили здесь. Для рушан она — символ спасения, победы и благовести. В народе ее популярность не меньше, чем Казанской богоматери. Мой совет — не насильничать. Бунтом, погромом ответят фанатики. Пойми, друг мой, Старорусская — давняя богиня раздора!

Воркун задумался, но Рогов решительно отодвинул ширму:

— Это называется — удар в спину, товарищ Калугин! — Уполномоченный губчека не протянул руки. — Что, не ожидал такой встречи?!

Калугин улыбнулся:

— У подъезда, голубчик, твой Орлик, а здесь, — он указал на стол, — твоя фуражка. Нет, я вернулся не только за портфелем…

— Но и выступить в защиту Солеварова и других церковников?!

— Пойми, Леонид Силыч, я же краевед. Мне было бы лестно пополнить музей шедевром искусства. И все же стоит посчитаться с верующими. Кстати, я только что от председателя исполкома. Он тоже против преждевременного изъятия…

— Зато губчека и трибунал на моей стороне! И завтра же…

— Верующие выделят охрану.

— А штыки на что?!

— Штыки, батенька, повернутся против нас же, атеистов-большевиков! А тебя, зачинщика, просто растерзают! — Опять забыв портфель, Калугин потянулся к двери. — Не спеши, Леонид Силыч, подумай!

Когда Иван вернул портфель председателю укома и закрыл за ним дверь, Рогов нетерпеливо, с раздражением в голосе спросил товарища:

— Кто прав из нас?!

Воркун не пощадил больного:

— Поначалу казалось — ты. А вот послушал, поразмыслил и вижу: он мудрей тебя…

— Мудрей? Это в чем же? В сочувствии мракобесам?! Интеллигент чистейшей воды! Его счастье, что пришел в партию до революции. Теперь таких…

Раздался резкий звонок. Уполномоченный зло покосился на телефонный аппарат и, направляясь к выходу, махнул хлыстом.

— Разве тут поговоришь! Приходи обедать…


Напрасно Иван все утро прислушивался к шагам за дверью: не пришла и не позвонила…

Ну что ж, дорогуша, встретимся за круглым столом. Он представил братьев Роговых с гитарами и голосистую певунью с белоснежным лицом и яркой копной волос. Она живет рядом с роговским домом. Прошлый раз Иван хотел проводить ее, но его опередил младший Рогов. Этот чернявый кудряш с наглыми глазами открыто пристает к вдовушке. Однако соседка предпочитает петь народные песни под гармонь, а не под гитару.

Иван терпеть не мог Карпа и при одном воспоминании о нем нахмурился. Не о младшем ли Рогове хотела поговорить Ланская? Не нуждается ли она в защите?

Завернув гармонь в клеенку, Воркун быстро надел серый картуз с лакированным ремешком и коротким свистом вызвал своего четвероногого друга:

— Ну, Паля, поднажмем!..

Куда девались воркуновская медлительность и хмурый взгляд! Первая настоящая любовь в тридцать пять лет чего только не таит. Заломив по-мальчишески козырек, Иван размашисто шагал через лужи. Его с трудом узнавали встречные знакомые. Даже Пальма нет-нет да и нюхнет хозяина.

Вдруг Иван насторожился. Острый слух бывшего разведчика уловил два приглушенных расстоянием выстрела. В тот же миг над кронами могучих тополей, стоящих поодаль, взвились грачи. Взвились панически и высоко. Так не испугаешь камнем или свистом. Охотнику известны повадки пернатых. И собака безошибочно чует выстрел: вытянув морду, она ощетинилась. Начальник с ищейкой побежали в сторону парка. Впереди на мостовой толпились прохожие. Они показывали на балкон синего домика, где жили братья Роговы.

— Не спорьте! — надрывался мужской голос. — Два раза бабахнуло!

Воркун окинул взглядом собравшихся. Над хором зевак возвышался своей приметной широченной бородой староста церкви Солеваров. Острые глазки фанатика поймали начальника угрозыска и расширились: «Вот чудо, уже тут!»

Но Иван прочитал в глазах старосты и нечто другое: старик явно был чему-то рад. Неужели у Роговых беда?

— Кто стрелял?

Солеваров вскинул волосатую руку на синий домик с чердачным балконом:

— Вроде как… уполномоченный…

Воркун ринулся к воротам. Пальма передними лапами толкнула калитку. На дворе, возле бочки, переполненной дождевой водой, зашипел черный кот. Ищейка, не замечая взъерошенного противника, метнулась к распахнутой двери флигеля.

Во флигеле жила Тамара Ланская. Там не пахло порохом. Пальма круто развернулась и, минуя сарай, кинулась к низкому крыльцу роговского домика.

Иван устремился за овчаркой. Прихожая и столовая встретили начальника угрозыска подозрительной тишиной. На круглом столе, белевшем скатертью и аккуратно расставленными тарелками, колючим шаром темнел кактус.

Где же братья и Тамара? Мокрые следы собачьих лап на чистых половицах вели на деревянную лестницу. Леонид занимал комнату на чердаке.

Воркун одним духом взлетел на верхнюю площадку и замер.

В нос ударило едким пороховым дымом.

На полу, возле высокой вешалки, сидела Тамара, склонив голову. Ее пламенеющие волосы закрыли глаза, посиневшие губы судорожно вздрагивали…

— Что тут?!

Тамара безысходно кивнула на дверной проем Леонидовой комнаты.

Иван шагнул к распахнутой двери.

Глаза ослепил белый косой потолок мансарды.

Балконная занавеска надулась пузырем.

Воркун решительно переступил порог…

И оцепенел…

ЗАГАДОЧНАЯ ОЧЕВИДНОСТЬ
Леонид обмяк на стуле, упав грудью и головой на письменный стол. Пальцы правой руки судорожно сжали рукоятку вороненого браунинга. Левая безжизненно свисала…

— Леня!..

Воркун наклонился над еще не остывшим телом. Леонид не нуждался в помощи. Хотя на лице, на руках, на костюме — ни капли крови.

Не трогая предметов, Иван осмотрелся. На полу, возле стола, поблескивали две пустые гильзы. Рядом с диваном, высунув язык, сидела Пальма и поглядывала на фанерный лист, лежащий на ковре.

Воркун подошел к фанере и вздрогнул: «Икона!»

Божья матерь с младенцем, а взгляд суровый, угрожающий. Чекист стрелял в богоматерь. Одна пуля угодила ей в грудь, другая — в плечо.

Иван присел на корточки. Свежий запах масляной краски защекотал нос. Образ богоматери был воспроизведен уверенными мазками.

— Тамара Александровна! — подозвал он свидетельницу. — Кто принес сюда икону?

— Какую икону? — слабым голосом спросила она и вступила в полосу света.

Иван изумился: у нее расстегнут халат, ночная сорочка порвана, а на груди… синяк. Что все это значит?

Пахнуло изысканными духами. В мировую войну раненому разведчику Воркуну вручила кисет великая княгиня с капельным крестиком на белой косынке. Сестра милосердия была надушена такими же духами, как и соседка Роговых. Он указал на икону. Тамара исступленно вскрикнула:

— Старорусская! Чудотворная! — Она упала на колени, скрестила руки, страстно зашептала: — Божья матерь, прости меня, грешницу…

Боковым зрением женщина заметила воркуновский пытающий взгляд и дрожащими руками застегнула халат, отороченный лисьим мехом.

Да, не о такой встрече мечтал Воркун. Он погладил Пальму и пальцем ткнул в икону:

— Взять след!

Овчарка обнюхала улику и, виновато поджав хвост, снова уселась: «Хоть убей, а чужим не пахнет». Обычно она мигом схватывала нужный душок и устремлялась по следу — только поспевай. А тут…

Озадаченный Воркун подошел к телефонному аппарату, позвонил дежурному и, опустив трубку, вдруг вспомнил, как сегодня утром Леонид недосказал историю с подкинутой иконой. Возможно, он сам принес икону со службы домой?

«Нет, чекист не пойдет с иконой по городу», — рассудил Иван и взглянул на влажные туфли певицы:

— Тамара Александровна, вы прибежали сюда на выстрелы?

— Да… я думала… Леонид убил Карпа…

— Братья поссорились?

— Очень!

— Из-за чего?

— Н-не знаю, — смутилась она, отводя взгляд вниз.

— Значит, Карп был здесь, когда вы прибежали?

— Нет, здесь никого не было, — твердо заявила она и заплаканными глазами показала на покойного. — Только он…

— Вы подошли к нему?

— Нет. Не смогла. Подкосились ноги. Лишь взглянула и все поняла. Я ведь медик. Я ждала этого…

— Ждала?!

— Да. Вчера у него был сердечный приступ. А он поехал верхом. И Карп…

— Что Карп?

— Довел его до бешенства. Он доконал брата…

Иван хмуро глянул на фанерный лист. Пожалуй, доконала икона. Леонид ненавидел иконы. Выходит, злоумышленник знал эту особенность характера чекиста. Неужели это подстроил Карп?

Нет, пули впились в стенку комнаты на высоте человеческого роста. Ясно, что кто-то держал образ. Но почему не оставил следов? Кажись, улика налицо, а Пальма и носом не ведет. Черт возьми, все так же очевидно, как загадочно. Калугин сказал бы: «Загадочная очевидность, голубчик». И Тамара явно чего-то недоговаривает. Почему не пришла утром? Кто порвал кружева на груди? В чем грешна?

— Тамара Александровна, сейчас придут чекисты. Идите… переоденьтесь…

И, провожая ее изучающим взглядом, подумал: «Все расскажет, не станет молчать».

Воркун внимательно осмотрел чердак — ничего подозрительного. Пытался представить, что здесь произошло. За время работы в угрозыске он немало распутал узлов. Обычно соображал быстро, а действовал не спеша. Сейчас же, наоборот, много суетился, курил, а думалось на редкость туго.

Посмотрел на мертвого друга и вдруг почувствовал, как собственный воротник давит горло. Только сейчас Иван по-настоящему осознал потерю дорогого, близкого человека.

Еще мальчишкой Леня помогал отцу — расклеивал подпольные листовки. Побывал Леня и в царской тюрьме. Не сломила его и ссылка. Крепких отбирала чека. Он работал ради жизни, а жил ради работы.

Иван нагнулся над столом, коснулся чернильницы, вырезанной в виде двух огромных желудей, и неожиданно увидел прямо на серой бумаге, покрывавшей стол, свежую карандашную запись. Почерк Леонида — прямой, четкий, с нажимом.

Не дыша, точно боясь сдуть паутину букв, Иван склонился над строкой.

«Мертвый хватает живого», — прочитал он с недоумением.

На чердак влетел шмель. Его, видать, привлек цветочный аромат французских духов. Но цветка-то нет. Обманулся мохнатый дурень, ищет выход, бьется о стекло, а дверь на балкон приоткрыта. И не то ли с ним, Иваном? Бьется, ищет, а выход, поди, рядом. Но где? Как найти?

Заныла старая рана. Воркуну стало душно и тесно. Он полез в карман за платком, а вытащил томик с картами. Вид у «книжицы» шикарный: зеркальная кожа, золотое тиснение, а внутри — порнография.

Да, внешность может быть обманчивой. Вот и Ланская, глянешь — богиня: совершенство форм, глаза — чистый малахит, а что внутри? Возможно…

— Нет, нет! — отмахнулся Иван и быстро вышел на балкон.

Дождик кончился. Выглянуло солнце. Внизу, в толпе любопытных, по-прежнему выделялся Солеваров. Церковный староста говорил негромко, но слушали его внимательно, и почти каждое слово старика долетало до Ивана.

Рослый рушанин рассказывал о том, как чекист Рогов занес руку на святыню и как ясновидящая предрекла ему безвременную кончину…

— Так, может, православные, и свершилось знаменье? — Он осенил себя крестом и волосатой рукой указал на роговский домик: — Сами слышали…

Солеваров заметил Воркуна и осекся.

Иван поморщился: «Эх, пойдут теперь звонить о новом „чуде“ Старорусской богоматери. А тут еще эта дырявая икона. Но где застряли чекисты?»

Он окинул взглядом улицу. На противоположной панели, залитой дождем и солнцем, знакомый сторож курорта метлой тычет в дощатый забор и монотонно гудит:

— Свежая царапина, натурально, след…

Воркун стремглав кинулся к лестнице. За ним — Пальма.

На улице не успели опомниться, как из ограды с треском вылетели доски. Первой в дыру юркнула ищейка. Еще удар ногой — следом за овчаркой скрылся хозяин.

Всем показалось, что сейчас за оградой гавкнет собака, засвистят пули: уж больно стремительна погоня.

Толпа притихла. В парке, за высоким забором, мужской голос басисто обругал Пальму. И все поняли, что ищейка забастовала, что, видать, дождь размыл следы. Теперь жди: вылезут из дыры понурая собака и сердитый хозяин.

Но никто не вылезал. А за оградой вдруг послышался еще чей-то голос — молодой, приглушенный…

Любопытные переглянулись…

ИКОНА И РЫСЬ
Воркун показал Пальме примятую траву. Здесь, между липой и кустом сирени, неизвестный спрыгнул с забора. Овчарка взяла след, устремилась к песчаной аллее и неожиданно, оглянувшись назад, остановилась…

— Ты что, дура?! — выругался Иван и замахнулся кулаком. — Нюх потеряла, что ли?!

Остроносая помощница с чернотой на хребтине потянулась мордой к ближайшему кусту сирени и крутнула хвостом.

Иван развел мокрые ветви. Его брови вскинулись. Перед ним Сеня-чекист и не Сеня: казацкая фуражка с красным околышем сильно помята, френч обмяк; синие галифе провисли в пузырях, а русские щегольские сапожки с нарочито завышенными каблуками — все в грязи. Да и сам юноша, промокший, в паутине и лепестках сирени, совершенно не походил на себя, всегда на редкость опрятного. Даже в лице и глазах обозначилось совсем чужое: веснушки почернели, веки сузились и шрам возле виска не замаскирован белым чубом…

— Тихо, дружок Воркунок, тихо, — прошептал молодой чекист, сплетая оттенки строгости и задушевности. — Парк оцеплен. Тут мой пост…

Маленький, юркий, с кривинкой в ногах, он подтянул ремень с маузером и, оглянувшись, понизил голос:

— Я только что из Питера. Там накрыли сброд Таганцева. Один из его агентов здесь, в Руссе. Кличка — Рысь…

— Женщина?

— Неизвестно. Но повадки и впрямь матерой рыси: ловко путает следы и пакостит всегда с большой выдумкой-хитринкой…

— Может, и с иконой ее проделка?..

Воркун рассказал о случившемся. За оградой промчался дымящий паровозик. Сеня переждал шум и деловито кивнул в сторону забора с дырой:

— Бери понятых и жди меня. Жди у Роговых. — Он слегка подтолкнул Ивана: — Действуй, браток, действуй…

Воркун не обиделся, что комсомолец подгоняет его, начальника угрозыска. Сеня Селезнев из всех местных чекистов отличался исключительной смелостью и оперативностью. Не случайно Леонид приблизил его к себе: молодой сотрудник и жил в доме Роговых.


Иван пригласил сторожа курорта и посоветовался с ним насчет второй кандидатуры в понятые. Бородатый Герасим, в белом переднике, открыл калитку и уверенно показал на приземистый трехоконный флигель:

— А еще можно… нашу фельдшерицу…

— Давно она у вас?

— Хвостова-то?

— Разве у нее фамилия Хвостова?

— Натурально. Девичья, значит. — Герасим остановился возле бочки с водой и охотно продолжал: — Вишь, начальник, полета лет назад аль боле Хвостовы, тутошные заводчики, были самые разбогатые. Их канаты парусные даже иноземцы скупали. А как задымили пароходы — торговля захирела. Последний из Хвостовых проиграл остаток капитальца. Но вернулся из Питера, где продулся, не один: с девкой, рыжей да грудастой. У нее-то, прости господи, имелось сбереженьице. И купила она тут участок с постройками. Флигель — себе. А дом, где ныне Роговы, отвела для приезжающих курортников. Открыла меблированные комнаты с обедами. Зажили неплохо, с достатком. И дочь народилась. Вся в матушку: и цветом, и телом, да и характером: девчонкой повенчалась с офицером…

Дворник лукаво подмигнул:

— Ланского, муженька-то, немец прикончил, а родителей «испанка» прибрала. Вот краса-сиротка и определилась к нам, на минеральные воды. Да еще на сцене поет: горазд голосиста…

В крайнем окне, над цветами, вспыхнула огненная прическа. На подоконнике колыхнулась ярко-зеленая елочка. Две створки блеснули стеклами. Певучий голос обратился к Воркуну:

— Иван Матвеевич, поймали?

— Не уйдет, — заверил он и шагнул к распахнутому окну, глядя на нее: — Вы можете понятой?

Зеленые глаза непонятно прищурились: Ланская то ли обрадовалась приглашению, то ли успокоилась, что человек, который махнул через забор парка, скрылся.

Ланская вышла из флигеля в темном длинном платье с закрытым воротом. В этом траурном костюме она походила на монашку.

— Тамара Александровна, вы случайно не видели, кто после стрельбы выскочил от соседей?

Она опустила глаза:

— Н-нет…

«Скрывает», — Воркун невольно посмотрел на Герасима. При нем она не разговорится.

На крыльце, пропуская мимо себя спутницу, Иван едва уловил запах заграничных духов, и снова ему вспомнилась великая княгиня. Смешно и дико: он, бывший пастух, до сих пор мечтал о любимой, похожей на величавую сестру милосердия с певучим голосом. Этой весной он трижды слушал Тамару Ланскую — княгиню в «Русалке».

Воркун представил Рысь с фанерной иконой и нахмурился. Эх, опоздал к другу! Бывало, Леня только позвонит: «Жду к обеду», и Ваня — шапку в охапку, и пес за ним. А сегодня прихорашивался, будто Макс Линдер перед любовным свиданием. Хорош гусь! Все могло быть иначе…

В горнице на круглом столе расставлено восемь тарелок. Леонид всегда приглашал одних и тех же знакомых. Иван пересчитал имена гостей, и получилось так, что один стул лишний. Выходит, восьмой — новое лицо…

Вход на лестницу охранял смуглый татарин в белесо-зеленой гимнастерке. Он любовно оглядел овчарку и одобрительно причмокнул:

— Ай, хорошай!

Поднимаясь в светелку, Тамара судорожно держалась за перила. Она боялась потерять равновесие. Герасим, наоборот, вышагивал уверенно, высоко неся бороду: бывалый солдат повидал мертвецов.

Но там, рядом с покойником, понятые вдруг поменялись ролями. Тамара устояла и, прикрывая рот платком, глазами впилась в Леонида. Герасим поклонился мертвому чекисту и сразу как-то скривился, словно его подрубили: толкни — и грохнется. Чего струхнул? Что знает?

— Герасим, ты первый раз видишь эту икону?

— Впервой, — с трудом выговорил дворник и снова уставился на браунинг в мертвой руке.

Иван вынул из ящика стола лист бумаги, положил его на книгу и сел на диван, рядом со своей гармонью. В руке он держал чернильный карандаш, остро отточенный Леонидом. Не успел он написать: «Протокол допроса», как Пальма кинулась к лестнице.

«Селезнев», — прикинул Воркун, но ошибся.

На площадку быстро поднялся сухой, жилистый Карп. Он, видимо, бежал. Черные кудри вздыбились (он круглый год ходил без фуражки), полы короткой куртки из красной кожи разметались, а капли пота стекали со лба на широкие брови, из-под которых резко смотрели карие глаза.

Не замечая ни людей, ни собаки, он прыгнул через порог и кинулся к столу:

— Ленька!.. — У него дрогнул голос: — Брат ты мой…

Он обнял застывшее тело и, прижимаясь щекой к мягким волосам брата, надрывно зашептал:

— Как же так?.. Если б знать!.. А?.. Так я бы… Ленька, что я наделал?!

— Ты убил его! — выкрикнула Тамара и заплакала.

Карп задел соседку мимолетным взглядом и припал к мертвому брату.

В противоположность младшему Рогову Сеня Селезнев появился бесшумно. Он участливо кивнул Карпу и, снимая измокшую фуражку, тихо сказал Ивану:

— Пиши протокол, пиши…

И другим нашел работу: Тамару послал во флигель за портновской рулеткой, Герасима попросил разогнать толпу под окном, а сам по телефону вызвал врача и фотографа.


Герасим вернулся возбужденный и толстым пальцем показал на окно:

— Забор-то покарябал здорово…

— Кто покарябал? — уточнил Сеня.

— Да я так размыслил, товарищ начальник, попрыгунчик с пружинами на пятках…

— Своими глазами видел-подсмотрел?

— Ныне не видел, а вот в голодуху, на Митрофановском кладбище, видел в белых саванах.

— Ты что, борода-бородина, мешочничал?

— Был грешок. Патрулей огинали погостом. А из могил на нас живые покойники — скок! скок! Содорожники мешки бряк и ходу. Я тоже тягу, хоть груз не бросил. Силенки хватало…

«А тут чего скис?» — взвешивал Иван. А Сеня налегал:

— И высоко, говоришь, они прыгали-возносились?

— Да не горазд.

— Но через этот забор… запросто?

— Натурально! — Герасим заглянул в открытую дверь балкона, где за балясинами зеленел омут освеженного парка. — Говорят, этот прыгунок выскочил из калитки Хвостовых…

Ланская протянула руку с рулеткой, да так и застыла. Сеня тоже заметил, как соседка Роговых побелела, но оставил ее в покое. Он взял у начальника угрозыска протокол, прочитал его вслух и попросил понятых расписаться.

Лист бумаги лежал на краю стола. Сторож еще раз покосился на пистолет и расчеркнулся. Ланская не дописала своей фамилии.

Чекист проводил понятых до лестницы и приказным тоном бросил вниз:

— Ахмедов, выпусти парочку!

Иван ждал: если вдовушка обернется, глянет на него — значит, ее мучает совесть. На повороте она взялась за перила и посмотрела в его сторону. В ее глазах он прочел и надежду, и страх.

«Ясно, что-то скрывает», — с горечью рассудил Иван и перевел взгляд на Карпа.

Упираясь руками в колени, младший Рогов рассматривал лежащую икону и, видимо, пытался что-то вспомнить. Он жмурился, потирал лоб и наконец рванулся к выходу:

— Я за профессором! — И на миг оглянулся: — Ничего не трогайте!

Иван и Сеня понимающе переглянулись. Им было известно, что на здешнем курорте лечится петроградский криминалист — профессор Оношко. Он читал лекции старорусским чекистам, посещал местную оперу и даже сделал предложение певице Ланской.

Сеня осторожно приблизился к покойнику и, склонив голову, прикрылся ладошкой. Выходит, лихой малый крепился только на людях, а теперь вот и губы дрожат:

— Ой… Леня… Леонид…

Его невнятный шепот заглушила Пальма — она завыла…

УВИДЕТЬ НЕВИДИМОЕ
Над перилами лестницы заголубело табачное облако. Сначала из лестничного проема на площадку выплыла шарообразная лоснящаяся голова, окутанная светлой дымкой. Затем из табачной завесы проглянули серые навыкате глаза и гнутая трубка на мясистой губе. Потом выкатился большой округлый живот, запахнутый в просторный пиджак с серебряным отливом. И наконец, поднялись короткие ножки в широких майских брюках и белых парусиновых баретках.

Тяжело дыша, криминалист вынул из кармана толстую лупу с раздвижной рукояткой и дал понять, что пришел не слезы лить, а дело делать. Он сразу повел себя как егерь среди любителей охоты: внимательно осмотрел комнату, заглянул в воркуновский протокол и вежливо заметил:

— Дорогие коллеги, вы неплохо потрудились, однако нам придется исправить допущенные ошибки. Осмотр места и трупа мы произведем со скрупулезной точностью.

Он подозвал Карпа, который привел его:

— Вы, маэстро, измеряйте. Вы, товарищ Селезнев, составьте план с обозначением каждой вещи. Вы же, коллега, записывайте…

Иван опять вооружился карандашом, продолжая наблюдать за профессором. Странно, ученый-криминалист говорит вроде серьезно, с уважением, а в глазах иронический смешок.

Опытный эксперт с помощью линзы осмотрел костюм, лицо, руки покойника и уверенно заявил:

— Умер от разрыва сердца. Мой диагноз подтвердит врач. — Он заглянул в протокол, лежащий перед Иваном: — О нет, коллега! Извольте в следующем порядке: положение трупа, ложе трупа, поза трупа, одежда на трупе и трупные изменения. На левой руке, в области тыльной стороны кисти, синяк — след удара тупым предметом…

Карп отложил рулетку, хотел что-то сказать, но передумал.

Воркун не обиделся на критику. Уважай тех, у кого можно поучиться. Ведь он, начальник угрозыска, не имел специального образования. Основная школа — служба в армейской разведке. А профессор Оношко — автор книг по криминалистике. Экспертиза — его профессия.

И сейчас на чердаке ученый-криминалист увидел то, чего другие не заметили. Передвигаясь на коленях вокруг иконы, он направил лупу на край фанеры и деловито объявил:

— Отпечаток пальца. Прошу…

Первым осмотрел отпечаток Селезнев и заверил:

— Это не его, не Рогова…

— А чей?..

Все оглянулись. На пороге комнаты стоял мужчина среднего роста, в бордовой кожанке с нашивными карманами. Это был председатель местной чека Пронин. Его желтоватое лицо (он болел язвой желудка) сейчас неестественно зарделось.

— Странно, — заговорил Пронин глухим голосом. — Сейчас в служебном кабинете Рогова мы обнаружили такую же икону…

— Ловко задумано, друзья мои! — следом за начальником в комнату вошел Калугин. — Представьте! На службе Рогов спрятал икону за шкаф, приходит домой, а тут опять она! Нуте?!

Карп сердито взмахнул рулеткой:

— Бред собачий! Мой брат не верил в чудеса!

— Товарищ Карп, — спокойно проговорил Пронин, снимая военную фуражку, — мы хорошо знаем, что брат твой не верил в чудеса, зато кругом-то нас армия фанатиков. По городу уже бродит слух: «Рогов позарился на чудотворную, вот она и покарала его». Ты знаешь, кто принес икону?

— А ты знаешь, кто принес икону на службу?

— Надо полагать, одно и то же лицо.

— Куда же вы, чекисты, глядели?

Пронин усталыми глазами показал на открытый балкон:

— В кабинете твой брат всегда распахивал створки. Так не мудрено… подбросить… первый этаж… А тут как?

— Черт его знает! — Карп бросил рулетку на диван и зло взглянул на Селезнева: — Сеня удрал в Питер! У меня по воскресеньям футбол, бильярд. Леонид ускакал в уезд. Дома — один кот! Принес тот, кто выскочил после выстрелов…

— Прошу прощения, коллеги, — вмешался Оношко, сверкая лупой. — Осмотр места показывает, что нет состава преступления. Уполномоченный не убит: подвело сердце. А копию иконы принесли, скорее всего, по просьбе самого Рогова. Он неоднократно говорил мне: «Разоблачу чудотворную! Я расстрелял бы ее, не будь она музейной ценностью».

— Это так. Могу подтвердить. — Воркун медленно поднялся с дивана. — Но Леонид никому не заказывал иконы, потому как сегодня утром он возмущался тем, что кто-то подкинул в его кабинет мазню на фанере…

— Ого! — заинтересовался Калугин и обратился к Пронину: — Павел Константинович, голубчик, тут что-то нечисто…

— Позвольте! — обиделся криминалист. — Не делайте из мухи слона! Краснеть придется! Повторяю, налицо естественная смерть. И «расстрел» иконы психологически оправдан. Он еще раньше подсознательно целился в нее. А выстрелы спугнули одного из приглашенных на обед…

— И тот кинулся-махнул именно через забор? — подкусил Сеня.

— О, юноша, от страха и забор нипочем! — Профессор, дымя трубкой, авторитетно провозгласил: — Уверяю вас, коллеги, и дня не пройдет, как вы вспомните мой диагноз: разрыв сердца — раз; беглец — совпадение — два; лик богоматери — заказ самого Рогова — три. Не ищите того, чего нет!

— Однако, голубчик, — не сдавался Калугин, — бывает обратная картина: именно отсутствие прямых улик заставляет думать, что преступник перехитрил нас. Вы, профессор, исходите только из причины…

— Все криминалисты мира исходят только и только из причины!

Оношко дымящей трубкой указал на председателя чека:

— Павел Константинович, может быть следствие без причины?

— Ясно, нет!

— Может быть преступление без преступления?

— Конечно, нет!

— Что и требовалось доказать! — победно вскрикнул ученый-криминалист.

Воркуну показалось, что в этом споре Оношко забил его учителя. Больше того, Иван, по существу, разделял взгляд профессора на роль и значение причины в процессе расследования. В самом деле, как не крути, а без причины следствия не бывает. Его глаза сочувственно остановились на Калугине.

А тот с добродушной укоризной посмотрел на Пронина:

— К сожалению, Павел Константинович охотно посещает лекции профессора Оношко и ни разу не поинтересовался нашим кружком. А вот Сеня Селезнев не пропустил ни одного занятия.

Калугин обратился к молодому чекисту:

— Голубчик, скажи, пожалуйста, следователь учитывает только причину и следствие?

— Нет, зачем же! — оживился Селезнев. — Есть молния, но есть и засушливое лето. Молния — причина, а засуха — обстоятельство. Отчего же загорелся лес?

— Совершенно верно, голубчик! Больное сердце — внутренняя причина, а травля иконами, возможно и не только иконами, — внешнее обстоятельство.

Калугин шагнул к Пронину:

— Так что, друг мой, надо учитывать не только причину, но и условия. Короче, кто ускорил смерть больного человека? Нуте?!

— Тридцать верст скакал на лошади, — ответил Пронин.

— А еще?

— Резкая перемена погоды: с ночи дождь…

— А еще, товарищ начальник? — подключился Селезнев.

— И этого достаточно!

— Извиняюсь, товарищ начальник. — Сеня перевел взгляд на Воркуна: — Иван Матвеевич, ты виделся-разговаривал с Роговым после его поездки. Почему ты шел к обеду с гармонью?

— Ну… ясно… Леонид пригласил…

— А если бы он себя плохо-скверно чувствовал, как думаешь, стал бы звать в гости, да еще с музыкой?

— Музыка для него — лучшее лекарство! — Пронин развел руками. — Товарищи, все до поры до времени…

— Ерунда! — оборвал пронинскую речь младший Рогов. — За два часа до выстрелов мы с ним поспорили — он вспылил и ребром ладони так мне по руке рубанул, что я и кий не смог держать, до сих пор ноет…

— Позвольте заметить, коллеги, — профессор трубкой нацелился на телефонный аппарат с двумя рогульками, — за двадцать минут до выстрелов Леонид Силыч позвонил ко мне в гостиницу курорта и пригласил меня к обеду…

«Вот кто восьмой», — отметил про себя Иван, внимательно слушая.

— Вероятно, я был последним, кто слышал его голос. Он был утомленный, болезненный. Я даже отсоветовал ему. Но он заверил: «За моим воскресным столом всегда песни, гитара, гармонь. Мне нужно развлечься».

— Значит, — подхватил Сеня, осматривая образ богоматери, — она доконала. Но как?!

— Здесь кто-то держал икону, — вставил Пронин.

— И убежал, как только свершилось чудо: стрелявший в богоматерь скоропостижно умер. Тут любой дрогнет, уверяю вас, коллеги…

«Неужели он верующий?» — подумал Воркун и спросил профессора:

— Ну, а почему Пальма не взяла след?

— Ваша ищейка сразу почувствовала, что тут нет никакого преступления…

— И вообще брат обошелся без помощника. — Младший Рогов поставил фанерный лист на ребро, прижал к дивану и поднял руку: — Стоит! Стреляй!

— Наглядность — лучшее доказательство!

Оношко подошел к столу и только сейчас обратил внимание на роговскую запись:

— Что за мистика?! Как это может мертвый хватать живого?

— Хватает, голубчик, да еще как! — серьезно заверил Калугин. — Религия — чудовищный осьминог с десятками сотен щупальцев и присосок. Вспомните детство. Проснулся — молись. За стол — крестись. Поел — поклонись иконе. Вышел на улицу — кругом церкви, часовни, опять с крестным знамением. И куда ни уйди — всюду тебя достанет церковный звон. В школе — снова молитва и закон божий. А сбежишь в лес или на речку — на груди иконка или крест. Да и места связаны с легендами о чудесах и житиях святых. Свернешь к приятелю или к солдатам в казарму — те же иконы, молитвы. А вечером с мамой или бабкой в храм — боже мой! — чем только тебя не напичкают! Золотой иконостас. Сияние свечей. Душевный хор. Ладан. Просвирка. Святая вода. А в пасху — все брошено в атаку: куличи, яички, перезвон, поцелуи. А исповедь и причастие! А крестный ход! А свадьба, крестины! А похороны! Весь день, всю жизнь — с рождения до смерти — ты в религиозных щупальцах и присосках. Иной даже в бога не верит, а вырваться из объятий церкви не может. Смеется над попами, а все же крест носит, пасху справляет и на всевышнего надеется. Так или не так, голубчик? Нуте?

Профессор не мог лупой нащупать карман. Видимо, Калугин попал в точку. Видимо, золотой крестик на груди криминалиста накалился от слов краеведа. Оношко прикрылся дымовой завесой:

— Так-то оно так, коллега, — он пустил кольцо табачного дыма, — но, позвольте спросить, уместно ли для чекиста, большевика такое выражение: «Мертвый хватает живого»?

— Очень даже уместно, батенька! Это выражение — излюбленный афоризм прогрессивных мыслителей. Еще Дидро этим изречением разоблачал смердящий феодализм, Маркс — загнивающий капитализм, а Ленин — трупный яд идеализма. Нуте?

Профессор отвел глаза в сторону. Воркун улыбнулся. Он вспомнил свою первую встречу с Калугиным. Вчерашний разведчик пришел в уком. Спрашивает председателя, а ему показывают тщедушного человека, в простых очках, с длиннымиволосами и реденькой бородкой, ну — вылитый пономарь. «Наверно, ведает партийным архивом», — подумал Иван и решил прощупать его: «Смотри… за окном… красотища! Белизна-то какая, аж слепит!» Тот усмехнулся: «Учти, голубчик, церковь — белая тьма. И в этой тьме какие только головы не блуждали!»

Голос профессора вернул Ивана к действительности. Толстяк с трубкой вышел на середину комнаты и обратился ко всем присутствующим:

— Уважаемые коллеги, как видите, наметились две противоположные школы расследования…

— Неправда, голубчик! — осадил его Калугин. — Новая школа не отрицает старую, а лишь преодолевает ее ограниченность…

— В чем?

— Ваше ремесло дополняется искусством увидеть невидимое

— Позвольте, коллега, это нелогично! — Профессор самоуверенно выпучил глаза. — Одно из двух: либо оно видимо, либо оно невидимо. Нельзя увидеть то, чего не видно!

— Ошибаетесь, батенька! Вы видите плоскую Землю, а на деле она круглая. Вы созерцаете устойчивую, неподвижную Землю, а на деле она вращается. Вы наблюдаете, как Солнце огибает Землю, а на деле наоборот — Земля облетает Солнце. Кстати, тот, кто первый увидел невидимое, был объявлен церковью еретиком…

— Простите, коллега, о Копернике я читал. — Оношко криво улыбнулся. — Но позвольте узнать, кто же преодолевает старую школу расследования?

— Чекисты во главе с Феликсом Дзержинским.

— Следовательно, старорусские чекисты в данном случае тоже настроились увидеть невидимого «убийцу»? Ну что ж, коллеги, пусть сама жизнь рассудит наш с вами спор…

Профессор оглянулся.

На площадке появились доктор, фотограф и часовой с винтовкой. Смуглый татарин-красноармеец, расправив плечи, доложил председателю чека:

— Товарищ начальник, женьчина пришла, одна пришла. Сказал: «Воркун нужен, очень нужен»…

«Тамара», — мелькнуло в сознании Ивана.

ЗАГОВОР МЕРТВЫХ
Воркун увидел ее через окно прихожей. Она ждала его на крылечке. На ней темное глухое платье с длинными рукавами и черный платок, надвинутый на брови.

Он взялся за щеколду, но не успел нажать ее. На его плечо легла крепкая ладонь. Иван оглянулся: и когда только успел Сеня выпрямить примятую фуражку, отряхнуть френч и налощить сапожки.

Молодой чекист слегка толкнул дверь на двор и мягко-настойчиво объяснил Ланской:

— Томочка, не серчай, Воркун чуток задержится…

Он завлек Ивана на кухню, где пахло свежей рыбой, усадил его на табурет и, не закрывая двери в прихожую, тихо заговорил:

— Пойми, Ваня-дружок, там, в парке, и здесь, — взмахнул рукой, — на голубятне, я не мог подробничать о питерских делах. Видишь ли, Таганцев сколотил-собрал всех обреченных, всякую шваль. Но его шайка-лейка! С ней — патриарх Тихон с армией церковников. С ней — вооруженная свора Савинкова — от Варшавы до Гомеля. С ней — белый Владивосток. С ней — наша разруха, ералаш и засуха на Волге. С ней — Чернов с эмигрантами и зарубежными покровителями. Это они шлют мятежникам оружие, валюту и директивы: «Не замыкаться!» И черная нить заговора связала железнодорожные ветки Петроград — Бологое — Дно — Рыбинск — Русса. Дзержинский сказал: «Корень подрезан, а корешки остались». Чуешь?

Метнув взгляд на открытую дверь, он перешел на шепот:

— Здесь для Рыси лафа: и бывшие дворяне, и торгаши, и церковники. А тут чудотворная под угрозой. Вот Солеваров, поди, на солистку клироса и нажал: «Спаси святыню»…

— Икону принесла она? — насторожился Иван.

— Не знаю, — пожал плечами Сеня. — Но певичка наверняка знает многое…

— Факт, — согласился начальник угрозыска…

Тамара провела Воркуна мимо кухни в светлую столовую. В центре квадратной комнаты — квадратный стол, накрытый клетчатой скатертью. Ланская придвинула гостю дубовый стул с высокой спинкой и, волнуясь, выглянула в окно:

— Они не придут сюда?

— Кто?

— Чекисты?

— А что?

— Я почему-то боюсь их.

— Мн-мн, — недоуменно промычал Иван, чувствуя на себе ее беспокойный взгляд. — Ведь Леонид тоже был чекистом…

Сдерживая слезы, она хрустнула пальцами:

— Боже мой! «Был»! — Ее влажные глаза окинули стены с картинами в золотых рамках. — Он здесь был. Сегодня утром. И я уже знала, заранее знала — последняя встреча…

— Заранее?

— Да! — Она тревожно глянула в окно и снова вернулась: — Признаюсь, Иван Матвеевич, не совбарышня я: приметам верю, картам. Вчера гадала…

— В Чертовом переулке?

— Да! У нее тьма мертвящая. Один огонек, — свеча в руке. А сама в гробу. На лице кисея. Губами шевелит — покрывало дышит. И что ни слово — правда. «Тебя нарекли Тамарой, — вещает она. — Ты, сиротинушка, намедни справила тридцать третьи именины. Тебя любит сосед, из большого казенного дома. Но он, безбожник, кровно обидел тебя. И ты разлюбила его. И бог накажет: ему жить до первого дождичка…»

— Так и сказала: «До первого дождичка»?

— Боже! Вы не верите мне!

Она зарыдала. Иван хотел утешить ее, но не мог найти нужных слов. И смущенно молчал.

Наконец ее голос окреп:

— Да, он обидел меня. Сегодня опять потребовал: «Сними крест, либо все к черту!» Я не сняла и никогда не сниму. Однажды мой крест утонул в купальне, а дома — известие о смерти мужа. После революции я подружилась с комсомольцами и хотела снять крест, а в это время «испанка» отняла отца и мать…

— Вы говорили об этом Леониду?

— Говорила. А он свое: «Либо — либо». — Тамара бессильно уронила кисти рук на стол. — Нескладно получилось. Я не только не сняла крест, так еще стала убеждать его не трогать икону Старорусской богоматери. Он рассвирепел. Никогда таким не был. Хотя последнее время часто хмурился…

— Почему?

— Злился на свое слабое сердце. И лекарств не признавал. Я собиралась к вам, хотела посоветоваться: вы же друг его. Но меня задержал Карп…

— Где задержал?

Она смутилась и нервно открыла дверь в спальню:

— Здесь все произошло…

В это время косые лучи солнца осветили соседнюю комнату. Сначала в глаза бросились яркие вещи — граммофонная труба и серебряная иконка на спинке двухспальной кровати. Затем, приглядевшись, Иван увидел два настенных портрета. Один, исполненный маслом, не понравился: художник увлекся внешностью Тамары — подметил наливные плечи, чувственные губы, светло-зеленые глаза с кошачьей раскосинкой и взбитую прическу. А второй, карандашный, лучше: Леонид Рогов изображен с трубкой — волевой и в то же время задумчивый.

Как всегда при сильном удивлении, Воркун дернул себя за ус. Он знал, что Леонид не любил фотографироваться и тем более позировать художнику. Даже он, Иван, не имел портрета приятеля.

«Почему Леня скрывал свою любовь?» — подумал Воркун и указал на стенной рисунок:

— Откуда у вас, Тамара Александровна?

Она ждала другого вопроса и с благодарностью подняла глаза на Ивана:

— Удивительный портрет, не правда ли? Одни прямые линии. Продолговатое лицо. Точеный нос и открытый взгляд в острых ресницах. Сам прямой и во всем любил прямоту. Даже костюм — простая кожа, а без вмятинки, надлома. И всегда-то бритый, чистый, подтянутый. Идет как по ниточке… — Она нечаянно сбила с головы платок и воскликнула: — Боже, зачем я?! Ведь вы лучше знаете Леонида…

«Ну, нет, зеленоглазая, далеко не лучше: он дружил со мной, а о своей любви помалкивал».

— Кто автор портрета?

— Наш Сварог. Мой портрет художник сделал по моей просьбе. А Леонида зарисовал, когда тот зашел к нам за кулисы. Сварог создал оперу в Руссе. И сам поет на сцене. Впрочем, вы же слушали его в роли Мефистофеля…

«Может, Сварог снял копию и с богоматери?» — подумал Иван.

Ланская встрепенулась, поправила платок:

— Идут! Опять допрос?

— Нет, они, наверное, в сад…

— А вы?

— Следствие ведет Селезнев.

— Какое следствие? — заволновалась она. Леонид же умер от сердца. Он давно жаловался на боли. А тут верховая езда и стычка с братом…

— Здесь… в спальне?

— Да. Карп влез в окно. Я еще лежала. Вы знаете, он и раньше вязался за мной. Но обычно не позволял лишнего. Тут же наглец… порвал сорочку…

«И оставил метку на груди», — мысленно дополнил Воркун.

— Он, конечно, сильнее. Я стала вырываться, кричать. К счастью, в этот момент вернулся Леонид. Младший сопротивлялся. Все же старший выгнал его. — Тамара закрыла лицо ладонями и тяжко вздохнула: — И все из-за меня…

Воркун немного переждал.

— Тамара Александровна, Карп пошел домой следом за братом?

— Нет, на улицу. А Леня задержался у меня. Он еще вчера предупредил, что зайдет за ответом. Но объяснение не состоялось. У него был настолько усталый, болезненный вид, что я пощадила его. Отложила разговор до вечера. Понимаете, Иван Матвеевич, если бы он не требовал, не приказывал, я, возможно, сама бы сняла крест. Во имя любви. Но мне претит насилие. Леонид сам убил во мне святое чувство к нему. Я даже хочу совсем уехать из Руссы… — Певица зябко подернула плечами: — Не везет мне… Я ведь, дурочка, девчонкой выскочила замуж. А его в первом же бою… И опять траур…

Хозяйка пригласила Ивана к столу:

— Налить горячего чая?

Он отказался. Его преследовал запах духов. И она, словно разгадав его мысль, закрыла дверь спальни.

— На днях Карп играл в бильярд и обобрал партнера, — коробку конфет и флакон французских духов. Говорит, тот привез из столицы. Моряк какой-то…

— Моряк?! — заинтересовался Иван и невольно нащупал в кармане книжечку Овидия. — Коренастый, рыжий и желтоглазый?

— Не расспрашивала. И жалею, что приняла подарок. Все равно флакон выбросила. Но духи очень стойкие.

Она прислушалась:

— Вы правы… голоса в саду…

— За кого переживаете, Тамара Александровна?

Она сжала ладонями щеки, зажмурилась и не без колебания умоляюще проговорила:

— Иван Матвеевич, поверьте мне, Алеша не мог принести икону. Он комсомолец. Он друг Селезнева. Он уважал Рогова…

— Алеша… Где служит?

— Рабочий курорта. Сын сторожихи Смысловой. Она вместе со мной поет в церковном хоре…

— Где старостой Солеваров?

— Да. Старик очень просил меня повлиять на Рогова — спасти чудотворную икону. Староста должен был прийти ко мне, но почему-то не зашел…

Ивану вспомнился Солеваров в толпе возле дома. Теперь понятно, почему церковный староста оказался на Ильинской улице: шел да не дошел — выстрелы остановили. Другое дело — Алеша Смыслов. Зачем он пришел к Роговым и почему убежал?

— Тамара Александровна, из дверей Алеша выскочил один?

— Нет, сначала черный кот.

Воркун видел этого кота возле бочки с водой.

— А вы не обратили внимания, во что был обут Смыслов?

— Кажется… в бутсы…

Иван вспомнил о царапинах на заборе: это, видимо, следы от шипов.

— Он что… спортсмен?

— Да, отличный! И рукодел замечательный.

— И кистью владеет?

— Нет, Иван Матвеевич, ни кистью, ни голосом, ни гитарой. Поэтому Леня никогда не приглашал его к себе на концерты, хотя Леша — приятель Селезнева…

— Говорите — приятель… — И, не дожидаясь ответа, Воркун направился к выходу: — Ну, дорогуша, извините… мне пора…

Хозяйка, прощаясь, щекой прижалась к плечу Ивана Матвеевича. Она и раньше, после домашних концертов, прикосновением щеки благодарила гармониста.

ОБВОРОВАННЫЙ СЫЩИК
Молодого чекиста Иван нашел в сарае, который соединял дом с флигелем. Сеня подсчитывал фанерные листы. Они стояли между дровами и небольшим верстаком.

— Все на месте, — облегченно вздохнул Селезнев и с надеждой посмотрел на Ивана Матвеевича: — Что выяснил, дружок Воркунок?

Как только речь пошла о Смыслове, молодой чекист отмахнулся:

— Лешка — свой парень. Мы с ним вместе и футболим, и тут вместе мастерим. — Он показал на рабочий стол. — Без меня Лешка и дров натаскал на кухню, и рыбы наловил для воскресного обеда. Леонид знал его хорошо-отлично…

— А не труслив он часом?

— Что ты, дядя Ваня, парень — отчаянный!

— Ну а почему ж сдрейфил, удрал?

Сеня почесал затылок и честно признался:

— Загадка-задачка! Я, между нами, уже бегал к нему. Нет дома. И велосипеда нет. Утек-умчался куда-то…

Воркун напомнил о заборе с царапинами, о своей встрече с Селезневым и прямо спросил:

— Ты знал, кто махнул через забор?

— Еще бы! У Лешки ботинки с шипами. Но он хитер бобер: снял бутсы и босиком по лужам…

— И все же, Сеня, найди приятеля: он же свидетель…

— Точка! Иду! — В дверях сарая молодой чекист задержался: — Этот пузан, толстяк-то, сказанул насчет Рогова: «Умер от разрыва сердца, и точка!» И доктор подтвердил: «Порок митрального клапана». Как бы Пронин дело не закрыл. Чуешь?

Из сарая они вышли вместе. Иван поднялся на чердак за Пальмой и гармонью, а Сеня пересек двор и, выйдя на улицу, направился к проходной курорта, где попеременно дежурили Герасим и Алешина мать.


Ни мать родная, ни приятель чекист Сеня — никто на свете не знал о том, в какое смешное и трагическое положение попал Алеша Смыслов.

Все началось с подготовки к воскресному обеду. Леша принес рыбы, натаскал дров на кухню, накрыл круглый стол и стал дожидаться старшего Рогова. Приехал Леонид Силыч бледный, уставший, но осмотрел хозяйство, поблагодарил Алешу и сказал: «Сегодня будешь гостем у меня».

Леша обрадовался и тут же открыл ему свою душу. Он давно мечтал поступить в уголовный розыск. И даже заранее кое-что подготовил. Наварил соли, на соль выменял сливочного масла, а на масло — финку, парик, лупу и револьвер.

Уполномоченный губчека улыбнулся, но все же обещал представить Алешу начальнику уголовного розыска. Леонид Силыч поднялся к себе в комнату, а будущий агент решил продемонстрировать ему то, чего не удавалось даже Сене Селезневу.

Рогов обладал таким слухом, что никто не мог подняться по лестнице беззвучно. Малейший шорох, скрип — и Леонид Силыч уже предупреждает: «Осторожно, высокий порог!»

Не снимая бутс, Алеша животом лег на перила лестницы и начал подтягиваться на руках. Медленно. Осторожно. Беззвучно.

Он уже представил себя внезапно появившимся на площадке перед открытой дверью мансарды, как вдруг в комнате чекиста один за другим раздались два выстрела. Испуг огнем жиганул Алешу, но он с детства приучал себя преодолевать страх. У него мелькнуло: «Жаль. Браунинг дома». Прыгнув на площадку, он бросился на помощь.

Когда Леша ворвался в мансарду, Рогов был окутан легкой дымкой. В комнате никто не шевелился.

— Дядя Леня! — крикнул он и подался к столу. — Что с вами?

В это время из открытого балкона свежей струей воздуха развеяло пороховое облачко, и Леша увидел старшего Рогова распластавшимся на столе. В правой руке чекиста дымился браунинг. Леше показалось, что это его браунинг: тот же размер, тот же цвет стали.

Алеша осмотрелся: никого нет. Он с ужасом подумал: «Сам себя…»

Ему стало так страшно, что он кинулся бежать от греха подальше.


Свою ошибку он понял, когда уже махнул через забор. Теперь за ним погонятся как за убийцей. К счастью, лил дождик. А вода все смоет. Только бутсы долой…

В такую погоду парковые аллеи безлюдны. Он мчался, прыгая по лужам. Вот ручей, мостик и бревенчатый домик под тесовой крышей.

Дверь почему-то не закрыта. Леша прошлепал по коридорчику, наследил на кухне и бросил бутсы на русскую печь.

В своей комнате он замедлил шаги. Его взгляд остановился на кровати. На ней лежал дымчатый кот. Леша приподнял подушку. Там, где еще сегодня утром лежал бельгийский браунинг № 2, было пусто.

Он обшарил постель, полез под кровать — лишь дождинки капали с мокрой головы.

Как шилом кольнуло в сердце. Вспомнилась открытая дверь. Кто же выкрал? Что еще пропало?

Тренируя память на предметы, Леша прекрасно знал, где что лежит. И вот те раз! Все вещи на своих местах, за исключением браунинга. Даже велосипед не тронут. Даже из комода не взяты хлебные карточки и деньги — миллион тридцать тысяч. Не улыбайся, читатель, если ты молод. В тот год входной билет в старорусский парк стоил пять тысяч рублей. Мать Леши за месяц дежурства получала миллион совзнаками[1], а без помощи сына не могла прокормиться. То была эпоха бедных «миллионеров».

Ясно, вор приходил за одной вещью.

А вот и следы. Они отпечатались на влажной глине возле крыльца. Их оставили солдатские ботинки с ломаной подковкой на каблуке. Неплохо срисовать отпечаток.

Чужой след вывел на футбольное поле и затерялся в мокрой траве. Вчера здесь, в воротах, Леша не пропустил ни одного мяча, а сейчас стоял понурый, словно ему забили десять голов. Нет, не быть ему агентом. О встрече с Воркуном и думать нечего. Уполномоченный губчека застрелился из Алешиного браунинга. Как же так?

Возвращаясь домой, Алеша вспомнил коренастого матроса с ершистой рыжей головой, у которого он выменял браунинг. По всему было видно: матрос явно не хотел расставаться с пистолетом. Ему ничего не стоило выследить нового хозяина и вернуть свое оружие.

Леша увидел в стекле свое отражение. Бритая голова, прямой широкий лоб, скуластое лицо и боксерский подбородок никак не увязывались с его большими синими глазами, с тонким носом и мягкими девичьими губами. Такого парня трудно одолеть в открытую: у него и плечи, и рост бойцовские. А вот перехитрить, пожалуй, можно: уж больно взгляд доверчивый.

Алеша вывел из сеней велосипед. Путь выбрал самый скрытый — вдоль ручья по ракитнику. Ветки цеплялись за машину, трава и сучья кололи босые ноги, отсыревшие брюки и футболка стянули тело.

Со стороны дома раздался условный свист приятеля. Сенька! Но зачем? Помочь или выдать? Дружба дружбой, а чекист есть чекист… Лучше от греха подальше…

И Леша не откликнулся, энергично заработал ногами…


Алешин родной дядя — член контрольной комиссии, состоящей из местных коммунистов. Перед этой комиссией отчитывались работники укома, исполкома и чека. С дядей Сережей могут посчитаться. И племянник настроился на откровенный разговор.

Сергей Владимирович Смыслов работал на фанерной фабрике, работал азартно, от души, а в свободное время увлекался охотой и садоводством. Он окапывал яблоню, когда скрипнула садовая калитка и на песчаной дорожке, по краям усаженной табаком, появился племянник с велосипедом.

И потому что Алексей не оставил машину на дворе, где скулила гончая и крякали подсадные, Сергей Владимирович насторожился. Мелькнула мысль о родном брате, об отце Леши. Петр до сей поры воевал с белыми на Дальнем Востоке. Не извещение ли?

Не отпуская велосипед, племяш заговорил квакающим баском:

— Дядя Сережа, Рогов то ли сам… то ли убит… — Он без утайки рассказал обо всем, начиная с покупки браунинга.

Старший Смыслов оперся на черенок лопаты, как на костыль, и, накренясь, босой ногой забороздил по чуть подсохнувшему песку. Кривые, ломаные линии, казалось, выражали сложный ход его мысли. Думалось не только о спасении племяша, но и о судьбе Рогова. Неделю назад уполномоченный губчека вызвал мастера Смыслова и предупредил: «У фабрики военный заказ. Ты изобрел новый клей для фанеры. Смотри, рецепт клея никому». Хорошего человека всегда жаль, а тут еще такого чекиста…

— Скорей всего — убили…

Направляясь к дому, мастер крепким словцом обложил уток, собаку, метнул лопату к сараю и, моя руки в бочке с дождевой водой, излил душу:

— Понаехало контриков! Ишь пистолетами маклюют! Гады, узнаете, где раки зимуют! Не тронь рабочий класс! У нас в ребрах две войны да три революции! — Он резко повернулся к племяннику: — Что ж ты, обормот, чердак не обыскал? Успел бы пятки намаслить, ёк-королек!

Алеша с трудом выдержал дядин взгляд, и тот покачал головой:

— Да, племяш, озадачил ты меня. Тебе могут примазать будь здоров! И за дело! Ишь Рокамболь нашелся: маска и револьвер — игру затеял. Чтоб тебе шило подвернулось!..

Дальше дядя Сережа заговорил по-своему. А говорил он, как фанерные листы клеил: слово на слово, а между ними ядреную прослойку. Не сразу его здоровенный кулак распустил пальцы:

— Вот что, племяш, не все люди волки, едрено-корено, попадают и Воркуны. Начальник угро — свой мужик, заядлый охотник и меня знает еще по армейской разведке. Я ж его и сманил в Руссу! Катай к нему, елки-зеленые! Руби с плеча, режь правду. Мы не убивали, и нас не убьют! А разобраться надо. Что ж мы, ёк-королек, не в своем отечестве? До Москвы дойдем! Коминтерн на ноги поднимем! А правду докажем! Выше голову! Дуй на колесах! Я следом!..

А вскоре, надев выходной костюм, Смыслов расчесал каштановые волосы на прямой пробор, потискал мясистый утиный нос и решительно отказался обедать. Разбранив жену за жесткие лепешки, он заторопился на двор, где ругань его смешалась с истошными голосами уток, кур, собак и козлиного поголовья.

— Расшумелись, душегубы! Хапни вас сомище, ёк-королек! А Лешка непременно выручу!..

Тем временем его племяш в самом деле попал в неприятную историю…

ПОЛЕЗНАЯ ГРЯЗЬ
Быстрая езда не мешала думать о предстоящей встрече. Начальник угрозыска, конечно, спросит: «Ну, Смыслов, кто твой учитель?» Тут не спеши: ответ — ума портрет. Можно назвать Шерлока, можно Порфирия из романа «Преступление и наказание». У английского сыщика все обозначено резко — профиль, трубка, память, наблюдательность и даже логика. А у русского следователя — тонко, умно, но как перенять все это? Леша не раз прочитал роман Достоевского. В Руссе сохранился дом Федора Михайловича. И тут же, в школе его имени, учитель словесности — поклонник писателя — страстно призывал: «Ребята! Человека с детства бьют, ругают! Ему в рот суют окурки, рюмки с водкой! Его портят, обманывают, обкрадывают, насилуют, сбивают с пути! И кто же, как не вы, русские, постоите за себя, заступитесь за сирот, за униженных и оскорбленных?!» И ребята, слушая учителя, негодовали, сжимали кулаки, клялись служить бедным и обездоленным.

Да, Леша так и выпалит Воркуну: «Хочу служить народу!» А тот крепко пожмет ему руку. «Молодчина, — скажет, — получай задание». И Алексей Смыслов станет красным сыщиком — изловит рыжего матроса, который украл у него браунинг.

На крутом повороте к Живому мосту Алексея задержал молодой милиционер:

— Слазь, наездник!

Вчерашнему красноармейцу в пробитой пулей буденовке показалось подозрительным, что на блестящей машине восседал босоногий парень, в простой косоворотке, с дорогим биноклем на груди.

Хотя гражданская война и обошла Руссу, все же многие принудительные изъятия у населения для фронта заметно изменили облик курортного городка. Теперь на улицах не увидишь рысаков и сытых коней, запряженных в кабриолеты. Их сменили верховые да бракованные коняжки, везущие крестьянские телеги или старые колясочки извозчиков. Если раньше изредка гудели автомобили (красный — миллионера Киселева и черный — графа Беннигсена), то сейчас единственный лимузин уполномоченного губчека — и тот стоит без горючего. Не слышно рокота моторок на Полисти. И совсем исчезли мужские велосипеды.

Напрасно Леша доказывал, что велосипед дамский, что бинокль театральный, что вещи эти не подлежат изъятию, — постовой неумолимо вел его в участок, на Торговую сторону.

Центральная площадь бушевала. Утренний дождь отодвинул открытие базара до второй половины дня. Отцовские часы «Павел Буре» показывали шесть часов вечера. Однако на рынке было многолюднее, чем днем: многие боялись ловушки — выложишь товары, а тут облава. Поэтому старорусцы сначала присмотрелись, прислушались, убедились, а потом уж повалили на Торговую площадь. Среди народа, телег, обозов затерялась даже красная дощатая трибуна.

Не желая быть узнанным, Алеша надвинул на глаза вислый козырек четырехгранной кепки. В ней лежала книга, с которой Леша почти не расставался. Сейчас она выручит его. Он положит ее на стол дежурного. Тот увидит черный переплет с белесыми прожилками и откроет титульный лист. А название книжки таит в себе нечто важное. Леша, например, всегда читал немножко торжественно: «Элементарный курс философии». И чуть ниже: «Учебник логики». А кто не знает, что логика — главное оружие сыщика! И много ли таких парней на свете, которые без помощи учителя одолели науку о правильном мышлении? Воркун, пожалуй, не поверит, прощупает: «Ну, Смыслов, что такое силлогизм?» Алеша глазом не моргнет: «Силлогизм — сила логики, вывод из посылок, умозаключение».

Леша «очнулся» перед столом дежурного. И сразу понял, что речь идет о преступлении, которого он не совершил. У него даже язык пересох. Смешно и обидно: готовился в агенты, а предстал в роли похитителя своих же вещей, ехал в милицию по своей воле, а доставлен приводом, мечтал сотрудничать с Воркуном, а попал в компанию воров да самогонщиков. Нет, тут явное недоразумение! В приличном костюме не задержали бы. Но Леша варил соль не для того, чтобы приодеться.

Интересно, знает ли этот белобрысый усач в темной гимнастерке, что его пышные усы не скрыли от Лешиного взгляда верхнюю впалую губу — признак горячего, но безвольного человека? Леша разгадал, с кем имеет дело, а вот сидящий за столом наверняка не смекнул, что перед ним юноша, владеющий логическим анализом не хуже знаменитого сыщика…

— Товарищ дежурный, вы рассуждаете так: у бедного и вещи бедные, а этот, — Леша указал на себя, — одет бедно, но вещи богатые. Значит, украл…

— Факт, — буркнул тот, думая о чем-то своем.

— Не логично! В вашем силлогизме две неверные посылки…

— Чего-чего-о? — удивился дежурный, опуская в стакан с горячим чаем две таблетки сахарина, которые, как малюсенькие бомбочки, мигом взорвались, выкидывая на поверхность белую кипящую пену.

Леша вспомнил кипящий рассол на противне, поездку с мешочком соли в деревню, приобретенный браунинг, смерть Рогова и пожалел, что выехал без дяди Сережи. Нужно искать матроса в солдатских ботинках с подковкой, а тут самого поймали за голые пятки.

Поднимаясь над столом, белобрысый усач отчужденным взглядом ощупал босые ноги задержанного: «В блатном языке „посылка“ имеется, а „силлогизм“ слышу впервые. Похоже, босяк выдает себя за „графа“, владеющего особым жаргоном и собственным имуществом…»

— Слушай-ка, барон — рыжие штаны, у кого взял на «прокат» вещички? — насмешливо спросил он и, вытянув губу, подул на стакан, который держал в руке. — Ну-у?

Молодой рабочий вскинул голову. Его темно-синие глаза смотрели на усатого с возмущением, и в то же время в них светился веселый огонек. Лешина совесть чиста, а вот положение дежурного комично.

— Вы не очень-то наблюдательны. — Леша провел рукой по штанине из чертовой кожи: — Побурели от минералки. Я работаю каталем на курорте. А то, что ноги побиты, так я голкипер первой команды допризывников…

— Ты-ы? — сощурил глаз усатый, продолжая думать о своем. — Ты разве футболист?

— Да!

— Постовой! — Дежурный кивнул на боковую дверь: — А ну-ка Федьку Лунатика… — И снова обратился к Леше, но уже с потеплевшим взглядом: — Федька любитель футбола: всех игроков знает…

Старорусский вратарь оглянулся. Сначала из приоткрытой двери пахнуло хлороформом, а затем высунулась испитая физиономия с фиолетовыми подглазьями. Забавно: опухшие веки Лунатика не шевельнулись, но черные всевидящие глазки обшарили голкипера с ног до головы…

— Отпусти, — безразлично зевнул Федька и, как привидение, исчез за боковой дверью.

Обычно Леша, стоя в футбольных воротах, изучал лица болельщиков, а такой физиономии не припомнит. Скорее Леше знакома внешность дежурного. Честное слово, где-то встречал этого усача в темной гимнастерке.

Алексей забрал со стола свой бинокль и оглянулся, ища дверь в кабинет Воркуна. По словам дяди Сережи, начальник угрозыска как-то особо обставил свою рабоче-жилую комнату.

— Как пройти к Ивану Матвеевичу? Мне по делу…

Дежурный отодвинул недопитый стакан и открыл безотрадную голубизну глаз:

— Я Воркун. Ну?

Леша оторопел: «Вот номер! А может, врет? С чего бы это начальник стал дежурить? Впрочем, в этой сутолоке легче забыться: ведь погиб его друг».

На лице юноши удивление сменилось разочарованием. Воркун служил в армии разведчиком, был ранен, бежал из госпиталя, возглавил заградительный отряд по борьбе со спекулянтами; не раз проявлял героизм, имел орден Красного Знамени, — и вдруг заподозрил в краже рабочего парня, комсомольца. Хотя в эту минуту он смотрит на тебя, а видит мертвого приятеля…

— Ну, ты что? — очнулся Воркун. — Не отнимай время, выкладывай!

Но как говорить, если сам обмишурился — принял Воркуна за милиционера. И проситель неловко выдавил из себя:

— Хочу к вам… агентом…

— Почетное дело. — Воркун достал кисет с махоркой, продолжая стоять. — Говоришь, блатной язык нюхал? «Посылка», «силлогизм». Ну?

— Не знаю блатного. Это из логики. Я раздобыл учебник Челпанова, поскольку Шерлок Холмс — мастер логического анализа…

Иван Матвеевич попал впросак и дернул себя за ус:

— Анализом, экспертизой и мы занимаемся. — Он скрутил цигарку. — Ерша Анархиста знаешь?.. Нет. А Рысь?.. Нет. А Катьку Большеротую?.. Тоже нет! Ну а сам-то воровал? Имеешь приводы?

— Что вы?! — возмутился Леша. — Конечно, нет!

На бледном лице Воркуна скопились морщинки не то досады, не то сожаления. И он сокрушенно отрезал:

— Не подойдешь!

— Как так?! — Леша подался к столу. — Вам нужны агенты только из воров?

— И такие нужны: мой лучший агент — бывший рецидивист.

— Вы доверяете преступнику?

— Народ говорит: «Алмаз алмазом режется, вор вором губится». В нашем деле, дружище, опыт бывшего преступника иногда приносит большую пользу. — Воркун пустил клуб махорочного дыма в сторону окна с железной решеткой, за которой шумела воскресная базарная площадь. — Скажи, на курорте имеется полезная грязь?

— Даже чистая! Но преступник есть преступник! И он приносит лишь вред, а не пользу. Вы, Иван Матвеевич, допускаете ошибку в суждении…

— Может, и допускаю. — И, улыбаясь, Воркун опять кивнул на боковую дверь: — А вот Федька Лунатик, бывший рецидивист, не ошибается, взглянет и скажет: вор ты или нет. Так как сам профессор по этой части. Наш врач, что трупы вскрывает, сказал о нем: «Феноменальная интуиция!» А ты: «Преступник есть преступник». Книжный ты человек. Куда тебе к нам…

Из коридора ворвались голоса и поросячий визг. Затем в дежурку ввалился разгоряченный милиционер в белом морском кителе. Одной рукой он подталкивал рябого паренька лет десяти, а другой пожилую полную женщину с трепещущим мешком в руке…

— Иди, бабуля, иди! Ты же пострадавшая! — Он снял фуражку водника и рукавом смахнул обильный пот со лба: — Уф, упарился!..

И без доклада постового было понятно, что рябой — карманник. Лешину догадку подтвердила пострадавшая. Правда, воришка вину свою отрицал: ссылался на какое-то наводнение. Его «самозащита» всех развеселила. Один Воркун оставался грустным и строгим. Он поинтересовался, почему женщина упорствовала, неохотно шла в милицию.

— В чем дело, гражданка? Ведь базар-то под окном. Ну?

— Так мы-то не базарные, волотовские. Нам в сельсовете баяли: «Рынок открыли для всех».

— Правильно! — подхватил Воркун. — Заплати за место и торгуй на здоровье. А ты чего упрямилась?

Толстуха, с красной шерстяной ниткой на руке, прижала поросенка к животу и ухнула на колени:

— Господин старший, отпусти на волю…

Ее говор чередовался с повизгиванием чушки. Сморщив лицо, Воркун добродушно отмахнулся:

— Встань! Теперь нет бар. — И, увидев Федьку Лунатика, подал ему условный сигнал: «Помоги мамаше»…

Агент поправил на длинной шее воротник брезентовой куртки и, помогая толстухе встать, незаметно вытащил у нее из кармана юбки светлую бутылку с молочно-сизой жидкостью.

— Волотовский первач! — определил Федька и, поставив улику на стол, сонно плюнул на пол: — Лосиха! Кто ее не знает. Центр-сбыт самогонки. А порося — ширмочка…

Не двигая головой, Федька подмигнул рябому:

— Пацан, ты это с перепугу про «наводнение»?

— Да не-е! — Паренек злыми глазами хлестнул торговку и пальцем ткнул в железную решетку распахнутого окна: — Вон… башня. Водокачка, значит. А на ней афиша насчет гипноза. И он тут, этот гипнотизер-то. Горячится. Руками машет. На этого, что ведает кинематографами. «Я, говорит, покажу наводнение». А тот: «Нельзя! У нас без дурмана. Откуда в зале вода?» А гипнотизер как засмеется, как взглянет на дяденьку да ка-ак взмахнет рукой: «Вот откуда!» Все глядь на башню. Ой, из окон, дверей — водища. И прямо на нас волной. Тут паника, суматоха. Кто куда!..

— А ты в карман? — подзадорил Лунатик.

— Не-е! Лосиха упала, я на нее. Она кричит: «Грабят!» А этот, — он моргнул на морской китель, — и сгреб меня…

Леша погрустнел. Все ясно: старорусскому Шерлоку Холмсу агентом не быть. Проштудировал Конан Дойла, восхищался Порфирием, изучил логику, добыл снаряжение — и на первом же шаге опростоволосился. Да еще как! Проспал браунинг. Спекулянтку не опознал. А главное, не вспомнил Воркуна, хотя и видел его раньше. И поделом каталю-курортнику нос грязью утерли. Но он не рак: не попятится.

И как только Воркун остался один, Алеша решительно подошел к столу:

— Мой дядя, мастер Смыслов, просил передать вам…

На сей раз Воркун выслушал внимательно и даже крякнул:

— Ну ты, чудак! Да ведь этот рыжий матрос, хозяин браунинга, и есть тот самый Ерш Анархист, которого мы разыскиваем. — Иван Матвеевич вскинул ладони к лицу. — Ты сможешь нарисовать его словесный портрет?

— Смогу.

— Садись! — Воркун придвинул Алеше чистый лист бумаги и чернильный карандаш: — Костюм, рост, лицо и манеру говорить…

Иван Матвеевич положил ладонь на Алешино плечо:

— Тогда… не видел Ерша возле дома Роговых?

— Нет, не видел.

— Сегодня твой приятель Селезнев рассказывал о тебе. — Воркун примолк, видимо, что-то вспомнил и спросил: — Сколько у вас в сарае было фанерных листов?

— Двенадцать.

— А Сеня сказал десять.

— Я пару поставил без него, пока он был в Питере. Взял у дяди Сережи. Он сейчас подтвердит…

Тяжелая ладонь стремительно оторвалась от Алешиного плеча…

ДВА БЕГСТВА
Вечерняя окраина. Глухомань огородная, старый забор, подпертый сплошной тенью, и приземистый домик с прогнувшейся крышей, похожей на заброшенное богатырское седло. Невдалеке, над садовой зеленью, высится дача-особняк. На ее башенке чуть серебрится стеклянный шар.

В этом доме Ерш Анархист снимает комнату. Сеня Селезнев не знает, откуда председатель чека узнал адрес матроса, но знает, что Ерш во время облавы улизнул не только от Воркуна, но и от Пальмы.

Красноармеец Ахмедов, делопроизводитель чека Люба Добротина и Воркун с Пальмой окружили дачу, а Сеня, в штатском костюме, поднялся на голубое крылечко и резко дернул за висячую ручку.

За дверью звякнул колокольчик. Хозяйка сдвинула оконную занавеску, увидела молодого человека в клетчатой кепке и неохотно пошла к двери.

Молодящаяся, но миловидная дама с длинными серьгами. На шее боа. При каждом ее судорожном вздохе перья трепещут. Сегодня она купила на рынке поросенка. Ей почудилось, что пришли отбирать покупку. Кто-то пустил слух, что все базарные продукты конфискуются в пользу голодающих волжан.

— Нам нужен, очень нужен ваш жилец-квартирант Георгий Жгловский… — Пряча документ в карман пиджака, чекист бросил взгляд на дубовую вешалку с рогами. — Где он?

— Божья матерь! — облегченно улыбнулась она. — Его нет и не будет, милый мой. Вот уже третий день, как он расплатился со мной.

— И куда переехал-переселился?

— Ничего не сказал, честное слово. — Она перекрестилась. — Оставил мне флакончик духов и далеко не деликатно заявил: «Это вам, хозяйка, за стол и кровать!»

Селезнев осмотрел комнату, которую занимал Ерш Анархист, и попросил Веронику Витальевну припомнить любимые словечки, жесты и другие особые приметы квартиранта. Мадам Шур охотно закивала головой, самозабвенно затараторила:

— К вашему сведению, молодой человек, я служу в бухгалтерии, получаю гроши и, сами понимаете, вынуждена сдавать комнату. Желательно, конечно, квартирантке. Мужчин, откровенно, я побаиваюсь. И когда увидела матроса с грубым лицом и наглыми глазами — побелела от страха. Но он предупредил: «Не трону! Я люблю русских ядреных баб!» Почему-то принял меня за иностранку. Моя фамилия Шур, но я…

Сеня вскинул ладошку:

— Кто указал ему ваш адрес, кто рекомендовал его?

— Я спросила. Георгий Осипович сразу осадил: «Никаких расспросов. Затопите камин. Я промерз, как пес на вахте!» Он прихватил охапку дров с кухни, и я поняла, что новый квартирант надел мне на шею поводок. Командовал, точно у себя на палубе: подай, принеси — никаких возражений! К участью, не сидел дома. Приходил поздно. Однажды заявился на рассвете: промокший, грязный и злой. Помылся и в постель. Во сне бредил, упоминал «карты», «червонцы»…

— А рысь или Старорусскую божью матерь не упоминал?

— Нет, не слышала. — Мадам Шур прищурилась и перевела взгляд на угол комнаты, где висела большая икона, освещенная лампадным фитильком. — Скажите, пожалуйста, это верно, что нашу чудотворную хотят передать в музей?

— Болтовня, гражданочка. — Сеня подошел к беломраморному камину и наклонился к хозяйке, сидевшей на мягком стуле: — А кто вам сказал насчет изъятия иконы? Жгловский?

— Ни-ни! На базаре услышала и сообщила об этом Георгию Осиповичу. Он, безбожник, обрадовался и, простите, плюнул: «Туда и дорога ей, шедевру древности…»

— Так и сказал: «шедевру древности»?

— Представьте! О живописи он говорил, как Сварог! Мечтал в Руссе открыть мастерскую. — Мадам Шур блеснула серьгами. — Оставил на хранение портрет чернобровой девушки. По-моему, это его кисти…

Хозяйка открыла дверь спальни. Пахнуло угаром. Свет электрической люстры ударил на белый камин. В соседней комнате Сеня увидел диван со множеством разных подушечек и гитару с ярким бантом.

Рассматривая небольшой портрет чернобровой девушки, Сеня вдруг смекнул, что Ерш вполне мог намалевать богоматерь на фанерных листах. Чекист распахнул окно, подозвал Добротину и передал ей портрет девушки:

— Люба, лети к Сварогу и по пути прихвати фанерные иконы. Пусть он сличит. Чуешь?

Он любовно подмигнул ей и повернулся к хозяйке:

— Не волнуйтесь! Вернем в целости-сохранности, — показал два пальца, — и портрет, и духи…

Он взял с туалета малюсенький флакончик с круглой стеклянной пробочкой, оставил хозяйке расписку и предупредил:

— Если матрос внезапно нагрянет, запомните-запишите наш адрес — Крестецкая, шестьдесят один, а телефон — двести двадцать три. До скорой встречи!..

Не успел Сеня выйти на крыльцо, как ему навстречу — младший Рогов. В расстегнутом пальто, без шапки, запыхавшийся…

— Здесь Ланская?

— Всю квартиру осмотрел: одна мадам-хозяйка…

— Врешь! — Карп схватил чекиста за грудь. — От тебя несет ее духами!

Увидев флакончик с парижской этикеткой, младший Рогов хотел вырвать его из рук чекиста:

— Мой! Клянусь, мой!

— Откуда твой, Карпуша-Рогуша?

— От питерского матроса. Я обштопал его на бильярде.

— Рыжего, желтоглазого?

Карп взглянул на особняк:

— Ланская с ним?!

— Повторяю, ни Ланской, ни матроса…

В окне появилась голова мадам Шур. Младший Рогов метнулся к ней:

— Вероника Витальевна, где Тамара?

— Не знаю, милый. Вчера в соборе, на клиросе, она сказала, что поет последний раз, что надолго покинет Руссу…

— С кем? С матросом?

— Боюсь ввести вас в заблуждение, но мой жилец как-то возмечтался: «Эх, я бы с ней на край света!»

— С Ланской?

— Не назвал имени.

— Значит, с ней! — Карп возбужденно вскинул руки. — Я обошел всех хористок, был у регента, на ее службе — нигде нет!

К чекисту подошли Ахмедов и Воркун с Пальмой.

Младший Рогов бросился к Ивану Матвеевичу:

— Ты был у Ланской! Допрашивал! Она говорила об отъезде?

— Да, упоминала о «бегстве из Руссы».

— Когда поезд отходит на Дно? — И, не дожидаясь ответа, Карп побежал в сторону трамвайной остановки.

Младший Рогов служил в трибунале и носил при себе именной наган. Однако Сеня не рискнул доверить ему арест Ерша Анархиста. Горячий, ревнивый, Карп не доставит матроса живым, если тот в самом деле с Ланской. Чекист извлек из кармашка брюк черные плоские часики:

— Дружок Воркунок, через тридцать три минуты отходит поезд на Новгород…

Он не договорил. К удивлению чекиста, усталый, понурый начальник угрозыска вдруг весь напружинился, вскинул голову и, опережая Пальму, устремился следом за Карпом.

Провожая взглядом Воркуна, Сеня подозвал к себе чоновца с винтовкой:

— Ахмед, ты знаешь, что я самый несчастный человек на свете?

Приветливо улыбаясь, татарин достал шелковый кисет с махоркой и протянул чекисту:

— Табак будет — хорошо будет…

— Эх, Ахмед, даже сам бог-аллах не знает, что будет с нами.

Весь обратный путь до чека Сеня декламировал свои стихи, полные грусти и любви.


Когда Сеня пришел в чека, в кабинете уполномоченного уже сидели Пронин, Калугин, Оношко и представители трибунала и воинской части. Люба Добротина еще не вернулась от Сварога. Если Ерш Анархист окажется автором фанерных икон, то позиция Калугина в споре с ученым-криминалистом сразу окрепнет.

— Начнем, — сказал председатель чека, занимая место за роговским столом. — Товарищи, только что звонили из губчека. Новгородцы интересовались результатом вскрытия трупа…

Он протянул руку за листком, подписанным врачом. На столе возвышался письменный прибор — всадник, летящий над круглым стеклянным барьером. Сеня вспомнил страсть Рогова к лошадям и музыке: «Напишу стихотворение о друге и учителе».

— Еще днем наш эксперт Аким Афанасьевич Оношко, — начальник почтительно посмотрел на профессора с трубкой, — определил, что смерть последовала от разрыва сердца. Диагноз подтвердился. — В его руке дрогнул листок. — Правда, в желудке обнаружен шоколад. Но это, — Пронин бросил взгляд на Селезнева, — пища для наших доморощенных шерлок-холмсов…

Единственная электрическая лампочка с бумажным абажуром поддернута на блоке к самому потолку. Ее лимонный свет с трудом освещает участников экстренного совещания. И все же Сеня заметил, как большая лысина Калугина покрылась испариной.

— Товарищи, есть два предложения: продолжить расследование некоторых странных обстоятельств, сопутствующих смерти Рогова, второе — закрыть дело. Прежде чемпринять окончательное решение, мы выслушаем две стороны…

По тому, как начальник уверенно проехался в адрес «доморощенных шерлок-холмсов», Сеня почувствовал, что Пронин располагает каким-то убедительным документом помимо заключения доктора. Начальник равнодушными глазами посмотрел на молодого чекиста и безразличным голосом приказал ему доложить о поисках Анархиста.

Сеня встал возле круглого столика, на котором чернел старый телефонный аппарат «эриксон» с красным вензелем. Молодой оперативник вынул из кармана душистый флакончик и, услышав за стенкой знакомые шаги, с надеждой уставился на раскрытую дверь: в ней показалась Люба с плоским пакетом. Пока Добротина шагала от порога до письменного стола, у него в сознании пронеслась вереница мыслей.

Сеня познакомился с Любой еще на фронте. Она работала машинисткой в штабе дивизии. Селезнев сразу ее приметил, переманил в чека и вместе приехали в Руссу, да что толку. Сеня снял комнату на двоих, а в этой комнате поселилась Люба с братишкой. Его же, бездомного, приютил старший Рогов. Сейчас братишка Любы сбежал из дому. Но она не приглашала Сеню к себе, хотя любила ходить с ним на рискованные операции. Вот и теперь она толково справилась с заданием:

— Художник Сварог сказал, что икона богоматери и портрет девушки дело одних рук способного самоучки…

— Ерша Анархиста! — не утерпел Сеня и вытащил из-за шкафа вторую копию Старорусской божьей матери: — Сравните, сопоставьте! Ерш и сюда, в кабинет, подбросил, и на чердак к Рогову…

— Ради чего, товарищ Селезнев? — спросил Пронин, наблюдая за председателем укома. — Какая причина или, как вы говорите, какое условие?

— В данном случае, голубчик, условие перешло в причину, — ответил Калугин и хотел пояснить, но его перебил Оношко:

— Коллега, нас интересуют только факты, голые факты!

Раздался стук. Все оглянулись на дверь. Сеня подумал: «Воркун с Ершом». Но немного ошибся: Иван пришел с младшим Роговым.

Карп, не здороваясь, окинул всех ищущим взглядом и остановился на Пронине:

— Ерш смылся с Ланской!

Воркун вскинул голову, но петроградский криминалист спокойно улыбнулся Карпу:

— Коллега, это абсолютная истина или ваше предположение?

— А ты, профессор, зря лыбишься! — Секретарь трибунала указал на рабочий стол Рогова: — Моего брата убили церковники. Ему не раз говорили: «Возьмешь икону — примешь смерть!» Так и вышло. Надо найти виновных, а не улыбаться, ученый эксперт!

— Товарищ Карп! — вмешался председатель чека. — Мы понимаем твое душевное состояние и сами переживаем потерю. Однако одних чувств и догадок недостаточно. Профессор прав: нам нужны факты, голые факты…

— Изволь! — Карп локтем задел рядом стоящего Воркуна: — Иван, скажи, из какого пистолета стрелял мой брат?

— Хозяин браунинга… Ерш Анархист.

— Позвольте, коллега, откуда это известно? — приподнялся толстяк, дымя трубкой. — Кто подтвердит?

— Алексей Смыслов. Он здесь… за дверью…

В кабинет сначала вошел старший Смыслов. Он громко поздоровался и вытащил из проема на свет своего притихшего племянника:

— Давай, Лешок, руби, как было!

Сеня заметил, что приятель в отцовском коричневом костюме выглядел старше своих лет. Да и рассказывал он, нажимая на басы:

— Это было два дня назад. Я увидел на толкучке матроса: в бескозырке, тельняшке и в широченном клеше, а голова ершистая, рыжая и лицо приметное — желтоглазое и загорелое до черноты. Он тоже зацепил меня глазом и прямо предложил: «Хошь пушку на масло?» Обмен состоялся у малых ворот курорта. Матрос, понятно, мог выследить, куда я пошел. В парке ему каждое дерево помощник. Возле дома я в день пропажи обнаружил след — каблук с ломаной подковкой. — Он вынул из кармана свернутый листок и подал его Пронину: — Вот зарисовал…

— Все это хорошо, товарищ Алексей, — одобрил начальник и поморщился от боли в животе. — Но почему ты удрал, не оказал помощь сердечнику?

— Выстрелы спугнули. И браунинг свой признал. Поспешил сверить…

— А фанеру-икону не приметил? — уточнил Сеня.

— Нет, я искал убийцу. Подумал, что стреляли в чекиста…

Сеня указал на фанерный лист с образом:

— Как думаешь, ваша фанера?

Алеша перевернул лист и указал на фабричную марку Лютера:

— Вот коричневый слон. А я принес от дяди два листа без марки. Они в сарае… в числе десяти…

— Выходит, — заключил Пронин, — Ерш Анархист взял из сарая два листа, намазал иконы, выкрал у тебя браунинг и сам сдал оружие уполномоченному?

— Выходит, что так…

На столе, рядом с портретом и фанерной иконой, появились бельгийский браунинг № 2 с якорем на рукоятке и флакончик духов. Воркун выложил томик «Метаморфоз» и рассказал о ночной облаве:

— Ну откуда у матроса этакие духи и карты?

— Ясно, ниточка-цепочка тянется за границу! — заверил Сеня и обратился к начальнику: — Павел Константинович, без Ерша Анархиста мы это дело не распутаем. Его нужно взять, куда бы он ни укрылся-спрятался. Поручите мне!

— Абсурд, коллега! — Профессор поднял трубку. — Ваша гипотеза с ниточкой отдает инфантильностью. Зачем пугать атеиста иконами? Проще — убить! Однако уполномоченный не убит…

— Это еще не доказано, голубчик! — подал голос Калугин. — Не забывайте, ищейка не взяла след!

— Какой след? — Пронин вынул из ящика стола помятое письмо. — Послушайте документ, подписанный Ершом Анархистом…

Председатель чека бумажным листом перехватил пучок желтоватого света и начал глухо читать:

— «Товарищ уполномоченный! Горячо приветствую беспощадную борьбу с мракобесами! Святоши всю мне житягу исковеркали. Батька мой, сельский поп, загнал меня в духовное училище. А я еще пацаном имел тягу к цветным карандашам. И теперь могу любого длинноволосика шлепнуть карикатурой! И богородицу могу распучеглазить, отпугнет любого. Испытай, проверь на деле. А с наганом расстанусь: надоел анархизм! Честно, по-морскому, старому амба! Давай работу. Мой адрес — дача Шур. Бывший анархист, ныне безработный Георгий Жгловский».


Наступила пауза. Первым поднялся профессор Оношко:

— Дорогие коллеги, как видите, картина прояснилась. Жгловский написал иконы со страшными ликами. Заказал ли ему иконы Рогов или самородок выполнил по своей инициативе — роли не играет. Важно другое: Ерш Анархист не церковник, а безбожник. Следовательно, к смерти Рогова непричастен. Да и письмо без угрозы, с точным адресом. И даже история с браунингом раскрылась: он стащил у Смыслова и сам сдал уполномоченному…

— А чего же он удрал?! — выкрикнул Карп.

— Уважаемый Карп Силыч, какие у вас доказательства тому?

— Его видели с женщиной. Она прикрывала лицо платком. Они шли в сторону вокзала. Я уверен, что это была Ланская!

— А я уверен, коллега, что Ланская просто спряталась от вас, поскольку вы бесцеремонно пристаете к ней. А сегодня утром пытались даже изнасиловать ее…

— Это верно, Рогов?! — грозно спросил председатель трибунала, сжимая в руке железную трость. — Чего молчишь?!

— Пошли вы все к чертовой матери! — выругался младший Рогов и выскочил из комнаты.

Сеня пожалел Карпа. Он не знал, что младший Рогов еще вчера положил партбилет в конверт и адресовал его председателю укома: «Не согласен с нэпом и порываю с предателями революции».

Пронин сморщил губы: видимо, боль в желудке обострилась. Сбился четкий ритм речи:

— Товарищи, мне думается… на этом письме… и закроем совещание.

Он обратился к председателю укома:

— Николай Николаевич, мы собрались… по твоей инициативе. Ты как считаешь, вопрос исчерпан?..

— Да, друзья мои, пока вопрос исчерпан…


Сеня не случайно пошел проводить Калугина и Воркуна. Молодой чекист понимал, что председатель укома напрасно не скажет: «Пока вопрос исчерпан». Хотя сам лично Сеня не представлял, как можно связать смерть Рогова с Анархистом. Даже мадам Шур подтвердила, что ее квартирант ненавидел служителей церкви. Ясно, Рогов решил проверить способности Ерша, дал ему фанерные листы и попросил снять копии. Тот задание выполнил, принес иконы и заодно сдал свое оружие…

На перекрестке улиц Калугин, прощаясь, спросил Воркуна:

— Голубчик, ты как-то говорил, что Леонид аккуратно вел дневник?

— Факт.

— А нельзя ли, друзья мои, заглянуть в этот дневник?

— Можно, — заверил Воркун. — Дневник в столе, на чердаке…

— Так ли, Воркунок-дружок? — усомнился молодой чекист, — я же составлял опись вещей и хорошо-отлично помню, что никакой тетради не было в роговском имуществе…

— Кто же его взял?

— Карп мог взять, — ответил Воркун, оглядываясь по сторонам. — Братья-то поссорились из-за женщины…

— Друг мой, не только из-за женщины, — дополнил Калугин и рассказал о выходе Карпа из партии…

Сеня настроился дать бой младшему Рогову и потребовать дневник уполномоченного губчека, но дома Карпа не оказалось. А из его комнаты исчезли книги, белье и гитара…

СВЯТАЯ СДЕЛКА
В Старую Руссу Ерш приехал поездом. Еще в вагоне он дал клятву: зажить дома по-новому. Ему давно хотелось вырваться из питерской шайки Леньки Пантелеева, поселиться на берегах Полисти и честно зарабатывать хлеб кистью…

«Пусть вывески, пусть афиши, только не грабеж, карты, распроклятый самогон», — рассуждал он, раскачивая полы тяжелого бушлата.

Черная матросская куртка отяжелела, конечно, не потому, что была сшита из плотного сукна и подбита шерстяной ватой, а потому, что все карманы ее были набиты награбленным добром. Накануне своего бегства из Питера Ерш помог Леньке Фартовому очистить квартиру богатого домовладельца, который только что вернулся из Парижа с подарками для жены.

Черт его знает, как тут примут бывшего анархиста. Может быть, и без работы насидишься. Внешне город мало изменился: те же двухэтажные домики, садики, заборики, булыжники. Только вот одна новинка — от вокзала вырвался паровозик с вагоном и загромыхал по улицам города.

Говорят, трамвайная линия тянется до самого курорта, но Ерш доехал до Полисти и сошел на Красный берег. Река заметно обмелела, но освежиться можно. Он спустился поближе к воде, и надо же такой случай…

Между Живым мостом и баржевидной пристанью прикололась синяя шлюпка, а в ней под соломенной широкополой шляпой сидел с удочками родной дядя. Ерш вообще-то не любил свою родню: уж больно все они религиозны. Но в этот приезд племяннику, пожалуй, есть смысл помахать бескозыркой…

И он пронзительно свистнул:

— Дядя Савелий, мое вам с ленточкой!

Дядя пригласил его в гости. Ерш гулко прошагал по деревянному мосту, свернул налево — на Александровскую улицу.

На правой стороне белеет каменный дом с широким балконом. В этом здании в период двоевластия размещался клуб анархистов. Здесь, возле черного знамени, Гоша Жгловский выступал с революционными речами. Говорил пылко, брызгая слюной. За ершистый характер и огненную шевелюру его прозвали Ершом Анархистом. А через год он возглавил отряд анархистов в черных бушлатах, и началась у них фронтовая свистопляска: во имя свободы глушить стаканами горилку, щеголять широченным клешем, харкать в рожу белопогонникам и насиловать хохлушек. С той поры Ерш Анархист признавал только то, что брал силой.

А когда черный отряд разогнали, его командир сбежал с фронта, надел на себя бархатную толстовку с бантом и очень быстро прибрал к рукам артель иконописцев. Но спрос на иконы с каждым месяцем все падал и падал. Свободный художник присвоил артельные деньги и удрал в Питер.

Вот здесь-то, между Загородным проспектом и Обводным каналом, в знаменитых «Сименцах», пригрел Ерша бандитский притон Леньки Пантелеева. Опять замелькали карты, бутылки, выстрелы, бабы — и вчерашний командир черного отряда пошел в гору. Но он не признавал вторые роли. А Ленька в шайке как царь на троне.

«Да, такого атамана не перешибешь», — рассудил Анархист и после удачного ограбления подался в родные места.

Дядя Савелий — церковный староста — жил напротив старинного монастыря. Ерш пересек широкую улицу и ударом солдатского ботинка открыл знакомую калитку…

Кирпичный домик с двумя окнами смотрел на военный памятник с орлом. Со стороны Красных казарм доносилась бодрая песня красноармейцев. Ершу вспомнилась фронтовая жизнь, и, поднимая голову, он лихо сдвинул набок бескозырку.

Рослая, с румяным лицом и высокой грудью, тетя Вера вышла на крыльцо и метнула мимолетный взгляд на пустые руки племянника. Ерш не заезжал в деревню к родителям, иначе он, конечно, привез бы посылку с продуктами.

— Здорово, тетушка, жениться прибыл!

И племянник так стиснул тетку, что у нее и дух захватило.

— Уф, бесстыдник! — проворчала она, облизывая пухлые губы. — Отпусти! Савелий идет…

Она была на двадцать пять лет моложе Савелия. В этот приезд Ерш особенно почувствовал такую разницу в годах: дядя побелел, спина ссутулилась, ноги отяжелели, он стал шаркать сапогами, а тетка, наоборот, из худенькой да бледной превратилась в дебелую купчиху.

Родные сестры — мать Ерша и тетка Вера — дочки сельского купца. Старшая сестра любила землю, вышла за местного священника и всю свою энергию пустила на сад и огород, а младшая, жадная до денег, прикинулась «святой» и очаровала Савелия, который с крестным ходом пришел в Леохново.

В то время Савелий, почтовый чиновник, получил наследство, но перед свадьбой, чтобы угодить своей невесте, помыслами устремленной к богу, пожертвовал отцовский капитал на построение храма. Дурацкий поступок жениха сразу подрезал ее здоровье, но отступать было уже поздно. Так и жили с «раной в душе», пока не пришла свобода на торговлю.

Теперь она твердо решила разбогатеть. В Гостином дворе откроется магазин, на витрине которого будут выставлены молитвенники, иконы, купели, прочая церковная утварь, и потекут деньжата в ее карман.

Тетка Вера обрадовалась приезду племянника. Она отведет ему комнату, где он, сытый и обласканный, сможет писать иконы для продажи. А уж насчет женитьбы — разберемся не торопясь.

Завтракали на открытой террасе. Хозяйка, явно повеселевшая, угощала желанного гостя горячими сканцами[2] со сметаной. Ерш проголодался — ел за двоих. Лишь за чаем племянник разговорился. Он и впрямь настроился жениться и зарабатывать кистью…

— Буду писать плакаты, вывески, картины, а с иконами амба! — Ерш увидел в пузатом самоваре карикатуру на свою физиономию и весело съязвил: — Разве только Христа на кресте без трусиков!

Старик гневно нахмурился. Тетка Вера поперхнулась, но мигом овладела собой.

— Тебе, Гоша, повезло, — она ложкой сняла румяные пенки с молока и положила их в чашку племянника, — есть на примете краля, взглянешь на нее — и глаз не отведешь…

— Кто такая?

Тетка кивнула в сторону монастырской стены с угловой башенкой:

— Солистка хора. Вдовушка. Зеленоглазка…

— Кошачьи глаза по мне! А нравом как?

— Степенная, тихая…

— К черту! Я злых люблю: чтоб зубы, кулаки — все противилось!

Дядя Савелий вздохнул, перекрестился, вышел из-за стола, грузно протопал в свою комнату и демонстративно закрылся на крючок.

А тетка Вера скрутила пополам полотенце, ошпарила его конец кипятком, поднялась и неожиданно огрела им безбожника по уху. Тот вскочил:

— Ты что, курва?!

— Ничего, за дело, — отшила она, оставаясь в боевой позе. — Я тоже злая! Ты ведь любишь таких…

В ее прищурых масляных глазах светились и вызов и похоть. Ерш почувствовал достойного противника:

— Где схлестнемся?

Она оглянулась и, приглушив голос, пояснила:

— Пойдешь по адресу, снимешь комнату. А я уж, так и быть, навещу тебя разок-другой, рыжика соленого…

Ерш уточнил адрес мадам Шур, подошел к тетке попрощаться и внезапно с такой силой дернул ее за халат, что пуговицы полетели на пол.

Но тут же две увесистые оплеухи откинули его к калитке.

— Заходи, племянничек, не забывай тетю! — Голос ее звучал медоточиво-издевательски.

Мадам Шур преклонялась перед Солеваровой. Ум и воля выделяли Веру Павловну из уймы обывателей. Церковный староста всю жизнь собирал марки, но, слепец, и мысли не допускал, что самый драгоценный экземпляр — это его жена…

— Ваша тетушка, Георгий Осипович, открывает магазин. Я ее компаньон. У нас с нею невелики сбережения, но при ее твердой руке…

Ерш осторожно потрогал припухшую скулу. В эту минуту его интересовал другой человек, и он спросил:

— Знаете уполномоченного губчека? Что за мужик?

— Я лучше знаю младшего Рогова: он брал у меня уроки на гитаре. Но и о старшем имею представление: Лео любит музыку, лошадей и страсть как ненавидит церковь. Хочет отобрать у нас чудотворную икону и передать ее в музей. Как это вам нравится?

— Молодчага! — восторженно отозвался матрос.

Теперь он знал, как написать уполномоченному губчека, и не сомневался, что тот найдет ему работу по сердцу. А мадам Шур поспешила вернуться к прежней теме разговора:

— Георгий Осипович, нам потребуется агент по скупке церковных вещей. — Она привычно тряхнула серьгами. — Вы как, любезный?

— Придет тетка, тогда и карты на стол! А пока — ручку и чистый лист…

Когда хозяйка выполнила его просьбу, он указал на дверь:

— Давай отсюда!

— Господи! — всплеснула руками хозяйка. — Георгий Осипович, милый, хороший, ну зачем же так грубо?!

— Закрой дверь! — скомандовал он и сел писать рапорт на имя уполномоченного губчека.


Через два дня Ерш зашел в аптеку и позвонил по телефону Рогову. Тот подтвердил, что записку Анархиста получил, но без биржи труда не обойтись: «Займи очередь!»

Ерш молча повесил трубку. Он подумал: «Пока стою в очереди, чекисты справку наведут».

— Полундра, так не пойдет! Уж лучше к тетке пришвартоваться…

А тетка с характером: пообещала, а сама и носу не кажет. План действия созрел молниеносно. Мадам Шур как-то проболталась, что после всенощной помогает Савелию Иннокентиевичу подсчитывать денежный сбор. Значит, в это время тетя Вера сидит дома одна, без мужа.

Так оно и вышло. Из церкви тетка пришла без мужа. Она разделась, открыла окно в сад и опустилась на колени. В углу серебрилась икона. Тетка в одной нижней рубахе склонила голову. Она шепотом, страстно о чем-то просила Старорусскую богоматерь. Видимо, поясняла, что ей сорок пять, а старику семьдесят, что вышла замуж не по любви, что на ее месте другая давно бы согрешила…

Со стороны монастыря доносился стук деревянной колотушки. Ночной воздух насытился запахами липы и тополя. Ерш снял ботинки, срезал финкой длинную ветку смородины и блаженно стиснул зубы: «Пора, отмолилась…»

Осмотревшись по сторонам, он ухватился за подоконник и бесшумно влез в окно. Солеварова и вскрикнуть не успела, как племянник веткой сбил единственный огонек возле иконы…


Домой Ерш возвращался усталый, поцарапанный, но счастливый. Теперь он ближайший помощник хозяйки магазина. Теперь тетка Вера выполнит любую просьбу племянника. Она, оказывается, давно уже умоляла богородицу подослать к ней полюбовника.

Утром мадам Шур пригласила жильца к самовару и важно сообщила:

— Савелий Иннокентиевич просил вас зайти к нему по срочному делу…

«Не пронюхал ли, черт старый?»

Ерш зашел в городскую баню, дважды попарился, затем побрился, забрел в гостиницу — часика два погонял костяные шарики и наконец вспомнил о срочном деле.

Дома дядю Савелия он не застал. Тетка Вера, блаженно щуря глаза, протянула ему полные руки…

— Люба мой, прости меня, дуреху, — она целовала на его лице царапины.

«В самом деле, дура. Встретила бы оплеухой — навек бы морским узлом привязала».

Обласканный и зацелованный, Ерш выпил крыночку молока, прихватил пирожок с капустой и спросил о срочном деле. Тетка заволновалась:

— Не вздумал ли старый свести тебя с солисткой хора?

— К черту тихонь! — намекнул он притихшей тетке и решительно направился к калитке, полоща клешем на ветру.

За монастырской каменной оградой возвышались четыре белых храма. Вечерняя служба шла в большом соборе. На церковной паперти, где толпились нищие, матрос снял бескозырку и заработал широченными плечами.

Верующие оглядывались, ворчали, но пропускали его. Он пробивался к клиросу, к знаменитой древней иконе греческого происхождения. В храме он чувствовал себя, как на палубе крейсера. Его отец, сельский поп, заставлял сына с малых лет ходить в церковь. Но Гоша и в храме не расставался с мелом и углем: рисовал на полу и стенах рогатых чертей с хвостами. Батя драл его за уши, хлестал крапивой, и все тщетно. Попович признавал лишь одну «икону» — картину Айвазовского «Девятый вал». И когда отец отправил его в духовное училище, он сбежал на Черное море. А там жизнь, как известная одесская лестница, повела его по ступенькам: портовый грузчик, юнга, матрос, член партии анархистов, лихой участник боев и набегов. Однако и в те времена Ерш Анархист не расставался с карандашом и красками.

Вот почему и сейчас он остановился перед старинной иконой. Она вновь поразила его. И поразила не своими украшениями, хотя Ерш распрекрасно разбирался в драгоценных камнях. Богородица не позировала и не держала сына напоказ: «Полюбуйтесь, дескать, моим красавчиком». Нет, мальчик был хил, бледнолиц, но мать так бережно прижала его к своей груди, что без слов был понятен ее пристально-умоляющий взгляд: «Не троньте мое дитя».

Вдруг икону загородила плотная девушка с длинной черной косой. Она установила горящую свечу в высокий блестящий подсвечник, склонила голову и — ни с места. Ерш сердито дернул ее за косу.

Черноволосая на один миг оглянулась, плеснула чернотой своих глаз и кованым каблуком лягнула матроса. Удар пришелся по кости. От боли Ерш взвыл. К счастью, хор заглушил его выкрик. Он наклонился к ушибленной ноге.

А когда поднял голову — девки и след простыл. Напрасно он рыскал, искал ее: ни в храме, ни на дворе монастырском не нашел эту чернобровую с белым платком на плечах.

Зато встретил дядю Савелия. Старик, в темном сюртуке, распушив бороду на груди, с гордостью показал на большой новый собор, где шла служба:

— Воздвигнут в честь возвращения чудотворной иконы Старорусской божьей матери. Воздвигнут, между прочим, на мое пожертвование. — Он взял племянника под руку. — А теперь, чадо мое, взгляни еще на достопримечательности Спасо-Преображенского монастыря…

Ризница притаилась под колокольней. Стены как у крепости. Железные двери под тремя замками: один внутренний и два висячих. Связку ключей старик всегда носил при себе. А ночью, видимо, прятал под подушку.

Кладовая небольшая, но вся заставлена драгоценностями. На широких полках и узком столе все искрилось, блестело, вспыхивало звездочками. Вот тучное Евангелие, усыпанное рубинами и жемчугами. А рядом с ним золотые сосуды старинной чеканки — потир, дискос и звездица…

— Эх, золотяги столько пропадает! — Горящая свеча в руке Ерша задрожала, и тени запрыгали по белой стенке ризницы.

Старик закрыл дверь на задвижку и, осенив себя крестным знамением, поцеловал массивный золотой крест, украшенный бриллиантами.

— Выкладывай, дядя, что за дело срочное?

— Чадо мое, к нашей святыне тянется рука красного дракона. Верующие выставили охрану к чудотворной…

Ерш вновь вспомнил темноволосую девку с приметными бедрами: «Наверно, из охраны».

— А все ж против штыков и крест не защита. Отберут окаянные и копию не дадут снять. — Церковный староста положил руку на плечо племянника. — Бог освятил тебя талантом. Ты возглавлял иконописную мастерскую. Прими наш заказ. Сними копию с чудотворной…

— У вас же есть копия в Воскресенском соборе.

— И на ту поднимут руку безбожники. Так что нужны две иконы. Уважь нашу просьбу, а мы тебе на выбор любые дары. — Дядя Савелий перевел руку на самоцветные камни серебряной ризы: — Не все, что мы тут лицезреем, числится в описи, милейший кистетворец…

Положим, очистить эту ризницу Ерш сумеет и без кисти.

— Дядя Савелий, ты знаешь — я сам безбожник.

— Никто себя не знает, чадо мое. — Старик вскинул руку. — В час твоего рождения звезды сгруппировались в образ Георгия Победоносца. Всадник, конь, копье, змей-дракон — все просматривалось, как на фреске. Твой отец увидел знамение и нарек тебя Георгием. И быть тебе Победоносцем в храме искусства. Испытай свою судьбу, проверь гороскоп. Он, что наука, предсказывает сбыточно…

Староста многозначительно заглянул в глаза матроса:

— Какой хочешь дар?

— Девку хочу, ой как хочу!

— Господи помилуй, какую девку?

— Черноволоску, с косищей и бортами — во! Сейчас видел возле Машки Иисусовой…

— Груня, что ли? В белом платке и сапожках?

— Она самая!

— Знаю. Богозаступница. И лучшей жены не найти…

— Дай ее адрес!

— И только-то?

— Точка! Все сделаю! — заверил Ерш.

Из ризницы оба вышли просветленными.

«ЧЕРНЫЕ АНГЕЛЫ»
Икону Старорусской богоматери охраняли в три смены. Вечерней дружиной командовал Пашка Соленый. Горбоносый детина, с впалой грудью и вислыми руками, он за свои тридцать лет уже трижды сидел за решеткой. И помощников подобрал себе достойных. Только одна Груня чиста перед властями.

Дочь лесничего за восемнадцать лет жизни в дремучем лесу не раз встречалась с волками, медведями и браконьерами. Ружьем и топором владела, как иголкой. Она сразу приглянулась Пашке. Разок он даже прижался к ней, да по зубам заработал.

О Груне Пашка рассказывал охотно, но с адресом ее вилял. Видать, задание Солеварова пришлось ему не по душе. Племянник старосты расспрашивал о Груне не без прицела. В Пашке заговорила ревность, хотя верил, что Груня отошьет рыжего матроса.

— Смотри, Соленый, — предупредил Анархист, шагая рядом с Пашкой, — ей ни слова обо мне. Зарубил?

Тот ответил неопределенным мычанием.

Возле Воскресенского собора, освещенного луной, Пашка перекрестился и предложил:

— Матрос, махнем в гарем?

— Рядом, что ли?

— Рдейская пустынь, — он рукой наметил направление вдоль реки, — женский монастырь. Там монашки свергли власть игуменьи, выбрали комитет и просят местную власть признать их коммуну. А у власти и без них делов по горло. Вот мы как представители земельного отдела и нагрянем. Займем две кельи. И «опросим» каждую в отдельности…

Соблазн велик, но Ерш смекнул, что Пашка не хочет вести его к своей квартирантке.

— Другой раз, братишка. Шагай!

Напротив городской больницы Соленый опять задержался:

— А хошь, в очко сразимся? Тут, в Чертовом переулке, проживают мои дружинники — ангелы-хранители. Ась?

— Завтра, — отмахнулся Ерш. — Топай!

Они пересекли Соборную сторону. Пашка жил в собственном доме, недалеко от Солеваренного завода. Совсем недавно, в годы гражданской войны, эта солеварня сильно помогла Красной Армии. Пашка, работая на градирне, избежал фронта. А главное, соль нужна была не только бойцам…

И Пашка не терялся: теперь у него лодка, корова, свинья, сад и дом с мезонином. Нижний этаж занимал сам хозяин с матерью, а верхний сдавался квартирантам. Сейчас в мезонине осели Орловы: Груня и ее брат Вадим.

— Груня ищет работу, а брат заведует продовольственным складом, — сообщил Пашка и бесшумно открыл калитку: — Проходи, гостем будешь…

Рыжий матрос вскинул ладошку к бескозырке и неожиданно отчеканил:

— До завтра, братишка!

Он придет сюда, когда Груня будет одна, без брата.

Луна помогла рассмотреть Пашку. Тот остался стоять с разинутым ртом…


Ерш проснулся от жадного поцелуя. Замотал головой. Перед ним, возле подушки, на коленях размякла тетка Вера. Вдруг она что-то вспомнила, напружинилась:

— Признавайся! Что затеял с Орлихой?

— На работу пристроить.

— Куда?

— В наш с тобой магазин.

Тетка схватила племянника за горло:

— Задушу!

Ерш отвел теткину руку и, довольный, подмигнул:

— Дура! Для отвода глаз! Твой старбень пока что умом не слаб.

— И слушать не хочу! — не сдавалась тетка. — У меня нет лишних денег!

Он приподнялся, снял со спинки кровати тяжелый бушлат и стал разгружать его:

— Во!.. На два года вперед!

Она дрожащими руками разложила драгоценности, выбрала обручальное кольцо и опять вспыхнула:

— Задумал обвенчаться с Грунькой?

— В глаза не видел ее!

— Перекрестись!

— Дура! Я же анархист!

— И ничего святого?

— Есть святое! Искусство! Ради него и сюда причалил, и водку бросил, и с прошлым амба. — Он глазами измерил большую светлую комнату с мраморным камином: — Вот моя мастерская!..

— А святые образа для магазина?

— К черту халтуру! Твой портрет напишу…

— А потом Орлихин?

— Как она на ряшку?

— Да ты что, люба, в самом деле не видел ее?

На теткином широком лице расплылась улыбочка. А он, лежа в постели, покосился на дверь:

— Где твоя компаньонша?

— На базар ушла.

— Добро!..


Массивные двери собора открыл сам дядя Савелий. На каменных плитах, возле иконы Старорусской богоматери, стояли круглые банки с краской. Старик подал племяннику кисти и указал на фанерные листы, прислоненные к стене:

— Это тебе, чадо мое, для эскиза…

Ерш потребовал стул со спинкой, установил на сидении фанерный лист и приступил к работе. Давненько он не держал в руке кисть. Краски ложились густыми мазками. Его глаза впились в образ богоматери с младенцем на руках.

Божья матерь смотрела на художника, казалось, с укором: «Эх ты, попович, клялся — конец блуду, а сам что? Хотел работать в клубе, а сам что?!»

— Черт-те что! — обозлился Ерш и намалевал страхиду с грозными глазами.

Дядя Савелий молился за колонной. На втором листе фанеры Ерш придал чудотворной облик Груни: резкий поворот головы, мохнатые брови, черные глаза и смуглость.

Второй эскиз он набросал быстро, вдохновенно. И только теперь захотелось курить…

— Дядя Савелий, дай спичку!..

Старик увидел в руке племянника кисет, открыл дверь храма и властным жестом пригласил курильщика на двор. Возле паперти, залитой солнцем, бродил лохматый рыжий пес. Староста ключами замахнулся на собаку:

— Пш-шел, поганый!

Матрос вынул из кармана шоколадную конфету, развернул ее и, причмокивая, направился к дворняжке:

— Не бойся… На-а, братишка…

Когда Ерш наговорился с Рыжиком и выкурил цигарку, он повел дядю смотреть эскизы. Племянник был уверен, что староста откажется от его дальнейших услуг.

— Что за черт?! — заорал матрос, войдя в храм. — Где они?!

Солеваров посмотрел на пустой стул и дрожащей рукой перекрестился. Он что-то забормотал, как тетерев на току.

Надо уметь из всего извлекать пользу. Ерш сказал дяде, что пока тот не найдет эскизы — племянник не возьмет кисть в руку. В сопровождении рыжего пса матрос пошел к монастырскому корпусу, в котором раньше находилось Духовное училище. Из этого заведения Гоша бежал когда-то на берег Черного моря…

«Вот бы с Груней в Крым», — мечтательно подумал он и глазам не поверил.

Под арку монастыря гулко шагнула Груня в темном платье с белым платком на плечах. Шаг крепкий, а голова склоненная, и в глазах печаль. Ее сопровождал Пашка со своими приятелями. Ерш подозвал Соленого:

— Что с Груней?

— Не знаю, — поежился тот, — не говорит…

— Ты обидел ее?

— Обидишь! — Пашка вислой рукой качнул в сторону чернобровой девушки. — Сам спроси…

Ерш загородил дорогу Орловой:

— Судьба моя, что с тобой?

Груня вскинула голову и безразлично сквозь зубы процедила:

— Отойди!

— Не отойду! Что случилось?

Она оглянулась назад…

Соленый, сжимая кулаки, подмигнул приятелям:

— А ну, ангелы, дружно!

Их было с Пашкой четверо, но Ерш не дрогнул. Он вытащил из кармана браунинг и так загорланил, что даже пес попятился…

«Ангелы» сразу притихли. Груня презрительным взглядом окинула своих хранителей. Церковная дружина скрылась в большом храме, где Ерш только что работал кистью.

Проводив глазами Груню, Анархист подумал о ее брате. И как всегда, план действия нашелся быстро.

Матрос, широко расставляя ноги, осанисто зашагал по каменным плитам в сторону Полисти. Он разыскал продовольственный склад, вызвал Орлова и по тому, как тот мгновенно побелел, смекнул, что беда приключилась не с Груней, а с ним.

Местный трибунал возглавлял балтийский матрос. Увидев Ерша, Орлов решил, что к нему на склад с ревизией явился сам председатель трибунала, и прямо заявил:

— Недостает… шестнадцать фунтов ржаной… — Кладовщик чуть было не перекрестился. — Я не брал… Меня сюда выдвинули за честность…

В то время с провизией было туго: за хищение муки — крепко судили. Но брат Груни не походил на вора. Ерш сказал ему:

— Пока, браток, замри. А мука будет — жди меня…

Он пошел на базар, выменял пистолет на муку и отдал его Орлову. Только теперь Вадим сообразил, что его благодетель — не председатель трибунала. Ерш, прощаясь, пояснил:

— Я вольный художник. Хочу твою сестру нарисовать на полотне. Поможешь, браток?

— Помогу. Только сегодня, после всенощной, она собиралась к ясновидящей погадать…

Ерш уточнил адрес ясновидящей. А вечером отправился в Чертов переулок. У дома гадалки его встретил… Пашка Соленый. И как будто между ними не было стычки: внимательный такой, радушный, в гости приглашает. У матроса мелькнуло: «Может, Груню увижу?»

На Соборной стороне, поближе к тюремному замку, пристроился Чертов переулок. В нем проживала знаменитая гадалка. Ее деревянный домик с высоким забором прикрывал глухой сад, заросший крапивой. Полуживые, бесплодные яблони давно перестали привлекать внимание мальчишек. Единственная тропка в саду вела мимо домика гадалки к берегу Полисти, где под купой старых дубов замер полукаменный дом с разбитыми стеклами.

Было время, когда этот дом шумно и весело отмечал церковные праздники. Его хозяин, богатый солепромышленник, принимал у себя архиереев, митрополитов и петербургскую знать, отдыхавшую на Старорусском курорте. Говорят, что однажды среди гостей видели и Федора Михайловича Достоевского.

А теперь дом Солеварова стоял без дверей и перегородок. Только под лестницей сохранилась каморка с оконцем, смотревшим на тихую речку.

В этой каморке жил одинокий рыбак, прозванный за внешнее сходство с Христом-Боженькой. Правда, Боженька носил крест на груди лишь по привычке. Главная его страсть — карты. В родном селе он проиграл избу, скотину, сети. Жена с горя повесилась, а он, босой, пришлепал в Руссу и пал в ноги Солеварову. Тот нашел ему работу.

В нижнем этаже заброшенного дома стояли мережи, а на втором этаже висел невод: жалкие остатки прежнего хозяйства. До революции Спасо-Преображенскому монастырю принадлежали многочисленные озера и пожни, богатые рыбой и осокой. А после закрытия монастыря все рыболовные снасти достались церковному совету во главе с Солеваровым.

Команда баркаса состояла из четырех ловцов. На рыбалке в роли «ватамана» выступал Боженька. Но когда «черные ангелы» ночью грабили огороды, сады, склады, скотные дворы — командовал Пашка Соленый. На толкучке награбленное добро сбывал Мишка Цыган, не без помощи Капитоновны — прислужницы гадалки. А общую казну хранил Серега Баптист, он же ведал продуктами и самогонкой.

Обычно они резались в карты в свободное время. Но за последний месяц чаще играли ночью: днем охраняли чудотворную икону. Сегодня тоже собрались при лунном освещении. Гостя привел Пашка, решив обыграть матроса до ниточки.

Соленый посадил волкодава на цепь и провел Ерша на второй этаж к широкому окну, от которого к берегу спускался деревянный каток…

— По этому настилу сети поднимаем, — пояснил Пашка и шепотком добавил: — Если что… по нему к реке… и в лодку…

Матрос, занятый своей думой, спросил:

— Кто у вас кок?

«О Груне думает», — смекнул Пашка и пригласил гостя на «кухню», где Боженька чистил картошку.

Под лестницей в каморке пахло рыбой и смолой. Три скамейки образовали треугольник, в центре которого возвышалась пузатая бочка. В днище бочки вместо пробки торчала лампадка. Дрожащий фитилек бросал свет на импровизированный стол.

Не первый случай, когда под крылом церкви скрывались отпетые бродяги, воры, убийцы. Опытным глазом матрос оценил, в какую он попал банду. Он сел на стыке двух скамеек, чтобы легче наблюдать за противниками. Не было сомнения, что «черные ангелы» будут действовать заодно.

За спиной Анархиста не было никакой зеркальной плоскости, так что подглядывание исключается. Скорее всего — карты меченые. И гость, раскрыв золотую книжечку, вынул из нее новенькие карты с непристойными картинками. Боженька увидел обнаженную грудастую даму «пик» и смущенно покачал головой. Мишка Цыган, наоборот, сладострастно причмокнул. Пашка задумчиво почесал затылок: ему показалось, что матрос такими картинками запутает любого. Но Серега Баптист — рослый, мосластый парень — тщательно осмотрел каждую карту и отрубил:

— Первый сорт!

Он налил из четверти в граненый стакан сизой жидкости, выставил на «стол» тарелку отварных окуней и обратился к гостю:

— Давай по кругу!..

Ерш зарекся пить, курить, но тут своя тактика. Возможно, проверяют на выносливость. На Украине он так проспиртовался горилкой — теперь выдержит любое зелье, лишь бы узнать, где Груня. От гадалки она не вернулась домой.

Принимая стакан, матрос заглянул в глаза Баптисту. Он, видать, был в шайке самым сильным и самым добрым. Его простецкое курносое лицо говорило: «Не бойся, не подсыплю».

Ерш выставил на кон золотой портсигар:

— Кто выйдет на мостик?

— На медный? — вставил Пашка и подмигнул цыгану.

Тот опробовал золото на зуб, лизнул, понюхал и уверенно выложил:

— Червонный и с пробой!

— Ставлю поросенка! — зажегся Пашка. — Ась?

— Мелко плаваешь! Корову да порося в придачу!

Сошлись на корове. Играли вдвоем. «Черные ангелы» сгрудились возле Соленого. Горячий, непосредственный, с глазами, полными вожделения, Мишка Цыган, сам того не зная, подыгрывал матросу. Если он засматривался на изображение, значит, у картинки мало очков: наиболее скабрезные фигурки соответствовали малым числам.

Пашка продул корову, поросенка, сад и дом.

Соленого от злобы перекосило, а руки сами потянулись за топором. Однако Ерш опередил его: вытащил финку, повертел ею в воздухе и спокойно отрезал кусок хлеба.

— Я все верну тебе, если ты…

Он хотел узнать новый адрес Груни, но в это время в саду яростно залаял волкодав.

— Облава! — крикнул Пашка и первый бросился к лестнице, ведущей на второй этаж…

Ерш, не выпуская финку из руки, рванулся за Соленым.

На бочке остались граненый стакан и колода французских карт.


В лодке Ерш сидел на корме рядом с Пашкой. Тот рассказал о Груне все, что узнал от Вадима Орлова. Сестра рассердилась на брата за то, что тот взял муку от рыжего матроса. Она действительно сегодня гадала в Чертовом переулке, но от ясновидящей пошла не домой…

— А куда?

— Не знаю, ей-бо, не знаю, — перекрестился Пашка, левой рукой придерживая руль. — Даже Капитоновна не в курсе…

— Кто такая Капитоновна?

— Приживалка ясновидящей…

— Может, ясновидящая укажет?

— Она-то укажет, да ведь не задарма и не сразу: к ней очередь большая. Вот Груня полмесяца ждала…

— Я ждать не привык! — Матрос перехватил рукоятку руля. — Братва, к берегу!

Пашка попытался отговорить Анархиста. Он сказал, что ясновидящая без записи не примет, вернее, будет молчать, но Ерш и слушать не стал:

— У меня и мертвая заговорит!

— Постой! — Пашка почувствовал, что этак он останется без дома и хозяйства. — Верю, у тебя слово не разойдется с делом. Повтори при свидетелях: если я укажу адрес Груни, ты откажешься от выигрыша…


Закрапал дождик. В заболоченной Малашке квакали лягушки. По мере приближения к дому регента Ерш замедлял шаги: неудобно ночью стучаться. И не потому, что регент, по словам Пашки, шибко культурный человек, что у него местная интеллигенция «на привязи»: все ходят к нему за книгами. Даже председатель укома и уполномоченный губчека посещают его библиотеку — одну из богатейших в России (конечно, из частных коллекций). Нет, не поэтому главным образом, а потому, что влюбленному было как-то неловко будить Груню. Все равно в темноте портрет не напишешь.

За деревянным мостиком он свернул налево и остановился возле дома с большой стеклянной верандой. Здесь он прикорнет до утра. Однако дождь усилился. Мокнуть не хотелось. Ему показалось, что в одном окне за шторой мерцает огонек.

Ерш открыл калитку, обошел круглую клумбу и, встав на скамейку, заглянул в окно, рассеченное слабой световой полоской. Вдруг полоска мигнула. Ясно, что за окном, в комнате, кто-то не спит.

Он осторожно постучал по стеклу.

А через минуту худощавый мужчина, с черной узенькой бородкой и в золотом пенсне, провел матроса в длинную комнату, заставленную книжными стеллажами. Хозяин в сером халате усадил Ерша в вольтеровское кресло и почтительно представился:

— Абрам Карлович Вейц. Чем могу быть полезен?

Анархист обрадовался, что регент привык ко всяким посетителям и не страдал излишним любопытством. Матрос кивнул на закрытую дверь:

— У вас Груня Орлова?

— Вам по срочному делу?

— Не то что срочно, — смутился Ерш и с трудом подобрал слова: — Я свободный художник. Увидел оригинальное лицо. Решил написать ее портрет…

— Похвально! — отозвался Абрам Карлович и неожиданно признался: — Сам бог послал вас ко мне…

Вейц давно собирался запечатлеть в Старой Руссе места, которые связаны с именем его любимого писателя Достоевского. Он, регент, даже сам пытался зарисовать дом Федора Михайловича, Малашку, домик Грушеньки…

Ерш вытянул шею. Регент пояснил, что речь идет о главной героине романа «Братья Карамазовы». Анархист слушал с интересом. Увлеченность регента передалась ему. Свободный художник охотно зарисует памятные места великого писателя.

— А как насчет… портрета Орловой?

— Мне помнится, сегодня Груне не надо идти на биржу труда. — Вейц посмотрел на бронзовые часы под стеклянным колпаком: — Приходите к восьми часам утра с палитрой…

Ерш не умел говорить благодарности, комплименты. Он потряс регента за плечи и против своего желания спросил:

— Не боитесь, ежели пожар… книги-то?!

— Как не бояться, мил-человек, без книг и дня не проживу…


Груня позировала, хмуро глядя в одну точку. Она не отвечала на вопросы художника. Георгий работал с увлечением и за три часа написал полотно. Натурщица взглянула на свой портрет и первый раз улыбнулась:

— Надо же!..

Художник покраснел и неожиданно утратил дар речи. Его выручили супруги Вейц. Они наперебой стали хвалить мастера кисти. Их поразило не только портретное сходство…

— С такой быстротой писал фрески Феофан Грек! — сказал Вейц.

Груня глазами благодарила художника. Она еще больше потеплела, когда племянник Солеварова предложил ей работу в магазине.

От регента они вышли вместе: Груня пошла к Солеваровой, а Ерш отнес портрет на хранение мадам Шур и предупредил ее:

— От вас я выехал три дня назад, и точка!..

В это самое время на Ильинской один за другим раздались выстрелы.

ГЛУБИННАЯ ДИВЕРСИЯ
Свершилось чудо! Икона Старорусской богоматери явилась перед Роговым и покарала безбожника!

— Слыхал, паря, ясновидящая еще вчера предрекла смерть чекисту! Вот те крест, не сойти с места!

Такие разговоры Ерш слышал на базаре, в чайной, возле пристани. Известие о смерти уполномоченного губчека его мало тронуло, а вот силой ясновидения местной гадалки он заинтересовался не на шутку.

Он зашел на дом к Пашке Соленому и приказным тоном сказал ему:

— Иди к гадалке, запиши меня на сегодня же, иначе спалю! — Ерш снял бушлат, сел на стол и крикнул вдогонку: — Без ее согласия не возвращайся!

Оставшись один, Анархист прислушался: над головой раздались шаги. Может быть, Груня? Его даже в жар бросило.

Матрос поднялся по скрипучей лестнице и осторожно постучал в дверь мезонина. На пороге появился Орлов, в красноармейской шинели, с белым фанерным чемоданом…

— Вадим, куда ты?

Жилец вернулся в комнату, закрыл дверь и пояснил:

— Нечисто тут. Не по нам с Груней. Ее пока пригрел регент с женой, а я день-другой поживу на складе…

— Вы что, браток, поссорились из-за меня?

— Было дело. — Вадим потер небритую щеку. — Гадалка нашептала Груне: «Берегись рыжего насильника».

Прозорливость гадалки изумила Георгия, он с трудом скрыл свое смущение. Вадим дружески сказал:

— Павел что-то затевает против вас. Спрашивал меня: «Как приняла Груня матроса и прочее?» Ради бога, не доверяйтесь этому типу. На складе мука исчезла именно после его посещения. Вороватый!..

Георгий одобрительно похлопал Вадима по плечам и проводил его до калитки.

Соленый вернулся вечером с тревожными вестями. Он встал перед большой иконой и степенно перекрестился:

— Отсохни язык, ежели скажу неправду. Плохи твои дела, матрос. — Его голос звучал без фальши. — Ищут тебя по городу. Все чекисты, мильтоны и уголовные агенты подняты на ноги. И у всех твой словесный портрет: одежа, рост и ряшка — тютелька в тютельку…

— После облавы, что ли? Взяли карты с голыми бабами? Велико преступление! Чего свистишь?

— Не лезь на рожон! — Пашка сжал кулак. — Схватят — объяснят: за что и как! Может, за грешки прошлые? Ась?

— Еще гадалка! — ощетинился Ерш и строго спросил: — Записал? На какой час?

— Ровно в полночь… — Соленый услужливо предложил: — Проводить тебя?

— Обойдусь без провожатых. Не впервой в Руссе…

Вдруг Анархист запнулся: вспомнил, как летом восемнадцатого года приезжал домой на побывку, как раз когда вспыхнуло кулацкое восстание. Мятеж возглавили богатей Голубев и его сын, эсер. Но Ерш тогда с ним не сблизился. Нет, тут что-то другое…


Ерш Анархист не из трусливых. И все же он избрал окольный путь: мимо Симоновского кладбища, где похоронен комиссар отряда Миронов, убитый Городецкими кулаками; мимо темных силуэтов градир и варниц — бывшего завода Солеваровых; мимо притихшей каменной тюрьмы, похожей на древний замок.

А вот и Чертов переулок. Две наклоненные ивы образовали ворота, похожие на огромную пасть: войдешь в нее — и не выйдешь. Ерш прислушался. Ему показалось, что позади него в темноте кто-то остановился.

Луны не было. А старорусская земля к этому времени совсем отвернулась от солнца, и вид ночного переулка заметно преобразился: дома, заборы, деревья потемнели, расплылись, затаились.

Матрос нырнул в темный переулок, руками нащупал рябину, которая росла возле домика ясновидящей, и, согнув указательный палец, четырежды с паузами стукнул по дубовой ставне.

В сенях заскрипела дверь, звякнула железяка. Потянуло рыбной поджаркой. Из дверной щели, пересеченной цепью, бабий голос спросил:

— Кого бог послал?

— Свои, Капитоновна…

— Проходи, попович…

На дворе гадалки стояла корова Солеваровых. Капитоновна ежедневно доила ее и приносила хозяевам молоко. Она, конечно, знала о приезде племянника Веры Павловны.

Шустрая бабка с бойкими глазками вытерла краем передника потное, раскрасневшееся лицо и мелко перекрестилась:

— Слава богу, на свободе!

На кухне русская печь дышала жаром. На высоком столе, рядом со свечкой, лежали на блюдах овальные пироги с румяными боками. Похоже, в доме поджидали ночных гостей.

Капитоновна кивнула на боковую дверь в стене:

— Тебя ждет матушка. — Она мягко приоткрыла дверь: — Милости просим, попович…

— Забудь, Капитоновна, поповича! — заворчал Ерш. — Я не признаю ни отца, ни бога, ни духа святого!

— Успокойся, кормилец мой, успокойся, — залепетала бабка, уступая дорогу матросу. — Не шуми, мил-человек, ныне ясновидящая шибко недомогает. Уж только тебя, племянника Солеваровых, согласилась принять. Будь уж почтительней… желанный…

В глухой узкой комнатке на двух низких скамьях возвышался массивный, но короткий гроб. В нем лежала, на высокой мягкой подушке, гадалка. На волосы и лицо наброшена темная вуаль. В скрещенных руках дрожала тонкая свеча — единственный источник света. Погаси — и темень задушит.

За спиной Ерша Капитоновна защеколдила дверь. От лежащей в гробу исходил лежалый душок. Склеп да и только!

— Вот и свиделись, Георгий Победоносец, — прошамкала умирашка, шевеля губами кисею. — Спасибо тебе, гордый человек, за доверие к старухе. Знаю, не веришь ты в бога, а мне веришь. Премудрость человека непостижима: не сразу я научилась читать души людские и не сразу познала секрет, как заглянуть вперед…

— Ближе к делу, старая! — не утерпел Ерш. — Зачем я пришел?

— Ранила твое сердце чернявая, но чую, что тебя тревожит еще вопрос — мерещится казенный дом с решеткой.

«Не в бровь, а в глаз», — подумал он и шагнул к гробу:

— Чего привязались? Чего им нужно от меня?!

— Вижу бумагу с гербом, а на ней печатные буквы со страшными обвинениями. Вижу фанерные листы с ликом богоматери. Вижу твой пистолет с якорем на рукоятке…

— Не спеши! Где мои эскизы? Кто спер?

— Один лист в казенном доме, а другой на квартире красного дракона, который сегодня испустил дух.

— Врешь, старая!

— Не веришь — уйди. Но знай, что пистолет твой в руке красного дракона…

— Как так?!

— Молчу. В твою душу вкралось сомнение…

— Говори! Верю! — Он смягчил голос: — Посадят меня?

— Тебя спасет человек под кличкой Рысь.

— Кто он такой?

— Давний друг твоего батюшки…

— К черту! Обойдусь без Рыси! — Георгий положил рядом со свечкой золотой портсигар: — Будет Груня моей?

— Будет, добрый человек, если ты не отвернешься от Рыси…

— Где Рысь?

— Пройди на кухню, там тебя ждет вожатый.

— Смотри, старая, за обман…

— Счастье и ласку в твои руки…

В дверях Ерш оглянулся: свечка горела, а золотой портсигар исчез. Матрос подумал: «Интересно, куда прячет добро?»

— Ба-а! — воскликнул он, входя в кухню. — Ты откуда взялся, Пашка?

Они выпили самогонки и закусили пирогами с рыбой. Ерш догадался, что Пашка Соленый не редкий гость в этом доме. Он развязал узел и, встряхивая брюки с пиджаком, окинул коренастую фигуру матроса:

— Как раз по твоим костям…

— Прятать собрался?

— Угадал! — осклабился вожатый. — Так схороним, ни один легавый не найдет!

Пашка передал костюм Анархисту и обратился к бабке, возившейся возле самовара:

— Капитоновна, ты служила няней в госпитале?

— Служила, кормилец мой, служила.

— Стригла больных да раненых?

— Приходилось, соколик.

— Принимай! — Соленый вручил бабке блестящую машинку для стрижки и взглянул на рыжую копну волос Анархиста: — Придется снять гриву…

Ерш хотел плюнуть в насмешливую рожу Пашки, но вспомнил про неведомую Рысь и смирился. Он понял, что Соленый все делает по чужой указке…

— Где Рысь?

Пашка приложил кривой палец к бледным губам:

— Цыть! Переодевайся…

— Где Рысь?

— Спать будешь тут — на сеновале…

— А Рысь?

— Придет к тебе…

«Неужто тетка Вера?» — с усмешкой подумал Ерш и швырнул костюм:

— Сначала волосы долой!


На дворе ночная темень спрятала деревья, забор и хлев. Было тихо. Где-то вдали лаяли собаки. Тянуло навозным теплом. Под ногами путалась солома…

Ерш взялся за лестницу, прислоненную к коровнику, и стриженой головой почувствовал холодок. Он ладошкой потер затылок. И ледок спустился пониже, в самую душу. Не о такой жизни он мечтал, возвращаясь на родину.

«Забрили», — с грустью подумал свободный художник, поднимаясь по лестнице.

Открылась дверца сеновала, и незнакомый голос (не то мужчины, не то женщины) прошептал из темноты:

— Ложись и слушай…

— А ты кто?

— Не узнал, Жёра? — спросил незнакомец с одесским акцентом. — Мы с тобой, кореш, вместе ходили в бардачок на Молдаванке, вместе насильничали на Полтавщине, вместе удрали с фронта, вместе разбирали рельсы под Болотом, когда кулаки бузили, вместе очистили кассу иконописцев, вместе жарили в очко в шайке Леньки Пантелеева и вместе повиснем на одной перекладине, если попадем в лапы дзержинцев…

Ерш решил, что перед ним в самом деле собутыльник родного батьки: только отец знал всю биографию блудного сына.

— Рысь, что ли?

— Ша! Тюрьма рядом, — произнес одессит и вдруг заговорил по-старорусски, сильно окая: — Осипович, погомоним по делу…

— Э, да ты артист!

Матрос протянул в темноте руки, но Рысь, видать, обладал кошачьим зрением. Он чем-то металлическим совершенно безошибочно тюкнул Ерша по кисти. Тот вскипел:

— Ты что, жаба, ножа захотел?!

Темнота откликнулась хохотком. Теперь речь держал образованный интеллигент:

— Успокойтесь, пожалуйста, Георгий Осипович, к сожалению, мое время ограничено. Разрешите приступить, милейший…

Черт возьми, такое впечатление, что на сеновале минимум три собеседника. Ерш пожалел, что прихватил с собой лишь финку.

— Дайте закурить!

— Простите, Георгий Осипович, здесь курить нельзя: сено. И во-вторых, перед вами пока один человек…

— Что значит «пока»?

— Через час сюда придет женщина…

— Груня?!

— Я не уполномочен выдавать женские тайны. — В голосе незнакомца звучала профессорская нотка. — Пардон! Прошу к палитре, милый Рафаэль! Вы сможете нарисовать портрет владельца уникальной библиотеки?

— Зачем это?

— Сегодня, точнее, вчера Абрам Карлович Вейц, как только услышал о поисках матроса, явился в чека и заявил, что ночью его посетил рыжий моряк…

— Он стукач?!

— К сожалению, он слишком честный, добрый. Открыл для всех двери библиотеки, сдружился с комсомольцами, коммунистами и теперь мечтает руководить не церковным, а клубным хором. Другими словами, вы больше к нему ни шагу…

— А Груня где?

— Могу вас порадовать, ее пристроила в магазин ваша тетушка. И она же, Вера Павловна, нашла для Груни с братом комнату…

— У мадам Шур?

— Я восхищен вашей прозорливостью, сэр!

— К черту цирк! Дуй на своем языке!

— Ты Ерш, слишком много захотел для первой встречи, — упрекнул Рысь, нажимая на бархатные басы. — Тебе известна судьба твоих эскизов?

— Ты спер?

— Плох тот организатор, который все делает сам…

— Кто же?

— Сейчас важно не «кто?», а «зачем?».

— Ну?

— Вот так «нукает» местный начальник угрозыска. Кстати, у него твои «Метаморфозы». Не советую с ним играть в карты. Он служил в армейской разведке: прошел огонь, воду и медные трубы!

— И великий мастер до ночных облав?

— Пустая ирония, Анархист! Если б не мои люди — ты сейчас сидел бы за решеткой.

— И много у тебя таких помощников?

— Помощников много, а вот одаренного мастера кисти — ни одного!

— Зачем тебе кисть?

— Без нее не проведешь глубинной диверсии.

— Против кого?

— Против тех, кто сию минуту рыскает по городу, ищет тебя.

— А может, тебя, Рысь?

— Нет, Ерш, уполномоченный, умирая, стрелял из твоего браунинга по иконе твоей работы…

— Что за бред собачий?! — возмутился Анархист, чувствуя, что против своей воли влип в неприятную историю. — Выкладывай!

— Вот что, Жгловский, — в голосе незнакомца звякнул металл, — ты свои повелительные глаголы прибереги для других, а пока что слушай внимательно…

«Только открой карты», — затаился Ерш, потирая ушиб на руке.

— Семь часов назад в чека состоялось экстренное совещание…

«Значит, среди чекистов твой агент».

— Обсуждали необычную смерть Рогова. Показание медицинской экспертизы и твое письмо погасили очаг подозрения: председатель чека и петроградский криминалист убеждены, что Рогов сам дал тебе фанеру и заказал иконы. Но не все чекисты — ученики Оношко. Молодой дзержинец Селезнев, председатель укома Калугин и начальник угро Воркун считают, что произошло убийство без убийства…

— Как понять?

— С пороком сердца живут до глубокой старости, а Рогову этой весной исполнилось тридцать три года — молодой человек в самом соку…

— Э, на такой работе и не такие надрываются!

— И в то же время закаляются — так говорит наш местный философ Калугин…

«Уж не ты ли этот философ?»

— Селезнев и Воркун под руководством Калугина продолжают поиск. Твое показание было бы им на руку…

«Что я и сделаю», — решил Анархист.

— Но Пронин и Оношко, одураченные, отомстят тебе…

— За уголовщину не ставят к стенке!

— Ты в восемнадцатом разбирал рельсы не ради ограбления «пассажиров»: они везли с собой не мешки с хлебом да картошкой, а винтовки…

— Не я шлепнул Миронова! Его из «централки», а у меня наган.

— Вот и расскажи ревтрибуналу, как палил из своего нагана по красноармейским теплушкам…

— Четыре года! За давностью лет…

— Тебя погладят по головке: «Молодец, товарищ Жгловский, все четыре года честно работал на советскую власть — с фронта сбежал, артель обокрал, Пантелееву подыграл, родную тетку изнасиловал…»

— Заткнись! Тетка радехонька была…

— В ту минуту. А на суде — отомстит тебе за Груню!

— Куда рулишь, гад шипучий?!

— Курс у нас с тобой один, дорогой соратник!

— К черту! Я сыт политикой по горло. Мне бы мастерскую да Груню…

— Обеспеченную жизнь, свободу творчества, а кругом диктатура пролетариата. О чем мечтаешь?

— А ты? Диктатуру подорвать? Бред сивой кобылы! Чекисты раскрывают один заговор за другим. Эсеры, меньшевики, анархисты раздавлены. И фракционеры идут ко дну. С кем взрывать-то?

— Есть сила! И неотразимая! — Голос Рыси стал вкрадчивым. — Волга — без хлеба. Голод расползается. Власть готова изъять церковные ценности. И патриарх Тихон — я только что от него — шлет секретное послание: «Не давать! Бороться!» Вся православная Русь до самых ее глубин взорвется гневом. А мы с тобой — масла в огонь: бей, гони нехристей!

— Черт, ты же не веришь в бога!

— Зато верю, что эта диверсия разом обезглавит исполкомы и укомы: они ведь первыми полезут в ризницы…

— Чтоб помочь голодающим!

— Голод — кара божья! Патриарх ясно указует: «Важно не что давать, а кому давать». Редкая ситуация! Голод толкнет большевиков на грабеж, а верующие задушат грабителей…

— А ежели просчет?

— Дитя человечества! Здешний комиссар лишь нацелился на чудотворную, а верующие уже охранников выставили. — Рысь торжественно изменил интонацию. — А представь, начнется грабеж. Да еще среди белого дня! Да еще по всей Руси! Гнев фанатиков страшен! Кто устоит?!

— А я тут при чем?

— Не дури! Груня ведь верующая: без венца не возьмешь ее. А в храм пойдет с тобой, если ты защитишь этот храм. Ее любовь надо завоевать. Для этого тебя доставим в Боровичи. Там возглавишь народное ополчение. Командир ты волевой, смелый. Разгромишь грабителей церквей. Займешь особняк — освятишь мастерскую. А Груня будет при тебе не только натурщицей. Уразумел?

— Порядок! Одно туманно: как можно убить не убивая?

Вместо ответа где-то рядом промычала корова.

— Время! Твоя пришла, — весело известил Рысь и зашуршал в сене.

Не успела проскрипеть дверца с правой стороны сеновала, как распахнулась левая дверца и пахнуло бабьим потом.

— Где ты, люба моя?.. — услышал Ерш теткин голос.

«Вот черт, и тут нашла», — с досадой подумал он и тихо спросил:

— Ты знаешь Рысь? Кто он?

— Не знаю. Первый раз слышу. Меня привела Капитоновна, — взволнованно проговорила тетка Вера и протянула теплые дрожащие руки: — Ой, наскучалась без тебя…

ЗНАКОМАЯ НЕЗНАКОМКА
Хоронили Рогова на Симоновском погосте. Тягучие звуки военного духового оркестра внушали Алексею мысли о бренности бытия, а полуденное солнце убеждало в обратном, весело играя на блестящей меди, на золотом кресте белой церковки и даже на серебристой листве плакучей ивы.

Красный открытый гроб возвышался над свежей могилой. Речь профессора Оношко — образная, прочувствованная — тронула всех. Алеша смотрел на ученого-криминалиста с уважением. Тот взял шефство над ним и обещал сделать его классным агентом.

Но вот заговорил Воркун, и все еще ниже склонили головы. Кажется, и слова простые, и фразы несобранные, а Леша с трудом сдерживал слезы. За три дня поисков Анархиста Леша крепко подружился с Иваном Матвеевичем, только обидно, очень обидно: Ерш как в воду канул.

После Воркуна к изголовью покойника подошла Тамара Александровна. Она, во всем черном, склонилась над гробом и зарыдала. Ее обняла Лешина мама.

Пряча слезы, Алеша перевел взгляд на огромный венок из белых роз и прочитал на шелковой ленте надпись: «Дорогому Лене — Н. О.». Кто же скрывался за этими двумя буквами?

Алеша плечом задел приятеля и глазами показал на венок с загадочной надписью.

Сеня Селезнев с фуражкой в руке, неопределенно пожал плечами: не то хотел сказать, что сам не знает, не то дал понять, что не та обстановка для подобных расспросов.

Первый комок земли на гроб бросил Карп Рогов. Сеня предполагает, что Карп, уйдя из дому, прихватил не только свои вещички, но и дневник брата.

Покидая кладбище, Леша приблизился к приятелю, хотел повторить вопрос насчет «Н. О.», но Сеня перебил его мысль:

— Сегодня ночью обокрали-обчистили гадалку…

— Кто? Ерш?

— К сожалению, друг-приятель, визитной карточки не оставили… — съязвил Сеня.

Молодой чекист сердился на Лешу за то, что тот предпочел заниматься не в кружке Калугина, а с ученым криминалистом. Сеня прибавил шагу и, надевая фуражку, крикнул товарищу:

— Вечером у фонтана!


Курорт — резиденция Сени Селезнева. Обычно чекист переодевался в штатский костюм и проводил время там, где чаще всего отдыхали приезжие из других городов: музыкальный «пятачок», летний ресторан, теннисная площадка и футбольное поле.

Алеша обошел солнечную площадку с эстрадой, похожей на гигантскую раковину, и направился к высокому фонтану. Мощный источник бил под самый стеклянный купол.

Здесь взлет студеной воды и приток разогретого воздуха из южной арки заполняли застекленный шатер теплой прохладой. А по ногам, как всегда, гулял сквознячок. Он-то и принес сложный букет запахов: пахнуло свежим шоколадом и в то же время едко-соленой, лежалой минеральной грязью.

Юноша повел носом. На чугунной скамейке одиноко сидела незнакомая девушка с коробкой на коленях. Она привлекла его внимание не потому, что сидела в тени, а глаза щурила, словно глядела на солнце; и не потому, что блондинка была тоненькая, хрупкая, а косы у нее толстые, тугие, будто взяли от нее все соки; и не потому, что на фоне ее бледных, чуточку впалых щек губы казались яркими-яркими; и совсем не потому, что ее белоснежное платье из тончайшего маркизета насытилось влагой и местами прилипло к телу, оттеняя стройность фигуры.

Обычно Леша не заглядывался на курортных девушек: он понимал, что у него и манеры не те, и костюм не тот. Но приезжая привлекла его внимание: она ела душистые шоколадные конфеты!

В наше время свежий шоколад! Откуда? Сахара и того нигде нет!

Прошлым летом на станции схватили шпиона: у него отобрали оружие, поддельные документы и десять плиток шоколада. Может, и эта птичка прилетела из-за границы?

За спиной незнакомки пестрел рекламный щит курзала. Афиша извещала о сеансе гипноза. Леша сделал вид, что занят афишей, а сам незаметно бросил взгляд на круглую коробку с иностранной надписью.

Надпись запомнить нетрудно. Еще школьником Леша придумал числовую таблицу, с помощью которой любой предмет закреплялся в сознании одним признаком, затем двумя, потом тремя и т. д. Например, во всем мире только одна Старая Русса: больше такого города нет. Русса расположена на двух реках: Перерытице и Полисти. Город делится на три части: Вокзальную, Торговую и Соборную. В Руссе четыре достопримечательности: курорт, фанерная фабрика, дом Достоевского и старинная икона Старорусской богоматери. Лешина таблица помогла ему закончить школу с похвальной характеристикой.

Сеня опаздывал — видимо, заигрался в теннис.

Вот цементный корт, разделенный сеткой. Кругом гладкой площадки могучие деревья и длинные скамейки. На одной из них, в группе спортсменов, с ракеткой в руке, сидит Селезнев. На нем рубашка апаш, белые брюки и мягкие лосевые сандалии. Светлый вихор прижат невидимой шелковой сеточкой. Алексей отозвал приятеля в сторону:

— Сеня, хочешь шоколаду?

— Розыгрыш? — Селезнев глазами прощупал карманы друга.

Алеша обрисовал коробку с красочным ярлычком: «Фигаро». Чекист заинтересовался: конфеты «Фигаро» и духи «Коти» — французского происхождения. Духи завез в Руссу Ерш Анархист. Возможно, и шоколад от него?

— Проверим, Лешка-Крошка…

Леша оживился. Не исключена возможность, что Рысь женщина. И может быть, будущий агент напал на верный след. При вскрытии трупа Рогова в желудке обнаружили шоколад: тут есть что проверить…

Смыслов не без волнения окинул взглядом сидящих возле водяного обелиска с радугой:

— Вон она…

Но что с чекистом? Всматриваясь в бледнолицую блондинку, он все шире и шире разгонял по щекам улыбку:

— Тоже мне иностранка, — подмигнул Сеня. — Незнакомка давно знакомая.

— Нет, Сеня, одно из двух: либо ты ее знаешь, и она тебе знакома; либо ты не знаешь ее, и тогда она незнакомка. Третье — исключается. Таков закон логики!

— На бумаге! В жизни, друг-приятель, иначе. Я лично не знаком с ней, но знаю, что ее зовут Ниной, что она приехала из Питера и что она родная дочь профессора Оношко…

— Акима Афанасьевича?! — воскликнул Алеша.

— Да, того самого криминалиста, который запутал следствие и тебе мозги пудрит. — Сеня ракеткой накрыл лицо приятеля: — Так что Нина мне действительно знакомая незнакомка! Вот тебе и «закон логики»! Дошло-доехало?

За последнее время Леша наталкивался на факты, которые не укладывались в рамки логического правила «ЛИБО — ЛИБО». В жизни в самом деле роднились чуждые друг другу вещи: зло и добро, грязь и чистота, холод и тепло. Прошлые преступления помогли Федьке Лунатику стать полезным агентом. Сеня Селезнев, не зная логики, побеждает в споре.

Нет, Алеша изучал учебник Челпанова не для того, чтобы сдаваться без боя:

— Пойми, Сеня, два враждебных признака, подобно двум медведям, не живут в одной берлоге!..

— Живут! Смотри-гляди! — Сеня ракеткой указал на водяной столб фонтана: — Сразу — и вверх и вниз! И взлет и падение! Одна струя и миллиард пылинок! Подземная, древняя вода, и она же открытая, сегодняшняя! Словом, тебе кипящую «стужу», а мне шоколад!..

Сеня подошел к скамейке и смело представился петроградке. Шум воды заглушил их голоса. Но и без слов было ясно: «агент» опять опростоволосился. И вообще не везет ему: браунинг проворонил и Ерша не поймал…

Вот диво, теперь фонтан не ласкал, а раздражал слух. Да и все другое, куда не взглянешь, предстало в ином свете. Там, на дальневосточном «пятаке», наши отцы кровь проливают, а тут, на солнечном «пятачке», военный духовой оркестр наяривает «Камаринскую». На Волге суховей погубил хлеб, люди с ужасом смотрят на палящее солнце, а здесь, на озерке, нежатся, загорают, прогреваются лучами, а кое-кто пожирает сласти.

Все же загадочно: перед смертью Рогов ел шоколад. Тот, кто угостил его, был, возможно, последним свидетелем.

Вспомнилось кладбище, гроб, цветы, и вдруг озарило: да ведь «Н. О.» — это же «Нина Оношко». Выходит, дочь профессора хорошо знала уполномоченного губчека…

Нет, Сеня, хорошо смеется тот, кто смеется последним!

Пестрые плакаты приглашали в курзал: «Все на митинг!», «Спасите братьев от голода!». Комсомольцы курорта выступили застрельщиками сбора средств в помощь голодающим. Леша заготовил три сотни красных флажочков для продажи и семь жестяных кружек.

В большом зале свет выключили. Леша сел в последнем ряду. Глаза еще не освоились с полумраком, и он не рассмотрел своего соседа, но по запаху дегтя и махорки Леша безошибочно определил, что рядом с ним прикорнул сторож курорта…

— Дядя Герасим, — он мягко разбудил бородача. — Оратор на сцене…

Леша знал, что профессор Оношко добровольно вызвался работать в комиссии по оказанию помощи голодающим волжанам, и не без гордости слушал речь Акима Афанасьевича:

— Положение бедственное. Голодающие поедают собак, кошек и даже сусликов…

В открытые двери помещения ворвался шум Муравьевского фонтана. В светлом проеме показалась тонкая фигура регента Вейца. Сегодня Леша ходил к нему за книгой и был свидетелем, как Абрам Карлович пожертвовал золотые часы сборщику Помгола[3].

Прижимаясь к соседу, Леша прошептал:

— Дядя Герасим, давай по мешочку картошки…

Сторож одобрительно мотнул бородой и, думая о своем, загудел в ухо комсомольцу:

— Слетай к Воркуну. Этой ночью на главной аллее видел прыгунка в белом саване…


Контора курорта рядом с Летним театром. Леша позвонил по телефону, но Ивана Матвеевича не оказалось на месте.

Леша зашел домой поужинать и порядком удивился. За кухонным столом с матерью беседовал Воркун, а возле ног начальника угрозыска лежала Пальма.

— А вот и сам комсомолец! — обрадовался гость и протянул Леше крепкую сильную ладонь: — К тебе… по делу… Насчет монастыря…

— А что там приключилось?

Мать с упреком посмотрела на сына. Сегодня ночью мать и Ланская тайно заказали панихиду: Тамара Александровна оплакивала Леонида, а Прасковья молилась за мужа-воина. Из монастырской часовни, расположенной в угловой башенке ограды, подруги вышли в темноте. И услышали, как в стороне от кладбища лязгали лопаты: кто-то рыл землю. Мать рассказала сыну о таинственном захоронении и просила его помалкивать о том.

— Мне могло и почудиться, — смягчила Прасковья свой рассказ и умоляюще взглянула на Воркуна: — Иной раз пес так цепью лязгает…

— Бывает, мамаша, — согласился Воркун и незаметно подмигнул Алеше: — Ну-ка, сынок, покажи свою машину…

Они прошли в сени. Осматривая дамский велосипед, Иван Матвеевич хвалил машину громко, а инструктировал тихо:

— У гадалки взято, запомни, три золотых монеты по пять рублей, диадема с крупными бриллиантами, колье с шестью рубинами, два платиновых слитка, дюжина золоченых ложек, разные кольца и старинный перстень с мальтийским крестом. Да еще пачка иностранной валюты. Повтори…

Повторяя, Леша думал: «Все это ночью зарыли».

Воркун похвалил комсомольца за хорошую память и попросил его поездить по городу:

— На базар загляни, на пристань, на станцию: присмотрись, прислушайся. Ну, а потом ко мне…

— А в монастырь?

— Пошукай и там…

Леша проводил начальника угро до горбатого мостика и тут вспомнил наказ Герасима. Иван Матвеевич выслушал внимательно, но видно было — не придал особого значения сигналу сторожа…

— Ну что ж, дружище, будет желание — пройдись ночью по аллеям…

«Вот бы с Пальмой», — мечтательно прикинул Алеша и вернулся домой.

После ужина Леша прошел в глубину парка, присмотрел место для ночной засады и отправился в гостиницу к профессору на занятие. Он будет рад, если Нина окажется дома и послушает, как ее отец, профессор, станет экзаменовать ученика по логике. Не зря Алешиного деда прозвали Смысловым…

ДОЧЬ ПРОТИВ ОТЦА
После удачного выступления на городском митинге и сытного ужина в летнем ресторане Аким Афанасьевич возвращался в гостиницу, с трех сторон окруженную деревьями парка. Сейчас он приляжет на диван и прочитает свежие газеты.

Дымя трубкой, он открыл дверь номера и воскликнул:

— А-а, дочурка!

Нина, сидевшая в темном углу на мягком стуле, пошевельнулась, перекинула косы за плечи.

— Папа, ты встретил Карпа?

— Он был здесь? Что ему нужно?

— Поговорить с тобой наедине без свидетелей.

— Не желаю говорить! — Профессор расстегнул пиджак и снял черную бабочку. — Карп скомпрометировал себя, Ланскую и тем самым ускорил смерть брата…

— Неправда, папуля! — мягко-иронически возразила дочь. — Карп честный. Он полез в окно, потому что Ланская разлюбила Леонида. Он вышел из партии, потому что не согласен с ее новой политикой. Он действует открыто, а ты, папочка…

— Что я? — Несмотря на свою полноту, отец поднялся на носки. — Что я?

— Ты обманул Карпа. Ты же хотел упрятать Ланскую!

Нина вскочила со стула и насмешливо осмотрела толстяка. Он поймал ее взгляд и смущенно ощупал однобортный чесучовый пиджак и широкие белые брюки.

— Что-нибудь… не в порядке?

— Да! — бросила она. — На тебе пятно!

Дочь направилась к двери, но отец задержал ее:

— Нет уж, Нинок, выслушай! И прости за грубость, но ты сама вынудила. Карп сказал, зачем он лез в спальню к вдове?

— Папуля, родимый, если бы ты имел такую же спортивную фигуру…

— Прошу без пошлостей! — У толстяка покраснела шея. — Так знай, дочка, Карп — насильник! Преследует беззащитную вдову. И наш долг с тобой — оберечь ее!

— Оберегай, пожалуйста, но зачем лгать? — Дочь встала к нему лицом. — Как можно смотреть близкому человеку в глаза и врать?!

Профессор отступил назад, задымил трубкой.

— Наивное дитя, у тебя за плечами один университет. Ты еще не жила! А жизнь без стратагемы невозможна! Врач обманывает больного…

— Обманывай! Но меня не учи. — Нина откинула косы. — И ты знай! Я сказала Карпу все!

— Что все?!

— Кто прятал ее и кто уговаривает ее бежать в Петроград.

— Ты шутишь? — Аким Афанасьевич с надеждой заглянул в глаза дочери: — Да?

— Нет, отец! Я еще три дня назад хотела сказать Карпу, пошла к нему на дом, ждала его, но он не пришел: сменил квартиру. Ему очень тяжело без брата…

— Тяжело? А кто ударил Леонида рукояткой нагана по руке?

— Карп вспыльчив.

— Но ты-то, трезвая умом, как могла поставить меня в такое пиковое положение?

— Ты сам себя поставил. Где твое благоразумие, профессор? Пузан. Подагрик. И с такой плешью волочиться за красивой женщиной! Неужели ты не понимаешь…

— Замолчи! — притопнул он ногой. — Запрещаю! Категорически запрещаю говорить со мной таким тоном. Иначе я тоже не пощажу твое чувство, Нина Акимовна.

— Ты что имеешь в виду? — сощурилась она. — Мой флирт с Роговым?

— Для тебя флирт, а для него контроверза: он любит давно, и любит только одну женщину. Он встречался с тобой, чтобы вызвать у нее чувство ревности. Это была его последняя попытка вернуть любимую.

— А ты, папочка, знал это и помалкивал?

— Не знал! Клянусь твоей матерью! И сейчас не знаю, а так просто, в пику тебе…

Дочь улыбнулась и шагнула к пустой вазе с голубым орнаментом:

— Папа, где букет?

— Преподнес моей санитарке.

— Точнее, медсестре Тамаре Александровне Ланской?

— Она лечит меня!

— Неправда, папуля! — покачала головой Нина. — Ланская работает в процедурной, где ванны, а не грязи…

— Святая Мария! — Отец тяжело опустился на диван. — Что тебе нужно от меня?!

— Не ставь себя в смешное положение! Карп слышал твое сегодняшнее признание Ланской…

— Подслушивал, мерзавец?

— Он любит ее и готов на все…

— Я тоже люблю и готов на все!

— Даже на дуэль? — засмеялась она, направляясь к выходу. — Карп обещал зайти к тебе…

Аким Афанасьевич улегся на диване, но так и не тронул газеты.

Прошлым летом, отдыхая на берегах Полисти, Оношко посетил Летний театр, где шла опера Даргомыжского «Русалка». Лучший голос принадлежал молодой певице, исполнявшей партию княгини. В антракте профессор раздобыл цветы и прошел за кулисы. Завязалось знакомство. Затем переписка. Предложение и решительный отказ: «Люблю другого». Но в этот приезд у него зародилась надежда. Неожиданная смерть Рогова, приставания Карпа и сильное желание поступить в консерваторию — все это понудило Ланскую задуматься о переезде в Петроград.

В Руссе она, конечно, загубит свой талант. Кто у нее учителя? Сварог — великолепный художник, одаренный музыкант, но не дирижер. Или регент Вейц: у него абсолютный слух, но никакой системы обучения. Оношко предложил ей свою квартиру на Невском и свое покровительство. Он сказал сегодня:

— Драгоценная Тамара Александровна, одно из двух: либо Русса и церковный хор, либо Северная Пальмира и академическая сцена. Выбирайте…

Она подумает. Перспектива заманчива. И возможно, певица с камелиями переборет певчую со свечой в руке. Тем более что Карп бродит за ней как тень…

Ученый-криминалист метнул взгляд на дверь. Если Карп в самом деле потребует невозможного да еще пустит в ход кулаки, то лучше разговаривать с ревнивцем при свидетелях. Он с кряхтением встал и запер дверь.

Профессор припомнил рассказ Леонида о младшем брате. Однажды белоказаки налетели на штаб полка. Ночные крики, выстрелы не испугали Карпа. Он поднял на колокольню ящик с гранатами — помог штабистам отстоять полковое знамя. С гражданской войны Карп вернулся с именным наганом. Работая секретарем трибунала, младший Рогов не пропускал ни одной облавы на самогонщиков. Он любил рискованные операции и добровольно помогал то милиции, то чека…

— Нет, нет, не посмеет! — рассудил Оношко, прислушиваясь к шагам в коридоре. — У меня тоже имеются заслуги… Революцию встретил с красным бантом на груди. Охотно возглавил кафедру криминалистики. И до сих пор бесплатно читаю лекции чекистам. Тот же Пронин не даст меня в обиду…

Аким Афанасьевич подошел к письменному столу, выдвинул ящик, нащупал браунинг.

В это время постучали в дверь. Ноги сразу отяжелели. На часах — ровно восемь. Осевшим голосом он спросил:

— Кто там?

Ученый-криминалист с трудом признал басок своего ученика. Зато, открыв дверь, просиял:

— Лешенька! Мальчик мой! Как я рад! Прошу к столу!..

Вечерний холодноватый свет путался в табачном облаке. Профессор пожурил себя за прокуренный воздух в номере и пошире распахнул окно, смотревшее на соленое озерко с подковообразной крытой террасой…

Учитель не кривил душой: в лице Алексея Смыслова он нашел не только одаренного ученика, но и козырь в борьбе с противниками формальной логики. Они уверяют, что наука о логическом мышлении не нужна пролетарской молодежи, что молодое поколение надо вооружать некоей «диалектикой». А вот рабочий парень, каталь Старорусского курорта, не расстается с учебником логики…

— Я вижу, коллега, вы чем-то озабочены?

Алеша утвердительно кивнул головой и тихо сказал:

— В парке, — он указал на окно, — появился ночной попрыгунчик…

— Смею заверить вас, молодой человек, время попрыгунчиков миновало. — Толстяк положил на край стола два пухлых пальца: — Лучше, коллега, проанализируем два загадочных обстоятельства: каким образом ваш браунинг оказался на столе Рогова и кто принес на чердак фанерную икону?

— Я так думаю, — начал Алеша, пряча грубоватые руки, — и браунинг выкрал, и образ принес Ерш.

— Какие аргументы?

— Я сам видел, как Ерш на базаре о чем-то беседовал с Карпом Роговым. Мне даже показалось, что Карп что-то выменял у матроса. Они договорились о встрече в бильярдной…

— Допустим, что они встретились в бильярдной. — Криминалист покосился на кровать (ему вдруг показалось, что под нею спрятался Карп). — А дальше что, коллега?

— А дальше Карп решил убрать своего соперника и подкупил Ерша — поручил ему доконать больного брата. Сеня Селезнев говорит, что убить можно не убивая…

— Каким способом?

— Психической атакой. — Алеша пояснил без жестов. — В прошлом году Леонид Силыч вытащил из чулана икону, расстрелял ее, бросил в садовую яму и ушел на работу. Вдруг телефонный звонок: «Говорит простреленная икона: да отсохнут твои руки!» Он засмеялся. А вечером, вернувшись домой, увидел у себя на чердаке продырявленную икону…

— И что?

— Сжег ее! А Карп еще долго подшучивал над братом: «Не тронь чудотворную — явится с косой!»

— Допустим, что фанерную икону принес Анархист, но почему же Пальма не взяла след?

— Ерш привез из-за границы не только бельгийский браунинг, французский шоколад и духи, но и особый порошок для уничтожения запаха.

— Логично! — Криминалист заглянул в синие глаза ученика. — Можете своей мысли придать форму силлогизма?

— Попробую. — Леша придвинулся к открытому окну и глазами показал на три озерца: — Готовый силлогизм! Большое озерцо — большая посылка. Среднее озерцо — средняя посылка. А Малое, или Нижнее, — вывод из двух предыдущих озер…

— Похвально, мальчик мой! — Профессор знал, что все три соленых бассейна соединены между собой протоками, но сможет ли ученик наглядную схему силлогизма заполнить содержанием: — Итак, коллега, большая посылка… меньшая посылка… и вывод…

Алеша не замедлил:

— ВСЯКИЙ ОБЕЗУМЕВШИЙ РЕВНИВЕЦ — ВОЗМОЖНЫЙ УБИЙЦА.

КАРП — ОБЕЗУМЕВШИЙ РЕВНИВЕЦ.

ЗНАЧИТ, КАРП — ВОЗМОЖНЫЙ УБИЙЦА!

— Умница! Великолепно! — Король логики снова задымил трубкой и зашагал по комнате. — Откроюсь, коллега! Давно мечтаю написать учебник, максимально насыщенный наглядностью. Например, вы, следователь, снимаете копию следа с меткой. — Он трубкой указал на пол: — Случай из вашей практики: каблук со сломанной подковкой. Ваша задача — установить тождество, полное совпадение ершовского ботинка с вашей зарисовкой следа. Это не так просто, ибо Анархист мог надеть чужую обувь, чтобы запутать сыщика. В криминалистике, изучающей методы и технику расследования, это установление тождества называется идентификацией.

Заложив руки за спину, ученый выпятил грудь:

— Обычно криминалисты идентификацию понимают узко — как прием установления тождества лица и вещи. Ваш же покорный слуга, — он взял со стола переплетенную рукопись, — возводит идентификацию в основной закон криминалистики, ибо установление тождества есть выражение основного принципа логики…

— «А» есть «А»?

— Абсолютно так! — Профессор всплеснул короткими руками: — Из вас выйдет первоклассный сыщик!

Смущаясь, ученик признался, что в споре его всегда забивает Сеня Селезнев, и спросил:

— А что такое диалектика?

— Искусство спорить, — отмахнулся профессор. — Она нужна для юриста, адвоката, но не для следователя. Запомните, юноша, вся криминалистика зиждется на законах формальной логики…

Аким Афанасьевич видел, как внимательно слушал его ученик, и совершенно забыл про Карпа. Но вот тема первого урока исчерпана. За окном уже сумерки.

Профессор проводил юношу до Муравьевского фонтана, подышал свежестью источника, вернулся в номер и остолбенел: на диване сидел Карп, свесив клешнястые руки.

— Входи! — скомандовал черномазый, свирепо блеснув глазами.

Онемевший толстяк с трудом передвинул распухшие ноги…

ЖИВОЙ ПРИЗРАК
Алексей зашел домой за финкой. А маску, парик, наручники отнес в чулан. Еще недавно он, подражая Шерлоку Холмсу, сидел в кресле и дымил трубкой. И неважно, что кресло самодельное и трубка не глиняная, а липовая, дедовская, с бочонком на конце, да и табак, понятно, не из далекой колонии, а из дядиного огорода. Но так или иначе старорусский сыщик окутывал себя табачной завесой и продумывал «план действия».

Игре пришел конец. Алеша почти агент угро: Воркун доверил ему проверку «сигнала»! Не может быть, чтобы Герасим куст белой акации принял за привидение. Скорее всего, ночной призрак — переодетый Анархист. Правда, профессор Оношко улыбается, хотя в первый день знакомства сам же сказал, что малые города всегда подражают большим с некоторым запозданием. Вот с некоторым запозданием питерский попрыгунчик и прискакал в Руссу. Леша даже в темноте признает Ерша Анархиста: у налетчика широченная грудь, хрипловатый голос и походка вразвалку. Конечно, одному трудновато задержать матерого волка, но выследить его логово можно.

Мать дежурила в ночь. Алеша доел овсяный кисель с молоком, но не успел подняться из-за стола, как распахнулась дверь и на пороге заулыбался приятель, в казацкой фуражке, с маузером сбоку:

— Сеня! — обрадовался Леша. — Со мной в засаду?

— Нет, Алеха, мой пост — сторожка-проходная курорта. А ты, если что, свистни, вызови на помощь. Учел?

Леша рад и не рад такому обороту дела: с одной стороны, доверие, а с другой — контроль и подстраховка. Он молча слушал молодого чекиста. Тот поставил перед ним двойную задачу:

— Выясни, дружок-приятель, с какой целью живой покойник бродит ночью. И проследи, куда он сховается. Чуешь?

— Чую, да не все! — усмехнулся Леша. — Как так «живой покойник»? Если живой, значит, не мертвый, а если мертвец, значит, не живой. У тебя, Сеня, явное противоречие…

— Ой ли? — Сеня тряхнул светлым чубом и указал на потемневшее окно: — Бандюга — труп! Его ждет расстрел. Но труп пока еще жив и опасен. Гляди в оба! Дошло?

Опять Сеня забил его в споре. Леша спросил:

— Ты сколько классов окончил?

— Моя анкета у Калугина. Зайди кнему…

— А что мне в Калугине-то?

— Вот те раз! — развел руками Сеня. — Председатель укома! Бывший учитель! Знаток природы, в песчинке гору видит. Я же тебе говорил: у нас в чека кружок ведет…

— Обучает искусству спорить?

— Бывает, что и спорим-дискутируем. Но любо-дорого не это! Калугин учит видеть то, что не видно. Заходи, послушай!

— Некогда. — Леша важно направился в сени. — Со мной занимается сам профессор Оношко…

— Поднимай выше! Ученый-криминалист! — провозгласил приятель, хлопнув себя по животу: — Только вот у него брюхо — помеха!

— В чем помеха?

— Читает, скажем, лекцию: «Агент должен быть ловким, подтянутым», а сам еле ноги тянет. Или говорит о страшном голоде, а у самого от жира лоснится ряшка!

— Излишняя полнота — от больного сердца.

— А ты не обжирайся — и сердце не заболит!

Сеня миновал горбатый мостик и посмотрел в сторону лесной черноты:

— Начни с лимана. И не забудь: туго придется — дай сигнал. Договорились?

Леша утвердительно кивнул головой.


В темноте хорошо изведанные места казались незнакомыми. Широкая песчаная аллея сузилась, а скамейки прижались к земле. Куда-то исчез дуб: все деревья слились в сплошную массу. И звезд не видно, над головой нависла длинная туча, похожая на богатырскую палицу.

Теплая ночь, словно ожидая удара, притихла, насторожилась. За спиной Алеши ритмично скрипел дергач. Болотная птица, имея крылья, разучилась летать. Вот так и человек: забудет о своей мечте и приживется к мещанскому болотцу.

Алексей переживал горечь очередной ошибки: принял русскую за иностранку и ее же, дочь криминалиста, за шпионку. Нет, скорее всего Ерш и Рысь — одно лицо. Если его сцапать — многое прояснится…

Напрягая слух, Алеша вышагивал медленно. На нем потертая кепка, рабочие штаны и отцов пиджак, пропахший махоркой и суриком. В правом кармане — финка.

А вот и место ночной засады. Впереди высоким стогом чернела «беседка любви». Не там ли попрыгунчик?

Если сейчас выскочит саван, Леша испугается, но не убежит. Увы, по Челпанову, трусость исключает храбрость. А в жизни Леша, испытывая страх, всегда поступал смело. Больше того, иногда страх-то и толкал его на геройство. Ему нравилось, испытывая боязнь, бороться с нею. Еще ребенком, страшась ведьмы, любил сказку про бабу-ягу. Пугался темных углов, а лез в глухой чулан. Избегал холодной воды, а переплыл на льдине Полисть. В нем уживались трусишка и отчаянный парень.

Вот и сейчас почудился шорох, и Леша готов сверкнуть пятками, но пристыдил себя: уж больно паникерство не вязалось с его дюжей фигурой, твердой походкой и давней мечтой — ловить бандитов.

Зажав крепче финку, Леша заглянул в беседку, обвитую хмелем. Никого! Редкий случай: это уединенное место в парке всегда занято влюбленными. И здесь же удобное место для грабежа.

Рядом с беседкой он нашел елку и лег под нее. План засады прост: если налетчик будет угрожать своей жертве, то Леша, конечно, окажет помощь. Но если преступник попытается улизнуть с награбленным добром, то ему все равно не избежать ареста. Ну а если окажется шайка, тогда придется вызвать приятеля.

Он приподнялся на локтях. На песчаной дорожке послышались легкие шаги.

Потом из лесной темноты выступило продолговатое белое пятно. Оно чуть заметно колыхалось, точно шло на ходулях. Леша опять прижался к земле. Еле дыша, он поджидал «привидение». Узкий саван и легкая походка подсказали Алексею, что приближался не Ерш Анархист…

Но что такое? Белый саван повис в воздухе. Видать, живой призрак почуял опасность.

Не уйдешь! Алексей приподнялся и прыгнул на аллею.

— Стой! — крикнул он басисто.

Попрыгунчик слегка качнулся и, всматриваясь, неожиданно усмехнулся:

— У вас почему рука дрожит?

Шагнув вперед, Алеша различил девичью фигуру в белой накидке. Большие темные глаза походили на впадины.

— Ты кто такая?! — строго спросил он.

— Ваше обращение на «ты» — признак близости. Вы давно знаете меня?

«Зубастая», — подумал Алеша и, смягчая голос, сказал:

— Танцы закончились. Зачем полуночничаете?

— Люблю ночные прогулки…

— Одна? И не боитесь?

— Мистер Шерлок Холмс, вы сегодня дважды напали на ложный след…

— Нина?! — изумился Алеша. — Зачем вы здесь? И в таком костюме?!

— Костюм летний. Люди в темноте шарахаются от меня, а вы накинулись. Не случайно мой отец заинтересовался вами…

Леша смущенно пробурчал:

— Проводить вас?

— Спасибо. Я не боюсь. Впрочем, у меня недоброе предчувствие. — Она зашагала рядом с Алешей. — Сегодня весь день один вспыльчивый субъект пытался объясниться с моим отцом…

— Карп, что ли?

— Да! — отозвалась Нина и прибавила шагу. — Как вы думаете, сколько людей ежедневно на нашей планете ссорятся из-за ревности?

— А разве есть такая статистика?

— Скорее, можно ли учесть?

Леша вспомнил, как однажды Карп ревниво грозил старшему брату: «Убью! Дом сожгу!»

Нина намекнула, что отец взял шефство над певицей Ланской, а Карп категорически против этого шефства.

— Пойдемте, Алешенька, быстрее!

И они устремились на шум Муравьевского фонтана…


Профессор Оношко лежал в постели. Он был еще в обмороке. Возле него хлопотала дежурная сестра Тамара Ланская. Она, в белом халате и белой косынке, положила шприц на столик и растерянными глазами встретила Нину с Алешей:

— Не беспокойтесь… пульс нормальный…

Леша остановился в дверях, а дочь кинулась к отцу:

— Что с ним, Тамара Александровна?

— Нервный шок…

Аким Афанасьевич открыл глаза. Он виновато посмотрел на дочь, на Ланскую, на своего ученика и снова сомкнул отяжелевшие веки.

Нина отозвала в сторону Тамару Александровну и вопросительным жестом обвела комнату:

— Что здесь произошло?

— Не знаю, — замялась Ланская. — Ко мне в дежурку пришел Карп и сказал: «Срочно к профессору». Вхожу. Ваш отец у порога, вниз лицом. Я повернула его на спину. Он был без чувств. Карп крикнул лифтера, и мы с трудом подняли тело на кровать…

— На нем есть следы побоев?

— Нет, по-моему. — Тамара Александровна обратилась к Алеше: — Подожди меня. Я сейчас сдам дежурство и пойду к вам…

Нина, видимо, представила Карпа нападающим на «охрану» Ланской и предупредила Алешу:

— Будьте ко всему готовы…

— Да, да, мальчик мой! — вскинул голову учитель. — Закройте окна и двери, иначе он опять влезет!


Они шли молча. Только на горбатом мостике Ланская задержалась и, видимо, после долгих раздумий, доверилась:

— Нет, нет, я не поеду в Петроград!

— Но ведь Карп житья не даст.

— Даст. — Она загадочно прошептала: — Есть такой человек, Лешенька, который утихомирит Карпа…

«О ком она?» — заинтересованно подумал Леша, но не спросил.

МЕТАМОРФОЗЫ ПРОДОЛЖАЮТСЯ
В доме Роговых чердачную комнату называли «голубятней». Ее занял Воркун. Вещи помогли перетащить Сеня Селезнев, Федька Лунатик и Алеша Смыслов. Они же сообщили Ивану Матвеевичу последние новости.

От Сени он узнал, что Карп завладел дневником Леонида и заявил: «Никому не покажу!»

Федя обратил внимание на тот факт, что гадалка до сих пор не обращается за помощью в угро: на поиски вора она организовала своих людей. «Видать, боится конфискации», — заключил Лунатик.

Отрадную весть сообщил Алеша. Ланская отказалась ехать в Петроград с профессором Оношко.

— Ну а вообще… поедет учиться? — уточнил Иван.

Эту ночь Тамара Александровна ночевала у Смысловых. Алеша слышал, как певица сказала матери: «Я сорвала голос. Теперь поздно учиться».

Иван знал, что Ланская хотела бежать из Руссы от Карпа. Выходит, сейчас она не боится младшего Рогова. Что же произошло?

Воркун выпустил Пальму на двор и невольно взглянул на флигель, освещенный вечерним солнцем. На окнах подняты жалюзи, и дверь приоткрыта. Не зайти ли?

В этот момент распахнулось окно флигеля, и Ланская взмахом руки позвала Ивана.

— Я ждала вас, Иван Матвеевич, — призналась она, пропуская его в прихожую. — Как хорошо, что вы переехали! И как было бы приятно, если возродились бы воскресные концерты. Хотите чаю?

— Нет… благодарю… — застеснялся он и погладил собаку: — Вот разве Пальме что-нибудь… Я дам команду…

Хозяйка провела овчарку на кухню, погремела посудой и вернулась в столовую. Иван заметил, что Тамара бесцельно переставила с места на место тарелку на столе. Затем подошла к окну, опустила жалюзи, на ходу поправила прическу.

— Простите меня, ради бога! — Она посмотрела на часы: — Скоро придет Карп за ответом…

Иван, сидя на стуле, выпрямил спину. Это что-то новое. До сих пор младший Рогов приставал к вдове без серьезных намерений…

— Сделал предложение?

— Да! — Тамара надела на черное платье белый передник с кружевами. — Он решил, что я остаюсь в Руссе ради него. Однажды я имела неосторожность сказать братьям, что младший красивее старшего…

— Вы сказали правду.

— Но дело не в красоте, Иван Матвеевич. Вернее, не во внешней красоте. Кроме того, Карп младше меня. А главное, он неуравновешенный, чистая ртуть. Вы знаете, что вчерашний секретарь трибунала стал частником?

— Частником?! — удивился Иван.

— Да, Солеварова, Шур и Рогов открыли магазин в Торговом ряду: все для церкви и верующих…

— Вот это метаморфоза! — Иван вспомнил Калугина и покачал головой: — Комсомолец, коммунист, активный безбожник и вдруг торгует иконами! Какую долю капитала он внес и как раздобыл ее?

— Я спрошу его.

— Ну тогда еще узнайте, пожалуйста, — Иван перевел взгляд на портрет Рогова, — говорил ли Карп брату о своем выходе из партии и о своем желании заделаться совбуром[4]?

— Нет, нет! Сказать этакое — убить брата!

«Но ведь кто-то убил», — подумал Воркун и поднял два пальца:

— У Леонида было два дневника: ранний и поздний. Ранний в виде простой синей тетради, а поздний — с бегущей лошадью на обложке. Какой дневник у Карпа?

— Понимаю. Спрошу… — Тамара скрестила руки. — Я боюсь одна…

Она прислушалась. На кухне чавкала Пальма.

Иван покосился на старинные часы с гирями:

— Я буду за дверью…

Он прошел в прихожую. Рядом с ним, возле вешалки, притаилась Пальма. Ланская зажгла свет в столовой.

И в тот же момент на веранде, выходящей в сад, раздались шаги. Иван слышал, как пропела дверь и в столовую ворвался взволнованный Карп:

— Кто был здесь?

— Иван Матвеевич.

— Ушел?

— Если он тебе нужен — могу вернуть. — И, не дожидаясь ответа, хозяйка пригласила Карпа к столу: — Самовар еще горячий…

— Поначалу я должен убедиться, что мы с тобой одни…

— Знай, Карп, мы с тобой никогда не были и не будем одни.

— Кто же между нами?!

— Не повышай голос.

— Прости. Меня взвинтил Оношко. Просил не говорить тебе, что он в обморок упал от страха.

Карп засмеялся. Ланская, наливая чай, спросила:

— Ты приметам веришь?

— Не очень! Но ясновидящей поверил. Она нарекла нам с тобой взаимную любовь и богатство.

— Насчет взаимной ошиблась, да и богатство откуда?

— Как откуда?! Я же говорил! Магазин на бойком месте!

— Чтобы начать торговать, надо…

— Имею! Взял в долг!..

«Уж не у гадалки ли?» — подумал Иван, напрягая слух.

— И на свадьбу отложил! Вся Русса позавидует нам: подвенечное платье из Питера, фаэтоны из Новгорода, столы накроем в Летнем ресторане. Рыба! Дичь! Колбасы! Кагор из монастырского погреба! А медовый месяц — на яхте! Ильмень! Волхов! Ладога! Нева! Да, еще забыл — в храме сводный хор!

— Мой отпуск зимний, — вставила она с иронией.

— Ты теперь не работать будешь в курорте, а разъезжать по курортам. Нэп дает право на широкую жизнь. И надо быть олухами, чтобы не воспользоваться свободной торговлей!

— Думаешь, частная торговля на веки вечные?

— За наш с тобой век ручаюсь. Собственность — самый живучий корень. По рукам?

— Что по рукам? Торговать, обманывать покупателей?

— Проценты — не обман. За прилавком наши компаньоны, а мы будем разъезжать по городам: ты — с концертами, я — с торговыми сделками. Дело поставим на широкую ногу. Тебе это сродни. Твой дед торговал канатами, а мы — свечами, иконами…

— Что я слышу? А не ты ли, Карп, вместе с комсомолией жег иконы и малевал на храме: «Долой попов!» А теперь готов под венец, крест целовать, пасху справлять. Где же твоя принципиальность?

«Ах, молодчина!» — мысленно воскликнул Воркун.

Наступила пауза. Карп не сразу нашелся что ответить:

— Тогда мною руководил старший брат. Он и сам расстреливал иконы, и меня на то же толкал. За что ты и остыла к нему. Хотя поначалу сильно любила…

— Откуда знаешь? Из дневника?

— Не только! Сам многое видел. И многое учел. Ошибку брата не повторю. Я не потребую: «Либо храм забудь, либо я тебя забуду». — Его голос потеплел. — Вера — романтика для тебя. Молись на здоровье. Повторяю, я на все согласен, обручальное кольцо, церковный брак, крестины, престольные праздники…

— А в душе потешаться будешь?

— Я не ханжа! — обиделся он и снова заговорил напористо: — И ты, Тома, не будь ханжой! Ведь я ради тебя, верующей, бросил партбилет, работу в трибунале! Сжег все мосты! Теперь у меня нет пути назад! И пойми, Тома, не всякий пойдет на такое! Оцени по достоинству! И будь до конца милосердной!

Опять наступила тишина. Теперь Ланская задумалась. Карп в ожидании ответа замер.

Благозвучно пробили часы. Тамара, видимо, вспомнила церковный звон. Она перекрестилась:

— Бог свидетель, не просила я от тебя такой жертвы…

— Но ты брата просила! «Без венца не выйду замуж» — твои слова?

— Мои. Но ты не Леонид. Я даже не дружила с тобой!

— Неправда! Ты любила и любишь только меня!

— Я тебе доказала обратное!

— Ты не долго бы сопротивлялась! И если б не брат…

— Нет, нет! Не подходи!

— Томуля, не бойся! Я не стану, как в прошлый раз…

В сознании Ивана мелькнул образ вдовушки, в рваной сорочке, с подтеком на груди. Он взялся за ручку двери.

— Я только поцелую и буду ждать тебя хоть месяц, хоть год.

— Не жди! Если выйду, то за другого…

— Не выйдешь! Никому не отдам!

— Я не собственность твоя!

— Кто он? Регент?

— Не отгадаешь!

— И гадать не буду! — выкрикнул он. — Я расстался с партбилетом, но сохранил именной наган…

Карп, видимо, вытащил наган.

— Не испугаешь!

— И не собираюсь пугать. Ты знаешь мой характер: тебя и себя…

— Убийца! Ты и брата не пощадил!

— Он умер от разрыва сердца!

— А кто довел?

— Ты!

— Ложь!

— Нет, правда! — вскипел он. — У брата есть запись: «Разлюбит — не перенесу».

— Разлюбила, но молчала! Щадила! А ты ворвался сюда! Он решил: «Отдалась!» Сердце и не выдержало!

— Выдержало!..

— Убила ты! Ты сказала…

— Не сказала, а поблагодарила, что он прогнал тебя.

— Ты же сама нахваливала мои кудри и глаза!

— Покажи дневник!

— У меня лишь первая тетрадь.

— А вторая?

— Не знаю. Наверно, у дочки Оношко.

— У Нины?

— Да. Увлеклась братом. И не раз спрашивала: «Где Леня? Чем занят?» А когда узнала про дневник — покраснела…

— И не без причины?

— Чушь! — отмахнулся Карп. — Он даже с ней говорил о тебе.

— Так зачем ей дневник?

— Мне кажется, она призналась ему в любви.

— Но ведь дневник лежал в столе — на мансарде.

— Так что?! Труп увезли. Часового убрали. Дело закрыли. А я, покидая дом, не закрыл двери.

— В котором часу?

— Да… к полуночи…

— И девушка не испугалась?

— Надо знать эту девушку…

Иван вспомнил рассказ Алеши о ночных похождениях дочки профессора. «Такая в самом деле могла взять дневник любимого», — рассудил он, прислушиваясь к разговору за дверью.

Ланская спросила Карпа:

— Ты дружишь с Ниной?

— Она и без дружбы отдаст дневник, если тетрадь у нее. Я все сделаю! (Послышался шаг.) Только один поцелуй…

— Никогда!

— Ах, вот как?! — взорвался Карп. — Нет на тебе креста! Где твое христианское сердце?! Думаешь, легко расстаться с партбилетом? Да я ночами не спал! Я знал, что потеряю брата! Я знал, что от меня отвернутся! Я знал, что в меня будут тыкать пальцем: «Предатель!» Я знал, что мне придется уйти из трибунала! Но я на все пошел ради тебя! Я думал, ты оценишь мою жертву! Я верил в твое милосердие! Верил, что ты протянешь руку…

— Послушай!..

— Нет, ты слушай! Я уже слушал тебя и здесь, и дома, и в храме, и на сцене — поешь звонко, но без души! Ты отвергла брата. За что? Он не принял твой крест. Ты отвергла меня. За что? Я ведь целую твой крест?!.

— Карп!..

— Молчи, святоша! Я проклинаю тот день, когда увидел тебя, рыжую! Я презираю тебя, бестию! Я ненавижу тебя, ханжу! И если давеча хотел прикончить тебя из ревности, то сейчас пристрелю как…

— Стреляй!

Иван дернул дверь.

Пальма бросилась на Карпа.

Раздался выстрел…

На пол рухнула посуда…

КЛЮЧ ПРОНИКНОВЕНИЯ
Младший Рогов, с перевязанной рукой, сидел на стуле и зло косился на Пальму. Овчарка сильно повредила ему кисть. Ищейка спасла жизнь Ланской: опоздай она на секунду, и Карп застрелил бы Тамару. Он нажал спусковой крючок, когда собака схватила его за руку. Пуля повредила лишь часовой футляр красного дерева.

— Ты, Карп, — начал Иван, садясь за стол, — работал в трибунале и знаешь, что полагается за покушение…

— Какой трибунал? — усмехнулся Карп. — Два гроба и точка. Верни наган!

— Зачем?

— Оружие именное: память о войне.

— Ты осквернил эту память. Оружие не получишь.

— Не ты награждал и не тебе лишать!

Иван перевел взгляд на овчарку с острыми ушами:

— Не повышай голос, Пальма не любит…

— Верни наган.

Овчарка зарычала. Карп оглянулся на собаку и положил забинтованную руку на стол. Воркун спокойно разгладил усы:

— Ты когда был у гадалки — до кражи или после?

— О какой краже речь?

— Вчера ночью обокрали ясновидящую.

— Значит, до.

— Ты не заметил, куда гадалка положила твои деньги?

— Я заплатил прислужнице.

— Ну а сколько дней ждал своей очереди?

— Это что, допрос?

— Умирашка не заявила о пропаже. Однако есть решение — выселить ее из Руссы.

— Не ко времени!

— Почему?

— Она предсказала смерть брату. У нее дар к телепатии, читает мысли на расстоянии. И мою судьбу угадала: погибну из-за женщины. Старухе многие верят. И скажут: «За правду пострадала».

— Карп, неужели и ты веришь старой пройдохе?

— Ей все верят, кто только не был у нее!

— И даже коммунисты?

— И даже коммунисты.

— Это те, кто боятся чистки партии?

— Председатель укома боится чистки?

— Николай Николаевич Калугин?

— Он самый, — торжествующе ухмыльнулся Карп. — Своими глазами видел, как он выходил из ее дома.

— А ты не обознался?

— Маленький, лысый, с бородкой и в толстовке. Он?

— Портрет его. Но причина посещения, ручаюсь, иная. Калугин — краевед: собирает песни, сказки. А бабка, прислужница гадалки, великая мастерица до слова. — Теперь Иван улыбнулся: — Ну, еще кого назовешь?

— Зря лыбишься! Ее популярность велика: даже из Питера приезжают гадать.

— Даже из Питера? Ой ли?!

Карп здоровой рукой сделал жест, типичный для бильярдиста.

— Я тут шарики гонял с матросом. Так он из Питера приехал специально погадать в Чертовом переулке.

— Это который матрос: крепыш, рыжий и желтоглазый?

— Он самый!

— Говоришь, специально погадать, а может, — Иван сгреб пальцами серебряную солонку, — очистить гадалку?

— Взгляд у него дерзкий и пронырливый…

— Обыграл тебя?

— Хотел! На кон — духи, шоколад. Но я же что левой, то правой. — Он шевельнул забинтованной рукой и скривил рот. — Обштопал как миленького!

— Первый раз, а второй?

— Не лови на слове! Мы один раз играли. Больше я его не видел.

— А духи и шоколад куда дел?

— Духи подарил Ланской, а шоколад дочке профессора…

— За прекрасные глаза?

— Глаза у нее в самом деле прекрасные, но душа еще лучше. Но подарил не за глаза, не за душу. А за что — не скажу!

— Твое дело, — поднялся Иван и жестом пригласил Рогова к двери: — Пошли! Провожу тебя…

— Что я, барышня? — И, не поднимаясь со стула, повысил голос: — Иван, последний раз прошу — верни наган, иначе врагом станешь!

Исполком хотел вселить Калугина в каменный дом купца Киселева, но любитель природы предпочел комнату на окраине города, где скворцы и жаворонки поют под окнами.

Воркун первый раз был на квартире своего учителя. Он ожидал увидеть большую библиотеку, но все книги и тетради Николая Николаевича умещались на одной пятиполочной этажерке. Зато все три окна были заставлены и завешаны клетками с птицами.

Хозяин сел на низкую железную кровать, а гостю уступил единственный венский стул и подкрутил фитиль настольной лампы.

— Голубчик, я беседовал с Капитоновной. Она спросила меня: «Это верно, что мою благодетельницу хотят вон из города?»

— Вот это разведка!

— Да, друг мой, ты попал в точку: Капитоновна — первоклассная разведчица. Без нее ясновидящая — слепышка. Не случайно гадалка никого сразу не принимает. Капитоновна сначала запишет твой адрес, затем наведет о тебе все справки, а потом уж известит тебя, когда можно прийти на сеанс гадания.

— Ловко одурачивают!

— Одной ловкости недостаточно, батенька, — заметил Калугин и перешел на полушепот: — Я только что узнал биографию ясновидящей…

— От Капитоновны?

— От Жгловского!

— Ерша Анархиста?!

— Нет, голубчик, от родителя, от священника отца Осипа.

— Ездили к нему на село?

— Наоборот, друг мой, он приехал, сидел здесь, на вашем стуле, и уговаривал меня «опять поддержать церковь»…

В первую секунду Иван удивился, но вспомнил позицию Калугина против роговщины и, вытаскивая кисет, приготовился слушать.

— Так вот, отец Осип, узнав мои краеведческие интересы, поведал мне не совсем банальную историю. Накануне войны с Японией граф Беннигсен, старорусский помещик, ради шутки спросил гадалку: «За сколько недель разобьем япошек?» Гадалка раскинула карты: «Япошки побьют нас». Граф и гости захохотали. Второй ответ тоже развеселил аристократов. Все знали, что граф любил свое родовое имение, а гадалка предрекла «распродажу земельных богатств». Однако все сбылось: войну позорно проиграли, а в пятом году граф, напуганный бунтарским настроением крестьян, продал рамушевским кулакам все свои пахотные земли, луга и леса…

Калугин отмахнулся от дыма и продолжал:

— Гадалка в моде! Ее клиенты — купцы и петербургская знать. Для простых смертных она не доступна. К ней предварительная запись. Теперь она назначала сеансы. А платные агенты наводили справки о клиентах. Смышленая, волевая, она быстро разбогатела. Но тут черт ударил в ребро: сорокапятилетняя влюбилась в молодого красавчика и обвенчалась с ним подальше от насмешливых глаз. Выбор пал на волотовскую церковку. Отец Осип стал ее душеприказчиком. Ему-то на исповеди и призналась: муженек обобрал ее и сбежал в Париж, да еще на прощанье сломал ей позвоночник. Здешние грязи помогли, да не совсем. Она ударилась в мистику, легла в гроб и вернулась к прежней профессии. Нуте, голубчик?

Иван ответил вопросом:

— Николай Николаевич, вы лично познакомились с нею?

— Нет, друг мой, я беседовал с Капитоновной. Она, кстати, проговорилась: некоторые посетители засыпают возле гроба…

— Это что же… внушение?

— Да, голубчик, она не примитивная гадалка. — Калугин глазами указал на окно с клетками: — У нас, в Руссе, гастролирует гипнотизер. Я попрошу его продемонстрировать один из приемов ясновидящей. А вы, друг мой, не спешите с выселением.

— Почему?

— Поставьте себя на место Рыси. Есть смысл использовать готовый аппарат разведки? Нуте?

— Факт, — буркнул Иван, чувствуя, что краевед дает ему в руки прекрасный «ключ проникновения». — Я установлю наблюдение за домом гадалки.

— Мало того, голубчик, попытайтесь завербовать Капитоновну. Для этого сложилась благоприятная ситуация: гадалку обворовали и впереди — выселение. Бабка прикинет: угро — надежный доход, а хозяйка — пустой карман и запрет на гадание. Так или не так, батенька?

— Так, — одобрил Воркун и подумал о Федьке Лунатике…


В кабинете начальника угрозыска все было по-старому: даже аквариум и рога лося на прежних местах. Только кровать за ширмой стояла без подушки, одеяла да книги исчезли. За служебным столом восседал Федька Лунатик с бинтом на шее. Его измотал телефон. Со всех концов города названивали, спрашивали Воркуна. Федька молча выслушивал, тяжело вздыхал и вешал трубку. Он сам не знал, где начальник. И вообще Федя не любил телефонный разговор: он кричал в трубку, и над ним подшучивали.

Только поздно вечером объявился начальник. И по тому, как он вошел в кабинет, агент смекнул, что сейчас Иван Матвеевич заговорит о важном деле…

— Федя, ты хорошо знаешь Капитоновну?

— Суди сам, начальник, — поднялся агент, — все вещички сбывал через нее.

— В этот час примет тебя?

— Суди сам, начальник: ежели Капитоновна просила меня лично разыскать покражу.

— Добро! — Воркун поставил перед агентом две задачи: — Узнай, когда Ерш Анархист был у гадалки и куда подался. И попробуй, Федя, завербовать ее…

Начальник рассказал об удачной ситуации и, посматривая на карманные часы на волосяной цепочке, поторопил агента:

— Я буду ждать тебя здесь, у телефона. Если что… позвони: тюрьма рядом…

Лунатик поморщился: в этой тюрьме он отсидел больше года.


Агент шел быстро, но думал не о предстоящем задании. Воспоминание о домзаке[5] притянуло мысли о нескладно прожитой жизни. Теперь в Руссе мало кто знает, что в парке курорта стояла сказочная избушка, разукрашенная деревянными кружевами. В этой избушке продавали сливочное масло, молоко, творог и простоквашу. Все эти молочные продукты доставляли из имения князя Васильчикова, а продавал их отец Феди. Тогда жилось Федьке сытно и привольно. Но вот князь Васильчиков открыл при имении винокуренный завод — отцу Феди доверил склад со спиртом. Будь проклят этот завод! Отец непробудно пил и утоп пьяный. Мать вышла замуж за конюха, который готов был языком вылизывать барского жеребца, а Федьку хлестал кнутом до крови. И хлестал только за то, что тот вслух молился за покойного отца. В детстве Федя сильно верил в бога. И тот сказал ему во сне: «На скотном дворе мышьяком травят крыс». Мальчуган растолковал божьи слова как указание. Но в отравлении конюха обвинили Федину мать, и, как ни доказывал Федька, что виновник он, никто не поверил, что тихий, религиозный мальчик решился на такое. Мать сослали в Сибирь, а Федю пристроили в Антониевский монастырь, где наблюдательный инок быстро усомнился в боге. По ночам монахи плавали через реку к монашкам Звериного монастыря, а иеромонах Трифон, старый развратник, стал подбивать Федю на распутство: пустил в ход ласку, лесть, гостинцы и даже платиновый крест на золотой цепочке. Недолго прожил инок в белой келье с оконцем на Волхов — сбежал, крест продал и поехал в Сибирь к матери. Но и до Чудова не доехал, как попал в шайку железнодорожных воров. Первый раз дверь тюрьмы открыла революция, второй раз Федю взял на поруки начальник старорусского угро…

Ивана Матвеевича он полюбил, как отца родного. В первый же день работы Воркун доверил ему наган, деньги и солдатские ботинки с шерстяными обмотками. Начинающий агент задание выполнил раньше срока. И сразу стал ближайшим помощником «бати» — так Федя Громов называл начальника за глаза.

Сегодня «батя» подбросил ему крепкий орешек: Капитоновна шагу не сделает без совета своей благодетельницы, а та, ясновидящая, разом смикитит, что к чему, и все карты спутает.

Федя представил гадалку со свечкой в руке, рыжего матроса возле гроба, и вдруг в голове агента сверкнула мысль: «А что, если в гробу двойное дно?»

ДВУЛИКИЙ ЧУДОТВОРЕЦ
Когда вор приносил дорогую вещь, Капитоновна крутила ее в руках, точно ветошь. Бабка умела скрывать свои чувства. Вот и сейчас она провела Федю на кухню и засуетилась возле стола — не спросила о главном. Можно подумать, что без него нашлась покража.

Агент молча наблюдал за Капитоновной. На ней, как на цыганке, надеты три юбки. Круглая, курносая, с румяными щеками, она бойко накрывала на стол. Наконец ее серые глазки уставились на дверь, ведущую в комнату гадалки:

— Совсем занемогла, моя кормилица. Не дай бог никому такое переживание. — Бабка перевела взгляд на Федю: — Пришел порадовать, соколик?

— От тебя зависит, Капитоновна.

Его слова прислужница растолковала по-своему:

— Ух-ма, Федюньчик, за нами дело не станет! Все вернешь — большую долю возьмешь, не все вернешь — меньше возьмешь…

Капитоновна повернулась лицом к красному углу с иконами и, склонив голову, перекрестилась:

— Покарай меня, Никола Чудотворец, ежели я нарушу свое слово…

Большой иконостас освещался тремя лампадками. Центральная икона Николы Чудотворца была украшена длинным полотенцем с черными узорами на концах. На белоснежном полотне утиральника проступали темные отпечатки пальцев. В сознании бывшего вора всплыло неприятное воспоминание, и он отвернулся от икон…

— Капитоновна, когда и во сколько был здесь рыжий матрос?

— Ау, брат, в этом доме свой устав, соколик. — Она уважительно кивнула на дверь без ручки: — Когда и кто был — не узнаешь. Благодетельница строго наказывала…

— Дура! — перебил агент. — Вас же обчистил рыжий!

— Господи помилуй! — встрепенулась бабка. — Сын поповича, родной племяш Солеварова, морской воин… Кто поверит, сударь?!

— Любой поверит, если вскроет нутро Ерша Анархиста: у него даже сердце не красное, а черное. Какого числа он гадал?

— Да, кажись, — задумалась бабка, — в день памяти великомученика Феодора Стратилата.

— Восьмого июня, что ли?

— В сей день.

— А золотишко пропало?

— Через трое суток, в ночь на одиннадцатое…

— Так, сначала разведал, потом нагрянул. — Федя показал на двери без ручки: — Через эти?

— Ой лихонько! Ума не приложу! Эту дверь-то не откроешь без шума. А иной нету, каморка-то глухая…

— Чем же дышит хозяйка?

— А есть пробоина в потолке…

— Пролезть можно человеку?

— Разве… мальчонке…

Агент вспомнил базарного мальчишку с шадривым[6] лицом. Федя накрыл спекулянтку Лосиху, но карманного воришку пощадил. Теперь пацан отплатил бы добром — показал бы, можно пролезть или нет.

— Значит, золотишко хранилось тут, за дверью?

Старая лиса поняла, что ее обложили красными флажками. Она покорно развела ладошки:

— Тут-то оно тут, а где да в чем, не ведаю. Потому как ясновидящая в тайне хранила. Писульку вручила, что пропало, и говорит: «Найми своего сыщика».

— А что там кроме гроба?

— Ничего, соколик.

— Люк есть?

— Нету.

— Значит, в гробу двойное дно.

В глазах бабки вспыхнули светильнички. Она удивленно покачала головой, завязала уголки платка под пухленьким подбородком:

— Дивлюсь тобой, Феденька! — Она переметнулась на голос озорной девки: — Зайди, родимый, да попробуй приподнять старушку: тут тебе и смередушка!

— Шпалер под рукой?

— У нее глаз шибче всякого шпалера!

Федя улыбнулся:

— Куда же она глядела, когда гроб-то чистили?

— Ой, паичка, сама не разумею: прошло как в Камский мох — и следов нету. Что за наваждение?

— А вот что! — Агент кивнул на дверь. — Она спит. А сверху на нитке пучок кудели с душком сонным. Потом — веревочную лесенку. По ней вниз пацан с фонариком. Старушку — на бок. И давай шуровать…

— Господи, страх-то какой! Лик-то у ней завсегда в саже — чернявый, и зенки, как у Мурки, горят. Меня и то в дрожь бросает…

«На лице маска», — отметил про себя Федя, но заговорил о другом:

— Помощник Ерша, поди, не один гроб распотрошил на кладбище. Клад у рыжего. Помоги найти его. Куда он подался?

— Поди-знай! Отсохни язык — не ведаю!

— А ты, Капитоновна, спроси у ясновидящей. Она все видит.

— И взаболь, милый, спросить — не ударить. Да лишь вот беда: после этой надсадушки никого не принимает и со мной молчит да на руки мои смотрит — драгоценности ждет. Аж еду не берет!

— Так вот и к гробу присохнет. Останешься ты одна. Что будешь делать, Капитоновна?

— Ох, желанный мой Федюша, вся надежда на бога!

— На бога надейся, а сама не зевай. — Агент вытащил пачку денежных знаков: — Малины[7] не обещаю, а голодать не будешь. Кажинный месяц по такой колоде. И услуги для тебя привычные…

— Какие, соколик? — заинтересовалась бабка.

— Будешь у меня наводчицей.

— Спаси бог и помилуй! Не хочу кормить клопов в качеване[8].

— Говоришь, кубышку сколотила?

— Откуда, Феденька? Барахлишком, сам знаешь, давно не промышляю, а что скопила — уж проела. Сама живу, видишь, приживалкой. — Она взглянула на стол и спохватилась: — Ах ты память-решето! Совсем заболталась! Давай, сынок, кусовничать: молочком попотчую…

— Солеваровским?

— Хозяйское, утренний удой отношу, а вечерний оставляю.

— А сено чье?

— Не моя забота. У хозяина сенокос на Ловати, на трех коров хватит. Сам-то вчерась отбыл пожню посмотреть да рыбку половить…

«А может, племянника покормить?» — подумал агент, присаживаясь к столу.

Капитоновна подала гостю ручник, чтобы тот прикрыл новые брюки, и обратилась к Николе Чудотворцу. Она зашептала молитву, а Федя, с утиральником в руке, усмехнулся:

— Капитоновна, кому ты поклоны отвешиваешь? Взгляни, Чудотворец-то двуликий!

— Свят! Свят! — закрестилась она, не оглядываясь.

Федя предложил проверить его слова:

— Сними икону, только не оставь отпечатки пальцев на полотенце. И увидишь с лицевой бородку, а сзади доску с кубышкой…

Бабка вздрогнула и, поворачиваясь, грохнулась на колени:

— Сынок, не оставь меня нищей!

— Я не грабитель!

— А Пашка Соленый сказывал, что ты таперича легавым стал.

— Я, Капитоновна, агент второго разряда, а ты моя помощница. Сообщила мне о пропаже, вручила список драгоценностей…

— Соколик, я же не ведала, что ты государственный…

— Теперь будешь знать. И дальше помогать. Начальник у нас с тобой надежный, справедливый. Выхлопочет тебе пенсию по старости. А пока что получи подъемные…

Федя положил на стол пачку совзнаков и помог бабке встать на ноги:

— Связь держать будешь только со мной…

— А как же, любезный, благодетельница? — Она со страхом посмотрела на дверь без ручки. — Без ее благословения…

— Не бойся, Капитоновна, она благословит. Только поначалу с ней поговорит наш начальник.

— А ежели станет молчать?

— Есть решение: гадалку вон из Руссы. Заговорит, поверь мне.

— Тебе-то верю, соколик, а вот поверит ли мне начальство? Куда нам, скажут, безграмотную да еще с таким иконостасом!

— Живи, Капитоновна, как привыкла, живи здесь, с иконами. — Федя кивнул на дверь: — Пока прислуживай. Береги скарб. Обряжай скотину. Носи молоко. Делай все, что и раньше делала. Только соблюдай две статьи: никому о своей секретной службе — раз и честно выполняй мои поручения — два. По рукам?

Она утвердительно кивнула головой, хотя видно было, что в ней идет душевная борьба. Наконец Капитоновна шагнула к черному поставу с белой занавеской, открыла застекленную створку, достала берестяную чашку и опрокинула на стол звонкие медные пуговицы с якорями.

— А морскую окруту в печи спалила…

— Костюм матроса?

— Евонный. А ему взамен штатский, как повелела хозяйка. Он тут три ночи спал на сеновале…

— А потом?

— Не ведаю, забава[9].

— А хозяйка знает?

— Как пить дать!

Отхлебнув из кружки молока, Федя взял корку хлеба и тихо предупредил:

— Я вернусь с начальником. А ты, Капитоновна, жди нас…

На кухне остались Капитоновна и Федя с Пальмой, а Воркун прошел в темную комнату и включил электрический фонарик. Световое пятно скользнуло по верхней кромке гроба и застыло на белой марле.

— Открой лицо! — приказал Иван и сдвинул яркий луч на застывшие пальцы старухи.

В левом кулаке расплавился огарок свечи. От гроба пахнуло тленностью. Иван приподнял кисею и вздрогнул — он не ожидал, что придет к трупу: лицо гадалки застыло, обнажив страшный оскал зубов.

Луч света с воркуновским терпением осмотрел половицы, пустые стены и невысокий потолок с квадратным проемом. Федя прав: в такое отверстие вполне мог пролезть пацан.

— Опоздали, — с горечью сказал начальник агенту и попросил его осмотреть гроб.

Капитоновна обхватила руками голову и с воплем грохнулась на пол перед иконостасом.

Федя вернулся быстро.

— Начальник, — агент показал крупный перстень с гербом, — вот и все…

— Ну а гроб — с двойным дном?

— С двойным: тайник просторный… да пустой…

— Загляни, Федя, на сеновал, — распорядился Воркун, а сам подумал: «Не прозевать бы похороны».

На сеновале Федя нашел дамский платочек с буквами «В. С.».

ГИПНОЗ БОГОРОДИЦЫ
Алеша сидел между Федей и Сеней и думал, что Воркун начнет прямо с него. Но вышло не так. Первым получил задание Лунатик: он нашел платок Солеваровой, и начальник сказал ему:

— Следи за ней. Она пригрела Ерша и, возможно, скрывает его. Но племянник втрескался в Груню Орлову, — Иван Матвеевич перевел взгляд на Лешу, — и он наверняка попытается повидать ее. Не прозевай, дружище… матроса.

Сидя за столом, Воркун положил руку на синюю тетрадь Леонида Рогова и обратился к Селезневу:

— Вторая часть дневника у Нины Оношко?

— Проверим, постараемся. — Сеня лукаво сощурил глаза. — Напомню, друзья-приятели, Пронин закрыл роговское дело, но не закрыл дело Рыси. Охота-поиск продолжается. И Ерш — это лишь приманочка-зацепочка. Чуете?

Молодой чекист первым поднялся с дивана и дал понять, что оперативки любят оперативных. Он быстро исчез. Федя остался на «голубятне» с начальником.

Алеша, покидая дом Роговых, вспомнил, как совсем недавно испугался выстрелов, позорно бежал, как остался без браунинга и попал в милицию. Правда, его мечта осуществилась — он рядом с Воркуном. Однако пользы от Леши почти никакой, один словесный портрет Ерша Анархиста. Вот бы поймать рыжего матроса или выследить Рысь! Иван Матвеевич предупредил Алешу: «Перед тобой три ступеньки: комсомолец-активист, стажер и агент». И он, Алексей Смыслов, во что бы то ни стало поднимется по всем трем ступенькам! И поднимется за одно лето!

Ясновидящую отпевали в большом храме на Соборной стороне. Сводным хором руководил знакомый регент с черной эспаньолкой, владелец богатой библиотеки. Певчих было много, но Ланская почему-то не пришла.

По обеим сторонам гроба стояли с горящими свечами поклонники усопшей. А у изголовья новопреставленной седенький священник старчески дребезжащим голосом читал пухлый томик в бархатном переплете. В момент остановки чтения рослый, молодцеватый дьяк, размахивая кадилом, басил:

— Госпо-оду бо-огу помо-о-олимся!..

Певчие подхватывали сладкозвучно.

Серебристая ряса священника, запах ладана, песнопение на минутку отвлекли внимание Леши. Но вот он остановил взгляд на чернобровой, крепко сколоченной девушке и сразу вспомнил портрет Груни, исполненный Анархистом.

«Она! — обрадовался он и тут же с горечью подумал: — А что, если сообщница Ерша?»

Он отошел к двери, где торговали свечами, и стал внимательно всматриваться в мужчин.

Нет Ерша! Зато признал Федьку Лунатика. Тот одобряюще подмигнул Алеше: «Не унывай — впереди еще кладбище».

Однако ни на погосте, ни на обратном пути Анархист не показался. Алешу догнал Федя и шепнул:

— Грунька-то ксиву читала…

Леша не знал, что на воровском жаргоне «ксива» значит «записка», но догадался по смыслу и спросил Лунатика:

— Кто передал?

Федя не видел, кто передал, но видел, как Груня зашла за куст сирени, вынула из кармашка платья записку и дважды прочитала ее. А прочитав, аккуратно сложила листок треугольником и снова в кармашек.

«Если письмо от Ерша да еще с адресом, то мой испытательный срок значительно сократится. Но как раздобыть?» — думал Алеша, незаметно следуя за Груней.

Он проводил ее до самого дома. Она и брат снимали комнату с окном, выходящим в сад. Вот бы забраться, когда все уйдут…

Ночью Леше приснилось, что Ерш залез на грушу и смотрит в освещенное окно шуровской дачи, куда Орловы переехали.

Рано утром, до работы, Леша проник в сад мадам Шур и спрятался в малинник. Юношу поджидало неожиданное зрелище.

На веранду вышла Груня в простеньком капоте, энергично помахала руками, затем, голоногая, с распущенными волосами, подбежала к колодцу, загремела цепью, выкрутила ведро воды…

И не успел Алеша отвести глаза в сторону, как она скинула капот и, зажмурясь, окатила себя студеной водой.

А вскоре, прощаясь с братом, Груня крикнула в окно:

— Вадим, ужинай один: я с крестным ходом!..


Он забежал к Воркуну, предупредил товарищей по работе и попрощался с матерью. Она обрадовалась, что сын идет в Леохново, и дала ему деньги на большую свечу…

— Ты уж, Алешенька, не забудь там, родной, поставь к мощам Антония Леохновского…

Крестный ход он догнал за городом. Еще издали увидел знаменитую икону Старорусской богоматери. Она слегка покачивалась над головами несущих ее мужиков. Длинные здоровенные носилки скрипели под тяжестью. Трудно поверить: икона чуть выше трех аршин, а весит несколько пудов!

Весь секрет в украшениях: позлащенная рама, риза бассейного серебра, массивные ожерелья из крупного китайского жемчуга, золотые кресты с драгоценными камнями, множество самоцветов — вот что заставляло нести икону двумя шеренгами по тридцати человек в каждой.

Встречая чудотворную, жители деревни цепочкой стали на колени посредине дороги. И когда над ними проносилась богородица, сверкающая бриллиантами, топазами, гранатами, бирюзой, верующие лбами бились о землю, судорожно крестились, вскидывали руки, истошно кричали: «Помоги! Спаси! Соверши чудо!»

И что удивительно: некоторые с больными зубами, мигренью исцелялись. Леша понимал, что силою самовнушения достигается многое, но как это объяснить Груне?

Вот она умиленно-доверчиво ощупывает руку пожилойкрестьянки, которая только что разогнула закостеневший локоть…

— А скрючило еще весной, — свидетельствует женщина, «исцеленная» чудотворной иконой.

Леше очень хочется подойти к Груне, познакомиться с ней, но он сторонится ее: каждую минуту может объявиться Ерш. Видать, в своей записке Анархист просил Груню пойти с крестным ходом. Здесь, вне города, в большой толпе людей проще свидеться.

Перед окнами изб стояли столы с квасом, молоком, хлебом, сканцами, кокорами. Леша взял кусок пирога с рыбой, но не стал есть: ему показалось, что Старорусская божья матерь скосила на него глаза. Он вышел на дорогу, взглянул на икону и опять удивился: богородица не спускала с него глаз.

Свернув в прогон, Алеша был уверен, что оторвался от взгляда богородицы, но не тут-то было! Она по-прежнему смотрела на него. Он бросил пирог в крапиву, вернулся к веренице коленопреклоненных, опустился на дорогу и чуть не перекрестился.

Божья матерь надвигалась, не спуская глаз с Алеши. Она гипнотизировала его до последнего момента, когда икону пронесли над Алешиной головой.

Он не интересовался живописью. Откуда ему знать фокус богомаза? Но ему кое-что подсказал истеричный крик молодухи:

— Она глядела! На меня глядела! Только на меня!..

Алеша снова нашел Груню. Она несла на длинном древке полотнище с изображением Христа. Тронутая ветром хоругвь напомнила боевое знамя. И Леша почему-то представил Груню впереди красного отряда знаменосцем. Потом фантазия нарисовала какую-то музейную комнату, где они с Груней осматривают древнюю икону Старорусской богоматери[10].

Леохново вознеслось над тихой речкой. В прибрежных кустах укрылся шалашик святого отшельника. Груня поклонилась мощам Антония Леохновского, затем нарвала полевых цветов и возложила их, видимо по просьбе Абрама Карловича, на гранитную плиту с золотой насечкой: «Вейц».

На кладбище никто не подошел к Груне. Наверное, Ерш дожидался ночи. Юноша остановил Груню в тени высокой колокольни:

— Добрый вечер, Грушенька!

Мохнатые, сросшиеся брови девушки дрогнули. Она пристально уставилась на незнакомца:

— Откуда знаешь меня, парень?

— Тебя хорошо знает моя мать. Она поет вместе с Ланской в соборе — Прасковья Михайловна Смыслова…

— Добрая женщина, — просветлела Груня, и тут же ее густые брови нависли на глаза: — Так это ты, комса, поснимал иконы в доме?!

Он не ожидал такого вопроса. В прошлом году, под влиянием Леонида Рогова, Леша действительно снял материнские иконы, но не успел их сжечь: зашел Герасим, друг отца, и заступился за мать: «Не самовольничай, паря, а то силенки у меня поболе».

Над колокольней крикливо суетились галки. Леша вскинул голову:

— Не от этой ли стаи ты отбилась? Такая же чернявая…

— Не отвиливай! — Ее черные глаза осветились насмешливым огоньком. — За иконой следуешь? Боитесь: унесем, спрячем? Ты кем работаешь?

— Каталем… на курорте…

— А здесь зачем в рабочий день?

— Так… мать наказала, — он взглянул в сторону белостенного храма, — свечу поставить: давно нет писем от бати…

Видимо, мать рассказывала Груне о том, что не получает писем от мужа. Орлиха доверчивее глядела на сына Прасковьи.

— Поставил свечу-то?

— Нет еще…

— Пойдем! — Она откинула черную косу за спину. — Заодно искупаюсь…

Они шли тенистой тропкой. От высокой чащи пахло ольхой и овражьим застоем. Алеша думал: «Не здесь ли ночью они встретятся?»

На огромном камне он прочитал меловую надпись: «Тут был Харлампий Темноверов». Печатные прямые буквы, похожие на частокол, помогли Алеше представить образ богомольца. Он шутки ради нарисовал его словесный портрет…

Груня приостановилась и серьезно спросила:

— Ты умеешь по письму разгадывать натуру человека?

Леша отрицательно замотал головой, но тут его озарила идея, и он исправил свою ошибку:

— Я-то нет! А вот мой хороший знакомый не хуже знаменитого графолога Зуева-Инсарова — взглянет на почерк и весь твой характер прочитает!

— Здорово! — заинтересовалась она и после минутного колебания взяла его за локоть: — Если дам письмо, он не откажет тебе?

У Леши и дух перехватило, он с трудом овладел голосом:

— Думаю, не откажет, я ему бамбуковую удочку подарил…

— Письмо без подписи.

— Неважно, — заверил Алеша, думая: «Лишь бы адрес был».

Письмо Груня обещала переслать с Лешиной матерью.

Он не сомневался, что завладеет адресом Ерша Анархиста. Если матрос назначил свидание в Леохнове, то Груня выйдет к нему на условленное место.

Леша всю ночь продежурил возле школы, где Груня ночевала с другими богомолками. Но ни Ерш, ни она не показались…

Возвращалась чудотворная другими деревнями, хотя картина та же: жара, пыль, мольбы, стоны, исцеления…

Леша жалел, что уездный исполком разрешил крестный ход. Еще больше возрос авторитет Старорусской богоматери. Попробуй теперь снять драгоценности с иконы — взбунтуются верующие!

На обратном пути он хотел подойти к Груне, но не подошел: смущал обман с письмом Ерша…


Алексей шел по центральной аллее парка. В одной руке — жестяная кружка с сургучной печатью, в другой — красный сердцевидный щит, утыканный малюсенькими флажками. Его остановил Сеня. Чекист спросил насчет ершовского письма…

Рядом с ними никого не было. Леша ответил спокойно:

— Завтра в храме мать встретится с Груней. Потерпи денек…

— Лишь бы не передумала чертовка-плутовка. — Он ракеткой тыкал в рекламный щит с афишей, извещавшей о выступлении известного гипнотизера: — Сеанс будет исключительный! Калугин подбил артиста на такое, что ясновидящая в гробу перевернется…

Леша подумал о Груне. Он видел, как брат ее покупал билеты на выступление доктора Мурра. Вот бы догадалась письмо принести. Юноша почувствовал прилив энергии, бойко зашагал к Муравьевскому фонтану…

— Граждане, помогите голодающим!..

Стены курзала пестрят афишами. Тренируя память, Леша машинально запоминал заглавия: «Человек без костей — Карлони», «Музыкальные комики Бом и Лиди», «Баянисты Жерехов и Савицкий», «Американский боевик „Тайны Нью-Йорка“». А над сценой вытянулось белое полотнище с черными буквами: «ЧЕМ ТЫ ПОМОГ СВОИМ БРАТЬЯМ, ГОЛОДАЮЩИМ НА ВОЛГЕ?»

Когда открывалась входная дверь, в просторный зал влетал шум фонтана. Груня пришла с братом, они сели в третьем ряду. Она что-то рассказывала, а глазами стреляла по сторонам. «Может, меня ищет?» — заволновался Леша и, выдвинув вперед щит, прошелся по центру до сцены и обратно. Трое девчат купили у него флажочки, но Груня даже не заметила его. «Что б это значило?» — нахмурился он.

Публика с нетерпением ждала начала представления. Обыватели двадцатых годов смотрели на гипнотизера как на странствующего факира или циркового иллюзиониста. И вдруг на сцену вышел врач курорта и деловито предупредил:

— Гипноз — это бодрствующий сон. Загипнотизированный ходит, поет, даже пляшет, но все это в сонном состоянии. Психологический эксперимент доктора Мурра ничего общего не имеет с магией балаганных шарлатанов и ясновидящих гадалок…

По залу пронесся шепот возбужденного любопытства.

— Гипнотизер внушением лечит зубы, исцеляет нервнобольных, искореняет привычки к водке, курению и вызывает любые видения: иллюзию наводнения, пожара и т. д.

На авансцене гипнотизер появился в длинном черном фраке и белой чалме. Когда он, плотный, как Оношко, стоял прямо, лицом к публике, — сросшиеся брови и серые глаза с черными зрачками делали взгляд артиста острым, сверлящим, сосредоточенным. Когда же он поворачивался боком, в профиль, выставляя полный живот и сильно припудренный грушевидный нос, — смахивал на клоуна.

Доктор Мурр заговорил размеренным голосом, сохраняя в лице выражение, с каким врач обращается к больным:

— Граждане! Кто из вас желает зарядиться хорошим самочувствием, выявить свой талант, бросить курить, побывать в роли медиума… прошу ко мне. — И широким жестом указал на пустые стулья: — Занимайте, пожалуйста!

Желающих оказалось много. Гипнотизер заглядывал каждому добровольцу в глаза и отборочным жестом одних оставлял на сцене, других возвращал в зрительный зал, в том числе и Груню. Вадиму повезло.

— Хотите петь, сочинять стихи? — спросил доктор Вадима.

— Песни я люблю и без гипноза, — тихо ответил Вадим и, смущаясь, склонил белокурую голову. — Вы можете отгадать мое имя, возраст и профессию?

— Будет исполнено.

Доктор перевел взгляд на парня в черной косоворотке:

— А вы что желаете?

— Бросить курить.

— Начнем! — Гипнотизер взглядом уперся в глаза курильщика, трижды пальцами провел над бровями медиума, и тот зажмурился…

Доктор внушительно заговорил о том, что любой табак отравляет организм человека, что первый признак отравления — отвратительная горечь во рту.

Разбуженный клиент закурил свою папиросу и скривил губы:

— Отрава!

Зал наградил доктора дружными аплодисментами.

Затем девушка, которая заявила, что не обладает талантами, под гипнозом пела и танцевала. Она же вскрикнула и обожглась, когда доктор приложил к ее руке холодный металл: на коже выступила краснота…

— В этом тайна стигмы! — Он объяснил, что верующие в экстазе внушением вызывают на теле подобные пятна — «раны» Христа. — Темные люди такую стигматизацию принимают за чудо…

Леша вспомнил случай «исцеления» во время крестного хода и заметил, что Груня заерзала на стуле. Она не утерпела, подошла к сцене и пощупала металлическую планку:

— Холодная!

И снова раздались хлопки.

Вадим и без пассов гипнотизера сидя дремал. К нему обратился доктор в чалме:

— Имя, возраст и фамилия?

Брат Груни ответил вялым сонным голосом.

— Любимая игра?

— Футбол.

Получив ответы, маэстро внушил Вадиму:

— Сейчас бодро откроете глаза с полной убежденностью, что перед вами гадалка…

Экспериментатор вынул из кармана свечу, зажег ее и лег на три стула. Поза знаменитой старорусской гадалки была знакома многим рушанам. Сосед по стулу спросил Алешу:

— Неужто и наша таким манером?

Алеша поддакнул. А тем временем Вадим открыл глаза и без тени юмора обратился к ясновидящей:

— Кто я такой?

— Твоя фамилия Орлов, — начала «гадалка» бабьим голоском…

И по мере точных ответов «ворожеи» белокурый медиум все выше и выше поднимал голову. Его удивление было настолько искренним, что публика одобрительно взревела.

Но раздался и такой голос:

— Подставной, дуй со сцены!

Алеша не видел, кто это крикнул, но твердо решил после сеанса последовать за братом и сестрой.

Предчувствие не обмануло. На тихой улочке двое «хулиганов» настигли Орловых и накинулись на Вадима:

— Ты, шут, сколько получил за…

Двуногий жердина захлебнулся: с неженской силой ему по зубам отвесила Груня.

Второй, кривоплечий, замахнулся железной тростью, но Леша не дремал: подскочил, ухватил его за руку. Раздался хруст. Железка брякнула о землю.

Не ожидавшие отпора налетчики пустились наутек. Вадим узнал старорусского вратаря и протянул ему руку:

— Спасибо, Смыслов!

Леша приветливо кивнул им:

— Проводить?

Брат утвердительно кивнул головой, но сестра подняла железную трость и отказалась от Лешиных услуг:

— Мы теперь с оружием. Шагай домой, пока совсем не стемнело. — Она посмотрела в сторону убежавших: — Пашкины друзья. Вадим сказал Соленому, что он украл муку. Вот Пашка и подстроил…

Груня взяла брата под ручку и через плечо попрощалась с Алешей, но и шага не сделала, как, видимо, вспомнила про ершовское письмо.

— Ты где работаешь в парке? — спросила она каталя и, немного подумав, сказала: — Я сама занесу…

На всякий случай Леша, прижимаясь к забору, проводил Орловых до шуровской дачи. Он слышал, как мадам Шур открыла двери квартирантам. Сегодня на сеансе гипноза она сидела рядом с младшим Роговым. Карп перестал играть в футбол: ударился в коммерцию.

В проходной курорта Лешу поджидал Сеня. Он отвел приятеля к одинокому кусту жасмина:

— Дала письмо-записку?

— Завтра… днем…

— Точнее!

— Не знаю, сама принесет, — заверил Алеша, а в сознании мелькнуло: «Не показать ли ученому-криминалисту? Ведь Груня ждет графологического анализа…»

ГРАФОЛОГИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ
Работали под горячим, ослепительным солнцем. Сегодня почему-то Леше не шло на ум задание по логике. Все его мысли сводились к одной: скорей бы пришла Груня.

Нижнее озерцо походило на раму со множеством деревянных переплетов, между которыми под тяжестью минеральной воды созревала лечебная грязь. Сезонники, без рубах, в засученных штанах, нагрузили тачки минеральной грязью и задымили махоркой.

Стоя на дощатом настиле квадратного отсека, Леша энергично орудовал длинным черпаком. Он трудился за двоих: небольшой загон позволит ему спокойно побеседовать с Груней. Лишь бы Оношко не помешал. Профессор, прогуливаясь по парку, ежедневно навещал своего ученика. Впрочем, сейчас его приход будет кстати: ученый-криминалист наверняка разбирается в почерках.

С берега раздался условный свист. Сеня не побоялся испачкать белый костюм и лосевые сандалии. Переодетый чекист подошел к приятелю и, приветствуя, лукаво спросил:

— Был тут пузан-нарзан твой?

— Осторожней, не замарайся! — Леша вскинул черпак, полный грязи. — А что?

— Не вздумай дать ему письмо на экспертизу…

— А что?! Криминалист! Ученый! Поможет….

— Цыть, дура! Он уже разок помог: закрыл одно дело. — Сеня шагнул ближе к приятелю: — Снесешь на «голубятню». Чуешь?

Селезнев был всего на один год старше Смыслова, но всегда и во всем верховодил. Однако придет время, когда Леша даст ему отбой. Каталь осторожно опрокинул черпак в широкобортную тачку:

— Сеня, а дневник добыл?

— Все на мази: мы с Ниной идем по грибы! — Сеня ракеткой изобразил лопату: — А ты, дружок-приятель, что-нибудь откопал?

Каталь удивился. Он не рассказывал чекисту про случай в монастыре. Выходит, Воркун работает не только в угро.

— Ты от Ивана Матвеевича узнал?

— Впредь, Леха, меня не обходи — докладывай…

— Да пустое дело! Кто-то начал рыть, а там слой битого кирпича: попыхтел и отвалился…

— Куда? В какое место? Нашел-разыскал?

— Нет.

— Плохо искал, друг-приятель. Рыли-то ночью.

— Думаешь, Ерш Анархист?

— Не только Ерш. По всей Руси слух идет об изъятии ризниц. Церковники не дремлют. Понимать надо, Смыслов!

Чекист увидел на аллее девушку с черной косой и поспешил на берег.

Леша почувствовал во всем теле беглый озноб. Он почему-то вспомнил Груню возле колодца с ведром. Ему нужно идти, двигаться, иначе выдаст свое волнение…

— Здравствуй, Грушенька! — встретил он ее на берегу, сопровождаемый завистливыми взглядами товарищей по работе.

Груня ответила легким кивком головы. Она протянула ему бумажный треугольничек без адреса и вопросительно заглянула Леше в синие глаза:

— Когда вернешь?

— Завтра, — твердо заверил он и указал в сторону спортивного городка: — Приходи на футбол. Игра с новгородцами!

— Вадим говорит, ты знатный игрок, — проговорила она в раздумье и, не прощаясь, повернула назад.

Он долго смотрел ей вслед, думая: «Если придет — судьба».

«Груня, планида моя!
Пишу тебе с другого берега, но никакая волна не разлучит нас. Мы связаны морским узлом. Лишь дай сигнал — я мигом примчусь за тобой. На горизонте нашем житуха что надо!

Говорят, что художник Сварог похвалил твой портрет. Возьми его на память. Ты мне нужна живая.

Решай, зазноба! Жду весточки!

Твой суженый».
Записка без подписи и адреса, но Воркун явно заинтересовался ею. Он старательно разгладил пышные усы, одобрительно посмотрел на Лешу:

— Добро! Считай себя стажером. — И кивнул на дверь «голубятни»: — Крикни Сеню!..

Вскоре Иван Матвеевич и молодой чекист сообща составили «графологический анализ». Закрыв окно, Сеня прочитал вслух:

— «Прямые жирные буквы говорят о том, что написавший их обладает смелым, напористым характером. Все заглавные буквы имеют свое лицо: автор письма не лишен художественного глаза. А то, что буквы отрываются друг от друга, свидетельствует, во-первых, о свободолюбии, капризности, неуживчивости; во-вторых, о бурно прожитой жизни; в-третьих, о рискованной погоне за счастьем. Письмо без подписи, выходит, автор осторожничает, побаивается правосудия. Каждая строка лезет вверх: автор стремится покончить с низкой почвой и взойти на открытую гору…» — Сеня передал листок приятелю и подмигнул: — Поверит?

— Конечно!

— Ну тогда, — пробасил Воркун, — узнай адрес или место встречи. Да, дружище, с работой каталя — конец…

Радость щекотала язык. Хотелось всем знакомым, всем товарищам по работе, по футбольной команде сообщить: «Я стажер!» — но Воркун предупредил Алешу: «Скажи только матери».

Мать подарила сыну отцовский костюм. Она, сторожиха курорта, знает: работа уголовного агента опасна. Ее советы, наставления не лишены мудрости. Он слушает, а сам смотрит через открытое окно на футбольное поле. Там заиграл духовой оркестр. Там состоится встреча с Груней. Он не сомневался, что она придет сегодня. Только не подкачать бы!

Да, игра ответственная. Сборная Новгорода — сильная команда. И матч судит известный петроградский футболист Бутусов. Он приехал на курорт подправить здоровье.

В костюме голкипера Леша походил на спортсмена из английского журнала. Тетя Марфа и дядя Сережа славно отметили день рождения племянника: тетя подарила шерстяные носки до колен, а дядя — старый охотничий костюм и греческий флаг в бело-синюю полоску. В 1910 году Старую Руссу посетила королева эллинов княгиня Ольга. В честь ее на Путевом дворце, где Марфа мыла полы, развевались греческие флаги. Леша не выяснял, каким образом один флаг попал к дяде Сереже. Важно, что дядя, ярый болельщик футбола, своим глазом изобретателя узрел в бездействующем полосатом полотнище великолепную голкиперскую форму.

Пусть смотрит Груня! И костюм хорош, и сам вратарь — акробат. Леша отличился еще в детской команде, где играли в особый мяч. Его покрышка — шита-перешита, заплата на заплате, шар не шар, а колбаса. От сильного удара мяч описывал в воздухе дугу и летел назад, как бумеранг. Наступательный полет нес в себе же обратную силу. Пас другому — пас себе. Бьешь в левую голштангу, а мяч летит в правую. От вратаря требовалось цирковое мастерство. Но Леша никогда не суетился. Кажется, он посторонний в игре. На деле же вратарь, словно ястреб, зорко следит за мячом и заранее выбирает единственную возможную позицию. Умный вратарь не знает неожиданных ударов…

В первом тайме новгородцы непрерывно атаковали ворота, и всё безуспешно. Леша, как всегда, играл виртуозно. За три минуты до перерыва старорусские нападающие Юхнов, Коросты некий и Витя Масловский удачно разыграли комбинацию и забили гол в сетку гостей.

Длительный свисток судьи. К воротам Алеши подошел Вадим в новой красноармейской гимнастерке. Он, сияющий, довольный, стал хвалить вратаря, но тот прервал его:

— Где сестренка?

— Поехала с хозяйкой на Ловать.

— Зачем?

— Сено косить. Записку просила передать мне…

За пакетом Алеша сбегал домой. Его подстегнула страшная мысль: «Груня поехала к Ершу и больше не вернется в Руссу». И как он, агент, прозевал! Все эти дни следил за ней. Днем она работала в магазине Солеваровой, а вечером читала книги или шла в церковь. Сегодня Леша задержался в конторе курорта, оформлял документы, а потом отправился в угрозыск и заспешил на футбол…

Во втором тайме Смыслов пропустил два мяча. Он смотрел на игроков, а видел Груню рядом с Ершом Анархистом. Вратарь с трудом дождался финального свистка.

К счастью, дом возле футбольного поля. Леша быстро переоделся, вскочил на велосипед и помчался на Ильинскую к Воркуну.

По двору бродила хмурая Пальма. Она ждала хозяина. Он все чаще и чаще задерживался во флигеле Ланской.

Иван Матвеевич провел Алешу в дом Роговых:

— Что стряслось, дружище? Ну?

Он спокойно выслушал сбивчивые объяснения Леши. Помолчал. Потом перевел взгляд на стенной календарь:

— Через день открытие охоты — твое появление в челне с ружьем не вызовет подозрений. Ну как, охотник, махнешь на Ловать?

— Хоть сейчас! — обрадовался Леша.

Иван Матвеевич улыбнулся, извлек из портфеля карту Старорусского уезда и показал расположение монастырских покосов…

— Будь готов к тому, что здесь, — Воркун пальцем провел по левому берегу Ловати, — место встречи не только с Ершом, но и Рысью. Солеваров уже второй день там. Ерш и Рысь скорее всего где-то рядом с пожней. Они не дураки: в лагерь, к костру не подойдут. Так что ты по всему берегу пошукай…

Он завистливо вздохнул:

— Эх, отвел бы душу — погонял бы утят, да не могу — нет заместителя, второй год без помощника. Как ты думаешь, твой дядя расстанется с фабрикой?

— Конечно! Он же с вами был в разведке!

— Да, Сергей — разведчик и стрелок отменный, но и теперешнее дело любит. А все ж попробую переманить…

Спрятав карту, Иван Матвеевич крепко пожал руку стажеру:

— Ну, дружище, ни пуха ни пера…

На обратном пути Леша встретил Сеню с Ниной Оношко. Она узнала, что Смыслов едет на охоту, и радостно воскликнула:

— Идея! Алешенька, возьмите меня с собой!

— Минутку! — вмешался приятель. — Вы же собирались в лес по грибы — по ягоды?

— Нет, Сеня, ваша прогулка не спасет меня от танцев и фантов с поцелуями. Здесь все помешались!..

Недоговорив, она повела «охотника» в гостиницу.

Профессор приветливо встретил своего ученика, но дочкину причуду не одобрил.

— Ты только представь, Нинок, туман, сырость, комары и кругом одна осока! Нет, нет, доченька, не с твоим здоровьем. Вот в лес на час-два, пожалуйста!

— Иди сам в лес, папуля! Тебе это очень полезно! А я поеду на охоту!

— Никуда не поедешь!

— Поеду!..

Не успел Алеша выйти из гостиницы, как его атаковал Сеня. Он сказал, что поездка Нины на охоту сорвет ему операцию с дневником Рогова…

— Я все подготовил, а ты, олух царя небесного, подставил ножку! Вернись и скажи: «Мой челн рассчитан на одного!»

— Ни мой челн, ни твоя операция не рассчитаны на одного. — Алеша оглянулся по сторонам. — Прикинь, Сенечка, с кем она скорее заговорит о дневнике Рогова: с тобой, чекистом, или со мной, футболистом? Больше того, на охоту она может взять дневник, если не рискнет оставить его дома, в гостинице…

— Пойдем-бежим к Воркуну: он рассудит нас!..

ПОВОРОТ ЗА ПОВОРОТОМ
Попутный ветер и течение согласно гнали челн. Леша с длинным веслом сидел на корме. Нина лежала на ватнике, раскидав косы… Вместо подушки — корзина с подсадной уткой.

Полисть! Удивительная река! Одно колено за другим — поворот за поворотом. Так и в жизни. Еще позавчера он работал каталем, а сегодня он — стажер, выполняет ответственное задание. Еще вчера казалось, что Сеня опять побьет его в споре, и вдруг Иван Матвеевич говорит: «Алексей прав, присутствие Нины — дополнительная маскировка».

Скрывая улыбку, рулевой отвернулся к берегу. Над кустами возвышался стог сена, а над ним в утренней дымке плавилось солнце. Юноше дышалось легко. Он веслом резанул воду:

— По этой реке славяне передвигались на север. Значит, Русса старше Новгорода…

— Кулик вы, Алеша! Великий Новгород — колыбель России…

— Нет! Здесь началась Русь. Откройте карту России. Где еще, в какой местности столько названий с корнем «Русь»?

— Русса Старая… — Нина приподняла голову. — Еще что?

— Хотя бы Околорусье! — Он рукой повел по горизонту: — Считайте! Русино. Русаново. Росино. Руска. Русское. Порусье. Доварус и дважды Новая Русса!

— Наука покажет, кто прав. Впрочем, Полисть несет в себе греческий корень «полис» — город, государство. Возможно, реку назвали в честь нового русского государства…

Она опустила голову и закрыла глаза. Интересно, о чем она все время думает?

Впереди широкая Ловать. Леша внимательно окинул взглядом осочное царство. На левом берегу Полисти, в районе озерка Копанец, виднелся сизый дымок. Вдруг дым смешался с паром…

«То ли костер залили, то ли потаенный сигнал», — рассудил Алеша и причалил к берегу.

Долбленое суденышко носом клюнуло песок. Нина, протирая глаза, расправила худенькие плечи:

— Приехали?

Скрывая истинную причину остановки, молодой охотник сказал:

— Поищем, где больше рыбы и дичи. Я разведаю, а вы тут пока искупайтесь…

Прихватив ружье, он вышел на землю. Заросли ивняка затемнили песчаную кромку берега. Тропка вывела Лешу на косогор. Там, между рекой и озерком, он увидел двускатный шалаш. Из крыши торчало поломанное косовище. На нем восседала ворона.

«Опоздал», — подумал он и прибавил шагу.

Птица взлетела. И на один миг ее тень накрыла потухший костер с мокрым пеплом. На березовой плахе свежий след от малюсенькой наковальни, на которой правят косы.

— Готовый ночлег! — объявила Нина, подбегая к шалашу.

Со стороны озерка раздался пронзительный свист. На маленьком островке кто-то махал зеленой шапкой. Неизвестный подзывал рыбака на лодке, загруженной мережами. Все это показалось Алеше загадочным, и он дал команду:

— Нина, на разгрузку челна!..

Перетаскивая вещи, он взял Нинин пакет с продуктами и старательно ощупал его. Ему показалось, что на дне пакета лежит тетрадь. Леша нарочно замешкался, свернул в кусты и спрятал пакет.

Профессор жаловался, что дочка ничего не ест, питается лишь сластями. Он будет рад, если Нина вернется домой с волчьим аппетитом. Леша убьет двух зайцев: порадует своего учителя и добудет роговский дневник…

Нина помогла Леше перетащить пустой челн в озерко. Тихая зорька обещала хороший клев. Удочка с поплавком досталась девушке, а себе взял «дергалку» с блесной. Он сел в челне лицом к островку…

Там, на зеленом бугре, торчало сухое дерево с белым полотенцем. Неизвестный охотник в зеленом костюме о чем-то беседовал с пожилым рыбаком. Они сидели на поваленной березе возле потухшего костра.

По гладкой воде звук летит отлично. Леша услышал заключительную фразу, произнесенную охотником:

— Удар без удара — необычное убийство!

Вспомнился приятель Селезнев. О смерти Рогова он сказал: «Убийство без убийства». Может быть, неизвестный охотник рассказывал о таинственной смерти уполномоченного губчека?

Леша через плечо взглянул на Нину. Она поймала окуня и взвизгнула от восторга:

— Ура! Карась!

Юноша помог снять с крючка «карася» и, подергивая короткой удочкой, снова перевел взгляд на островок. Рыбак уже стоял в лодке с веслом в руке, а неизвестный охотник крикнул ему:

— Пахом, спасибо за леща!

«А вдруг Рысь переоделся охотником?» — подумал Алеша и решил сегодня же познакомиться с ним.

Земля заметно притянула к себе солнце. Вечерняя зорька не обманула надежды юноши. Клев был прекрасный. Уха получилась наваристая. Но Нина отказалась. Она заглянула в шалаш и быстро вернулась к костру:

— Алешенька, вы куда положили мой пакет?

Он обыскал шалашик и развел руками:

— Вот те раз! Пока удили — кто-то свистнул. Завтра открытие охоты: тут за каждым кустом охотники…

— Чепуха! Я могу неделю ничего не есть!.. — она равнодушно махнула белой панамкой.

«Выходит, пакет без дневника», — смекнул Алеша. Зайдя за куст, он осмотрел пакет, прикрыл его травой, зашагал обратно. На нем был дядин охотничий костюм, высокие сапоги. Выглядел он солидно. Заговорил баском:

— Свежие следы ведут к реке…

Нина промолчала и, пожелав спокойной ночи, забралась в шалаш. За день она надышалась свежим воздухом, устала и захотела спать. Ему стало жаль голодную девушку, но мысль о Груне отвлекла его…

Он вымыл солдатский котелок, нарубил веток для утренней охоты и, засунув финку за пояс, направился к челну.

На островке, возле костра, сидел незнакомый охотник. Он пил чай с черными сухарями, которые мочил в голубой кружке. Его шапка с длинным козырьком и окантованная куртка подкрашены пламенем костра. Освещенное лицо с бородкой при каждом движении нижней скулы то удлинялось, то сокращалось. По краям костра на одной рогатке обсыхал начищенный котелок, а на другой медный чайник. За спиной охотника небольшой самодельный столик из прутьев. Полотенце по-прежнему висело на сухой ветке. А за кучей хвороста, у подножия холмика, угадывался небольшой челн по росту хозяина.

На приветствие Леши небритый отшельник поднял голову и простуженным голосом пригласил его к чаю:

— Ну как, голубчик, рыбалка?

Отвечая, Леша отметил: «Глазастый».

— А вы без удочек?

— С переметом…

«Голос незнакомый, а лицо видел», — припомнил Алеша и присел на корточки:

— Вы из Старой Руссы?

— Да. — Он надел простые очки и уставился на Лешу: — Не вы ли продавали флажочки в пользу голодающих?

«Вот это память!» — удивился юноша и сорвал былинку:

— Вы с каким цветом чай пьете?

— Только не с этим, друг мой, — улыбнулся незнакомец. — У вас в руке знаменитая цикута, или вех. Ядом ее был казнен Сократ. Вы слышали о греческом философе?

Алеша утвердительно кивнул головой и против своего желания хвастливо заявил:

— Я изучаю логику…

— Логику?! — удивился охотник и вскинул глаза: — Какую же, батенька, формальную или диалектическую?

— Ту самую, которую изучал Шерлок Холмс.

— Значит, формальную. — Он прислушался к всплеску воды.

Леша подумал о прожорливом соме, но собеседник уверенно бросил в темноту:

— Цапля! — И продолжал: — Для нашего времени Холмс далеко не идеал сыщика. Судить по большому размеру шляпы о большом уме хозяина шляпы; распутывать сложные преступления только с помощью элементарной логики; видеть чуть ли не в каждом человеке преступника. А главное, Шерлок, по существу, всегда и всюду действовал один, как сверхумный сыщик. И в этом, учтите, его ограниченность…

— Я знаю профессора, ученого-криминалиста. Так он тоже большой поклонник английского сыщика и его логики!

Защищая ладонью глаза от пламени, пожилой охотник опять взглянул на молодого собеседника:

— Новому следователю, голубчик, нужна и новая логика.

— А в чем разница между старой и новой?

Незнакомец поинтересовался Лешиной профессией, выяснил его основной инструмент труда и наглядно пояснил:

— Ваш черпак пригоден для расчистки канавы, но, чтобы углубить фарватер реки, нужна землечерпалка. Так и формальная логика хороша только для узкого и мелкого вопроса, а чтобы проникнуть глубже и шире, чтобы вскрыть пласты противоречий — нужна диалектическая логика. Другими словами, друг мой, первый шаг следователя — обозрение, а второй — проникновение. Обозревать можно и с помощью школьной логики, но для второго шага — для проникновения — нужен инструмент сложнее и гибче…

— Какой, например, пласт противоречия?

— Ну, скажем, преступление, которое можно выразить такой формулой: УБИЙСТВО БЕЗ УБИЙСТВА.

— Это же нелогично!

— С точки зрения элементарной логики, но жизнь, голубчик, заставляет нас смотреть иначе. — Он веткой указал на озерко: — Здесь недавно старый рыбак проверял мережи и рассказал мне быль. Заметьте, с такими подробностями, что видно, сам пережил все это…

Рассказчик откашлялся и, вынув платок, отмахнулся от дыма:

— Невзлюбила свекровь невестку и задумала извести ее. Невестка была из другой деревни, не поозерка. И шибко испугалась, когда муж, рыбак, принес домой, как диковинку, большого угря. В этих местах угорь — редкий гость: здесь водятся вьюны. Жена кричит: «Ой, страх, умру!» А муж смеется, не верит. Тогда вмешалась свекровь — упрятала угря. А ночью, когда сын ушел на сойме в озеро, она, босая, подкралась к спящей невестке, да и пустила под одеяло ползучего, как змея холодного. Жертва раз вскрикнула и каюк. Вернулся сын, а мать на него: «Вот, душегуб проклятый, напугал женку, а ей, видать, и приснился змей. Сама слыхала, как, бедная, во сне ойкнула!» Ни лекарь, ни становой, ни поп, ни муж — никто не заподозрил убийства. А убийство налицо. Только перед смертью старуха исповедалась в тяжком грехе. Нуте, голубчик, что тут получится с точки зрения формальной логики?

И собеседник не без улыбки преподнес умозаключение:

— СМЕРТЬ БЕЗ СЛЕДОВ УБИЙСТВА НЕ ПОДЛЕЖИТ РАССЛЕДОВАНИЮ.

СМЕРТЬ МОЛОДУХИ БЕЗ СЛЕДОВ УБИЙСТВА.

СЛЕДОВАТЕЛЬНО, СМЕРТЬ МОЛОДУХИ НЕ ПОДЛЕЖИТ РАССЛЕДОВАНИЮ.

Если бы в эту минуту охотник с бородкой бросил в костер фунт пороха, то взрыв потряс бы Лешу меньше, чем этот неожиданный силлогизм. Юноша привстал:

— А как же… а как же… это будет по-вашему?

Большелобый охотник поднял с земли горсть песку и развернул ладонь к свету:

— Скажите, друг мой, песок полезен или вреден для нас?

Раньше ученик Челпанова и Оношко ответил бы категорично: либо «да», либо «нет». Но сейчас, подражая Селезневу, он развел руками:

— И да и нет.

— Совершенно верно! — подтвердил незнакомец вытянутой ладошкой. — В составе стекла песок полезен, а на стекле вреден. Песчинка царапает драгоценности, и она же рождает жемчуг в раковине. В затворе винтовки песчинка губит солдата, а тот же песок в мешке на бруствере спасает. Песок крепит бетон, и он же символ рыхлости — «строить на песке». В одном месте создает плодородную почву — лесс, в другом голодную степь-пустыню…

— От сырого песка простуда, а от горячего здоровье, — дополнил Алеша, чувствуя, что сейчас в его голове совершается крутой поворот.

— Да, голубчик, все зависит от места, времени и условий. — Бросив песок, он вскинул руку: — И второе! Все на свете противоречиво. Отсюда, друг мой, и разноречивый подход к поозерской были…

Боясь пропустить хоть слово, Леша приблизился к пожилому охотнику и замер. А тот продолжал:

— Чем бесспорнее причина смерти — разрыв сердца от страха, тем сомнительнее, что смерть наступила в результате ужасного сна, ибо сон пугает, но он же и предохраняет, уступая место спасительному акту пробуждения. Так или не так?

— Так! — твердо ответил Алеша и почему-то вспомнил выступление гипнотизера.

— Стало быть, причина испуга молодухи — другая. Стало быть, единственный очевидец необычной смерти может быть свидетелем, но может быть и убийцей. Так или не так?

— Так!

— Значит, голубчик, мы анализируем убийство без убийства?

В сознании Леши промелькнули кадры прожитых дней — загадочная смерть Рогова, постоянное превосходство Селезнева в споре, его страсть сталкивать разноперые слова и его частые отзывы, полные уважения, о своем учителе Калугине…

— Николай Николаевич, я признал вас!

Теперь Калугин приподнялся:

— Каким образом, голубчик?!

— Ваш ученик Сеня Селезнев — мой друг. Он часто рассказывал о вас…

— И так точно обрисовал мой портрет?

— Нет! У вас с ним общий строй мысли: очень редкий…

— Ну-с, друг мой, — оживился Николай Николаевич, — найти «игрека» среди болот, не зная его конфигурации, без посторонней помощи, только по строю мысли — это больше чем похвально. Заметьте! Даже Шерлок Холмс не решал таких…

Он не договорил. С берега долетел девичий крик.

Алеша оглянулся.

На стоянке горел шалаш, а вокруг огня бегала Нина. Она была в одном купальнике.

— Ваша сестра? — спросил Калугин, щуря глаза.

— Дочь профессора Оношко!

Юноша бросился к челну. Изо всех сил действуя веслом, он ломал голову: «Кто же поджег?»


Леша и мысли не допускал, что жизненные повороты могут быть и такими. Нина сама подожгла хижину, в которой оказались насекомые. Пострадавшая сердилась и хохотала:

— Чуть живьем не съели! Что за дрянь?!

Леша вспомнил, что на охоте дядя Сережа всегда избегал готовых шалашей. Молодой охотник уверенно ответил:

— Блохи! Комары! Тараканы! Муравьи! Клопы!

— Почему же не предупредил?! Куда исчез?!

Оказывается, Нина знает Калугина. Их познакомил Сеня. Калугин провел с ними экскурсию по городу и признался, что мечтает вернуться к преподавательской деятельности.

— Я тоже буду учительницей. И начну, как Николай Николаевич, с деревенской школы. Не веришь?

Он верил, только не мог понять, почему Нина любила уединяться. Вот и сейчас курортную жизнь променяла на охоту. Она что-то скрывает.

Леша укрепил железные дуги на челне, натянул палатку. Он лег ногами к корме, а Нина к носу. Она долго не могла заснуть — крутилась, вздыхала, наконец не утерпела:

— Я ведь давно знаю Леонида Рогова. Приезжая в Питер по делам, он всегда останавливался у нас в доме. Они с папой старые друзья. Я увлеклась Леонидом. Но призналась ему лишь незадолго до его смерти…

— Нина, а тебе не кажется, что смерть чекиста загадочна?

— Не думала и думать не хочу об этом. — У нее дрогнул голос. — Ты не представляешь, что я пережила, когда он сказал: «У меня одна страсть — Ланская». И последнее время он безумно страдал от того, что она не сняла крест ради него…

— Ты прочитала об этом в дневнике?

— Нет, я чужих дневников не читаю, это подло! — Она выглянула из палатки и радостно воскликнула: — Калугин не спит! Я хочу к нему. Алешенька, не обижайтесь на меня. За мной заедете на обратном пути…

В самом деле, жизнь полна крутых поворотов!

ОХОТНИК В ЛОВУШКЕ
За ночь туман-пришелец полонил сотни озерок, рек, речушек и даже огромный плес Ильмени. Над всем краем, куда ни взглянешь, нависла белая тьма. Солнца еще нет, но восток уже бросил в бой полчища света. А молодого селезня снетками не корми, дай лишь полюбоваться редким зрелищем. И вот летит, быстрокрылый. Смотрит кругом, крякает от счастья. А песня-то и погубит его чистую душу.

Услышав гостя, подсадная кряква Машка распластала крылья. Затрепетала. А он, ухажер кольцастый, ничего не видит, кроме нее, крякуши. Шипит! Петушится. Хвостом веерит. К счастью, вместо выстрела из челна раздался веселый басок.

— Спасайся, дурак! — крикнул Алеша.

Пощадив селезня, охотник думал о себе. Его сердце тоже на мушке. Как-то встретит Груня? А может, Леша опоздал: рыжий матрос опередил и увез ее?

Юноша приподнялся и осмотрел горбатую пожню. Солеваровский лагерь просыпался. Возле трех шалашных построек мужчины точили косы, а костер обхаживали две женщины: одна высокая, полная, другая и ростом ниже, и стройнее.

«Эх, вот бы Солеварова и Груню сюда», — прикинул он и повел глазами по горизонту.

Со всех сторон гремели выстрелы: сегодня открытие охоты. Появление на берегу Ловати молодого охотника не удивит Солеварова, и все же есть смысл повидаться с Груней наедине.

Он посадил Машку в корзину, собрал чучела и загнал челн в прибрежный ракитовый куст. Отсюда лучше всего вести непрерывные наблюдения за лагерем.

Вот мужчины позавтракали и с косами в руках пошли в сторону скошенной осоки. Один из них, бородатый, повернул к берегу Ловати. У него — весло и удочка. Похоже на то, что это старик Солеваров. Женщины остались мыть посуду.

На козлах сох просмоленный невод. Сетка позволила Леше незаметно приблизиться к лагерю. Он услышал, как дородная женщина по-хозяйски распорядилась:

— Груня, иди за ягодами. Я уж домою…

«Не успела с Ершом!» — счастливо забилось сердце.

Леша поспешил к берегу Ловати. В кудрявых кустах пела зорянка. Она приглашала к спелой малине и сочным черно-сизым гроздьям ежевики. А над водной гладью, высматривая добычу, резво порхали, как гигантские бабочки, речные чайки.

Здесь никто не помешает поговорить с Груней. Наблюдая за лагерем, юноша тихонько запел:

Мы — кузнецы, и дух наш молод,
Куем грядущего ключи…
Ему представилась Русса с тысячью фонтанов. Ветерок относит брызги на гладкие дорожки, по которым они с Груней мчатся на велосипедах…

Идет!..

На ней белая легкая блузка и черная расклешенная юбка. Она пересекала прокос. Босые ноги, опасаясь щетины скошенной травы, скользили, как лыжи. В руке качалась плетеная корзиночка. Темная коса лежала на груди.

Над ее головой пронеслась стая чирков. Леша вскинул ружье — два залпа, и пара уток перевернулась через голову. Груня кинулась к кустарнику, над которым таяли два облачка порохового дыма.

Сердито закричала:

— Эй, охотник, осторожней!

Он вышел навстречу девушке. Она не сразу признала Лешу в охотничьем костюме. Гнев сменился на ее лице удивленно-довольной улыбкой.

— Ты ли это, Алексий?!

— Нет, — засмеялся он. — Алексий в Новгороде, а я здесь[11]… Ты веришь в судьбу, Грушенька?

— Я верю своим глазам и сердцу. Оно не обманет меня. — Груня вынула из кармашка платья знакомый лист с графологическим анализом: — Вот, спасибо тебе, все как есть в жизни! Так я и думала о нем…

— Кто же тебе доставил? — Алеша показал глазами на лист.

— Вадим. Вчера подъехал на «Мелководном». И тебя видел. — В ее карих глазах вспыхнул огонек. — Кто такая в синем костюме и белой панамке?

— Дочь профессора.

— С тобой-то одна, без профессора?

Он рассказал о злополучном шалашике и о Калугине…

— Нина осталась с ним на островке, — юноша махнул рукой в сторону Взвада, — а я сюда по Ловати к тебе… Не рада?

— Рада. Очень рада, если это взаболь[12].

— Разве тебе сердце не подсказывает?

— Если верить сердцу, то ты чего-то таишь от меня. — Она заглянула ему в глаза: — Чего задумал?

Вспомнились слова Калугина о связях агента, и Леша, поколебавшись, бухнул:

— Хочу Ерша повидать.

— Зачем?

Они сели на толстое бревно, наполовину утопшее в песке. Их прикрывали кусты, впереди золотилась широкая Ловать. Речную дорогу резал маленький буксир. Пыхтя, фыркая, он тащил длинную баржу с дровами.

Леша рассказал историю с обменом масла на браунинг…

— А на другое утро он выкрал свою пушку…

— Так это твоя мука? — удивилась Груня и, в свою очередь, известила Лешу о пропаже на продуктовом складе, где работает ее брат. — Вадим просит меня по-доброму откликнуться на письмо поповича.

— А ты?

— Я б откликнулась, если б тебя не встретила. — Она плечом туго прижалась к плечу Алеши. — Этакое со мной впервые…

— Я тоже… еще ни с кем…

Он смутился, опустил голову. Груня с первой встречи заметила, что сын Прасковьи серьезный, неизбалованный, приятный. С таким она охотно будет водиться.

— А эта, беленькая…дочка профессора?

— Она до сих пор любит Рогова.

— За это хвалю! Я тоже такая, если полюблю — навек!

Она решительно поднялась: нужно собирать ягоды. Леша помог. Они вдвоем быстро заполнили корзиночку до краев.

Прощаясь, Леша подарил Груне пару чирков и спросил:

— Тебе кто передал записку Анархиста?

— Пашка Соленый.

— Он знает его адрес?

— Знает, да не скажет. — Груня приподняла плетенку с ягодами: — Хозяйка собирает посылку для племянника.

— Кто повезет?

— Меня не пошлет, — улыбнулась Груня и свободной рукой показала на камень: — Жди тут! После обеда приду с бельем…

Он глазами провожал ее до самого лагеря. Ему и в голову не пришло, что его чирки будут поджарены Солеварихой и уложены рядом с банкой варенья в одной посылке…


Молодой охотник перегнал челн к песчаной косе и стал собирать сухую древесину. Под ногами блестели ракушки. А с кручи, где лентой вытянулся кустарник, доносилась красноармейская песня: «Белая армия, черный барон…»

Леша знал, что здесь, на Ловати, каждое лето заготовляла сено хозяйственная рота старорусского гарнизона, и посмотрел в сторону военного лагеря: «Может, и отец сейчас возле костра?»

Утиный бульон получился на славу. Обедая, Леша вспомнил про Нинин пакет с провизией и фруктами: «Не угостить ли Груню сластями?» Но побоялся опоздать на свидание: до Полисти туда и обратно добрый час с лишним.

И хорошо, что не рискнул. Груня забежала на одну минуту. Хозяйка поручила ей варить варенье. Девушка пожалела, что принесла в лагерь чирков. Буквально все заинтересовались: «Чья дичь?»

— Я, дуреха, сказала: «Знакомого охотника». Вера Павловна и сам хозяин примолкли. Но Пашка крепко присосался: «Кто да где?» — Груня махнула косой в сторону лагеря: — Соленый приказал Цыгану присмотреть за тобой. Они шептались, что-то задумали против тебя. Гляди в оба! — На миг прижалась к нему: — Приходи к стогу, когда взойдет луна…

К ночи утки жмутся к заливным пожням. Место для вечерней охоты Леша облюбовал возле сенокосного кряжа. Нос челна загнал в куст, а корму замаскировал ветками. За спиной — море заливной осоки; впереди — полоска чистой воды с Машкой и чучелами, а за ними сухая часть пожни, которая постепенно восходила к берегу Ловати, где сплошной стеной серебрились ивы-бредины.

В кормовой части челна Леша, как всегда, стоял на коленях. Такая поза устойчива и удобна для наблюдения. В правой руке он держал двустволку со взведенными курками.

Солнце еще не скрылось за холмом Взвада, а Машка уже известила о начале зорьки. Высоко над головой просвистела крыльями пара кряковых. «На Ильмень», — определил Алеша, провожая уток взглядом.

А в это время, прикрываясь низкорослыми кустами, Мишка Цыган выследил место охоты молодого охотника и тотчас поспешил в лагерь красноармейцев. У костра сидели новобранцы-татары. Он указал им утиный плесик, где можно запросто подстрелить болотную дичь.

На горизонте расквасилось солнце. Скоро на воду ляжет густая тень, и чирки первыми потянутся к пожне. Леша приложил кулак к чуть зажатому рту и ловко передал звонкий чирковый зов.

Леша не знал, что своей приманкой облегчил задачу красноармейцам. Они ползли по-пластунски на зов «чирка» и кряковой утки. А тут еще легкий ветерок оживил плавающие чучела. Надо было спешить. И молодые красноармейцы, лежа на земле, прицелились в «стайку диких».

Сухо треснули выстрелы. Пули скользнули по воде и рикошетом ударили по кусту, где спрятался Леша.

Машка, привязанная к колышку, рванулась к хозяину. Чучела, конечно, не взлетели. Зато молодой охотник вскочил во весь рост и вскинул «централку»:

— Кончай! Ослепли, что ли?

Не ожидая такого окрика, новобранцы поднялись и панически побежали к лагерю. Спаси аллах! Один татарин даже винтовку бросил.

Если бы не кровь на руке, Леша захохотал бы. Пуля выбила из борта челна планку, которая и ранила охотника. Вспомнился рецепт дяди Сережи: земля, паутина и порох — лучшая мазь в таких случаях.


На свидание Леша пришел с ружьем. Груня увидела охотника с перевязанной рукой и закидала его вопросами. Она не сомневалась, что ловушку подстроил Пашка Соленый…

— Он разок и меня заманил, да спасла бутылка. Я разбила ее об его башку, — закончила Груня и посмотрела в сторону уснувшего лагеря: — Не заметили, как я ушла…

Прижимаясь спиной к стогу сена, Груня притянула к себе Лешу:

— А все ж береженого и бог бережет, давай в тень…

Леша почувствовал на плече теплую руку девушки.

Первый раз в жизни он познал безмолвную близость любимой, горячий трепет ее губ вызвал у него неизведанную дрожь. Но это — не страх и не холод. В эту минуту он забыл все на свете.

Первой овладела собой Груня. Она опустила ладони на его грудь и не без сожаления прошептала:

— Все наше будет нашим…

Ему показалось, что она не все сказала. Он ожидающе застыл. И Груня пояснила:

— На могиле отца поклялась… Еще год проношу траур…

Леша подумал о судьбе своего отца, и ход мысли привел его к Воркуну, который относился к нему по-отцовски. Агент вспомнил задание начальника и неожиданно спросил Груню:

— Кто повезет посылку Ершу?

— Узнала. — Она взглянула на притихший лагерь, освещенный луной. — Пашка Соленый…

— Когда?

— Завтра.

— Отсюда?

— Нет, со Старой Руссы. Он уже там…

— Как там?! — оживился Леша. — Когда же успел?

— Поужинал, мешок за спину и в город. Там еще кое-что прихватит. Хозяйка наказала…

— А хозяин?

— Молчит. Рыбу ловит. Молится…

Стажер понимал, что ему надо немедля возвращаться домой. Однако внезапный уход выдаст его как агента. Он хотел и в то же время опасался совсем довериться Груне: верующая, она могла поступить «по-христиански» — отвести беду от Солеваровых…

Его выручила сама Груня: ей почудилось, что в кустах кто-то затаился, и она проводила Лешу до челна:

— Смени-ка стоянку…

Он поблагодарил ее долгим поцелуем.

ТАЙНЫЙ АГЕНТ
Пришлось разбудить Ивана Матвеевича. Он поднялся с дивана не потягиваясь, не протирая глаза: сказалась привычка спать урывками. Протянул Алеше руку и расправил усы, как бы говоря: «Докладывай».

Стажер еще в челне продумал каждое слово.

— У Нины Оношко нет дневника Рогова. — Он глазами указал на толстый будильник, блестевший на письменном столе: — Через час Пашка Соленый повезет посылку Ершу Анархисту. Надо успеть на пристань!..

Вынимая деньги из ящика стола, Воркун рассуждал вслух:

— Видать, Ерш в Новгороде или рядом. — Начальник вручил Алеше новенькие госзнаки: — Действуй, дружище, по обстоятельствам, но без адреса не возвращайся…

Пальма проводила Лешу до калитки, села, слегка взвизгнула. Она скучала без дела. Стажер с великим удовольствием взял бы ее с собой, да ведь известная ищейка сразу выдаст его тайну.

Впереди шагала собственная длинная тень. Леша вспомнил устный портрет Пашки Соленого и подумал: «А что, если не признаю?»


На пристани Леша купил билет до Новгорода и сел на пароход «Мелководный». От густого тумана палуба и скамейки покрылись каплями росы. Стоя возле бачка с кипятком, агент наблюдал за посадкой.

«Дылда. Грудь впалая, руки вислые, белобрысый, подбородок острый, глаза водянистые», — повторил приметы про себя и остановил взгляд на долговязом парне, в брезентовом пальто, с мешком за спиной.

«Он! И возраст средний. Теперь не уйдет», — обдумал Алеша и вдруг почувствовал, что веки его слипаются. Он опустился на деревянную скамейку с высокой спинкой и мигом заснул.

Только за Кривым коленом Алеша открыл глаза. За бортом плыли береговые кусты. Возле ног на горячей палубе волновалась тень от густого дыма. На противоположной скамейке Пашка Соленый играл в карты с молодым рыбаком в высоких сапогах и линялой военной фуражке.

Леша подошел к играющим. На нем черные ботинки, отцовский коричневый костюм и коричневая кепка с длинным козырьком. На груди комсомольский значок. Он едет в Новгород поступать в совпартшколу и готов ответить на любой вопрос без запинки.

Тасуя карты, Пашка вскинул глаза:

— Подсаживайся, комсомолия!

— А это что за игра? — разинул рот Алеша.

— Игра знатная: карты с рук и весь «крюк»![13] — Соленый сбросил третью карту: — Испытай счастье!..

Играя роль простака, агент ударил себя по карману:

— Пусто!

— Говоришь, в кармане вошь на аркане? — Пашка вытащил из мешка бутылку с белесой жидкостью: — А закусенец есть?

— Хлеб да вобла.

— Давай с икрой!

Вернувшись к своей скамейке, Леша вынул из фанерного баула пузатую воблу с куском хлеба. Он угостил Пашку, но сам отказался пить, а тем самым допустил явную ошибку. Соленый разом потерял всякий интерес к земляку в кепке и протянул бутылку партнеру по картам:

— Дерни малость!

Игра возобновилась. Все деньги, вырученные за рыбу, поозер проиграл Пашке. Последний нацелился на высокие кожаные сапоги, но вмешалась сестра рыбака: она схватила колоду карт и бросила ее за борт.

— Ты что, стерва! — взревел Пашка и замахнулся пустой бутылкой: — Вот тебе!..

Удар не получился: брат помешал Соленому, вырвал бутылку. Пашка почувствовал силенку, огрызнулся на рыбака, да тем вспышка и закончилась.

В это время кто-то крикнул:

— Встречный!

И все пассажиры уставились на белый пароход с толстой трубой. Он шел по Ловати. Сейчас будет пересадка на большой пароход. «Мелководный» прижался к берегу. Леша узнал место, где он с Ниной перетаскивал челн в озерко Копанец. Вспомнился пакет с фруктами и сластями. Его вдруг осенило. Комсомолец указал на кусты ивняка:

— А здесь шикарные груши растут!

— Брехня! — оскалился Пашка. — Тут ежевика да малина!

— Нет, и груши, и яблоки! — упрямо повторил Алеша и протянул руку: — Давай на американку! Вот сойду и нарву…

Пашка водянистыми глазами ощупал Алешины карманы и перевел взгляд на фанерный баул. Алеша понял его ход мысли:

— Я сойду с пустыми руками, а вернусь с фруктами. Струхнул?

— Бояться не в нашей натуре. — Пашка звучно вложил ладонь: — Отдашь все, что потребую!

— И ты отдашь!

Пассажиры окружили спорщиков. Кто-то из них сочувственно заметил Алеше:

— Смотри, милый, побежишь до Руссы в одних порточках!

Свидетели необычного спора засмеялись. А тем временем Леша прыгнул на берег и скрылся в кустах. Конечно, риск большой: пакет могли уничтожить водяные крысы или охотничьи собаки. В таком случае Пашка заберет отцовский костюм да еще баул прихватит. Немало неудач пережил Алеша. Но на сей раз ему повезло: пакет целехонек. За двое суток даже роса не размочила упаковку. Леша конфеты и печенье разложил по карманам, а спелые, сочные груши и яблоки бегом понес в кепке.

Двухпалубный пароход «Форель» еще ближе прижал «Мелководный» к берегу. Молодой рыбак в военной фуражке протянул Алеше руку и помог вскочить на низкую палубу.

— Угощайтесь, братцы!

Пассажиры быстро утихомирили Соленого. Напрасно тот кричал, ругался, доказывал, что здесь, на берегу, не растут груши и яблоки. Свидетели спора в один голос заявили:

— Уговор дороже денег!

Болельщики советовали победителю:

— Раздень его!

— И мешок забери!

Как только все пассажиры пересели на большой пароход, Алеша приказал Пашке вернуть деньги рыбаку и поинтересовался содержимым мешка. Соленый молча расстался с выигрышем, но мешок не хотел выпустить из рук:

— Не загуби матку! Голодает она. Лежит в больнице. Это еда для нее…

Пашка вытащил из мешка фанерный ящик с надписью: «Марии Федоровне Коньковой».

Агент рассчитывал прочитать адрес Георгия Жгловского. Он с трудом скрыл разочарование:

— А твоя фамилия?

— Павел Коньков. — Он полез в карман: — Хошь — документ покажу…

Леша вспомнил, что Пашку Конькова прозвали Соленым, и добродушно отмахнулся:

— Ну раз матери, так вези…

Пассажиры зашумели: им хотелось посмеяться над раздетым детиной. Однако Соленый на сей раз ловко вывернулся из пикового положения. Он извлек из кармана блестящую губную гармошку и поднял ее над головой:

— Германская! Из плена привез! — Он лихо провел двухрядным ребром по губам и вывел задорный запев плясовой: — Выходи, сапогом молоти!

Вышла загорелая рыбачка с платочком в руке. Образовался круг зрителей. Леша смотрел на пляску, а сам думал: «Неужели Ерш вместе с Коньковой в новгородской больнице?» Он решил в Новгороде выследить, куда Пашка понесет посылку.


— Привет тебе, Великий Новгород!

Леша поневоле залюбовался старинным городом: кремлевская стена, каменные башни, множество белоснежных храмов — все это напомнило яркую картинку из народной былины «Садко Богатый».

Здесь, на берегу Волхова, Леша впервые. Ему хочется взглянуть на памятник «Тысячелетие России». Но Пашка Соленый проголодался и, выйдя на бульвар, указал в сторону Великого торга:

— Сначала пошамаем…

«Он тут бывал», — смекнул Алеша и для отвода глаз спросил:

— А где совпартшкола, не знаешь?

Соленый уверенно повернулся налево:

— За Федоровским ручьем. На Московской. Самое большое здание. Я здесь солдатом служил. Шагай за мной, не заблудишься.

Минуя рыбные ларьки, они вышли на многолюдную площадь, где перед фасадом горсовета крутилась разноцветная карусель. От новых палаток пахло смолой. На прилавках товару мало, а зевак много. В Старой Руссе частная торговля развернулась быстрее.

Пашка купил кусок отварного мяса, пирог с черникой и, усаживаясь на скамейку, сказал спутнику:

— Раздобудь попить чего-нибудь…

Алеша зашел за прилавок с грибами, оглянулся назад: Пашка, не поднимая головы, резал мясо на две части. «Не уйдет», — решил агент и быстро зашагал в молочный ряд. Он купил две бутылки молока, поспешил назад…

Что такое? На скамейке лежали кусок мяса и половина пирога. А где же Пашка с мешком?

Оглядываясь по сторонам, Алеша почувствовал горячий уголек в сердце. Веселая музыка карусели, казалось, смеялась над тайным агентом. Он побежал в толкучку. Он найдет Соленого…

Солнце давно спряталось за башню Кукуй, а Леша все еще бродил по городу. Он навел справку в больнице, заглянул на вокзал, обошел все чайные, посетил даже Софийский собор, но не нашел Пашку Соленого.

«Возможно, его схватили?» — подумал Алеша и зашел в милицию. Потеряв всякую надежду, агент попросил начальника связать его с Воркуном. Но прямой провод с Руссой оказался в Десятинном монастыре, где временно расположилась губчека.

Леша попросил к телефону Сеню Селезнева. Приятель посоветовал другу вернуться домой ночным поездом.

В те годы Новгород соединялся со Старой Руссой узкоколейкой. Леша забрался на верхнюю полку вагона, вытянулся, голову положил на фанерный баул и задумался. Как же так случилось, что он выпустил из рук Соленого? Видимо, напрасно познакомился с Пашкой. Наблюдая со стороны, агент наверняка бы выследил убежище Анархиста.

Ночь прошла в бессоннице. Он ждал, что Иван Матвеевич вкатит ему выговор.

Однако Воркун начал с того, что похвалил стажера за находчивость:

— Понимаешь, дружище, адрес на посылке приведет нас к цели…

Иван Матвеевич подозвал Федю Лунатика и поручил ему через Капитоновну разузнать местонахождение Марии Федоровны Коньковой…

— Я так полагаю, — подытожил Воркун, — где Конькова, там и Ерш Анархист.

Бывший рецидивист многозначительно улыбнулся:

— Да ведь Конькова — это же Лосиха, торговка самогоном…

Пока наводили справку о Лосихе, Леша успел арестовать спекулянта, поймать вора и трех беспризорников.

Справка пришла неожиданная. Мария Федоровна Конькова, по прозвищу Лосиха, находилась в исправительном лагере под Боровичами. Выходило, что там же, в лагере, вместе с Лосихой, сидел и Ерш Анархист. Второй ответ пришел быстрее, но не менее странный: в лагере не числился Георгий Жгловский, прозванный Ершом Анархистом. Все же Воркун решил послать Алешу в лагерь…

— Поедешь «подсадной уткой»…

Молодой охотник зримо представил свою Машку в стайке чучелов и засмеялся. Иван Матвеевич понял реакцию стажера и осторожно осадил его:

— Если Ерш скрывается там под чужим именем, то ты, охотник, опять можешь попасть в ловушку.

— На меня нужно «состряпать» дело.

— Ты уже состряпал, — улыбнулся начальник, — хранил оружие. Так и скажи Ершу, если он признает: «Под-вел-де меня!»

В дверях кабинета Воркун задержал Алешу:

— Ты уверен, что Груня Орлова не повела тебя по ложному следу?

Вспомнилась прощальная сцена возле стога, ее чуткие губы. Нет, он верит ей. Ему даже обидно стало — покраснел до ушей.

И на сей раз начальник правильно понял стажера и доверительно похлопал его по плечу:

— Завтра твое «дело» будет рассматриваться в трибунале. Не исключена возможность, что Ершу покровительствует Рысь… Действуй с максимальной осторожностью…

ТРЕВОЖНАЯ РАДОСТЬ
Он вышел из каменного здания милиции, остановился. Со стороны Красного берега донесся протяжный гудок. На отцовских часах — девять часов. В это время фанерная фабрика никогда не гудит.

Леша вскинул глаза на пожарную каланчу. Под шатровым навесом дежурный ударил в звонкий колокол. И в тот же миг тихий дом из красного кирпича с большими дверями оживился.

«Неужели у дяди?» — мелькнуло в сознании, и Леша почувствовал, что теперь воркуновское задание вызвало в нем реальное опасение.

Вторично взревел тревожный гудок. За спиной хлопнула дверь. Алеша оглянулся, увидел плоский деревянный ящик «Для жалоб» и Воркуна с Пальмой. На ящик он обратил внимание, конечно, не случайно. Но понял это не сразу…

Побежал за Воркуном. Начальник рукой подал сигнал бородатому брандмейстеру в медной каске. Иван Матвеевич сел рядом с кучером, а Лешу подхватили пожарники и потеснились. Пальма помчалась впереди четверки здоровенных лошадей.

За Живым мостом ищейка безошибочно повернула на Красный берег. Она выбрала наикратчайший путь к пожару, где прерывисто надрывался гудок. Однако до фабрики еще далеко. Лешу трясет, в ушах звенит колокольчик.

Наконец показался высокий серый забор с колючей проволокой. Дым застилал фабричную трубу. Горела не то кочегарка, не то машинное отделение. Леша рассчитывал встретить дядю Сережу и не ошибся: мастер Смыслов помогал тушить пожар.

Загорелось чердачное помещение над машинным отделением. Пожарники повернули лошадей назад, а Воркун с Пальмой остался на фабрике. Дежурный монтер сказал, что на чердаке вспыхнула электрическая проводка…

— Тут самозагорание, товарищ начальник…

Воркун и дядя Сережа одобрительно покачали головами, но сами рассудили иначе: «Нет ли тут диверсии?» Фабрика получила военный заказ на особую фанеру для самолетов. Бывшие однополчане организовали проверку: нет ли где вставной проводки тонкого сечения…

Они пошли в длинное здание с американской сушилкой. Леша настроился принять участие в осмотре, но Воркун шепнул ему:

— Завтра отъезд, займись своими делами…

На обратном пути Леша зашел на почту, написал письмо Груне и отнес его Вадиму. Тот охотно передаст письмо сестре. Брат Груни давно искал случая подружиться с вратарем. Вадим даже согласился ходить с Лешиной кружкой и продавать красные флажочки.

Леша знал, что он не скоро вернется в родной город. Юноша представил исправительный лагерь, Лосиху, Ерша и вдруг вспомнил почтовый ящик на двери милиции. И вспомнил не случайно: Груня пришлет письмо в лагерь, а там, поди, Анархист будет следить за новичком. Если матрос поймет, почему Груня не откликнулась на его записку, — убьет соперника.

И все же Алексей не забрал свое письмо обратно. Он крепко пожал руку Вадиму:

— Пусть Груня навестит мою мать…

— Обязательно навестит! — заверил брат Груни. Вышел из склада и шапкой, белой от муки, помахал вслед вратарю…

В проходной курорта Герасим вручил Алеше повестку из трибунала. Сторож запустил пальцы в бороду, виновато сощурился, но почему-то промолчал, явно что-то скрыл. Алеша тоже не стал откровенничать: Воркун запретил говорить даже матери о неизбежном приговоре трибунала.

Дома Лешу поджидали нежданные гости — Нина и Калугин. В шутливой форме Николай Николаевич упрекнул юношу за то, что тот бросил девушку среди болот, и поинтересовался результатом охоты.

Леша вспомнил горящий шалашик и немедля сообщил о пожаре на фанерной фабрике. Председатель укома насторожился. Возможную диверсию со шнуром тонкого сечения он перевел на свой язык:

— Если поджог без поджога, то здесь, голубчик, одна рука, один почерк. — Он пальцем провел зигзагообразную линию: — Нуте?

— Конечно, Рысь. А ему, может, помог Ерш.

— Сомнительно, друг мой, чтобы матрос остался в Руссе. — Калугин снял очки. — Пашка Соленый не объявился?

Алеша отрицательно мотнул головой и решил вытащить «занозу». Соленый скрылся от агента совсем не потому, что его предупредила Груня. Сегодня Воркун спросил: «Не могла Груня навести тебя на ложный след?» Возможно, и Николай Николаевич заподозрил Груню? Юноша решительно заявил:

— Только не Груня! Скорее, Герасим. Он, по словам Сени, и на допросе вел себя странно: пугливо пялил глаза на ершовский браунинг. И сейчас, в проходной, затаился…

Калугин молчал. Алеша показал повестку в трибунал. Теперь Нина знала, что он работал стажером в угро, и не сомневалась, что «тройка» вынесет ему лишь словесное порицание. Она заговорила о другом:

— Приятная весть, Алеша, — она глазами указала на Калугина, — Николай Николаевич согласился вести краеведческий кружок. Ты как?

— Первый запишусь! — Он с благодарностью посмотрел на гостей и подумал: «Неужели учитель пришел ради меня?»

Калугин вынул из кармана толстовки листок, надел простые очки и глазами пробежал список литературы.

— Все эти книги, голубчик, мы получим у Вейца, но Абрам Карлович просил нас выделить ответственное лицо и сам же подсказал кандидатуру. Ты частый посетитель его библиотеки, друг мой?

— Я беру у него книги, которые есть даже в городской библиотеке.

— Почему? Нуте?

— У него золотое правило: возвращая книгу — расскажи о ней!

— Действительно золотое, друзья мои! — воскликнул краевед и мечтательно проговорил: — Вот бы такое правило по всем библиотекам мира!

Принимая список литературы, Леша опять напомнил о повестке в трибунал. Однако и Калугин отмахнулся панамкой:

— Заниматься будем на Успенской, в строительном техникуме…

Алеша проводил гостей, вернулся домой и удивился, что мать тоже не стала говорить о трибунале.

Вечером зашел Сеня. Он тоже удивился: застал приятеля дома. Обычно в это время Леша занимался у профессора.

— Что я вижу, — подмигнул чекист, — никак благородная измена?

Леша показал другу список литературы и повестку в трибунал. Ему не хотелось думать о встрече с ученым-криминалистом. Однако встреча произошла раньше, чем он предполагал…


Утром, за два часа до заседания трибунала, Леша подметал пол и услышал торопливые шаги, «Оношко», — мелькнуло у него в сознании, и он снова почувствовал, как на хорошее настроение наслоилось беспокойство.

Кругленький раскрасневшийся Аким Афанасьевич вкатился в открытую дверь точно шаровая молния и мягко закружился по комнате, поднимая вокруг вихрь табачного дыма, жестов и слов. Говорил быстро, горячо, обращаясь к оторопевшему юноше:

— Что случилось, мальчик мой? Почему не пришел вчера? У тебя бледный вид. Я так и подумал: заболел…

Леша скованно следил за ним. В такой же позе он стоял ныне весной, когда вот так же в распахнутую дверь вкатился ярко светящийся колобок молнии. Тогда Леша белил потолок, а небесный гость раскаленным ядрышком обошел плинтус порожней комнаты, поднялся по стене к окну и через подоконник перевалился на землю. И задень он малярной кистью этот шарик, начиненный электричеством, — произошел бы страшный взрыв. Так и сейчас: скажи правду — и Оношко вскипит, взорвется гневом.

Все же он признался: рассказал о своем знакомстве с Калугиным. Профессор поморщился:

— И он сразу покорил тебя?

— Нет, не сразу. — Леша взглянул на стену, где висела ракетка приятеля. — Ученик Калугина, Сеня Селезнев, давно заочно познакомил меня с ним. И в споре вечно забивал: их логика посильнее нашей…

— О молодой человек! — Оношко вынул из кармана жилета зажигалку, и в его рачьих глазах вспыхнул огонек. — Почти все люди земного шара мыслят по законам традиционной логики, и только ничтожное меньшинство пытается оригинальничать — рассуждать наперекор человеческому разуму. Но где большинство — там и правда!

— А вот Николай Николаевич говорит: такая мерка не всегда пригодна. Большинство верит в бога, а меньшинство нет, однако правда не за большинством…

— Позвольте, коллега! Религия и логика — антиподы. За веру со временем будет держаться меньшинство, а за науку большинство.

К удивлению Леши, профессор ловко повернул чужой довод в свою пользу. К счастью, Калугин тогда не ограничился одним примером…

— Волховстрой один на всю страну, а частные лавочки растут как грибы, но жизнь пойдет за Волховстроем.

— Поживем увидим, за кем пойдет! — Оношко лукаво улыбнулся. — Не пойми, пожалуйста, превратно. Я не против вашего знакомства. Однако пойми, наивный мальчик, Калугин не криминалист. Его тезис «убийство без убийства» — игра слов! Рогов умер от разрыва сердца. Ни Ерш, ни Рысь тут ни при чем! Ты сам в этом скоро убедишься и вернешься ко мне…

«Нет, черпаком отработал», — подумал Алеша и хотел сослаться на поджог без поджога, но промолчал: Сеня сообщил, что пожаром заинтересовались чекисты, что расследование еще не закончено.

Профессор по-своему понял молчание юноши. Сопровождая концовки фраз однообразным жестом, толстяк как бы мотал клубок красноречия:

— Наш спор с Калугиным научно-принципиальный!..

Леша положил метелку и взял с комода повестку в трибунал — дал понять, что хозяину пора закрывать дверь на ключ…

Его судила «тройка». Председатель трибунала, вчерашний балтийский матрос, своими усами напомнил подсудимому Ивана Матвеевича. Леша глазами пробежался по залу с тремя окнами, выходящими на солнечную улицу.

Народу было много. Лешино дело разбиралось первым, а на столике секретаря трибунала высилась целая горка папок. В последнем ряду сидели мать и Груня. Видать, девушка только что вернулась с Ловати: загорелая, непричесанная, с травинкой в волосах, она держала руки на груди, прикрывая мятую блузку.

Их взгляды встретились. Алеша бодро кивнул головой. Она ответила легким тревожным поклоном.

Мать улыбнулась: она давно присмотрела эту смелую девушку с крестом на груди, да боялась, что верующая черноглазка отвернется от комсомольца, а тут бог послал такое счастье…

Когда председатель спросил Алешу, где тот добыл браунинг, юноша рассказал про обмен с матросом, а сам невольно поискал глазами Ерша Анархиста. В первом ряду пристально наблюдал за Лешей какой-то брюнет со стеком в руке. Его офицерская выправка навела Лешу на мысль: «Не Рысь ли?»

Председатель «тройки» выложил на красный стол знакомый вороненый браунинг с якорем на рукоятке. Леша представил покойного Рогова, ожидал неприятного вопроса, но судья не коснулся смерти уполномоченного губчека:

— Смыслов, твой браунинг?

— Мой.

— Ты знал, что надо иметь особое разрешение?

Алеша признался, что знал и все же приобрел оружие.

Слушая приговор, он склонил голову и одним глазом измерил бывшего офицера с малюсенькими усами. Тот был статный, среднего роста. Агент еще заметил: лакированный стек, синие галифе с кожаным кантом и кавказскую рубашку с тонким ремешком, украшенным серебряными ромбиками.

После вынесения приговора все шумно сели, только в последнем ряду по-прежнему стояли мать и Груня. Они не ожидали, что за хранение оружия могут дать три недели трудповинности. Да еще с такой внезапной концовкой:

— Взять под стражу!..

В комнате с окном, забранным решеткой, пахло карболовкой. Едва Лешу водворили в одиночную камеру, как снова отворилась железная дверь. Вошел Сеня. Он спешил.

— Друг-приятель, — зашептал чекист, вручая пакет с едой, — в лагере ты никому не открывайся. Кроме доктора-врача…

Он нарисовал словесный портрет врача и кивнул на оконную решетку:

— На фабрике «поджог без поджога». Чуешь? — И, не дожидаясь ответа, Сеня пожал агенту руку. — За мать не волнуйся…

— Постой! Тут в зале… подозрительный тип…

Чекист выслушал, одобрительно мотнул чубом и, вскинув ладонь, скрылся за дверью.

Алеша остался один с противоречивым чувством: ответственное задание его радовало и в то же время ему стало тоскливо и немного страшно…

«ГОРОХОВАЯ РЕСПУБЛИКА»
С первого дня лагерной жизни Леша, как и все новички, сразу понял, что бойцы с винтовками и начальник охраны с наганом образуют особое кольцо, в центре которого находится иной мир — своя «Гороховая республика».

«Гороховой» ее назвали потому, что здесь заключенных кормили только горохом в виде хлеба, супа, каши и воскресных лепешек. Исключение — чечевица. А «республикой» именовали потому, что заключенные из своей среды выбирали «президента». Полномочия его были почти не ограничены: он назначал себе помощников, ведал «золотым фондом», судил провинившихся, вел переговоры с администрацией лагеря и «принимал присягу» от новичков.

Не успел Алеша положить вещевой мешок на приземистые нары, как двое громил взяли его под руки и подвели к столу, на котором, покачиваясь, с папироской в зубах, восседал бритоголовый крепыш. Все, что было на нем, — красные сапожки, голубые шаровары, цветистый халат и пеструю тюбетейку — Леша видел впервые, но в загорелом безбровом лице с вислыми усиками просматривались знакомые скулы с желваками и наглые желтоватые глаза в редких ресницах.

— Ясак! На чашки! — приказал он с восточным акцентом.

И в тот же миг две ладони, как широченные ножи мясника, подрубили Лешины поджилки и он упал на колени. Верзилы-палачи ногами зажали его бока. Глава «Гороховой республики» сдвинул тюбетейку на узкий лоб и, размахивая расшитыми сапожками, предупредил коленопреклоненного:

— Правду сказал — твоя жизнь, неправду сказал — не твоя жизнь…

Отвечая на вопросы, Леша напряженно думал: «Неужели Ерш? Сбрить рыжую шевелюру, повыдергивать брови, отпустить усы — нетрудно. Даже якорь на руке можно вывести кислотой. Но гнуть речь на татарский лад — нужна актерская жилка».

Не ведал Алеша, что Георгий Жгловский всю жизнь играл: то бунтаря-анархиста, то одесского биндюжника Жёру, то свободного художника. Не знал агент, что Ерш остановился в Боровичах на квартире театрального костюмера. И откуда было ему знать, что Рысь снабдил племянника Солеварова паспортом на имя Кави Гафаровича Бакирова, уроженца города Казани.

Очистив гроб гадалки, Ерш массивное золото зарыл, а с собой взял мелочь — обручальные кольца и восточные бусы. Его задержали на базаре как спекулянта драгоценностями. Паспорт, стрижка, акцент, костюм (хотя и условный) спасли его от чекистов; аресту по мелкому поводу он был рад.

И все же агент опознал в «татарине» Анархиста и с обидой в голосе объяснил свое появление в лагере:

— Рыжий матрос за масло всучил мне шпалер, а не предупредил, что за пушку берут за макушку!..

«Президент» улыбнулся кончиком рта. Уж он-то, хозяин браунинга, не сомневался, что пострадавший говорил правду. Но все же решил прощупать: «Не подсадная ли утка?» Он расспросил о заседании трибунала, об арестантском вагоне и заявил:

— Твоя вещь — моя вещь, моя вещь — пока не твоя вещь…

Один из помощников «президента» вытряхнул на стол все содержимое Алешиного мешка, а второй детина очистил карманы новичка — ничего подозрительного. Анархист мягче взглянул на стоявшего на коленях. Обычно новенькие выслушивают «законы конституции» и тут же клянутся не нарушать их. Старорусец же сначала поинтересовался «мерами наказания», а потом уж принял присягу. Да и взгляд у него цепкий, любопытный. «Президент» похвалил неофита:

— Я сказал — ты повторил. Нет ошибка. Память твоя хорош. Школу кончал. Правду любишь. Помогать будешь. — Он жестом разрешил подняться. — Хвала аллаху! Я хан, ты казначей!..

В барак заглянул косой детина и крикнул:

— Президент, Лосиха посылку получила!

Вероятно, с посылкой Ерш ждал ответа от Орлихи. Как тигр он бросился к двери.

Что говорить, удача — в первый же день обнаружить Анархиста! Теперь Ерш не уйдет. Надо скорее связаться с доктором, пока Груня не прислала письмо на имя Алексея Смыслова.


Да, одно дело — изучать преступный мир по романам Достоевского, и совсем другое — жить с ворами, бандитами в одном вонючем бараке и подчиняться неписаным законам «Гороховой республики». Ерш, назначив Алешу «казначеем», хитро привязал его к мешку с миллионами. «Казну» необходимо охранять не только от воров, но и от лагерного начальства. Так что тайный агент не мог ни мешка бросить, ни с мешком подойти к охране. А главное, за каждым шагом «казначея» следили приближенные «президента».

Лешу выручил забинтованный палец. Сестра-медичка, сменившая ему бинт, сказала, что доктор приезжает в лагерь из Боровичей один раз в неделю — по субботам.

В субботу — в банный день — Алеша не удивился, что «президент» мылся и парился один: скрывал свою приметную татуировку. После бани Ерш устроил выпивон с копченой и соленой рыбой. Он ругался, что посылка шла долго: стухли жареные утята — те самые чирки, которые Леша подарил Груне! В свое время Анархист выручил Вадима, и сестра за добро платила добром. Но на зов матроса не откликнулась: «татарин» пил много и жадно, видать, хотел забыться.

Леша тоже приуныл: не приехал доктор, заболел. Теперь надо ехать в Боровичи. Там, на базаре, помощники «президента» закупали самогонку, курево и постный сахар. Отпустит ли Ерш своего «казначея»?

Пожалуй, нет. Алеша чувствовал, что Анархист все время присматривается к нему. А сегодня утром «татарин» умышленно обронил свой ножик. Холодное оружие приметное: рукоятка как у финки, а лезвие длинное и обоюдоострое — кинжальное. Леша, конечно, вернул ножик хозяину. Тот похвалил:

— Ты вернул — я верну…

Он вытащил из кармана халата помятое письмо и затряс им над тюбетейкой:

— От кого ждешь? Кого любишь?

«Неужели от Груни?» — побелел Алеша. К счастью, в бараке было темновато. Он быстро овладел собой и начал перечислять:

— Мать! Дядя Сережа! Тетя Марфа! Нина…

— Хоп, джигит! — Ерш развернул письмо и приступил к допросу: — Кто Нина? Сестра, невеста?

— Невеста! — бойко ответил «жених».

— Кто Калугин?

— Учитель!

— Какой учитель? Чему учил? Куда нацелил? — Ерш кончиком ножа отметил строку письма: — Читай, жених!

Алеша прочитал:

— «Голубчик, рассмотри лагерную жизнь с точки зрения однообразия, единообразия, разнообразия, своеобразия и многообразия…»

— Шифровка?!

— Нет, — улыбнулся Леша, — за каждым словом кусок нашей житухи.

— Достал кусок — живи, не достал кусок — умри! — Он блеснул клинком. — Пять пальцев — пять заездов. Джигитуй, жених!

Медлить нельзя: лезвие ножа — бритва. И Лешины мысли полетели со скоростью стрижа…

— Оглянись кругом, президент! Все одно и то же: высоченный забор с колючей проволокой, шесть грязных бараков, кирпичное здание охраны. И распорядок что приевшийся горох — монотонный звон рельса, одноголосые утренние и вечерние переклички. И так изо дня в день! Словом, куда ни глянь — всюду однообразная дрянь!

— Раз! — заломил Ерш мизинец.

— А всмотрись получше! — Леша указал на тусклое окно, смотревшее на песчаный двор с одинокой сосной. — И рельса на суке. И длинные бараки под серой черепицей. И кирпичная казарма с вышкой у ворот. И та же перекличка. И тот же горох! Все они не врозь, не раскиданы по всей губернии, а здесь, в одном месте, слились в единообразную картину лагеря!

— Два! — подсчитал Ерш, загибая безымянный палец.

— Все одно, все едино, и в то же время у каждого «штата» своя метка.

Леша оказался настоящим учеником Калугина. Он так ловко проиллюстрировал на местном материале разнообразие, своеобразие и многообразие, что даже «президент» взглянул на свою «республику» новыми глазами…

— Пять! — облегченно выдохнул Ерш и протянул письмо. — Хорош жених! Умный джигит! Пиши ответ: «Жду посылка».

«Жених» пояснил, что пока письмо идет в Руссу, пока собирают посылку, пока она дойдет до лагеря, он выйдет на свободу. Ерш ножом пригвоздил лист бумаги к столу:

— Тебя нет, друг есть!

Леша написал, понимая, что за спиной Нины стоят Калугин, Воркун и Сеня Селезнев. Они действительно ждут ответа. И тайный агент пожаловался: «Разболелся палец. У нашей сестрицы один йод, а врач сам лежит в госпитале».

«Президент» прочитал Алешино письмо и покосился на забинтованный палец. Он проявил внимание к другу:

— На дворе луна, на душе тоска: дай, казначей, мешок, иди к бабам…

Любители женского пола ухитрялись ночевать в «Гнезде двух галок». Алеша не заводил таких знакомств. Он выставил больной палец:

— Ноет. Не до баб. Мне бы в город к врачу…

«Президент» задумался. Он организовал в лагере круговую поруку: за попытку к бегству заключенного накрывали ватным одеялом, клали сверху доску и кувалдой дубасили по ней. На теле пойманного нет синяков, но внутренности отбивали так, что тот больше не ходил, а лишь ползал.

Ерш, видимо, прикинул, что «жениху» нет смысла бежать: через пять дней свобода. Он отпустит, но не без задания. Близилась четвертая годовщина Октября. Ерша, как и всех заключенных, интересовал вопрос: будет ли амнистия? Леша заметил, что за последнее время в лагере поднялась трудовая дисциплина. Заключенные охотнее шли на кирпичный завод и на заготовку дров.

Просьба «президента» давала Леше право зайти за справкой в милицию или в чека. Ерш это понял и вдруг заявил:

— Сиди тут, я пошел, врачу сказал: «Али-баба, мой друг беда!»

В это время в барак вбежал косой помощник «президента» и возбужденно закричал:

— Рысь! Рысь!

Ерш вздрогнул, обронил цигарку. Видимо, он чем-то насолил Рыси. И несмотря на то что рысь оказалась натуральной, что пострадал не косой детина, а лагерный петух, все же Анархист помрачнел, замкнулся, а ночью ушел якобы в «Гнездо двух галок» и больше не вернулся…

В лагере поднялась тревога. Начальник организовал погоню. Помощники «президента» сбились в кучу — судачили. Никто не ожидал такого сюрприза. Но больше всех расстроился молодой стажер из старорусского угрозыска. Найти Ерша, быть рядом, стать его казначеем и не суметь арестовать преступника! С какими глазами Леша явится в Руссу? Чем можно оправдаться? Что скажет Воркун?

Все пять последних суток Алеша почти не спал. Он вставал, прислушивался к ночной тишине: все еще теплилась надежда, что Ерша поймают.

В субботу приехал врач, вскрыл Алешин нарыв — боль в пальце приутихла, но сердце ныло пуще прежнего. Он получил документы и незаметно покинул лагерь…

СОПЕРНИКИ
Русса проснулась для того, чтобы своими храмами усыплять мысли горожан, а школами, клубами бороться против спячки; она проснулась, чтобы растить одних и проводить на Симоновское других.

Как просто взять косырь и очистить мостовую от травы и как трудно соскрести с человеческого мозга коросту прошлого! На панели перед Алешей прошмыгнула черная кошка, и он уже подумал: «Плохая примета».

По безлюдной улице прогромыхал первый трамвай. Леша удивился: три недели назад он также видел здесь кошку и первый трамвай, но настроение тогда у него было совсем иное.

Теперь же вместо тревожной радости — одна слабая надежда на чудо…

Весь путь от Боровичей до Руссы стажер присматривался к прохожим, к пассажирам, но, конечно, Ерша не встретил. Сейчас осталась последняя ниточка — Орлова. Возможно, ради Груни Анархист и сбежал на волю.

Ежась от холода, Леша посмотрел на осеннее хмурое небо и снова поплелся вдоль берега Малашки. Он обошел стороной дом Роговых. Ему не хотелось встречаться с Воркуном. Теперь начальник не доверит ему ответственное дело, да и Сеня вдоволь посмеется над «красным сыщиком».

В проходной курорта дежурил Герасим. На нем белоснежный фартук с нагрудником. Он широко улыбается, обнимает Алешу:

— Матушка твоя, натурально, заждалась. Поспеши, паря. У вас новый жилец!..

«Ерш», — мелькнуло в голове стажера, и он, не уточняя, помчался по центральной аллее к спортивной площадке.

Возможно, мать всю ночь поджидала сына. Ее осанка, руки, глаза — все выражало радость. Она встретила его на крыльце. Ветер трепал ее поседевшие волосы и подол платья. Мать и сын не замечали холода…

— Вернулся… живой… — Они прошли на кухню. — Здесь меня навещали Сеня и Груня…

— Она с братом… в городе? — тихо спросил Алеша, оглядываясь на дверь, ведущую в спальню. — Она ничего не писала…

— Знаю, — улыбнулась Прасковья, — Сеня запрет наложил. Груня вчера уехала в деревню закупать иконы. А брат ее у нас…

В дверях показался белокурый юноша в военном костюме. Он заулыбался, протянул руку:

— С приездом, Алексей…

Не все новости угадал Алеша. Он ожидал, что в Руссе мог объявиться Ерш, что Солевариха постарается угнать Груню подальше от города, но разве подумаешь о том, что Карп Рогов начнет волочиться за Груней…

Вадим взглянул на Лешину мать:

— Вот Прасковья Михайловна приютила нас…

Алеша провел Вадима в свою комнату и, слушая его рассказ, смотрел в окно, выходящее в сторону футбольного поля и тенистого парка. Если Ерш не знает, что Груня уехала, то он может прийти сюда, прямо к дому агента.

— Карп начал с того, что на работу и с работы ходил только с Груней. Солеварова очень обрадовалась этому: всячески хвалила Рогова моей сестренке. А мадам Шур, наоборот, ополчилась на Груню и отнюдь не вежливо попросила нас очистить комнату. Карп где-то снял квартиру, принес нам ключи. Но сестра отказалась от его услуг. Он сделал ей предложение. Она опять же: «Нет!» — Вадим резко ударил себя по ноге. — Карп обозлился. Утром подкараулил ее возле колодца и накинул на голову мешок. Но у нее ноги, как у лосихи. От удара он даже взревел, отпрянул. Она скинула мешок, схватила коромысло и прогнала его. Теперь он за версту обходит ее…

Светлые глаза Вадима обежали Лешину комнату.

— И в тот же день мы переехали сюда. А вчера новое происшествие! — Он кивнул в окно: —В парке Груню встретил племянник Солеваровой. Шикарное пальто. Рыжая бородка, перстень. Сестра говорит: не узнать его. Манил в Одессу, сулил золотые горы. На сей раз сеструха, — Вадим смущенно опустил глаза, — попросила обождать с ответом…

«Молодчага!» — мысленно одобрил Алеша. Он догадался, почему Груня не сразу отказала Ершу. Еще на Ловати стажер сказал любимой, что ищет встречи с Анархистом…

К удивлению матери и Вадима, уставший с дороги Леша разом воспрял духом, отказался завтракать и, схватив кепку, стремительно вывел запыленный велосипед на дорожку…


Воркун с Пальмой выходили из флигеля Ланской. Иван Матвеевич столовался у Тамары Александровны. А Леша решил, что без него тут сыграли свадьбу.

— Можно поздравить? — Он глазами указал на фасад флигеля.

— Не спеши, дружище! — начальник сильно пожал руку. — Ну?

Леша докладывал на дворе, одной рукой удерживая велосипед…

Иван Матвеевич заинтересовался, перестал курить и спросил:

— Куда выехала Орлова?

— В Волотовскую волость.

— Родина Ерша. Там у него могут быть дружки. Так что ты постарайся не привлекать местную милицию и сельских исполнителей. А если затрет — позвони мне. Ну?..

Скрывая радостное волнение, Леша утвердительно качнул головой:

— С вечерним поездом?

— Да. — Воркун не попрощался. — Перед отъездом зайдешь, оформишь командировку…

— Есть зайти!

Алеша опередил начальника и Пальму — первым выбежал на улицу…

Продовольственный склад находился на берегу Полисти, напротив Воскресенского собора. Вадим вышел к Алеше весь белый от муки. Моросил дождик, и на лице Орлова выступали «веснушки». Он не без тревоги уставился на велосипедиста:

— Случилось что?

— Ничего. Ты же сам просил заехать…

— Ах да, — смутился Вадим. — Я не хотел при твоей матери. Она… стала… прислуживать в церкви…

— Как прислуживать?

— Свечами торгует, с подносом обходит…

«Солеваров завербовал», — с горечью подумал Алеша.

На площади Революции обновляли трибуну. Возле памятника Ленину спорили председатели исполкома и укома.

Рослый председатель в черной шинели доказывал, что памятник нужно оставить на праздник, а Калугин убеждал, что в таком виде бюст вождя нельзя оставлять на площади:

— Ты взгляни, голубчик… сырость, ржавчина, зелень…

Николай Николаевич заметил Алешу и подозвал его:

— Вот комсомолец! Что он скажет? Нуте?

Леша знал, что памятник сделал местный рабочий, что скульптура получилась грубой, и откровенно высказал свое мнение:

— Его надо подправить и — под крышу…

Калугин выкинул ладони: спор-де закончен. Он спиной повернулся к председателю исполкома и стал расспрашивать стажера о лагерной жизни. Учитель не ожидал, что ученик столь успешно выполнит его задание о пяти углах зрения. Он похвалил Алешу и заинтересовался новой поездкой в Волотовскую волость:

— Друг мой, там же, в Погорельцах, Нина Оношко. Профессор вернулся в Питер, а дочь с первого сентября сельская учительница. Ты, голубчик, обязательно навести ее и передай книги. — Калугин протянул листок с названиями книг. — Будь добр, зайди к Вейцу. Я говорил с ним, он обещал…

Ученик с завистью вздохнул. Учитель понял его правильно и заглянул ему в глаза:

— Не вздыхай, батенька! Волотовская земля богата краеведческим материалом — разъезжай, наблюдай, расспрашивай и обо всем пиши мне. Это тоже школа! Нуте, друг мой?

Только подъезжая к дому регента, Леша вспомнил, что он не поздоровался и не попрощался с председателем укома. Удивительный этот коммунист Калугин: совсем невидный, в очках, с бородкой, лысый. А тут еще панамка, черный плащ с цепочкой на груди — вылитый учитель-репетитор. Однако дядя Сережа, Воркун, Сеня, Пронин уважали Калугина.

Абрам Карлович, к которому Леша пришел за книгами, тоже всегда с почтением говорил о председателе укома. Калугин большое внимание уделял ликвидации неграмотности. Под его влиянием Ланская возглавила кружок ликбеза…

— Теперь моя очередь, — признался коллекционер, снимая с полки том в коричневом переплете. — Вот подыщу себе смену на клиросе и начну учить темных людей читать…

Он раскрыл книгу:

— Великое чудо! А мы его не замечаем и подчас черт знает на что тратим время! Вот ты, наследник Белинского и Достоевского, куда пропал? Почему не приходил? Футболил?

— Нет, отбывал срок за хранение оружия…

— Дико! Самое мощное оружие — книга! — регент протянул коричневый том. — Нина Акимовна далеко пойдет! Великий Ушинский тоже начинал с маленькой школы. Кстати, Погорельцы рядом с дачей моей матушки. Она круглый год живет в деревне. Тебя не затруднит передать ей письмо?..

Худощавый книголюб сел за широкий письменный стол с зеленым сукном и взял в руки гусиное перо с золотым колечком. Леша первый раз в жизни увидел гусиное перо в действии и почему-то вспомнил Пушкина. Ему захотелось взять с собой лирический томик Александра Сергеевича, но спросил другое:

— Абрам Карлович, у вас есть что-нибудь про диалектику?

— У меня есть Гегель. Но он там, у матушки. Я напишу…

Укладывая книги, Леша думал: «Мы с Груней тоже соберем большую библиотеку».

Стажер тихо вошел в кабинет Воркуна. Там Сеня Селезнев, не замечая приятеля, высказывает обиду: он-де примчался в «Гороховую республику», а там ни «президента», ни «казначея»…

— Где же Алеха?

Накручивая усы, Иван Матвеевич глазами показал на открытую дверь. Приятель оглянулся и, сохраняя недовольную мину, строго спросил:

— А Ерш?

Алеша, приложив палец к губам, закрыл дверь. За стажера заступился Воркун — напомнил чекисту:

— Не ты ли, дружище, настоял, чтобы Смыслов не подходил к страже лагеря?

— И врач заболел! — вставил Алеша.

— А сестра, помощница врача, на что?

— Э-э, дорогуша, — начальник погрозил пальцем, — о сестре и речи не было…

— Думать-соображать надо!

— Инструкцию тоже соблюдать надо, — отпарировал Иван Матвеевич и принял от стажера командировку.

Подписав документ, Воркун подробно проинструктировал стажера и, подавая руку, кивнул Селезневу:

— Не ворчи, старик! Лучше проводи приятеля на станцию: не пойдет ли за ним Рысь…

— А как определить-узнать Рысь?

— На то и чекисты, — улыбнулся Иван Матвеевич.

По длинному коридору милиции друзья шли вместе, но на площадь вышли врозь и в трамвае сидели на разных скамейках.

НЕУДАЧЛИВЫЙ СЧАСТЛИВЕЦ
Дорогой Николай Николаевич!

Поезд отбыл на Волот-Дно, я же сошел на полустанке Взгляды. Глушь, голое поле, полузакрытый дощатый навес. Фасад у него грязно-желтоватый, а название понравилось: оно напомнило Вашу просьбу…

Собираю краеведческий материал. Летом 1918 года местное кулачье во главе с эсером Голубевым захватило Волот и заняло оборону на этом полустанке — разобрали рельсы и сюда же согнали крестьян. Им говорили: «Голодные рушане едут с серпами. Спасайте урожай! Вооружайтесь чем попало!»

Одиннадцатого июля из Руссы на Взгляды прибыл эшелон с бойцами восстановить путь. Исполкомовский представитель Миронов обратился к обманутым с речью, но был убит. Поезд ответил огнем из винтовок. Рожь, понятно, никто и не думал жать. Мятеж заглох.

Деревня Погорельцы на большаке, в пяти верстах от полустанка. На окраине, над оврагом, двухэтажная бревенчатая, под красной черепицей, школа. Помещение приличное, классы просторные, но дров нет — тепло только у сторожихи в комнате, где Нина спасается от холода.

Посылка — праздник! На партах появились тетради, учебники. А глобус на учительском столе!.. Но самая большая радость для ребят — детекторный приемник. К одному наушнику припадало по двое учеников. Слушали Москву, Берлин, Париж и даже Лондон. Слух о чуде из чудес облетел соседние деревни — теперь от любопытных отбоя нет.

Нина сколотила актив. Вечерами репетирует пьесу. За грим и парики спасибо Ланской. И Вам великая благодарность.

От ребят узнал, что в деревне Горшково какая-то молодуха скупает молитвенники, иконы, лампадки. Иду на встречу с Груней. Заодно отнесу письмо регента.

Сердечный привет!

Ваш А. С.

P. S. Письмо вручит кооператор Прошкин.

Дорогой Николай Николаевич!
Вейцовская усадьба на берегу Переходы. У помещицы отобрали землю, леса, оставив старый дом и старый сад.

Родословная — герои Отечественной и Крымской войн. Последний генерал, отец регента, участник русско-японской. На фронте не отличился, но зато значительно пополнил семейную коллекцию военными реликвиями.

Екатерина Романовна, генеральша, встретила меня хорошо, но музей не показала: все экспонаты в ящиках. Абрам Карлович едет на юг лечить горло. Ему нужны деньги. Коллекцию покупает профессор Оношко. Мать прочитала письмо сына вслух. Она очень беспокоится за его здоровье.

Оказывается, Абрам Карлович закончил консерваторию, по желанию отца служил в царской армии капельмейстером. Рассказывая о сыне, старушка молодеет. Ее подлинные слова: «Если бы сын верил в бога — не заболел бы». Еще: «Наша заброшенная баня по ночам дымит, не иначе как водяной».

Наверное, «водяной» гонит самогонку. Завтра зайду к начальнику волостной милиции.

Груню встретил на проселочной дороге. Шел мокрый снег. Свистел ветер. Но мы были счастливы. Хотя изредка посматривали на березовую рощу. Вчера здесь объявился Ерш. Опять соблазнял Груню теплым краем, «богатой житухой» и разными подарками. Через день он придет за ответом. Спешит, видать, нервничает…

План засады усложняется. Груня ходит по деревням — трудно угадать, в каком месте Ерш подойдет к ней. Она не боится его и готова сама оглушить «ухажера». Но «президент» это не Карп. Лучше устроить день отдыха в школе и заманить его в ловушку. Тем более что мой приезд к Нине вне подозрения: Анархист считает меня ее женихом.

Сейчас же запрошу Воркуна…

С комсомольским приветом!

Ваш А. С.
Дорогой Николай Николаевич!
Телефонный разговор Вам известен. Воркун выслал в школу «инспектора». А Груня пригласит Ерша послушать по радио цыганский хор (из Парижа). Насчет же ящиков с музейным оружием я обязательно подсчитаю и составлю опись. Повод прекрасный: Вейциха заинтересована в том, чтобы из ее бани прогнали самогонщиков.

Начальник волмилиции дал мне двух исполнителей. Признаюсь, вчера я в овраге осваивал наган (первый раз в жизни стрелял из револьвера) и так увлекся, что в барабане осталась одна пуля. Думал, местный начальник милиции выручит, а тот сам ходит с пустым наганом.

Еще дорогой нас настигла темнота. Снег растаял, шли по грязи. Старая баня на берегу реки. Труба искрилась. Оконце прикрыто плотно. В предбаннике кололи дрова. Звенел топор. Мои спутники, безусые парни, войти испугались. Тогда я велел им громко разговаривать и скомандовал: «Окружить баню!»

А сам, с наганом, распахнул дверь. Предбанник освещался слабо. Паренек в рваной рубахе пытался вытащить топор из плахи. Я, угрожая оружием, потеснил подростка, выдернул топор и вскочил в баню.

Возле плиты с котлом вытянулся небритый детина. За его спиной, в углу, копошился пьяный мужик. Я не медлил. Наган в левую руку, топор в правую — шайку с бардой, витые трубки, цинковую крышку от котла, четверть самогонки — все смял да разбил! Самогонщики наблюдали за мной онемевшие. Они наверняка считали себя окруженными. Я приступил к допросу, не зная, что мои спутники — сельские исполнители — удрали.

Небритый детина оказался батраком мельника. Он выполнял приказ хозяина, который дома загулял с каким-то скупщиком мяса. Пьяный мужик, брат мельника, еле ворочал языком. Паренек, младший сын мельника, ходил в школу, занимался у Нины Акимовны. Он подписал протокол, а батрак поставил «крестик».

Ночной огонек, точно маяк, привел меня в дом Вейцихи. На лице генеральши тревога сменилась радостью: конец «водяному», и пропавший котел вернулся в баню. О мельнике она сказала: «Редчайший жулик!»

Мне постелили на широком диване. В «поисках» уборной я забрел в холодную комнату и насчитал девять ящиков со старинным оружием. Один из них без крышки. Со мной была свечка. Осветил. Сверху рубашка, сплетенная из металлических колечек. Под ней меч без рукоятки.

С полки я снял книгу. Это была «Наука логики» Гегеля. Мне бросились в глаза слова, которые Вы часто употребляете: связь, противоречие, становление, превращение, многообразие и взаимодействие. А начал читать — ничего не понимаю. Почему так?

Утром шагал вместе с учениками Нины. Сынишка мельника узнал меня и отозвал в сторону. Он показал хутор с мельницей и предупредил, что батькин гость обещал прирезать мильтона. Я уточнил портрет закупщика мяса: Ерш!

И крепко пожалел, что раньше времени разгромил самогонный аппарат. Ерш наведет справку, узнает, что «мильтон» из города, и начнет путать следы.

Письмо кончаю, ждет Прошка.

С уважением!

Ваш А. С.
Дорогой Николай Николаевич!
Так оно и вышло. Я спугнул Ерша. Он не пришел на свидание с Груней. Сынишка мельника сообщил, что закупщик мяса уехал в Питер. «Инспектор» вернулся в Руссу. А мне, как знаете, приказано обождать. Груня ходит по деревням, а ночует в школе.

Нина на уроке русского языка использовала карту Новгородской губернии. Изучая приставку «пере», ученики искали на карте реки, озера, населенные пункты, названия которых помогли усвоить тему урока: ПЕРЕхода, ПЕРЕрва, ПЕРЕрытица, ПЕРЕкоп, ПЕРЕдольская, ПЕРЕтерки…

И тут же с помощью учительницы раскрывали все богатство оттенков и сторон значения приставки: ПЕРЕстройка, ПЕРЕлом, ПЕРЕворот. Честное слово, даже приставка дышала революцией и великой любовью к родному краю.

Сегодня вечером пришел слушать радио батрак мельника. Он шепнул мне: «Хозяйка носит на мельницу еду». Хутор рядом, хозяин питается дома, спрашивается: кому же носит?

Иду на разведку.

С комсомольским приветом!

Ваш А. С.
Дорогой Николай Николаевич!
Поздравляю Вас с четвертой годовщиной Октября! Мои дела далеко не праздничные…

Убежище Ерша хитрое: высокий ветряк — сторожевая башня. К ней ни с какой стороны не подойдешь незаметно. А под навесом стоит оседланный конь, весь день жует клевер да овес. Все продумано…

С утра валил густой снег, и вдруг проглянуло солнышко. Я наблюдал из оврага. Мне показалось, что в оконце мельницы блеснули два солнышка. Если Ерш с биноклем, то он видел наши с Груней прогулки возле школы и, конечно, смекнул, что к чему…

Завтра Груня едет в Руссу. Анархист тоже снимается с якоря. Надо действовать. Мой план таков: надеть кольчугу. Вейциха не откажет. Скажу: меня хотят зарезать самогонщики…

…Сбегал. Не отказала. Кольчуга на мне. Сверху охотничья куртка. Решил вечером, во время спектакля, незаметно уйти на хутор.

Но Ерш опередил меня. Он сам явился в школу. Его телохранитель, старший сын мельника, встал возле дверей. А «закупщик мяса», в шубе на лисьем меху, не снимая собольей шапки, прямиком ко мне.

В этот момент открывался занавес, так что Груня, как и все зрители, смотрела на сцену. Ерш прижался ко мне: рыжая бородка лоснится, глаза хмельные. Он дружелюбно процедил: «Жених, на двор».

Я с трудом сдвинулся. Хуже нет, когда инициатива за противником: не знаешь, что тебя ждет в потемках. В лагере «президент» учил других бить ножом под левую лопатку. А вдруг сунет выше — в шею?

На крыльце Анархист взял меня за руку, завел за угол школы, где на мягком снегу насторожилась вороная лошадь с седлом. Ерш отпустил руку, засмеялся: «Ловко… лизнул… генеральшу!»

«Неужели пронюхали про кольчугу?» — подумал я. Но Ерш смаковал мой налет на баню. Он решил, что я задумал ограбить бывшую помещицу, и тут же предложил сделку: «Джигит, тебе коня, мне Груню. Грузи добро, и деру! Иначе враги!»

Он не знал главного. Я успокоился, но не совсем: «президент» хитер и мстителен. Его излюбленный удар ножом мне известен. Любуясь конем, я умышленно повернулся спиной к Анархисту.

И в тот же миг он сильно ткнул меня под левую лопатку: острие уперлось в кольчугу, а его кулак соскользнул с рукоятки, и сжатые пальцы проехались по лезвию кинжала.

Окровавленный нож упал на снег. Ерш сразу отрезвел, тряхнул подрезанными пальцами и простонал: «Медяшку повесил. А, черт!» Он схватил ножик левой и пырнул мне в живот.

Все повторилось: опять нож выпал из порезанной руки. Ерш замер, открыв рот. Он даже боли не чувствовал.

Я вытер снегом ножик, засунул его себе за голенище и повел раненого в сторожку. Там перевязал ему руки, придвинул к светильнику мою командировку и прочитал вслух.

Он опять застонал, но застонал от другой боли. Его желтые глаза налились кровью. Он повернулся, упал на кровать и лицом уткнулся в подушку. Да, песня спета! Но это не значит, что он развяжет язык: так просто не отдаст золото. Надо было что-то придумать…

Сын мельника увлекся спектаклем. Я толкнул его в бок: «Закупщик зовет». Телохранитель Ерша, видимо, решил, что у нас мировая, даже облизнулся.

В комнате сторожихи я показал на лежащего: «Никак заснул?» Сын мельника наклонился к Ершу и получил по затылку рукояткой нагана. Ерш не поднял головы, но ухо навострил. Я разрядил обрез, привел парня в чувство и вернул ему оружие: «Отнеси в милицию и скажи: нашел на дороге. Ступай!» Парень обрадовался, а Ерш наверняка намотал на ус.

Кончилось первое действие. Груня зашла в сторожку. Я сказал, что Георгий Жгловский нечаянно порезался, прилег и заснул. Хотя знал, что он не спит. Я нарочно спросил Груню: «Как лучше поступить? Если Жгловского доставить как арестованного, то он, гордец, заявит: „К стенке, и точка!“— а если отпустить его, то он сам во всем признается, укажет, где зарыл золото. Его, понятно, помилуют. И он начнет новую жизнь. Ты как?»

Ерш напружинился. Груня сообразила, куда я клоню. Ответила умно: «Ежели сам явится, ему больше скидки будет. И я уважать стану».

Мы с ней ушли на спектакль. Вернулись вместе с Ниной. В сторожке Ерша не было. Нина одобрила мой поступок, но сторожиха обозвала меня недотепой. Она даже поклялась, что недорезанный еще опаснее, что он-де сейчас на поезд и — поминай как звали.

Я вышел на двор. Вороной конь стоял на месте.

Нет, Ершу есть смысл самому прийти с повинной.

Письмо кончаю при Прошке. Он качает головой, хмурится: уверен, что Анархист сбежит.

Пойду позвоню Воркуну.

Да скорой встречи!

Ваш А. С.
Дорогой Николай Николаевич!
Воркун приказал мне оставаться на месте. Выходит, Ерш пока не пришел в чека. Мы здесь думаем и говорим лишь на эту тему. Я обрадовался Вашему заданию: немного отвлекусь…

Философская библиотека Вейца небольшая: Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель, Штирнер, Шопенгауэр и Ницше. Оказывается, Екатерина Романовна увлекается немецкими философами и, как сын, безумно любит Достоевского.

Я заговорил о «Братьях Карамазовых» как о философском романе. Она возразила: «Философия и роман — антиподы!» Я раскрыл «Карамазовых», прочел суждение Коли Красоткина о вольтеровском «Кандиде»: «Я, конечно, в состоянии понять, что это роман философский». И мягко добавил: «Гимназист в состоянии понять, а вы разве не в состоянии?» Старуха заупрямилась: «Это психологический детектив!» Я тоже: «Через детектив автор столкнул людей противоположных мировоззрений…»

Удивительно, спорю, а сам думаю: «Придет или не придет Ерш?»

Дорогой учитель, как только явится Анархист, напомните, пожалуйста, обо мне Воркуну. Груня верит, что Ерш сам придет в чека, а Нина заколебалась.

Вы говорили, что логика — искусство делать выводы. Жизнь, факты толкают к положительному умозаключению, а скрытый голос нашептывает одно: «Надует!» Выходит, логику нельзя отрывать от психологии?

Жду весточки!

Силу и ласку в Ваши руки!

Ваш А. С.
ПРИДЕТ ИЛИ НЕ ПРИДЕТ?
В кабинете председателя укома многолюдно. Отчитывались секретари партийных ячеек. Несмотря на скверную погоду, военные и рабочие охотно вышли на праздничную демонстрацию. Хуже обстояло дело со служащими…

Калугин слушал очередного оратора, а сам посматривал на телефон. Начальник угро и председатель губчека обещали немедленно позвонить, как только явится Ерш Анархист.

— Что там канцелярские крысы! — горячился докладчик. — У меня партиец не вышел на праздник. Я, говорит, не согласен с новой экономической политикой…

«Выступить в Дискуссионном клубе по вопросу нэпа» — записал в блокнот Николай Николаевич и, выронив карандаш из руки, взялся за телефонную трубку…

— Слушаю, — отозвался он, прикрывая рот ладонью.

Голос у Пронина сухой, чуточку раздраженный: то ли очередной приступ язвы, то ли лопнуло терпение ждать Анархиста…

— Прочитал я письмо Алеши. Обычно ученики подражают учителям. Неужели ты, Николай, отпустил бы преступника?

— Все зависит от места, времени, условий, голубчик. В данном случае, мне кажется, Алексей поступил не глупо. — Калугин поднялся: — Извини, друг мой, у меня народ: зайду…

Вскоре председатель укома освободился и позвонил Воркуну:

— Чем порадуешь, друг мой?

— Зимы как не бывало, — басисто проговорил Иван, — опять осень. На площади обсохли флаги, вот бы так в торжественный день…

«Ждет, смотрит в окно», — сообразил Калугин и пригласил друга в чека.

По дороге друзья обсуждали общую тактику. Правда, в одном вопросе Иван колебался: его смущал конь…

— И он не брал! — заступился Калугин. — Вспомни, голубчик, Ерш исчез, а коня оставил: без рук не сядешь в седло…

На вечерней улице показался извозчик. Друзья остановились. В коляске с открытым капотом восседал белобородый Солеваров.

Николай Николаевич опять вспомнил о своем письме к Ленину. Пользуясь доверием местных церковников, краевед обошел старорусские церкви, заглянул в инвентарные книги и составил примерную опись церковных ценностей. Одна Русса лишь ризницами спасет от голода целый уезд на Волге! Владимир Ильич, поди, заинтересован в таких фактах…

Первым нарушил паузу Воркун:

— Солевариха, говорит Федька, спокойно торгует в магазине.

— Хочешь сказать, ее любовник в надежном месте? Нуте?

— Нет, она пытала Груню. А та нашлась: «Ваш племянник лечит руки у знахарки».

— Голубчик! А что, если в самом деле лечит?

— Груня придумала.

— И неплохо, батенька!..

В разговоре с Прониным друзья выдвинули версию со знахаркой. Но председатель чека кисло улыбнулся:

— Предположим, залечивает руки. А дальше? — Пронин почесал за ухом. — Выкопает клад, сядет на поезд и дернет, как Махно, в Румынию. Нет, товарищи, так не пойдет! И дело не только в золоте. Он знает Рысь! Его показания решающие! — Он бросил взгляд на дверь кабинета: — Я сейчас же дам команду начать розыск!

— Не спеши, голубчик! — оживился Калугин. — Мысль Груни Орловой здравая. Волотовская земля — ее родина. Там наверняка есть знахарка. И Жгловский вырос в тех краях. Он мог, вполне мог обратиться к ней за помощью. Тем более что пойти к городскому врачу рискованно, — Ершу выгодно самому прийти с повинной.

— А еще выгоднее — удрать за границу! — Председатель чека обратился к Ивану Матвеевичу: — Не ты ли заверял, что Смыслов прирожденный чекист, что он выполнит задание? — Он накрыл рукой пачку писем, лежавшую на письменном столе. — Хорош чекист! Отпустил контрика!

— Не шуми, голубчик! — Николай Николаевич отобрал предпоследнее письмо Смыслова, прочитал его и заметил: — Смыслов преследовал важную цель — толкнуть Анархиста на верный путь. Остаться на всю жизнь калекой — уже наказание, и страшное наказание. Такому инвалиду и расстрел нипочем! Смыслов верно разгадал его душевное состояние: «К стенке, и точка!» И золото пропадет! Признаюсь, батенька, я так же поступил бы! Теперь у Жгловского зародилась надежда: очистить душу и взяться за кисть. Я верю, он придет с повинной!

— А если не придет? — сощурился Пронин.

— Придет, голубчик! Груня отказалась бежать с ним. А Солеварова и такого пригреет. — Калугин взял письма Смыслова. — Подождем день-другой.

— Хорошо! Даю три дня! — Пронин перевел взгляд на Ивана. — Но если Ерш не явится — Смыслова под трибунал! Кстати, чего он застрял в деревне?

— Составляет опись коллекции, батенька. Мы хотим Воскресенский собор под музей…

— Но ведь коллекцию приобрел Оношко?

— Он дал задаток. А вся коллекция — огромные деньги. Где возьмет их профессор? Нуте?

— Его забота! — отмахнулся Пронин и поднялся из-за стола. Калугин задержал его. Председатель укома показал письмо к Ленину и попросил Пронина подписать его:

— Отправим за тремя подписями: моя, твоя и председателя исполкома…

— Боишься, что церковники растерзают?! — пошутил Пронин и скупо, сжато нацарапал свою фамилию. — Попомните мое слово: изъятие церковных ценностей не обойдется без кровопролития! У меня на это…

Он отозвался на стук в дверь. На пороге кабинета вырос Селезнев с запиской в руке.

— Товарищ начальник, — он протянул листок Ивану Матвеевичу, — Смыслов просит разрешить ему приехать на выборы начальника милиции[14]

— На твоем месте, — вмешался Пронин, — я заставил бы Смыслова уточнить, есть там знаменитые знахарки или нет.

— Добро! Но это надо осторожно, чтоб не спугнуть Ерша…

— Телячьи нежности! — сказал с досадой Пронин.

И Николай Николаевич почувствовал, что председатель чека сам начнет (если уж не начал) поиск Анархиста. Иногда опыт приносит вред: начинаешь действовать по шаблону. Ерш любому следователю плюнет в лицо. К нему нужен особый подход.

Калугин задержался в кабинете председателя чека:

— Голубчик, почему Рысь до сих пор на свободе?

— Думаешь, он гуляет по Руссе?

— Похоже, батенька. — Калугин подошел к стене, где висела карта города. — Поджог фабрики — его след! Он здесь…

— Еще скажешь, в нашем аппарате?

— Во всяком случае, друг мой, он не один. И действует тонко. Случай в лагере, когда одно слово «Рысь» встревожило Ерша, говорит о том, что Анархист знает его. Твоя задача, голубчик, расположить Жгловского к откровенной беседе, именно к беседе, а не к допросу. Явится — пригласи к себе домой на чашку чая…

— Да ты что, товарищ, в своем уме?! Контрика к себе?!

— Вчера был контрик, а завтра — твой помощник. Вспомни, голубчик, Федьку Лунатика…

— Тот уголовник, а этот анархист, участник кулацкого мятежа! Не зря испугался!

— Отлично, батенька! Его показания будут еще значимее. Я уверен, что Феликс, — он показал на стенной портрет Дзержинского, — завербовал бы Ерша…

Видимо, чекист припомнил аналогичный случай из деятельности Дзержинского и дипломатично отмахнулся:

— Ерш смылся! Не жди!

— Нет, друг мой, подождем три дня. И не вздумай ловить его: нос к носу столкнешься — уступи дорогу. Нуте?

— Ладно! Но я не забыл, как вы с Иваном разок перегнули палку: Рогов умер не от руки…

Калугин знал, что Воркун и Селезнев тайно ведут следствие по делу преждевременной смерти уполномоченного губчека, но не стал выдавать своих друзей. Он улыбнулся:

— Батенька, ты закрыл дело, но не закрыл глаза любопытным!

У председателя исполкома Калугин не задержался. И, думая о письме к Ленину, зашагал домой обедать. Неплохо написать еще воззвание: «Мертвое золото на спасение живых» — и поместить в газете.

Мать привыкла к тому, что сын за обеденным столом не расставался с карандашом или книгой. Но сейчас старушка сердито сбросила с белой головы платок и шумно села на стул:

— Коля, так вредно… врачи рекомендуют во время еды думать только о еде…

Николай Николаевич положил карандаш на чистый листок, а сам мысленно составлял воззвание. Маленькая женщина брякнула поварешкой по кастрюле:

— Коля, ты отправил письмо?

— Какое, голубушка?

— Которое писал утром… За этим столом…

— Нет еще…

— И не отправляй! Прошу тебя как мать!

— О чем ты, матушка?

Ее сухие, бледные пальцы пробежались по морщинкам лица и зажали остренький подбородок:

— Не огорчай меня… Дай мне умереть спокойно…

Последнее время Анна Васильевна все чаще и чаще говорила о своей смерти и все чаще и чаще стала молиться богу. А ведь было время, когда она увлекалась математикой, переписывалась с Софьей Ковалевской и только в пасху и рождество ходила в церковь.

Сын вскинул глаза:

— Опять приезжал отец Осип?

Анна Васильевна утвердительно кивнула головой:

— И с ним епископ Дмитрий…

Николай Николаевич вспомнил рыжебородого священника из Волота и поинтересовался судьбой его сына:

— Отец Жгловский не упоминал о своем чаде? Говорят, попович сильно порезал руки?

— Отец Осип не любит блудного сына, никогда не вспоминает о нем. — Мать глазами обвела комнату: — Представь, Коля, ты приходишь домой, а полки без книг, клетки без птиц, аквариум без рыбок, рамки без портретов. Что ты испытаешь?

— Если мои вещи возьмет музей, я буду рад.

— А если не музей?

— Помгол? Ну что ж, матушка, ради голодающих…

— Да Помголу никто не отказывает. Его сбор исключительный! Он всех спасет! — Ее глаза остановились на иконе в серебряной ризе: — Но представь Старорусскую божью матерь без привычного украшения. Кто взял? Кто посмел? Коммунисты! И мой сын — первый зачинатель! Сколько проклятий обрушится на твою голову! А каково мне, одной ногой стоящей в могиле? Пожалей меня! Пожалей верующих!

— Мама, речь идет о спасении тридцати миллионов голодающих только на Волге…

— А ты забыл, как я спасала тебя от жандармов?

— Ты спасала меня во имя лучшей жизни народа И сейчас верующие и священники должны поступить по-христиански — помочь своим сестрам и братьям.

— Замолчи! Я дала слово, что мой сын не пойдет против меня и богородицы. Ты же, вспомни, заступался за чудотворную. И меня всюду благодарили.

— Я заступался ради одного: поместить чудотворную в музей, как только дрогнет вера в нее…

— Спасибо за откровенность! — Анна Васильевна взяла со стола белоснежную салфетку, свернутую трубочкой, и показала на дверь: — Я уйду из дома, если ты пошлешь это письмо Ленину!

Николай Николаевич выронил ложку. Зная материнский характер, сын крепко задумался…


Ему пришел на помощь Воркун. Иван посоветовал учителю самому уйти из дому.

— Приют тебе найдется… — Воркун намекнул, что он охотно переедет во флигель. — Пора и мне… свить гнездо…

Калугин не против занять роговскую «голубятню».

— Но с одним условием, голубчик, организуем коммуну…

Во время новгородской партконференции Николай Николаевич посетил коммуну, организованную местными партийцами. Они жили в одном доме, сообща питались, поочередно дежурили на кухне. За обеденным столом спорили, обсуждали, делились новостями и знаниями.

Рассказ Калугина о коммуне заинтересовал Ивана. Он пошел за тележкой, а председатель укома остался укладывать вещи. Связывая книги, он все же надеялся, что мать начнет его отговаривать. Но она ушла на кухню, принялась греметь посудой.

Вернулся Воркун. Он попросил у хозяйки попить. Удобный случай для матери шепнуть: «Ваня, темно на дворе. Переждите до утра».

Старушка молча отошла в угол, где висела икона. Острые плечи матери слегка вздрагивали. На прощальные слова сына она не ответила.

Сумерки зачернили мостовую. По узкой панели Калугин шел понурив голову. Иван толкал впереди себя высокую двухколесную тележку и старательно всматривался в прохожих. В каждом встречном мужчине он видел Ерша Анархиста. Воркун считал, что Жгловскому есть смысл использовать темноту, чтобы избежать случайного ареста…


Минули два дня напряженного ожидания. Если завтра Ерш не явится с повинной, то Пронин начнет розыск. Калугин знал, что Иван Матвеевич вызвал Алешу Смыслова из деревни, и понимал, с каким настроением юноша вернется в город.

Николай Николаевич заметил, что даже Воркун заколебался. Перед сном Иван позвонил по телефону в чека, медленно повесил трубку и, думая о своем, спросил новосела:

— Ну как, дружище, на новом месте?

— Отлично, голубчик! — Калугин напомнил: — Завтра открытие коммуны. Кого пригласим?

— Это обсудим сообща, — задумчиво проговорил Воркун и, направляясь к лестнице, недовольно заметил: — Оношко приехал…

— Зачем?

— Навестить дочку и заодно осмотреть коллекцию оружия.

— Привез деньги? — насторожился Калугин.

— Не знаю.

— Друг мой, надо завтра пригласить к нам Вейца и коллективно обработать его: коллекция не должна попасть в частные руки. Вейц посчитается с Тамарой Александровной. Ты, голубчик, подготовь ее. Спокойной ночи!..

ЗА И ПРОТИВ
В доме Роговых ждали гостей. Обильный дождь вперемежку со снегом то залеплял окна, то промывал их. Калугин снял мокрые ботинки. Его поход к матери не порадовал: она отказалась идти на праздник коммунаров.

Николай Николаевич надел валенки и бесшумно спустился в столовую, где Сеня и Тамара Александровна украшали круглый стол, освещенный верхним электрическим светом.

Прихожая загудела голосами. Там Иван встречал гостей с подарками. На открытие коммуны пришли Пронин, Люба Добротина, Федя Лунатик и мастер Смыслов, фронтовой друг Воркуна. А вскоре явились Груня с Алешей.

Стажер только что вернулся из деревни. Он успел переодеться, но не успел побриться. Его встревоженные глаза остановились на председателе чека. Тот молча спрашивал: «Где же Анархист?»

Груня поняла безмолвный диалог молодого чекиста с начальником и твердо заверила:

— Придет!

Она потянула Лешу к большому граммофону, но стажер повернулся к Ивану Матвеевичу.

— Я выяснил, — начал он простуженным голосом, — в уезде две именитых знахарки. И ни к одной Ерш не обращался…

— Удрал, значит? — сощурился Пронин.

Праздничное настроение оказалось под угрозой. А тут еще профессор Оношко пожаловал.

— Сколько лет, сколько зим! — раскланялся толстяк, вытирая платком мокрое лицо. — Коллеги, я искренне соскучился по вас. Что у вас нового?

Воркун заговорил о новой коммуне, а Николай Николаевич подумал: «Криминалист наверняка был у хозяина коллекции». И действительно, Аким Афанасьевич объявил, что у Вейца очередное осложнение на горло…

— Он уполномочил меня, дорогие коллеги, поблагодарить вас за приглашение и просит извинить его…

— Профессор, голубчик, вы сполна рассчитались за коллекцию старинного оружия?

— О нет! — Толстяк попросил разрешения закурить трубку. — Я дал задаток. Мне предстоит поездка в деревню: надо ознакомиться с покупкой…

— Вы покупаете, батенька, для себя или учреждения?

— А что, коллега? — осторожно пустил дымок Оношко.

— Мы открываем музей…

— Следовательно, идея Рогова наконец-то восторжествовала?!

— Уточняю, голубчик, — Калугин рукой показал на Воркуна и Пронина, — мы никогда не возражали против музея. Но противились против преждевременного изъятия популярной в народе иконы.

— А теперь, коллеги?

— И теперь еще рано брать икону, но время открывать краеведческий музей. — Николай Николаевич сослался на дневник Рогова: — Оказывается, батенька, вы подсказали идею с местным музеем…

— Старинный город! Разумеется!

«И ты же, профессор, указал первый экспонат — чудотворную икону», — мысленно досказал Калугин, приглашая петроградского гостя к накрытому столу:

— Голубчик, очень похвально: ваша инициатива открыть музей и ваш дар музею!

— Какой дар, коллега?

— Вейцевская коллекция.

— Позвольте! Я еще не хозяин ее!

— А мы поможем вам стать хозяином — заплатим остальное.

— Но я еще и в глаза ее не видел!

— Увидите! — Калугин вынул из кармана толстовки блокнот: — А предварительно, батенька, ознакомьтесь с описью. Множество экспонатов! Огромные деньги!

Принимая опись, толстяк зафыркал трубкой:

— Странно… сам хозяин коллекции Абрам Карлович не имеет инвентарной книги. — Криминалист вскинул глаза: — А у вас откуда, коллега?!

Николай Николаевич показал на притихшего стажера:

— Алексей Смыслов только что от Екатерины Романовны…

— Позвольте! Все экспонаты уже в ящиках?!

— Да, батенька, лежали в ящиках без упаковки. А теперь каждый экспонат завернут в паклю, как яичко. — Опять жест в сторону Леши: — Гордитесь вашим учеником! Нуте?!

Ученый-криминалист перевел взгляд на председателя чека. Видимо, Пронин успел сообщить профессору о «нелепом» поступке «ученика Калугина и Воркуна». Аким Афанасьевич трубкой прикрыл улыбку:

— Нет, коллеги, пока юноша был моим учеником, он поступал логично. — Оношко навел трубку на Калугина: — Но как только он перенял от вас искусство мыслить шиворот-навыворот, ваш ученик наперекор здравому смыслу выпустил из рук матерого волка…

— Не волка, а человека! — вставила Груня, сверкнув глазами.

Все удивленно посмотрели на черноокую девушку. Она стояла возле граммофона и, казалось, ждала конца скучного разговора, чтобы пустить веселую пластинку.

Пронин назидательно сказал ей:

— Товарищ Орлова, иной человек опаснее волка.

Мастер Смыслов решил, что девица не знает, какую штуку выкинул Ерш Анархист.

— Мой племяш, ёк-королек, слишком доверчив, — сказал он, хмуря поседевшие брови. — Еще молокосос! В ком хотел пробудить совесть, елки-палки?! Ерш колючий и слюнявый, крючок ему в глотку!..

Груня молча играла кончиком длинной косы. Ее вызывающую позу и чуточку насмешливое выражение лица Калугин разгадал правильно и вспомнил недавнюю уверенную реплику Груни: «Придет!»

Начальник чека ждал Анархиста до конца рабочего дня. Теперь в голосе Пронина зазвучала нотка угрозы:

— Срок истек! Начнем действовать иначе…

Он не раскрыл значения слова «иначе», но Калугин и его друзья поняли: с утра он бросит всех чекистов на поиск Ерша, а младшего Смыслова отправит в трибунал.

Дядя Сережа считал, что второй раз он не имеет права заступаться за родственника:

— Эх, племяш, и лагеря отведал, а ума не набрался!

За круглый стол Груня села последней. Она взяла Лешину руку и придвинула ее к своей:

— Мы с Алексием не пьем зелье…

— Ёк-королек, да ты никак баптистка?

— Если слово «бабтистка» от корня «баба», то ты, дядя Сережа, на сей раз не промахнулся! — улыбнулась она, дерзко глядя на мастера.

— Елки-палки! — нахохлился тот. — Ты о каком промахе?!

— Был такой случай, — быстро отозвалась Груня, — стрелял охотник в волка, да без толку — попал коню в холку!

Все за столом дружно рассмеялись. Даже старший Смыслов, заядлый охотник, ухмыльнулся:

— Ишь ты какая когтистая!

Ланская любовно посмотрела на Груню и указала на граненый штоф с вишневой настойкой:

— Милочка, это же слабый дамский напиток!

— Любой грех начинается со слабости, — строго отрезала Орлиха и снова глазами вцепилась в мастера в черном пиджаке: — Зря ты отвернулся от своего племянника. Не по-родственному, дядюшка, вышло…

— Наоборот! — заступился профессор. — Принципиальность, мадемуазель, это…

— Это, — обрезала Груня, — не ваша монета! Расплачивайтесь своей деньгой, господин ученый!

— Ай да Груня! — пробасил Воркун, разглаживая усы.

Пучеглазый толстяк с трудом проглотил неожиданную «пилюлю». Он не сразу совладал с собой…

— У женщины природный ум — редкий дар! — Профессор придал голосу деловитость: — Я охотно взял бы вас… домработницей!

— Плохи ваши дела, ученый человек, если вся надежда на ум домработницы, — отколола Груня, готовая к новой атаке.

Оношко явно обозлился:

— Не изощряйтесь! Все равно не защитите жениха!

И как бы в подтверждение этой мысли Пронин с усмешкой спросил стажера:

— Надеюсь, ты догадался привезти ершовский нож?

Сеня с надеждой взглянул на приятеля. Тот ответил утвердительно. Председатель чека приказал:

— Утром сдашь…

— Зачем утром? — поднялась Груня. — Я мигом…

Алеша хотел пойти с ней, но она почему-то отказалась от провожатого.

Наступила пауза. Ее нарушил старший Смыслов. Он отодвинул миску с солеными грибами и одобрительно проговорил:

— Ой, племяш, с такой подругой не пропадешь, ядрено-корено!

— Факт! — пробасил Воркун, улыбаясь. — Вот придет такая на чистку партии и прочистит тебя с песочком[15]!..

Калугин был уверен, что Груня ушла не только за вещественным доказательством. Наблюдая за ней, Николай Николаевич отметил, что она совершенно не волновалась за любимого человека. В чем причина такого спокойствия? Вероятно, в новой позиции Солеваровой. Теперь она не смотрит на Груню как на соперницу и доверила ей тайну беглеца, который, возможно, спрятался не столько от чекистов, сколько от Рыси…

Пальма бросилась в прихожую.

Все напряженно смотрели на входную дверь…

БОЖЕСТВЕННАЯ СТРАТЕГИЯ
Ерш подкараулил тетку возле ее дома. Был осенний темный вечер. Она не узнала его, испугалась: черная одежда и белые перчатки (забинтованные руки). Зато грубый, хрипловатый голос матроса мигом успокоил ее и тут же опять вызвал тревогу…

— Сейчас, сейчас что-нибудь придумаю, — залепетала она, напрягая зрение. — Иди рядом… люба моя…

До набережной Перерытицы они шли молча. Только возле каменного дома с тремя освещенными окнами тетка шепнула:

— Врач Глинка…

За плечами доктора многолетняя работа в военном госпитале. Опытные руки врача смочили бинты, запекшиеся кровью, промыли раны, наложили шинки на бледные ладони и снова забинтовали…

— Доктор, скажи прямо, — раненый протянул руку, — смогу я держать кисть?

— Малярную?

— Нет, художника.

— Сможешь. Сухожилие большого пальца не повреждено…

От врача Георгий вышел с твердым решением взять курс прямо на Крестецкую, в чека, но его смутила тетка Вера:

— Приехал эмиссар патриарха, тобой интересовался…

— Видела его?

— Нет, люба моя, Савелий сказал…

Ерш задумался. Он сам не знает Рысь в лицо. Эмиссар беседовал с ним в темноте. А чекисты могут не поверить. Скажут: «Жгловский нарочно покрывает». Вот бы еще раз повидаться с представителем патриарха и засечь его рожу…

Заныли растревоженные пальцы. Ерш поморщился. Он представил себя на допросе. Раны будут мешать ему спокойнобеседовать с чекистами. Нет, есть смысл обождать. Племянник плечом прижался к тетке:

— Укрой в надежном месте и организуй встречу с эмиссаром.

На сей раз Пашка Соленый не рискнул проявить гостеприимство: он своими глазами видел, как агент угро Федька Лунатик украдкой встречался с Капитоновной. Может быть, ночной налет на картежников не обошелся без помощи бабки.

Георгий не возражал против нового адреса. Дом перевозчика с небольшим садом одиноко стоял на берегу Полисти, кругом пустыри. Зато за рекой — казарма, фабрика и цепочка каменных домов. Близость воды всегда приятна матросу. Он сидел перед окном, любовался высоким Красным берегом, читал иллюстрированный журнал «Огонек», а вечером, в потемках, гулял по саду. Его сопровождал сын перевозчика, прозванный Баптистом. Ерш, конечно, не признался к «черному ангелу»: ему вообще хотелось забыть свое прошлое.

Поздно вечером пришла тетка Вера. Принесла сливки, теплые пироги с капустой и приятную весть: «Придет». Эмиссар не указал ни дня, ни часа. Однако Ерш был уверен, что Рысь явится внезапно, ночью, и заказал электрический фонарик…

— А то, сама понимаешь, чуть в сенях не грохнулся…

Он был рад и не рад приходу тетки: она, конечно, помогает ему делом и в то же время мешает думать о Груне…

Ночью, прощаясь с теткой, он строго напомнил ей:

— Без фонарика не приходи!

На другой день перевозчик передал жильцу пакетик. Георгий зубами развязал веревку, развернул бумагу и увидел малиновые плитки постного сахара, между которыми чернел плоский фонарик с толстым стеклом.

Не доверяя Баптисту, Георгий сам оттянул бинт на правой ладони и замаскировал фонарик. Одно движение рукой, и выстреливал луч света. Теперь он перехитрит Рысь: подглядит его морду.

А тот, как язь, осторожничал, не спешил к Анархисту…


Только на третьи сутки заявился Рысь. Георгий шел по садовой дорожке. Под ногами костенел снег. Со стороны Полисти наседал студеный ветер. Вдруг из темноты, откуда пахло черной смородиной, раздался хруст ветки…

Ерш чуть было не зажег фонарик, — к счастью, Рысь опередил его: на один миг ослепил Жгловского и лучом света указал на заснеженную скамейку:

— Прошу, милейший…

По шагам эмиссара Анархист определил, что Рысь обладает легкой, кошачьей походкой. Долгожданный гость сел на край скамейки. Его темный плащ с поднятым остроконечным капюшоном сливался с черным фоном голых яблонь — трудно было определить его рост. Во всяком случае, эмиссар был выше Ерша.

— Как ваши руки, голубчик? — спросил Рысь задушевным голосом.

— Что?! — огрызнулся Ерш. — Без рук не нужен?!

— Нужен, друг мой. Сильнее прежнего. Но сейчас о другом…

Он прислушался к ночным шорохам. Ерш заметил, что сегодня Рысь не модулировал голосом: видимо, учел, что игра речью тоже примета. Это была, пожалуй, его обычная интонация.

— Батенька, мне известно, как ты попал в лагерь и как сбежал оттуда. Я догадываюсь, ради кого ты подался в деревню. Но я не пойму, как ты без рук улизнул из-под ареста. Нуте?

— Обычное дело: подсунул вместо себя коня.

— Как?! Подкупил чекиста?!

— Он не чекист — из угро.

— А теперь каков план, друг мой?

— Мстить большевикам!

— Не так громко, батенька! — Он прислушался и продолжал: — Ты что запомнил из нашей беседы на сеновале?

— Одну пену: я тогда травил баланду…

— Все же, голубчик? Нуте?

«Проверяет память», — смекнул Ерш и перешел в контратаку:

— Мы схлестнулись, кажись, седьмого июня…

— Нет, друг мой, восьмого: в день памяти святого великомученика Феодора Стратилата.

«Из духовных», — решил Анархист. Его отец, поп, тоже говорил не «Федор», а «Феодор».

— Ты проповедовал какую-то стратегию…

— Не какую-то, батенька, а стратегию избранных.

— Прокладывал новый фарватер.

— Ничего нового, голубчик! Я просто пересказывал святую Библию.

— Библию?! — удивился бывший ученик духовного училища. — Воевать под руководством прославленного полководца, которого никогда и на свете не было?! Разве это из Библии?

— Да, друг мой, из нее.

— А стратегия избранных?

— Из нее же.

— В каком же месте, черт возьми?

— Пятикнижие, батенька!

— Убей, не помню, где там стратегия?

— А ты, друг мой, как понимаешь стратегию?

Когда-то Анархист выступал с политическими докладами, но сейчас утратил навык давать развернутые определения.

— Стратегия, братишка, что наша лоция, но только наука о вождении армий, а не кораблей, — высказал он, опасаясь махать руками: один неосторожный жест, и фонарик брякнется на обледеневший снег. — А Моисей чего создал?

— Тоже науку о вождении армий.

— Но стратег, подобно капитану, намечает главный путь до конечной пристани.

— И за спиной Моисея верховный, всевышний! Вспомните, батенька, перед всякой крупной операцией Моисей поднимался на гору и там, заметьте, без свидетелей, выслушивал указания бога…

— Но ведь бога нет! Это же липа!

— И в этом фокус, голубчик! В этом отличие божественной стратегии: удача — бог помог, неудача — бог покарал. А Моисей тут ни при чем: он выполняет лишь инструкции всевышнего. Моисей первый в истории военного искусства сражался под руководством верховного главнокомандующего, им самим же придуманного.

— Свистун первой статьи!

— Друг мой, умный обман — психическая атака. Вспомни, смерч сбросил зерно — манна небесная; из скалы бьет вода — божья воля; река подкрасилась — вино святое. Любой трюк природы Моисей выдавал за чудо. Поднимал авторитет всевышнего и от его имени руководил военным походом.

— Военным походом?

— Да, голубчик. Он создал народное ополчение и вооружил его до зубов. У каждого воина меч, копье, щит и даже солдатская лопатка.

— Но ведь военный поход — это же не только шествие по знойной пустыне.

— Совершенно верно, батенька. Моисей, приближаясь к цели, проводил одну операцию за другой — захватывал области, покорял чужеверцев, сажал своих людей. И все это не без стратегии…

Со стороны Дерглецких казарм донесся окрик часового. Рысь немного помолчал и спокойно повторил:

— Не без стратегии, голубчик. Моисей обучал евреев военному искусству, закалял их в боях, в тяжелых, изнурительных переходах и…

— С ходу взял пристань?

— Нет, друг мой. Его разведчики донесли: земля богата, очень богата, да только стены крепости могучи и народ рослее, здоровее и, главное, многочисленнее. Евреи сразу сникли. Тогда Моисей…

— Загнул речугу и сам повел на штурм?

— Нет, голубчик, тогда Моисей повернул свое войско назад, в пустыню. А там муштровал, гонял, обесстрашивал молодых воинов до тех пор, пока не поумирали старые.

— Здорово! — искренне удивился попович, вспоминая свою сонливую физиономию над раскрытой Библией.

— Моисеевская школа жестока, бессердечна; тактические приемы он внедрял до автоматизма. В момент схватки все решает быстрота, навык и злоба. Его универсальный устав все учел — от уличного боя до похоти воина. Не зря книга перенасыщена повторами, наставлениями, заветами. Известно, повторение — мать учения. Но учтите, голубчик, цель оправдывает средства…

В доме перевозчика хлопнули дверями, лязгнула цепью собака. Рысь уверен в ночной охране…

— Опять Моисей на берегу Иордана. Однако его войско совсем иное. Теперь евреи не боялись превосходства врага в количестве. Запомните, вступила в силу диалектика качества: «Пятеро из вас прогонят сто, и сто из вас прогонят тьму!» Теперь каждый воин знал, как действовать в зависимости от обстановки. Многочисленности врагов Моисей противопоставил искусство ополченца и стратегию хитрого полководца. Он вооружил своих не только холодным оружием, но и огненным девизом: не убей ближнего, убей дальнего…

— Святая агрессия?

— Да, батенька, с нами бог, мы его избранные, нам все дозволено…

— Режь, бей, обманывай любого?

— Да, голубчик, моисеевская стратегия самая изощренная. Она, как банный лист, может прилипнуть к любой нации: мы, немцы, выше любой расы, мы, англосаксы, должны господствовать над миром и т. д.

— А ты, эмиссар, какой нации?

— Я причислю себя к той нации, которая быстрее других вооружится божественной стратегией Моисея…

— Стоп! — остановил Ерш. — Напомни, Моисей махнул через Иордан и всех чужаков к ногтю?

— Нет, батенька. В том-то и суть, что Моисей остался на месте, а форсировала реку и завоевала Ханаан его стратегия. И эта же стратегия, учтите, сметет воинство красных, если…

— Что если?

— Если найдется новый Моисей, способный заразить целый народ стратегией избранных.

— Не твоя ли задумка, Рысь?

— Моя.

— А шансы?

— Я уж говорил тебе — благоприятная ситуация: разруха, голод и народный гнев против расхитителей церквей…

— Разве декрет подписан?

— Подпишут, голубчик, не сомневайся: голод не тетка…

Георгий вспомнил тетку Веру, пироги с капустой и то, о чем избегал думать, — зарытое золото гадалки. Голос нэпа внушал: «С драгоценностями не пропадешь», а давняя мечта стать художником звала к иной жизни.

Задумчивость собеседника Рысь понял по-своему. Поворачиваясь боком к ветру, он вкрадчиво спросил:

— Друг мой, почему тебя не ищут чекисты?

— Ищут, да не тут, а где-нибудь на юге. Я же…

— Ша, Жёра! — вдруг зашепелявил Рысь по-одесски. — Если тебя застукают, не дай бог маме траур, не грусти, кореш, за решеткой: мы к твоей клетке подкатим на фаэтоне с надувными шинами. А там на шаланду — и в Турцию или Румынию: куда угонит попутный…

— Рысь, давай тяпнем за искусство, зайдем ко мне?

— Хочешь запечатлеть мой портрет, голубчик?

— Без рук, что ли?

— Ницше упал с лошади. У него постоянно болела голова. Однако мыслитель работал ежедневно и подолгу. Друг мой, начни с малого, напиши-ка плакат: «Люди православные, не допустим антихристов в дом божий! Долой грабителей храмов!» Полотно пришлю. Нуте?

— Присылай. Попробую. Может, с привязанной кистью…

Правую руку Ерш нацелил на голову эмиссара, а левой включил свет. Луч фонарика ослепил Рысь. Он мгновенно отвернулся. Но Анархист успел запомнить: простые очки и бородка клинышком. Щеки и лоб прикрывал капюшон. Пучок света пробежался по темному плащу, шмыгнул на русские сапоги из грубой кожи и погас. Вопреки ожиданиям Ерша, Рысь не вскочил, не зашипел. Анархист дерзко усмехнулся:

— Не богат агент патриарха.

— Хочешь поделиться награбленным, голубчик?

«Все знает черт», — раздраженно подумал Георгий и поднялся:

— Когда пришлешь материал?

— Когда достану, батенька. Быстрей поправляйся…

Не подав руки, он растворился в темноте…

На другой вечер загавкала собака. Баптист выскочил на двор, быстро вернулся и, завистливо подмигивая, подал квартиранту шубу на лисьем меху с широкими поповскими рукавами:

— Груня ждет…

УДАР БЕЗ УДАРА
Груня запаздывала. Леша завел граммофон — веселая полька смутила его. Он переменил пластинку. Калугин шепнул ему:

— Подожди минутку…

Слышно было, как на «голубятне» Пронин позвонил в чека и громко спросил:

— Дежурный, что нового?

Видимо, Ерш не явился с повинной. Председатель чека пригласил на чердак Воркуна и Калугина. За роговским столом, где поблескивал телефонный аппарат, сидел Пронин, скованный и мрачный. Он заговорил, глядя на лист бумаги с рукописным текстом:

— Я написал характеристику. Завтра пошлю в губчека. Начальство настроилось тебя, Иван, выдвинуть на мое место, а меня вместо Рогова. Ты деловит и предан партии. Мне не привыкать с тобой работать. Но у тебя, Воркун, есть загиб — начал мудрствовать. Усложнил дело со смертью уполномоченного: отвлек чекистов от работы. Передоверил стажеру — Ерш, понятно, облапошил мальчишку. Не обижайся, товарищ, в нашей системе, сам знаешь, дружба дружбой, а служба службой. Пришлось упомянуть и об этом…

Поднимая лист, Пронин перевел взгляд на маленького человека с большой лысиной:

— Калугин, я обошел тебя в характеристике, но тебе скажу прямо в лицо, как коммунист коммунисту. Корень ошибок Воркуна, Селезнева, Смыслова в тебе, Николай. Ты дурно влияешь, особенно на молодых. Нет, я не против твоего интереса к нашей работе. И не против, что ты ведешь у нас кружок по философии. Но сам понимаешь, философия это не криминалистика. В этом отношении лекции профессора Оношко нам, чекистам, полезнее. Нет, я знаю, ты еще в подполье разоблачил провокатора с большим стажем — проявил способности следователя. Однако твоя основная профессия иная, ты специалист в другой области — не зря мечтаешь вернуться к преподаванию естествознания и краеведения. В добрый час! Я первый буду голосовать за твое освобождение, хотя и с сожалением. Ты же хороший председатель укома, тебя уважают партийцы, к тебе тянутся комсомольцы, тебя любят массы. К твоему голосу прислушиваются в Новгороде. Я сам охотно подписал твое письмо к Ленину. Но когда ты предлагаешь нам, чекистам, вместо лупы диалектику…

— Нет, голубчик, не «вместо», а вместе и лупу и диалектику!

— Да пойми, Николай, твой метод расследования…

— Не мой, а Дзержинского! И проверенный практикой!

— Знаю, Калугин, ты уважаешь факты. Обратимся к жизни. — Пронин назидательно улыбнулся. — Разве товарищ Феликс, поймав Анархиста, отпустил бы его без контроля? А?!

— В данном случае, батенька, отпустил бы!

Председатель чека засмеялся и положил руку на телефонную трубку:

— Где же он, твой отпущенный?!

— Друг мой, потерпи еще…

— Хватит! — встал Пронин. — Немедленно объявлю розыск. А тебя, Николай, прошу больше…

Он не договорил: внизу, в столовой, залаяла Пальма. Воркун бросился к лестнице. Николай Николаевич проводил его взглядом и, продолжая сидеть на диване, прислушался. Он услышал веселый голос Груни:

— Вы куда, профессор? Не спешите!

Дружный хохот заглушил голос Оношко…

Толстяк застегивал пальто на дворе. Он не мог оставаться в обществе вора: от Ерша всего можно ждать. Но была еще одна причина бегства: давний спор с Калугиным закончился явно не в пользу петроградского криминалиста.

Не ждал такого сюрприза и председатель чека. Он не поверил Воркуну, заглянул вниз, увидел рыжебородого мужчину с забинтованными руками и, точно рак, попятился назад по лестнице на «голубятню».

— Кто поймал его? — спросил он Ивана.

Тот улыбнулся:

— Никто. Сам пришел с Груней. — Щелкнул пальцем по шее: — У Тамары Александровны есть немного спирта…

— Это еще что?! — возмутился Пронин и вдруг, прижимая руки к животу, осторожно опустился на диван: — Грелку…

Николай Николаевич положил подушку под голову больного, а Воркун послал Тамару Александровну за грелкой.

Внизу кто-то завел граммофон — запел Шаляпин. Калугин закрыл дверь «голубятни» и спустился в столовую. Он заметил удивленно-пристальный взгляд Анархиста. Председатель укома впервые встретился с Ершом и не мог понять, почему тот пялит на него глаза.

Возможно, Леша рассказал Жгловскому о своем новом учителе. Внешне Калугин совершенно не походил на уездного руководителя — обычно первое знакомство не обходится без удивления. Николай Николаевич приветливо кивнул Анархисту и сел за стол:

— Кто еще не пил чаю, друзья мои?

— Мы с «президентом»! — радостно отозвался Леша и жестом пригласил Жгловского: — Согреться горяченьким…

— А мы что, не русские люди, елки зеленые!

К чести старого мастера, он, в отличие от Пронина и Оношко, мужественно признал свою ошибку: обнял племянника…

— Ёк-королек, промахнулся твой дядя!

Заглох граммофон. Из флигеля Воркун принес флакон спирта, вылил его в графин с наливкой и подсел к необычному гостю:

— Ну, Георгий Осипович, кто старое помянет, тому глаз вон! Тебе, брат, штрафную…

Жгловский немного помягчел, расправил плечи, положил забинтованные руки на стол:

— Мне стакан удобней…

К столу подошли Груня, Люба и Сеня. Калугин решил отвлечь внимание молодежи на себя, чтобы дать возможность инвалиду спокойно выпить вино. Он вынул из кармана толстовки листок:

— Друзья мои, к нам прибывает новая партия сентябрят[16]. Неплохо встретить концертом…

— Отлично-чудненько! — зажегся Сеня и стал перечислять, указывая пальцем: — Ланская… пение! Орлова… пляска! Добротина… соло на мандолине! Селезнев… мелодекламация! Воркун… вариации на гармони! Смыслов… цирковой номер с мячом!..

— Голубчик, что это за номер? — Калугин обратился к Леше. — Нуте?

Вратарь не успел шевельнуть губами. Раздался звон. Из рук Жгловского выпал стакан. Ерш обвел глазами присутствующих:

— Есть тут чекисты?

— Есть-имеются, — отозвался Селезнев.

— Полундра! Рысь тут! — Ерш забинтованной рукой, как пикой, нацелился на лысого в толстовке и простых очках: — Вот он, гад!

Никто не ожидал такой выходки. То ли вино ударило Ершу в голову, то ли он нарочно явился учинить скандал в коммуне? Мастер Смыслов сжал кулаки:

— Ёк-королек, ты что, рыжий, очумел?

Вскинув голову, Ерш заскрипел зубами:

— А вы что, ослепли, черт вас дери?!

Назревал скандал, который мог обозлить Жгловского.

А Иван Матвеевич стремился расположить Анархиста к откровенной беседе. Калугин спешно спрятал листок в карман:

— Голубчик, вы обознались, поверьте мне..

— Тебе поверить, курва?! — вскипел Ерш. — Нашел дурака! Отвечай, гнида, ты приходил ко мне?

— Куда, батенька?

— На перевоз?

— В каком часу?

— Поздно вечером. Ты подошел ко мне в саду…

— И вы в темноте рассмотрели меня?

— Я осветил тебя! Вот эти очки, бородка, — указал Ерш. — И твоя манера подсыпать: «Голубчик, батенька, друг мой. Нуте?»

Коммунары и гости переглянулись. А Калугин спокойно спросил:

— И мои сапоги, и плащ с капюшоном?

— Точно! Засыпался, гад!

— И рост мой?

Прищурив глаз, художник заколебался:

— Да нет… я чуть повыше тебя, а он чуть повыше меня…

Калугин перевел взгляд на друзей:

— Значит, Рысь основательно присмотрелся ко мне…

— Где он мог, в каком месте? — заинтересовался Селезнев. — Где?

— Уком… Дискуссионный клуб… Фабричная ячейка — всюду возможно, друзья мои.

— А зачем он гримируется под вас, Николай Николаевич?

Вопрос Любы насторожил Анархиста. Калугин с благодарностью посмотрел на Добротину:

— Представь, голубушка, что в темноте Георгий Осипович не обратил внимания на рост эмиссара. Что бы тогда произошло? Жгловский выдает Рысь чекистам, а те Жгловскому не верят. Больше того, берут меня под защиту! Жгловский, естественно, нервничает, злится. А при такой ситуации, голубушка, вместо откровенного разговора — обоюдная неприязнь…

— Другими словами, — подхватил Сеня, — Рысь нанес удар без удара!

— Совершенно верно, голубчик! — Калугин придвинул Жгловскому тарелку с маринованными грибами. — Рысь все время имитировал мою речь?

— В саду почти так. Разок только загнул по-одесски. А при первой встрече он, как артист, шпарил по-всякому.

— О чем же, батенька?

— Доказывал, что каждый смертный несет в себе трещину, только надо уметь нащупать ее…

— Чтобы не убивая убить?

— Точно! И, как пример, пришил судьбу уполномоченного губчека.

— Конечно, не вдаваясь в детали?

— Да, карты не раскрыл. А вчера больше нажимал на Библию.

— В каком смысле, голубчик?

— Расхваливал божественную стратегию Моисея…

— За что же?

— За искусство охмурять сынов земли. Моисей выполнял приказы всевышнего, которого сам же придумал, избрав путь не бога — дьявола: налет, убийство, насилие. Призывал всех почитать и слушаться только верховного, а сам же всеми верховодил. И так нашпиговал свой народ, что тот захватил богатую страну. Он назвал такую стратегию живучей.

— Совершенно верно, голубчик! Магомет, точнее, Мухаммед тоже прикрылся аллахом, в одну руку взял Коран, в другую меч и завладел Меккой.

— Рысь хочет моисеевой стратегией прикончить совдепию.

— И опять же план без деталей? — спросил Калугин.

— Нет, есть о чем посекретничать…

Калугин указал на лестницу, ведущую на чердак. Иван Матвеевич, видимо, вспомнил, что там лежит больной с приступом язвы, и глазами показал в сторону флигеля, но Селезнев правильно разгадал замысел председателя укома:

— Лучшего лекарства-бальзама и не придумаешь. Чуешь, Ваня-Ванек?

Действительно, больной совсем забыл про боль в животе. Прислушиваясь к рассказу Ерша, он поднялся с дивана и подошел к столу, за которым сидели Анархист, Калугин и Воркун.

— Тебе кто заказал иконы? — спросил председатель чека.

— Солеваров. Но спер их, видать, помощник Рыси…

— Кто? Имя, фамилия?

— Черт его знает! — пожал плечами Ерш. — Сам-то Рысь мелочишкой не пачкается. «Плох тот руководитель, говорит, который все сам делает». Он не один, но в открытую играл только с гадалкой, покойницей. Я Рысь поймаю. Лишь не спугните его. Удерет из Руссы.

Пронин смял в комок листок характеристики Воркуна, а Калугин незаметно улыбнулся…

ГРОЗНОЕ ПОЗДРАВЛЕНИЕ
Воркун не поздравил ее. Она знала, что он торопился по важному делу. Однако Сеня урвал минутку, заскочил во флигель и преподнес полное собрание сочинений Тургенева:

— От всей коммуны, Тамарочка Александровна!

Сияющий, он взмахнул роговским хлыстом:

— Друг-приятель отдал мне Желанного!

Она улыбнулась, а сама подумала: «Не зашел».

Воркун и Селезнев уехали до завтрака. Они спешили, пока мороз не сковал землю. Ерш зарыл золото глубоко.

За круглым столом пили чай Ланская с Калугиным. Он пожелал ей здоровья и всяческих успехов. Вчера Ерш часто цитировал Ветхий завет, поэтому Тамара не удивилась, когда Николай Николаевич спросил:

— У вас есть Библия, голубушка?

— Я брала у регента. Если хотите…

— Спасибо, матушка, я сам зайду. — Он задержал взгляд на вдовушке: — Ба-а! У вас совсем не праздничное настроение! Нуте?

— Погода действует. — Она повернулась к плакучему окну: — Полюбуйтесь…

— Запомните, голубушка, если дожди перейдут в снежную зиму, а весна дружно нагрянет — не избежать наводнения.

— И что тогда? — спросила она, думая о своем.

— Русса превратится в три холма. В старину, заметьте, Ильмень омывал старорусскую землю. Ваш сад растет на дне бывшего огромного озера…

Славный Николай Николаевич: он старался отвлечь ее от печальных мыслей. Но вот Калугин взял толстый портфель и скрылся за выходной дверью. Тамара вымыла посуду, вернулась во флигель, взглянула на пачку книг в бурых переплетах и опять за свое…

«Иван внес свою долю в общий подарок. Он не мог не знать о дне рождения…»

Осторожно звякнул звонок в прихожей. «Регент», — подумала она и не ошиблась. Сосед оставил мокрый зонтик в прихожей, а букет свежей герани внес в комнату:

— От меня и супруги…

— Преступники вы оба! Загубили домашние цветы! — заворчала она, принимая букет. — Великое спасибо, Абрам Карлович… Как ваше горло? В такую погоду…

Стройный регент, в черном костюме, с черной эспаньолкой на бледном подбородке, попятился к мокрому зонтику:

— Ничего… Благодарю… Ваш совет помог… Теперь только с утра легкий хрип…

Щелкнула дворовая калитка. Тамара увидела за окном грузную фигуру церковного старосты в клеенчатой накидке с капюшоном…

— Нет, нет, подождите! — задержала она регента. — Я не хочу оставаться наедине со своим благодетелем…

Молнией промелькнул в памяти голодный, тифозный год. В монастырской церкви — два гроба. Тома сразу осталась без отца и матери. Все похоронные расходы взял на себя Солеваров и сироту не забыл: пристроил в церковный хор…

Дверь открыл регент. Савелий Иннокентиевич скинул мокрую накидку, перекрестился и поцеловал певицу в лоб.

— Прими от старика… — протянул он крошечный молитвенник в золотой коробке. — Не забывай создателя — молись, грешница…

Староста бородой кивнул на регента:

— Его бог простит: занемог горлом. А ты, душа моя, погляжу, цветешь, силы набираешь. И голос окреп, на сцене поешь…

— Концерт в пользу голодающих.

— Благотворительно! — он взял ее за руку. — А верующие разве не твои братья, сестры? Разве они не жаждут послушать твой голос серебряный? Почему же их отвергла? Почему перестала петь на клиросе?

Продолжая стоять у окна, певица освободила руку.

— Савелий Иннокентиевич, у меня теперь опера, концерты, ликбез, сентябрята — совершенно нет времени!

— Нет времени?! — нахохлился старик. — А петь под гармошку в соседнем доме находишь время?!

Краска покрыла щеки Ланской. На помощь пришел регент:

— Не осуждай, старина, рядом живут ее лучшие друзья…

— Коммунары-безбожники?!

— Я тоже безбожник! Тебе известно. Однако ты умолял меня не оставлять хор. — Регент закашлялся и заранее угадал мысль старосты: — Не бог — доктор спасет меня!

— Так знай, нехристь, твоя чахотка — божья кара! — Он направил трость на Тамару: — И тебя, отступница, накажет господь!

Застегивая накидку, старик ехидно спросил:

— Это верно, что в коммуне жены-то общие?

— Нет, Савелий Иннокентиевич, в коммуне общие только идеи да стол, — строго ответил Вейц, подавая старосте трость.

В прихожей Солеваров потеснил входящего профессора Оношко и, не закрывая дверей, потопал на крыльцо.

Она не сразу вникла в профессорскую речь. И пакет не раскрыла. И поблагодарила не подавая руки. В ее ушах все еще звучала угроза старика. А что, если господь уже наказал и Ваня разлюбил ее?

Оношко задержался в Руссе, ждал санного пути в деревню. Он пожаловался на дождливую погоду:

— Представляю, что за дорожка на вашей земельке. — Аким Афанасьевич потряс пухлыми руками. — Шагнешь и завязнешь. Да, коллега, — обратился он к Вейду, — я видел список вашей коллекции. Можно снять копию…

— И вас удовлетворят одни названия экспонатов?

— Я боюсь, что вы передумаете и коллекция попадет в руки Калугина. Он мечтает о краеведческом музее.

— Хорошая мечта.

— А если вам вместо денег дадут бумажку с такими словами, как «национализация» или «конфискация», тогда как?

— Не волнуйтесь, профессор, у меня имеется охранная бумага с печатью исполкома.

Хозяйка поймала томный взгляд толстяка и снова с горечью подумала, что день ее рождения проходит без любимого.

— Скажите, пожалуйста, а верхом на лошади не опасно… — Она не договорила: Иван просил ее никому не сообщать о сегодняшней поездке за город.

Оношко принял ее беспокойство на свой счет, просиял:

— Ах, душечка, я никогда не сидел в седле! — Он засмеялся: — Упаду в самую грязь и не вылезу! Бедняжка Нинок! Как она там живет? Дома чуть ноги промочит — уже насморк! Коллега, а ваше здоровье?

И, не дожидаясь ответа, возмущенно вскинул руки:

— Где же глаза Фемиды?! Ерш Анархист, подонок человеческого рода, на свободе! Его же расстрелять мало — повесить надо!

— Очень опасный?

— Сейчас не очень: он почти без рук…

— Пощадите меня! — взмолилась хозяйка. — В день рождения хочется тепла и радости. Лучше отведайте горячего пирога с капустой…

Она прислушалась. В прихожей шум. Кто-то спешит. Что случилось?

В столовую влетел Алеша Смыслов. Он, не здороваясь, окинул взглядом мужчин:

— Где Солеваров?

— Ушел, — ответила Тамара, меняясь в лице. — Зачем он тебе?

— Нужен! — Юноша стряхнул с руки капли дождя и круто повернулся к выходу: — Очень нужен!

Провожая взглядом помощника Воркуна, Ланская подумала о том, что Солеваров не пойдет на уголовное преступление. Видимо, что-то другое.

Профессор укоризненно помотал головой:

— Не поздоровался, не поздравил…

— Он чем-то взволнован, — заступился Вейц. — Обычно удивительно тактичен. Мой давний читатель.

Тамара вспомнила о своем кружке ликбеза и попросила Вейца раздобыть для нее «Азбуку»:

— У меня один учебник, а три ученика.

Регент обещал достать букварь и мечтательно произнес:

— Поправлюсь, окрепну и с новыми силами за новое дело…

— Если вас допустят, коллега! — Толстяк вздыбил потухшую трубку. — Сын генерала, дворянин, бывший регент… и ликбез?!

— Допустят! Я уверена! — Тамара взяла том Тургенева и подняла его над головой: — Библиотека Вейца доступна всем! Книгами Вейца пользуется тот же председатель укома. Кстати, сегодня Николай Николаевич зайдет к вам за Библией…

— За Библией? — удивился криминалист. — Странно!

— Ничего странного, — пояснил коллекционер. — Он, вероятно, сличает христианскую Библию с иудейской: они, как известно, совпадают не полностью. А эта разноголосица в священных книгах иногда влечет за собой страшные последствия. Например, на Руси в молитвенники дониконианской печати вкралась опечатка: «Святить ОГНЕМ», а не «ВОДОЙ». Из-за этого «огня» разгорелся великий спор с доносами, пытками, жертвами…

— Господи, из-за одного слова?

— Да, Тамара Александровна, одна опечатка погубила тысячи невинных. — Вейц мягко поклонился профессору: — Извините, странно другое. Вчера ко мне пришла за Библией Груня Орлова…

— Вы ее знаете? — заинтересовалась Ланская.

— Да! Однажды она попросила у меня убежища: ее преследовал Ерш Анархист. А кончилось тем, что Груня у меня же дома позировала своему преследователю. Мне кажется, Ерш — самобытная, одаренная натура, но, к сожалению, очень рано попавшая под дурное влияние…

— Зверь! — вставил Оношко.

— Извините, Аким Афанасьевич, этот «зверь» сделал то, чего я не мог сделать со своей эрудицией. Он заинтересовал Груню Библией. Девушка заявила: «Проверю! Ежели святая книга в самом деле учит грабить, насиловать, убивать, обращать в рабство людей только за то, что они верят в иного бога, то я первая плюну на Библию!»

Регент закашлялся, приглушил голос:

— Она при мне читала проповедь Моисея. Вы не представляете, какой темперамент, какая это цельная натура! Даже моя жена, любящая одних кошек, очаровалась ею.

— Охотно верю! — воскликнула Тамара и неожиданно подумала: «А вдруг Иван увлекся Груней?»

Уходя в школу, Тамара приколола на двери флигеля бумажку: «Скоро вернусь. Ланская». Она боялась, что Иван вернется домой без нее…

Ученики преподнесли учительнице огромный букет белых махровых хризантем. Жена Герасима — хозяйка курортной оранжереи — сказала Тамаре Александровне:

— Желаем вам здоровья и семейного счастья…

Ланская зарделась. Ей показалось, что Прасковья, ее подружка по церковному хору, выдала тайну. Тамара заглянула в глаза Алешиной матери:

— Ты не знаешь, зачем твой сын искал Солеварова?

— Не знаю, — смутилась та, прижимая букварь к груди. — Может, Савелий Иннокентиевич оставил что. Он вчерась был у нас…

Тамара отвела глаза. За окном повалил густой снег. Она представила Ивана со снежными усами и, скрывая улыбку, наклонилась к столу:

— Начнем с арифметики…

Наконец-то урок закончен! Она завернула цветы в газету и, как только вышла из сторожки парка, побежала, радостно вдыхая свежесть молодого снега.

«Ждет! Ждет!» — верила она в свое счастье.

А вот и родной дом. Она остановилась, перевела дух. Рука потянулась к чугунному кольцу калитки. Если он любит, то ждет возле окна.

Прикрывая лицо букетом, она прошмыгнула мимо большого крыльца и застыла на пороге флигеля. Дверь открыл Сеня Селезнев. Он, весело напевая, принял от именинницы цветы и задорно подмигнул:

— Кто забыл-оставил ключ в дверях?

— Сенечка, я торопилась на занятие. — Она бросила тревожный взгляд на порожнюю вешалку: — У вас благополучно?

— Всё без обмана! Только не сразу нашли место. Промерзли, проголодались, а Ерш, в поповской шубе, байки сыплет: смех один! Мировой парень! Теперь они с Воркуном — не разлей водой!

— А где же Иван Матвеевич?

— В чека. Клад описывает! Не забудьте поздравить его: наш председатель!

— А Пронин?

— Занял кабинет уполномоченного губчека! И заметьте, как говорит Калугин, вновь открыл дело по убийству Рогова.

— Разве его убили?

— Да еще как убили — не убивая, Томочка-Тамарочка! — Сеня вернул цветы и ладошкой ударил по деревянной кобуре маузера. — Ой, самовар-то!..

Закрыв дверь спальни, хозяйка надела зеленое, под цвет глаз, бархатное платье, уложила огненную косу в три ряда, взглянула в высокое зеркало и вдруг пожалела, что не пригласила к себе Алешину маму: «Бедняжка скучает без мужа».

Серебристый, пузатенький самовар пыхтел, долго не мог успокоиться. Сеня поставил на него фарфоровый чайник и весело приветствовал маленького человека в серой толстовке:

— Николай Николаевич, Люба не звонила?

— Звонил, друзья мои, Иван Матвеевич: просил разрешения приехать вместе с Георгием Жгловским. Нуте?

— Пожалуйста! — оживилась хозяйка и крикнула убегающему Сене: — Поторопите!


Тамара рассказала о раннем визите Солеварова. Николай Николаевич открыл книгу Тургенева и посоветовал вдовушке перечитать рассказ «Живые мощи»…

Тамара исполняла народные русские песни. Ей вторил Иван, играя на гармони. Сеня читал тургеневские стихи в прозе. Георгий отлично рассказывал одесские анекдоты. Все смеялись, всем было хорошо. Но когда гости собрались в прихожей, голодная Пальма лизнула сапог хозяина…

— Боже, забыла накормить! — Тамара кинулась на кухню.

Воркун закрыл парадную дверь, вернулся за Пальмой.

Старинные часы пробили полночь. Тамара слышала его шаги в столовой, бой часов. Она опустила миску на пол, приласкала овчарку и, чуть пошатываясь, словно пьяная, медленно зашагала на свет…

— Что с вами? — испугался Иван.

— Не знаю, — смутилась она. — Устала, наверное…

Он придвинул стул и накинул на ее покатые плечи теплый платок. Она поблагодарила его и подняла голову…

Их взгляды встретились.

И тут же они быстро повернулись к окну: чья-то рука очищала стекло от снега.

Из кухни вырвалась Пальма. Воркун вышел на двор: свежий след мужского ботинка вел к открытой калитке. Овчарка легко догнала ночного визитера. Иван подозвал Пальму, вернулся во флигель и как можно спокойнее назвал имя младшего Рогова.

— Карп! Я так и думала! Боюсь его, боюсь!..

— Не бойся. — Он впервые обратился к ней на «ты». — Я с тобой. И если не возражаешь, всегда буду с тобой…

Вдовушка щекой прижалась к его широкой груди.

Пальма посмотрела на них и, поджав хвост, поплелась на кухню…

РАБЫ БЕССИЛИЯ
Савелий надел меховую шапку и задержался в прихожей. За стенкой, на кухне, тетка секретничала с племянником. Все эти дни Вера молилась за Георгия: вслух просила чудотворную, чтобы чекисты не расстреляли поповича. Старорусская богоматерь свершила чудо — Анархиста помиловали. Теперь рыжий безбожник смеется, говорит, что его спасла не божья матерь, а золото.

«Какое золото?» — струхнул старик.

Летом он доверил жене церковную тайну: ночью пошел зарывать монастырское золото. Но не зарыл, лопата уперлась в слой битого кирпича. Староста спрятал драгоценности в семейном склепе, а жене повторил старое: «Зарыл, слава богу».

«Нет, скорее Ерш обокрал гадалку», — успокоился старик и вышел на улицу.

Снег больше не таял, мороз освежил воздух. В такую погоду Савелий любил прогуливаться. Жена знала об этом и, конечно, не могла заподозрить мужа в том, что он прихватил ключи от семейного склепа.

Тайник известен только ему, Солеварову, но прятал церковные вещи он по указанию эмиссара патриарха. Раньше все сакраментальные указания исходили из надежных уст: Капитоновна приглашала Савелия к ясновидящей, а та передавала слова новгородского владыки. Теперь же, после смерти гадалки, о приезде эмиссара известила мадам Шур.

Неужели она приближенное, доверенное лицо? А впрочем, мадам Шур окончила Сорбонну, пять лет хозяйничала на мызе новгородского архиерея; затем купила в Старой Руссе дачу, пела в хоре, давала уроки на гитаре, а теперь совладелица магазина. Такая вполне заменит ясновидящую…

Над монастырем искрились золотые кресты церквей. Старик поднял отяжелевшую руку, медленно перекрестился и заметил, что прохожие теперь редко осеняют себя крестным знамением. И вообще, если не закрывать глаза, вера в бога угасает. Не он ли, староста, пригрел сиротку, похоронил ее родителей, привел на клирос, возвел в солистки? И что же? Подружилась с безбожниками, вступила в коммуну и выходит замуж за чекиста.

Или регент. Почему отрекся от хора? Он много лет жаловался на горло и все же руководил, не пропускал ни одной службы в храме. А ныне избегает: неловко, стыдно — променял на ликбез.

Солеваров остановился перед монастырскими воротами с крестом и мысленно обратился к богу: «Верни людям веру!»

Под кирпичной аркой оголенные булыжники лоснились ледяной пленкой. Старик покачнулся, налег на трость и мелкими шажками выбрался на снежный покров. Ему тяжело ходить, но нужно: он обойдет всех отступников, еще раз попытается вернуть их в лоно Старорусской богоматери.

На монастырском дворе ребятишки катались с ледяной горки. Перегоняя друг друга, они кричали, толкались, смеялись. Старику хотелось спросить: «Дети, кто с крестом?» Ведь судьба церкви в их руках. А в школах отменили закон божий. Как быть? Что придумать? Вся надежда на прихожан-родителей. С ними надо вести беседы, проповеди.

Старика догнал коренастый священник с широкой рыжей бородой. «Вот некстати», — подумал Савелий и вопрошающими глазами встретил родителя Ерша Анархиста. Тот слегка приподнял шляпу.

— Савелий Иннокентиевич, достопочтенный свояк, — громогласно поздоровался отец Осип и, оглянувшись, тихо сообщил: — Я за твоей милостью. Созови-ка завтра «двадцатку», брат мой.

— Гроза надвигается, отец Осип?

— И страшная, громовая! — Он глазами показал на белое каменное здание: — Зайдем к дьякону, потолкуем наперед…

— Ты за этим и пожаловал в Руссу?

— Кто может угадать помыслы божьи? Приехал хоронить чадо свое, а он, греховодник, с твоей супругой чаек попивает.

Старик поежился и сухо сказал:

— Жди у дьякона, я же поклонюсь родителю, — он указал в сторону монастырского кладбища. — Не задержусь…

Три старинных храма и три низких поклона. Старик крестился, а сам думал: «Сынок-то весь в батюшку блудливый. Нет такой вдовы в Волотовском приходе, у которой не ночевал бы отец Осип. И пить горазд, чревоугодник».

Савелий сильно недолюбливал свойственника, но ладил с ним, потому как священник Жгловский окончил Петербургскую духовную академию, часто помещал богословские статьи в «Новгородских епархиальных ведомостях», а главное — удачно вел полемику с обновленцами. Когда-то перед ним открывалась радужная стезя, да за блуд потеснили в деревню.

Снежная тропка вела в тупик, к железной часовенке. С темно-синими стеклами и острыми башенками, она резко выделялась среди надгробных памятников. Перед семейным склепом старик прислушался.

Над крышами древних храмов, где возвышалась колокольня, судачили галки. Где-то мяукала кошка. Вдруг за спиной старосты заскрипели на снегу шаги.

Хоть он и жаловался на стариковские глаза, все же заметил, что следом за ним вышагивал рослый парень в охотничьей куртке и кепке с обвислым козырьком.

Не дай бог, если переодетый чекист…

В склепе схоронены драгоценности, не отмеченные в монастырском инвентаре. Чекист подумает, что золото спрятал хозяин монастыря. Господи, пронеси нечистую…

Солеваров, войдя в часовню, не закрыл двери, встал меж надгробных плит и впервые не пересчитал металлические венки, привезенные еще из Петербурга. Он поклонился застекленной иконе, висевшей на глухой стене. Чудотворная заступница не оставит в беде раба божия Савелия…

Теперь нельзя спускаться в склеп. На плоском камне, лежащем у входа, стоят сапоги. Пахнуло селедкой. Чекисты неважно питаются. А у него, Солеварова, имеются масло, яйца, окорок. Только люди бают: «чрезвычайку» не подкупишь.

Божья матерь вразумила старика.

Староста, кряхтя, опустился на колени. Кто же мог донести? Не верилось, чтобы родной племянник выпустил из рук золото. Надо не замечать агента. Пресвятая дева, спаси…

Он, Савелий, шестьдесят лет отслужил на почте. А чекист, поди, думает: хозяин часовни — буржуй. Да, род Солеваровых торговал солью, строил градирни и варницы для «государева завода». Екатерина Вторая, посетив Руссу, пожаловала городу герб с изображением двух медведей и жаровни на плите, а Солеваровы приняли герб как свой фамильный.

Все они, кряжистые, мускулистые, волосатые, смахивали на медведей, и все они промышляли солеварением. Только Савелий с детства пристрастился к собиранию марок и поступил на почту. Хотя внешне он тоже медведь: у него, как и у всех родичей, крупные челюсти, волосатые ноздри и сросшиеся брови-мохнатки, из-под которых сейчас блеснули звериные глазки.

Безусый чекист глядит на ширь его сутулой спины, на толщу разлапистых ног и не знает, что перед ним Топтыгин на привязи. А цепь в руках поводыря. Вот повернуться и поведать все как на исповеди. Да страшно! Вдруг он эмиссаром подосланный?

Кто знает, на что решился бы перепуганный старик, если бы в это время не заговорил незнакомец:

— Староста, как забеседуем: официально иль по душам?

В голосе неизвестного не то просьба, не то угроза.

— По душам, — ответил старик по-старорусски — с ударением на первом слоге и сильно окая.

Солеваров медленно поднялся и шагнул к собеседнику: лицо, кажется, знакомое, а голос чужой.

— Вы чей будете, отрок?

— Осади назад! — тот выхватил наган.

Отступая, старик почувствовал себя совершенно разбитым. Кажись, мясо отошло от костей: толкни — и он развалится. Нет прежней силы. Вся надежда на чудо…

Лобастый, с курносым лицом, словно прессуя слова мясистыми губами, тяжко спросил:

— Кто у тебя в храме торгует свечами?

— Степанида Ковылева и Прасковья Смыслова.

— Одна Ковылева справлялась. Зачем привлек Смыслову?

— Бог свидетель, сама предложила свои услуги…

— Так вот, старбень! — оборвал парень. — С этого дня Смысловой никаких поручений! Иначе пеняй на себя! Договорились?

— Свято слово, — облегченно вздохнул старик.

— Еще! О нашем разговоре ни звука.

— Могила…

Строгий парень сунул наган за пояс и, застегивая куртку, быстро исчез в голых кустах. Старик размашисто перекрестился:

— Благодарю тебя, владычица, отвела беду…

Теперь скорей домой. Солеваров поспешил и, падая между могил, веткой поцарапал лицо.

На выходе из кладбища еговстретил отец Жгловский:

— Боже милостивый, что с тобой, свояк?

Старик рассказал о вооруженном парне, но промолчал о кладе. Священник взял его под руку и убежденно заговорил:

— Я так разумею, брат мой, подослали. Они не дремлют. Сегодня тебя припугнули, завтра меня. У них свои десять заповедей: иконы изъять, соборы закрыть, попов в Сибирь, а верующих, как они глаголят, «под стрелы критики!».

Отец Жгловский указал на фасад церковного здания:

— За каждым стеклом, в каждом окне учреждения будут висеть списки верующих, смешные изображения и непристойные слова Демьяна Бедного да Маяковского.

Савелий застонал от боли в ноге. Отец Осип по-своему воспринял протяжный возглас старика.

— Подожди, брат мой, еще не так заноешь! — Он перешел на шепот: — Они написали Ленину. Просят ускорить — издать декрет. Хотят прибрать к рукам все церковное богатство. Наш долг, наша святая миссия — спасти реликвии…

Отец Осип наметил ближайший план действий. Старик согласно качал головой.

Дома жена накинулась на Савелия с вопросами:

— Где ты был? Кто тебя так разукрасил?

Она подозвала работницу магазина:

— Груня, помоги старику!..

Савелий кряхтел. На все вопросы ответил отец Осип. Груня заинтересовалась парнем с наганом. Смывая кровь с лица пострадавшего, она попросила обрисовать внешность мальца. И по мере того как старик рассказывал, она менялась в лице…

Вдруг девушка, скрывая смущение, спросила попа:

— Батюшка, Пятикнижие — библейское священное писание?

— Священное, дочь моя, — ласково улыбнулся он. — Православная церковь признает каноническими тридцать восемь книг Ветхого завета, в том числе и Пятикнижие. А ты разве в школе не изучала закон божий?

— Изучала. Но не читала Библию. А вот тут заглянула — и глазам не верю!..

Отец Осип и супруги Солеваровы вскинули удивленные глаза на черноокую девушку. Она выдержала их взгляды и продолжала:

— Бог учит Моисея, а Моисей своих воинов — грабить, умерщвлять, брать в рабство…

— Кого? Иноверцев!

— А разве иноверцы не люди? Разве их не бог сотворил?

— Бог сотворил, дочь моя, а дьявол увел их на ложную стезю.

— Так и воюйте с дьяволом, а тех, кто заблудился, выведите на истинную дорогу. Зачем же их резать, колоть, насиловать?

— Дитя мое, божья кара всегда справедлива. Господь владыка указал, Моисей выполнил — полонил ханаанцев.

— Ради чего? Обогатиться за чужой счет! Захватить землю, сады, дома, скотину и заставить покоренных работать на себя?

— Без страдания, чистилища в рай не попадешь!

— Чего же Моисей своим обещал не рай, а обетованную землю?

— На то воля всевышнего!

— И я про то! — Груня вскинула руки: — Всевышний один народ натравливает на другой! Учит воевать, драться! Так можно любую войну оправдать — воля божья! Читайте священное писание!

— Читать нужно, дитя мое, но с разумением. — Отец Осип бросил взгляд на стенные часы: — Приходи завтра в такое время сюда, мы вместе почитаем Библию. А сейчас я с дороги немного приустал…

«Приустал или почувствовал свое бессилие?» — задумался Савелий, наблюдая за волотовским попом.

Тот фыркал возле умывальника, смачно чавкал за столом, громко говорил, бодро рассказывал о своей сельской жизни. А после ужина увел старосту в небольшую комнату, закрыл двери и, прикрывая ладошкой рот, третий раз забубнил все о том же:

— Брат мой, пришел наш час. Нельзя боле молчать. Будя! Они не молчат. Исполком запретил крестные ходы. А завтра и колокольни под замок! А там и ризницы очистят. И нас, служителей церкви, в Сибирь по этапу. Сам патриарх указует нам: не вставать на колени. В чем наше спасение?..

Отец Осип прислушался, встал, тихонько подошел к двери и, придерживая рукой тяжелый крест на груди, рыжей густой бородой уткнулся в дверь. Савелий услышал хрипловатый голос племянника. Раньше, годков пять назад, Солеваров схватил бы прелюбодея за шиворот и, как кота, вышвырнул бы на улицу. А теперь даже голос осел…

Голоса за дверью утихли. Священник заглянул в скважину, покачал головой, вернулся к старику. Он жесткой пятерней закинул рыжие волосы назад и злыми глазами пригвоздил свояка:

— Слыхал, брат мой?

— Я не подслушиваю…

— И зря, Савелий Иннокентиевич. — Отец Осип опять загнул бороду ко рту. — Мое чадо любопытствовал, где остановился эмиссар патриарха. Зачем ему, безбожнику, понадобился адрес московского гостя? Сейчас у дьяка мадам Шур сказала, что чекисты ищут Рысь, который якобы умертвил Рогова, и что для них Рысь и эмиссар одно лицо. Схожу-ка еще разок к дьяку…

«Ты же приустал», — мысленно заметил Савелий.

ДВОРЕЦ, КАЗАРМА, ВИЛЛА
Вчера Жгловский сказал, что встретил товарища по анархической партии. А сегодня он не явился на отметку в чека. И не звонит. Иван посматривал на телефонный аппарат: «Почему молчит?»

У Пронина обострение язвенной болезни. Он лежал дома. Врач запретил чекистам беспокоить больного, но не запретил больному беспокоить чекистов. Пронин уже дважды заставил Воркуна снять телефонную трубку и дважды бил в одну точку: «Что случилось со Жгловским?»

Приход Ивана в чека совпал с неприятной процедурой — сокращением штатов. Воркун вызвал Сеню по срочному делу, а тот выступил в роли адвоката.

— Товарищ председатель-начальник, вникни. Ей-ей, не выдержать девушке такую нагрузку: делопроизводитель, машинистка, оперативник, а теперь еще взвалили контроль за ордерами на обыск и арест…

Не давая Селезневу закончить мысль, Иван подхватил его интонацию:

— Товарищ следователь-оперативник, пойми, по всем учреждениям сокращение. Экономия — новая политика. И не одна Люба Добротина с перегрузкой. — Он кивнул на дверь: — Раньше комендант ведал лишь содержанием арестованных, выдавал пропуска на свидание и отвечал за работу справочного стола, теперь же на него взвалили еще хозяйственный отдел: хранение имущества комиссии, распределение конфискованных товаров, использование перевозочных средств, ведение отчетности и выдачу жалованья. И он, ей-ей, не жалуется…

— Чудно и чудно! — удивился Сеня. — Быстро ты освоил этот дом!

— У тебя учусь, дружище. — Иван спрятал улыбку в усы. — Оперативное задание: разыщи Георгия Жгловского…


Не прошло часу — Селезнев докладывал. Он заглянул в магазин Солеваровой, застал Груню без хозяйки…

— Вчера Ерш жаловался, что его принимают за попа. Решил избавиться от батькиной шубы. А может быть, просто Груню пожалел: грянул мороз, а она в легкой кацавейке. «Возьми, говорит, а то все равно пропью». Груня поблагодарила, но не взяла. Он пригласил на танцы под духовой оркестр. Не пошла. Вышел из магазина Ерш грустный…

— А где вчера танцевали под духовой?

— В белой казарме на Красном берегу.

— Ну, Сеня, слетай в Дерглецкие казармы. Может… Постой-ка! — Воркун снял трубку: — Вас слушают…

Говорил мастер Смыслов. Начал он издалека. Видимо, не хотел огорошить друга. Но Иван сразу почувствовал неладное и прервал его охотничью прелюдию:

— Сергей, при чем тут зайцы, ближе к делу!

— Ёк-королек, у меня нет дроби. А в разрушенном дворце — свинцовые трубы. Я спустился в подвал, смотрю, лежит окоченевший. Стены белы от мороза, а он в сапогах, галифе и гимнастерке. Признал только по забинтованным рукам…

— Убит? Рана?

— Нет, елки-палки, видать, забрел пьяный…

Иван усадил за свой стол Селезнева и, накидывая шинель, позвал Пальму…


Иван осмотрел труп Анархиста: ни царапинки. «Неужели опять „убийство без убийства“?»

Пальма вывела хозяина к чугунной решетке калитки и села. Дальше следы смешались со множеством отпечатков солдатских сапог. Путевой дворец времен Екатерины Второй сильно пострадал в 1917 году, но одноэтажный флигель сохранился. В нем расположилась хозяйственная рота кавалеристов. Лошади стояли в царской конюшне. Из нее доносилась задорная песня:

Как-то раз на полигоне
Раннею весной…
Возле ворот пестрела полосатая будка. Часовой указал вчерашнего дежурного, а тот показал, что вчера поздно вечером двое военных, сильно выпивших, просились переночевать. Один был в солдатской шинели, другой в комсоставской. Часовой пропустил их к командиру роты. Они не вернулись.

Выходит, собутыльник завел Жгловского в подвал дворца, положил пьяного на солому и накрыл шинелью. Как только Ерш захрапел, он снял шинель и, наверное, вылез в разбитое окно.

Воркун вернулся в подвал, в котором раньше находилась кухня и людская. Разбитые окна выходили прямо на панель. Заиндевевшие стены без единой подозрительной метки…

— Пальма, где же обратный след?

Ищейка словно поняла озадаченность хозяина. Она поднялась по каменной лестнице из подвала и не вышла на двор, а продолжила путь по ступенькам на первый этаж и остановилась на балконе.

Иван снял кожаный ремень, обвил им чугунную балясину и, держась за оба конца ремня, легко спустился на панельные плиты. На ремне остался след чуть заметной потертости. Иван дождался Пальму и, минуя Дворцовую улицу, зашагал по набережной к белой казарме.

Под высокой аркой Воркун предъявил документ, вызвал командира караульной роты и навел справку:

— Вы лично были вчера на танцах?

— Был.

— Не обратили внимания на мужчину — коренастый, с рыжей бородкой и забинтованными руками?

— Как же, — оживился комроты, — он здорово отплясывал «яблочко»!

— Кто его пригласил, с кем он был?

— С нашим интендантом Зубковым.

— Где он сейчас?

— Да, наверно, в каптерке…

Они пересекли большой двор. Из двери кладовой пахнуло кожей, махоркой и едким мылом. За деревянным столиком щелкал на счетах сонный каптенармус. Он, зевая, сдвинул буденовку на затылок и с трудом поднялся с табуретки.

При имени Георгия Жгловского кладовщик развел пальцем малюсенькие усики под солидным красным носом и опять опустился на стул.

— Мы с ним когда-то дружили, состояли в одной партии. Теперь опять договорились о встрече. На танцы обещал прийти с бабенкой, но явился один, жутко мрачный. — Он указал на стеллаж с солдатскими котелками: — Вот здесь Ерш сбросил шубу и сказал: «Переобмундировать!» Пришлось отдать свою шинель, старую гимнастерку образца восемнадцатого года, галифе с кожаными наколенниками, красноармейские сапоги мои, поношенные. А его вещички в мешок. Обещал сохранить. — Зубков дыхнул перегаром. — Вы за шубой?

— Нет, за Георгием Жгловским. Он не явился на отметку в чека.

— Да, да, вспоминал! — Кладовщик осторожно ногтем снял волосинку с века. — «Я, говорит, пойду позвоню и вернусь». А сам не вернулся. Наверно, думаю, остался на вилле…

— На какой вилле?

— Да что рядом, — махнул на дверь, — за нашим забором…

— Разве у вас нет телефона?

— Есть! Я предложил ему. А он говорит: «Проведаю управляющего и заодно подышу свежим воздухом».

— Он был пьян?

— Пил стаканами. — Кладовщик показал на стол: — Вот здесь. Встречу отметили. Поднялись наверх в большое зало. Он еще плясал. Потом добавил и на улицу…

— В каком часу?

— Примерно… в двадцать один…

Воркун бросил взгляд на стенные ходики, где рядом чернела кожаная куртка с медными пуговицами. Иван искал комсоставскую шинель, но не увидел.

Вилла находилась между Путевым дворцом и казармой. Высокий серый забор с колючей проволокой обрывался на Дворцовой улице, открывая подход к парадной двери. Воркун нажал кнопку, поднял голову. Он не раз любовался этим домом, сделанным из фанеры.

Двухэтажное здание с высокой готической крышей до революции принадлежало хозяину фанерной фабрики. Теперь в фанерном замке проживал управляющий, с которым Иван познакомился во время недавнего пожара.

Виктор Константинович, в грубошерстном костюме, с бородкой, расчесанной на две половины, провел чекиста в свой кабинет. Обилие света, паровое отопление, вращающиеся двери, ковры, полированная мебель, картины — все это поразило Ивана. Он не сразу обратился к управляющему фабрикой:

— Вы знаете Георгия Осиповича Жгловского?

— Да. В семнадцатом году его вселили к нам… сюда… — Виктор Константинович протянул руку к настольному телефону: — Вчера он пришел позвонить. Но был настолько пьян, что с трудом ворочал языком.

— Он дозвонился?

— Не знаю. Я вышел из кабинета…

— Понимаю. — Иван посмотрел на широкое окно, выходящее на Дворцовую улицу. — Вы случайно не видели… его никто не поджидал возле дома?

— Не заметил, хотя парадную дверь открывал я лично, прислуга ушла на танцы.

Меньше всего Воркун рассчитывал на показания домработницы. Остроносая девушка в кружевном переднике покраснела, замкнулась. Но постепенно уяснила, что речь идет не о том красноармейце, который провожал ее. И тогда вдруг внятно заговорила:

— Меня, значит, задержала хозяйка. Я, значит, не сразу вышла из дома. И вот иду по Дворцовой, а уже темно, и слышу за углом мужские пьяные голоса. Думаю, от греха подальше. И, значит, прижалась к нашему забору. Ни жива ни мертва. Трусиха я. А они с бульвара свернули на Дворцовую. Оба в шинелях. Один еле на ногах держится, а другой его поддерживает. И как только минули меня, один, что потрезвее, остановился, а пьяный, сильно качаясь, зашагал дальше к нашему дому. Ну я, значит, и припустила: за угол и бегом до казармы…

Иван подумал о Зубкове. Кладовщику ничего не стоило надеть на себя комсоставскую шинель. Он, конечно, и завел Анархиста в подвал. Но с какой целью? Завладеть шубой или убрать с дороги опасного свидетеля? Возможно, Зубков совсем не случайно встретил Ерша на мосту. Уж больно спокойно держался кладовщик. И не зря повесил свою кожаную куртку на видное место. В свое время Жгловский явился с повинной в чека — мог предложить и Зубкову последовать его примеру. Тот внешне: «Да, да!» — а сам споил матроса, нарочно уговорил «откаблучить „яблочко“». Ерша, понятно, разморило, потянуло на воздух. Но почему не позвонил из казармы?

Скорее всего, на танцах Жгловский опознал Рысь. Или Зубков проговорился: хотел Ерша завербовать. В таком случае Жгловский не мог звонить в чека из казармы. Одно ясно, что Зубков не Рысь. Эмиссар патриарха — образованный, умный, скрытный враг. А этот, узколобый, со стеклянными глазами и красным носом алкоголика, походил на исполнителя, а не на руководителя.

Длинная белокаменная казарма имела форму буквы «Г». На обратном пути Иван не зашел к Зубкову и решил закрепить за ним Селезнева. В данном случае слежка лучше ареста. Пронин арестовал сына перевозчика. Баптист держался уверенно, отвечал твердо, дал точный портрет ночного гостя: «В черной накидке с капюшоном, в очках и с бородкой, как у нашего председателя укома».

Нет, пусть Зубков приведет к Рыси!


Труп вывезли из дворца ночью. Вскрытие показало, что Ерш пил самогонку и денатурат, настоянный на дубовых листьях. Однако умер не от алкоголя, хотя сильное опьянение способствовало быстрому переохлаждению. Он заснул и не проснулся.

Его похоронили родители и Солеваровы. На поминках Зубков напился, плакал и утешал Веру Павловну, рядом с которой сидела Груня…

СШИБКА УМОВ
Недели мелькали, как страницы детективного романа. В коммуне сыграли свадьбу Ивана с Тамарой, встретили Новый год, отпраздновали четвертую годовщину Красной Армии, дождались декрета об изъятии церковных ценностей, а дело с убийством Рогова все еще оставалось открытым.

Больше того, загадочная смерть Ерша Анархиста дополнительно запутала следствие по делу Рогова. Селезнев «сдружился» с кладовщиком Зубковым, но — ни одной улики. Бывший анархист даже пил только вне служебного времени. Сеня начал подумывать, что Георгий Жгловский «сам себя угробил»: перепил и замерз. А отсюда один шаг и до мысли: «Рогову отказало сердце, и точка».

К счастью, свои сомнения Сеня не высказывал вслух. Его смущала твердая позиция Калугина: он по-прежнему утверждал, что и Рогов, и Жгловский погибли от руки Рыси. Один и тот же прием — убийство без убийства.

Февральский декрет ВЦИКа растревожил церковников. Они прислали анонимку Калугину: если-де возглавишь комиссию по изъятию церковных ценностей — распрощаешься с жизнью. Воркун приказал Сене охранять председателя укома.

Молодой чекист вышел на улицу и оглянулся на желтый дом, на фасаде которого чернела вывеска с прямыми крупными буквами:

             СТАРОРУССКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ
НОВГОРОДСКОЙ ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ КОМИССИИ
Он надеялся, что Люба помашет ему в окно. А увидел Алешу Смыслова возле дома.

— Друг-приятель, ты по делу?

Алеша расстегнул полушубок, вытащил из-под ремня широкую книгу и, улыбаясь, протянул ее:

— Отнеси Калугину…

— Ты откуда знаешь, что я иду к нему?

— Я знаю, что я не могу идти к нему: меня ждет Воркун…

Принимая книгу, Сеня подумал о дневнике Рогова и сказал:

— Вот бы тетрадь-записки уполномоченного…

— Эта книга тоже обрадует Николая Николаевича. Спрячь под шинель и вручи без свидетелей…

— Есть такое дело! — Сеня подмигнул товарищу: — Когда свадьба?

— Когда Груня откажется от церковного брака. А у тебя?

— Как только переедет-переберется к нам в коммуну.

— Что же ей мешает?

— Мой рост. Все вздыхает: «Хоть бы на вершок выше!»

Он горько засмеялся. А перед зданием укома завернул в соседний дом и раскрыл книгу. Автор — Ницше. В глаза бросились строки, отмеченные ярко-красным карандашом:

«Любите мир как средство к новым войнам».

«Я не работать советую вам, но воевать».

«Война и мужество создали больше великих вещей, чем любовь к ближним».

Удивленные глаза Сени метнулись на соседнюю страницу:

«Жизнь есть не что иное, как война за власть».

Тряхнув чубом, чекист начал листать книгу в поисках подчеркнутых фраз.

«Будь всегда первым и возвышайся над другими».

«Способен ли ты быть убийцею?»

«„Не грабь! Не убий!“— такие слова считались когда-то священными… Но спрашиваю вас: где в свете были лучшие разбойники и убийцы, чем вот эти святые слова?.. Разве не есть всякая жизнь — разбой и убийство?.. О братья, разбейте же, разбейте старые скрижали!»

Несмотря на оттепель, Сеня почувствовал, как холодок пробежал по спине. Он захлопнул книгу и внимательно перечитал надпись на обложке: «Фридрих Ницше. Так говорил Заратустра. Книга для всех и никого. Полный перевод с немецкого А. Н. Ачкасова. Москва, Моховая, дом Бенкендорфа. 1906».

Сеня задумался: «Кто же так старательно читал?»


Кабинет Калугина освещался ослепительным мартовским солнцем. Перед письменным столом сидели, щуря глаза, представители укома, исполкома, Помгола, милиции, чрезвычайной комиссии, профсоюза и общественных организаций.

Обсуждался список кандидатов в комиссию по изъятию церковных ценностей. Московская инструкция предписывала: «Включить одного-двух представителей духовенства». Но ни один священнослужитель не явился на совещание в уком.

— Может, еще подойдут, — сказал Пронин.

И Калугин выложил на стол второй список членов технико-экспертной комиссии. В нее входили музейные работники, ювелиры и бухгалтер. Доктор Глинка предложил дополнить список известным художником Сварогом. Все единодушно проголосовали «за». Сеня тоже поднял руку, да так и застыл. Распахнулась дверь, блеснул на цепи золотой крест, мелькнули желтоватые глаза, раздутые ноздри и огненно-рыжая борода. Отец Осип решительно перешагнул через порог и широкими ладонями прикрыл солидный живот.

— Мир и правдолюбие этому дому, — поклонился он.

Калугин ответил приветствием, указал свободное место и зачитал список кандидатов…

— Гражданин Жгловский, кто войдет от духовенства?

В начале нового года отца Осипа перевели в Руссу с повышением. Он чувствовал, что настало время для него, опытного полемиста. Ему выгоднее говорить стоя. Его руки легли на спинку стула переднего ряда…

— Вразумите меня, служителя церкви, — начал он, склонив голову, — зачем я приглашен на оное светское собрание? Мы же, слуги бога, не занимаемся мирскими делами…

— Совершенно верно, батюшка, — подключился Калугин, — мы тоже не служим в храме и не поем псалмы. Однако голодающие ждут от нас хлеба, а не песнопений. Вы лично, гражданин Жгловский, не откажетесь участвовать в комиссии по изъятию церковных ценностей? Нуте?

— Я лично, гражданин, внес свою лепту и всегда протяну руку любому страждущему. Но… — он провел рукой по рясе, — мой сан священника обязывает меня во всем слушать патриарха…

— Во всем?! Девятнадцатого февраля восемнадцатого года патриарх Тихон предал анафеме большевиков. Вы, его послушник, тоже проклинали нас в своем приходе? Нуте?

— Я не фарисей из «живой церкви». Это лишь обновленцы дерзнули осудить патриарха Тихона…

— Другими словами, батюшка, вы тоже анафемствовали?

Жгловский почувствовал достойного противника и опять вскинул голову:

— Исповедуйте свое кредо: не суесловьте. Наши братья и сестры ждут хлеба…

— А хлеб ждет золота!

— Освященные реликвии — ризы, чаши — не подлежат изъятию. Патриарх Тихон указует, что можно добровольно пожертвовать церковный лом и подвески на иконах…

— На тебе, боже, что нам негоже!

Присутствующие засмеялись. Но отец Осип не смутился:

— Если ваша комиссия последует указанию патриарха, я войду в нее, если же вы посягнете на святые вещи храма — не войду!

— Батюшка, комиссия на месте разберется: что взять, что не взять. И ваше присутствие, как видите, необходимо. — Калугин взялся за перо: — Разрешите внести вашу фамилию, голубчик?

Прищурив глаз, Жгловский обратился к собранию:

— У вас все решается большинством голосов, и у нас в пастве все решают миряне. Завтра общее собрание прихожан. Если они благословят изъятие святых предметов, то я ваш слуга; если же верующие запротестуют, то и дверей не открою…

— А декрет ВЦИКа?!

— Бог свидетель! Вы же сами, большевики, провозгласили полное отделение церкви от государства. Советская власть отказала нам в материальной помощи, заявила, что религия есть частное дело каждого гражданина, предоставила нам самоуправление, так исповедуйте свое же кредо: не вмешивайтесь в частное дело граждан, предоставьте им самим решать вопрос о благотворительности. — Он шагнул к двери. — Не задержусь с ответом. Мое почтение!..

Сеня вышел на площадку, проводил взглядом священника и вернулся в кабинет, где больше всех возмущался старший Смыслов:

— Ёк-королек, это же волкодав в рясе! Завтра на церковной сходке он всех рабов божьих поднимет против комиссии. Его надо немедля арестовать!

— За что, голубчик?

— Елки зеленые, председатель укома спрашивает: «За что?» Да этот поп, кол ему в глотку, грозился закрыть двери храмов! Надо воевать, бороться с церковниками!

— Но как, голубчик?! — Калугин вскинул глаза на стенной портрет Ленина: — Владимир Ильич говорил, что надо уметь бороться с религией. Если мы арестуем священника накануне работы комиссии, то фанатики растерзают комиссию на паперти храма. Нет, друг мой, на данной стадии борьбы важнее доказать верующим, что помощь голодающим не противоречит христианской морали.

— Так они и будут тебя слушать! К собранию не подпустят!

— Конечно, все это сложно и особый разговор.

Калугин окинул взглядом присутствующих:

— Друзья мои, надо быть готовыми к тому, что ни один служитель культа не войдет в нашу комиссию. Это, естественно, усложнит изъятие. Поэтому, пока не поздно, каждый из вас может отказаться… Нуте?..

Сеня метнул взгляд на преподавателя истории с лопатообразной бородой. Ему показалось, что бывший учитель гимназии струхнет, но ошибся. Ни один член комиссии не отступил…


Они остались вдвоем. В кабинете пахло махоркой. Сеня открыл форточку, подошел к письменному столу и выложил книгу Ницше. Николай Николаевич не удивился. Видимо, он ждал ее…

— Спасибо, друг мой. — Председатель полистал сочинение немецкого философа и воскликнул: — Поразительно! Моисей создал стратегию для избранных, а Ницше для избранного, для сверхчеловека. Голубчик, Алеша не сказал… чьи это пометки?

— Нет, но он просил передать-вручить без свидетелей.

— Значит, друг мой, он выполнил задание. Пригласи его, пожалуйста, к нам в коммуну… и хорошо бы вместе с Груней…

Спор разгорелся, как всегда, за круглым столом. Кому выступить на собрании верующих? Ланская пришла ужинать вместе с регентом. В коммуне Вейц появился впервые. Он хорошо знал церковный мир и заявил:

— Завтра все решится. Священник Жгловский — отличный оратор. Верующие пойдут за ним. Его влияние следует приглушить. Я выступлю. Меня знают прихожане…

Абрам Карлович говорил больным, беззвучным голосом. Сеня, как и все другие коммунары, понимал, что чахоточный не оратор: он сам себя не услышит. На открытом воздухе перед большой массой надо выступать горластому. Или Калугину: у него голос несильный, но он умел заставить себя слушать, его слабость оборачивалась силой. И знаток религии.

Николай Николаевич словно разгадал ход мысли Селезнева:

— Я готов, друзья мои…

— На что готов? — вклинился Воркун. — На самоубийство?

— Мы будем охранять-подстраховывать…

— Не дури, Семен! — нахмурился Иван Матвеевич. — Пораскинь мозгами! На собрании верующих берет слово председатель укома, известный антирелигиозник…

— А кто спас-отстоял чудотворную?

— Было дело, дружище! — отмахнулся Воркун. — А теперь Калугин возглавил комиссию по изъятию церковных ценностей. И возглавил, несмотря на угрозы, предупреждения. Тот же Жгловский был в доме Калугиных и сумел мать восстановить против сына. Черт возьми, Анна Васильевна первая закричит: «Не слушайте безбожника!» Да ему и рта не дадут раскрыть!

— Мы сейчас с Абрамом Карловичем встретили мадам Шур. Она сказала, что в Руссе эмиссар патриарха, что он привез воззвание за подписью самого святейшего Тихона. — Ланская вопросительно взглянула на мужа: — Иван, ты имеешь послание патриарха?

— Это не послание, дорогуша, это секретная инструкция. — Воркун напряг память: — Тихон с гневом отвергает даже добровольное пожертвование… Он говорит: «Важно не что давать, а кому давать»… И заключает: «Читая строки послания нашего, указуйте о сем своей пастве на собраниях, на которых вы можете и должны бороться против изъятия ценностей».

Иван Матвеевич перевел взгляд на Сеню:

— Завтрашнее собрание — по прямой указке патриарха. И надо быть готовыми ко всему.

— Как же так?! — недоумевала Тамара Александровна. — Помочь голодающим — ведь это наш христианский долг. Я скажу об этом открыто…

Воркун покосился на беременную жену, но ничего не сказал. Пальма бросилась к дверям. Сеня весело приветствовал Алешу с подругой и, любуясь, закрутился вокруг Груни:

— Посмотрите-оцените! Обновка к лицу!

Черная, лихо посаженная кубанка и черный полушубок, отороченный белым барашком, удивительно дополняли ее девичью осанку и озорной взгляд.

— Хватит, сглазишь! — звонко засмеялась она, глазами ища Добротину. — А где Люба? Она собиралась сюда с вещами…

— Розыгрыш?

— Вот свидетель, — Груня указала на Лешу. — В чека был, с Любой разговаривал…

Сеня потащил приятеля на кухню. Секретничали недолго: Любу уговорил вступить в коммуну не Леша, а Воркун. Сеня бросился к Ивану Матвеевичу, но раздался звонок, и молодой чекист выкинул такой пируэт на носке, что все рассмеялись.

Новый член коммуны принесла шуточное заявление и мешочек сушеной чулановки[17]. От радости Сеня взялся варить компот. Он слышал, как в столовой Калугин готовил Груню к выступлению:

— Совершенно верно, голубушка, у вас отличная память. Вы рождены для трибуны! Итак, повторяю, Антиохский собор, Златоуст Константинопольский, Юрьевский монастырь…

Сеня выглянул из кухни. Люба сидела рядом с Груней и восхищенно смотрела на нее. А та горячо, страстно перечисляла доказательства, словно стояла на возвышении перед толпой.

Теперь ясно, почему Калугин пригласил Алешу вместе с Груней, но как понять обособленный разговор на «голубятне»? Интересно, о чем секретничал Николай Николаевич с Алешей? Смыслов ушел домой сильно озадаченный.

«Наверное, книга с пометками?» — подумал Сеня и не ошибся. В двенадцать часов ночи Калугин окончил осмотр книги Ницше и позвал к себе на чердак Воркуна с Селезневым. Николай Николаевич заговорил шепотом:

— Друзья мои, вот Рысьи следы, — он пальцем указал на красную линию под строкой. — Этот же карандаш чиркал и Библию, страницы, посвященные стратегии Моисея. Обе книги из библиотеки Вейца…

Калугин взял толстый том с тисненым крестом:

— Вручая мне Библию, хозяин сказал, что он признает в ней только «Песню песней». Выходит, кто-то другой штудировал Пятикнижие. Но вот, приметьте, Леша берет Ницше «Так говорил Заратустра». Хозяина нет. Книгу разрешила взять его жена, предупредив, что муж ее почти не расстается с «Заратустрой»…

— Неужели он? — Иван переглянулся с Сеней.

— Он эстет, друзья мои. Он может восхищаться стилистикой философа. Но на его столе лежит красный карандаш. Надо сличить. — Калугин обратил их внимание на яркость и прямоту линии: — Видите, и «Заратустра» и «Пятикнижие» подчеркнуты одной рукой. Алеша обещал принести листок с пометками Вейца…

Иван и Сеня опять переглянулись:

— Неужели чахоточный?

— Друзья мои, вспомните показание Ерша Анархиста: Рысь выше меня ростом и виртуозно владеет голосом. Все это относится к регенту. Даже сегодняшняя хрипота его, возможно, искусственная. Его библиотека — прекрасная приманка. К нему идут те, кто ловит его. Он дружит с теми, кто близко связан с чека…

Воркун, видимо, подумал о жене и смущенно крякнул. Николай Николаевич положил ладошку на его грудь:

— Голубчик, ни слова Тамаре Александровне. Никаких перемен. Малейшее подозрение — Вейц уедет «лечить» горло и не вернется. Так или не так? Нуте?

Воркун одобрительно моргнул. Сеня представил Алешу в кабинете Вейца и понял, почему приятель ушел озадаченным. Попробуй-ка спокойно смотреть на регента, зная, что он-то и есть Рысь, контрик-убийца!

— Черт возьми, — взорвался Иван, дернув усами, — ну кто мог подумать?! Тихий. Общительный. Сочувствующий большевикам. Безбожник. Бросает церковный хор. Помогает ликбезу. Пользуется всеобщим уважением. Снабжает литературой председателя укома…

— И слушателей философского кружка при чека, — улыбнулся Николай Николаевич, хватаясь за голову. — Уму непостижимо!

— Интересно-любопытно, а завтра он выступит?!

— А что толку от хрипуна? — Иван приказал Селезневу следить за тем, чтобы Вейц не удрал из Руссы, и опять взорвался: — Ей-богу, не засну сегодня!

Сеня тоже всю ночь проворочался на кухонных табуретках: на его кровати спала Люба.

СХВАТКА С РЫСЬЮ
Ему предстоит обхитрить регента. Леша приготовил красный карандаш для подмены. Он завтракал молча…

Груня бубнила тезисы своей «речи». Она не знала, почему сегодня Леша не спешил на работу. И даже не заметила, что он не доел свой любимый овсяный кисель с молоком.

Лешина мама и Вадим пытались отговорить ее от выступления, брат даже нарисовал «жуткую картину» побоища. Груня резко осадила его:

— Трус ты, Вадька!

Мать с надеждой посмотрела на сына: образумь ее, пока не поздно, образумь хоть ты. Леша понимал, что Груня рисковала жизнью. При мысли о разлуке его захолодило. И все же лучше подстраховать ее, чем сорвать калугинское задание.

Обиженный Вадим ушел на работу раньше всех. Груня поцеловала заплаканную Прасковью.

— Обедать не жди, — она взяла кусок хлеба, посолила его и завернула в чистый носовой платок. — Придешь на собрание?

— Приду, милая. — Мать снова бросила взгляд на сына: — А ты, Алешенька?

— Конечно…

Они вышли вдвоем. Больше месяца Груня дулась на Лешу за то, что он «натворил» на кладбище, — напугал до смерти старика Солеварова и не попросил у него прощения. К людям преклонного возраста она относилась с почтением и не раз говорила: «И мы же состаримся». Но сама Груня не спешила стариться: спала под тонким одеялом, купалась в соленом ручье и усердно молилась: «Боже, сохрани здоровье!..»

Однажды Сеня подмигнул коленопреклоненной Груне: «Я тоже просил-молил бога удлинить мне кости. А он ни в какую!» Она перестала с ним разговаривать. Вот теперь он при каждом удобном случае шлет ей приветики. Но примирению помог Калугин.

Неожиданно Николай Николаевич поддержал Груню. Он осудил Алешу за то, что тот, как пасач[18], тряс наганом перед стариком. «Это, голубчик, роговская отрыжка. Так церковника не одолеешь». А Сене заметил: «Раз верующая обиделась, значит, ты, друг мой, в чем-то не прав». Насмешник хотел оправдаться: «Да ведь молитва — бред собачий!» — «Нет, друзья мои, молитва — ловкий прием церковной стратегии. Верующий ежедневно утром и вечером сосредоточивается на ближайшей цели. Он просит бога помочь ему достигнуть задуманного. Внушает себе, что с ним сам всевышний, и действует значительно смелее, фанатичнее. А церкви только это и нужно: фанатизм ослепляет разум. Заметьте и другое! Я планирую свои дела на листочке и каждое утро читаю, как „молитву“. А перед сном опять за листок: проверяю, что сделано. Учтите, ребятишки, молитва даже с медицинской точки зрения — прекрасное средство для успокоения нервов. Без анализа ты, Сеня, рискуешь превратиться в балагура! Так или не так?»

С того дня Груня другими глазами стала смотреть на председателя укома. Обычно о коммунистах она судила по старшему Рогову. Его крылатые словечки облетели всю Руссу: «Раз верит, значит, дурак!», «Все попы жлобы!». А Калугин никогда не оскорблял чувства верующего. Вот почему Груня охотно беседовала с ним, прислушивалась к его голосу и согласилась выступить на собрании верующих. Он убедил ее: у церкви есть лишнее золото…

За воротами парка Груня спросила:

— Ты куда, Леш?

— Отнесу книгу регенту…

Она просила передать привет Вейцу и направилась в магазин Солеваровой. На бирже труда очереди не сокращались. При первой возможности Груня сменит работу. Она получала небольшие деньги. А Леша зарабатывал неплохо: за каждое раскрытое преступление получал вознаграждение двадцатью процентами рыночной стоимости похищенного натурой или денежными знаками.

Новый, двадцать второй год пугал и одновременно бодрил Алешу. Любовь Груни, дружба с Вадимом, успехи в калугинском кружке, поручения Воркуна и Калугина — все это не могло не радовать его. В то же время нет писем от бати, мать зачастила в церковь, а тут еще сговор церковников, наглость торгашей, рост преступности, сокращение штатов, закрытие школ — все это настораживало Лешу.

Вот и сейчас — мартовское солнечное утро, а на душе несладко. Вчера в коммуне он заметил, что Вейц нервничал. Видать, почувствовал, что над ним сгущаются тучи. Сейчас жена его откроет двери и скажет: «Уехал в Питер лечиться».

Агент нащупал в кармане толстый карандаш. Что покажет последняя проверка? Если карандашный цвет один и тот же на Библии и на страницах Ницше, если все пометки сделаны рукой Вейца, то последователь Моисея и Ницше не уйдет от чекистов. Хотя до ареста еще далеко: мало ли кто увлекается идеями Моисея и Ницше. Ведь подчеркнутыми цитатами не докажешь, что и Рогова, и Жгловского убил Рысь. И что Рысь — это и есть Вейц. Возможно, Калугину известно нечто большее?

Отсчитав пять знакомых ступеней, Леша дернул деревянную ручку коридорного звонка…

Алеша старался быть таким, как всегда: внимательно-молчаливым. Однако зрение и слух настолько обострились, что даже привычная обстановка казалась ему необычной.

Хозяин вежливо пропустил гостя по узкой дорожке деревенского половика. Леша вышагивал по коридору и думал: «Если дернуть за конец дорожки, то брякнешься на пол». Жена Вейца и раньше не выходила на звонок, а теперь померещилось, что муж нарочно выпроводил ее из дома. В кабинете тяжелые шторы давно защищали книги от солнца, а сейчас почудилось, что занавешенные окна и тихий полумрак предвещали преступление.

В углу библиотеки чернел кабинетный рояль. Регент, как всегда, сел на винтовой стул, поднял крышку и, закрыв глаза, исполнил излюбленные отрывки из Бетховена и Бортнянского. А в сознании юноши мелькнуло: «Неплохая сигнализация».

Леша осторожно шагнул к письменному столу, где лежал толстый карандаш. Удобный момент для подмены. Но под ногой скрипнула деревянная половица, и агент застыл.

Музыкант словно разгадал замысел Алеши — оборвал игру…

— Простите, Алексей Петрович, вы же спешите на работу. — Он глазами указал на книгу в руках читателя: — Ну как?..

— Читалось легко, изложение светлое, но проповедь Заратустры черна-а…

— Отлично! Другого ответа не ждал. — Абрам Карлович взял книгу от Леши и прижал ее к груди. — Не правда ли, маэстро, в ней пленительная музыка слова и страстная энергия слога?! Однако мыслительный настрой мне тоже претит: страшный аморалист… — Он распахнул книгу: — Вы не могли не заметить подчеркивания.

Регент остановился перед большим портретом в золоченой раме:

— Присмотритесь, пожалуйста, к лицу генерала. Это мой фатер. Обрусевший немец. С головы до ног военный. Но, в отличие от деда, который преследовал Наполеона, чуть было сам не попался в плен к самураям. Победа японцев толкнула отца к Библии. В ней он нашел военную науку. Я плохо разбираюсь в стратегии, но хорошо помню, как фатер заменил икону Христа статуей Моисея. А вскоре повесил и портрет Ницше. — Он протянул руку. — Вот отцовский карандаш. Он был с ним в Порт-Артуре, под Мукденом: сначала ставил метки на военной карте, а потом на страницах Библии и Ницше…

Сын брезгливо взглянул на образ отца с пышными бакенбардами и тонкими сжатыми губами:

— Властолюбивый, бессердечный! Хотел и меня затянуть в мундир с погонами. Спасло мое слабое здоровье. Я родился рахитичным, с кривыми ножками. Так фатер уложил меня в постель, стянул полотенцем изгибы ног, сдавил кости, но добился своего. Через месяц я заново учился ходить… на прямых ногах. Затем он привел меня к речному плесу и голого бросил с крутого берега. Я не умел плавать, страшно боялся воды — спас инстинкт самосохранения. Выкарабкался. Но от испуга стал заикаться. Вмешалась мать: увезла меня в Петербург к тетке, большой любительнице музыки…

Он показал пожелтевшую фотографию и снова уставился на портрет родителя:

— Корчил из себя сверхчеловека! Я всегда боялся и ненавидел его. Однако портрет храню, и вот почему. Тихий, мечтательный, я бредил монастырем. Фатер напоил денщика, бывшего монаха, и приказал ему рассказать мне о «святой жизни отшельников». Отец выправил не только мои ноги… Хотя церковную музыку, особенно творения Бортнянского, обожаю до сих пор…

Хозяин задумался, не подозревая о том, что творилось в голове гостя. В эту минуту Леша совсем забыл про криминальный карандаш. Он вдруг почему-то вспомнил рассказ Лунатика о монастырской жизни, затем в сознании пронеслись кадры из бытия «Гороховой республики»: Ерш в роли «президента», его поспешное бегство, когда Анархиста спугнул не сам Рысь, а только одно упоминание о нем…

— Мой дядя заядлый охотник! — неожиданно засмеялся Алеша. — Однажды зимой на опушке леса он поджидал зайца и гончую. А дождался того, что ему на холку с дерева спрыгнула рысь…

Леша взглянул на Вейца и весело продолжал:

— Ружье полетело в снег, но дядя устоял. Закинул руки назад. Сдавил зверю горло. А скинуть — никак! Кошка когтями вцепилась в спину, в плечи, а зубами прокусила поднятый ворот полушубка и вонзилась в шею. Пришлось ему, как лосю с рысью на холке, пролезть под сук…

— Как вам не стыдно, Алексей Петрович, — удивился хозяин. — Если б не воротник, ваш дядя истек бы кровью. Я не понимаю, что в этом смешного? Не узнаю вас! И какая связь между рассказом о моей жизни и страшным случаем на охоте с вашим дядей?

— Сам не знаю, — покраснел Алеша.

— В таком случае, Алексей Петрович, рекомендую книгу австрийского психолога Фрейда. — Он достал с полки том без переплета. — В этой работе раскрывается метод толкования снов, оговорок и свободных ассоциаций. Прочитайте, проанализируйте данный случай. Для вас, агента уголовного розыска, ценное пособие.

И, вручая книгу, он вежливо поклонился:

— Не смею больше задерживать…

«Черт возьми, зачем я бухнул о схватке с рысью?» — огорченно думал Алеша, выходя на улицу.

Калугин в орготделе проверял партийные взносы. Увидев Алешу, он отложил папку:

— Что случилось, голубчик?

За столом сидел заведующий орготделом. Леша замялся. Николай Николаевич провел юношу в свой кабинет. Ученик подбирал самые безобидные слова, чтобы не огорчить учителя своей оплошкой…

— Сегодня не удалось сверить карандаши. Но через два-три дня снова пойду к нему. Он дал книгу и задание…

— Какое, друг мой?

— Мне надо объяснить, почему я, во-первых, вдруг вспомнил случай на охоте и, во-вторых, почему вспомнил с хохотком.

— Какой случай?

Слушая рассказ, Калугин неодобрительно закачал головой:

— Ты думал, что Рысь, как Ерш, саморазоблачится? Не-ет, батенька, регент посложнее Анархиста. Когда заговорщики терпят поражение в центре, они действуют на периферии осторожнее, умнее. — Калугин придвинул книгу Фрейда: — Автор настолько произвольно толкует сны, оговорки, свободные ассоциации, что ты, друг мой, легко выполнишь задание Вейца…

Он поднял глаза на ученика:

— Идя на работу, ты думал о том, что теперь в кабинете Воркуна сидит твой дядя?

— Конечно, подумал.

— Всю зиму дядя носил рысью шапку. Образ дяди воскресил схватку с рысью. Так или не так?

— Та-ак.

— Охотник всегда вспоминает о своей схватке с юмором…

— Выходит, мой смех оправдан?

— Только для Вейца, батенька! — Учитель вынул из серой толстовки платок и протер очки в белой металлической оправе. — Но мы не станем себе туманить мозги. Корень твоей ошибки в том, что ты не выполнил нашу инструкцию. И через два-три дня не выполнишь! Сейчас Рысь наверняка насторожился и начнет водить тебя за нос с помощью Фрейда. Успех с Ершом вскружил тебе голову, друг мой. Но, признаюсь, в твои годы я сам не раз спотыкался…

Калугин взглянул на окно, залитое мартовским солнцем:

— Почему у Вейца в библиотекевечный полумрак?

— Оберегает книги…

— Нет, батенька, — он надел очки. — Постоянно приучает глаза к темноте. Вспомни показание Ерша: «Рысь, как цыган, действует ночью». Его хрипота тоже ширмочка, как выражается Федя Лунатик. Регент виртуозно владеет голосом. И к тому же актер! Будь он моего роста — Ерш не перешел бы на нашу сторону. А показание Анархиста, пожалуй, решающее! Учти, именно Моисей и Ницше привели нас к регенту…

— Но как же фатер? Карандаш-то генерала?

— Совершенно верно, голубчик! — Учитель прищурил серые глаза. — Его карандаш. Его подчеркивания. Его сплав идей Моисея и Ницше. Его школу прошел сынок. Да, да, батенька, Карл Августович, властолюбивый генерал, не только превратил хилого мальчонку в закаленного юношу, но и вооружил его стратегией избранных. Не случайно сын хранит портрет отца. Влияние петербургской тетки, преподавательницы музыки, началось позже, когда ее племянник поступил в консерваторию…

Калугин метнул взгляд на стенные круглые часы:

— Скоро собрание на монастырском дворе. Вейц попытается выступить, несмотря даже на «больной» голос. Сын превзошел отца. Он подкрепляет стратегию психологией. Ты же писал из деревни, голубчик, что в книге «По ту сторону добра и зла» иной карандаш подчеркнул изречения Ницше: «Если дрессировать свою совесть, то, кусая, она будет целовать нас», «Ты хочешь расположить его к себе? Так представься смущенным»…

— Николай Николаевич, но вы же вчера еще колебались…

— Совершенно верно, батенька! — Он поднялся из-за стола. — А вот внимательно выслушал тебя, взглянул на книгу Фрейда и окончательно убедился, что «скромный регент» организовал убийство и Рогова, и Жгловского. Теперь задача — найти исполнителей…

Учитель поднял телефонную трубку. Звонил Воркун. Он срочно выезжал из города: какое-то секретное задание. Леша не смел расспрашивать, хотя подумал, что без мужа Ланская, наверно, не рискнет выступить на собрании прихожан.

Видимо, о том же подумал и Калугин. Он поинтересовался:

— Груня не передумала? — И, не дожидаясь ответа, уверенно сказал: — Нет, нет, голубчик, она не из пугливых…

В уголовном розыске Леша попросил Федю Лунатика пойти с ним в монастырь и позвонил приятелю в чека. Сеня заверил, что он сейчас переоденется и мигом на собрание.

Подстраховка была обеспечена, и все же Алексей крутил в руках толстый карандаш, невпопад отвечал Феде, попросил у него закурить и все время подгонял спутника. Он волновался за Груню…

АЛТАРЬ БЕСЧЕЛОВЕЧНОСТИ
Весеннее солнце заглянуло в окна детдома. Медсестра Ланская, в светлом халате, осматривала новую партию ребят, прибывших из Поволжья. В теплой просторной комнате щелкали большие весы. Пахло масляной краской и лекарствами.

Тамара ваткой бережно промывала слипшиеся глазенки мальчика, который скорее походит на старичка с тощими плечиками, впалой грудкой и вспухшим животиком. Кости у него обтянуты сухой желтоватой кожей, руки обвисли.

Вчера Тамара обменяла золотые булавки, брошки на овсяную муку, напекла сладкого печенья и теперь угощает голодных детей гостинцами. Стриженый мальчуган, живая мумия, не в силах дотянуть лепешечку до рта. Тамара помогает ему с улыбкой и слезами.

Ланская верила в бога, но очень сомневалась в том, чтобы всевышний занимался судьбой каждого человека. Ее девиз: помоги всякому, кто нуждается. А Солеваров убеждал ее спасать не людей, а церковные вещи.

Вот и сегодня старик «случайно» встретил ее возле детдома. Староста просил прихожанку выступить на собрании верующих:

— Из всех клирошан ты, дочь моя, самая желанная, приметная. Народ привык к твоему голосу. Скажи им слово, благословенное патриархом всея Руси. Встань на защиту святых реликвий. И миряне не допустят расхищения храмов…

Сегодня он не упрекал ее за брак без венчания, бил в одну точку:

— Пока крест не сняла — служи кресту: постой за церковь…

Бывшая солистка монастырского хора слушала молча: она не могла возразить человеку, которому была многим обязана и который был намного старше ее, но перед ее глазами стояли опухшие дети с голодными глазами…

Благодетель поцеловал воспитанницу в лоб: ему показалось, что он убедил ее.


Во флигеле Ланскую поджидали ее ученики — Прасковья и Герасим с женой. Учительница была в том положении, когда не дай бог упасть. Особенно коварны теневые аллеи парка: над головой солнце, а под ногами скользко, как на катке.

Она поблагодарила учеников за внимание и положила на стол свежие газеты. Последнее время «Правда» и «Звезда» заменяли книги по чтению: не хватало букварей. Тамара Александровна вымыла руки, вернулась в столовую, обратилась к сторожу курорта:

— Читай только заголовки…

Герасим прижал бороду к груди, склонил голову над газетой и неуверенно собрал слоги в слово:

— У-жа-сы, — он сдвинул палец, — го-ло-да…

— Хорошо. Дальше…

— Па-три-арх Ти-хон про-тив…

— Против чего? — спросила учительница и заглянула в газету.

Мелкий шрифт труден для ученика. Тамара Александровна прочитала заметку вслух. Автор упрекал главу православной церкви в том, что тот отвергал изъятие «священных риз и чаш» и грозил карой за святотатство: «мирянам — отлучением от церкви, священнослужителям — низложением из сана».

— Кто прав: автор или патриарх?

Вчера Лешина мама слушала проповедь отца Осипа. Он сказал, что все мечты страждущих сбудутся, если они решительно выступят против изъятия церковных ценностей. Она больше двух лет мечтала о возвращении мужа. Вся надежда на бога: он всемогущ. И все ее помыслы сводились к одному — угодить всевышнему. Сегодня на собрании она поднимет руку за послание патриарха. Ее откровенное заявление смутило жену Герасима:

— Я уж не знаю, как тут речь вести — с одной стороны, слово патриарха для нас, верующих, закон, а с другой стороны, нельзя не помочь людям в большой беде. Вот и получается, что…

— Тебя тошно слушать! — вмешался Герасим, поднимая бороду. — На кой ляд богу золото! Наш Христос, натурально, не украшал себя бриллиантами. Икона останется чудотворной и без самоцветов.

Слушая сторожа, Тамара решила: «Скажу об этом». Она почувствовала, что теперь ничто не остановит ее. Тем более что муж уехал в уезд: Иван мог бы отговорить ее. Сегодня утром он приложил ухо к ее чреву, прислушался и засмеялся: «Футболист!»

— А поп Осип голосист, — продолжал Герасим. — Отрастил пузо, как боров! Натурально, сытый голодного не разумеет…

Тамара Александровна осторожно намекнула ему о совместном выступлении на собрании прихожан. Герасим отвел взгляд на высокие часы и опустил бороду:

— Не смогу, уважаемая, в это самое времечко у меня аккурат дежурство…

Он глазами показал на жену:

— Вот разве Степанида…

Курносая женщина, с теплым платком на плечах, смутилась:

— Не привыкши мы, бабы, к сходкам: язык примерзнет, и вся тут! А руку уж не вскину против совести…

— И на этом спасибо, — сказала учительница и глянула на часы: — Пора обедать и на собрание…

На угловой башне церковной ограды шелестело объявление:

                  «В среду, 15 марта,
 на монастырском дворе в 6 часов вечера —
                         СОБРАНИЕ
представителей всех коллективов верующих
                   г. СТАРОЙ РУССЫ
                        по вопросу
    ОБ ИЗЪЯТИИ ЦЕРКОВНЫХ ЦЕННОСТЕЙ».
Степанида самостоятельно прочитала знакомые слова и с благодарностью посмотрела на свою учительницу:

— Не оступись, матушка…

Ланская, в синем пальто и зеленом гарусном платке, шла осторожно, избегая ледяных накатов. Ее обгоняли прохожие. Они со всех сторон стекались к монастырю. Тамара искала среди них Ивана: к вечеру обещал вернуться и зайти за ней на собрание.

Главная арка монастырских ворот с восьмигранной башней гудела возбужденными голосами. Обширный двор перед тремя старинными храмами был забит участниками собрания. Возле колокольни дежурили Боженька и Пашка Соленый. Их настороженные лица как бы говорили: мы готовы в любой момент ударить в колокола.

Люди стояли плотно, как в пасхальную службу. И все же Груня пробилась к Ланской. Чернобровая девушка энергично пожала ей руку и бодро шепнула:

— С нами друзья… — Затем ее глаза высмотрели группу нэпманов: — Э, да тут все линии Гостиного двора: мучная, шелковая, железная…

В компании торговцев шумела Вера Павловна. Про свою хозяйку Груня сказала, что она после смерти племянника целиком отдалась коммерции…

— Боится, как бы комиссия не заглянула в магазин да на склад…

В это время все собравшиеся смотрели на древний храм с высокой каменной папертью. На нее взошел церковный староста. В черном пальто, с непокрытой седой головой, Солеваров перекрестился перед фресками портика и старательно отвесил поклон притихшей толпе:

— Возлюбленные во Христе братья и сестры! — Его степенный голос на последнем вздохе напрягся: — Вам ведомо, месяц назад правительство советское узаконило изъятие ценностей из храмов. Мы собрались обсудить этот декрет…

Старик обвел взглядом собравшихся и снова натужился.

— Да помянем восемнадцатую годину. Тогда совет нечестивых отделил церковь от государства. И с той поры государство само по себе, а церковь сама по себе. Стало быть, государство может лишь просить нас о помощи, а не принуждать…

— Верно! Правильно! — отозвалась толпа.

Ланская почувствовала озноб, прижалась к Груне.

Девушка не спускала глаз с церковного старосты. А тот меховой шапкой прикрыл седую бороду и смиренно закатил глаза к небу:

— В православной церкви высшей властью наделен патриарх. Он наш пастырь. Его слово для всех нас закон. — Оратор надел очки, развернул послание Тихона и прочитал — «Мы не можем одобрить изъятие из храмов хотя бы и через добровольное пожертвование…»

— Истинно верно! — подхватили мужские голоса.

— Православные! — продолжал Солеваров, вскидывая лист. — Завтра по городу начнет орудовать комиссия: грабить церкви. Храм — божий дом! Решайте сами: допустить обирателей или нет? Выступай кто хочет! Но слушать будем того, у кого крест на груди…

— Святые слова! — крикнул Пашка Соленый.

На каменное возвышение решительно поднялся коренастый поп с длинными рыжими волосами и такой же огненной бородой. Его курносое, скуластое лицо дышало воистину сатанинской энергией…

Груня шепнула Ланской:

— Отец Ерша Анархиста.

Тамара впервые видела этого священника со злыми глазами. Она оглянулась на арку: нет ли военного в черной шинели и черной кожаной финке? Утром Иван надел необычную форму…

— Христиане! — заговорил Жгловский резким, исступленным голосом. — Почему святейший патриарх Тихон повелел закрыть двери храмов для нехристей? Потому что употребление священных предметов не для богослужебных целей воспрещается канонами вселенской церкви и карается ею как святотатство: мирянам — отлучением от церкви, а священнослужителям — низложением из сана…

Толпу придавил страх. Груня взяла за руку Ланскую и, действуя плечом, стала протискиваться вперед. Тем временем священник Жгловский поднял над головой золотой крест:

— Хвала тому, кто постоит за святое дело!

— Постоим! Не допустим! — закричали со всех сторон.

— Но мы, тихоновцы, не против помощи страждущим! — продолжал отец Осип, прижимая крест к груди. — Патриарх разрешил отдать церковную утварь, коя не употребляется для богослужения, — подвески на иконах или лом какой…

— Благослови, батюшка! — склонила голову Груня и, целуя крест, слегка потеснила священника на возвышении. — Уважаемые рушане!..

Ее зычный голос долетел до арки ограды. Соседка Ланской сказала носатому старичку:

— Наша. С крестом. Охраняла чудотворную.

Груня извлекла из полушубка темную книгу с белым крестом на обложке и выставила ее вперед.

— Апостольское Евангелие гласит: просящему у тебя дай! Голодающие волжане — наши братья, сестры! Они протягивают руки, просят помощи! Там, в городах и деревнях, трупы. Моргам не вместить покойников! Церквам не отпеть усопших! Там матери подбрасывают детей! Там люди едят крыс…

— Господи, — вздохнула старушка рядом с Ланской.

Груня снова выставила священную книгу:

— По общему воззрению апостолов и определению Антиохского собора, церковное имущество есть имущество бедных. Поэтому еще архиепископ Константинопольский охотно жертвовал церковное серебро на покупку хлеба голодающим. У нас, на Руси, Юрьевский монастырь пожертвовал огромные ценности на войну с немецкими рыцарями. И царь Петр Великий, спасая родину, приказал колокола перелить на пушки…

— Справедливо! — крикнул Сеня Селезнев в штатском костюме.

— Люди добрые! — взмахнула Евангелием Груня. — Христу не нужны были сапфиры: он умер нищим. И христову храму нужна не роскошь, а доброе дело! Нет большего счастья, чем помочь ближнему!..

— Куда гнет? — встревожились «черные ангелы».

— Правду говорит! — поддержал Алеша Смыслов.

— Одна Русса спасет целый уезд от гибели! В наших храмах достаточно золота, серебра и дорогих камней! — Она еще раз вознесла книгу. — Кто за то, чтоб имущество бедных отдать бедным?..

— Рано голосуешь! — опомнился отец Осип и вытолкнул вперед Лосиху: — Пусть народ скажет свое слово!

Толстая торговка с красным носом торопко осенила себя крестом и визгливо обратилась к собранию:

— Любезные прихожане! Тут распиналась девка. Призывала нас к добру. Мы не против добра! Мы против обмана! Кто скажет, куда пойдет наше золото? Кто уследит? На дармовщину желающих много: тут и красноармейцы полуголодные, тут и партейные голодранцы…

— Разбазарят и пропьют! — завопил Баптист.

— Отказать! — заорал Цыган.

Ланская заметила, что больше всех кричали солеваровские прихлебатели. Они протиснулись к паперти, но смотрели на Груню, возле которой стояли Сеня и Леша.

— Тут девка била на то, что цари брали у церкви добро! — продолжала Лосиха. — Да, цари брали, так они и давали! Тот же Юрьевский монастырь получил от Романовых земли, угодья, рыбные озера. Вот наш монастырь Спасо-Преображенский одних покосов имел от Руссы до Ловати! А что советчики дали нам? Монастыри закрыли! Луга отобрали! Полушки не дали.

— И мы не дадим! — загудел Пашка Соленый, сверкая глазами.

— Что хотят, то творят! — исходила криком Лосиха. — Храмы оскверняют! Иконы жгут! Над святынью глумятся! Служителей храма хватают за горло! Нашему старосте грозили наганом!..

Ланская подумала о Рогове. Прихожане, видимо, знают, о ком идет речь. Над головами замахали кулаками. Больше нельзя было медлить. Тамара грузно взошла на каменный помост. Она еще раз глазами поискала мужа, встретилась взглядом с Солеваровым. Тот одобрительно кивнул головой.

— Дети Христа! — заговорила певица сильным, грудным голосом. — Сам бог испытывает нас. Тридцать четыре губернии без хлеба. У матерей сухие груди. Малютки без молока! Проявим милосердие. Церковь всех накормит, если повсюду прихожане поступят по-христиански. Спасем голодающих. Коммунисты не воры! Себе не возьмут!

— Снюхалась! — завизжала Лосиха. — Крест на постель променяла. Шлюха! Храм забыла! Безбожникам подпеваешь?!

Пашка Соленый гнутым концом трости зацепил Ланскую за ногу и рванул. Алеша и Сеня пробились через толпу, но поздно… Взметнув руками, беременная женщина упала навзничь и со всего маху затылком ударилась о каменную плиту…

МЕЧ ПРЕСВЯТОЙ ДЕВЫ
Воркуновский отряд занял опушку леса. Иван Матвеевич, Люба и пять бойцов с винтовками спрятались за кусты, а лошади, охраняемые Пальмой, стояли в лесном овраге.

На снеговой дороге стрекотали драчливые сороки. Почему-то санные подводы запаздывали. По донесению агентуры ящики с оружием должны прибыть в Руссу засветло. Воркун спросил помощницу:

— Люба, ты точно запомнила слова Прошки? Может, направление…

Он вытянул голову. На горизонте обширного белого поля зачернела первая точка. За ней потянулись другие. Иван насчитал девять подвод и уточнил:

— А Смыслов сколько ящиков видел у Вейцихи?

— Девять. Выходит, по ящику на сани?

— Не спеши, дорогуша, с выводами…

Сороки улетели в лес. Обоз груженых саней приближался. Воркун скомандовал: «По коням!» Он подпустил первую подводу к черной березе, пострадавшей от молнии, и своим конем загородил дорогу:

— Перекур!

Сын мельника в бараньем тулупе нехотя вывалился из саней, зажал кнут под мышкой и, щурясь от солнца, поднял голову:

— Товарищ военный, мы спешим к товарному поезду…

— С каким грузом?

— Старину, значит, в Питер… к профессору…

— Сколько ящиков?

— Восемнадцать.

— Половину в багаж, а другую куда? Ну?

— В магазин Солеваровой. В нашем крае церковку закрыли, так мы целый иконостас везем…

— Проверим! — Иван вытащил из кожаной сумки седла железный молоток с широкой развилкой: — Где иконы?

Сын мельника оглянулся назад. Почти у каждой подводы — конник с карабином. Он снял толстую рукавицу и, вытирая влажный лоб, покосился на серую огромную овчарку:

— Кусается?

— Хуже волка! — припугнул Воркун, слезая с коня. — Особо тех, кто врет!

Приятель Ерша узнал вороного жеребца и, видимо, вспомнил, как сам чуть не попал в руки старорусского агента: от испуга не смог скрутить цигарку. А Иван сдвинул сено, и на санях обнаружились два ящика — на крышке одного чернел петроградский адрес, а на другом старорусский: «Магазин Солеваровой и Ко».

Заскрипели гвозди. Вздыбились одна за другой доски. Сверху блестела икона пресвятой девы Марии. Воркун приподнял ее и вынул кавалерийскую саблю, свежеотточенную.

— Это что же… меч пресвятой девы?! — ехидно спросил он.

— Бог ты мой! — растерялся детина. — По ошибке, что ли?

Иван вытащил из ящика винтовку образца 1891 года:

— А эта пятизарядная тоже по ошибке? Ну?!

— Впервой вижу, — поежился возчик. — Мое дело десятое. Мне сказали: довези ящики из церкви…

— Кто сказал?

— Солеваров. Он приезжал осматривать иконостас…

— Хорошо! На месте разберемся. — У чекиста возник план дальнейших действий. — Поступай, как тебе велели, — петроградские сдай на товарную станцию, а солеваровские доставь в магазин, но помни: ты нас не видел и знать ничего не знаешь…

Воркун подозвал Добротину, дал ей поручение и, надвинув на брови финскую шапку, вскочил на коня…

…Воркун веселым свистом подзадорил жеребца. Улыбаясь ветру и солнцу, Иван спешил в город. Сейчас он порадует Пронина и Калугина: засада удалась — наконец-то Рысь забьется в капкане…

Пронеслась тревожная думка, но Иван успокоил себя: чекисты и Смыслов не дадут в обиду его жену. Да и сама будущая мать не рискнет ребенком — не станет выступать на собрании…

Впереди всадника бодро бежала Пальма. Лесная дорога то пряталась в гуще елей-мохначей, то открывалась белоснежными полями с темно-синими прожилками.

Быстро сменялись придорожные картины, и казалось, все кругом спешило на свидание с весенним солнцем. Оно и понятно! Весна — хозяйка чудесных преображений: спящее просыпается, замороженное тает, застывшее бежит; безмолвное запевает, белое чернеет, а там, глядишь, и весь земной покров перекрасится в зелень.

Звонкими переливами встретили тепло овсянки и пищухи. Слушая лесную песню, Иван подхлестнул коня:

— А ну, Грач, поднажмем!

Если судить по солнцу, Воркун как раз успеет на собрание верующих. Он запел. Все же есть на свете счастливые совпадения! Еще пастухом Ванятка распевал про русскую красавицу. А сколько лет снилась ему стройная княжна с золотым вихрем волос и лучистым малахитом в глазах. И вот сон в руку: певица Ланская — его женушка, величавая раскрасавица.

Конь споткнулся: кончилась лесная дорога, и снег под копытами стал проваливаться. Всадник ослабил поводья, иначе изувечишь породистую лошадь. Грач перешел на ускоренный шаг.

Так можно и опоздать. Мелькнула мысль о Груне. Она-то обязательно выступит. У нее отчаянный характер. Но если толпа озвереет, разве массу утихомирят два-три чекиста? Фанатики и взвод бойцов растерзают. Пальма оглянулась на всадника, словно хотела поторопить: «Смотри прогарцуешь».

Солнце отяжелело. Вытянулась собачья тень. Южный ветерок дышал оттепелью. Впереди показались слободские крыши с черными проталинами. Из труб клубился легкий дымок: ставили вечерние самовары.

Проселочная дорога вышла на объезженный большак. Всадник поравнялся с дубовицкими крестьянами. Они громко обсуждали собрание верующих. Пожилая женщина в бархатном жакете ругала тех, кто выступал за помощь голодающим, за изъятие церковного золота. Ей возражал мужик в старой солдатской шинели:

— Добро! Голосуй! Вразумляй! А зачем же бабу-то бить?!

Иван, осадив коня, спросил: что случилось на собрании? Ответил ему мужик в солдатской шинели:

— Молодку, что раньше пела в хоре, сбили. А другая, что помоложе, чернявая такая, прикрыла ее своим телом. И видать, второй-то горазд досталось. Ногами били, топтали…

Всадник пришпорил коня. Тот рванулся в карьер…


На Живом мосту Воркуна остановил Сеня. Иван с трудом узнал своего сотрудника: в штатском костюме, с подбитым глазом, молодой чекист походил на базарного хулигана…

— Иван Матвеевич, быстро-срочно в исполком!

— А почему не в больницу?

Селезнев понял неожиданный вопрос Ивана Матвеевича. Он не скрыл истинное положение.

— Тамара Александровна в больнице, ее доставили без сознания. Весь удар приняла на себя Груня: она жива, но ее сильно помяли-побили. — Сеня сказал, что он специально ждал Воркуна на мосту: — Чрезвычайное совещание! Тебя ждут, дружок Воркунок…

В коридоре старый плакат: «Мир беднякам, война волкодавам-кулакам». Иван подумал: «Кому война? Волкодавам? А ведь волкодав травит лютого зверя. Выходит, кулак пользу приносит? Чушь какая-то!»

Иван поймал себя на том, что он нарочно цепляется за все глазами, лишь бы не думать о жене.

Его ждали. Кто-то открыл дверь кабинета председателя исполкома. Совещание вел Калугин. Одни члены комиссии предлагали завтра выйти под охраной красноармейцев, другие, в том числе Калугин, отказались от штыков. Голоса раскололись поровну…

— За тобой слово, голубчик! — известил Николай Николаевич, указывая на свободный стул. — Удачно съездил?

— Удачно, — ответил Иван.

Обстановка не позволяла рассказать подробно, да и ждали от него другого. Фронтовой друг поспешил перетянуть его на свою сторону, энергично замахал кулаками:

— Не то времечко, не царское, мать честная! Мы не одни, ёк-королек! С нами железнодорожники! С нами рабочие лесопилки, фабрики, завода! С нами милиция и армия! Толбухин пришлет роту красноармейцев! И пусть они, гнилые обломки, только встанут на пути! Всех к чертям собачьим разнесем!

— Только так! — поддержал учитель Рубец. — Иначе повторится сегодняшнее побоище.

Иван представил жену с закрытыми глазами и забинтованную Груню. «Зачем еще жертвы?» — подумал он и был готов присоединиться к старшему Смыслову. Но его опередил Пронин.

Уполномоченный губчека ознакомил комиссию со свежей депешей — ему только что вручили. Он сверил часы и глухо прочитал:

— «Пятнадцатое марта. Город Шуя. Комиссию охраняли бойцы. Церковники пытались разоружить. Произошло кровавое столкновение. Имеются жертвы».

— И у нас будут жертвы, если мы встанем под охрану штыков. Нет, друзья мои, пока никакого оружия и никакого насилия! Решающее слово за тобой, батенька! Нуте?

Воркун, пожалуй, единственный знал, почему завтра церковники останутся без оружия. При таком положении восстание исключается. Он твердо заявил:

— Обойдемся без винтовок!

— Это же самоубийство! — воскликнул учитель истории.

— Да уж, елки-палки, дадут прикурить!

На улице сумерки, но снег по-прежнему проваливался под ногами. Иван спешил на Соборную сторону, где помещалась больница. Его провожали Калугин и Пронин.

Уполномоченный губчека настроился ночью арестовать Солеварова, Жгловского и «черных ангелов»…

— А начнем с Вейца, — медленно добавил Пронин и кинул взгляд на председателя укома: — Ты как, Николай?

Последнее время Пронин считался с мнением Калугина, о профессоре Оношко он даже не вспоминал. На след Рыси напал Николай Николаевич — нельзя с ним не посоветоваться.

— Друзья мои, вам известно, кто непосредственно убил Рогова и Жгловского? Нуте?

Чекисты переглянулись. Они понимали, что у Вейца имеется исполнитель, возможно, не один…

— Допрос выявит, кто убил, — ответил уполномоченный.

— Что выявил допрос Баптиста? — вспомнил Иван и уверенно дополнил: — Ручаюсь, Солеваров до сих пор не знает, что регент и есть Рысь. Надо подождать, кто придет в магазин за оружием…

— Совершенно верно, голубчик, поймать с поличным — приблизить суд!

Раньше Пронин наверняка заупрямился бы, но сейчас он согласно кивнул головой:

— Да, завтрашний день многое выявит…


Длинный коридор с белыми дверями освещался тусклой электрической лампочкой. На деревянной скамье сидел Алеша Смыслов. К нему подошли Воркун, Калугин и Пронин. Юноша встал:

— Доктор пока никого не впускает… — Он перехватил воздух. — Тамара Александровна все еще спит, а Груня попросила пить…

Открылась дверь палаты. Пахнуло йодом. Вышел знакомый доктор, с проседью в бородке. Он, расстегивая белый халат, обратился к Пронину:

— Орлова трижды шепнула: «Чекиста». Это не бред…

Уполномоченный, словно прочитав мысли Алеши, доверительно положил руку на плечо юноши:

— Ты скорее поймешь ее…

На бледном поцарапанном лице Алеши выступил румянец. Он вынул из кармана мятый листок, вручил его Пронину и скрылся за дверью палаты.

Уполномоченный развернул бумажку и жестом пригласил спутников к электрической лампочке. Прижимаясь плечом к Калугину, Иван прочитал колонку фамилий, кличек:

«Лосиха

Пашка Соленый

Баптист Мишка

Цыган

Боженька

_______________

Солеваров

Жгловский

Мадам Шур

Солевариха

Офицер с усиками и стеком».

«Первые приложили руки, вторые науськивали; фигуры все знакомые, но кто офицер с усиками и стеком?» — задумался Иван.

Калугин обратил внимание на то, что Вейц не пришел на собрание.

— Заметьте, друзья мои, опять его уловка — не присутствуя присутствовать.

— Как бы не смылся, — заметил Пронин, пряча листок.

Мужчины шагнули навстречу Смыслову. Тот, взволнованный, раскрасневшийся, осмотрелся по сторонам и взглянул на побелевшего Ивана Матвеевича:

— Все еще спит…

— А Груня? — спросил Пронин.

— Ничего не сказала. Только вот… — он протянул руку с двумя ключами на черном колечке. — От магазина, что ли…

— Скорее всего, — согласился уполномоченный.

— Однако, заметьте, друзья мои, она пригласила не хозяйку, а чекиста.

— Может, знала о подводах, — предположил Иван и взглянул на часы. — Добротиной я поручил задержаться на товарной станции. Надо выявить, кто будет принимать ящики…

Воркун оставил в больнице Смыслова дежурить и спросил его насчет офицера с усиками и стеком. Алеша напомнил:

— Тот самый, который был в трибунале, когда меня судили. Пьяная, наглая рожа! В голубой шинели! Выправка царских времен! Он лип к Солеварихе, что-то шептал ей…

— Любовное?

— Деловое! Глаза строгие!

— Может, он и есть исполнитель? — Иван засунул часы в кармашек брюк и доложил уполномоченному: — За магазином наблюдает Селезнев. Сейчас прибудут подводы.

— Пойдем.

Калугин пожелал чекистам успеха; он задержался в больнице.

На крыльце больницы Иван обнял Пальму, вынул из шинели забытый бутерброд и отдал его собаке:

— Это хозяйка подумала о нас…

ЦЕРКОВНЫЙ МАГАЗИН
Белая аркада Гостиного двора. Торговый день кончился, а на магазин Солеваровой все еще не навешен большой замок. Карп поджидал Груню. Она должна помочь ему принять товар и открыть кладовую в подвале.

Он допил стакан водки, закусил селедкой и задумался.

Обстановка благоприятная: Солеварова и мадам Шур на собрании. Мужики быстро выгрузят ящики с иконами, повернут обоз назад, и в магазине он останется с Груней наедине…

Мимо витрины, заставленной иконами, купелями, позолоченными митрами, прошагал сторож-горбун. Его меховая шапка напомнила кубанку Орловой. Карп взглянул на бронзовые часы под стеклянным колпаком: «Время прийти».

Звякнул колокольчик. Пахнуло свежим воздухом. В магазин быстро вошла крупная женщина в белом шерстяном платке с длинными кистями. Рогов с трудом узнал Веру Павловну. Она нервно спросила:

— Подвод еще нет?

— Как видишь, — сердито ответил Карп. — Ты что, вместо Груни?

Солеварова размашисто перекрестилась:

— Жаль девку: смышленая, работящая была…

— Что значит «была»?!

— Ой, сильно изувечили…

Слушая рассказ, Карп уставился на молоток, лежащий под прилавком:

— Не скули, ханжа, твои же люди избили!

— Ты что, подонок, опять нажрался?! — Она, сжимая кулаки, шагнула к прилавку: — Как разговариваешь с хозяйкой?!

— Я сам хозяин!

— Ты? Хозяин? — засмеялась она, хватая бутылку. — Ты кот мадам Шур! Прихлебатель ты! Она внесла за тебя пай! Заткнись!..

Хозяйка замахнулась, но Карп, стоя за прилавком, наклонился, и в тот же миг в его руке оказался молоток.

— Поставь бутылку!

— Не командуй! Я тебе не мадам Шур! — Ее острый взгляд засек молоток. — Ловко! Ограбить задумал? Признавайся!

Карп и раньше не терпел допросов. Он молотком ударил по прилавку, и стакан полетел на пол.

— К черту разнесу твою лавчонку! Святоша проклятая! Чем торгуешь? На чем наживаешься? Кого обманываешь? Верующих! Своих же товарок!

— А ты где стоишь? — оскалилась Солеварова. — За трибуной? Под красным флагом? Речь держишь перед народом? Нет, кот пьяный! Ты стоишь за прилавком! И ради него отдал свой партбилет! Не тебе, иудушка, проповедь читать! Помалкивай, шарик бильярдный!

Не ожидая такого удара, Карп онемел. Он машинально вытащил из-под прилавка бутылку с водкой и, не спуская злых глаз с хозяйки, ногой придвинул к себе пустой стакан.

Только на секунду он перевел взгляд на булькающую жидкость, но этого достаточно было для Солеваровой — она выхватила стакан с водкой и мигом опустошила его. Удивленный Карп смягчился:

— Вот это да-а!

Веру Павловну бросило в жар — распахнула платок и пальто. Карп вышел из-за прилавка, сделал вид, что хочет принять хозяйское пальто, и неожиданно прижался к груди Солеваровой. Она схватила его за кудри:

— Ты что?!

— Сама знаешь!

Звякнула дверь, и в магазин влетела мадам Шур.

— Приятный пассаж! — воскликнула Вероника Витальевна и укоризненно уставилась на компаньонку: — Из какой это оперетки, милочка?

— Спроси своего кота! — Солеварова оттолкнула Карпа и, чуть пошатываясь, подошла к выключателю: — Да будет свет!

Мадам Шур увидела водку и снова вспылила:

— Примитивный камуфляж! Спешит в магазин принять товар, а принимает в объятия чужого мужика!

Вера Павловна захохотала, но мадам Шур угрожающе затрясла руками:

— Карп, что за шутки?!

— Никаких шуток! С этой минуты…

Он оглянулся на звонок. Сын мельника, в сером армяке, ввалился в магазин и пьяным голосом проговорил:

— Здравия желаем, барыня!

— Почему с опозданием? — грозно спросила она.

— На товарном задержали! — Он махнул кнутовищем. — Прикажете выгружать?

— С богом!..

Солеварова не знала, что муж ее ездил в деревню не только в интересах магазина. Она была уверена, что в ящиках лежат иконы древнего иконостаса.

Отшумели грузчики. Не успели закрыться двери за последним извозчиком, как подошли Солеваров и Жгловский. Они были в отличном настроении: собрание верующих проголосовало против изъятия церковных ценностей.

Священник энергично захлопнул дверь и, рыжий, потный, извлек из рясы красный платок.

— Павловна, с благополучием, что ли?

— Да, отец Осип, все девять ящиков налицо…

— Отменно, — прогудел поп и сел на высокий ящик. — Я слышал, что иконостас, тобой приобретенный, сборный, имеются и древние иконы. А твой Савелий да я — слава богу! — кое-что смыслим в старине. — Он ладошкой похлопал по крышке ящика: — Окажем тебе услугу — рассортируем товар. За час-два всё одолеем. Давай ключ от подвала, сестра моя…

Охмелевшая хозяйка изменилась в лице:

— Одна связка ключей — дома, а вторая у Груни…

При слове «Груня» священник вскочил с ящика:

— Свят, свят! Не девка — дьявол! — Он ладошкой закрыл крест на груди. — Златоуст в юбке! И откуда эрудиция? Антиохский собор!..

— Не шуми, батюшка, не пришлось бы тебе свершить соборование. — Солеварова сняла с полки банку с елеем и понюхала: — Заморский, оливковый…

Последнее слово она с трудом выговорила. Но поп не заметил ее опьянения и вскинул руку:

— Елеопомазание исключается! Груня вышла замуж за комсомольца!

— За Лешку Смыслова? — вытянул шею Карп и отмахнулся: — Вранье! Она зарок дала! Год после смерти отца…

Распахнулась дверь. На пороге магазина стояли чекисты. Пронин вошел молча, а Воркун глухо пробасил:

— Извините за беспокойство.

Он остановил взгляд на Карпе:

— Гражданин Рогов, оставайтесь на месте…

Иван Матвеевич повернулся к хозяйке магазина:

— А вы прогуляйтесь с «молодыми людьми»! — он кивнул на старосту и священника. — Минут пяток, не больше…

Пронин закрыл дверь на задвижку, вынул из кожанки связку ключей, полученных от Груни, и направился к подвалу. А Воркун указал на ящики:

— Карп, ты знаешь, что в них?

— Знаю. Иконы. А что?

— А вот что… — Иван Матвеевич воспользовался его молотком, вскрыл ящик, вынул икону, а затем саблю и винтовку. — Чем же торгует ваш магазин? Ну?!

Хмель как пробку вышибло. Карп судорожно скосил глаза:

— Клянусь памятью брата — не знал! Я… я…

Он не лгал. У него даже выступили слезы. Видно было, что молодой человек наконец-то осознал свои ошибки — воочию увидел, куда скатился. Он с трудом договорил:

— Я — сволочь… Расстрелять меня мало…

Воркун почувствовал, что младший Рогов не притворялся, и смягчил голос:

— Ну что, Карпуша, сыт нэпом?

— Да, — склонил он голову, — сыт по горло…

— Вижу. И хочу помочь тебе как брату моего лучшего друга. Но знай, — Иван опять нажал на басы, — если что… не жди пощады! А сейчас начнем с малого: ты подменишь Лешу Смыслова…

— А что с ним? — поднял голову Карп.

— Ничего. К себе забираю. А ты будешь работать с его дядей, армейским разведчиком, в угро. Парень ты смелый, смекалистый…

— А вернешь именной наган?

— Верну, — твердо заверил Иван Матвеевич, подергивая ус. — Только пройдешь одно испытание…

— Какое?

— Установи степень знакомства мадам Шур с типом, с которым ты сегодня играл на бильярде, — место, характер встреч и прочее…

— Валютное дело?

— Проверь, — развел руками Воркун и обратился к Пронину: — Ну как?

— Мешок гранат. — Уполномоченный взглядом уперся в Карпа: — Кто принес «бутылки»?

— Не знаю, — побелел Рогов. — Мне ключей не доверяли…

— А мы, чекисты, доверяем тебе, — веско сказал Воркун и хлопнул Рогова по плечу. — Для них ты пока «ихний»…

Дверь захлопнулась, а Карп все еще стоял с протянутой рукой. Он опомнился, когда вернулись Солеваровы и священник Жгловский. Последний осторожно расправил рыжую бороду:

— Сын мой, кого они ищут?

— Какого-то валютчика…

— Пошли бог им удачи, — облегченно вздохнул отец Осип и попросил Карпа проводить Веру Павловну домой. — А мы тут с братом Савелием трошки потрудимся…


Вера Павловна пригласила его на чашку чая. Карп отказался: он спешил на дачу мадам Шур.

Доверие Ивана Матвеевича будто вернуло ему былую спортивность — он бежал по улице, перепрыгивал через лужи. Хотелось петь, свистеть, гнать футбольный мяч. Задание ему показалось несложным. Вероника настолько любит его, что он сейчас же заставит ее во всем признаться.

Дача встретила его темными окнами. Вероника, видимо, спит. Он открыл дверь, прошел в столовую, включил свет. На хрустальной розетке лежала записка: «Котик, единственный мой! Я задержусь у епископа Дмитрия. Не скучай без меня. Поужинай один. Любящая Вероника».

В десять часов Карп надел кожанку, направился в дом епископа. Мать Дмитрия любезно встретила Рогова и сочувственно покачала головой:

— Вот уже третий час мы ждем вашу подругу. Заходите…

Нет, он не любил ждать. Побежал к Гостиному двору. На дверях церковного магазина висел большой замок. Знакомый сторож сказал, что Солеваров и батюшка Осип недавно ушли-с…

— А вашу супружницу не видел с ними…

Домой возвращался ночью. На улице было тепло. Давно Русса не знала такой дружной весны. Карп окончательно протрезвел. И возле дачи вдруг вспомнил, что партнер по бильярду спросил его: «Мадам Шур сдает комнату?» Выходит, он хочет жить рядом с ней. Да, есть о чем поговорить с Вероникой. Но поговорить не пришлось: она так и не явилась домой.

НОЧНОЕ ПРОСВЕТЛЕНИЕ
Еще зимой Абрам Карлович ездил «показаться» знаменитому московскому горловику. Большая очередь к профессору не смутила провинциального регента: в свободное время он обошел всех букинистов, потом беседовал с патриархом Тихоном и, наконец, познакомился с переводчиком из немецкого посольства, в Москве.

Курт Шарф в совершенстве владел русским языком. Его страсть — древние гравюры. Одногодки Вейц и Шарф встретились на Кузнецком мосту, один нашел редкую гравюру Альбрехта Дюрера, а другой — «Автобиографию» Фридриха Ницше.

Вейц нарочно вслух по-немецки прочитал названия главок: «Почему я так мудр», «Почему я так умен», «Почему я пишу такие хорошие книги». И Курт Шарф вышел от букиниста следом за поклонником Ницше.

Они бродили по тихим горбатым улицам до вечера. Курт Шарф сообщил потрясающую новость: оказывается, в Германии ницшеанцы сколачивают нацистскую партию, которая стратегию избранных, стратегию, созданную Моисеем, повернула против потомков самого же Моисея.

О евреях Курт говорил с пеной у рта. Он не сомневался, что ницшеанцы, придя к власти, уничтожат всех израильтян. Вейц не возражал, хотя считал, что стратегия избранных пригодна для любой нации.

Единомышленники обменялись адресами. И вот первая весточка. Ее привез из столицы Зубков. Курт Шарф писал: «Кулак голода навис над Кремлем, засуха и частная торговля — лебединая песня советской власти». Он звал Вейца на берега Рейна, где сойдутся все дороги поклонников Ницше. Революция в России — это лишь подземный толчок. А главный центр социальных потрясений — великая Германия!

Нет, Курт, великое путешествие начинается с одного шага, а большая победа складывается из маленьких. Если завтра благословенная Русса не взбунтуется, если фанатики не перебьют всех коммунистов, то не жди большой победы. Любая стратегия наступает в сапогах тактики. Завязла нога в Руссе — не ударишь кулаком в Москве. Сначала одолей местных большевиков, а потом уж замахивайся на столичных.

Дрогнул свет ночной свечи. Абрам Карлович, сидя за письменным столом, взглянул на плотную штору. Долгожданный стук по стеклу чуточку изменился в ритме. Музыкальный слух регента уловил ускоренный такт: либо радость подстегивает, либо беда…

Мадам Шур сняла вуаль и, таинственно улыбаясь, глазами показала на дверь столовой:

— Заждался?

— Наверно, — ответил безразличным голосом хозяин и пригласил ее на маленький кожаный диван: — Одну минутку…

Он взял свечу и прошел в столовую. Мадам Шур не удивилась тому, что ее оставили в темноте. Она знала, что эмиссар патриарха беседует без света и свидетелей. Но она не знала, что сейчас из столовой выйдет сам Абрам Карлович в черном ночном халате и выступит в роли поверенного Тихона.

Говорил он уже не хрипловатым голосом и не столь медлительно:

— Слушаю, мадам.

— Отрадные, очень отрадные вести я принесла вам, мосье, — залепетала она взволнованно. — В магазине Солеваровой девять ящиков оружия, мешок гранат и ящик патронов. Завтра комиссия выйдет без охраны. Основное ядро ее — председатели укома, исполкома и чека. Город останется без руководства…

— Но не без военного начальства.

— Основная воинская часть рядом с монастырем, в Красных казармах, а комиссия начнет с кафедрального собора, где поблизости лишь часовой возле военного склада, да и то через реку. Зато в зоне скопления верующих под рукой окажутся исполком, уком и трибунал. Погром неизбежен. И возглавит его опытный офицер…

— Зубков?

— Он хотел с вами повидаться.

— Передайте ему, что накануне мятежа малейшая неосторожность погубит его и нашу святую миссию. Тем более что он был на подозрении по делу загадочной смерти Ерша Анархиста. Его демобилизация, поездка в Москву, игра на бильярде, увлечение водочкой — все это шаткая маскировка. Он был в вашем магазине?

— Нет, что вы! Гранаты он выносил из склада по одной штуке. А в магазин принес Пашка Соленый. Я лично приняла…

— Солеварова в курсе?

— Нет.

— А Рогов?

— Что вы! Он совсем опустился: одно на уме — женщины и вино.

— Бывший секретарь революционного трибунала?

— Увы! Остались кудри и гитара…

— Плюс исключительная привязанность к вам?

— Не сказала бы! Только что обнимал Веру Павловну.

— Где?

— В магазине.

— Вы разве прямиком из магазина?

— Нет, от Зубкова. А что, мосье?

— Перед вашим приходом епископ прислал мне записку: ваш муж разыскивает вас, мадам.

— Боже, зачем? Что-то небывалое!

— Не станем рисковать. Надеюсь, хозяин уступит вам мое место: я на всякий случай сменю адрес. — Рысь отошел к двери. — Завтра в полдень встретимся на Соборной стороне. Я подойду к вам, Вероника Витальевна. Спокойной ночи…


За письменным столом хозяин сидел в темноте. Без света лучше думается. Перед решающим броском надо еще раз взвесить шансы за и против. Он не случайно нащупал толстый карандаш, лежащий перед ним…

Насколько удачно он отразил атаку Калугина? Нет сомнения, что комсомолец действовал по плану своего учителя. Старый большевик, умудренный опытом подполья, наиболее опасен в Руссе. Однако какими аргументами он располагает?

Одни догадки да подозрения. Авзгляды, интерес к Ницше — не вещественное доказательство. Богданов, Луначарский увлекались не тем, чем им следовало. Исправление их ошибок обошлось без ареста, допроса, тюрьмы. Если коммунисты спотыкаются, так что же требовать от беспартийного?

Нет, здешние чекисты мелко плавают. А председатель укома завтра останется без головы. Его прикончат разъяренные миряне. Это будет третья операция по типу — ЯСНОСТЬ ПРИКРЫВАЕТ НЕЯСНОСТЬ. Рогов умер от разрыва сердца, Ерш замерз пьяный, Калугин — жертва фанатиков. А истинный убийца известен только убийце.

Он бесшумно засмеялся: «Рысь! А кто видел в лицо Рысь? Только одна женщина — и та в могиле». Образ гадалки в гробу напомнил похороны Анархиста. Тогда Вера Павловна не пожалела денег на большой хор с регентом. Тогда Вейц молился своему богу — разуму. Он, божественный ум, спас его от предателя. Ерш не только рассказал чекистам о стратегии избранных, но и обхитрил Зубкова — разнюхал про Рысь. К счастью, ударил сильный мороз — Анархист окоченел и не успел сообщить в чека…

Абрам Карлович улыбнулся. Он поставил толстый карандаш острием кверху и представил высокую колокольню Воскресенского собора. Завтра она послужит ему наблюдательным пунктом. Он, как и Моисей, не будет командовать… на решающем этапе. В бой поведет стратегия. Все участники восстания будут действовать по единому плану. У каждого отряда — свой вожак. И каждый из них знает, что делать. Солеваров и Жгловский, мадам Шур и Зубков, Лосиха и Соленый не подведут.

Комиссия начнет работу с кафедрального собора. И ни один член комиссии не выйдет из храма: их растерзают. И пожалуй, без помощи «черных ангелов». Труднее придется Зубкову… Ему нужно принять оружие, раздать его и возглавить налет на исполком…

Вейц знал, что Зубков сейчас укрылся в Воскресенском соборе, но он не знал, что последние два дня чекисты следили за каждым шагом Зубкова.

Полночный бой часов напоминал о кровати. Абрам Карлович положил карандаш на место и бесшумно направился в спальню. Он попробует заснуть, хотя лежа, с закрытыми глазами, всегда активнее думает. Все лучшее он изобретал в моменты ночных просветлений.

«Завтра! Все решится завтра», — начал он думать, закрывая глаза…

НЕПОГРЕБЕННЫЙ МЕРТВЕЦ
В больничном коридоре Леша увидел военного в черной шинели. Придется Ивана Матвеевича обрадовать и огорчить: его жена очнулась, но родила мертвого ребенка. Вызвали на консультацию доктора Глинку. Михаил Павлович обнаружил у пострадавшей потерю зрения, слуха и речи…

— Подумать только, христиане, верующие! — гневался доктор, покинув палату. — Да что там, изуверство и суеверие — одного поля ягоды.

Воркун последовал за врачами, зашел в кабинет главного, выслушал заключение консилиума и, хмурый, вернулся в коридор.

— Все это на почве сильного сотрясения, — пояснил он Алеше и сел на скамью. — Я побуду здесь. А ты быстро к собору. Там тебя ждет Люба. Поможешь ей…

Воскресенский собор находился недалеко от городской больницы. В храме горела единственная лампадка возле иконы Старорусской богоматери. Люба отошла от окна, протянула Леше руку и сочувственно, не без тревоги, спросила:

— Как Груня и Тамара?

Вопрос, конечно, искренний, но Леша чувствовал, что Люба не случайно все время посматривала на соборные двери:

— Понимаешь, он там. Его закрыли…

Теперь Алеша знал, что офицер с усиками и стеком, а также кладовщик из белых казарм — одно лицо. Люба шла за ним от Красного вала до Воскресенского собора. Она видела, как Зубков вошел в храм, но не вышел. Воркун дал задание: «Взять живым»…

— И до утра, — подчеркнула Люба и кивнула на белый храм: — Как лучше проникнуть?

— А кто закрывал дверь?

— Староста Воскресенского собора, хранитель ключей… Ты что задумал?

Алеша предложил вызвать группу оперативников, произвести ночной обыск у старосты и забрать у него ключи от собора…

— А чем мотивируем обыск?

— По всей Руси церковники прячут золото…

— Ясно! — оживилась Люба и, не покидая поста, бросила вслед Алеше: — Пришли ко мне отделение чоновцев!

Она рассудила правильно. В соборе имеются запасные выходы. Храм нужно оцепить, иначе Зубков улизнет.


Староста жил на Соборной стороне. Леша ждал перед освещенными окнами. Оперативники в присутствии понятых искали золото. Хозяин отказался открывать замки. Ахмедов забрал все ключи, открыл кладовую, подвал, затем вышел на деревянное крыльцо с железным навесом и вручил Алеше тяжелые ключи, завернутые в платок.

Луна освещала снежную почерневшую дорожку. Леша быстро добежал до большого собора, окруженного бойцами с винтовками. Они были в белых халатах. Один из них присоединился к чекистам.

В роли чекиста Леша выступал впервые. Ему хотелось оправдать доверие Воркуна. Он первым вошел в храм, где лунный свет падал на каменные плиты и нижнюю часть стены паперти.

За ним, с наганом в руке, вышагивала Люба. Часовой остался возле главного входа. На правой стороне паперти стоял на подставке гроб. Завтра будут отпевать покойника, чтобы помешать работать комиссии. Леша заглянул под узкий стол и внимательно осмотрел все углы пред-храмовой постройки.

Массивные квадратные колонны Леша и Люба обходили с двух сторон. Они обыскали все приделы, клирос, алтарь, но все тщетно. Зубков, наверно, улизнул от чекистки. Но Люба заверила:

— На окнах решетки, а перед запасными ходами не тронут снег. Он где-то здесь. Староста ушел один, а входили вдвоем…

Чекисты еще раз обшарили храм, вернулись на паперть и задумались. Люба предложила сходить за Пальмой, а Леша перевел взгляд на одинокий гроб и обратил внимание на то, что крышка гроба, возле изголовья, неплотно прикрыта.

На столе лежал молоток. По краям гроба торчали незабитые гвозди. План родился молниеносно. Леша взял молоток и нарочно с досадой, выкрикнул:

— Давай присадим крышку! Пусть староста покряхтит!

— Не шуми! Успокойся! — осадила Люба. — Что за ребячество?!

— Все равно! — Леша поочередно забил четыре гвоздя и тихо спросил посуровевшую девушку: — Ты знаешь, какой здесь непогребенный мертвец?

— Неужели он? — удивилась Люба и хотела подойти к гробу.

Но Леша остановил ее:

— Не подходи! Он с наганом!

— Задохнется же!

— Да нет, гроб со щелями. Видать, наспех сколочен…

— Все же хитро!

— Наверняка Рысья проделка! — Леша направился к выходу: — Я за Воркуном.

…Из больницы Иван Матвеевич вышел мрачным. Ланская опять потеряла сознание. Впереди Воркуна бежала Пальма.

Шагая рядом с начальником, Алеша посмотрел в сторону собора и усомнился: «А что, если он удрал, а в гробу настоящий покойник?» Молодой чекист представил картину, как Пронин, Селезнев, Люба и другие сотрудники засмеются: «Отличился новичок — поймал труп!»

В храме Леша с надеждой погладил овчарку. И не ошибся. Она кинулась к столу и зарычала на гроб. Слышно было, как «покойник» зашевелился. Он, видимо, приготовился стрелять.

— Труп-то и вправду живой, — сказал Воркун и осторожно приблизился к столу: — Ну, Зубков, ты вовремя забрался в гроб!

Иван Матвеевич занял безопасную позицию, возле изголовья, и ровным, спокойным голосом произнес:

— Ваша песня спета. Твой шеф Абрам Карлович Вейц в наших руках. А мятеж без главарей не мятеж. Сейчас тебя доставим в чека. И не вздумай играть в молчанку. О тебе все известно. Из склада таскал по гранатке в день. Потом Соленый доставил этот «товар» в магазин Солеваровой…

Воркун прислушался. В гробу было тихо.

— На твоей совести, — продолжал чекист, — твой однопартиец Ерш Анархист. Ты завел его, пьяного, в подвал. Снял шинель и сжег ее в печке: пепел с пуговицами, крючками Капитоновна доставила нам. Да, да, та самая бабка, которая приносила продукты твоей сожительнице. А в Москву тебя сопровождала наша сотрудница. Ты встречался там с патриархом Тихоном. Затем — с сотрудником немецкого посольства. От него привез письмо в Руссу и передал шефу. Как видишь, вполне заработал пулю в лоб. Теперь у тебя единственное спасение — твое участие в раскрытии роговского дела. Ты можешь помочь нам?

— Могу, — глухо, не сразу откликнулся голос из гроба.

По указанию Воркуна Леша подозвал четырех бойцов с винтовками. Они, действуя штыками, вскрыли гроб. Из него поднялся знакомый мужчина с усиками, в черной куртке автомобилиста, в кожаном кепи с длинным козырьком. Он положил на стол наган, гранату и, несмотря на лунное освещение, безошибочно опознал Ивана Матвеевича:

— Я верующий. Можно помолиться?

— Молись. Но недолго.

В светлой половине паперти на деревянном станке стояли на древках иконы, кресты, крылатые херувимы, священные хоругви — все атрибуты для крестного хода. Зубков взял икону на древке, прислонил ее к железной решетке окна и опустился на колени.

Молился недолго, встал энергично и быстро направился к выходу, где его поджидали чоновцы.

Закрывая двери на все запоры, Леша выслушал новое задание. Надо было отнести ключи Ахмедову и снова браться за ключи от магазина Солеваровой…

— Оружие доставь в чека, а ящики набей церковным барахлом, что потяжелее. — Иван Матвеевич нажал на плечо молодого чекиста. — Потом сходи к Рогову и скажи, чтоб он не препятствовал отправке ящиков сюда… в собор. Понял, дружище?

Как не понять?! Значит, Карп вернулся в строй. На днях он признался Алеше, что ему опротивела жизнь альфонса, что он готов повеситься. Выходит, Воркун вовремя протянул ему руку…

ВО ИМЯ ПРЕЧИСТОЙ
Поодаль Воскресенского собора возвышалась белая колокольня. Вейц поднялся на третий ярус, где висели заиндевевшие колокола. Отсюда можно обозреть все три части города.

Щуря глаза от утреннего солнца, он устремил взгляд на дальнюю Вокзальную сторону и над снежными крышами разыскал золотой крест Духовской церкви. Там, вероятно, уже собрались прихожане. Их возглавит поп Жгловский. Свою колонну он приведет сюда с одной целью — прикрыть деревянный мост, который соединял Торговую и Соборную стороны.

Абрам Карлович перевел взгляд на ближнюю Торговую часть. Он быстро нашел Спасо-Преображенский храм. Под стенами монастыря Солеваров примет вторую колонну. Ее задача — заполонить улицу, по которой пойдут красноармейцы, вызванные на помощь.

Эмиссар посмотрел вниз на мост и площадь перед собором, где стояли крестьянские подводы и лошади с деревенской седловкой. Бывшие солдаты и кавалеристы съехались из деревень. Ими будет командовать опытный офицер. Этот ударный отряд, вооруженный винтовками, саблями, гранатами, разгромит чека, трибунал и чоновцев.

Сегодня базарный день — часть конников ударит внезапно с Торговой площади. Вейц бросил взгляд на водокачку, здание угро и Гостиный двор. Возле магазина Солеваровой шла погрузка ящиков с «ценным товаром». Кафедральный собор купил «древние иконы», и сейчас Зубков поможет старосте принять покупки.

Над головой заворковали голуби. Весенняя капель отбивала секунды. Абрам Карлович, как Наполеон перед боем, взглянул на карманные часы. Все идет по плану. Стратег спокойно перевел взгляд на берег Перерытицы. Ветвистые ивы прикрывали дом Достоевского. Виднелась лишь серая крыша. Федор Михайлович хорошо научил его понимать человеческую душу, без чего никакая тактика и стратегия не принесут успеха.

Хотелось взять веревку с узлом и раскачать язык колокола. Пусть старорусский перезвон войдет в историю. И пусть Курт Шарф поймет, что церковная стратегия пригодна для любой нации. Отлично сказал Зубков: «Русский с двумя „С“ — Самый Совершенный представитель человеческого рода!» Иван Зубков такой же националист, как и Курт Шарф!

Абрам Карлович обошел парапет колокольни. Со всех сторон города стекались верующие: по Красному берегу шла колонна Жгловского; Торговую площадь пересекла толпа мирян во главе с Солеваровым, — по всем улицам шли люди в одном направлении…

А вот и подводы остановились перед Воскресенским собором. Сейчас Зубков примет оружие, раздаст его единоверцам и выставит в окне храма крест — подаст сигнал готовности…

Вейц увидел за оконной решеткой икону и протер глаза:

— Неужели перепутал?!

Нет, кадровый офицер не перепутает. Что-то случилось! Была договоренность, что «икона в окне» послужит сигналом провала основной операции.

Он спустился на вторую площадку и осторожно выглянул в пролет. Возле углового дома притулился Сеня Селезнев. Он смотрел на колокольню. Все ясно!

Рысь дождался того момента, когда толпа верующих растеклась до колокольни, открыл дверь и, пригибаясь к земле, нырнул в массу возбужденных прихожан…

Ночное задание Алеша выполнил и вернулся в больницу. Возле деревянного дивана стояла сестричка в белой косынке. Она сообщила, что Ланская очнулась, а Груня пила молоко:

— Не горюй. Они молодые — все затянет…

В кабинете врача стенные часы пробили с протяжным звоном. Алеша помялся у дверей палаты и направился к выходу. К десяти часам он должен быть на посту.

Старинный Воскресенский собор возвышался на береговой стрелке — на стыке двух рек — Полисти и Перерытицы. Дивный многокупольный храм на крутом бугре обычно зачаровывал Алешу, но сейчас его вниманием завладела другая картина.

Еще издали он услышал приглушенный ропот огромной толпы. Возбужденно-настороженные прихожане плотной стеной загородили все подступы к церковной крепости с золотыми крестами. Леша с опаской прикинул: «Без штыков и впрямь не пробьешься».

За себя не волновался, он-то проскочит незамеченным. На нем старые бутсы, рабочие штаны и потертая куртка мастерового — никто не признает в нем чекиста. И задание несложное — засечь наиболее активных церковников.

На соборной площадке верующие поджидали комиссию по изъятию церковных ценностей. А в комиссию входили близкие ему люди — дядя Сережа, Воркун, Калугин. Сегодня может повториться вчерашнее: во имя пречистой фанатики пойдут на любое преступление. Они гудели, как растревоженный улей.

Лешин пост в храме. Юноша пробился через толпу, снял шапку и взошел на каменную паперть собора.

Возле гроба лысый коренастый староста разгружал последний ящик с церковным барахлом. Сегодня ночью Леша и Люба постарались в магазине Солеваровой, даже кирпичи из подвала не обошли.

Толстая шея приемщика налилась кровью. Он цедил сквозь зубы:

— Распять Солевариху мало! Перепутала, видать, ящики, дура!

А тем, кто приходил за оружием, староста зло бросал:

— Поворачивай оглобли! Вишь, вся надежда на чудо!..

Боевое настроение заговорщиков быстро сменилось растерянностью. Многие из них, крестясь, возвращались к своим подводам. Однако народ не убывал, а прибывал. На паперти к Леше подошел Герасим, положил бороду на плечо юноши:

— Вот попомни, ежели комиссия рискнет — хана ей натурально.

Чекист не возражал. Провал организованного восстания не исключал стихийной расправы с членами комиссии. Надо быть начеку.

Он протиснулся внутрь собора. Пахнуло ладаном. Четыре массивных столба полосами прикрывали золотой иконостас, залитый солнечным светом и свечами. Верующие молились, стоя на коленях.

Через ряды молящихся пробивались трое здоровенных бородачей в серых поддевках. Лица холодные, незнакомые. Леша последовал за ними в сторону большой, ярко блестевшей иконы. Это хоть и была копия Старорусской божьей матери, но искрилась золотом, серебром и самоцветами не хуже подлинника.

Драгоценный образ охраняли «черные ангелы» — Боженька, Лосиха, Цыган, Баптист и Пашка Соленый. Это они вчера опрокинули Ланскую, избили Груню. Почему же бандиты на свободе? Видимо, массовые аресты накануне изъятия церковных ценностей еще больше подлили бы масла в мятежный огонь. Ничего, расплата не за горами.

Пьяный Пашка выкатил глаза на тройку бородатых в поддевках. Выправка у них явно военная. Глаза решительные и чуть насмешливые. Не то переодетые чекисты, не то члены комиссии.

Соленый локтем толкнул здоровенного Баптиста:

— Если не перекрестятся — не зевай!..

Многопудовая икона утопала в серебре, золоте, жемчугах, бриллиантах, голубой бирюзе, гранатах и топазах. Трое бородачей уставились на богатое убранство…

— Да-а, — тихо произнес, разинув рот, один из них, — чего бы не приобрел на такие драгоценности…

Как выяснилось потом на судебном процессе, это были порховские торгаши. Они приехали за старорусскими знаменитыми поросятами, услышали на базаре про «чудотворную в камнях» и зашли в собор полюбопытствовать. Будучи староверами, они, разумеется, не перекрестились…

Пашка первый накинулся с кулаками на безбожников:

— Бей нечисть!

«Черные ангелы» не оказались одинокими. Православные, во имя пречистой, тут же, кучно навалясь, повалили староверов на каменные плиты. Их били сапогами до тех пор, пока пол не окрасился кровью.

Затем полуживых незнакомцев вытащили на паперть, и опять на них посыпались удары. Особенно старался Баптист.

— Вот тебе, хапуга, вот тебе!.. — топтал он здоровенной ногой.

Ему не уступал Соленый:

— На мост! Скинем нехристей!

Алексей схватил Пашку за руку:

— Стой!

— А-а, комса! Заступничек?!

Кто-то сзади сильно ударил Алешу по уху, и он бы упал, если бы в этот миг его не подхватил Федя Лунатик. Воспитанник Воркуна помог Алеше удержаться на ногах и вывел его на свежий воздух:

— Не рыпайся, Леш, красным платком быка не успокоишь!

Чекист смирился, перевел взгляд на мост. Там над перилами взлетел бородач в окровавленной поддевке. Он упал на лед и не шелохнулся. Второй старовер, наоборот, от удара об лед очнулся, медленно поднялся на четвереньки, затем выпрямился и, пошатываясь, побежал на середину реки.

За ним вдогонку кинулся Мишка Цыган. Но красноармеец, охранявший военный склад на берегу, выстрелил в воздух и отпугнул преследователя.

Третий, русобородый торгаш, остался лежать на паперти собора: его убили еще возле святого образа богоматери.

Разгоряченный, хмельной Пашка Соленый подскочил к старосте собора и сгреб его за грудки:

— Где оружие?!

Он, видимо, посчитал, что с комиссией разделались и пришло время громить исполком.

— Ты ж, пузо, обещал! Давай!..

Его голос заглушил женский истеричный крик:

— Комиссия!

Все люди повернулись лицами к Торговой стороне. В начале Успенской улицы действительно показалась группа людей во главе с Калугиным. Маленький, в коротком пальто и высокой меховой шапке, он смело вышагивал впереди членов комиссии — Воркуна, дяди Сережи, врача Глинки, историка Рубца и председателя исполкома в кожаном реглане красного цвета.

Поняв свою ошибку, Пашка на миг оцепенел. Со всех сторон полетели возгласы удивления:

— Глядь, без штыков!

— И охраны не видать!

— Может, то не комиссия?!

Толпа на берегу расступилась, комиссия взошла на мост, но впереди людская пробка по-прежнему распирала перила. Они зловеще потрескивали. Члены комиссии остановились. Калугин шагнул и обратился к прихожанам:

— Граждане! Мы идем не изымать церковные ценности, а лишь составить опись соборного имущества…

— Не допустим! Не дозволим! — загнусавила Лосиха и подтолкнула Пашку: — Гони безбожников!

— Бей нехристей! — Соленый выскочил из толпы на мост.

Ему навстречу рванулась Люба в черном платке:

— На кого руку поднимаешь?! На доктора, который лечит нас? На учителя, который учит наших детей? На лектора, который отстоял чудотворную икону? На кого?! На старого мастера?!

— А ты кто такая?! — завопила толсторожая Лосиха и, не дожидаясь ответа, закричала:

— Христиане, постоим за пресвятую!

— Бей антихристов! — Пашка потянулся за Калугиным, но его руку перехватил Воркун.

— Кто бросал невинных с моста?! — спросил он громовым басом. — У кого руки в крови? Где убийца?

— Сейчас укажу! — Пашка нырнул в толпу.

Случилось так, что первый прилив гнева фанатики выхлестнули на людей, не причастных к изъятию церковных ценностей, а вторая вспышка ярости не затронула мирян: их вниманием завладел сигнал к бедствию.

В это время со стороны Успенской улицы донесся тревожно-назойливый звон колокола и конский топот. Городская пожарная команда мчалась прямо на мост. Толпа отхлынула на берег, открывая путь на Соборную сторону. Пожарники в блестящих касках рассыпались возле храма. Они накрыли два трупа рогожами и прошли в собор. А следом за ними последовала комиссия.

Алеша вернулся на свой пост. Наступила решающая минута. Лысый староста спиной повернулся к святыне и, раскинув руки, обратился к членам комиссии:

— Предупреждаю! Кто из вас прикоснется к Владычице, даже взглянет на нее недобрым глазом — у того отсохнет рука или он ослепнет!

Об этом Алеша слышал от матери: ходило поверье, что у вора, который вскрыл кружку возле иконы, отсохли руки.

Наэлектризованная толпа уставилась на Калугина. Он, держа шапку в руке, почтительно поклонился старосте и спокойно заявил:

— Повторяю, мы пришли не изымать ценности, а помочь вам составить опись имущества. Вас, Петр Гаврилович, тоже выбрали в комиссию. Пожалуйста, голубчик, принесите инвентарную книгу…

Спокойный, деловой тон Калугина обескуражил старосту. Он покорно опустил руки.

«Обошлось», — подумал Алеша и вздрогнул. Его сильно схватил за локоть Сеня Селезнев. Бледный, встревоженный, он потянул приятеля к выходу. Видимо, случилось нечто страшное. И Леша не ошибся.

— Рысь, — Сеня глазами показал на колокольню, — утек…

— Как утек?

— А так… — Сеня стрельнул взглядом по толпе, — нырнул и затерялся-исчез…

Мелькнула мысль о Пальме. Под ногами чавкала жижа, растоптанная тысячами ног — уж какие тут следы…

— Может, Зубков знает место явки?..

Друзья прибежали в чека. Дежурный открыл железную дверь с круглым глазком. На столике белел чистый лист бумаги, а на полу распластался Зубков, у него из уха торчал кончик карандаша…

— Мозг проткнул!

ОХОТА ЗА РЫСЬЮ
— Так могло случиться с каждым из нас, — заступился Леша за приятеля.

— Не выгораживай! У нас, чекистов, так не принято, — строго проговорил Пронин и перевел взгляд на Селезнева: — Чего доброго он подумает, что и в самом деле не виноват. И потом, я вызвал не для этого…

Уполномоченный окинул взглядом всех оперативников, стоявших вокруг письменного стола.

— Арест церковников и «черных ангелов» отложить. Они не уйдут от нас. Главная задача — поймать Рысь, пока он под руками. — Пронин остановил взгляд на Сене: — Селезнев, тебе в деревню. Постарайся опередить. Он может заглянуть к матери. Иди!

Алеша заметил, что Люба грустными глазами проводила провинившегося чекиста.

— Добротина, — продолжал Пронин, — на станцию. Быстро!

Алеша нетерпеливо вскинул руку.

— Чего, школьник?

— Разрешите заглянуть в дом Вейца?

— Думаешь, что он забежит попрощаться с женой?

— Нет, начальник, он не забежит, но я хорошо знаю его жену. По ее поведению, по некоторым вещам можно определить, продумано бегство или нет. Если продумано, то Рысь и все его соратники разбегутся поодиночке в разных направлениях. Если не продумано, то его ближайшие помощники зайдут к Вейцу, чтобы через него связаться с Рысью. Ведь они не знают, что регент и Рысь — одно лицо.

— Резонно! — одобрил Пронин и кивнул на дверь: — Дуй!

Почти каждый месяц Алеша помогал Елизавете Ивановне убирать библиотеку Вейца. Хозяйка нисколько не удивилась и на этот раз, когда заядлый читатель явился в рабочем костюме и попросил мокрую тряпку.

— Я видел Абрама Карловича. Он сказал: «Задержусь. К обеду не ждать»…

Стройная бледнолицая женщина в светлом капоте вскинула тонкие пальцы на плоскую грудь.

— Знаю. А вечером — ужин с гостями. — Она сняла с катушки передник. — Так что я сегодня вам, Алешенька, не помощница…

— Один справлюсь… Да, чуть не забыл! Абрам Карлович просил: кто придет к нему, провести в библиотеку. Он дал мне инструкцию: как и что. Не затруднит?

— Очень затруднит, — улыбнулась она, направляясь к плите.

Алеша прошел в библиотеку, придвинул стремянку к высокому стеллажу и, закинув влажную тряпку на плечо, поднялся по лесенке. Дело привычное, но глаза заняты другим. Он бросил взгляд на рабочий стол коллекционера.

Знакомая книжка «Так говорил Заратустра» лежала на прежнем месте, рядом с красным карандашом. Признак хороший. Хозяин, видимо, не сомневался, что мятеж закончится победой, что он вернется домой и закатит пир. Если бы готовился к бегству, то заранее уложил бы вещи в чемодан и подготовил бы жену к долгой разлуке.

Впрочем, Рысь не простак. Он мог схитрить: если жена не в курсе дела, так зачем же готовить ее к долгой разлуке. Она затоскует — один вид ее насторожит чекистов. Нет, наоборот, надо все оставить так, как было раньше. Пусть жена искренне ждет его, а вместе с нею пусть ждут хозяина и чекисты.

Скорее всего, что план отступления продуман тщательно и для себя, и для ближайших помощников. Пустой гроб в соборе — это наверняка Рысья придумка. К сожалению, Зубков не знал убийцу Рогова и вынужден был покончить с собой…

Коридорный звонок оборвал ход мысли чекиста. На кухне раздались женские голоса. Затем заскрипела дверь, и в библиотеку быстро вошла мадам Шур. На ней фетровая шляпа с узкими полями, легкое драповое пальто чуть ниже колена и высокие зашнурованные сапожки. Она подняла встревоженные глаза.

— Давно видели Вейца? И где? — спросила мадам Шур.

— Он шел на Соборную сторону. Это было после завтрака, около девяти часов. — Леша влажной тряпкой обтер пустую полку. — Абрам Карлович попросил меня убрать тут и наказал: «Если зайдет Вероника Витальевна, то пусть обязательно дождется меня. И никуда из дома!»

Раздеваясь, мадам Шур дрожащими руками сняла шляпу и спросила:

— Алеша, ты был на мосту?

— Был, — с досадой проговорил он. — Сбросили, да не тех…

Она удивленно задрала подбородок:

— Это говорит комсомолец, агент уголовного розыска?

— Поднимайте выше, Вероника Витальевна, второй день уже в чека!

— В чека?! — изумилась мадам Шур, роняя шарф. — Шутите?

— Наш с вами шеф не любит шуток…

— Как наш? — насторожилась она. — Ты о ком?

— Все о нем. — Он указал книгой на дверь спальни. — Сейчас укажет: куда и как…

— Он здесь?

— Придет. Эта квартира вне подозрения. — Леша поставил книгу на чистую полку и деловито заметил: — Пройдите в спальню, опустите шторы…

— Почему в спальне, обычно в столовой?

— Окна спальни выходят в сад, наверно, поэтому, — ответил Алеша, думая: «Не знает о бегстве, значит, не первый помощник».

Раздался телефонный звонок. Мадам Шур подошла к столику и сняла трубку. Непонятный разговор закончился ясной фразой:

— Придет, приезжайте…

Повесив трубку, мадам доверительно бросила Леше:

— Отец Осип…

Она задержалась возле лестницы, неожиданно заговорила о Карпе:

— Ты играл с ним в футбол. Не замечал в нем странность? — Ее голос стыдливо размяк. — Только что говорил о свадьбе, беспокоился обо мне, искал, а сегодня утром в магазине вдруг заявил: «Возвращаюсь домой». Ушел от меня на Ильинскую, в коммуну. Разве примут без партбилета?

— Карп второй день работает на моем месте в угро. Это он вынул оружие из ящиков…

— А как он проник в магазин?

— Друзья помогли…

— Боже, какое коварство! — Она перекрестила грудь и, зевнув, ладонью прикрыла рот. — Я сутки не спала. Попробую хоть чуть сомкнуть глаза…

Она открыла дверь спальни и остановилась на пороге:

— Алеша, не заходил сюда Зубков?

— Сегодня ночью его арестовали, и он покончил с собой.

— Святая Мария! До или после допроса?

— До! Чекисты не знают, откуда гранаты.

На лице мадам выступил нежный румянец. Она, видимо, окончательно поверила, что Леша — один из приближенных Рыси. Она сказала:

— Я-то ломала голову: кто это информирует эмиссара о делах чекистов. Молодец, Алеша!

— Спасибо! Но я лишь второй день в чека…

— А кто же тогда… информировал?

— Знаю. Но шеф повесит меня на этой лестнице…

Помешал парадный звонок. Мадам Шур скрылась за дверью спальни. В библиотеку хозяйка привела худенького мужичишку с козьей бородкой. Леша обрадовался, что «черные ангелы» прислали Боженьку. Он не знал в лицо младшего Смыслова…

— Вейц будет вечером, — сказал Леша. — Хочешь — подожди, хочешь — оставь адрес. Хозяин пришлет записку с верным человеком…

— Меня ждут. До вечера не смогу. Уж лучше адрес, мил-человек. — Боженька шапкой указал на окно: — Знаешь Рдейскую пустынь?

— Бывал разок.

— Так пусть постучится к игуменье. А матушка уже доставит нам записку. Низко кланяюсь…

Алеша проводил его долгим взглядом. Осторожность Боженьки не удивила его. Чекист смотрел на «черного ангела», думая о своем: «Кто в чека предатель? Почему же он не предупредил Рысь о ночной операции в магазине? Возможно, его исключили по сокращению? И не он ли убил Рогова? И не он ли припрятал дневник уполномоченного?»

Чекист внимательно обшарил библиотеку, ящики стола, но не нашел роговской тетради с лошадью на обложке.

Снова прозвенел колокольчик. Следом раздался звон посуды на кухне. Резкий звонок, видимо, напугал хозяйку — она выронила тарелку. Густой бас Жгловского извинялся, указывая на примету к счастью. Поп не пожелал идти в библиотеку. Слышно было, как он жадно пил воду. К нему подошла мадам Шур. Они оживленно обсуждали события на мосту.

Леша воспользовался шумом, позвонил Пронину и попросил начальника срочно выслать в дом Вейца оперативников.

Мадам Шур и священника Жгловского арестовали в доме Вейца. Но доставили в чека ночью. Леша понял, почему не тронули хозяйку… Рано или поздно Рысь даст о себе знать Елизавете Ивановне…

Чоновцы во главе с Ахмедовым окружили Рдейскую пустынь и без боя забрали «черных ангелов». Они крепко спали у монашек в кельях. Операция протекала на рассвете. Леша не принимал участия: ему поручили следить за Солеваровым.

В десять часов ночи старик вышел из дома и побрел на Соборную сторону. Конечно, хотелось, чтобы староста привел на явочную квартиру. Ни мадам Шур, ни отец Осип не знали адрес Рыси. Пронин просил Алешу проявить максимум старания…

Солеваров свернул в Чертов переулок, постоял немного. Видимо, боялся слежки. Затем дошагал до рябины, придвинулся к деревянному домику и тихонько постучал по оконной ставне.

Дверь в темноте открыла Капитоновна:

— Проходи, кормилец мой…

Прислужница гадалки сотрудничала с Федей Лунатиком. Он проникал к ней в дом через черный ход. Второй ключ лежал на дверной перекладине. Лучше всего войти в дом незамеченным. Чем черт не шутит, может быть, Капитоновна работает и на нас, и на Рысь…

Леше помог мягкий снег. Он бесшумно подкрался к черному входу, шагнул на крылечко, нащупал в указанном месте ключ, смочил его слюной и осторожно вставил в скважину…

У молодого чекиста забилось сердце. Он представил, как сейчас окажется свидетелем тайного совещания заговорщиков под водительством Рыси.

Только не спугнуть бы…

Два поворота ключа — два пружинных скрипа, и дверь ослабла…

КАМЕНЬ НА ДОРОГЕ
Свояк не вернулся домой. Попадья позвонила регенту, жена Вейца ответила: «Молитесь богу» — и повесила трубку. Солеваров догадался, что отца Осипа арестовали. И мадам Шур наверняка в чрезвычайной комиссии.

Сейчас придут за ним, церковным старостой. Он главный поставщик оружия. Ему поручили поехать в деревню — осмотреть иконостас и заодно с образами упаковать сабли, винтовки, обрезы. Оружие осталось еще от «зеленых». Мельник вынул из ямы содержимое и ночью на своих лошадях доставил в часовню.

Вспомнилось совещание в темной комнате регента. Выступал эмиссар патриарха. Говорил он душевно, убедительно. Тогда всем присутствующим казалось, что Русса и вся Россия — огромная бочка с порохом: достаточно поджечь фитилек — и красные обручи разлетятся вдребезги.

Но свершилось светопреставление! Даже собственная жена взбунтовалась против мужа. Вера Павловна не хуже обновленки клянет патриарха Тихона и весь церковный сброд Старой Руссы. Она, грозя кулаками, кричала на старика:

— Чего тебе не хватало?! В храмах служба, в магазинах торговля! Молись, наживай! Так нет, снюхался с рыжим попом! Это же вы подбили головореза Пашку Соленого и его братию! В святом месте побоище учинили! Невинных с моста побросали! На комиссию руку подняли! Бунтовать вздумали! На что благословил вас патриарх Тихон? На убийство! Эх ты, христианин! Глаза б не глядели на тебя! Старый пес! И меня не пощадил! Чего в ящики натолкали! Чтоб вас с отцом Осипом на одном суку вздернули! Ироды библейские!..

Сопя носом, старик надел шубу, меховую шапку с бархатным верхом и захромал к двери.

Нет покоя. И не совладать с мыслями. В голове хаос. Дрожат колени. С трудом добрел до аптеки Феертага. Забыл название лекарства. Взял порошок от головной боли.

Вышел на Ильинскую. Перекрестился на часовню и зашагал по людной улице. При народе не возьмут. Пока сумерки, не арестуют. А ночью его дома не будет. Чем бы успокоить сердце?

Он снял шапку, вытер красным платком вспотевшую лысину и пугливо оглянулся на тяжелые шаги. Слава богу, знакомый прихожанин. Староста поздоровался со сторожем парка:

— Герасим Пантелеймонович, был там… на мосту?

— Был, сударь, только рук не марал. — Сторож разгладил черную бороду. — А вы, Савелий Иннокентиевич?..

— Шел, да не дошел: ноги отказали… вернулся домой…

— Да, сударь, зрелище жуткое! Загубили непричастных. Ну а потом, натурально, пропустили комиссию в храм…

— Пропустили?! А вчера за что голосовали на общем собрании?

— Да ведь и вы, сударь, вчерась руку вздымали, а ныне и до моста не дошли…

— Занемог я, Герасим Пантелеймонович. — Он сложил руки крестом: — Видать, пришла моя смертушка…

Отговорился, но не успокоился. Дворники да сторожа продажный народ: кто им платит, тому и служат. Герасим бывалый, хитрый мужик, бога боится, а начальству в глаза заглядывает. Вот зайдет в чека и скажет: Солеваров направился к парку.

Старик круто повернул в переулок. Повстречалась незнакомая дородная женщина. Перед глазами встал образ разбушевавшейся жены. Надо напомнить ей блуд с родным племянником. Ушла гибкость мысли. Все же не зря вспомнился Ерш Анархист. Он ловко откупился золотом. У него, Савелия, тоже имеется клад. Только вот как передать чекистам?

«Подослать своего человека, поставить условие, — рассудил старик и начал перебирать в памяти верных людей — Мадам Шур сидит за решеткой, а Пашку и его приятелей наверняка схватят, если уже не схватили. Вот разве Капитоновну…»

До революции Солеваровы жили на Соборной стороне в своем двухэтажном каменном доме. А рядом с домом, через сад, деревянный флигелек занимал солеваровский дворник с дочкой Капочкой. Савелий, единственный сын богатого солепромышленника, восемнадцатилетний гимназист, любил в дальнем углу сада играть с Капочкой. В десять лет она испытала первую настоящую любовь и до сих пор смотрела на него умиленными глазами.


Они беседовали в комнате, освещенной двумя лампадами. Савелий сидел за столом, а Капитоновна крутилась возле самовара:

— Чаек, батюшка, никогда не повредит. Ваш родитель даже очень уважал индийский…

— Без зла вспоминаешь Иннокентия Спиридоновича?

— Боже милостивый! — оживилась шустрая бабка. — Ваш батюшка — благодетель наш. Бывало, что ни праздник — то подарочек. Жили мы в этом домике как у Христа за пазухой. Да и вы, соколик, меня сильно баловали. Яблони в саду засохли, а память о райских днях живет…

Старик представил курносую, краснощекую пухлянку в ярком платьице и перевел взгляд на икону Николы Чудотворца. Старый грех он давно замолил, — своей законной жене ни разу не изменил. Теперь заговорил без угрызения совести:

— Капитолина Капитоновна, мне кажется, что я не на восемь, а на восемнадцать лет старше тебя. И телом, и духом сильно сдал. Сестра моя, не откажи мне в помощи…

Бабка укрепила самоварную трубу и повернулась к столу:

— Надумал коровку продать?

— Нет, Чернуха останется тебе: столько лет кормила, доила, молоко приносила…

— Домишко на дровишки?

— Да нет, Капитоновна, живи на здоровье. — Он положил отяжелевшую руку на стол: — Хочу умереть на своей постели, а не на казенной…

За дверью проскрипела половица. Хозяйка прислушалась. По ее настороженности старик угадал источник минутного всполоха. Он бородой навел на стенку комнаты, где раньше в гробу лежала гадалка:

— Кто там?

— Никого, батюшка. Ветер аль крыса: ныне голодные стаями бродят. Положил в кормушку свинье — и стой, ни шагу. А то крысы все подчистят…

Нахлынуло воспоминание: возле гроба ясновидящей Савелий однажды в темноте беседовал с эмиссаром патриарха.

Старик тихо спросил:

— Капитоновна, ты хоть раз видела эмиссара в лицо?

— Он ходил к ней со двора. Разок столкнулась в сенях, так у него платок на лице…

— Как думаешь, сейчас он вне Руссы?

— Бежала Псижа[19] до Парижа, да Ильмень задержал!

— Как понять, сестра моя?

— Никто от могилы не убежит, кормилец мой!

«Не поняла», — решил он и поставил вопрос ребром:

— Ты знаешь, где сейчас эмиссар?

— Не ведаю, батюшка. А зачем он тебе?

Старик нахмурился, седыми бровями придавил глаза.

— Клялся: «В беде не оставлю», а теперь…

— Ни весла, ни посла?

— Сущая истина!

— А что за беда, сударь?

Солеваров покосился на комнатную дверь:

— Отец Осип и мадам Шур арестованы, и меня заберут…

— Господи помилуй! — перекрестилась бабка.

— Непременно заберут, если не откуплюсь, как словчил мой племянник. — Старик умоляюще взглянул на подругу детства: — Сходила бы на Крестецкую, да условие поставила бы: «Так и так. Он вам золото, а вы ему домашний арест. Пусть старик умрет на своей постели». Ты же, Капитоновна, ходовая!

— А много золота? — деловито спросила она, прислушиваясь к самовару. — Стоит ли овчинка выделки?

— Стоит, сестра моя. — Он растопырил толстые, кривоватые пальцы: — Золото, серебро и самоцветы. Всего пуда на три.

— Отцовское еще?

Говорить правду не хотелось. Старик перевел взгляд на стенную фотокарточку, вздохнул:

— Анна Иннокентиевна… За что тебя любила моя сестра, покойница?

— Не знаю, сударь, а только со мной и на германскую пошла: сама в госпиталь и меня няней пристроила. Сердечная была у вас сестра, Савелий Иннокентиевич.

— Да ведь и у тебя душа добрая, — он погладил ее руку. — Сходишь, душа моя?

— Сходить не трудно, сударь: Торговая сторона не за горами. А вдруг не поверят. Скажут: «Покажи, старая!»

— А ты им прямо: «Если б знала, сама принесла бы к вам». И добавь: «Солеваров — человек солидный, богу преданный, не обманет вас, только дайте ему спокойно умереть».

— Ладно, сударь, схожу.

— Завтра! Утром же! А то опередят, станут трясти, и тут уж никакой добровольности.

— А может, сударь, самому явиться?

— Ой, боюсь! При одной мысли… дух захватывает. — Староста вспомнил Рогова: — Вызвал! За горло! Неси чудотворную! Меня водой отливали. Хорошо, Калугин подвернулся, дай бог ему здоровья. Нет уж, Капитоновна, сделай милость — сходи…

Она подсыпала в самовар углей, брякнула трубой и вернулась к столу:

— Теперь в чека бывший начальник угро. Мужик, говорят, справедливый. За него Ланская замуж вышла.

Старик опустил глаза. Но бабка продолжала:

— Пострадала, бедная: оглохла и мертвеньким разрешилась. Да и вашей работнице из магазина шибко досталось, слова сказать не может. Ваша супружница велела отнести ей молочка…

Савелий совсем склонил голову, ему хотелось сжаться, сделаться незаметным комочком и закатиться в темный угол. Он вспомнил слова племянника: «Эх ты, глыба каменная, загородил дорогу с крестом на пузе, не даешь проходу нашему брату!»

В пустой комнате раздался стук. Старик и бабка оглянулись на дверь.

— Феденька, это ты? — громко спросила Капитоновна.

Солеваров увидел Алешу, побагровел и повалился со стула.

СХВАТКИ НА ДОПРОСАХ
У мадам Шур серьги бутылочками. Они, как и глаза ее, поблескивают презрением. Всем своим видом она говорит сидящим за столом: «У меня диплом Сорбонны, книги на французском, обширная переписка с культурными людьми, а у вас что, неучи?»

Алеша вел протокол, а допрашивали Пронин, Воркун и Калугин. Уполномоченный развернул пачку писем и строго спросил:

— Кто такой Федор Кузьмич Тетерников?

— Неужели вы такой невежда?

— Но, но, полегче! — прикрикнул Пронин, и, заглядывая в письмо, спросил: — Где он живет?

— В Детском Селе.

— Про какие это он тут намекает «Политические сказочки»?

Арестованная захохотала. Уполномоченный цыкнул на нее. На помощь пришел Калугин. Он сухо, с чуть заметной улыбкой, пояснил мадам:

— Я вижу, вы впервые на допросе. Так учтите, гражданка Шур, опытный следователь заинтересован раскрыть не свою, а вашу эрудицию. Мы знаем, что речь идет о русском писателе Федоре Сологубе. В свое время Федор Кузьмич преподавал в здешней гимназии. Он ваш духовный отец. Но у него даже внешность противоречива: простые, мягкие, чеховские очки и суровые, внушительные усы, как у Ницше. Ваш наставник проповедовал крайний индивидуализм и в то же время в художественной прозе высмеивал этот самый мещанский солипсизм. Именно здесь, в Старой Руссе, он собрал материал для своего «Мелкого беса». Его герой романа Передонов стал нарицательным подобно Хлестакову и Обломову. К сожалению, вы забыли те книги, в которых ваш учитель бичевал мелкую пошлость, злобу, тупость захолустья — словом, передоновщину. Я уверен, что вы не дочитали «Политические сказочки», в которых автор откликнулся на революцию пятого года…

— Почему вы так решили?

— Скажите, пожалуйста, какие рассказы входят в сборник «Истлевающие личины»? Нуте?

Вероника Витальевна прикусила губу. Видать, одно заглавие сборника кольнуло ее. Она беспомощно пожала плечами:

— М-м… сейчас… не припомню…

— Зато вы отлично запомнили его символические стихи: даже поете их под гитару.

— Что в этом дурного?

— Дурное в том, что вы под влиянием символизма ударились в мистику: поступили на богословский факультет в Париже, а возвратись на родину, вступили в религиозно-философское общество Мережковского, Розанова, Минского… — Николай Николаевич бросил письма на стол. — Бог имонарх — вот ваше кредо!

— Я исповедую то, что доступно и любо русскому. — Она вызывающе вскинула голову. — Наш народ понимает «Капитал» без кавычек!

— Ясно! К богу и монарху вы приплели промышленников. Но это не значит, что вы, мадам, обладаете ясным, проникновенным взглядом на вещи и людей. Скажите, голубушка, кто такой Абрам Карлович Вейц?

— Воспитанный, высокообразованный дворянин, — уверенно начала мадам Шур. — Одаренный регент. Большой знаток Достоевского. Страстный коллекционер-библиофил. Очень гостеприимный и прекрасный семьянин. Правда, человек немного вялый, болезненный и далеко стоящий от политики.

Предвкушая эффект расставленной ловушки, Леша с трудом удержался от улыбки. Пронин и Воркун тоже ничем не выдали Калугина. Тот спокойно, деловито продолжал:

— А теперь обрисуйте портрет эмиссара патриарха. Нуте!

Все еще возвышая себя над чекистами, мадам Шур не без апломба красиво выставила ладонь:

— Внешность я не могу обрисовать: мы с ним беседовали в темноте. Однако натура его абсолютно очевидна волевой, умный, понимающий толк в политике и военном искусстве. Исключительный конспиратор! У него все подчинено цели. Я убеждена, что он не женат, далек от мира изящного и от всего музейного!

— Словом, эмиссар прямая противоположность Вейцу?

— Да, небо и земля!

— Так вот, голубушка, — наконец-то Калугин усмехнулся, — эмиссар и Вейц — одно и то же лицо!

— Как?! — пошатнулась она, сверкая серьгами. — Не может быть! Я знаю, я убеждена…

— Вы только что были уверены, что мы не знаем псевдоним Тетерникова. Вы не сомневались, что ваш друг Карп Рогов никогда не выступит против вас. Вы и мысли не допускали, что можете оказаться на процессе старорусских церковников. А ведь вам, голубушка, не избежать скамьи подсудимых. И мой добрый совет, мадам, держитесь скромнее и честно отвечайте на вопросы…

Арестованная платочком вытерла лоб и попросила разрешения выпить воды. Иван Матвеевич твердо спросил:

— Прошлым летом вы преподнесли икону Леониду Рогову?

— Нет.

— А кто?

— Не знаю.

— А вам известно, кто выкрал браунинг у Смыслова? — Воркун глазами показал на Лешу. — Ну?

— Нет.

— А что задумались?

— Если говорить честно, — она уставилась на Лешу, — ваш новый сотрудник — доверенное лицо Вейца.

— Ошибаетесь, мадам! — Пронин одобрительно похлопал Алешу по плечу: — Смыслов был аккуратным читателем, помогал Вейцу прибирать библиотеку и любил беседовать с ним о Достоевском…

— Ради чего? — И, не дожидаясь ответа, мадам Шур укоризненно покачала головой: — Втереться в доверие, а потом предать! И кого? Благороднейшего человека!

— Благороднейшего?! — возмутился Пронин. — А кто организовал убийство Рогова и Жгловского? Кто подстроил пожар на фабрике? Кто пытался вооружить обезумевших фанатиков саблями, гранатами, винтовками? Кто толкал верующих на протест против помощи голодающим? Кто прикидывался «красным», безбожником, сочувствующим советской власти, а на деле прислуживал патриарху и прочей контрреволюции? Молчите?!

Мадам Шур упрятала лицо в пушистое боа: она, видать, была не рада своей реплике. Калугин заставил ее съежиться:

— Учтите, гражданка, мы знаем — кто вы. И не становитесь в позу. Ваша «святая миссия» — образец греховности. Для вас тридцать миллионов голодающих не горе, а радость! Вы хотели преподнести своим землякам не божью благодать, а кровавое побоище! Вы даже близких вам людей — Карпа, Веру Павловну — поставили под удар, прикрыв оружие иконами да молитвенниками. Вы же знали, что прибыло в магазин из деревни? Нуте?

— Да, знала, — проговорила она упавшим голосом.

— А знаете, кто «подарил» иконы Леониду Рогову?

Арестованная взглянула на Воркуна и отрицательно замотала головой. Иван поверил, что она в самом деле не знает…


Отец Осип концом рясы потер голенище сапога, выставил вперед живот и крестом сложил руки на груди. Он дал понять, что в это время пора думать о хлебе насущном…

— Без трапезы, люди добрые, не до глагола. Здесь не пустынь, чтобы сидеть на пище святого Антония…

— Короче! — оборвал Пронин. — Одного обеда мало?

— Святые слова!

— А как же на Волге без обеда и день, и два, и три?

— Так Полисть-то, сын мой, не Волга.

— Да ведь и у вас, батюшка, живот что бочка: с таким запасом жира безболезненно отслужите панихиду. — Уполномоченный подошел к низкому столу, откинул желтоватую простыню и глазами указал на покойника с усиками: — Узнаёте?

Священник скосил рыжую бороду, пристально всмотрелся в мертвеца и отрицательно покачал лохматой головой:

— Кто это?

— Убийца вашего сына.

— Свят! Свят! — мелко перекрестился поп. — Мое чадо во хмелю замерз.

— Нет!

Уполномоченный рассказал, при каких обстоятельствах погиб Ерш Анархист, и снова накрыл труп.

— Зубков, покойник, действовал по указке эмиссара патриарха Тихона…

Леша заметил, что поп бросил взгляд на дверь, словно хотел узнать: пойман Рысь или нет?

— Вы, гражданин Жгловский, встречались с эмиссаром?

— Единожды, и во тьме кромешной.

— Где?

— У регента в доме.

— О чем говорил эмиссар?

— О живой церкви. Просил меня дать бой обновленцам.

— Кто был с вами еще?

— Эмиссар беседовал с каждым в отдельности, сын мой.

— Этакая конспирация, и ради чего?! — воскликнул Воркун. — Дать бой обновленцам?

— Меня благословил на бой, а что другим наказывал — не ведаю, дети мои.

— Значит, — продолжал Пронин, — ночью в магазине вы, батюшка, помогали Солеварову догрузить ящики с оружием по своей инициативе?

— Сохрани, господи! — поп увесисто отмахал крестное знамение. — Я оценивал древние иконы, а свояк занимался ящиками. Спросите его, раба божьего…

Леша заерзал на стуле. Он вспомнил, как нечаянно распахнул дверь в доме Капитоновны и до смерти напугал Солеварова: «Неужели старик заглох навеки?»

Он пожалел, что Калугин ушел на изъятие церковных ценностей. Без него допрос утратил результативность. Поп удачно отбрехивался. Пронин с Воркуном не могли припереть его к стенке. Иван Матвеевич спросил:

— Гражданин Жгловский, вы знаете, где сейчас находится Вейц?

— Убег, что ли?

— Отвечайте на вопрос!

— На берегу Переходы проживает его матушка.

— Он там, у матери?

— Не ведаю, но разумею, почему он сбежал.

— Почему? — спросил Пронин, не замечая поповской хитрости.

— Зряшное подозрение пало на него…

— А именно?

— Не ведаю, но будь я на воле — убег бы, переждал бы смутное время. Вы в каждом православном лицезреете злодея.

— Не в каждом, батюшка, а только в тех, кто, например, выступает на общем собрании верующих и почем зря ругает советскую власть, призывает мирян к бунту, «лицезреет» избиение женщин. — Воркун повысил голос: — Узнал себя?

— Ой, сын мой, не в том ключе завел орган! Ты солдат, я солдат. Тебе приказывает Ленин, мне — патриарх Тихон. Попробуй-ка не выполнить приказ Москвы?! Ты должен уважать во мне то, что уважаешь в себе, а не корить за службу верную…

— Хватит, батя! — не вытерпел Пронин, наступая на попа. — Одно дело служить мировой революции, и другое — всероссийской контрреволюции. Не старайся, не собьешь с панталыку! Знаем тебе цену! На очной ставке по-иному запоешь. Иди в камеру!

Больше уполномоченный не проронил ни слова. Воркун тоже молчал. Алеша смотрел на протокол, не подписанный арестованным.


В чека притихли. Алеша ждал взрыва. Люба привела с вокзала беспризорных. Сеня вернулся из деревни с мельником. Ни один чекист, ни один агент угро не напал на след Рыси. Новгородское начальство уже дважды вызывало к прямому проводу своего уполномоченного. Пронин осунулся, помрачнел. Он сам лично допросил арестованных, но они не знали, куда сбежал Вейц.

Алеша сопровождал начальника до постели Солеварова. Разбитый параличом старик смотрел на всех бессмысленными глазами.

— Сунул тебя черт спугнуть, — заворчал Пронин, покидая домик Капитоновны.

«Началось», — подумал Алеша и не ошибся.

Пронин вызвал к себе в кабинет Селезнева.

— Ты не коммунист, а балагур, ты не чекист, а ворона! — гневно кричал Пронин. — Поймай Рысь либо сдашь маузер и — катись из чека!

Трудно представить приятеля без деревянного футляра сбоку: без чека Сеня зачахнет. Но как помочь ему? Леша не без волнения слушал пронинский разнос…

Из кабинета Селезнев вышел потный, как из бани. Люба склонилась, застучала на машинке.

Друзья молча прошагали в комнатушку коменданта с окошечком, выходящим на двор. По стеклу хлестал первый весенний дождь. Сеня сел за свой стол, оперся головой на руки. Думали молча.

Вдруг Сеня поднял голову:

— Его ждет в деревне мать, а тут жена…

— Так что?

— А нельзя ли и жену Вейца соблазнить деревней? Чуешь?

— Чтоб легче следить за Рысью?

— Допер, Лешка!

— Айда к председателю!..

Угол кабинета завален оружием. Воркун готовился к допросу мельника — главаря «зеленых». Поначалу Иван Матвеевич встретил молодых чекистов недовольным взглядом. Он хотел отмахнуться от них, но Сеня успел ребром ладошки резануть себя по горлу:

— Срочно, до зарезу!

Воркун вел следствие по делу Рогова. Теперь он не сомневался, что травля уполномоченного губчека была организована Рысью. Однако Вейц до сих пор не пойман. А задумка молодых чекистов вселяла надежду…

— Сейчас согласую с Прониным, — он рванулся к двери.


Алеша бил на то, что сейчас Екатерина Романовна волнуется за сына, что ей одной тяжело…

— А мне, думаете, легко? — пожаловалась жена регента. — Не знаешь, что с ним! Убит, заболел, разлюбил? Ваш дядя, поблагодарите его, только что звонил: «Труп не обнаружен». Меня как обухом по голове: «Труп!» Я растерялась — не сказала спасибо. Извините, Алешенька, я бестолково говорю. Такие сюрпризы: приходят вооруженные и уводят отца Осипа и мадам Шур. Неужели они причастны к трагедии в соборе? Что за время! Что за люди! Только в одно верю: мой муж и мухи не обидит. Вы же, Алешенька, хорошо его знаете! За пятнадцать лет супружеской жизни он ни разу даже голоса не повысил на меня. Что с ним, где он, как думаете?

Алеша заставил себя смотреть прямо в глаза собеседнице:

— Мне кажется, такой мягкий, чуткий, легкоранимый человек не мог перенести ужасные сцены избиения женщин и гостей из Порхова — ушел от всех, поселился в Леохнове, рядом с могилами родных, а потом навестит мать…

— Да, он очень ее любит. — Она встала: — Я, пожалуй, потороплюсь, пока нет распутицы. Вдвоем, конечно, легче. Одна я тоже извелась. А здесь оставлю записку: «Я у матери в деревне».

Елизавета Ивановна протянула руку:

— Спасибо, родной, вы меня воскресили. Собираюсь в дорогу!..

А вскоре в кабинете уполномоченного закрылись Воркун, Калугин, Селезнев, Смыслов и сам Пронин. Встал вопрос: кому поручить охоту за Рысью? Пронин указал на Семена: дадим возможность исправить свою ошибку. Воркун выдвинул Алешу: он Ерша одолел, не подведет. Решил голос Калугина:

— Нет, друзья мои, оба они слишком приметны. Пусть лучше Нина просигналит нам: ее школа рядом с домом Вейцихи. Нуте?..

ЛЮБИТЕЛИ ДОСТОЕВСКОГО
Однажды Вейц водил Алешу по тем местам, где развернулись события в романе «Братья Карамазовы». Абрам Карлович показал путь, по которому бежал Дмитрий Карамазов от Грушеньки к батюшке. А экскурсию регент закончил словами: «Ницше — большой любитель Достоевского».

Во время этой прогулки Леша жадно слушал все то, что относилось к знаменитому роману. А теперь, когда Вейц раскрылся ницшеанцем, Алеша вдруг вспомнил заключительные слова Абрама Карловича. Оказывается, философ Ницше — очень важная ниточка для следователя. Если бы Леша раньше раскусил Ницше, возможно, разоблачил бы Вейца. Знание философии помогло Калугину напасть на след Рыси. Не зря Николай Николаевич говорит: «Прощупай у врага не только пистолет за поясом, но и мировоззрение его!» Но в одном Калугин, кажется, не прав: Нина настолько занята ребятами, что прозевает Рысь.

У Леши в руке книга Фрейда. Он несет ее в дом Вейца. Его подгоняла надежда, что сейчас Елизавета Ивановна вручит ему ключи от дома и скажет: «Приходите за книгами». И вот ночью он сидит в библиотеке и вдруг слышит шорох и осторожные шаги…

Ночной мираж оборвался: Леша вышел на аллею парка, ему в глаза ударило солнце. Он наклонил голову и чуть не выронил книгу: на рыхлом потемневшем снегу виднелся свежий отпечаток столь памятного ему ботинка с ломаной подковкой на каблуке.

Долгожданный след! Хозяин этого ботинка выкрал у него браунинг, и он же наверняка отнес икону на чердак Рогова, иначе чем же объяснить появление Алешиного браунинга на роговском столе? Наконец-то Иван Матвеевич сможет закрыть дело…

След привел Алешу к длинной кирпичной оранжерее. Стены ее, наполовину занесенные снегом, заиндевели. Покатая решетчатая крыша поблескивала стеклами. По краям ската лежали свернутые в трубку соломенные маты. Из открытой двери валил пар и пахло прелой землей. Тут жена Герасима выращивала цветы для парковых клумб.

Но зачем сюда забрел похититель Алешиного браунинга?

Леша заглянул в приоткрытую дверь. Между пальмой и агавой, где Степанида Васильевна поливала фуксию, стоял Герасим. Он что-то доказывал жене. У нее валенки с галошами. Сторож носком солдатского ботинка сердито постукивал о землю — каблук с подковкой был виден отлично.

Вот те раз! Лучший друг Алешиного отца, честный добряк, надежный сторож — стащил браунинг! Нет, тут что-то не то. Сейчас Герасим улыбнется и одним словом разубедит Алешу.

Он открыл дверь. Бородач горестно удивился:

— Легок на помине!

Герасим хотел что-то сообщить Леше, но тот опередил его:

— Дядя. Гера, ты стащил у меня браунинг в день смерти Рогова?

— Смотри, Стеша, ворожей нашелся! — он черной бородой достал Алешину грудь. — Вишь, паря, тогда времечко сдалось тревожное: попрыгунчик объявился в парке. Вот матушка твоя и кажет мне: «У сына пистолет под подушкой. Возьми от греха подальше». Я зашел. Тебя дома нету. Взял без шума. Да и понес твою штуку к Рогову. И только вышел на главную аллею, а он сам передо мной. Ну я и вручил ему…

— Почему же молчал об этом?

— И ты, паря, помалкивай, потому как до сего дня не найден тот, кто икону принес на чердак. Признайся с пистолетом, а тебя заподозрят с иконой. Натурально, по допросам затаскают — только на ложный след наведешь…

— А ты, дядя Гера, как полагаешь, кто икону принес?

— Принес тот, кто Леонида Силыча до могилы довел.

— Кто же?

— Знал бы, паря, так давно бы указал…

— Ты и сейчас можешь указать, — оживился Леша, не замечая заплаканного лица жены Герасима. — В каком часу встретил Рогова?

— Да… около… полудня…

— Откуда он вышел на аллею?

— Со стороны Муравьевского фонтана.

— Фонтан — место встреч. Выходит, один призадержал Рогова в парке, а другой в этот момент спокойно внес икону на чердак. Эх, дядя Гера, зря ты сразу не сказал об этом…

— Вот видишь, Стеша! — упрекнул Герасим жену. — А ты опять свое: «Молчи да молчи». Нет уж, Васильевна, больше молчать не буду…

Он вытащил из кармана листок с печатными буквами и дрогнувшим голосом проговорил:

— Крепись, паря, похоронная с Дальнего Востока…

Леша не помнил, как вышел из ворот парка. На улице, возле калитки, пожилая женщина легким ломиком колола ледяную корку. Юноша подумал о матери: теперь она может совсем замкнуться — одни слезы и молитвы. Скорей бы возвращалась Груня, без нее дом кажется с закрытыми ставнями.

Он машинально открыл книгу. Автор учил обращать внимание на врожденные инстинкты. Сын все время ждал отца и чувствовал, что он встретится с ним. И чувство это, если верить Фрейду, согревалось именно врожденным инстинктом.

Нет, Калугин прав: «Пой с чувством, а действуй с умом!»

Леша закрыл похоронной заглавие книги, вышел на берег Малашки и остановился перед одиноким домом Вейца. На окнах плотные шторы, за стеклом двери записка: «Я уехала к свекрови. Твоя Лиза».

Он уцепился за карниз и бросил книгу в открытую форточку библиотеки. Прижатая шторой к стеклу, книга опустилась на ребро. Юноша прочитал: «Зигмунд Фрейд. О психоанализе. 1911 год». Автор тоже любил Достоевского, сказал Калугин.

По этой улице часто ходил Федор Михайлович. Собственный след на талом снегу вдруг напомнил бородатого сторожа. Леша приподнял помятую бумажку с печатными буквами. И в сознании все спуталось…


В кабинете Калугина маленькая женщина с седыми волосами. Ее глаза с голубинкой — это глаза Николая Николаевича. Она руками уперлась в стол председателя укома:

— Коля, последний раз прошу: позвони в чека, мне нужно видеть отца Осипа.

— Нет, мама, я не буду звонить.

— Ты жестокий! — отшатнулась она и, направляясь к двери, наскочила на Лешу: — Что с тобой, мальчик? Кто обидел?

Юноша стряхнул слезу и глухо ответил:

— Отца убили.

— Кто?

— Белые… на Дальнем Востоке… вот извещение…

Старушка погладила Лешу и, склонив голову, молча вышла…

Калугин снял трубку, вызвал коменданта чека и предупредил:

— Голубчик, если придет моя мать, не давай ей свидания ни с одним арестованным…

Николай Николаевич, как мог, успокоил Алешу. Старый большевик знал, что важное задание — лучшее лекарство от горя. Он незаметно перевел разговор на солеваровский клад:

— Староста, скорее всего, спрятал золото по указанию эмиссара. Рысь сейчас попытается завладеть кладом. Стало быть, друг мой, есть смысл парализованного старика оставить у Капитоновны, но предупредить ее. Она дружит с Федей Лунатиком?

— Давно.

— Отлично, голубчик, переговори с ним. — Он бросил взгляд на стенные часы в круглом футляре. — Заходил к Вейцу?

— Да. Уехала.

— Нина обещала немедленно позвонить по телефону.

— От школы до телефона пять верст!

— Нет, батенька, волость переехала в Песково: десять минут ходьбы.

— Но ведь Нина вся в заботах о школе!

— Совершенно верно, голубчик, вся надежда на ребят: они лучшие разведчики. И Рысь меньше всего опасается малышей. Так или не так? Нуте?

Ох, это «нуте?». Леша позавидовал способности учителя убеждать людей. Юноша вспомнил своего школьного учителя, большого поклонника Достоевского, и неожиданно спросил:

— Николай Николаевич, вы любите Достоевского?

— И да, и нет!

— Что «да»?

— Глубокое проникновение в жизнь, в характеры людей.

— А что «нет»?

— Его церковную стратегию и все то, за что его поднимают на щит контрреволюционеры. — Он снова взглянул на часы. — А подробно мы поговорим на эту тему на занятии философского кружка. А сейчас, друг мой, тебя ждут в больнице. Порадуй наших героинь. В городе открывается второй детдом — заведующая Ланская, завхоз Орлова…

— Здорово! Но ведь они не скоро встанут на ноги!

— Да ведь и дом сильно разрушен, батенька.

— Какой дом, Николай Николаевич?

— Тот самый — каменный, двухэтажный, бывший солеваровский. Одним субботником не отделаешься. Так или не так?

Леша бодро кивнул головой и, поднимаясь, вдруг смущенно спросил:

— Ваша мать больше не придет к вам?

— Придет, голубчик, только не так скоро…

В палате сидела Алешина мать. Она принесла Груне овсяные блины, а своей учительнице творожники. Ланская поблагодарила ее прикосновением руки. Тамара Александровна не видела Прасковью, она ничего не видела.

Леша постоял, поглядел: «Здесь и так хватает горя». Он спрятал похоронную, осторожно прикрыл дверь палаты и быстро вышел из больницы. На берегу Перерытицы стоял полукаменный дом, в котором когда-то жила Грушенька Меньшова. Ее биография стала биографией Грушеньки Достоевского.

Назойливая мысль о Достоевском привела Лешу к воспоминанию об одном посетителе вейцевской библиотеки. Он интересовался садовой беседкой Достоевского. Абрам Карлович раскрыл том «Братьев Карамазовых» и прочитал подробное описание круглой беседки. Потом сказал: «Готовый план! Вы легко воссоздадите беседку в своем саду». Любитель Достоевского поблагодарил Вейца и пригласил к себе на чашку чая: «Мой дом напротив дворца».

На Дворцовой улице жил дядя Сережа. Леша разыскал Федю Лунатика, передал ему поручение Калугина и заглянул в кабинет нового начальника угро. Дядя Сережа внимательно выслушал племянника, поинтересовался внешностью читателя Достоевского и уверенно воскликнул:

— Ёк-королек, да это же директор фанерной фабрики! У него же сын Витюшка — футболист!.. Чего ты, елки-палки?..

Леша помрачнел, вручил дяде извещение и попросил его навестить мать:

— Ты уж вдвоем… с тетей Марфой…


Через час фанерный замок, бывшая лютеровская вилла, был оцеплен чекистами. Леша, в штатском, нажал кнопку электрического звонка и попросил прислугу вызвать товарища по футбольной команде. Сын управляющего, отличный спортсмен, танцор, собрался на маскарад и вышел в костюме английского жокея с хлыстом. Алеша пояснил, что ему хочется взглянуть на беседку Достоевского. Витюшка удивился:

— Надо же! Уже второй экскурсант!

— А первый кто?

— Регент! Бредит Достоевским! Они с отцом весь день, вечер и ночь проговорили!

— И сейчас все о Достоевском?

— Нет, вчера расстались. — Витюшка окинул взглядом вечернее небо. — Пойдем со мной на танцы?

— Танцы не футбол, — вяло процедил чекист, прощаясь.

ОПУСКАЯСЬ, ПОДНИМАЙСЯ
Новгородская газета «Звезда» подробно рассказывала читателям о старорусском процессе над церковниками. Рабочий народ требовал расстрелять основных виновников злодеяний: Жгловского, Солеварова, Пашку Соленого, Лосиху. А мадам Шур и Баптисту не избежать тюрьмы.

Дожидаясь поезда, друзья читали газету. О Вейце, о деле Рогова ни слова. Сеня понимал, что в этом он виноват. Сегодня Калугин пожелал ему успеха и сказал: «Опускаясь, поднимайся, как волна».

Леша понимал, о чем думал приятель: главный преступник на свободе. Нина, видимо, потеряла надежду на приезд Рыси к матери, уезжает в Питер на весенние каникулы.

— Как просто в романах, — с горечью заговорил Алеша. — В конце повествования, как правило, все злодеи несут кару, и читателю ничего не остается, как закрыть книгу и спокойно уснуть. А в жизни не так. Вот где сейчас Рысь? Кто помог ему доконать Рогова? Где роговский дневник? Куда спрятал золото Солеваров?..

— Капитоновна говорит, старик начал шевелить губами.

— Сегодня шевелит, а завтра отдаст концы. — Леша передал приятелю пакет. — Что… Люба собрала?

— Порядочек! Можешь поздравить: всю ночь прощались… — Сеня покачнулся от приятельского поздравления и заглянул ему в глаза: — А твоя все еще носит траур-поминание?

— Не знаю, пока все еще носит бинты…

Донесся паровозный гудок. К широкой платформе с навесом шумно подкатил поезд. Сеня поднялся на лесенку вагона. Пожимая руку приятелю, Алеша напомнил:

— Выйдешь во Взглядах…

На кирпичном здании вокзала возвышалась башенка с часами. Сверив время, Леша решил идти на судебный процесс пешком. К выступлению Калугина он успеет. Общественный обвинитель, наверно, начнет так: «По всей России более тысячи кровавых столкновений…»

Леша почувствовал на плече мягкую руку. Он оглянулся:

— Вадим! С приездом!

Юноша в новой шинели, с вещевым мешком за спиной, обнял Алешу:

— Как здоровье сестренки?

— На суде выступала, но еще на костылях.

— Были в загсе?

— Вот окрепнет, снимет траур…

— А крест не сняла?

— Сняла, — смутился Алеша и слегка потрепал белокурого курсанта: — Надолго?

— На три дня! — Вадим прищелкнул каблуками.

Занятый своей думой, Алеша представил беглеца в военной форме, в синих очках, без клинообразной бородки…

— Вадим, ты помнишь здешнего регента с черной эспаньолкой?

— Как же! Мы с Груней брали у него книги.

— Ты случайно не встретил его где-нибудь?

— Видел, но не уверен, что он: сутулый, без бородки…

— Где видел?!

— У нас, в Боровичах. Мы шли строем по цепному мосту, а он вел огромного пса. Охотничьи сапоги, куртка и двустволка…

Вадим не договорил: чекист на ходу прыгнул на подножку трамвая…

Воркун поднял архив. Алеша заметил, что у Ивана Матвеевича побелели виски. Ланская до сих пор ничего не видела, хотя слух и речь вернулись к ней. Председатель чека молча положил на стол протокол допроса Ерша Анархиста. В прошлом году Рысь послал Ерша в Боровичи, где Анархиста арестовали за спекуляцию золотом. Леша выписал адрес явочной квартиры и показал Ивану Матвеевичу…

— Я занят в комиссии, — Воркун кивнул на дверь. — Поедешь с Любой…

Провожая командированных, он поделился своими соображениями:

— Ружье у него, понятно, с пулями и собака для защиты. Бродит по лесам, а в город заглядывает за газетами. Его, конечно, смущает: о нем ни строки, дом не описан, жена на свободе и о роговском деле ни гу-гу. Если настигнете, действуйте осторожно. Возьмите живым… — Иван Матвеевич остановил взгляд на Леше: — Да, дружище, когда Вадим встретил Вейца?

Алеша покраснел. Он забыл спросить об этом. Воркун вынул карманные часы:

— Быстро! Успеешь до поезда…

Из кабинета Леша вылетел пулей.

Дома Вадим держал костыли, а Груня пыталась пройти по комнате без поддержки. Увидев Алешу, она зашаталась:

— Что случилось? Почему потный?

— Спешу на поезд. Небольшая командировка.

Он повернулся к Вадиму:

— Ты когда видел его на мосту?

Белокурый юноша зажмурился, поиграл пальцами, твердо ответил:

— Пять дней назад.

«Опоздали», — подумал Алеша и не ошибся.

Все отделения Новгородского губчека получили новые словесные портреты Вейца. Не успели старорусские чекисты сойти на боровичскую землю, как местные сотрудники чрезвычайной комиссии встретили их малоутешительной информацией: «Нет охотника».

Ничего не дала и явочная квартира: прежний квартирант, театральный костюмер, исчез в тот же день, когда замерз Ерш Анархист. А новый квартирант, вселенный чека, не выявил ни одного подозрительного «гостя».

Боровичи Леша и Люба покидали, «поджав хвосты». Она еще шутила, но он мрачно крутил головой по сторонам: все еще надеялся на ошибку здешних чекистов.

Во время пересадки Леша успел обежать два поезда. Не пропускал ни одной станции. То и дело заглядывал в окна вагона — не терял надежды увидеть Вейца. Даже Люба удивилась:

— Ты что, с моим Сеней соревнование затеял?

— Нет, просто обидно, когда контрик за нос водит…

Лишь на станции Шимск он, злой и голодный, устроил себе небольшой отдых. В буфете вокзала работал бывший повар князя Васильчикова. Великий мастер своего дела прославил небольшую станцию на всю железнодорожную ветку. Его слоеные пирожки с мясом пользовались таким успехом, что ради них сюда приезжали из Новгорода и Старой Руссы.

И надо же так случиться, смакование горячих жирных пирожков не помешало Алеше услышать за своей спиной примечательный диалог:

Он. Клянусь, даже у нас на Невском нет ничего подобного!

Она. Не удивляйтесь, повар учился во Франции.

Он. Превосходные! (Секундный хруст.) Вы здешняя?

Она. Нет, старорусская.

Он. О, я ваш спутник! Скажите, пожалуйста, дом Достоевского открыт для обозрения?

Она. Открыт.

Он. Вдова Федора Михайловича в Руссе?

Она. Я слышала, что она, как только собрала библиотеку при школе имени Достоевского, так и уехала. А вы, случайно, не интересуетесь церковной стариной? У меня в магазине бывают очень древние иконы, кресты, кратиры, сионы, оклады, кадила и даже эмаль на золоте.

Он. Боже, любой музей позавидует! Непременно зайду! Я с детства неравнодушен к прикладному искусству. Простите, адрес вашего магазина?

Она. Гостиный двор, Солеварова…

Он. Солева-а… (Подавился.)

Она. Ах ты грех какой! (Хлопок по спине.)

Он. Ой, благодарю!

Раздался второй удар колокола. За спиной Алеши загремели стульями. Он чуточку задержался, завернул пирожки для Любы и последовал за Солеваровой и полным туристом в черной шляпе, с кожаным баульчиком в руке.

Они сели в соседний вагон. Алеша вручил Добротиной пирожки и загадочно подмигнул:

— Графские! Только не подавись…

Опытная чекистка почувствовала резкую перемену в настроении Смыслова:

— Что, Алексей, отвел душу в буфете?

— Да, Любушка, не без пользы! Ешь! С пустыми… животами не приедем. — Он засмеялся и спиной повернулся к окну. — Я немного вздремну…


За окном прозвенела медь. И поезд тронулся…

В бывшем роговском кабинете, освещенном настольной лампой, Пронин, Воркун и Смыслов ждали Добротину. Она следила за Солеваровой и туристом. Иван Матвеевич высказал предположение:

— Мне думается, Алексей прав: турист не случайно подавился на фамилии Солеваровой. Пожалуй, он и остановится у нее. Она, того не зная, поможет ему навестить больного мужа. Теперь глаз и глаз нужен за стариком…

— Как хорошо, что он лежит не дома, а у Капитоновны, — заметил Пронин и придвинул пачку папирос к Ивану Матвеевичу: — Хватит тебе дымить махрой!

— Окопная привычка!

— Бедная Тамара!

— Нет, я ухожу на кухню…

— А ночью, перед сном?

— Открываю форточку!

Пронин засмеялся. Алеша давно не видел уполномоченного в хорошем настроении. Он тоже улыбнулся: теперь-то ниточка от туриста приведет к Вейцу. Об этом же, видимо, подумал и Воркун:

— Пожалуй, Рысь сейчас в Питере, а не на охоте…

— И все же Селезнева пока оставим в деревне.

— Конечно, пусть дождется Нины…

Пальма, лежавшая у порога, вскинула голову. Все трое чекистов примолкли. В соседней комнате раздались быстрые шаги. Люба распахнула дверь кабинета и скороговоркой выпалила:

— В доме Солеваровой!

Воркун дернул себя за ус. Пронин хлопнул его по плечу:

— Командуй!

Иван Матвеевич поручил Добротиной следить за туристом, а Лешу послал в Чертов переулок предупредить Капитоновну…

СПОРНАЯ ВОДА
Коммунары на субботнике. Они обставляют новый детдом мебелью, украшают окна розовыми занавесками. Груня, стоя на подоконнике, машет куском материи:

— Ко мне! Смотрите!

Воркун, Калугин и Леша кинулись к свету. Ланская, протягивая вперед руки, тоже идет на зов подруги.

Ледоход — захватывающее зрелище. Противоположный отлогий берег скрылся под водой. Огромная льдина, сокращая путь, сломала длинный забор и подмяла его под себя.

— Так и надо было ожидать, друзья мои! — воскликнул Николай Николаевич и пояснил: — Обилие снега. Дружная весна. И ночи теплые.

Иван Матвеевич подумал о предстоящей борьбе со стихией. Он хотел спросить краеведа о масштабе наводнения, но в это время за его спиной раздался певучий голос Капитоновны:

— Соколик! — Она радостно перекрестилась: — Больной-то заговорил! Трижды сказал: «Могила». Видать, все ж к земле тянет…

— Нет, Капитоновна, старик жить хочет!

Алеша пригласил Воркуна в соседнюю комнату:

— Иван Матвеевич, он, может, имел в виду свой склеп, где схоронил золото. Теперь я понимаю, почему зимой Солеваров «молился» в надгробной часовенке…

Не успели чекисты вернуться в большую комнату, как в нее вбежала Люба:

— Начальник! Они у постели Солеварова!

Вдали зашумело, загрохотало и разом стихло. Иван выглянул в окно. На стыке двух рек черным пятном плыл рухнувший деревянный мост, который только что соединял Соборную с Торговой стороной. Мелькнула мысль о западне. К счастью, Солеварова и турист в таком же дурацком положении.

Калугин остался на берегу. Он лишь помог чекистам спустить лодку на воду. По признанию Боженьки, на этом ушкуе «черные ангелы» ушкуйничали — совершали ночные набеги под «ватаманством» Пашки Соленого.

Теперь командовал Иван Матвеевич, сидя на корме с рулевым веслом. Гребли Леша и Люба. Иногда Смыслов брал багор и расчищал путь среди больших и малых льдин.

За ними наблюдали из большого каменного дома. Ланская махала белым платком. Она не видела, но догадывалась, что на реке льдины стукались, налезали друг на друга и раскалывались. Кругом шуршало, шипело, крутилось.

Нет сомнения, что энергичная Солевариха сумеет организовать переправу. Надо было спешить — первыми откопать клад и организовать засаду. Есть смысл взять туриста в самом склепе, тогда скорее развяжет язык.

Сильное попутное течение быстро доставило просмоленное суденышко на Торговую сторону. Но случилось нечто непредвиденное. Еще утром от Красного берега лед оторвал пристань — длинную баржу, которая концами прижалась к каменным быкам железнодорожного моста, и в зажатом месте реки взгромоздился плотный зажор.

Полисть разом вышла из берегов. Гостиный двор, площадь Революции залило водой. По улицам заскрежетали льдины. Волны бились о стены домов и сносили заборы. На высоких крылечках сидели крысы, кошки, собаки. А вода прибывала каждую минуту.

Неделю назад Калугин предупредил председателя исполкома о возможном наводнении, но в своем отечестве нет пророков — бедствие захватило Руссу врасплох. Повсюду срочно возводили настилы, сколачивали плоты, ремонтировали лодки.

Да, неутешительная картина. Все низины города под водой. От стихии всегда неудобства, беды, жертвы. И в то же время какое богатое зрелище — венецианский пейзаж! Под окнами двойное солнце, крылечные пристани, «гондолы», а волны гуляют и плещутся меж белых арок Гостиного двора.

Воркун повернул ушкуй на Александровскую улицу. По ней пожарники на длинных линейках везли школьников. Ребята возбужденно кричали. На плывшем черном комоде жалобно мяукал серый котенок.

Иван Матвеевич подрулил к комоду. Леша спас дрожащего мокрого котенка. Школьники благодарно замахали руками.

Туча накрыла город. Заморосил дождик. Ветер гнал волны в сторону Спасо-Преображенского монастыря, который, как и все старинные храмы, был воздвигнут на высоком месте.

Центральная площадка, окруженная церквами и монастырскими корпусами, забита народом. Здесь спасались те, квартиры которых затопило. К людским голосам и детскому плачу примешивались мычание коров и лай собак. А из открытой двери собора доносилось песнопение. Духовенство тоже «откликнулось» на стихийное бедствие: день и ночь служило молебны, умиротворяя разгневанную богородицу.

Вода залила монастырский сад и подобралась почти к самому кладбищу. Между могил виднелись люди. Они осматривали надгробные памятники.

Дождь кончился. Снова выглянуло солнце. Воркун загнал лодку в кусты бузины, а Леша помог Любе выскочить на сушу.

Работа в уголовном розыске пригодилась: Иван, действуя финкой, легко открыл старый замок часовенки. Пахнуло ржавым железом. Алеша поднял дверцу склепа и, приняв спички от начальника, спустился вниз по кирпичной лесенке. Он скрылся меж двух свинцовых гробов.

Вспыхнул огонек. Раздались шаги. Заскрипела железяка. Что-то брякнулось о цементный пол. Затем из темноты показалась довольная физиономия молодого чекиста:

— Нашел! Нашел!

— Вылезай, дружище…

Люба метелкой подмела пол склепа-часовенки, Воркун закрыл двери. Он рассчитал, что сейчас турист не придет за кладом: светло и зеваки бродят по кладбищу.

На всякий случай Иван оставил возле часовни Лешу и Любу.


Вечером Воркун вернулся с Калугиным. Они принесли молодым чекистам бутерброды и две бутылки молока. Дежурные доложили, что никто не подходил к солеваровской часовне.

Иван и Николай Николаевич поднялись на колокольню. Со второго яруса хорошо просматривалось кладбище. Калугин обратил внимание на затопленный город, который превратился в группу островов.

— Заметь, голубчик, в десятом веке арабский путешественник писатель Абу-Дасти землю руссов назвал «островом».

— Наверно, он плавал тут во время наводнения?

— Нет, друг мой, скорее, озеро Ильмень заливало, вернее, доходило до этих мест…

Послышались шаги. По лестнице поднимается Люба. Она промочила ноги. Леша приказал ей переобуться. Она не хочет уходить: впереди увлекательная операция. Калугин протянул свежую газету:

— Голубушка, чулки мокрые вон, а ноги заверни в бумагу…

Разрывая газету, Люба прочитала: «Троцкий против нэпа…»

— Как это так, член партии против курса партии?

— Он не понял суть нового курса, — сказал Иван, не зная, как проще и нагляднее объяснить новую экономическую политику.

На помощь пришел учитель. Он спросил Добротину:

— Любушка, ты когда-нибудь слышала такое выражение: «спорная вода»?

— Спорная? — удивилась она.

— Да, друг мой. В сильное половодье Ильмень настолько переполняется водой, что возникает противоборство: нижнее течение Полисти, Ловати сохраняет прежнее направление — на север, к озеру, а переизбыток ильменской воды верхним течением устремляется в обратную сторону — на юг, к Старой Руссе…

— Любопытно! — оживилась Люба. — Вода спорит, борется…

— Но эта борьба, голубушка, незаметна для глаз. Поэтому верхогляды видят лишь одну зримую сторону течения и говорят: «Река пошла вспять».

— Поняла! — воскликнула Люба. — В нэпе та же картина! Основное глубинное течение — социалистическое, а встречное, наносное, верховое — частная торговля, магазины…

— Совершенно верно, Любушка! Троцкий увидел только верхний напор нэпа и завопил: «Революция пошла вспять! Частный капитал затопит нас!» Для него один закон: «Либо свобода частникам, либо мировой простор революции! Третье — исключается!» А Ленин указал именно третий выход, хотя и временный: противоборство кооперации с торгашами и закупка машин на нэповские червонцы, словом, отступление ради наступления

Со стороны кладбища раздался условный свист.

Иван первым подоспел к часовне. Возле железных венков стоял турист в черной шляпе. В одной руке он держал брезентовый мешок с драгоценностями. Сумерки мешали рассмотреть его лицо, но, судя по твердой позе, похититель не чувствовал себя вором:

— Я выполнил лишь просьбу Савелия Иннокентиевича. Он попросил взять этот мешок и передать его чекистам.

— Так и сказал паралитик, лишенный речи? Нуте?

— Нет, он говорил жене: она все понимает по движениям губ.

Калугин вынул из мешка золотые изделия — потир, дискос, звездицу — и усмехнулся:

— Хозяйка магазина охотно отказалась от такого товара?

— Она не знала, что за клад. Думала, что больной бредит. Взяла у него ключи от часовни, заранее извинилась передо мной: «Если чушь, не обессудьте».

Иван шагнул к туристу:

— Зачем вы с ней ходили к Солеварову?

— Жена — проведать мужа, а я — навести справку. В Старой Руссе долгое время работала известная окулистка Кошеварова-Руднева. Это первая русская женщина — доктор медицинских наук. Можно сказать, гордость России. Она вернула зрение моему отцу. Он, умирая, наказал мне найти здесь ее могилу. А Солеваров прекрасно знает могильные памятники. К сожалению, он плохо говорит. Я так и не понял, на каком кладбище искать. Вы случайно не знаете?

— Могила Кошеваровой-Рудневой рядом со склепом Солеваровых, — ответил Калугин и передал мешок с грузом Алеше: — Странное совпадение, эту могилу прошлым летом искал профессор Оношко.

— Ничего странного! — выкрикнул турист. — Аким Афанасьевич — сосед по этажу. Я попросил его найти, но он не нашел…

Воркун заметил, как председатель укома резко снял очки.

— Вы не в курсе, голубчик, профессор приобрел коллекцию старинного оружия?

— Как же! Все стены кабинета в древних доспехах!

— Он не говорил, в какую сумму обошлась она?

— Нет, я не спрашивал.

— А не видели, батенька, бывшего хозяина этой коллекции? Сейчас он не у профессора гостит?

— Не-ет, не виде-ел, — растянул слова турист.

«Немедленно ехать в Питер», — подумал Иван.

Совещались недолго. Пронин одобрил мысль Ивана Матвеевича:

— Рысь возьмут петроградские чекисты, а за профессором я поеду сам…

Насколько в начале прошлого лета Пронин уважал петроградского криминалиста, настолько теперь он не мог говорить о нем без гримасы:

— Не сомневаюсь, что Оношко пригрел беглеца!

— Голубчик, в доме отца гостит Нина. Она знает, кто такой Вейц, и, конечно, догадалась бы, что сделать. Однако она молчит. Видимо, регент переменил адрес.

— Все равно пошлю депешу и поеду сам. — Уполномоченный кивнул на дверь: — Туриста призадержите. Иван, что молчишь?

Воркун пытался все детали, связанные с туристом, соединить воедино. Он размышлял вслух:

— В буфете Шимска он поперхнулся на солеваровской фамилии. Наверно, ехал к Солеварову по поручению Вейца. Отправиться в Руссу ради поклона могильному памятнику — вызывает улыбку. Пойти в разлив на Соборную сторону — нужна причина поважнее справочки. Засыпаться с поличным и суметь выдать себя за друга чекистов — это вейцевская школа. Не он ли второй помощник Рыси?

— Одно ясно, голубчик, турист выполнял задание Вейца…

— А профессор Оношко в благодарность за коллекцию спрятал Вейца, — подхватил Пронин и отодвинул стул. — Время не ждет! Иван, займись туристом. Если нужно, потревожь Солеварову. А ты, Николай, подпиши акт передачи золота Помголу… Если что, звякну из Питера!..

Иван вопросительно взглянул на учителя:

— Николай Николаевич, профессор нужен для очной ставки?

— Не только для очной, голубчик, — улыбнулся Калугин.

«ИНСТИНКТ ПРОРОЧЕСКИ-СЛЕПОЙ»
Нина приехала домой за литературой. Квартиру не узнать: все стены прихожей, столовой, кабинеты обвешаны старинным оружием. Книги, тетради перекочевали на антресоли. Забравшись туда, чихая от пыли, она вслух прочла стихотворение Тютчева:

Иным достался от природы
Инстинкт пророчески-слепой —
Они им чуют, слышат воды
И в темной глубине земной…
Отец, видимо, был чем-то расстроен, придрался к словам поэта:

— «Инстинкт пророчески-слепой»! Дурацкий эпитет! Одно из двух: либо инстинкт слепой, и тогда он не пророческий; либо инстинкт пророческий, и тогда он не слепой…

— С точки зрения детской логики, папа!

— С любой точки зрения, коллега, «пророчески-слепой» — абсурд! — Профессор вскинул глаза на антресоли: — Слезай! Там паутина, пыль, сажа!

— Вот отберу библиотечку и сойду! — Дочь почувствовала, что отец не хочет, чтобы она рылась на антресолях, и подумала: «Не окажется ли слепой инстинкт пророческим?»

Она с пачкой книг сошла по лестнице и с притворной усталостью вздохнула:

— На сегодня хватит.

Нина вымылась в ванной и заметила, что на стеклянной полке отцовские вещи лежат не в том порядке, которого он всегда придерживался:

— Папа, кто у нас гостил?

— Почему ты решила?

— Твой бритвенный прибор на самом краю полки.

— Дочь пошла в отца! Похвально, коллега! Но в данном случае твоя наблюдательность излишне растревожила твою фантазию: я сам положил на край, потому что увидел в зеркале покрасневший нос…

— Пить начал?

— В том-то и дело, что по-прежнему не пью, а нос пухнет и краснеет, как у пропойцы или у турка!

— А вдруг у тебя прадед из Турции?

— Не болтай, дочурка, лучше сходи на базар…

— Спасибо, папочка! — Нина указала на стенной календарь: — У дочки весенние каникулы. Приехала отдохнуть. И в первый же день любимый папаша гонит ее на шумный рынок. Не ты ли писал мне: «Приезжай…»?

— Сдаюсь! — Он потянулся за трубкой. — А ты подмети квартиру!

— С удовольствием, только не этим драным голиком. Разорись, пожалуйста, на метелку!

— Говорят, блондинки мягкие, а брюнетки жесткие, волевые. Почему же у тебя светлые волосы не соответствуют характеру?

— Но ведь и у тебя, папуля, красный нос, к счастью, не соответствует твоей трезвой натуре!

— О, прощай мое тихое одиночество!

— Нашел невесту?

— Нет, дочка приехала на каникулы! — Он надел серую шляпу и отсалютовал дымящей трубкой: — Хвала Старорусскому курорту! Теперь не жалуюсь на ноги! Постараюсь быстро-быстренько, как говорит Сеня Селезнев. Адью!

Отец вышел на лестницу.

Закрыв парадную дверь на цепочку, Нина вновь поднялась на антресоли. В углу лежала пачка журналов по криминалистике. Дочь обратила внимание на то, что старые журналы были перехвачены новенькой веревкой… Развязала. Журналы рассыпались.

Ого! Корки журнала, а в них — темная тетрадь с белой лошадью на обложке…

— Дневник Лени! — воскликнула Нина и вспомнила, как упорно искали эту тетрадь старорусские чекисты. Но почему отец спрятал?

Ответ, пожалуй, в самом роговском дневнике. Она внимательно прочитает. Однако у отца глаз криминалиста. Он обязательно поднимется сюда и проверит, что и как.

Вмятины по краям журналов помогли вернуть веревку на прежнее место. Пачку поставила в угол, где и раньше стояла. И запылила следы своих пальцев.

Но где читать? Закрыться в своей комнате — вызвать подозрение. Лучше всего в поезде. А пока что тетрадь вон из дома. Но куда? Сосед — приятель отца. Дворник даже письма вскрывает. Камера хранения!

Она положила в дорожный чемодан книги, дневник, быстро накинула пальто, выбежала на улицу, села в трамвай, идущий на Московский вокзал, и сдала чемодан на хранение.

Объясняться не пришлось: отец вернулся позже дочки…


Она прогостила пять дней и оставила записку:

«Отец!
Пойми меня. В школе столько неотложных дел, что где там отдыхать?! Лучше ты приезжай на пасху. Поможешь мне. И привезешь остальные книги. Они у меня в комнате на столе.

Жду тебя. Нина».
Но, прочитав в поезде дневник, Нина высадилась не на полустанке Взгляды, а на станции Старая Русса.

Городской трамвай курсировал только до Живого моста. Нина, с двумя тяжелыми чемоданами, вышла на Красный берег и не без любопытства и ужаса повела глазами по разлившейся реке.

Вместе со льдом плыли бочки, сани, крыши домов и бревна. Еще на вокзале ей сообщили о старорусском наводнении, но то, что она увидела сейчас, ее потрясло…

На одинокой льдине чернеет собака. Жучка на цепи, а цепь прибита к будке, которая плывет рядом с льдиной. Но деревянная будка легче льдины — плывет по ветру быстрее и тянет за собой собаку. Жучка приседает, упирается, а лапы ее скользят, скользят…

— Ошейник! — закричала Нина. — Ошейник!

Не лопнул ремень на шее…

Грустная, усталая, Нина прошла по дрожащему мосту и пересела на бревенчатый плот. Она, поеживаясь от ветра, удивленно посматривала на затопленные улицы и новые вывески частных магазинов.

Вот застекленная крыша «Фотографии» Быкова. Пройдет двадцать лет, и хозяин «ателье», бывший нэпман, станет при фашистах бургомистром Старой Руссы. Но разве могла Нина угадать судьбу дельца с усиками Вильгельма!

На землю она сошла возле государственной лавки с водочными бутылками на витрине. Нину пьяными глазищами поедает субъект в офицерской шинели, из кармана которой торчит «белоголовка»[20].

«Неужели все к старому?» — задумалась сельская учительница и представила свою школу без дров, учебников, пособий.

Вот и дом Селивестрова: вместо чека теперь ГПУ. Нина заколебалась, что будет с отцом? Она сама в школе прививает любовь к родителям, а сейчас…

«Нет, сначала повидаю Калугина». И она повернула назад.

Николай Николаевич встретил ее как родную дочь. Он напоил ее горячим чаем, внимательно выслушал и вместо ответа рассказал о своем конфликте с матерью…

Теперь Нина не станет колебаться — передаст дневник…

Вечером за круглым столом не хватило стульев — коммунары принесли кухонные табуретки. Нина оказалась в центре внимания: ее расспрашивали про деревню, про Питер, но никто не торопил гостью с дневником Рогова. Видимо, Николай Николаевич предоставил ей самой принять окончательное решение.

В свою очередь Нина поздравила Тамару, Груню и Любу с замужеством. С особым вниманием она поглядывала на тихую, седенькую старушку, мать Калугина. Сельская учительница заметила, что старушка, волнуясь, закрутила кончик темного платка, лежавшего на ее худеньких плечах, когда речь зашла о героическом поведении Ланской и Орловой на собрании верующих.

Но вот свидетели вспомнили кровавую сцену избиения в Воскресенском соборе, перед образом богоматери, и жуткую расправу на мосту. Мать Калугина склонила голову и стянула платок на колени.

— Вы не представляете, как я ждала ребенка, — с дрожью в голосе сказала Ланская. — Теперь я не могу носить крест: он напоминает мне…

Старушка так вздохнула, что все с опаской посмотрели на нее. Карп снял со стены гитару и весело объявил:

— Народная песня! Посвящается сельской учительнице!

Из рассказа Калугина Нина знала, что мать его когда-то преподавала в деревне, и мысленно поблагодарила Рогова. А главное, она поняла, что Николай Николаевич никому не сказал о дневнике. Все собрались ради нее, а не злополучной тетради.

После третьей песни старушка глазами показала на чердачную лестницу. Сын помог матери подняться на «голубятню».

Николай Николаевич пошел против матери. Поначалу она прокляла сына. Теперь рядом с ним. Нина тоже пойдет против отца. Он намного моложе старушки — быстрее поймет свою неправоту и падение. А близость Тамары и Груни подогревала в ней решимость.

Нина прошла в переднюю, открыла чемодан и вернулась к столу, держа в руке темную тетрадь с белой лошадью на обложке…

Первым увидел дневник брата Карп. Его гитара заглохла.

— Нина, откуда? — сорвался он с места.

Воркун дернул себя за ус. Алеша уронил вилку. Груня шепнула Тамаре:

— Записки Рогова…

Ланская покраснела: а вдруг Леонид в этих записках смеется над ней?

В это время из «голубятни» вернулся Калугин, его спокойный вид придал нужный настрой для чтения дневника. Все разместились за круглым столом: Ланская рядом с Воркуном, Груня с Алешей, Нина придвинулась к младшему Рогову, а Калугин занял стул поблизости от Добротиной.

Нина передала дневник учителю. Калугин медлил. Почерк у Леонида четкий, ясный, но как читать: все подряд или только концовку?..

— Тетрадь увесистая, друзья мои…

Все высказались за то, чтобы читать подряд — от корочки до корочки. Только Тамара промолчала.

Карп снизил абажур, свет ярче ударил по белой скатерти. Николай Николаевич укрепил очки и открыл темную обложку с белой лошадью…

ДНЕВНИК РОГОВА
1 августа 1918 года.

Москва. Большая Лубянка, 11. Мы во всем подражаем железному Феликсу. Его школа жизни мне сродни: я тоже, пусть не так долго, был подпольщиком, читал книги в тюрьме, промышлял охотой в ссылке, совершил побег и даже, как он, обучался портняжному делу в Бутырках, где и познакомился с Феликсом.

Дзержинский говорит: «Быть светлым лучом для других, самому излучать свет — вот высшее счастье для человека». Воспитывает нас в духе бойцов революции — не жалеть себя ради победы коммунизма. Все это по душе, одного не пойму: красная столица и церковный звон?! Почему мракобесы на свободе? На мой характер: попов расстрелять, церкви под клуб — и крышка религии!

10 августа.

Работаем день и ночь. Тетрадь заполняю урывками. Сегодня ели суп из селедочных голов и мечтали о будущем. Покончим с контрой — построим коммуну. Склад товаров для всех один: бери что хочешь, только работай на совесть. Через год-два в нашей стране — ни одного спекулянта, саботажника, служителя культа. Общество — одна семья трудовая.

Конец августа мрачен.

В Питере убит Урицкий. В Москве эсерка Каплан тяжело ранила Ленина. Чекисты прохлопали! Феликс ночами не спит. Мы тоже на ногах. Совесть грызет. Эсерам не поздоровится…

6 сентября.

Меня гипнотизирует плакат: «Всё для фронта!» Карп — доброволец. Я просил — не отпустили. Чем успешнее жмут белые, тем злее враги в тылу — от бандитов до попов. И передышки не жди! Феликс сказал: «Счастье — это не жизнь без забот и печалей, счастье — это состояние души».

Декабрь.

Дзержинский на фронте выясняет причину колчаковского прорыва. Сегодня один попик взывал с амвона: «Супротивничать красным антихристам». На допросе божий агитатор признался, что проповедь сочинил его чадо — меньшевик.

Видел на улице чистокровную арабскую: ростом невелика, но вся в пропорции — изящна, легка и суховата, как балерина!

Март 1919 года.

Конгресс Коминтерна. Нет времени следить за газетами. В соседнем клубе суд — инсценировка над убийцами Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Настроение неважное: ни одна революция на Западе не завершилась победой пролетариата. Нас зажимают в кольцо…

Карп отличился в бою, награжден наганом. Отец борется с кулаками. А я что? Специализируюсь на длинноволосиках. Феликс недоволен мною: «Перегибаешь!» А что миндальничать?! Рясники голосят за упокой…

Против нас державы. Подняли плакат: «Все на борьбу с Деникиным!» Я снова на комиссию, и снова не взяли: порок сердца.

Октябрь.

Сразу две вести: разгром белых под Орлом и гибель родителей от кулацкой мести. Феликс все время присматривается ко мне. Я задержал попов, он отпустил…

Весна 1920.

Опять лезут враги: Врангель угрожает Донбассу, поляки жгут Украину. А турки — молодцы, дружат с нами. Вчера охранял Чичерина и гостей из Турции.

Патриарх Тихон — неприкрытая контра. Большевиков предал анафеме. А Феликс против его ареста. Я выложил ему все, что наболело. Либо религия — опиум, и тогда всех попов к стенке; либо она полезна, и тогда нечего бороться. Я волновался, точно не запомнил его ответ, а смысл таков: расстрелять попа и дурак сможет, вот сумей противника превратить в помощника, ибо лучший атеист — разочаровавшийся священник. У тебя, Рогов, слишком прямолинейное мышление, нет гибкости, с такой головой легко заблудиться…

Победоносный октябрь!

Основные силы интервентов разбиты. Я в госпитале: сдает сердце. Меня навестил друг нашего дома профессор Оношко. Он защищал моего отца на процессе. Теперь преподает криминалистику. У него четкое мышление. Подарил мне учебник логики. Охотно изучаю.

1 декабря.

Получил назначение в Новгород. Работаю секретарем губчека. В городе более семидесяти церквей. Духовенство — основной враг. В январе восемнадцатого года мятежники засели в Антониевском монастыре. Спасал окруженных сам новгородский митрополит. И теперь горой за контрреволюцию! Церковники задают тон всей России. Если петроградский владыка получает в год 210 тысяч, а московский 280, то здешний 310!

15 декабря.

Здесь Оношко. Читал лекцию чекистам. Ночевал у меня. Беседовали долго. Его формула либо наука, либо религия, третье исключается — понятна и убедительна. Он подо все подводит базу логическую. Мне бы так!

18 декабря.

Проводил Оношко. Он собирается в Руссу на грязи. Карп демобилизовался. Работает в трибунале. Пишет о красивой соседке, певице.

20 декабря.

По совету Оношко прочитал «Гамлета». Аким Афанасьевич прав: знаменитое «Быть или не быть?» — это шекспировская трактовка логического закона исключенного третьего: либо быть, либо не быть, другого выбора нет. Я тоже во всем склонен выбирать одну четкую линию.

31 декабря.

Я в Руссе. Новый год встретил дома. Воркун играл на гармони, Карп на гитаре. Сеня плясал. Ланская пела. Она в самом деле красивая. И голос чудный! Но вот дикость — богомолка! Брат не спускает с нее глаз.

Двадцать первый год.

Мир. Только Приморье еще в огне войны. Перевод в Руссу.

3 января.

Я — уполномоченный губчека. На работе порядок. Но дома назревает конфликт. Карп пристает к соседке. Она ищет во мне защиту. Откровенно говоря, я полюбил ее с первого взгляда. Очень полюбил! Но у нее крест на груди. Попробую воздействовать на нее шуткой, насмешкой…

8 января.

Ездил в Питер. Навестил Оношко. У него дочь кончает университет. Изложил им свой план: попов в Сибирь, иконы в костер, а храмы под клуб. Отец одобрил, дочь промолчала.

Конец января.

Дискуссия о задачах профсоюзов. Карп с Троцким за военизацию. Ленин за школу коммунизма. Читаю мало: заедает работа. «Богоспасаемая Русса» — старый купеческий городок. Спекуляция неслыханная! В Питер — хлеб, мясо; в Руссу — мануфактуру, мыло, сахарин и железо.

Карп приоделся, похорошел и совсем одурел — готов обвенчаться с Ланской. Мой брат и церковный брак! Это же предательство! Я же даю ей выбор: либо храм, либо я. Если любит — на все пойдет!

1 февраля.

Дискуссионный клуб. Слушал антирелигиозную лекцию председателя укома. Пригласил его на воскресный обед и пожалел: он против немедленного закрытия церквей и высылки попов. Его план — утопия! Сколько лет уйдет на просвещение верующих?!

15 февраля.

События в Кронштадте. Мятеж генерала Козловского. Враги идут на все с молитвой на устах. Старорусская контра тоже ставит свечки чудотворной. Расстрелять бы ее, христову шлюху!

Подружился с Иваном. Бывший пастух любит животных. Мы с ним восстановим городской ипподром.

Беда с Карпом! Пьет. Задирается. Пристает к Тамаре. Стычка неизбежна.

Говорил с регентом. Он дал слово, что бросит церковный хор. Неужели солистка не сделает вывода?

Март.

Десятый съезд партии. Новая экономическая политика: допускаются частная торговля и частные мелкие предприятия. Карп кричит: «Революцию рубят под самый корень!» Калугин говорит о временном маневре в области экономики. Хорошего, конечно, мало: я нажимал на местных купцов, а теперь изволь охранять их карман. Дзержинский тоже с Лениным…

8 мая.

Открытие горсовета (двадцать два члена РКП, трудовики, беспартийный). Продразверстка заменена продналогом. Еще не объявлена официально свободная торговля, а на базаре уйма продуктов. И не тронешь: «Я сдал продналог. Отвались!»

У Карпа другая крайность. «Надоела мне, говорит, голодуха да нехватка. Хочу пожить всласть». Молод еще!

10 мая.

Война мало разорила старорусскую землю, каждый сотый горожанин — торгаш. Долгополов опять открывает магазин. Федосеев берет в аренду мастерскую фанерных изделий. Запестрели вывески частников. Карп спрашивает: «За что же боролись, за что проливали кровь — шли на жертвы?» Он за оппозицию! Его настроение тревожит меня. Надо напомнить ему нашего отца-подпольщика, нашу первую маевку, наше знакомство с Горьким в 1905 году.

12 мая.

Пригласил Карпа в парк. Лучшие воспоминания связаны с курортом, где побывали Добролюбов, Менделеев, Достоевский, Кустодиев. Наше знакомство с писателями началось с поэта Фофанова. Чахоточный, с трясущимися руками, он читал нам свои стихи, полные горечи, уныния. Но однажды Константин Михайлович гневно продекламировал:

О Старорусский наш курорт —
Курорт поистине злодейский,
Больным здесь ставит ножку черт.
Здоровым ножку — полицейский!
Мы с Карпом заинтересовались: кому конкретно ставят ножку? Фофанов подвел нас к высокому усатому курортнику в черной широкополой шляпе и сказал: «Алексей Максимович, эти юноши по вашу душу». После беседы с Горьким мы стали еще больше помогать отцу. Распространяли листовки. Охраняли маевку. И кажется, оба прошли один путь. Откуда же у младшего тухленький душок? Мечтает о сытой жизни нэпмана. Узнал бы об этом отец — в гробу перевернулся бы!

Моя попытка образумить брата кончилась тем, что я первый раз не смог выйти на службу. Врач категорически запретил верховую езду и рекомендовал «избегать сильных волнений». Тамара достала мне редкое лекарство. Что это, долг медсестры или нечто другое? Мне кажется, она тянется ко мне, но между нами крест и Карп. Брат затаился, как тигр перед прыжком.

15 мая.

Встретил регента. Он мечтает руководить хором в Народном клубе. У него богатая библиотека. Я попросил книгу о лошадях — обещал занести.

17 мая.

Воскресенье, а настроение совсем не воскресное. В монастыре епископ Дмитрий провозгласил здравницу в честь свободной торговли. Еще бы! В Гостином дворе открывается магазин церковной утвари. Нэп — животворная вода для церковников. Свечки ставят за новую политику. Вся сволочь недобитая повалила к чудотворной. Не допущу!

18 мая.

Ланская умоляет не трогать «святыню». Еще нелепость! Вызвал Солеварова. Взял старосту за горло: либо икону сюда, либо сам к стенке!

21 мая.

Духовенство состряпало жалобу на меня. Председатель укома — ярый атеист, а выступил против изъятия иконы. Говорит: «Не спеши!» Его ход мысли напоминает Дзержинского: убеждать, перевоспитывать, просвещать. Нет, слишком долгая история! Нам быстрей нужен коммунизм, а коммунизм и религия несовместимы! Изъять икону!

25 мая.

Объявился Ерш Анархист. Хочет быть художником, просил посодействовать. Наведу справку о нем, — тут спешить нельзя. Одно приятно в нем — безбожник!

27 мая.

Церковники распустили слух, что чудотворная покарает меня, если я заберу икону. Запахло травлей.

29 мая.

На курорте Оношко с дочкой. Первые слова профессора: «Сажали коммуну, а выросла богадельня!» Попы готовят вынос иконы Старорусской богоматери в Леохново. Я против церковного хода. Со мной Карп, Оношко, Вейц и председатель исполкома.

1 июня.

За круглым столом дискуссионный клуб. Карп против частных магазинов и концессий. Калугин говорит: «Отступая, мы наступаем!» — «Это игра слов! — возражает Оношко. — Капитализм, как змея, лишь голову пусти — хвост пролезет!» Воркун осуждает коммунистов Алексеева, Рассаукина, Павловского: вышли из партии. Брат тоже грозится бросить партбилет на стол укома, но не бросит: я уж знаю. Приближается чистка партии.

3 июня.

Тамара любит меня, но креста не снимает. Чем пронять ее? В парке встретил Нину Оношко, нарочно прошелся с ней: может быть, ревность поможет?

4 июня.

Началась травля: телефонный звонок от имени Старорусской владычицы. Подметная записка: «Не тронь богоматерь, иначе она покарает тебя!» А сегодня в окно кабинета подбросили фанерную икону с дикими глазами владычицы.

Вечером опять с Ниной. Она во всем белом. Тамара видела нас, но не сдается. Что еще придумать?

5 июня.

Спорил с Калугиным чуть не до рукопашной. Говорит: «Прямолинейная логика мышления определяет и прямолинейную логику действия». Всячески внушает, что я в плену элементарной логики, что она загонит меня в тупик. Неужели формальная логика — мертвец? И неужели этот мертвец, как выражается Калугин, схватит меня, живого?

Оношко смеется над Калугиным. Пронин тоже уважает профессора. Наверно, Николай Николаевич просто обиделся на меня, что я не посещаю его философский кружок.

6 июня.

Вернулся из Питера Селезнев. Еще не легче! У меня под носом орудует Рысь, агент Тихона. Указали другие. Позор!

Сеня привез мне направление в санаторий. Да, подлечиться надо и с мыслями собраться тоже. В голове, как у Гамлета: быть или не быть? В самом деле, что выбрать? Остаться самим собой — икону отобрать, попов разогнать и у Тамары содрать крест с груди или не быть самим собой — отступить? Посоветуюсь с Оношко.

Его дочь неравнодушна ко мне. Я честно признался, что люблю Ланскую, что сделал той предложение и жду ответа.

7 июня.

Зашел во флигель за ответом. Там буянил Карп. Пришлось его выставить за дверь. Обстановка не для объяснения.

На дворе стоял оседланный Орлик. Я поручил Алеше подготовить стол к воскресному обеду, а сам помчался на ипподром. От быстрой езды заколотилось сердце. Вернулся домой шагом. На дворе ездовой указал на флигель: «Женщина кричит!» Вхожу. Опять Карп. Взъерошенный. У Тамары порвана блузка. Мне стало еще хуже.

Прошел в парк. Сторож передал мне браунинг, якобы найденный на аллее. Вызвал из гостиницы Оношко, пригласил его на обед. Он сказал: «Коллега, я сейчас проверю два факта и позвоню тебе».

С трудом поднялся на чердак. И только сел за стол — звонок. В трубке голос Оношко. Он не пощадил меня: «Крепись, коллега, Карп вышел из партии, а Тамара Александровна едет со мной в Петроград навсегда

Чтобы успокоиться, опять открыл дневник. «В это время перед моим столом возле дивана стала подниматься глазастая икона…»

Запись оборвалась. Калугин, снимая очки, обвел взглядом удивленных слушателей: «Как подниматься?»

МЫСЛИТЬ НАДО ПО-НОВОМУ
Рано утром, как всегда, Калугин вышел на прогулку. Наводнение сократило его обычный путь. Он обошел «остров» кругом и возле дома обратил внимание на мальчика. Тот пытался на бегу поднять с земли бумажного змея.

Николай Николаевич помог ему и неожиданно нашел ответ на загадку: почему «сама» поднялась икона с пола?

Воркун еще не ушел на службу. Они вдвоем быстро проверили калугинскую догадку. Положили фанерную икону на коврик возле дивана. Сложили длинную суровую нитку вдвойне. Петлю накинули на край иконы, двойную нить просунули через фарфоровую трубку для электрического провода, заделанную в стену, а конец нити вывели в чердачное окошечко и бросили клубок в сад.

Николай Николаевич сел за роговский стол. Тем временем Воркун прошел в сад, поднял клубок и осторожно начал тянуть суровую нить.

Действительно, сначала послышался легкий шорох, а следом за ним лежащая фанера стала одним концом подниматься, открывая образ свирепой богоматери.

Калугин мысленно представил удивленное лицо Рогова…

Зазвенел телефонный аппарат. Пронин вернулся из Питера с профессором Оношко.

— Где соберемся? — спросил уполномоченный.

— У нас в коммуне. И сейчас же, голубчик, пока все в сборе!

Повесив трубку, Николай Николаевич взглянул на икону. Она лежала образом кверху, а от суровой нитки и след простыл. Ее вытянул Иван Матвеевич в сад. И тянул за один конец…

Но кто же принес икону?

Калугин послал Добротину за Алексеем Смысловым, но тот сам явился. Не раздеваясь, он вбежал в столовую:

— Николай Николаевич, я вспомнил! — Он перевел дух. — Накануне убийства Рогова мы с Елизаветой Ивановной прибирали библиотеку. Вейц взял продолговатый альбом с жокеем на обложке и сказал жене: «Я отнесу обещанную книгу, постараюсь не задержаться».

— В каком это было часу, голубчик?

— В обед, когда здесь ни души.

— На чердаке альбом не обнаружен. Значит, друзья мои, Вейц прихватил его на тот случай, если нарвется на Леонида или Карпа. Трюк с иконой — типичен для Рыси: все так просто и в то же время не разгадаешь. — Калугин обратился к Алеше: — И когда он вернулся домой, голубчик?

— Без меня, а я помогал хозяйке около часа.

— Значит, друзья мои, завершающий удар подготовил сам Рысь. Ерш написал образ страшной богоматери, а Вейц обратную сторону фанеры расписал под ковер и положил на него. Нить протянул тоже сам. Видимо, и сам же «запустил змея». Это он мог сделать из собственного сада: у соседей общая изгородь. Но кто-то должен быть дать сигнал: «Рогов на чердаке!»

— Здесь перед балконом маячил Солеваров, — вспомнил Воркун.

— Это было дождливое воскресенье, но икона лежала с субботы. Почему, друзья мои, Пальма и не взяла следа.

— А если б Рогов задел ногой фанеру? — спросила Люба.

— Конечно, не тот эффект, голубушка. Однако Леонид отметил в дневнике «травлю». Вторая икона еще больше обозлила бы его. А главное, Рысь добивался своего — чекиста натравливал на церковников, толкал его на административные меры, а тем самым восстанавливал верующих. — Калугин метнул взгляд на окно: — Наши идут!..

По тому, как профессор важно закурил трубку, Калугин понял, что тот не обнаружил пропажу дневника Рогова. Аким Афанасьевич бесстрашно выдержал взгляд Воркуна и бодро кивнул дочке: «Не волнуйся-де за меня — криминалиста и короля логики!»

— Гражданин Оношко, — начал официально Иван Матвеевич, — вы обвиняетесь…

— Что?! — качнулся толстяк. — Я обвиняюсь?!

— Да, батенька, вы обвиняетесь в убийстве без убийства…

— Это еще что за галиматья?! — Он захохотал.

Калугин терпеливо выдержал смех профессора и строго повторил:

— Вы, не убивая, убили Рогова.

— Рогова?! — Толстяк отмахнулся дымящей трубкой. — У меня нет сил смеяться! Мы с ним давние и верные друзья!

— Совершенно верно, голубчик! — В слово «голубчик» Николай Николаевич вложил особый, леденящий душу оттенок. — Все началось с вашего влияния на друга, который был значительно моложе вас, профессор. Именно вы, ученый-криминалист, подогрели, ускорили в нем левацкий загиб — хватать церковников, изымать иконы…

— Позвольте, коллега! — выпятил он грудь. — Я и сейчас утверждаю: борьба с религией протекает строго по закону исключенного третьего: ЛИБО вера, ЛИБО социализм, ДРУГОГО выхода нет!

— Другими словами, батенька, раз религия камень на дороге — быстрей вооружайся ломом?! Учтите, профессор, сломаешь церковь, но не веру в бога!

— Вера в бога и наука несовместимы!

— И все же, господин ученый, даже при социализме храмы будут открыты для верующих.

— Ха-ха-ха! — затрясся толстяк, дымя трубкой. — И это говорит председатель укома, атеист, краевед?!

— Так говорят все истинные марксисты, батенька! — поправил Калугин. — Вот вы, профессор, ссылались на закон мышления. Ваша старая логика признает лишь одну формулу: БЫТЬ или НЕ БЫТЬ РЕЛИГИИ. А новая логика дает новую формулу: религии БЫТЬ И В ТО ЖЕ ВРЕМЯ НЕ БЫТЬ! Быть религии в том смысле, что вера в бога будет очень долго сопровождать строителей нового общества, и в то же время религии не быть, поскольку она неизбежно отмирает и совсем отомрет…

— Позвольте, коллега, — вставил Оношко. — Кивок на грядущее не довод! Время покажет, кто прав. А сейчас бытуют разные аспекты, разные догадки о судьбе религии. И нет ничего криминального в том, что моя точка зрения не совпадает с вашей, коллега!

— Конечно, криминал не в разных точках зрения, а в том, что ваша мертвая теория хватает живых людей. Вы отлично знали, что Карп и Тамара — самые близкие, любимые для Рогова. И вы отняли их!..

— Я?! — привстал Оношко. — Где факты, доводы?!

— Извольте, батенька! — Николай Николаевич перевел взгляд на младшего Рогова: — Карп Силыч, под влиянием каких ФАКТОВ и СООБРАЖЕНИЙ ты прислал мне свой партбилет?

— Я уж говорил, — Карп решительно поднялся за столом. — НЭП сбил с толку!

— А почему, друг мой, Пронина, Воркуна, Селезнева не сбил? Какую роль сыграл здесь друг вашего дома? Нуте? Какова его точка зрения?

— Я сам скажу! — Толстяк выставил живот. — Коллеги, я убежден, нэп окрылит не только торговцев, кулаков, спекулянтов, но и бюрократов, саботажников и фракционеров. Развяжет руки карьеристам, взяточникам, стяжателям. Приумножит воров, бандитов, развратников! Создаст фронт голодных, безработных, беспризорников. Откроет двери концессиям, валюте, буржуазной культуре. Оживит мракобесов и монархистов! Следовательно, нэп — самоубийство революции!

— И этот тезис о самоубийстве вы подкрепили излюбленной формулой: ЛИБО наступать, ЛИБО отступать, ДРУГОГО варианта нет. Нуте?

— Да, одно из двух: либо — либо!

— Но есть, повторяю, более гибкая формула!

— Чья формула?

— Ленинская! — ответил Калугин и пояснил: — Владимир Ильич нашел третий вариант. Частной лавочке быть и в то же время не быть долго: ее вытеснит кооперация и государственный магазин. Мы, большевики, отступаем для наступления! У нас впереди победа! А вы, профессор, со своей школьной логикой и сами зашли в тупик, и Карпа подтолкнули на измену партии.

— Позвольте?! — оторопел толстяк. — Что значит «подтолкнул»?!

— А вот что! — вскипел Карп, сверкая карими глазами. — Ты говорил, да недоговорил. Прошлым летом ты особенно ко мне присосался. — Он сделал жест в сторону Нины: — Дочь твоя свидетель! Ты мне и про нэп, и про голод, и про своего коллегу, который ради любимой бросил партбилет.

Нина презрительно взглянула на отца.

— Ты подкинул мне все секреты, как завоевать Ланскую, но не сказал главного… — Карп сделал паузу, — что ты сам хотел жениться на ней! И когда твоя дочь раскрыла мне глаза — я пришел к тебе в номер убить тебя! Но ты ловко растянулся на полу и спас себя. Но сейчас не выкрутишься. Ты знал, что брат болен, ибо сам же просил меня пощадить его сердце — не говорить ему о порванном партбилете. А сам что сделал, друг нашего дома?! Отвечай!

— Ты уже ответил, коллега, — улыбнулся Оношко. — Я просил тебя не говорить брату…

— Я-то не сказал, а вот ты, убийца, сказал ему, да еще в какую минуту!

— Позволь, коллега! — опять вскочил толстяк с трубкой в руке. — Прошу не оскорблять меня! Я не говорил твоему брату!..

— Нет, говорил, голубчик! — осадил Калугин, вынимая руки из карманов толстовки. — Мы знаем, с кем имеем дело, и за документами дело не станет, батенька.

— Не трудитесь, коллега, моя совесть чиста!

— Поначалу, профессор, мы тоже так полагали. — Калугин обратился к слепой: — Тамара Александровна, голубушка, припомните, пожалуйста, прошлым летом, накануне убийства Рогова, вам сделал предложение профессор Оношко?

— Да, вторично.

— И что вы ответили?

— То же самое, что и в первый раз: нет.

— А вот Аким Афанасьевич заявил больному Рогову, что вы едете с ним, профессором, в Питер навсегда

— Позвольте! — возмутился толстяк. — Где сказал, когда?!

— Да, ученый-криминалист, насчет «где» и «когда» вы уж продумали профессионально…

— Кончайте комедию! Где аргументы, где вещественные доказательства? — Он чуточку повысил голос: — Я спрашиваю вас: где?!

— Извольте, голубчик. — Калугин из-под газеты вытащил темную тетрадь с белой лошадью на обложке: — Узнаете, батенька?

Отец растерянно взглянул на дочь и тяжело сел на стул, не зная, куда спрятать позеленевшее лицо. Тем временем Калугин прочитал выдержку из роговского дневника:

— «Крепись, коллега, Карп вышел из партии, а Тамара Александровна едет со мной в Петроград навсегда…»

— Сволочь! — не вытерпел Пронин. — Два удара в больное сердце!

Все с презрением уставились на Оношко. Иван хмуро поднял палец на толстяка:

— Еще болтал о чистой совести!

— Но это не все, друзья мои. — Калугин глазами показал на лестницу, ведущую на чердак: — Вспомните, как ученый-криминалист потешался над провинциальными сыщиками. И осмотр места не так. И протокол не так! И преступления нет! Обычный разрыв сердца. А на деле, как показала жизнь, профессор запутывал следствие…

Оношко встрепенулся, но смолчал. Калугин продолжал, все еще держа в руке тетрадь:

— И за эту путаницу криминалист получил солидное вознаграждение — старинную коллекцию оружия…

— Я купил! — крикнул Оношко.

— Нет, профессор, ты не купил ее, а сам продался Вейцу! Ты информировал его о делах чекистов!..

— Ложь! Требую очную ставку!

— Очную? — вмешался Пронин. — А ты уверен, что хозяин коллекции, он же регент и Рысь, не перешел финскую границу?

— Первый раз слышу! Клянусь, коллега!

— Я тебе не коллега: я не прятал на квартире агента патриарха, как ты!

— Я?! — побелел толстяк. — Я никого не прятал!

— Прятал! — подала голос Нина. — Вспомни прибор на краю полки!

— И послушай показание твоего соседа по дому. — Воркун вытащил из ящика стола протокол допроса и, вынимая закладку, развернул материал.

— «Оношко пригласил меня к себе, — начал читать Иван. — В кабинете никого не было. Сосед предупредил: „Сейчас выключу свет, поговорим втроем“. В темноте я услышал третий голос: солидный, хорошо поставленный. Незнакомец предложил мне сделку…»

Опустив папку, Воркун взглядом как бы прижал Оношко:

— Продолжать? Ну?

— Я не понимаю, что здесь происходит?

— Пока суд чести, батенька, а потом — трибунал! Толстяк заскрипел стулом, у него в руке задрожала трубка.

— Я же… специалист… могу вам пригодиться, коллеги…

— Можешь, если укажешь заграничный адрес Рыси, — Пронин протянул белый лист. — И пароль…

Оношко принял бумагу.

Калугин отошел к окну. По двору пробежал Селезнев. Видимо, Пронин вызвал Сеню из деревни.

Люба кинулась открывать дверь. В прихожей звенели молодые, счастливые голоса…


Тайна Тысячелетия


Часть первая

РУССКАЯ ДОРОГА
Так назвал ее Господин Великий Новгород. Люди давно забыли это летописное имя, но она и поныне соединяет родные мне места — Детинец на Волхове и Старорусский курорт на Полисти.

Бегая по древней дороге, я и знать не знал, что она таит в себе. И, поди, никогда бы не узнал, если б не местный историк Калугин. Через эту дорогу он раскрыл мне доброту русскую: еще при Ярославе Мудром иноземные беженцы навечно селились вдоль Русской дороги.

«Но, — говорил он, — Русская дорога — свидетель и русского возмездия: кто рыл тут волчьи ямы — сам туда же кубарем… Старушка дорога видела ратные походы Александра Невского, восстания против бояр и торжество открытия памятника Тысячелетию России. А сегодня эту дорогу топчет батюшка нэп с его гримасами и причудами».

Калугин жил в Троицкой слободе у самой Русской дороги. Мы с ним часто хаживали по ней. И, боже мой, какими только гранями не поворачивал он старинный укат. А когда казалось, что тему уже исчерпал, то дополнял:

«Голубчик, русский путь — русский нрав: всем открыт, всем доступен — без тупиков и завалов. И заметь, столбовая дорога эстафетная: из деревни в деревню, из города в город передавались по ней русское слово и русские традиции, которые и сделали наш народ несокрушимым, — голос учителя звучал гордо. — А мы, революционеры, отечественные тракты вымерили шагами. Я, дружок, знал, куда со временем придут российские пути — Русская дорога одна из первых вышла к нашему Кремлю…»

Дорогой читатель, ты уже смекнул, что именно с помощью Калугина я сделал первые шаги по Русской дороге, и, как мог, отблагодарил его своим повествованием.

МОСКОВСКАЯ НОВОСТЬ
Ему не спалось: московская новость завладела им. То, что он узнал в столице, поглотит теперь все свободное время Калугина.

Озадаченный открывшейся перед ним счастливой неизвестностью, он не уходил от распахнутого окна. Звездное небо с его бесконечными загадками, история с ее белыми пятнами и тайны микромира не казались ему столь важными по сравнению с той, которую он выведал в Москве. Пожалуй, за тысячу российских лет она самая значимая…

Странно! Зачем он, историк, взял условную меру времени: тысячелетие России давно позади, а ему не расстаться с этой датой. Значит, есть тому причина…

Калугин отмахнулся от побочной мысли и снова вернулся к московской тайне. Не терпелось приступить к разгадке. Он отошел от окна, прилег на кожаный диван и не уловил, как погасли его мысли…

«Вот так утро! Вот так первый день отпуска! Сны желанные, а проснулся взволнованным. Откуда беспокойство?» — думал Калугин. Он резко поднялся с постели и поморщился: обострилась боль в пояснице. Память хранит оглушительный взрыв: тогда ему повредило спину.

Воспоминание о недавней победе над белыми не успокоило его, — наоборот, усилило тревогу, точно он, бывший председатель военного трибунала, за какой-то недогляд ждет взыскания. Нелепица!

Отпускник увидел настенный круглый барометр и понял, почему заныли позвонки: золотая стрелка упала на черту с отметкой «Буря». «Рыбалке не быть, а искупаться надо», — рассудил он и быстро убрал постельное белье в кожаный диван с высокой спинкой и полкой, уставленной ярколикими матрешками.

На утреннюю зорьку Николая Николаевича всегда сопровождали его любимцы — огненный длинношерстный сеттер и пятнистый широкогрудый гончак.

Настороженно встретили купальщика мутное небо, мутный Волхов и зловещая непроницаемая тишина: ни чаек, ни ласточек, ни рыбных всплесков. Вот-вот разразится буря…

Домой бежал без передыху: активность — лучшее средство против радикулита. И вообще новгородец склонен клин вышибать клином: врачи, признав травму неизлечимой, строго наказали — не охлаждаться, не снимать с поясницы заячьей шкурки, а он распарит в деревенской баньке спину и бросится в родниковую воду. Неделя таких «процедур» избавила его от хронического недуга. С той лоры ежедневно купается до поздней осени.

Утренняя зарядка сняла нервное напряжение. Но стоило ему вернуться домой, увидеть на письменном столе плотную тетрадь в малиновом переплете, и снова охватило беспокойство. Удивительно: его тянет к записной тетради, но что-то выманивает из дому на улицу.

Он занял рабочее место и сразу осознал причину своего тревожного состояния. В начале этого года Калугин отпечатал свой многолетний поиск — «Логику открытия» — в одном экземпляре (бумажный кризис) и отвез в Москву.

В редакции журнала «Под знаменем марксизма» его принял член редколлегии философ Деборин. Тот спросил Калугина: «Как вы понимаете сам процесс открытия?» Гегель, Маркс, Ленин помогли собеседникам найти общий язык. Абрам Моисеевич обещал не задержать с ответом. Но вот пятый месяц… ни ответа ни привета. Одно из двух: либо рукопись забыта Дебориным, либо заинтересовала членов редколлегии и пущена «по кругу».

Вот бы сон-то в руку! Снилось, что его вызвали в Москву, хвалили статью и согласны печатать ее с незначительной правкой…

Конечно же так и будет! Тогда, после беседы с Дебориным, Николай Николаевич зашел в Институт Ленина при ЦК. Там готовили к изданию ленинские «Философские тетради». Товарищ Савельева сообщила редкую весть: оказывается, Ильич использовал в марксистской логике показатели точных наук — аксиому, фигуру, формулу. Но, спрашивается, зачем? Кто ответит? Вот загадка номер один.

В комнате матери английские часы благозвучно пробили восемь раз. В это время в Троицкой слободе разносят почту. Теперь ясно, почему его влекут одновременно и стол и улица: в деревянном ящике, прибитом на столбике калитки, наверняка лежит желанное признание долголетнего труда. И все же, наперекор здравому смыслу, внутренний голос лукавил: «Тебя ждет разочарование».

Так неужели чутье сильнее разума? А что? Инстинкт указывает нам, где поджидает опасность, ориентирует в лабиринте бытия и даже подсказывает решения самых сложных задач.

Чем сложнее человек, тем сложнее его подсознательный мир. Достоевский открыл за гранью разума бездну интуиции, ее загадочность, разноречивость. Чутье — великий дар жизненной эволюции и вместе с тем коварное наследие; нельзя во всем полагаться на предчувствие, оно может здоровую личность превратить в мнительного психопата.

Нет, старый подпольщик не допустит в себе подобной метаморфозы. Он, как опытный охотник, не просто следит за собакой, а наблюдает за нею; одна стойка на притаившуюся тетерку, другая — на змею.

Вот и сейчас он не просто ждет московскую рецензию, но и постоянно анализирует «за» и «против». Разумеется, «за» предпочтительнее, но в данном случае чутье сильнее разума: оно пророчески угадывает подвох…

Сдерживая любопытство, Калугин сначала отнес миску овсяной похлебки в сарай, закрыл там собак, а потом уж нарочито медленно пересек дворик, присыпанный свежим речным песком.

Калитку он открыл в тот момент, когда на противоположном берегу реки, на Торговой стороне города, взвинтился к небу серый столб пыли и, крутясь, двинулся к Волхову. Смерч прошелся по центру и, надо полагать, нанес немалый урон городскому хозяйству.

Калугин, председатель Контрольной комиссии, лично не отвечал за меры борьбы со стихией, но все же решил немедля связаться с дежурным горсовета и проверить его расторопность.

Из почтового ящика он вынул «Ленинградскую правду» и местную «Звезду», снова обратив внимание на то, что нет центральных газет. В чем тут дело?

Его рука нащупала письмо-треугольник и замерла: недавно им получена схожая записка с тремя углами. То была отповедь молодой вдовы: «Не серчайте! — писала она. — Мне скучно с Вами: три встречи — и три лекции о философии. Даже матушка Ваша признает, что Вы не от мира сего…» Старый холостяк трижды влюблялся в красивых женщин и только последняя избранница приоткрыла тайну его сердечных неудач. Но, может, вдовушка передумала?

Нет, почерк мужской, грубый. Аноним упреждал: «Антихристы окаянные, если посмеете закрыть святой храм Софии, Бог тяжко покарает вас!»

Рука снова замерла. Продолговатый конверт с темно-синим штампом: «ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ ФИЛОСОФСКИЙ И ОБЩЕСТВЕННО-ЭКОНОМИЧЕСКИЙ ЖУРНАЛ „ПОД ЗНАМЕНЕМ МАРКСИЗМА“».

Предчувствие не обмануло: ответ из Москвы. И суть рецензиитоже предугадана: свежая мысль всегда натыкается на старую перегородку. Калугин, не вскрыв письма, положил его на свою тетрадь и энергично крутнул ручку магнето. Дежурная барышня упорно молчала.

Ясно: ураган оборвал телефонную связь. Придется идти в горсовет и заодно навестить Передольского. Тот приобрел письмо, в котором утверждается, что на памятнике Тысячелетия России есть засекреченная статуя, да притом еще антимонархическая.

Документ очень кстати: здешние леваки свалили исторический обелиск новгородским ополченцам 1812 года, а теперь нацелились на микешинский монумент, — «реклама русского царизма». Борьба за памятник предстоит жаркая: леваки заручились поддержкой самого Зиновьева, а тут его слово пока закон, не то что во Пскове.

На спинке кресла висела аккуратно отутюженная серая толстовка. Подумал о матери. При всей своей любви к сыну, она обрадуется отрицательному ответу из Москвы. Анна Васильевна убеждена, что ее ущербная старость без внуков — от безумного влечения сына к философии. В сердцах мать выговаривала любимцу: «Ты историк! Зачем тебе метафизика? Схемы засушили тебя. От твоих мудрствований шарахаются прекрасные женщины. Ты оборвал калугинский род! Твой ученик — не сын тебе: у него есть свои родители».

Учитель думал о своем ученике: «Пожалуй, именно Глеб — лучшее доказательство жизненности и действенности логики: вчерашний неуч — ныне отличник педтехникума. И почем знать, возможно, он, вооруженный „Логикой открытия“, станет моим подлинным наследником. Правда, за последнее время ученик зачастил в музей Передольского. А профессор может увлечь юношу редкими экспонатами, занимательными рассказами о своем путешествии в Сибирь, гипнотическими сеансами. Но Владимир Васильевич неорганизован: он никогда не создаст ни системы в учебе, ни атмосферы дружбы, тем более — отцовского тепла. Коллекционер даже со своими детьми не занимается. Нет, нет, Глебушка вернется…»

Калугин вскинул брови: ворвался резкий звонок телефона. Трубка гудела от баса приятеля:

— Дружище! Будь в одиннадцать у памятника России. Подробности на месте. Очень спешу!

Чекист озадачил Калугина. Обычно начальник губотдела ГПУ назначал свидания у себя в доме или сам приходил сюда, а тут — в Кремле, на бойком месте. Чем это вызвано? Если Иван решил постоять за монумент Тысячелетию, то сказал бы по телефону. Нет, тут что-то иное!

Еще семинаристом Николай, развивая руку, брился на ощупь. И сейчас, не глядя в зеркало, спокойно водил бритвой, хотя она, острая, чем-то напомнила московский конверт. Калугин вскрыл его и бегло прочел:

«Уважаемый тов. Калугин! Проиллюстрируйте Вашу статью хотя бы одним примером научного открытия, сделанного с помощью диалектики. И ваш труд будет опубликован в журнале. С комприветом!»

Ирония прозрачна! Даже великий Гегель не открыл, а лишь предугадал таблицу Менделеева. Остается одно — искать самому научное открытие с помощью диалектики.

Его взгляд выбрал портрет Ленина, стоявший на приземистом столе. Ведь именно Ильич завещал разрабатывать диалектику со всех сторон. Возможно, одна из сторон и есть ЛОГИКА ОТКРЫТИЯ?

В соседней комнате послышалось знакомое шуршание. В субботу матушка поднималась раньше обычного: сегодня в доме уборка, стирка, баня. Она, бывшая сельская учительница, жена лесничего, привыкла к трудовой колготе и отказалась от прислуги: «Работаю, пока живу, и живу, пока работаю».

Калугин наколол дров для каменки, натаскал в бочку воды; заглянул на кухню, выпил парного молока вприкуску с морковным пирожком и затем крикнул в окно, открытое в садик:

— Мама, передай, пожалуйста, Глебу: обедаем вместе!

— А ты, сынок, — она выдержала паузу, поливая розовый куст возле веранды, — уверен, что он позвонит?

— Уверен, абсолютно уверен!

КООРДИНАТЫ ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ
Город готовится принять участников международного автопробега: всюду звенят топоры, стучат молотки, а на вышке яхт-клуба, что рядом с железным мостом, укрепляют флаг, сорванный бурей.

Слобожанин шел вдоль реки, где на берег были выброшены лодки и плоты. Бурелом — беда, но беда активизирует нашу деятельность, заставляет думать над причиной и следствием, равновесием и противоборством. Именно здесь, над Волховом, Рерих увидел столкновение грозовых туч и создал картину заоблачной борьбы.

«Что рождает бурю? Стык полярных температур! Перепалка земли и неба! Всем крутит противоречие!» — размышлял Калугин, отгоняя ненужные мотивы ради главной мысли. Он думал только о предстоящей встрече с чекистом.

Вдруг он остановился. Из окна речного буфета на него пристально смотрела белокурая незнакомка с газовым шарфиком на шее. Что бы это значило? Возле кремлевской арки Калугин оглянулся. Темно-синие глаза следили за ним. Невольно вспомнились дни подполья, слежки и агентурный «хвост». Явное недоразумение: его приняли за другого. Не знает он этой блондинки: ее не забудешь — личико юное, а плечи гребца.

Войдя в крепость, Калугин разом освободился от цепкого взгляда незнакомки: повсюду еще валялись окурки, клочья бумаги, сухие ветки: заверть стихла два часа назад. Микешинский памятник сверху был накрыт полосатой палаткой, заброшенной сюда, видимо, смерчем. За круглой решеткой монумента обнаружились два паренька: крепыш в жилетке, с черной челкой, держал лесенку, а худой, в грязной майке, босой, стоя на стремянке, тянул на себя полотно, похожее на арестантскую рубаху. Они, наверное, подрядились к пострадавшему торговцу.

Калугину, председателю Детской комиссии, казалось, что он знает наперечет местных беспризорников, а вот — совсем незнакомые. Надо взять их на учет, но в это время из окна углового дома раздался призывный голос члена Контрольной комиссии:

— Отпускник, на минутку!

Калугин обязательно зайдет в губком: узнает новости, проконтролирует ликвидацию последствий урагана, запросит почтамт насчет московских газет и позвонит на кирпичный завод…

(Не удивляйтесь, дорогой читатель, в те годы партийцы во время отпуска не освобождались от общественных нагрузок. Калугин и сейчас, в дни каникул, ловил беспризорников, содействовал автопробегу, рыскал в поисках вагонеток: все губкомовцы помогали восстанавливать промышленные предприятия).

Он бросил взгляд на памятник Родине и глазам не поверил: мальчишки исчезли вместе с лестницей и палаткой. До чего же проворные, бесенята!

Захрипел длинный, с квадратным раструбом громкоговоритель, установленный на здании губкома. Радиостанция «Коминтерн» сообщала точное московское время.

Все намеченное выполнено за полчаса. И, выйдя из парадной губкома, он направился к центру Кремлевской площади, где возвышался гранитно-бронзовый монумент со множеством фигур. А рядом с решеткой увидел странную особу. Молодая женщина в белом перемахнула через кольцо ограды, шагами измерила подножие памятника и вынула из бисерной сумочки сиреневый блокнотик.

Такое впечатление, словно город уже запрудили иностранные машины. Вот из комфортабельного лимузина вышла леди осмотреть русское чудо. Она заставила новгородца вглядеться в микешинское творение, похожее на шапку Мономаха.

Еще ребенком Николка подбегал к высокому изваянию с такой непосредственностью, словно перед ним горела нарядная елка с новогодними игрушками.

Затем Коля по статуям наглядно изучал историю России: за каждым героем закреплял даты, события, биографии. Гимназиста прозвали Карамзиным.

А приезжая на каникулы, семинарист изучал бронзовую летопись как победное вторжение жизни в мир художественной пластики. Когда же молодого революционера выслали в Новгород, то громадный конус монумента чудился ему набатным колоколом: здесь все напоминало о мятежах, восстаниях свободолюбцев.

Еще больше заострила его взгляд первая русская революция: на пьедестал Родины он мысленно возвел Пугачева, Радищева, декабристов и Герцена.

Гражданская война надолго разлучила его с родным городом. И вдруг на Дону он, председатель военного трибунала, изъял у белогвардейца бумажные деньги с изображением памятника Тысячелетию. Даже Деникин знал, что Русь — монумент, но белому генералу было невдомек, что распродажей земель не сохранить единую и неделимую.

И вот опять не без сюрприза: скульптурным хороводом России залюбовалась приезжая журналистка — первая ласточка международного автопробега. Корреспондентка в белых замшевых туфельках, в строгом английском костюме цвета слоновой кости и светлой вуалетке на лице: глаз не видно — думай что хочешь…

Заметив плотного черноглазого новгородца в серой блузе, она приподняла вуаль и, щурясь от солнца, внезапно обратилась к нему:

— Николай Николаевич, вы очень нужны мне.

Он узнал темно-синие глаза и от неожиданности онемел. Старый холостяк всегда робел перед красивыми женщинами. А тут еще показалось, что он где-то видел ее щеки с детскими ямочками. И мозг лихорадочно заработал: «Кто она? Откуда знает?»

— Я немного озадачила вас, — ее светлые глаза сузились до прищура. — Нас познакомили заочно…

«Узнала по словесному описанию», — насторожился бывший председатель военного трибунала и, уловив запах тонких французских духов, робко глянул на ее загорелое личико, одолевая смущение:

— Слушаю вас, голубушка.

— Верно, что вами выиграно необычное пари?

— Какое пари?! — удивился он, думая: «Туфельки на высоких каблуках, а барьер перескочила, как парень».

— Мальчика исключили из школы: он тугодум и косноязычен. Учителя отмахнулись. А вы за один год подготовили неуча…

— Нет, голубушка! — Он не сдержал улыбки. — Я преподаю не в школе, а в совпартшколе. И случай был не с мальчиком, а с юношей. И, наконец, я ни с кем не спорил. Никто об этом не знает, кроме профессора Передольского. Вы знакомы с ним? Нуте?

Не ожидая контрвопроса, собеседница не сразу ответила:

— Да. По Ленинградскому университету. У меня диплом историка. Я не случайно занялась тайной памятника.

Калугин вспомнил о редкой находке Передольского, но почему-то иронически улыбнулся.

— Здесь киот с иконой, — показал на южную сторону монумента. — Говорят, «чудотворная» подвывает?

Со стороны ярмарки доносились тягучие звуки карусельной шарманки и редкие выстрелы из тира.

— Не то! — Она обозначила заречье, где жил Передольский. — Профессор приобрел уникальную записку…

— Текст помните?

— Дословно! — Зажмурив глаза, белокурая мелодично и в то же время многозначительно «прочла»: — «1 октября 1862 лета. Любезный друг, Михайло! Пишу из Новгорода. Только что лицезрел твое детище. Феномен! Скрытая фигура меняет смысл самодержавности. И ты прав: тайну Тысячелетия отгадают лишь потомки. Восхищен смелостью и мастерством. Да хранит тебя бог! По известным причинам сей автограф шлю с оказией. Твой Н. Ф.».

Распахнув ресницы и заметив на лице новгородца усмешку, молодой историк поспешно заявила:

— Разгадка в самом письме…

На высоком лбу Калугина восклицательным знаком обозначилась глубокая морщина.

— Если оно подлинное.

— Ваши сомнения напрасны: стиль письма, водяной знак на бумаге — середина девятнадцатого века. — Она выбрала сложное переплетение статуй на пьедестале и категорично заявила: — Здесь укрылся террорист. И когда царь дернул шнур, покрывало опустилось под выстрел. Я рассчитала полет пули. Все реально!

— Кроме одного, коллега, император убит не здесь. А террористов в тот год вообще не было. Хотя в канун торжества Александр арестовал Чернышевского и, разумеется, боялся возмездия. — Калугин взглядом окинул солнечную площадь. — Представьте! Город забит войсками. Всюду часовые, шпики. Народ за Кремлем. Тут лишь знать, купцы и духовенство. Так что проникнуть сюда с пистолетом, да еще укрыться на пьедестале…

— Хватит! — побагровела она и взмахнула блокнотом. — Не делайте из меня дурочку! Моя версия допускает заговор и переписку по этому поводу. Как можно прочесть текст секретки? «Тайна Тысячелетия» — это место покушения, «скрытая фигура» — цареубийца. Отсюда — постскриптум: «По известным тебе причинам сей автограф шлю с оказией». Кто такой «Н. Ф.»? Не друг ли Чернышевского? И не готовил ли он возмездие?

Не дождавшись ответа, она повысила голос:

— Исключаете наличие тайны?

Николай Николаевич увидел ее колючий взгляд и почувствовал не только удовлетворение тем, что выдержал характер, но и угрызение совести: обычно он поощрял в людях любознательность, а тут впервые в жизни поступил наоборот.

— Тайны были и будут. — Он положил газеты, взятые в губкоме, на поручень решетки и кивнул на монумент: — Одно бесспорно, здесь каждый из нас находит нечто свое, родное, близкое…

— Не говорите за всех! — огрызнулась она. — Я обожаю французских мыслителей. Декарта! Его систему координат!

— Она тут представлена.

— Кем? — усмехнулась вчерашняя студентка. — Тут нет даже Софьи Ковалевской!

— Зато монумент венчают координаты, вертикальная и горизон…

— Фу! Пакость! Крест — символ склепа царского!

«Политпросветчик Пучежский в памятнике видел „царский склеп“, — задумался историк. — Неужели общается с леваком?»

— И вообще, город подобен кладбищу — весь утыкан крестами, — продолжала она сухим, недовольным голосом.

Тон закономерен, ибо сам испортил настроение собеседнице. Его лицо осветилось интригующей улыбкой:

— Не таит ли система координат философского смысла?

— Не вижу никакой философии!

— Позвольте! Система координат, независимо от замысла ее создателя, порождена противоречием. Не так ли?

— Это не для меня! — Она не выдержала калугинского изучающего взгляда. — Я солгала! Мне чужда философия! А Софью Ковалевскую, умнейшую, обожаю. Здесь нет математических координат!

— Зато есть координаты Тысячелетия. — Он раскрыл философский смысл скрещения полярностей: — Без борьбы противоборствующих сил России не открыть тайны Тысячелетия…

— Вы — мыслящий таран! Ваш ум хорош для шахматной борьбы…

Она оглянулась на стук копыт. На дороге торговец Морозов вожжами круто осадил горячего, в крупных яблоках жеребца. Сидя в пролетке, нэпман зычно пригласил собеседницу Калугина:

— Берегиня, не желаете с ветерком?

— Мерси! Занята! — Она благодарно помахала ридикюлем, затем взглянула на ручные часики и, не прощаясь, энергично зашагала к театральному подъезду.

НЕ ТАК ВСЕ ПРОСТО
Отгоняя назойливый вопрос о Берегине, Николай Николаевич, как всегда в таких случаях, ушел в мир размышлений. Только мысль способна одолеть текущий миг.

В крепости, где Дом партии рядом с храмом Софии, сновали верующие и безбожники. Примечая все это, историк думал не только о настоящем.

Встарь через весь Детинец шла улица Пискупля. И, возможно, на ее плаховой мостовой задиристая волховянка спорила с чернобородым волхвом: и, возможно, прорицатель пытался разгадать ее душу, а душа во все века была и остается великой тайной.

Против своего желания Калугин снова думал о Берегине. Первый раз он услышал имя «Берегиня» во время ссылки, на Севере. Там, в глухой деревеньке, старуха Берегиня занималась знахарством, гаданием и темными делами. И эта молодайка, с вуалеткой на глазах, тоже темнит: диплом историка — и шашни с мясником. Не о ней ли заговорит чекист? Чем объяснить, что она по-мужски взлетела над оградой, узнала Калугина по словесному портрету и ввернула словцо «моя версия»? Думается, что ей не совсем чужд уголовный мирок…

Тем временем Берегиня прошла в ТОР (Театр Октябрьской революции). Там у подъезда — щит с афишей. И перед глазами Калугина всплыла эстрадная реклама: «Вечерний соловей Берегиня Яснопольская». Вот где он поймал улыбку юного личика. Ему хорошо известны причуды нэпа. И нечего удивляться, когда смазливенькая девица диплом историка меняет на эстраду. Кругом еще не такие метаморфозы!

Однако в пролетку она не села. И шашни, видимо, не шашни, а преклонение Морозова перед талантом и красотой. Он с его широкой натурой наверняка осыпает ее цветами. Кто не рад такому вниманию? Важно другое: она сохранила любовь к истории, ищет разгадку тайны Тысячелетия.

Он покосился на губкомовские окна. Дело в том, что в каждом городе облюбованы места свиданий: в Старой Руссе — парк с муравьевским фонтаном, а здесь — Кремль с его бронзовым каскадом фигур. Ведь сослуживцы могут превратно истолковать его беседу с приметной особой.

Перебирая в памяти губкомовцев, он не нашел ни одного, кто мог бы столь легкомысленно подумать о нем. Нет, его беспокойство от другой причины.

Он не прав. Хорош педагог! Она наверняка ждала помощи; возможно, как Глеб, многим увлекается, разбрасывается. Приелась эстрада; актриса в тупике — не случайно заговорила о неуче. А он, учитель, в такой момент отмахнулся от нее. И хорош пропагандист! Кичился своей аналитической натренированностью. За что и получил по заслугам; она окрестила его «мыслящим тараном» и даже не попрощалась с ним.

Честно говоря, поступил он не лучшим образом: резко критиковал вчерашнюю студентку, усомнился в подлинности документа, бросил тень на профессора. И даже не извинился за свою бестактность. А Берегиня, не в пример ему, нашла мужество признаться в своей выдумке о французских мыслителях. А с другой стороны, она нашла его через Передольского, нуждается в нем, хочет, видимо, заняться историей и, пожалуй, вернется к нему.

Он взглянул на монумент России и вдруг осознал, почему давеча московскую весть датировал Тысячелетием: жизнь породнила его с микешинским памятником, а тут еще тайны — засекреченная фигура и загадка «Философских тетрадей».

Обобщая историю Руси, художник заглянул в будущее своей родины, а может быть, и всего мира, и спрятал от глаз цензора статую со смелым и глубинным подтекстом; а Ленин, обобщая историю философии, осмыслил перспективу исторического развития и смело выдвинул грандиозную задачу — всесторонне разработать диалектику. Значит, в диалектике есть что-то недоработанное? А что?

Все точные науки когда-то были неточными. Философия до сих пор застряла на стадии описательной науки. Возможно, Ильич и задумался над аксиомами, формулами ради того, чтобы оснастить ее законы количественными показателями. Конечно, может, это и не так? Возможно, Ильич имел в виду что-то другое? Однако на то и загадка, чтобы ее решить.

Вдоль крепостного прясла шелестела липовая аллея. Калугин занял одинокую скамью, изрезанную именами и амурными рисунками, и, поджидая друга, положил на колени газеты. Перед глазами чернели каждодневные шапки обзоров: «ПРОЧЬ РУКИ ОТ КИТАЯ!» «ЧЕМБЕРЛЕН ПРОТИВ СССР». Факт повтора зовет мысль к обобщению.

«Возможно, что-то серьезное в мире? Воркун намерен сообщить об этом?» — предположил он и тут же резонно перекрыл догадку: о таких новостях можно говорить по телефону.

Так что же случилось? Иван, приезжий, не раз обращался к другу, коренному новгородцу, за справками. Недавно в Покровском храме случайно обнаружили ящики с ризницким серебром и золотом. Чекист заподозрил утайку церковных ценностей. Калугин — эксперт — отвел подозрение: буржуазная Латвия упразднила одну из православных церквей, а ризницу разрешила вывезти. Новгородский музей принял багаж и забыл о нем.

Что же стряслось теперь? Историк тормошит запасник памяти. Три дня назад контрики взорвали на Волховстрое склад. Часового подбросило в воздух, но с винтовкой он не расстался. Иван предупредил: «Вражий след ведет к Новгороду».

А теперь Новгород похож на островок во время половодья, где сбилось зверье разных мастей. На берегах Волхова разрешалось жить с пропиской «минус сто». Здесь, ближе к Питеру, «бывшие» осели густо. Высланные урки облюбовали кабачок Шпека, что ближе к станции: в случае чего — прыг на товарняк! — и лови ветер в поле. Опадыши невских клубов — пьяницы, картежники, жулики и ночные бабочки — гнездились на Веселой горке, в ресторане с великолепным видом на речной простор. Черепки царизма — бывшие помещики, вельможи, офицерье — завсегдатаи Софийской столовой, которая вечерами сверкала ресторанным светом, шумела музыкой, эстрадой и бильярдными шарами.

На Торговой стороне лишь два притона, зато самые бузливые: пивная на Буяновской, где смутьянили вчерашние анархисты да эсеры, и знаменская ночлежка гопников. А если учесть, что скоро нахлынут участники международного автопробега, то будь готов ко всему: хулиганские выпады, спекуляция музейными ценностями и петиции: «Спасите Софию!», «Спасите памятник Тысячелетию!».

Скорее всего чекист решил постоять за монумент России: не случайно назначил встречу в Кремле. Непостижимо! Судьба микешинского шедевра на волоске. Заведующий губполитпросветом, лучший оратор города, открыто требует «взорвать рекламу царизма»!

Чудовищно! На майские торжества горе-просветители обшили фанерой памятник Отчизне. Наследники русской культуры стыдятся великих деятелей, изваянных реалистично и художественно.

Удручающий факт! У начальника просвещения полно единомышленников. И первую схватку выиграл он — правда, в отсутствие Калугина. Обелиск на городской площади славил победу русских над французами. Теперь там — голое место: бронза и чугун сброшены в утиль.

Невозможно представить Кремль без монумента Отечеству! Калугинский взгляд проскочил мимо памятника к театру: из дверей большого здания вышли Берегиня и Пучежский.

Статный, с волнистой шевелюрой, в алой косоворотке, губполитпросветчик что-то горячо доказывал, важно вышагивая рядом с ученицей Передольского.

Нет сомнения, что эпитет «царский склеп» позаимствован Берегиней у левака. Однако письмо «Н. Ф.» с вольнодумной подоплекой, разумеется, упадет между ними яблоком раздора.

Сейчас Пучежский, видимо, убеждает в том, что на державном пьедестале не может быть скрытой фигуры и что автор «секретки» сам Передольский, на которого он давно точит зуб. Оратор хотел взять актрису под локоток, но та решительно отвела его жест: надо полагать, они тоже не нашли общего языка. К чувству удовлетворенности примешалась нотка настороженности: наблюдавший вспомнил случай, когда Пучежский переубедил делегатку не логикой, а своей бесспорной красотой и благозвучием голоса.

По единственному в городе асфальтированному проезду назойливо скрипит телега ломового извозчика. Калугин представил пролетку Морозова, и образ Берегини почему-то отождествился с засекреченной фигурой памятника.

Наконец-то в крепостной арке с видом на городскую площадь показался усач богатырского телосложения. Темные брюки его заправлены в сапоги, а полотняная рубаха перехвачена узким кавказским ремешком. По тому, как Иван размашисто шагал, бойко рассекая воздух руками, видно было, что он спешит по чрезвычайному делу.

«Если Берегиня под наблюдением, то почему она заинтересовалась Глебом? — задумался он. — Какая тут связь?»

ТАЙНА ДРАЗНИТ РАЗУМ
Смерч ошеломил новгородцев. Я бежал по его следам: на улицах то тут, то там поверженные столбы, заборы; под моими бутсами хруст битых оконных стекол.

Крутая ломка погоды подстать моему душевному настрою: я тоже меняю свое увлечение — буду гипнотизером, а не писателем, о чем твердит мой учитель Калугин. Ну какой из меня Гоголь: я лишь в девять лет научился правильно произносить слова. Косноязычный тугодум, я не выдержал насмешек одноклассников и бросил школу. Зато спорт сулил мне успехи: я еще пионером защищал футбольные ворота допризывников.

И все же свершилось педагогическое чудо! За один год Калугин подготовил меня в техникум. Я чту своего терпеливого наставника. Он спас меня. И все же меня влечет к Передольскому.

С профессором меня свела Старая Русса: там, в клубе железнодорожников, он прочитал лекцию о системе йогов и продемонстрировал силу внушения. Его способность передавать мысли на расстоянии потрясла меня. Белое полотенце я чалмой уложил на свои упругие кудри и часами пристально глядел на блестящий шарик никелированной кровати.

Это мое увлечение еще больше подогрел Новгород: здесь выступали гипнотизеры: комиссионщик Коршунов, инженер Костинский, садовник Сильвестр, врачи Пунпянер, Фриккен и конечно же Передольский.

Теперь мне, жителю Новгорода, рукой подать до Ильинской улицы, где двухэтажный дом из толстенных бревен Владимир Васильевич превратил в музей и библиотеку. Здесь мне нравится все: и богатейшая коллекция новгородских древностей, и большие застекленные шкафы с новгородикой, и сам хозяин — неотразимый маг.

(Дорогой читатель, речь идет о подлинном историческом лице.)

Коллекционер только что приобрел редчайшее свидетельство о статуе, запрятанной среди фигур памятника Отечеству. Ясно, что тайна захватила меня. Невольно вспомнилась калугинская фраза: «Тайна дразнит разум». И сердце екнуло: ведь мой учитель преподает историю — ему также это интересно.

Я взялся добежать до Калугина. Владимир Васильевич одобрил мой порыв и сел за стол снять копию с письма, адресованного Микешину. Профессорская борода прикрыла наклонно стоящую рамку, почему-то закрытую бархоткой.

Возникла догадка: «Уж не портрет ли чей?.» Откуда было знать, что рамка с черной заслонкой сыграет немалую роль в жизни не только профессора, но и Калугина, и даже срикошетит в меня.

А пока что я с конвертом в руке бегу и думаю о скрытой фигуре памятника. Мне полагалось свернуть в Троицкую слободу, а я с моста — прямо в Кремль.

Раньше монумент с бронзовой круглой державой, окруженной статуями, виделся мне большенным футбольным мячом среди защитников и форвардов сборной России, теперь же — шарадой в лицах.

Отыскивая таинственное изваяние, я как следователь вглядывался в каждую статую и вспоминал калугинское задание — изучать биографии писателей, отлитых в бронзе.

Вот они, дорогие — Ломоносов, Фонвизин, Карамзин. Крылов, Жуковский, Гнедич, Грибоедов — и самые близкие — Пушкин, Лермонтов и Гоголь! Казалось, я никого из русских литераторов не пропустил на пьедестале, а учитель взял да и уколол меня: «Ты обошел видного поэта-трибуна. Он — историк, политик, философ, математик и публицист. Кстати, похоронен на берегу Волхова». На берегу Волхова, известно, погребен Державин, но последний не из математиков и философов, хотя и писал философские вирши.

И вдруг меня осенило: «Коли пропущенный мною поэт-трибун — публицист, так не он ли призывал к свержению царизма и не его ли фигура стоит в секрете?» Определить в Новгороде место действия былинных героев Садко и Буслаева нетрудно, но как обнаружить скрытую личность поэта среди ста тридцати фигур? Мой учитель — диво: любое задание преподаст как тайну. Любопытно, что скажет о моей догадке?

Обидно: не застал Калугина. Меня встретила его мама. Она, сельская учительница, много лет ежемесячно опускала в копилку один рублик — теперь она хозяйка домика с верандой и палисадом.

По двору старушку шумно сопровождали собаки, куры, утки. В длинном черном платье с белоснежным воротничком, она осторожно отвела седую прядь от темных участливых глаз:

— Ты что, Глебушка, с рассказом? — Глядя на мой конверт, Анна Васильевна одобрительно моргнула: — Выполнил урок?

— Нет, — смутился я, оправдываясь. — Пытался, да никак. И боюсь… не выйдет… Восемнадцать стукнуло!

— Понимаю, мальчик. — Стоя в ажурной тени рябины, Калугина спросила: — А ты не задумался, почему твой учитель, историк, пичкает тебя не летописями, экспонатами, а литературой?

Не зная, что ответить, я отмолчался. Она продолжала:

— Потому что мой сын отталкивается от твоих возможностей. — Старушка подняла седовласую голову и глазами указала в сторону золотых куполов Софии: — Видел смерч?

Охотно рассказал я и что видел и чего не видел, в пределах правдоподобия: привирал с малых лет. Она тяжко вздохнула:

— Слава богу, обошел нашу слободку. Прошу тебя…

Анна Васильевна привела меня в кабинет сына, усадила за письменный стол, положила передо мной лист бумаги:

— Порадуй учителя, опиши смерч…

— Не успею!

— Успеешь, — ее чуткая рука потрепала мои кудри. — Его срочно вызвал известный тебе Воркун: зря не потревожит…

Ивана Матвеевича Воркуна — дотошного чекиста — я знал еще по Старой Руссе. Раз позвал, — значит, что-то приключилось…

Словно в поиске ответа, я осмотрел книжные стеллажи, подоконник с газетами, сторожкую стрелку барометра, будильник и остановил взгляд на плотной тетради, одетой в малиновую кожу. Я не раз видел этот дневник в руках учителя, но тот почему-то избегал говорить о тетради и никогда не оставлял ее на столе.

«В самом деле спешил», — заключил я, оглядываясь на дверь, и опасливо открыл титульный лист загадочного альбома.

Крупные заглавные буквы: «ЛОГИКА ОТКРЫТИЯ», а чуть ниже прописной бисер: «Познай число поворотов ключа проникновения! Но помни: число управляет всем — мистика, закон управляет числом — наука!..»

Я листал страницы, пока не нашел запись о себе:

«Мой ученик. Родители видят в нем только спортсмена. Профессор пророчит ему карьеру краеведа. А сам Глеб мечтает стать гастролирующим гипнотизером или Шерлоком Холмсом. На деле у него необузданная фантазия. Она-то, в рамках литературной учебы, и обеспечит ему построение сюжета и разработку характеров. Сейчас стараюсь привить ему вкус к слову и страсть к художественной прозе. Начал с новгородских былин, теперь подвел к скульптурному ансамблю писателей России. Надеюсь, моя логика поможет ему открыть свой стиль — стиль философского романа…»

Я нехотя отложил калугинскую тетрадь. То ли во мне колыхнулась любовь к нему, то ли я устыдился, то ли поверил в свои силы, а может, все вместе взятое, но мне страсть как захотелось обнадежить наставника — блеснуть словцом и образностью.

Что со мной? Я буквально набросился на чистый лист, ощущая напор воображаемой воздушной волны. Да, да! Писал почти без помарок:

«Ветрище хватил ильменского пенистого зелья и лихо вторгся в белохрамный город, рассеченный рекой. Гуляка с лету прочесал улицы, сорвал ветхие крыши, а в саду Передольского повалил дупляной клен. Затем налетчик, высотой с гридницу, смерчем ворвался на звонко кипящую ярмарку, сгреб полосатую палатку, завихрил базарный мусор и, взбурунив Волхов, сломался о каменную твердь новгородского Кремля.

Палаточная парусина вылетела на крепостную площадь и зацепилась за монумент русского Тысячелетия. Местный нэпман Морозов искренне возрадовался: „Русь-то под нашим знаменем!“

Объявились, конечно, и другие толкователи. Из окна кабинета редактор местной газеты взглянул на высоченный памятник — единственное торчило — и авторитетно заявил: „Никакого чуда!“

Из типографии вышел сухопарый наборщик в очечках, увидел холстину на микешинском сооружении и, улыбаясь в колючие усы, мысленно набрал заглавие фельетона — „Треп и тряпка“.

Бронзовые монархи кое-кому намозолили глаза, а тут еще балдахин посреди Кремля. И политпросветчик, зло щурясь, смял на своей груди красную рубаху: „Взорву трон!“

Светлоглазый чекист в солдатских ботинках поднял с земли самодельную листовку: „Люди православные! Не дозволим разрушить памятник России! Выйдем крестным ходом и обратимся молебствием к Всевышнему…“

А небо порошило на прохожих подсолнечную шелуху, папиросные окурки, фантики и даже кульки, свернутые из листов церковного архива. Такой необычный сюжет обвил литую державу».

Я поставил точку. И вместо того чтобы бежать к профессору составлять книжный каталог, кинулся в столовую и помог Анне Васильевне накрыть на стол. Сейчас вернется учитель и конечно же похвалит мое творчество.

Но он почему-то запаздывал. Неужели и вправду ЧП?

НЭПОВСКИЙ АЛХИМИК
«Зачем вызвал?» — думал Калугин о чекисте, встретив его глазами. Иван — ученик особый. Отвлеченных вопросов не приемлет: затыкает уши, крутит головой и, краснея от злобы, кричит: «Я пастух!» Однако он умный от природы, решал сложные жизненные задачи. Теорию признавал только в практической упряжке. Увлечен не книгами, а стрельбой, охотой, собаками и — особенно — буденновскими скакунами.

Когда журнал «Под знаменем марксизма» напечатал программную статью Ленина о борьбе на философском фронте, Калугин познакомил Ивана с ней, учитывая строй его мышления:

«Друг мой, представь себе пять идейных мишеней: философа под шляпой мухомора; чернорясника с библией; натуралиста с завязанными глазами; диалектика Гегеля, стоящего на голове, и самую устойчивую цель — дальнейшую разработку нашего метода».

Мишени Воркун толковал с юношеским запалом: «Бить ядовитую философию — раз! Просвещать верующих — два! Подковать ученых марксизмом — три! Читать Гегеля глазами материалиста — четыре! И обогащать свой метод — пять!» А вскоре во время чистки партии он, единственный из старорусских чекистов, полно и точно ответил на вопрос «о значении воинствующего материализма».

С тех пор Иван крепче прежнего привязался к старшему приятелю.

Так уж повелось, где бы друзья ни встречались, всегда прежде всего вспоминали свою милую Старую Руссу: именно там они научились понимать друг друга с полуслова.

Вот и сейчас Калугин знал наперед, что Иван расскажет байку — снимет напряжение, а потом уж приступит к делу.

— Весточка из Руссы, — пробасил он, дымя папиросой. — Курорт ищет питьевой источник. Пробурили скважину. Фонтан ударил на тридцать метров. Не заклинь его — за одни сутки он засолил бы все огурцы на грядках…

Обычно Иван хохотал во всю мощь широченной груди, но тут даже улыбку загнал в буденновские усы:

— Извини, старина, что потревожил. Сам бы зашел, да вот жду звонка из Питера. Понимаешь, два раза на дню запрашивает Гороховая, — оглядываясь по сторонам, он сел на скамью. — Известно, государство без золота, что кочегарка без топлива…

— Выкладывай, голубчик!

Чекист носком сапога притушил дымящий окурок и тут же закурил новую папиросу с толстым мундштуком:

— В городе Алхимик. Плавит золото и снабжает слитками невских дантистов. Кто он? Откуда качает золото? Неведомо…

— Ни одной зацепки?

— Есть, да прок не велик. Одного зубного техника видели в темном коридоре с приезжей бабенкой…

— Рост, костюм? Лицо? Что в руках? — оживился Калугин, думая о Берегине. — Нуте?

— Вот она, школа трибунала! — голубые глаза Ивана вспыхнули и тут же потухли: — Эх, даже походку не засекли! Случайный свидетель услышал только прощальную фразу дантиста: «Поклон Новгороду!»

— И все?

— Нет, есть еще. — Неуловимым движением чекист откуда-то извлек мятый лист бумаги с анархическим росчерком. — Автор якобы выслан за кляузный фельетон. Прочти…

Дальнозоркий Калугин примостил письмо поверх газет:

«Берточка, ты самая респектабельная бомбошечка на свете, но это не значит, что, получив мою цидулку, надо сразу же бежать за билетом и ехать ко мне.

Что делает Абрам, приехав в чужой город? Идет в ближайшую аптеку и у Мойши узнает, где парикмахерская, гостиница, базар и синагога. Так вот, моя половиночка, Новгород — увы, не Северная Пальмира и не Одесса-мама, а ветхий городишко: два облезлых берега и семьдесят два облупившихся храма. Есть на задворках и синагога — без провожатого не найдешь.

Все улицы на одну колодку: заборы, козы, куры и пахучие герани на подоконниках, а под ногами пыль, мусор, чертополох выше нашего единственного Семочки. За весь день не встретил ни одного дворника с метлой и ни одного представителя власти: есть ли она тут вообще? На весь город один мильтон и тот дремлет на волховском мосту.

Величие прошлого всегда отрыгается комедийной мелкотой: сегодня Господин Великий Новгород — постоялый двор нэпа, с кутежами и битой посудой, яркими вывесками и загаженными канавами, азартными бегами и ядреной бранью ломовых извозчиков. За одним ресторанным столиком здесь тянут пиво и бывший граф, и отпетый мазурик.

Для меня, юмориста, высланного за острый язычок, нашлись эстрада, клуб, театр, редакция газеты и уйма тем на злобу дня. Здесь много судачат о бешеных псах. Они — плюгавые и мордастые, безухие и хромые — так и шныряют в ногах. Герой дня — Илюша. Кожаной петлей он ловит бездомных, швыряет их в фанерную кутузку и сдает на живодерню. А нас, укушенных, колют сывороткой, да 40 раз! Так что, моя наливная, не спеши ко мне, пока Илюша не запетляет последнюю шавку и пока твой благоверный не съедет из номерного клоповника в чистенькую комнатку с видом на речку.

Меня принял сам начальник ГПУ. Лихой рубака, с орденом и буденновскими усами, не верит, что я дал подписку не разглагольствовать о содержании моего фельетона.

Хвала Иегове! Мне пока везет: перемена мест — перемена счастья, гласит Талмуд. Я весь в порыве взяться за перо. Когда-то Новгородчина подарила пииту сюжет „Ревизора“. Я тоже напишу комедию на местном материале „Доходная старина“— о том, как ревнители древностей греют руки у древностей. Есть музей, три частных коллекции и больше десятка спекулянтов всякими ценностями. Одна из таких золотых штучек весит сорок фунтов.

Ее история — презабавный детектив! Местные купцы, желая утереть нос дворянам, подарившим царице бронзовую модель Тысячелетия, заказали золотую. Но вручить не успели: монарх отрекся от престола. Подарок мастерили, конечно, под строжайшим секретом. А под конец заспорили: одни — кинуть жребий и быть единому хозяину; другие — за продажу кусками, благо нэп щеголяет золотыми улыбками. Мода на червонный блеск во рту дошла до курьеза: портят здоровые зубы. Видать, победили дельцы: дантист Давидович клянется Моисеем, что новгородское золото утекает, как Волхов, через Ладогу, по Неве, а там каналами по квартирам зубных техников».

Озорное письмо прочитано залпом. И, не дожидаясь вопроса, Калугин пояснил:

— Удостоверяю, наша знать действительно преподнесла императрице Марии Федоровне модель памятника, но та бронзовая…

— А золотая? — не утерпел чекист. — Пудовая?

— Впервые слышу, друг мой.

— Что? Групповая утайка?

— Голубчик, трое сохранят тайну, если не знают ее.

В голубых глазах Воркуна проглянул хохотун, но бас его без веселых ноток:

— Фукс упоминает три коллекции.

— Мне известны две: Передольского и Молочникова.

— А что у Молочникова?

— Вещи и письма Льва Толстого.

— Черт подери! — рявкнул Воркун, отгоняя дым от лица. — Может, золотая модель у третьего коллекционера? Кто он?

Вопросительный взгляд чекиста говорил: «Налицо нераскрытое преступление, а у тебя, приятель, логика открытия. Помоги!»

— Хорошо! — Калугин бросил взгляд на площадь и вернул письмо. — Ты исходи из того, что золото потихоньку распиливают, а я постараюсь доказать обратное: золотая модель — легенда. Кто-то хитро придумал вести нас по ложному следу. Но автор легенды — тоже зацепка. Так?

— Так-то оно так, — проворчал Воркун, постукивая дымящей «Пушкой». — Кто же помогает Алхимику? Может, мадам Квашонкина? Агент комиссионки, она часто ездит в Питер. Да ты ее знаешь: она собирает тебе библиотеку…

Без достаточного основания Николай Николаевич не спешил подозревать людей:

— Не пойман — не вор! Присмотрюсь. — Он взглянул на полуденное солнце. — И Передольского повидаю: коллекционеры жадны до редких экспонатов.

Одобрив глазами, Воркун нервно дернул ус:

— Верно, что профессор утаил от комиссии ряд ценностей?

— Верно, друг мой. Но верно и то, что он работает, читает лекции, расширяет музей отца, бережет каждую находку. И нате — отбирают все. Ни в Москве, ни в Ленинграде ничего подобного нет. Я, разумеется, вмешался и отстоял. — Калугин заострил взгляд: — Опять анонимка?

— И опять без вранья! — Иван резко встал. — Вспомнил! Ты ищешь вагонетки для завода. В Руссе на фанерной фабрике есть лишние. Напиши — отгрузят.

Калугин поблагодарил друга и, поднимаясь, указал на газету:

— Почему у нас нет «Правды»?

— С бумагой туго.

— А почему «Ленправда» в избытке?

— Мы же непосредственно подчинены Ленинграду, а там дела вершит Зиновьев. Он пробивной, председатель Ленсовета.

— Вот-вот! — повысил голос историк. — Расплавил в Ленинграде бронзовую ограду, с корнем вырвал трофейные пушки Двенадцатого года. И здесь, глядя на него, его люди обнаглели: убрали памятник народному ополчению. Теперь на очереди монумент России…

— Не допустим!

— Верно, друг мой! И в этой схватке нам поможет документ. — Калугин рассказал о секретке и подумал: «Неужели Берегиня связалась с Алхимиком?»

Задумчивость друга Иван истолковал по-своему. Было время, когда они вдвоем изучали труды Ленина, теперь же один из них частенько пропускает занятия…

— Понимаешь, дружище, текучка заела: газеты читать некогда, а к вечеру в башке затор.

— Но-но! — Калугин, улыбаясь, пальцем постучал по виску: — Учти, батенька, мысль не знает границ. Можем мысленно нырнуть сквозь землю, выйти в знойной Сахаре, погреть пятки в горячем песке, утолить жажду апельсинами, осмотреть пирамиды; потом заглянуть в Лигу наций, покончить с войной в Марокко; отрубить лапу янки в Китае, поклониться праху Сунь Ятсена; махнуть в Рим, плюнуть в глаза Муссолини, приструнить фашистов Болгарии, затем умчаться на Сатурн, сосчитать его кольца, вернуться домой и все это — за пять минут. Не так ли?

— Эх, — тяжко вздохнул Иван. — Я во всем отстал от тебя!

Николай Николаевич не переносил похвалу в свой адрес и стремительно указал на белое угловое здание губкома:

— Сомса переводят. Обидно, голубчик, теряем хорошего руководителя и друга…

— Так его ж с повышением!

Честный, преданный партии Иван и мысли не допускал, что Зиновьев ленинцев заменяет своими ставленниками и что центральная пресса не поступает сюда именно по его указке.

Калугин не пристыдил Ивана за партийную близорукость: старый большевик никогда не подчеркивал умственного превосходства перед товарищами. К тому же дело не только в уме: один закончил учительскую семинарию, а другой — сельскую школу; один прошел «университет подполья», а другой пас помещичьих коней; первый возглавил трибунал, второй — буденновский эскадрон.

Предстоит деликатный разговор с Иваном: не задевая его самолюбия, надо помочь чекисту открыть глаза на новую оппозицию, но пока мало фактов. Аглавное, ситуация на берегах Волхова настолько пестра, запутанна, что один поспешный непродуманный шаг может надолго разлучить Калугина с друзьями, матерью и родным городом. Зиновьевцы мстительны!

Нарушая паузу, Воркун вынул карманные часы с темной крышкой:

— Извини, дружище, мне пора к телефону.

— Кланяйся Тамаре. Как чувствует себя?

— Цветет, — зарумянился Иван. — Занята пеленками-распашонками. И сама не своя до клюквы! Так что ныне сезон охоты откроешь без меня.

Его бас звучит уверенно. Чекист пока не сообразил, что новый секретарь губкома — ставленник Зиновьева, что соотношение сил не в пользу Воркуна и Калугина, что друзьям нынче будет не до охоты.

«Придется идти по следам не только Алхимика», — рассудил Николай Николаевич и, сделав шаг, замер…

КЛЮЧ ПРОНИКНОВЕНИЯ НОМЕР ТРИ
Удивило не то, что возле монумента появился Передольский (имея секретку, дома не усидишь), а то, что профессор глядел не на памятник, а по сторонам, словно искал свою ученицу. Любопытно, что скажет о ней? Все гипнотизеры — психологи, да и педагог он одаренный. Чем он объяснит ее работу не в музее, а на эстрадных подмостках?

Ученый походил на купца из пьесы Островского: волосы под горшок, окладистая борода и костюм в том же духе — синий картуз, летняя поддевка нараспашку и хромовые сапоги со скрипом. Но острый взгляд его заставит любого встречного не заметить ни запаха ваксы, ни цветной рубахи с витым шелковым пояском. Рослый, плечистый, он протянул широкую ладонь и, как всегда, спокойно проявил благозвучие баритона:

— Милейший Николай Николаевич, вы получили копию письма?

— Нет еще! Но я, голубчик, в курсе: сюда приходила ваша бывшая студентка. Портрет ее, кажется, на рекламном щите?

Густая бровь гипнотизера дрогнула. Его взгляд пробежался по широте крепостной площади. Он, бесспорно, ждал Берегиню:

— Еще в университете ее увлек драмкружок. Круг ее интересов обширен: музыка, стрельба, шахматы и даже бильярд. Ни в чем не уступает нашему брату. Хватается за все!

«Зашла в тупик», — подытожил Калугин, но, как всегда, не ограничился однозначным выводом.

— Друг мой, скажу в защиту. Сейчас многие женщины утверждают в себе мужскую стать, волевой голос, независимый характер и свободу поведения. Таково веление дня! — Он выставил ладонь. — Заметьте, ее захватила тайна Тысячелетия. Не так ли?

— Дорогой земляк, — кисло улыбнулся профессор, — вы, как и мой покойный отец, прирожденный адвокат: выискиваете прежде всего смягчающие обстоятельства…

Владимир Васильевич явно что-то недоговорил, давая понять, что Берегиню-то он знает:

— Вы, историк, говорите от имени эпохи…

Скрывая смущение, Николай Николаевич газетным свитком обозначил загадочный монумент:

— Так в чем же разгадка, дорогой профессор?

— Тайна, безусловно, в духе нашей русской традиции. — Ученый вынул из футляра пенсне с дрожащими стеклышками: — Вспомните хотя бы колонну перед Зимним: на ней ангел с крыльями, а голова Александра Первого. Или фронтоны Исаакия: горельефы мифологические, а лица исторические. Тогда, как вы знаете, были модны подобные экстравагантности. Не исключено, что и здесь, на пьедестале, кто-то с обликом первого революционера на Руси…

— Позвольте, разве есть портрет Вадима? Нуте?

— Рюрик без портрета, однако представлен, — уверенно парировал профессор и прищипнул к переносице пенсне с высоким стальным зажимом. — В моей коллекции имеется прелюбопытнейший документ: секретное предписание новгородскому воеводскому правлению о немедленном изъятии и уничтожении по «высочайшему повелению» сочинения статского советника Княжнина «Вадим, или Освобождение Новгорода». Каково? Невольно замуруешь статую!

— Голубчик, это рабочая гипотеза или вы действительно обнаружили скрытую Микешиным статую Вадима?

— Отвечу вашим любимым афоризмом: спешите медленно. Иначе придумаешь историю с покушением на Александра Второго в Новгороде. Это же профанация науки!

Передольский явно злился на Берегиню. Калугин с трудом сдержал свое любопытство:

— Друг мой, мне рассказали легенду о золотой модели сего памятника. Вы знаете, кто ее автор?

— Нет, но об этом меня вчера спросила ваша подзащитная…

«Вот те на! Нацелилась на пуд золота», — насторожился историк, понимая, что профессору не нравится поведение Берегини. Калугин ждал откровения, но его не последовало.

Бородач покосился на окна редакции местной газеты. Видимо, вспомнил о разгромной статье «Передольщина». Автор Пучежский окрестил Передольского «буржуазным ученым» за идеализацию Великого Новгорода и его памятников. Особенно критик обрушился на персонажей «Тысячелетия России»: Петр I — сифилитик, солдафон, деспот; Екатерина II — проститутка и т. п. Профессору запретили водить экскурсии по городу, несмотря на то, что слушатели устраивали ему овации.

— Это Пучежский требует очистить Кремль от «вредности»?

— Не один! И мы не одни! И очень кстати для нашей борьбы письмо «Н. Ф.».

— Пучежский зарится на мою коллекцию?

— Друг мой, пока вы лектор университета, пока вы издаете книги, ваша коллекция будет при вас.

В светлых глазах профессора сверкнуло золото Софии. В соборе церковный хор разучивал божественный концерт «Всякую прискорбны еси, душе моя». Певчие готовились к молебну.

Калугин с детства любил музыку Бортнянского.

— В чем секрет чистоты, задушевности, голубчик?

— Мне ближе рисунок, а не звук. И потом, признаюсь, сейчас меня занимает тема нашей последней беседы…

Николай Николаевич избегал позы наставника: никого не поучал, а в то же время охотно отвечал на вопросы, помогая советом любому, кто тянулся к нему.

Минуло много лет, прежде чем Передольский принес Калугину свой учебник «Антропология». Прочитав труд профессора, он честно заявил, что автор, как и большинство естествоиспытателей, многое теряет оттого, что не владеет передовой философией.

Калугинская логика открытия, ее ключи проникновения с контрольными числами, сразу же заинтриговала ученого.

Профессор сдернул с массивной решетки обрывок бечевы от копченой рыбы. Веревочку занесло сюда недавней завертью. Ученый потянул ее за концы, словно испытывая на прочность:

— Легко узреть раздвоение единого: вот левый край, вот правый; вот начало, вот конец — пара противоположностей. Словом, как видите, милейший, я уверенно вращаю ключ проникновения номер два. Зато ключ номер три выскальзывает из рук. Что нужно?

Профессор уловил суть калуги некого рассуждения и середину бечевки перехватил узлом:

— Это зачаток «мозга» — сводящая сторона противоположностей: начала и конца, приема и ответа, то есть пример ключа номер три. Но вы, батенька, не забегайте вперед! — Калугин шутливо погрозил пальцем. — Сначала в совершенстве овладейте ключом проникновения номер три. К примеру, ваша книга гласит: «Антропология — наука о человеке». Значит, надо четко выделить человека из царства животных. А вы этого не сделали — не повернули «ключ» трижды.

— Поверну!

Профессор впервые улыбнулся и снова окинул взглядом площадь: он явно высматривал Берегиню. Но о ней — ни слова. Видимо, что-то выжидает. Калугин не стал мешать…

Кремлевская арка с горельефами-бороздками и светотенями напомнила историку небесную радугу. И в сознании почему-то выплыла утиная приильменская глухомань.

Вот оно что! Возле проезда на крепостной стене черно-красная афиша приглашала горожан на воскресную выставку охотничьих собак. А следом за выставкой — открытие охотничьего сезона.

На Ильмене, как это ни странно, Калугин чаще охотился не за дичью, а за свежими идеями. Наедине с природой его пытливый ум смелее шел на поиск, за выводами и к обобщениям.

Ныне, возможно, охота принесет ему наибольшую удачу: он обоснует научное открытие с помощью диалектики, а тем самым получит право снова отослать свою статью в Москву.

НА ПУТИ К ДОМУ
Под аркой Кремля, где гудели шаги прохожих, Николая Николаевича задержала соседка по Троицкой слободе. На загорелом лице пожилой женщины прочертились морщины. Она с обидой в голосе горевала:

— Жильцов моих угоняют в Питер. Славные ребята, совестливые, сами комнату прибирали. Теперь не знаю, кого впустить. Может, опять присоветуете?

Калугин хорошо знал местных руководителей молодежи, Александра Мартынова и Николая Ларионова, особенно своего тезку. Тот, секретарь губкома комсомола, часто возвращался домой вместе с историком и жадно расспрашивал его про древний Новгород.

До сих пор казалось, что Зиновьев занимается перетасовкой партийных кадров старшего поколения, но, оказывается, Григорий Евсеевич готов прибрать к рукам и комсомольских вожаков.

— Голубушка, рекомендую литератора Фукса. Высланный, но не за уголовное дело: интеллигент, воспитан. У него жена и сын…

Уговаривая соседку, он думал о том, что Фукс не случайно скрывает содержание своего фельетона. Редактор «Ленправды» прочитал опасную рукопись и сразу же передал ее Зиновьеву. Тот, со слов чекиста, своей властью изъял ее и приказал немедленно выслать фельетониста из Ленинграда. И, видать, злослова люто припугнули: автор не назвал Воркуну даже заглавия своей сатиры.

Небесполезно Ларионову посетить от имени Фукса его ленинградскую квартиру, рассказать жене о чудесной комнате на берегу Волхова, помочь ей собрать вещи и — почем знать, — возможно, Берта сама заговорит о злополучном фельетоне мужа.

Напротив яхт-клуба пестрел рекламный щит. Калугин не мог не взглянуть на портрет Берегини Яснопольской. Художник украсил ее длинной косой.

«Вечерний соловей», — прочитал он и перевел взгляд на соседнюю афишу фильма «Женщина из тумана». Иногда случайность красноречивее известного факта. В самом деле, интересуется золотой моделью. Ради чего? И чем не угодила профессору? Получается, соловей-то в тумане…

Солнце давно перевалило за Волхов. Прибрежная дорога слегка пылит. Дома его ждет любимая окрошка, приготовленная матерью и учеником. Он ускорил шаг и в тот же миг уловил за спиной стук каблуков. Видимо, догоняет слободской паренек, страстный любитель голубей. Дядя Коля тоже любит птиц: им есть о чем поговорить.

Настиг не сосед, а горожанин, заведующий губархивом Иванов. Маленький, в очках, с большим зеленым портфелем в руке, он-то и семенил ножками. Давно покончено с белыми, а Пискун, прозванный так за ломкий голосишко, все еще рядился в костюм комиссара гражданской войны: галифе с хромовыми наколенниками, черная кожанка и фуражка из бордовой замши. Спрашивается, к чему Иванову, бывшему монаху, никогда не видевшему фронта, такое облачение? Тем более что он не таится своего прошлого и вовсю щеголяет церковными словесами.

Что ему надо? Видимо, речь поведет о жилплощади. Он и его мать живут в подвале. А чем поможешь? Новгородцы уплотнены до предела.

— Догнал, слава богу, догнал, — пропищал он через учащенное дыхание. Ровесник Калугина, Пискун в свои пятьдесят лет много курил и баловался вином: выдох источал запах пивного перегара. — Бог свидетель, денно и нощно размышлял: не приемлю ваш подход к диалектике…

В его партийной анкете значилось, что он, монах, тайком читал в келье Гегеля:

— Дозвольте возразить?!

То ли Иванов уважал старого революционера, то ли побаивался его, председателя Контрольной комиссии губкома, — во всяком случае, к ровеснику обращался на «вы».

Его резкий петушиный надрыв не располагал к спокойной беседе. Калугин решил слегка утихомирить провожатого:

— Сначала уточним. При вас падал обелиск, посвященный русским патриотам?

— При чем тут я?! — взвизгнул он, показывая на Торговую сторону. — Пучежский явился в горсовет. В одной руке декрет от двенадцатого апреля восемнадцатого года — о снятии памятников царям и слугам их, а в другой — список дворян, упомянутых на обелиске. И рече: «Дворяне — слуги царя?» Исполкомовцы ему: «Слуги». — «Тогда выполняйте указание». И обелиск в преисподнюю. Вас не было…

— Но вы-то, батенька, жили здесь! И отлично знали, что на памятнике имена не слуг царских, а новгородских ополченцев. Как вы, ценитель древностей, архивариус, допустили такое варварство?!

Пискун оцепенел. Его подслеповатые глаза, увеличенные толстыми линзами очков, готовы прослезиться:

— Каюсь! Пучежский обошел меня. Он не ко мне за справкой, а прямиком в горсовет, — Иванов резко опустил портфель. — Что упало, то пропало! Спасайте ковчег Россиюшки!

— Спасать будем вместе! Подготовьте исторические справки, — историк пояснил суть задания и приглушил голос: — Мы идем по Русской дороге. Ее путь прослеживается в любой области…

— И даже в философии?!

— Разумеется, голубчик! Наша философия наиболее действенная. Еще Герцен сказал: «Диалектика — алгебра революции».

— Тю, тю! — ухмыльнулся Пискун, щурясь. — Алгебра — это образ, а вы буквально диалектику подчиняете алгебре.

— Наоборот! Из диалектических законов вывожу математические истины. — Он стал подсчитывать подорожные столбы. — Вот предметы обозначаем числами, а все предметы появились за счет единства и борьбы противоположностей. Так или не так?

— Так! Все развивается за счет противоречия.

— Значит, арифметическая прогрессия обязана противоречию?

— А если налицо геометрическая?

Зная, что Пискун увлекается шахматами, Николай Николаевич перешел на язык этой игры:

— На доске два цвета, по четыре фланговых клетки, по восьми переходных, шестнадцать черных фигур, шестнадцать белых, всего тридцать две фигуры и шестьдесят четыре клетки на доске. Это какая прогрессия?

— Два, четыре, восемь, шестнадцать, тридцать два, шестьдесят четыре — конечно же геометрическая!

— А почему, батенька? Да потому, что я играю за белых и черных, и ты, противник, играешь за себя и пытаешься разгадать мои ходы. Значит, в основе игры не одно, а два ведущих противоречия.

— Это что же?! — изумился Пискун. — Развитие одного противоречия определяет ход арифметической прогрессии, а два противоречия ход геометрической?

— Совершенно верно! — просветлел Калугин. — Все прогрессии, ритмы, математические действия, формулы в конечном счете вытекают из развития одного узла и системы противоречий.

— Боже мой! — ужаснулся бывший монах. — А ведь наш комвузовец приписывает вам обратное, что вы не выводите числовую науку из диалектических законов, а вульгарными гвоздями пришпандориваете числа к диалектическим законам; что вы приспешник Прудона и Дюринга, что ваша диалектика кухонная! (Он осмотрелся по сторонам.) Пучежский готовит вам разгром. И меня подбивает…

Иванов открыто дружил с Пучежским. Николаю Николаевичу было неприятно, что Пискун «продавал» приятеля, и сменил тему. Увидев на берегу реки одинокую кирпичную башню, охраняемую музеем, он подумал о предстоящем посещении Молочникова.

— Александр Павлович, вы были в музее Льва Толстого?

По тому, как сжался архивариус, надо было ожидать, что сейчас последует необычный вопрос о создателе литературного музея в Новгороде. Пискун пропустил мимо себя статную женщину с бадейкой, залюбовался ее обнаженными ногами и провокаторски зашептал:

— Крайности сходятся, глаголет Гегель. Молочников начал с того, что предал иудейскую веру, переметнулся к христианам, заделался толстовцем и упростился: взял из деревни бабу с увесистыми кулаками, и она вовсю покрикивает на блаженного муженька…

Рассказчик снова задержался взглядом на голых ногах слобожанки и тихо продолжал, посасывая папиросу:

— Толстовец — оригинал: на нем чесучовая пара, черная шляпа и галоши и зонтик в любую погоду. В таком облачении он ездил в Ясную Поляну. Брал там крамольную литературу и распространял ее. За что и угодил за решетку…

Видимо, Иванов почувствовал, что его шовинистический душок раздражает старого революционера, и осведомительский тон сменил на адвокатский:

— Владимир Айфалович — новгородский слесарь. У него своя мастерская. Чинит хлебодарам орудия труда. В шестнадцатом продал заводик Новгородской губернской кассе молочного кредита за сто шестьдесят тысяч. Бывшего хозяина, опытного мастера, назначили управляющим теперь уж казенного предприятия и обеспечили твердым окладом…

Архивариус приподнял толстый портфель:

— А где тысячи? Пропил? Спрятал? — показал кукиш. — На дворике поставил каменный павильон и открыл в нем музей Толстого. Из частных музеев — первый в России. Знамение Новгорода!

Загадочно улыбаясь, он вдруг заговорил тоном обвинителя:

— Летом двадцать второго года завод подвергли ревизии. Обнаружили незаконную продажу локомобиля, большого молота и недостачу в сумме тридцати шести тысяч. Толстовец вскипел: «Какая растрата? Я хозяин, что хочу, то и делаю!» Главный ревизор мигом в актохранилище, затребовал нужный архив, открыл папку и ахнул: все документы подшиты, а единственный акт купли-продажи завода исчез…

Пытаясь отождествить Молочникова с Алхимиком, историк спросил:

— Суд был?

— Был. Но по другому иску: нэпман Молочников зашился с налогами. Непомерны! Но у него даже имущество не описали.

— Почему?

— Гусев, бывший секретарь Толстого, произнес на суде Демосфенову речь: Молочников-де против царизма, год отсидел в крепости; среди поклонников Толстого олицетворял рабочий люд; получил от писателя сорок два письма; недаром Софья Андреевна отдала ему личные вещи мужа; недаром академик Браз изобразил основателя толстовского музея просветителем. — Иванов поставил портфель на камень, торчавший из крапивника, и, скрестив руки на груди, заверил: — За точность ручаюсь: за каждым словом документ…

Архивариус предложил сгонять партию. Калугин отказался: тот лучше играет в шахматы, а главное — историк дорожил временем, и к тому же Иванов готовил биографическую справку о Зиновьеве и не раз подкидывал за шахматной доской скользкие вопросики — допытывался, как Николай Николаевич его оценивает. Такое впечатление, что бывший монах шпионит. Подозрение было продиктовано тем, что Калугин открыто осуждал Зиновьева за его вульгарную оценку исторических памятников России. Пискун от рождения глуховат, недавно ездил в Ленинград за слуховым аппаратом и конечно же мог видеться с Зиновьевым.

— Товарищ Калугин, вы знаете, я давно дружу с Пучежским, но душой и умом за ковчег России. Мой тезка, выпускник Ленинградского комвуза, слушал лекции Зиновьева и круто проводит его линию. Он даст вам бой по двум пунктам: снесет микешинский памятник — раз! — Пискун конспиративно огляделся. — И припишет вам ревизионизм — два! Я тоже считаю ваше желание подковать диалектику числом мистикой! Так что в одном деле я вам помощник, а в другом — лютый враг. Ась?

«Вьюн», — подумал Калугин, а вслух поблагодарил бывшего монаха за откровенность. Первый наскок с «троицей» ему не удался. Теперь жди второго…

Калитку в родной дворик открыл ученик, которому он обрадовался и которого решил взять с собой на экскурсию в литературный музей Молочникова.

МУЗЕЙ ТОЛСТОГО
Шагая рядом с Калугиным, я мучительно ждал оценку моему описанию смерча, но учитель говорил о «Войне и мире»:

— Учти, дружок, недопонимание философской идеи ведет к искажению поведения персонажей. Лев Николаевич недооценивал обратного влияния личности на массы и события. Отсюда — образы Кутузова и Наполеона излишне скованны, пассивны, хотя роман, разумеется, эпохальный, философский.

— Философский?! — удивился я.

— Да! В романе философская идея определяет выбор материала, сюжета, героев и даже язык и стиль произведения.

— А какой философской идеей сшит роман «Война и мир»?

— Идеей свободы и необходимости.

— Ой, сложновато!..

— Верно, душа моя, философский роман, как горный пик, доступен лишь тому, кто упорно годами готовится к восхождению. Наскоком не создашь ни «Фауста», ни «Братьев Карамазовых»…

Так, беседуя, мы пересекли городскую площадь, лишенную памятного обелиска «Народным ополченцам», и вышли на Чудинскую улицу к музею Толстого.

Угловой дом в железной ограде. На ней плакаты: «Все люди равны!», «Перекуем мечи на орала!» Рядом с калиткой щиток: «Принимаем заказы на плуги, печные дверцы и штампы». А над воротами черно-зеленая вывеска: «МОЛОЧНИКОВ С СЫНОМ».

Парадное открыл сам хозяин: умный взгляд, вислый нос и темный комбинезон, из нагрудного кармашка которого торчат очки и карандаш. Молочников узнал местного историка:

— А-а, наш краевед! Очень рад! — тряхнул он черными волосами с прядкой ослепительной седины. — За мной, пожалуйста…

Меня охватило легкое волнение.

Экскурсия началась со двора. Между домом и мастерской белел кирпичный флигель с колоннадой и фронтоном, а перед входом в круговой оградке высился бронзовый бюст великого писателя.

— Работа скульптора Гинцбурга, — важно объявил хозяин.

(Дорогой читатель, горька судьба портретного изваяния: фашисты, захватив Новгород, расстреляли гения. Изрешеченный пулями бюст хранит местная художественная галерея.)

Молочников открыл помещение экспозиции и любовно тронул просторную, белого полотна блузу с накладными карманами и отложным воротом:

— Шитье Софьи Андреевны. В этой самой толстовке Лев Николаевич создавал «Войну и мир». Однажды автор, надев блузу наизнанку, не на шутку расстроился: был очень суеверен…

От рокового совпадения у меня запылали уши: в воротах я всегда стою в красном платочке — поначалу сдерживал им свои упрямые кудри, а затем косыночка стала моим талисманом.

Вечернее солнце подрумянило застекленную витрину с письмами. Владимир Айфалович выбрал верхний автограф Толстого:

— Лев Николаевич, задумав роман о Петре Первом, тщательно изучал Великий Новгород. Вместе с сыном он отдыхал неподалеку от Окуловки, в имении своей тещи, а надзорщики, потеряв из виду «опасного яснополянца», рыскали по всем весям России…

Он сослался на валдайский документ, который я видел в нашем Музее революции. Полицейские скрупулезно описали внешность «государственного преступника».

— Автор «Воскресения», — продолжал экскурсовод, — самоотверженно отстаивал свободу. Вот вырезка из газеты «Русь», двадцать второе мая девятьсот восьмого года: мой владыка протестует против приговора вашему слуге!

Надев очки, Владимир Айфалович склонил голову:

«Опять и опять совершается это удивительное дело: мучают и разоряют людей, распространявших мои книги, и оставляют в покое главного преступника…»

Кончив читать, толстовец мозолистой ладонью накрыл впалую грудь, как знак чистосердечности:

— Лев Николаевич просил меня писать ему из острога об арестантах и тюремных нравах. Вот подтверждение. Читайте!..

Я обозрел развернутый лист с толстовским почерком: писатель благодарил Молочникова за живые, проницательные рассказы об уголовниках. Мне тоже захотелось в тюрьму, чтобы оттуда знакомить нашего пролетарского писателя Горького с блатным миром. Калугин, словно высветив мои грезы, шепнул мне на ухо:

— Год среди мазуриков научит многому. Не так ли?

Только через неделю, когда учитель посвятил меня в тайну золотой модели, я оценил смысл калугинской реплики. Теперь Николай Николаевич не сомневался, что архивный акт Молочникова исчез не без участия самого Молочникова. Однако заподозрить его в спекуляции золотом историк не посмел. Он искренне благодарил хозяина за интересную экскурсию:

— Я высоко чту коллекционеров! Вы сохраняете для народа и государства исторические ценности, документы, реликвии…

А на улице, когда мы остались вдвоем, учитель дополнил:

— Учти, друг мой, истинный коллекционер может один экспонат обменять на другой, но он не продаст его, не спекульнет, не наживется. Голодать станет, но музей не разорит. Таков и Передольский. Я преклоняюсь перед этими энтузиастами-бессребрениками!

Он задумался, а я повел разговор о последствиях бури, надеясь, что учитель вспомнит мое неотразимо художественное сочинение. Так оно и вышло:

— Душа моя, — он оглянулся на музей Толстого, — учти, пишущий красиво недолговечен, как фейерверк. А стиль, освобожденный от красот, подчас тяжеловат, но он, по мерке Чернышевского, диалектик души. Гонись за образами не ради образности, а вникай в человека, пойми его противоборство с самим собой и со средой: ведь сила, движущая нашими переживаниями, — противоречие. Однако анализ души — венец учебы. Мы начнем с простого…

— Постижения пейзажа?

— Верно, голубчик, но и природа — это не только внешняя красота, гармония, настроение, но и буря, смерч, бедствие. Более того: любая былинка — энциклопедия развития. — Указал на Летний сад. — Деревья исторические, ибо посажены руками пленных французов. Вникай! Открывай то, что не видно! Ключи проникновения тебе известны. Глубокая мысль лишь обогатит образ…

Выходя из крепости, учитель замедлил шаг:

— Первая тема — река. Не возражаешь?

Я готов кричать «гип-гип-ура!». Недавно я изучал теорию литературы и новгородские былины, а сейчас, подумать только, с помощью калугинских инструментов познания буду членить Волхов на внешние и внутренние потоки, заглядывать в глубь истории великого пути «из варяг в греки». А главное, все находки, все примечательное метить числовыми буйками. Учитель давно сказал: «Восходить по лестнице противоречия — значит, вести счет показателям любого развития. Даже гармония обязана борьбе противоположностей».

Окинув взглядом вечерний Волхов, где двугорбый мост любовался своим отражением в речной глади, я, словно язычник, взмолился перед величественной картиной природы: «Скорей бы!»

ПЕЙЗАЖ ПО-КАЛУГИНСКИ
Скорее не получилось. Николай Николаевич по-прежнему пропадал на кирпичном заводе. И вдруг подвернулся случай…

От имени Детской комиссии Калугин попросил меня собрать из ребят Дома юношества футбольные команды и провести соревнование на городском газоне у Летнего сада. «А я, — добавил он, — обеспечу духовой оркестр».

Задание, конечно, обдумано: ребята живут со мной в Антонове. Они боготворят соседа — вратаря сборной Новгорода. К тому же я «пересказывал» им фильмы, которые никогда не видел.

Желающих играть на центральном стадионе, да еще под музыку, больше нормы: запасные игроки пригодились для другой цели. И вот в канун матча приглашаю Николая Николаевича. Он явно смущен. «Постараюсь, друг мой, у нас субботник: прибираем территорию завода». — «А мы поможем», — заверил я.

И помогли. И матч провели. И занятия наши возобновились.

Мы стоим возле Кремля на высоком яру. По Волхову, освещенному ярким закатом, медленно скользит одинокая яхта под бело-розовым парусом. Учитель ореховой палочкой с резьбой прочертил на земле аршинную стрелку:

— Что за фигура? Ответь.

— Линия. Линия развития. Первый ключ проникновения.

— Верно. В чем суть его?

— Линия таит в себе все ступени развития противоречия: линия одна, она же двоится — начало и конец; она же троится — зачин, середина, конец; она же четверится…

— Так, так! — одобрил он, переводя палочку на реку. — Вот напротив пристань. (Его указка выбрала высокую баржу с застекленной надстройкой.) Это единство прибытия и отбытия приглашает нас пуститься в занимательное путешествие. Ты как?

— С радостью!

— За штурвал! И веди по курсу первой фигуры…

Я уверенно раздвоил Волхов на противоположные берега, указал середину, где проходил фарватер, и все же сел на мель: одно дело — логистика и другое — живопись словом, да еще мудрая.

На помощь пришел «капитан». Его голос бодрый и добрый:

— Дружок, перед нами единый сплошной поток. И в то же время в нем уживаются плавность и пороги, и излучины и стремнины, прозрачность и муть, старь и новь: Волхов из древнего озера течет в грядущее — ильменские воды завтра начнут питать первую стройку коммунизма…

— Волховскую гидростанцию?

— Но учти, дружок, только ограниченные люди довольствуются контрастами. Красочные полюса — сфера поэзии, а не философской прозы. Укажи-ка ведущую сторону.

— В могучем потоке одной реки?

— А что? Волхов — старый волшебник классического противоборства течений. Вспомни-ка Новгородскую летопись…

— О капризах Волхова?

— Старик нижним течением всегда устремлен на север, в Ладогу, а верхним иногда гонит воды обратно в Ильмень. И все же в этой схватке всегда побеждает нижнее, ведущее течение…

— Как в нашей торговле?

— Умница! — Он осмотрел притихший базар Торговой стороны. — Напором товаров нэпманы пытаются повернуть вспять жизнь и затопить все частной собственностью, но в этой битве победа за глубинным, ведущим течением социализма.

Учитель продиктовал мне домашнее задание и неожиданно спросил:

— Тебе известна на толкучке торговка по кличке Жаба?

— А что?

— Профессор Передольский купил у нее старинную книгу с голубой печатью новгородской духовной семинарии. Нуте?

Здание бывшей духовной семинарии занимал наш педтехникум, где мой отец, агроном, преподавал сельское хозяйство и где мы жили: мама, папа и я. Из окна моей комнаты виднелась белая двухэтажная постройка с большой проездной аркой в поле. На втором этаже находилась фундаментальная библиотека XVIII века.

— Еще вчера я видел на двери книгохранилища целехонькие замки и красные сургучные печати…

— В том-то и уловка, что крадут, не тревожа замков и печатей. При этом рамы второго этажа заделаны по-зимнему, а форточка невелика. Спрашивается, кто и как проникает в помещение?

— Рядом с библиотекой — детский распределитель, а поодаль, за монастырским садом, Дом юношества. Там и тут полно моих друзей. Мы всё разведаем.

— И знай: на книгах могут быть не только штампы семинарии, но и автографы замечательных людей восемнадцатого века. Ведь библиотека собрана культурнейшим библиофилом Амвросием Юшкевичем и видным просветителем, поэтом Феофаном Прокоповичем.

Меня словно катапультой подбросило. Я победно вскинул руку:

— Так вот кто похоронен в Софийском соборе и представлен на памятнике России!

— Не задирай нос: на одних подсказках далеко не уедешь! Нет, мальчик мой, Феофан Прокопович не подрывал трона Петра Первого, наоборот, поддерживал умного царя и его новшества. — Калугин достал карманные часы с волосяной цепочкой. — Проводи хотя бы недалеко, пожалуйста…

Он, видать, вспомнил что-то грустное: шел молчаливо-мрачный. И вообще последние дни учитель часто думает с печалью в глазах. Что с ним? Как помочь?

Расстались у Белой башни. На обратном пути я взялся за домашнее задание, хотелось хоть чем-то порадовать своего наставника.

Вот старинная стена, выложенная из тонких кирпичей и булыжин, а рядом с ней электрическая проводка; современная моторка, а надпись «Перун»; да и сам древний град именуется Новгородом…

Мне стало стыдно: дальше контрастов я не пошел. Насколько калугинский пейзаж сложнее, динамичнее, противоречивее, а тем самым и поучительнее. Мои примеры не порадуют учителя.

Я остановился возле рекламы: меня зазывали «Женщина из тумана» и «Вечерний соловей». Недавно на Ильинской я приметил испорченную афишу: кто-то вырезал оригинальное личико Берегини Яснопольской.

И вдруг дерзкая мысль: рамка на письменном столе Передольского прикрыта черной бархоткой. Вот бы приподнять уголок. Не влюбился ли профессор в певицу?

— Навещу! Завтра же! — решил я, упрекая себя за бегство из профессорского музея. Нехорошо: я так и не закончил опись библиотеки ученого.

А пока что я махнул через забор Летнего сада, где на открытой эстраде заливалась соловьем Берегиня Яснопольская. И был немало удивлен, когда в толпе восторженных слушателей увидел красную сорочку Пучежского, белые лайковые перчатки торговца Морозова и густую, с проседью бороду профессора Передольского. Гипнотизер держал в руках огромный букет белых роз.

Вот кто вырезал портрет «Вечернего соловья».

ЖЕЛАННЫЙ ГОСТЬ
Радушно встречая сына, Анна Васильевна шепнула:

— У нас Владимир Васильевич…

Профессор и раньше заходил к Калугиным, но не в такой поздний час. С лаем и визгом, энергично махая хвостами, собаки облапили хозяина. Он улыбался своим любимцам, а сам думал: «Этот визит неспроста». Хотя Передольский иногда навещал лично Анну Васильевну.

Их дружба началась так: матушка чудом спасла редкую икону, выхватив ее из рук комсомольца. Тот хотел бросить образ в печь. Богоматерь новгородского письма лишила коллекционера покоя. Он бредил ею, просил продать икону. Анна Васильевна не торопилась. Тогда жена профессора, математичка, поздравила свою коллегу с днем рождения, подарила ей породистых щенят Плюса и Минуса. С той поры домашний гвалт кур, уток, канареек пополнился лаем гончей и легавой, а в личную коллекцию Передольского благодарные Калугины отнесли чудесный лик Марии.

Калугинский кабинет, до потолка заставленный книжными стеллажами, походил на шкаф: лишь одно окно, доверенное палисаднику, нарушало иллюзию.

Профессор свободно расположился на кожаном диване, раскидав руки по сторонам высокой спинки. И вот загадка: не был Передольский таким уж корпулентным, тем более без поддевки и картуза, однако и с непокрытой головой, в легкой косоворотке, создавал иллюзию кафедральной представительности.

— Николай Николаевич, извините меня…

— Нет, нет, голубчик, никаких извинений, я рад видеть вас. Пожалуйста, нас ждет ужин, — он пригласил гостя на веранду, где плетеный стол был уже накрыт и где желтенькие пташки, завезенные к нам с далеких Канарских островов, славили вечернюю зорьку. — Не уступают соловью…

Расхваливая солистов, Калугин продолжал думать о профессоре: «Видимо, сильная натура возвеличивает внешность».

— Друг мой, как ваша супруга, детки?

— Все живы! К счастью, упавшее дерево задело лишь забор. Но, признаюсь, я стал мнительным: мне кажется, что буря — предвестник больших бед — гнетет предчувствие…

Еще днем возле памятника профессор был чем-то озадачен и раздражен, а вечер еще больше усилил его душевные тяготы. В чем истинная причина? Неужели бывшая студентка?

— Голубчик, очки ваши не «затуманились»?

— Нет! Шпаргалка остроумная: надеваю пенсне — и сразу вспоминаю ваш ключ номер три. Не хватает должного навыка, да и склад ума не философский. Я легко улавливаю частности, а вот обобщить, как вы, пока не могу…

Историк чуть было не проглотил рыбью косточку:

— Батенька, я сам часто спотыкаюсь. Да-да, ошибки закономерны, у них своя логика. К тому же философия — самая сложная наука. К логике открытия я пришел через логику ошибок.

— В старину логику открытия называли эвристикой?

— Верно! Но эвристика признает лишь случайные, бессознательные открытия, а логика ПОИСКА — закономерный подход. Ведь таблица Менделеева заранее указывает, где и что можно открыть в мире элементов. Не так ли?

Владимир Васильевич, бесшумно кромсая вилкой судака, глазами показал на притихший сад:

— Больше часа просидел в беседке. Очки со мной. Ищу различие между человеком и животным. Заведомо знаю: любая грань обязана противоречию. Что выделяет личность? Орудие труда. Это главный, ведущий признак. Наметка плана действия — вторая ведомая грань. А что связывает их?

— Язык, разумеется! Без речи не передашь опыт, приобретенный в труде, молодому поколению. Не так ли?

— Справедливо! — встрепенулся ученый. — Традиция — эстафетное звено в развитии человечества. Как я сразу не вспомнил ваш рассказ о Русской дороге?!

Развивая мысль о традиции, историк вскинул глаза на прутяную клетку и противопоставил птичью «традицию»:

— Один инстинкт и одни «ноты» для всех поколений…

Видимо, пение канареек воскресило в памяти профессора пение «Вечернего соловья» — гость, принимая сахарницу, нарушил свое размеренное благозвучие:

— Блеф! Был я на концерте Берегини Яснопольской. Сей псевдоним ложный, как и ее накладная коса. Нет, Ольга Муравьева талантлива. Но избрать эстраду с ресторанной публикой? Мясник Морозов чего стоит: орет, швыряет цветы на сцену, шлет воздушные поцелуи, вызывает на бис. Отвратительно! А рядом красная рубаха наяривает в ладоши…

— Пучежский, что ли?

Утвердительно качнув бородой, профессор поморщился:

— После концерта поперся к ней за кулисы. Зачем?

Старый революционер всегда испытывал некоторую неловкость, когда беспартийные презрительно отзывались о коммунистах:

— Начальник губполитпросвета, — уважительно напомнил он, — заведует репертуаром…

— У этого ловеласа репертуар один — совратить свеженькую актрисулю, — Владимир Васильевич, откинув чайную ложку, опередил хозяина: — Милейший, отвечаю головой! Вчера актриса ТОРа Чарская умоляла мою супругу, чтобы я, гипнотизер, внушил ей отвращение к Пучежскому. Она в положении. Он обещал жениться и вдруг облюбовал новую жертву…

Злые языки судачат, что у Пучежского в театре гарем, но пока в Контрольную комиссию жалоб не поступало. Другое дело — сигнал профессора. Калугин, разумеется, проверит, ибо женщина из ревности способна наговорить лишнего.

— Дорогой мой, вы хорошо знаете свою студентку? Чем может увлечь ее Пучежский?

— Многим! — Гость красным платком вытер влажный лоб и собрался с мыслями. — Импозантностью. Положением. Красноречием. Она, чеховская попрыгунья, увлечется и ораторским искусством…

— Позвольте, батенька! Берегиня, возможно, разочаровалась в эстраде, бичует себя, ищет выход. Вы же учитель ее. Так?

Владимир Васильевич смутился. Его светло-серые глаза с черными точками метнулись к двери, за которой исчезла Анна Васильевна, и собеседники снова встретились взглядами.

— Четыре университетских года! При моей общительности я узнал о ней лишь то, что на первом курсе она связалась с воровской шайкой и чуть было не угодила за решетку; скрытная, умная, универсальная спортсменка, свободно говорит по-французски, переписывается с отцом, тот живет где-то за границей. Вот и все! — кисло улыбнулся гость.

В Кремле профессор искал свою ученицу, переживал за нее, хмурился, но не говорил о ней иронически сухо. Чем вызвана такая смена чувств? Уж не влюбился ли он?

— Голубчик, кто из нас не грешил в молодости, — спокойно говорил хозяин, допивая остывший чай. — Мне кажется, ее независимость, гордость продиктована тем, что она просто-напросто презирает нашего брата.

Благодушный тон не помешал Калугину сопоставить Берегиню из воровской шайки с помощницей Алхимика. Тем временем профессор вынул из кармана брюк часы в виде золотого яйца и заторопился домой.

Проводив земляка до калитки, историк пожал ему руку, вернулся в кабинет и окаменел: на рабочем столе, где перед ужином была оставлена малиновая тетрадь, — пусто.

Кто взял? Калугинские глаза, заполненные бездонной чернью, уставились на свежую вмятину дивана. Здесь, близ стола, сидел Передольский. Мог ли он протянуть руку?

Человек без сложных внутренних конфликтов — простак. Владимир Васильевич таил в себе дерзновенную, противоречивую натуру. Еще до профессорской деятельности он взял в дом сироту, воспитал ее, дал высшее образование, по-отечески благословил, как дочь, на личное счастье и вдруг… женился на ней, будучи на двадцать лет старше ее. Добрый, он прощал немалые долги беднякам, а с давним соседом затеял тяжбу из-за клочка земли.

А где стык полярностей, там и переходы. Передольский вполне «оправдал» свою фамилию: он всегда стремился ПЕРЕкрыть долю, отпущенную ему судьбой.

Ленинградский университет знает немало мастеров слова, но Владимир Васильевич ПЕРЕговорил своих коллег: за ним слава блистательного лектора, как у знаменитого Кони. Все не прочь прогуляться за городом или махнуть в столицу, но пуститься одному в челне по дикому Енисею, честное слово, не каждый ПЕРЕсилит себя да еще напишет книгу о своем путешествии…

Новгород славен гипнотизерами, но лишь Передольский ПЕРЕшагнул порог обычного сеанса внушения: разработал свою методику лечения гипнозом.

Другое дело — метод поиска закона: он дает ключи проникновения в тайны мироздания. И эта логика открытия изложена в малиновой тетради. Надо только протянуть руку и ПЕРЕубедить себя — смириться с подлостью. Но способен ли он на такое? Сможет ли обокрасть земляка, который в горсовете отстоял его коллекцию, который поддержал ученого в ту пору, когда местная газета бездушно чернила профессора? Нет, ни при каких обстоятельствах Передольский не отплатит своему покровителю неблагодарностью!

Калугин шагнул к распахнутому окну. Тянуло дымком — соседи коптили рыбу. Он внимательно осмотрел подоконник: газеты и журналы не сдвинуты. Отсюда никто не проник. Кто же взял?

Вдруг догадка обожгла сознание: «Мама!» Она против его умствований. Утром упрекала: «Сынок, ради здоровья — отдохни хоть раз в жизни. Не переутомляйся. Даже ночью бредишь категориями. Отложи тетрадь! Забудь книги! Возьми удочки! На то и каникулы. Умоляю тебя! Ну сделай это хотя бы ради меня!»

Сейчас перед сном старушка выгуливает собак. Есть возможность проверить свою догадку. Он прошел в материнскую комнату и, против своего желания, заглянул в резную раму трюмо. Обычно он, старый холостяк, не задерживался перед зеркалом: минута размышления дороже созерцания своей персоны.

Серая блуза слилась с обоями серого цвета, а его круглая бритая голова и узкий темный галстук обрисовались в тусклом стекле учебным пособием на подставке. «Глобус» — вспомнил он свое школьное прозвище, и память восстановила торжественную картину выпускного экзамена.

Над зеленым сукном строгие лица учителей, батюшки, инспектора гимназии. Улыбку сохранил лишь меценат Масловский с лучистой звездой на темно-синем мундире.

Коля поблагодарил благодетеля за стипендию, а сановитый добряк поздравил выпускника с золотой медалью и подарил ему плотную тетрадь в малиновом переплете.

Теперь эту тетрадь, испещренную стремительным почерком, родная мать прокляла и куда-то спрятала, с глаз подальше. В старом комоде ящики, набитые бельем, с трудом выдвигались.

«Лишний раз не станет надрываться», — рассудил Николай Николаевич и перевел взгляд на деревянную кровать с овальной иконкой у изголовья.

Подойдя к постели, сын засунул руку под пирамиду подушек и благоговейно скользнул ладонью по шелковистомупереплету. А беспокойный взгляд погас на фарфоровой копилке в виде памятника России. Детская игрушка Коленьки помогла матери скопить солидную сумму. Его же рублики превращаются в книги: иной раз нет денег на букет цветов.

Он почему-то представил актрису Яснопольскую и себя с красными тюльпанами. Нет, не быть тому: губкомовец рядом с мясником Морозовым на ее концерте?!

Завтра проводы Сомса и неизбежный разговор с новым секретарем губкома, ставленником Зиновьева.

«Драться буду», — твердо решил Николай Николаевич и поспешил из материнской комнаты, давно пропахшей лекарственными травами. Мать не признавала врачей.

На дворе хлопнула калитка, словно выстрелили из обреза.

АГЕНТ КОМИССИОНКИ
Как всегда, он чуть свет искупался в Волхове, накормил собак, подсадную утку, кур, канареек, а потом уж позавтракал сам. Но дальнейший план действий нарушил телефонный звонок.

Вот уж верно: на ловца и зверь бежит. Только Иван взял на прицел агентшу ленинградского комиссионного магазина, мадам Квашонкину, как она дает о себе знать:

— Николай Николаевич, воскресный сюрприз: выполнила один из ваших заказов. Занесу редкую книгу.

Сюрпризу, разумеется, рад, но визит его не устраивал. Он поблагодарил агентшу за услугу и пояснил, что сейчас идет на проводы товарища и мимоходом зайдет сам.

Квашонкина поставляет своему магазину антиквариат, да и муж ее Василий Алексеевич помогал невским и московским любителям собирать древние иконы, рукописи и кабинетную мебель красного дерева.

Надо полагать, кое-что оседало в доме: возможно, квартира Квашонкиных и есть «третий частный музей», где хранится золотая модель памятника. Вполне правдоподобна версия чекиста: Любовь Гордеевна часто ездит в Питер — почему не подработать у Алхимика? На худой конец, супруги Квашонкины могут знать об авторе золотой модели. По этому адресу он шел впервые.

Супруги проживали на Софийской набережной. Один участок дороги, от Кремля до перевоза, вел между шеренгой цветущих тополей и парком, где над летним рестораном дымился тополиный пух. Там, на Веселой горке, вечерами поет Берегиня, «соловей из тумана». Что за песни? В них приоткроется ее душа. Не послушать ли?

Отгоняя незваную мысль, он заставил себя думать о любимом дереве. Тополь — самый жизнелюбивый и мудрый. На ладони Калугина волнуется белая воздушная недотрога с малюсеньким зернышком. Последнее как бы говорило: «Мой росток сначала подобен былинке, затем кусту, а потом я — дерево. Восхищайтесь разноцветьем флоры, но не забывайте, что любое многообразие сводимо к одному закону, а тайна любого закона в предельно кратком выражении множества. Все великие науки тянутся к малым показателям…»

Деревянный дом в два этажа с мансардой когда-то составлял личную собственность новгородского купца третьей гильдии Алексея Квашонкина: нижнее помещение занимала чайная с бильярдом, а верхнее — хозяева. Теперь сын бывшего богатея и жена его Любовь Гордеевна занимают мансарду.

На площадке крыльца тополиные пушинки скатались в длинный шлейф. Лестничные ступеньки четко подсчитывали сами себя. По тому, как хозяйка проворно открыла дверь и предстала надушенная, нарядная, историк понял, что ждала она не только его: мадам Квашонкина часто катается с Морозовым в пролетке с надувными шинами. Хитрая дама не выдала своего разочарования. Она, видимо, еще не знает, что любовник ее теперь ухаживает за «Вечерним соловьем».

— Голубушка, вы были на концерте Яснопольской?

— Фи, бездарь! — хлопнула она дверью.

Он подумал: «Знает». По выходным дням Квашонкин, король местного бильярда, проводит свободное время с кием в руке; и Любовь Гордеевна без мужа, которого не любила, побеседует более откровенно о своих агентурных делах.

В светлом коридоре хозяйка обратила внимание гостя на висящий портрет своего отца, похожего на Чехова. То был революционер старшего поколения. После одиночной камеры Петропавловской крепости его выслали на вечное поселение в Новгород, где он отошел от политики и женился на цыганке.

Дочь унаследовала от родителя ясные лучистые глаза, а все остальное от матери: смуглость лица, верткие прямые плечи, тяжесть смоляных кудрей и привычку повязывать цветистый платок на подвижные бедра, а с большими кольцами в ушах она не расставалась с детства. Цыганка любила свободу. Муж ее заведовал софийской ризницей и днем, естественно, находился на работе, а вечерами предпочитал бильярдную, что жену вполне устраивало.

— Проходите, пожалуйста! Это моя комната…

Мебель красного дерева, французские гобелены, китайские вазы, японские статуэтки, новгородские древние иконы без ажурных окладов — все это нагромождено, как в лавке антиквара.

Прошло то время, когда Николай Николаевич не мог без смущения смотреть в глаза первой красавице города. Сейчас историк думал не о ней, а о третьей коллекции.

Хозяйка подняла штору венецианского окна и, с голубым котом на руках, важно кивнула на картину в золоченой раме: Екатерина II амазонкой восседает на белоснежном коне.

— Вглядитесь! Краски, композиция — стиль Лямпе. Но который? Если старший — находка; если младший — так себе: сын слабее отца. Ищу автограф. Вижу через лупу наплывы масла, а подписи нет и нет. Я уж отчаялась! Вдруг на изгибе седла… знакомый росчерк Лямпе-старшего…

«Откуда такая ценность?» — заинтересовался историк и сам же сообразил: посредница ленинградской комиссионки ездит по всей Новгородчине, где немало больших дворянских имений. Видимо, в усадьбе помещика-книголюба она раздобыла и редчайший том «Философии общего дела», изданный на востоке нашей страны.

— Книга Федорова открывает ваш список…

— Спасибо, Любовь Гордеевна! — обрадовался он, поясняя: — Утопист, но оригинальный мыслитель. Им интересовались Толстой, Достоевский, Циолковский и даже народовольцы….

— Народовольцы, говорите? — уточнила она и взглянула на календарь, прибитый к наличнику двери. — Год назад скончался народоволец, соратник Желябова и Софьи Перовской…

— «Последний из могикан», как назвал его Ленин.

— А известно ли вам, что именно Ленин вернул ему, Тыркову, сад и двух коров?

— В усадьбе Улькова на берегу Волхова?

— Все-то вы знаете, историк! Но, — она загадочно улыбнулась, — одно, наверное, вам не известно…

— Что ваш отец сидел в крепости?

— Отрадно! Очень! — у нее дрогнул голос. — Вы всегда по-доброму вспоминаете моего папу, но сейчас о другом…

Пустив кота на пол, Любовь Гордеевна взяла с ломберного столика костяную шкатулку и восторженно воскликнула:

— Смотрите! Форма! Резьба! Прелесть!

Изящная работа художника заслуживала похвалы, но краевед по тону скупщицы смекнул, что ларчик не без секрета. И не ошибся.

— Приобрела в бывшем имении. Держу в ней аптечку. А Маркиз, — погрозила коту пальцем, — учуял валерьянку и опрокинул шкатулку на ковер. Смотрю — проглянуло второе дно, а над ним желтый от времени листок…

«Секретка Н. Ф.», — пронеслось в сознании историка.

Огонек догадки в глазах гостя насторожил цыганку, и она, спохватившись, мигом придумала отговорку:

— Любовная записка восемнадцатого века!

Широковещательная заявка — и скромная концовка.

Это несоответствие толкнуло хозяйку сменить пластинку:

— О, вы не представляете, какие уники выдает наш край! Полотна! Иконы! Самоцветы! Графскую мебель! Наш магазин на Морской — клад интуристам: вагонами везут за границу. А жаль!

— Увы, голубушка, нам нужны машины, — Калугин выставил ладонь. — Я собираю, как знаете, местные легенды. Вы не слышали о золотой модели памятника России? Нуте?

У агента не дрогнула даже ресничка:

— Бронзовая модель хранится в Русском музее, а золотая не может храниться даже в памяти: монумент поставлен шестьдесят три года назад — еще не настало время для возникновения легенды, — резонно рассудила она и тревожно спросила: — Говорят, американцы прицениваются к Софии, а немцы — к творению Микешина?

— Будьте спокойны, голубушка, собор и памятник навечно в Новгороде. — Он почтительно приподнял книгу в потертом переплете: — Сколько обязан?

Она заломила два червонца. Калугин добавил трешку. Эту работу Федорова он искал более пятнадцати лет:

— Спасибо! Не забывайте, звоните!..

Прощаясь в коридоре, он взглянул на портрет революционера в очках, с бородкой, и твердо уверовал: «Гордится именем отца и ради его светлой памяти ни за что не пойдет на уголовную сделку с Алхимиком».

Калугину даже ступеньки лестницы дружно поддакнули. Шагая мимо Веселой горки, откуда доносились удары бильярдных шаров, он снова, против своего желания, вспомнил Берегиню Яснопольскую: «Профессор слушал ее, а почему же мне нельзя?»

ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА
Проводы Сомса через час. Калугин не опоздает: теперь он приходит к местам встреч всегда заранее. Это стало привычкой. Когда-то семинарист опоздал на маевку: подвел пьяный перевозчик. Николай подошел к оврагу, когда полицейские уже конвоировали подпольщиков. Один из арестованных так резанул его взглядом, словно он, интеллигентишка, продал рабочих. Ни арест, ни заключение, ни допросы не в силах были снять гнетущего стыда. А после тюрьмы и ссылки Калугин первым делом разоблачил провокатора. С тех пор он действует, имея в запасе время.

Увидев на афише «Вечернего соловья», старый революционер вернулся к текущим заботам. Он исключил из «черного списка» Молочникова и Квашонкину, но держал в поле зрения Берегиню. Тот факт, что она студенткой якшалась с ворами, еще больше насторожил его: зачем ей, певунье, мужская хватка, стрельба, бильярд и золотая модель памятника?

Он не видел, что в эту минуту она следила за ним, хотя не исключал встречи с нею и заранее внушил себе, что не оробеет перед ее артистической внешностью.

Под аркой Кремля вьется летняя пурга: обильное цветение тополя к засухе. Теперь жди лесные пожары и молебны. Сейчас церковники по всем приходам «обновляют» старые иконы. Софийский собор продолжал готовиться к массовому церковному ходу: слаженные голоса певчих призывают верующих к участию в шествии при хоругвях, с иконами и крестами.

Нельзя допустить молебна у подножия памятника в дни автопробега. Здешний владыка твердит, что только они, христиане, любят Русь и чтят ее великих сынов, а безбожники лишь глумятся надо всем. К сожалению, Пучежский не понимает, что церковная стратегия — одна из самых живучих и многоопытных. Ударами в лоб ее не одолеть.

Чувство досады отступило перед обозрением любимой площади: от недавнего беспорядка и следа не осталось. Хотелось похвалить подметальщицу. У стены крепости увидел метелку и деревянный ящик. Тот напомнил шкатулку с двойным дном. Историк подумал: «Наконец-то прояснилась судьба секретки. Она не один год пролежала в костяном тайнике, потому и не получила огласки».

Трудно угадать, каким образом уникальный документ оказался в доме Тыркова. Одно бесспорно: агентша комиссионки была в усадьбе «последнего из могикан». Возможно, и книга Федорова из библиотеки народовольца? Нет ли экслибриса Тыркова?

С волнением открыл титульный лист. Экслибриса нет. Но налицо совпадение инициалов: автор записки — «Н. Ф.» и автор труда — Николай Федорович. Не он ли вдохновил Микешина воплотить в бронзе «Философию общего дела»? И не он ли, Федоров, первым открыл тайну Тысячелетия?

Калугин взглянул на скульптурную Россию глазами мыслителя Федорова. Она предстала удивительной: на пьедестале люди разные, но все они скреплены общим делом — защитой Родины. Даже реакционер Паскевич бился с французами за Русскую землю; даже артиллерия Аракчеева, царского пса, успешно громила наполеоновскую армию. Знаменательно! Народная память не сохранила ни одного имени предателя в Отечественной войне двенадцатого года.

Однако Микешин, разумеется, и без Федорова знал, что нашествие иноземцев — бедствие номер один и что служение патриотов Отечеству было столь убедительным: многонациональная Русь не распалась, как распались другие великие империи.

Но Федоров не только утопист с религиозным уклоном, он — гуманист. Он убеждал людей жить не для себя, а со всеми и для всех. Путь к такому союзу — ОБЩЕЕ ДЕЛО. Он верил не в силу пушек, а в преобразующую мощь разума и науки. Настойчиво призывал к коллективной деятельности ради большой цели — например, освоить космос. Но русские способны создать рай и на земле, пример тому — новгородские ушкуйники, искавшие рай не на небе, а на земле.

Все это, к сожалению, не представлено на микешинском памятнике. И нет основания приписывать философию Федорова творчеству Михаила Осиповича. Тем более внушить художнику засекретить крамольную фигуру: ведь русский мыслитель мечтал о сильной централизованной монархии.

Нет, нет, Федоров не ключ к разгадке тайны Тысячелетия! Историк устремился к бронзовой летописи и порядком удивился, что в тени высоченного монумента затаилась актриса в белом.

Ожил тонкий запах французских духов. И снова робость толкает губкомовца к излишней строгости, хотя вор не пойман и будь любезен придерживаться своего кредо: все имеет цену, кроме человека, — он выше всяких цен.

Послышалась легкая уверенная поступь. Берегиня обратилась к нему без приветствия:

— Николай Николаевич, мы с подругой расшифровали секретку.

— Простите, с какой подругой? — Он ужаснулся своей глупости: «На кой черт мне подруга?!»

— Вера Чарская в душевном трансе. Чтобы развеять ее, я посвятила подружку в тайну Тысячелетия. И вот! — Взгляд стремительно взлетел к пику пятнадцатиметрового конуса: — Нашли!

Ее восторг передался ему: теперь он одобрил свой «глупый вопрос». Оказывается, Пучежский сел в лужу: бросил Чарскую ради Берегини, а та не пошла под локоток с красавцем мужчиной. А может, «Вечерний соловей» ведет двойную игру?

Историк перекинул взгляд на столь близкий ему трехъярусный памятник, высвеченный полуденным солнцем. Нижняя цепочка из фигур ратоборцев, художников, просветителей и слуг государства; средняя площадка вокруг державы — проход героев эпохальных событий, а верх бронзового шара увенчан крестом, ангелом и россиянкой со щитом тысячелетнего Отечества.

— Она! — девичьи глаза горели. — Кто поднят выше всех? Великий князь? Государь? Нет и нет! Простая женщина! Наша судьба! В будущем не вы, мужчины, а мы, «слабый пол», возглавим мир…

— Всемирный матриархат?! — съязвил он, не желая того.

— Да! — в голосе угроза и вызов. — И в прошлом мы давали о себе знать. (Из нижнего пояса фигур выделила княгиню, прозванную народом Мудрой.) Сравните Ольгу и россиянку! Псковитянка возглавила Русь, а россиянка поднялась над планетой. Выходит, не монархи, а рядовые матери поведут за собой народы. Не в этом ли тайна Тысячелетия?

— Позвольте напомнить, — иронически улыбнулся он, жалея наивную собеседницу, — ведь в письме «Н. Ф.» речь идет о скрытой фигуре, а россиянка просматривается со всех сторон. Так?

Она помрачнела, замкнулась. А он, искренне сочувствуя ей, нанес очередной удар да еще в грубой форме:

— Учтите, голубушка, женщина без логики — медуза.

— Хотите сказать, что я бесхребетная? Так медуза может и ожечь. Берегитесь!

К ней вернулась твердая поступь. Гордо вскинув голову, актриса зашагала к театральному подъезду, ни разу не оглянувшись. Иначе удивилась бы, увидев спесивца с поникшей головой.

Проклиная свое бездушие, он не понимал, что с ним происходит. Разум диктует жесткое отношение к «женщине из тумана», а чуткая интуиция шепчет: «Догони, извинись».

Вспомнился случай из практики военного трибунала. Он, председатель, приговорил к расстрелу деникинского лазутчика, а жену его, похожую на Веру Холодную, рекомендовал в штаб машинисткой. Поручился за нее партбилетом. Во время налета белых она спасла секретную карту.

Но было и такое. Он возглавлял комиссию по чистке партии. Доверился показанию женщины, которую бросил партиец. А выяснилось, что вина коммуниста в том, что он, бывший батрак, женился на красивой дамочке, подверженной алкоголизму.

Кто скажет, как раскроется Берегиня и что она выкинет, чтобы «ожечь» — оправдать свою угрозу?

Руками Калугин держался за медные поручни решетки, согретые солнцем. Струящееся тепло, казалось, греет потревоженные когда-то позвонки. Со своим недугом он обошелся круто, но лишь сейчас осознал, что вышибание клина клином: сильно действующие средства — лед, яд, голод, китайская иглотерапия — все они заквашены на противоречии. Все на свете, даже здоровье, обязано борьбе противоположностей. Любая гимнастика строится на сопротивлении.

Вот и сейчас, чтобы вернуть себе боевой дух, он сначала представил себя коленопреклоненным перед Яснопольской и, ужаснувшись, стал самим собой: отбросил мысль о Берегине. Есть вещи поважнее.

Его взгляд остановился на угловом здании с репродуктором. Председатель Контрольной комиссии строго оценивал сегодняшнюю обстановку в Новгороде и сам себе наказал: «Осторожней, старина, на проводах товарища. Особо не доверяйся Пискуну. Он опаснее Пучежского: умнее и хитрее своего дружка, да и поведение подозрительное — часто ездит к Зиновьеву, пишет его биографию, явно подлизывается…»

ПРОВОДЫ
Провожая верного, близкого товарища, всегда испытываешь чувство тоски, а тут еще примешано ощущение обиды, несправедливости, ибо за «проводами с повышением» скрывается утонченный прием Зиновьева изгонять нежелательных для оппозиции ленинцев.

Интересно, придет ли Иванов? Он грозился вывести Пучежского на чистую воду, а на деле — боится своего начальника. Но при чем тут подспудная мысль о книге Федорова? Почему невидимая нить странной ассоциации требует к себе внимания? Видимо, интуиция сама, без воли хозяина, выдаст разгадку на-гора. Надо лишь подождать…

Загудела широкая арка крепости. В Кремль вошла первая партия провожающих. Групповой приход объясним: все приезжие коммунисты жили сообща — большая коммуна на Большой Михайловской, малая коммуна на Малой Михайловской, а средняя на Московской в совпартшколе, где объединились латыши. Они-то и нахлынули, окружив плотным кольцом земляка Карла Сомса; наперебой желали ему здоровья и успехов на новом посту в Москве.

(Дорогой читатель, ты спросишь: а где напутственные тосты, вино, закуски, музыка и ресторанные столики? Увы, автор, очевидец событий, не имеет права на смещение временных примет: партийцы даже образом жизни боролись с гримасами нэпа.)

Вот те на!.. замаячил зеленый портфель. Правда, Пискун совсем не походил на прежнего Пискуна: не семенил ножками, не суетился, не заглядывал в глаза, а пристально следил за восточными воротами, где вот-вот появится красная рубаха. Пожалуй, Иванов сдержит слово, а начальник слишком самолюбив: жди скандала. И это в момент прощания с бывшим секретарем губкома, да еще на площади, где в избытке зевак. Упрекая себя за то, что подзадорил архивариуса на выпад, Калугин подошел к нему:

— Голубчик, перенесем вашу очную ставку с Пучежским на Контрольную комиссию, а то здесь…

— Что здесь?! — резко перебил Иванов. — Усомнились во мне?

— Сначала усомнился, — честно признался Калугин.

— Очная ставка за мной! — Угрожающий тон Пискун сменил на доверительный шепоток: — Для него Зиновьев — владыка…

До сих пор Иванов и Пучежский — не разлей водой. И вдруг бывший монах наговаривает на приятеля. Нет ли тут каверзы? Не ведет ли Пискун разведку в пользу ленинградского шефа?

В это время Карл Соме вышел из группы провожающих. Он, седовласый, крепкий, в гимнастерке военного пошива, коротким янтарным мундштуком указал на губкомовские окна:

— Дико! Из кабинета я ежедневно видел монумент, чем-то напоминающий огромную буденовку, а вот разглядеть поближе никак…

Латыш по-солдатски шагнул к Николаю Николаевичу:

— Дорогой историк, что тут примечательного?

Калугин увидел быстро шагавшего Ивана Воркуна в форменной фуражке с красным околышем и заговорил повеселее:

— Перед нами, — кивнул на бронзу, прогретую жарким солнцем, — памятник Дружбы народов…

— Что?! Что-о?! — театрально рассмеялся новый вожак молодежи Дима Иванов, однофамилец архивариуса. — Цари не объединяли нацменов! Сталкивали их лбами!

Дима, ставленник зиновьевцев, заглянул сюда не прощаться, а выявить, кто провожает ленинца. Он вызывающе сунул руки под боковой ремень портупеи: «Ну, что-де, и крыть нечем?!»

Робэне, заведующий совпартшколой, представительный латыш, с белой пушистой бородищей, словно бог Саваоф, грозно глянул на комсомольского руководителя в новеньком юнгштурмовском костюме и брезентовой шляпе с прямыми широкими полями.

— Не мешай слушать! — И мягкий взгляд, полный признания, в сторону Калугина: — Продолжай, пожалуйста…

«Не есть ли это начало открытого противоборства с зиновьевцами в нашей парторганизации?» — подумал Николай Николаевич, не желая оставить реплику противника без ответа.

(Дорогой читатель, в те годы не было теперешнего гимна Советского Союза, и Калугин, естественно, не мог осадить Диму Иванова общепризнанной истиной: «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки Великая Русь».)

— Одно дело цари, и другое — люди русские! — Прижимая книгу к сердцу, он восхищенным взглядом окинул гранитную кафедру отечественной истории: — Здесь плечом к плечу — русские и украинцы, грузины, молдаване, греки…

— Конкретней! — взмахнул шляпой Дима, лицом похожий на популярного актера Макса Линдера. — Который грек?

— Вот Максим Грек! Рядом немцы, скандинавы, татары и даже воспетый Пушкиным тунгус…

— А при чем тут «дружба народов»? — выкрикнул Дима. — Липа!

— Нет, батенька, аргументы налицо. — Историк книгой выделил статую в гетманской одежде, с булавой в руке: — Богдан Хмельницкий! Олицетворяет объединение Украины с Россией. (Перевел взгляд на генерала с кавказским профилем и вьющимися бакенбардами.) Полководец Багратион. Потомок грузинских князей Багратиони. Именно они добились присоединения Грузии к России. А Багратион личным примером содействовал великому единству: вместе с Суворовым он бил заклятых врагов Грузии турок и персов, а тем самым наглядно убеждал, что в союзе с русскими кавказцам не страшны никакие набеги ворогов. (Вскинул книгу.) Но полнее всего здесь представлена наша дружба с прибалтами!..

Грохнись в тот миг высоченный памятник, он не потряс бы латышей, как слова Калугина. Даже Воркун бухнул:

— Кто?!

Выждав паузу, историк достойно произнес:

— Вот Гедемин… Ольгерд… Кейстут… Витовт… Довмонт…

— Все литовцы, — вздохнул Робэне, протягивая крупную крестьянскую ладонь. — А эстонцы, латыши?

В его голосе столько надежды, что экскурсовод не посмел разочаровать рижанина и рассказал о скрытой фигуре памятника:

— Не она ли олицетворяет латыша? Ведь мы же вместе боролись против царизма. Так или не так?

Неважно, что сейчас не обнаружили засекреченную статую, зато латыши обнаружили на постаменте русское дружелюбие. Карл Соме, в прошлом рижский рабочий, признался:

— Меня давно волнует: почему русские доверяют нам, не русским, руководящие посты? Почему так? Откуда это?

— От Великого Октября! — вставил Дима. — Смотри в корень!

— Верно! Но, друзья мои, смотрите и под корень: корень тоже чем-то питается. — Историк снова обратился к памятнику: — Перед нами уникум! Из всех народов мира только русские подняли на свой национальный пьедестал столько нерусских. Не так ли?

Все латыши: Соме, Робэне, Калейс, Кродов, Каулин — национальный вопрос изучали в подполье, тюрьмах, ссылках и схватках с белыми, — они одобрительно смотрели на памятник Дружбе народов. А гид вывел тысячелетний смысл России глазами современника:

— Всякое царствование кончается царствованием народа!

— Правда! Здорово! Спасибо! — дружно благодарили латыши.

Смущенный похвалой, историк двинулся к чекисту:

— Голубчик, продолжать поиск? — спросил он тихо.

Иван злыми глазами стрельнул на дорогу, где в открытой коляске ехал местный комиссионщик Коршунов, обложенный покупками.

— Замахнулся на пивоваренный завод. Откуда капитал?

Чекист никак не мог смириться с частной торговлей, но в данном случае его реплику Калугин воспринял как ответ на свой вопрос и решил сегодня же зайти в коршуновский магазин.

Воркун заметил в руке друга книгу и глазами спросил: «О чем она?» Тот, рассказывая о противоречивом мировоззрении Федорова, вспомнил о недавнем споре в большой коммуне. Там свой устав, совет, свои дежурства и общая столовая, где завтраки, обеды и особенно ужины сопровождались обсуждением новостей и оживленными дебатами. В последнее время умами коммунаров завладел первый «Ленинский сборник». В нем — замечательные письма Ильича к Максиму Горькому. Горячую перепалку вызвала ленинская реплика: «Я считаю, что художник может почерпнуть для себя много полезного во всякой философии».

Пучежский считал: «Вредная философия вредна всем». Коммунары, разумеется, не зря пригласили к себе Калугина. Они общими усилиями отбили атаку губполитпросветчика. Тот признал, что диалектику подарил нам идеалист Гегель. Но Калугин остался недоволен собой: не сумел назвать художника, черпающего полезное из всякой философии.

А сейчас у него в руке книга религиозного утописта, идеи которого волновали титанов русской литературы: Толстой, как и Федоров, войне противопоставил вселенский мир; Достоевский увлекся космическими фантазиями Федорова.

Насколько нить интуиции сложна, запутана, скрыта, настолько она в конечном счете ясна и продуктивна: связь-то меж большевиками и Федоровым в одном отношении оказалась вполне реальной, Федоровский призыв к сознательному овладению природой средствами науки и техники, к выходу в космос, а главное, дерзновенная мысль управлять эволюцией — все это широкомасштабно и прогрессивно. Вот и ленинский план электрификации России удивил даже фантаста Уэллса!

Тем временем чекист, прощаясь с другом, глазами стрельнул на белое здание губкома:

— Новый секретарь тоже латыш, а не проводил земляка…

«Явно прозревает», — обрадовался Калугин и подбросил ему еще факт для размышления:

— Ты знаешь судьбу Александра Мартынова?

— Секретаря горкома комсомола перевели с повышением.

— А он не спешил, задержался, так новый руководитель Клявс-Клявин выпроводил его отсюда в Питер с милиционером, словно уголовника. А ты говоришь — «с повышением»…

Цветущие тополя Летнего сада сбросили на Кремль миллионный десант белесых «лохмачей». Пух влетал в окна, забивался в пишущие машинки, типографские станки и скатывался в фитили, грозя вспыхнуть бездымным порохом.

Вспомнилась гражданская война. «Видать, битвам не будет конца. И сколь проще сражаться с открытым врагом. Пискун по документам коммунист, а кто он на самом деле? Он свой и не свой. Он с нами и не с нами. Как уличить его многоликого? Пучежский однобок: с ним бороться проще», — думал Калугин, направляясь на Торговую сторону.

ТРОИЦА РУБЛЕВА
Разновысотные фермы железного моста походили на «американские горы». Свежие сосновые доски благоухали: здесь все еще плотничают. Калугин посуровел, глядя на мостовиков. Он, член комитета содействия автопробегу, зашел в горсовет и предупредил начальство: «Телеграфирую Енукидзе, если в срок не закончите покрытие моста».

На Московской улице, которая для новгородцев была своим Невским, бородач в белом переднике, громыхая тележкой с белым ящиком, горланил: «Мо-о-ро-же-е-ено-е-е!»

Коршуновский магазин занимал перекресток, напротив Соловьевской гостиницы, где в XIX веке останавливался Герцен и где, возможно, штудировал «Феноменологию духа» Гегеля.

Коршунов принимал на комиссию не только костюмы, мебель, фарфор, музыкальные инструменты, диковинные безделушки, но и редкие ноты, альбомы, книги.

Историк давно разыскивал «Феноменологию духа» с пометками Герцена. И вот неделю назад телефонное приглашение: «Николай Николаевич, вас ждет Гегель». Вспомнилось об этом не без улыбки. В магазин наш герой бежал с Минусом и Плюсом: собаки увязались за ним. Действительно, Гегель! Даже издан до новгородской ссылки Герцена, но, увы, никаких пометок. И тот же Коршунов раздобыл ему гегелевскую «Эстетику», так что посещение историком комиссионного магазина не в диво хозяину. Другое дело — разговор с ним о золотой модели.

Коршунов — нэпман с размахом: свой дом с магазином, дача, яхта и ларек с напитками (славился черный бархатный портер), а теперь задумал арендовать пивоваренный завод. Человек большой культуры, гипнотизер, он комиссионку превратил в своеобразный клуб, где посетители играли в шахматы, музицировали и читали свежие газеты.

Обсуждать международные новости с торговцем не хотелось. Калугин решил сориентироваться на месте, не забывая о том, что Коршунов гипнотизер: с ним надо быть настороже.

Магазинная дверь извлекла из подвесных валдайских колокольчиков музыкальный перезвон «Дар Валдая». Под эту мелодию историк переступил порог лавки.

Прохладный зал, заставленный вещами, пахнул нафталином и крепким табаком. Голландский буфет петровского времени, высокое кресло в готическом стиле, инкрустированный столик с тульским самоваром — все потеснилось в угол, уступая место белому длинному роялю на трех тонких ножках фирмы «Стейнвей». Не здесь ли третий частный музей?

Грузный хозяин осторожно сошел по железной винтовой лестнице. На нем черная бархатная жилетка, украшенная золотой цепью крупного плетения. Курчавые бакенбарды излишне отросли. Увидев знакомого покупателя, он приветливо улыбнулся:

— Опоздали! — дымящей трубкой указал на концертный рояль: — Только что во всю мощь звучал Скрябин! Из соседней гостиницы заходит Берегиня Яснопольская, отводит душу…

Калугин рад, что опоздал на концерт: восторженный отзыв о «Вечернем соловье» вызвал в нем смутное угрызение совести; и вместе с тем он пожалел: Скрябин приятно поражал его не только страстной, вдумчивой музыкой, но и тем, что композитор вдохновлялся философскими работами Плеханова.

— Голубчик, мой список не затерялся?

— Не тревожьтесь! Список цел, но не поступали ваши книги.

— Еще просьба! Если предложат книгу со штампом новгородской духовной семинарии…

— Извините! — перебил Коршунов, дымя трубкой. — Вор не оставит ни улики, ни адреса своего. — Хозяин укладывал в плоский ящик разные двухцветные шахматные фигурки: — Полюбуйтесь! Королева — Екатерина вторая, конь — лошадь Богдана Хмельницкого, тура — памятник России…

— Батенька! — встрепенулся историк. — Это же копии микешинских скульптур! Продаются?

— Опять опоздали. Хозяйка вот-вот вернется за покупкой.

«Если Квашонкина — уступит», — рассудил Калугин и решил подождать, а заодно прощупать нэпмана. Калугинский взгляд выбрал копию знаменитой «Троицы» Андрея Рублева:

— Прошлый раз я не спросил: чья копия?

— Местного реставратора, палешанина.

— Чудесно выполнил: даже ошибку гения подметил.

— Ошибку?

— Видите, правый собеседник «не вошел» в рамку: пришлось богомазу, нарушая пропорцию, чуть урезать рукав. — Историк залюбовался тремя изящными юношами: — Неужели не продать?

— Прицениваются, да не могу расстаться: очарован загадкой. Тут вроде улыбки Моны Лизы. О чем беседа? О Сергии Радонежском? О битве Куликовской? О Библии? Все перебрал. Не академик!

— Не огорчайтесь! И академики не докопались до тайны «Троицы». Этический раскоп — предел многих. А чтобы создать видимость глубины, они этику подменяют мировоззрением: где надо сказать честно и точно «нравственность», «богословие», «политика», «эстетика», они говорят «философия». Секрет, голубчик, не в ученой степени, а в природе ума. Сила гипнотизера тоже в уме. Не так ли?

— А с чего начать?

— С твердого убеждения: гениальная вещь неисчерпаема. Поэтому каждый из нас переосмысливает творение Рублева по-своему.

— Вам это удалось?

— Проверим, батенька. — Историк начал издалека: — Что сокрыто за символом картины «Три богатыря»?

— Военная мощь, нерушимость наших границ.

— Верно! А суть русской «Тройки»?

— Необозримую Русь облетит только быстролетная птица!

— Прекрасно! — Калугин кивнул на копию иконы. — А суть рублевской «Троицы»?

— Наверное, — задумался тот, — кристалл честности. Ведь высокая мораль — вершина искусства.

— Нет, батенька, у моральной вершины есть пик мудрости, ибо нравственность лечит безнравственность, а мудрость предупреждает ее. Так в чем же философия «Троицы»?

Острый взгляд гипнотизера впился в икону, словно требуя: «Откройся! Откройся!» Тем временем краевед выглядел у входа в магазин деревянную дугу с выемками на концах:

— Чудесная народная поделка! Тоже на комиссии?

— Нет! — повеселел хозяин. — Это моя домработница носит на нем полоскать белье к Волхову. Говорит: «Коромысло — моя упряжка!» Ей сорок, а стан двадцатилетней.

— Смотрите! — Калугин взял лучевую поделку. — Изумительные пропорции: плавный изгиб, срезы отполированы, концы покрашены. Глаз не оторвать. Но это не главное. Примерьте…

И когда тот, не расставаясь с трубкой, уравновесил на плечах дугообразный рычаг, историк закидал его вопросами:

— Вы ощущаете противоположные концы?

— Вот они! — Он качнул плечами. — Левый и правый.

— Как же так? — подзадорил Калугин. — Края взаимно исключают друг друга. Откуда же… гармония?!

— У меня на холке золотая середина: края переходят в нее…

— А теперь, батенька, не снимая коромысла, взгляните на «Троицу». Левый странник восседает супротив правого: их позиции противоположны, но средний собеседник уравновешивает, соединяет крайних: к одному повернулся грудью, ко второму лицом, а те свои взоры обратили к СВОДЯЩЕМУ. И все это триединое разноречие слилось в изумительно легкую круговую гармонию.

— Чудо! — изумился Коршунов. — Чудо!

— За внешним чудом скрыто внутреннее. Смотрите! Правый созерцатель посохом показывает на скалу. А камень — символ неживой природы. Средний наблюдатель тростью выделил дуб. А дерево — символ живой природы. Третий трапезник палкой обозначил хоромы. А дом — символ общественной жизни. Отсюда — три ступени развития мира: неорганическая, органическая и социальная…

— А зачем в центре иконы жертвенник?

— Огонь, принимая в жертву людей, животных, растения, пеплом все живое возвращает обратно в землю. Отсюда — круговорот в природе и круговорот в композиции картины. Дальше…

А дальше под звон валдайских колокольчиков теплым уличным воздухом занесло в магазин белую стайку тополиных летунков. На пороге закряхтела полная женщина в темном гипюровом платье. Отяжеленная тремя подбородками, она неуклюже поклонилась Калугину:

— Как здоровье вашей милой матушки?

— Спасибо, пока здорова.

— Передайте, пожалуйста, сердечный привет от хозяйки дога. Мы с ней познакомились в приемной ветеринарного врача. Она очень любит вас: не расстается с вашим портретиком…

Толстуха приняла от хозяина шахматную доску с медными крючками и, тяжко отвесив общий поклон, направилась к выходу, оставляя после себя запах дешевого одеколона.

Снова залились колокольчики, а возле магазина на мостовой заржал морозовский жеребец в серых яблоках. Калугин заторопился. Память оживила материнский рассказ. Дожидаясь приема, Морозова преобразилась, услышав от Калугиной упоминание о детской копилке в виде памятника России. Толстуха готова была стать на колени, умоляла продать игрушку. Выходит, Морозова коллекционирует копии микешинских скульптур. Так вот у кого еще один частный музей! И не там ли золотая модель?

Выйдя из магазина, Калугин посмотрел налево и оторопел. Из Соловьевской гостиницы выбежала Берегиня и что-то сказала черноволосому юноше со значком КИМа на груди. Молодой брюнет, видимо, не партнер по сцене: артисты обычно носят не комсомольские значки, а белые платочки в нагрудных кармашках. И навряд ли спросила его о золотой модели: рядом людно.

Разведка показала, что Коршунов восхищается русским искусством и конечно же не станет кромсать золотой памятник.

Нет, третья коллекция в доме Морозовой. И Николай Николаевич уговорит мать отдать детскую копилку хозяйке дога, а тем самым получит возможность осмотреть квартиру купца Морозова. Интересы супругов могли совпасть: нэпмана примагнитило золото, а ее — модель микешинского памятника.

Краевед оглянулся назад: Берегиня по-прежнему стояла с брюнетом возле гостиницы. Что связывает их? Ведь актриса ненавидит мужской пол. Не выслеживают ли Морозову? Возможно, и музицировала, поджидая коллекционершу?

МОРОЗИХА
Муж изменял ей в открытую. Как только она не протестовала: рыдала, кричала, молилась, травилась, ворожила и даже скрывалась у родной матери в Питере. Вот матушка-то, бывалая сваха, и надоумила дочку проучить неверного мужа: вызвать в нем ревность и этим образумить его.

Выбор пал на садовника Сильвестра, бывшего монаха. Он, блаженный, боготворил женщин, считая их мученицами: заступался за них, ни в чем не отказывал, но дурной славы не обрел.

Зная решительный нрав мужа, Пульхерия Ждановна не страшилась за жизнь Сильвестра. Тот любого оглушит кулачищем. Еще молодым, до монашеской жизни, он в цирке принял вызов борца «Черная маска» и под общее ликование новгородцев запросто швырнул его на лопатки.

Пульхерия Ждановна за себя боялась. Ей известно, почему муж не расставался с лайковой перчаткой. Когда «бывших» заставили грузить дрова на баржи для холодного и голодного Петрограда, Гриша припек на костре руку, но не поднял ни одного полена. Он добрый, но в гневе на все способен.

Время для отместки выбрано удачно: Гриша, уезжая в Питер играть в рулетку и кутить с цыганами, преподнес ей золотой кулон с бриллиантом, а она, бледнея, шептала дрожащими губами:

— Сильвестр приворожил меня… ночами брежу…

Муж, понятно, поверил: садовник — гипнотизер, но почему-то не рассвирепел, а даже обрадовался:

— Ну, ну, глядишь, пудик скинешь…

Она опомнилась, когда муж захлопнул за собой дверь. Кровная обида толкнула ее на месть. Выгуливая дога, Пульхерия Ждановна зашла к Сильвестру и заказала любимые красные розы…

— Вечером занесешь. Ждать буду, — проговорила она многообещающим грудным голосом.

Огромный, в длинной рубахе, с томными глазами богородицы и буйной бородищей пророка, он ответствовал покорно:

— С благодарствием…

Вечером раньше обычного она расстелила двухспальную кровать, прикрыла нагое тело японским халатом в цветах и не успела надушиться, как дребезжащий звон долетел до спальни.

Тут случилось непредвиденное: только Сильвестр перешагнул порог квартиры, как псина сорвал крючок кухонной двери и с рыком кинулся в прихожую.

Хозяйка преградила догу путь: на миг призадержала его у стены. И этого оказалось достаточно для того, чтобы садовник свободной рукой схватил со столика безмен. Весы, похожие на булаву, всегда лежали у парадной двери. Морозиха, как звали ее поозеры, безменом взвешивала ильменских лещей, а еще навесистая железяка лежит для благословения непрошеных гостей…

Удар по Графу пришелся меж торчащих ушей. Хозяйка обняла обмякшего любимца и, конечно, отпустила Сильвестра с богом.

Ветеринарный врач сотрясения мозга у собаки не обнаружил, а депрессию дога объяснил отсутствием четвероногой подруги.

В таких хлопотах прошла неделя без мужа. Его скорое возвращение явилось сюпризом не только для нее. В тот день пассажиры, прибывшие на станцию и пристань, несли багаж на себе. Морозов нанял всех извозчиков, рассадил по коляскам питерских цыган и шумной кавалькадой — на остров Скит… Там, в сосновом бору, жгли костер, плясали и пели хором.

Отсыпался Гриша дома, тянул кислый квас, а про Сильвестра даже не вспомнил. И деньги, брошенные на ветер, не подсчитал: его карманы туго набиты червонцами.

Не посвящая жену в свои коммерческие дела, он улыбался:

— Мой главный доход — рулетка и скачки.

И правда: однажды на ипподроме Морозов рискнул крупной ставкой на лошадь, неказистую, жилистую, с лукавой кличкой Пуля. Она-то и примчалась первой. Гриша сорвал большой куш. В городе три знатока лошадей: Морозов, старый извозчик Фома и новый начальник ГПУ, бывший пастух. Азартным скачкам, бегам Пульхерия Ждановна предпочитала деловые поездки.

Сегодня за пять часов она успела побывать на кладбище, в комиссионке, на аукционе и у гадалки. Пока муж путался с черномазой цыганкой, на карту всегда выпадала пиковая дама, а сегодня бубновая. Сейчас Гриша завлечен приезжей белобрысой актеркой. Квашонкина рвет и мечет: готова задушить гастролершу, а законная жена поет от радости:

Ты уедешь в Питер дальний,
А любовь моя со мной…
Слова Морозиха подбирает сама: у нее с малых лет страсть к стихоплетству и собирательству. В школе коллекционировала марки и открытки с видами русских курортов. А в день свадьбы отец, петроградский ростовщик, подарил дочке чудо-часы, не выкупленные закладчиком, — бронзовую модель памятника Тысячелетию, с шаровым циферблатом и изогнутыми стрелками. Часы отмечали время суток, дни, недели, месяцы, годы, а также исполняли гимн «Боже, царя храни» и, по заказу, «Марш Черномора».

Этим свадебным подарком и началась увлекательная охота за макетами, моделями, картинами, рисунками и даже фотографиями микешинского памятника в Новгороде.

Сегодня Морозиха приобрела шахматные фигурки, среди которых четыре малюсеньких разноцветных памятника России. Их удобно брать за крестики и переставлять по доске.

Любуясь удачной покупкой, Пульхерия Ждановна уловила дразнящий запах только что испеченной кулебяки. Тучная, пышнощекая, с тройным подбородком, в легком кружевном платье, она взглянула на край стола, где дышал жаром пирог с сочной мясной начинкой, прикрытый воздушной марлей.

Этой ночью ей снились кошмары: переела за ужином. Муж ткнул ее в рыхлый живот и фыркнул: «Ты, Пуха, не баба, а месиво!» Ох, подальше от соблазна! Тяжело пыхтя, толстуха поднялась с кресла, ножки которого стянуты ремнями (стильная мебель не прочна), и грузно двинулась на свежий воздух.

С балкона прожора увидела Кремль, но увидела по-своему: огромный торт сшоколадными башнями, купола храмов — опрокинутые репки; белую колокольню — сахарную голову и сад — пучок салата. Облизывая пухлые губы, она попятилась к пышному пирогу, но тут, к счастью, всполошился парадный звонок.

Напружинив хвост, пятнистый дог с красными глазами опередил хозяйку и солидно, как подобает стражу, глухо зарычал. «Сильвестр», — стрелой уколола мысль, и Морозиха почувствовала озноб в ногах.

— Кто там? — опасливо спросила она, не торопясь отмыкать замки входной двери.

— Ваш знакомый, охотник Калугин.

Пульхерия Ждановна признала его по голосу. Она больше всего боялась воров, потому и домработницу не держала: прислуги — первые наводчицы. А в доме полно золота, серебра, хрусталя, ковров, мехов, да и коллекция ценная.

— Проходите! Граф не тронет…

Хозяйка безошибочно уловила настроение своего пса. Наверное, костюм охотника пропах собачьими запахами. Граф дружелюбно завилял плетевидным хвостом.

Гость, сын Анны Васильевны, с пакетом в руке, ласково подмигнул догу, искренне похвалил его стать, умные глаза и сообщил о воскресной выставке собак:

— Жаль! Демонстрироваться будут лишь гончие, легавые и лайки, а то бы ваш красавец взял первый приз…

Польщенная хозяйка готова сейчас же принести родословную Графа, но, увидев в руках гостя фарфоровую модель памятника, напрочь забыла о доге.

— От Анны Васильевны, — протянул он желанный подарок.

Принимая копилку, коллекционерша расплылась золотой улыбкой: верхний ряд зубов — сплошь в червонных коронках. За деньгами она не постоит…

— Нет, нет, голубушка, я тоже собиратель фольклора.

Его добрые глаза и задушевный голос почему-то побудили ее взглянуть в зеркало, окаймленное овальной рамой из орешины. Странно, полнота и молодит и старит: лицо без единой морщинки, а фигура огрузлой бабищи.

Свою коллекцию хозяйка не рекламировала, опасаясь воров и национализации (случай с Передольским свеж в памяти), однако собиратель фольклора внушал доверие, а главное, она понимала, что подарок исходит от него, а не от матери, поскольку та решительно отказалась продать ей копилку.

И Пульхерия Ждановна пригласила его в смежную комнату.

РУССКИЙ БЕЗМЕН
Металлические весы, лежащие на столике в прихожей, привлекли внимание краеведа. Они не отличались точностью: надежнее пользоваться чашечными весами. В этом доме безмен — скорее памятный спутник купеческой династии: не одно поколение Морозовых — торговцы. А то, что навесистый железный стержень лежит у двери, так это, видимо, на случай самообороны.

Проход по коридору не длинен: историк не успел осмыслить русский безмен, но, зная особенность своего ума, был уверен, что еще вернется к ручным весам.

А пока перед ним открылась дверь с толстой бронзовой ручкой. Квадратная комната в полумраке. На окнах темные шторы. Дернув шнурок, хозяйка осветила коллекцию вечерним розовым светом, отчего под ногами вспыхнул паркет чайного цвета.

Вдоль глухой стены никелированные треножники поддерживали разнообразные модели микешинского шедевра. Изумленный посетитель замахал пальцем:

— Бронза! Чугун! Фаянс! Стекло! Глина! Дерево! Камень! И даже папье-маше!

Бумажную поделку он выделил с придыханием в голосе. Она, полая, может служить колпаком для золотой модели. Но как проверить? Экспонаты руками не трогают. Спросить разрешения? «Только не с ходу», — осадил он себя, осматривая коллекцию.

Синяя стена симметрично увешана белыми рамками, в них рисунки и фотографии памятника России. Чувствуется рука опытного оформителя. Центр экспозиции занимала копия большого полотна Богдана Павловича Виллевальде, учителя Микешина: «Открытие памятника Тысячелетию России».

— Здесь Михаил Осипович! — толстый палец с золотым перстнем нашел в глубине картины изображение Микешина: — Вот он! Шевелюристый, с кошачьими усами. Я отдала мешок муки и пуд овса. А вот чудо-часы…

На столике, вмонтированном в угол комнаты, сверкали под стеклянным колпаком бронзовые часы в виде монумента Родине. Слушая пояснения, краевед решил проверить исторические познания хозяйки и, выждав паузу, отметил на часовом постаменте коленопреклоненную фигуру в гражданской одежде, с мешком денег:

— Узнаете? Нуте?

— Как же! — Просияла толстуха, колыхаясь всем телом. — Косьма Минин. Он, что муж мой, торговал мясом. Жил в Новгороде, только Нижнем. Прославился в тяжелую годину, когда шляхтичи топтали Московию. Ему на Волге есть памятник работы Микешина.

(Не могла предугадать Пульхерия, что муж ее, в отличие от Минина, предаст Родину и бесславно кончит жизнь. Морозов, бургомистр Новгорода при фашистах, не угодит головорезам Голубой дивизии. Мясника-снабженца вызовут в Юрьево, где стояли испанские уголовники, дадут ему понюхать мясо с душком и тут же, как быка, приколют. Не пощадит огонь войны и коллекцию Морозовой. На Торговой стороне уцелеет только один дом (вот ирония судьбы!), не каменный, а деревянный, — Передольского.)

Пока коллекционерша вела рассказ о скульптурах Микешина, историк задумался о Морозове. Если Коршунов — патриот России и ради наживы не уничтожит ее культурных ценностей, то морозовская рука не дрогнет. Зато Морозов не поставит себя в зависимость от других купцов: один преподнес бы монарху пуд золота, но славу не поделит ни с кем. Однако он симпатизировал не царю, а кадетам-капиталистам. И хотя в партии не состоял, но материально помогал им. Морозов и сейчас самый богатый новгородец после владыки. У него своя моторная лодка, редкий дог, породистый рысак: да и дом — дворец. Живет на широкую ногу, щедр на подарки. А где берет монету? Фининспектор, контролируя его доходы, знает, что тот сыплет червонцами больше, чем выручает. Ловкач ссылается на рулетку, карты и выигрыши на бегах, а истинный источник богатства скрывает.

А вот золотой модели здесь нет и быть не может. И, проверяя свое умозаключение, он снова подошел к бумажной поделке:

— Голубушка, какое назначение этого примитива?

Пристальный взгляд охотника не смутил коллекционершу. Не пряча своих карих глаз, она спокойно ответила:

— Страсть люблю аукционы. Эта вещь из имения Голицыных. Колпаком накрывали чайник с заваркой.

— Можно взглянуть?

— Ради бога! — разрешила она без тени смущения.

Краевед осторожно поднял модель из папье-маше: ее поддон, пожелтевший от чая, подтвердил правильность слов Морозовой. Он спросил:

— Пульхерия Ждановна, слышали о золотой модели памятника?

— Брехня! — засмеялась она, сверкая коронками. — Сорок фунтов не четыре золотника: не скроешь! Да еще при артельной затее…

Он понял, что она тоже искала модель. Теперь надо выяснить, кто придумал легенду? Алхимик или его сообщник?

— Боже! — вскрикнула хозяйка, словно ее схватили за волосы. — Неуж большевики сломают и памятник России?!

— Нет, голубушка, большевики свои ошибки не повторяют!

В прихожей краевед снова взглянул на черный безмен. Тоже неплохой образ ключа проникновения номер три. В самом деле, железный стержень имеет не только противоположные края, не только постоянный и переменный груз, но и середину — шкалу, передвигая по которой колечко с упором, можно уравновесить полярности рычага, а тем самым противовесы. Налицо три фактора: ведущий край с отвесом, ведомый конец с товаром и средний — сводящий с колечком…

Размышляя о триединстве противоречия, историк незаметно вышел на вечерний перекресток, где обычно стоит ночной извозчик Фома. Его нет. А старик — лучший справочник по городу. Жив ли он? Неплохо навестить старого знакомого: еще гимназистом Коля дружил с Фомой, прекрасным рассказчиком…

НОЧНОЙ ИЗВОЗЧИК
Ночь на перекрестке тихая: слышно, как в открытом окне углового дома бьется «сердце» старинных часов. Поджидая пассажиров, Фома скрутил козью ножку и задумался…

За долгую работу на козлах он сменил четырех коней и две коляски с верхом, а свой живой пронырливый ум обкатал до блеска. Кажись, профессия возницы не мудрена, а вот реши-ка загадку! Волхов разрезал город на две краюхи: Софийская доля — с вокзалом, а Торговая — с пристанью. Скажи, где лучшая стоянка?

Дед занял угол Знаменской и Московской — самый пупок Торгового холма. Отсюда легко катить по всем потребным местам, и Волховский мост рядом с вечерней пристанью.

Да и окрест все дома-то нэповских воротил: Морозова, Лазерсона, Долгополова, Коршунова, Шнейдерзона. И перекресток бойкий: булочная, колбасная, Гостиный двор. А телефон в аптеке — вызывай извозчика.

Все учтено! Все продумано! Даже такая малость — возле стоянки торчит вместо тумбы ствол петровской пушки, куда вкладывают записки с указанием адреса и часа выезда.

Среди извозчиков Фома — признанный патриарх, без его благословения не рискнут купить фаэтон или коня (особо у цыган): дед, точно доктор, старательно ощупает пролетку, лошадь, да еще укажет, где ныне самый дешевый овес.

Нагляделся старик и на блатной мир: воров, растратчиков, спекулянтов, скупщиков. Частенько преступления раскрывались с его помощью. Помогал он и беспризорников вылавливать.

Родись Фома в XX веке, Новгородчина, возможно, прославилась бы знаменитым сыщиком, хотя внешне добровольный агент скорее смахивал на медлительного старичка поозера с желтоватой сединой в бородке, да и костюм под стать: высокие сапоги, брезентовая куртка и засаленная фуражка из темной кожи.

Яркие звезды, подмигивая, вызывали луну на выход, а приманили пару босоногих пареньков. Они тишком прижались к сумрачному забору и внезапно исчезли, точно в бездну ухнули.

Дед перекрестился дымящей цигаркой. Новые фонари не горят: не подвели электричество. Но желтоглазик, как и все ночные извозчики, зорко видел в темноте.

На ветхой ограде свежая афиша — «Багдадский вор», а на забитой калитке светилась жестянка с черной шестеркой. «Московская, дом 6» — памятный адрес. Здесь когда-то жил одинокий купец Казимиров. Богатый, как Садко, отшельник прикидывался бедным: собирал старье, а, захламив дом, спал у себя в лавке на длинном сундуке.

Ныне каменный дом Казимирова развалился, порос бурьяном. И, кажись, именно на той свалке прижились бездомники. Вот уж кою ночь за старым забором шорохи, голосишки и тихий лай. Завернуть бы в Троицкую к учителю Калугину, доложить о малых полуночниках, да поздновато: в слободке ни огонечка.

В угловой квартире нэпмана Морозова диковинные часы набатно пробили двенадцать. Дед поежился. Взращенный на поверьях, он порою ждал, что в полночь забеснуется нечистая сила.

Напрягая слух, он насторожился. Мирно хрустела овсом пузатая лошаденка с торбой на морде. Кругом ни души. Вдруг на повороте Гостиного двора колыхнулся белый саван. Фома призвал святую Софию, но привидение двигалось прямо на извозчика.

— Свят-свят! — забормотал дед, зажмурившись.

Он слышал, как невесомые шаги подкрались к коляске, а знакомый голос вернул его к жизни:

— Дедуля, здравствуй! — Словно фея из сказки, актерка, вся в белом, радушно улыбнулась: — Не узнал, что ли?

Как не узнать симпатичную пассажирку: лик ангелочка, а грудь дородной игуменьи. Все же испугом малость примяло голос:

— Что так припозднились, краля?

— Гостила у подруги. Она освободилась после спектакля. — Резко качнулась коляска. Усталая барышня привалилась к спинке сиденья: — Дедуля, хочу золотую коронку. Посоветуй хорошего дантиста со своим материалом…

Он дал адреса двух зубных техников и, сняв торбу с лошадки, вернулся на козлы:

— Но, но, Кикимора! — замахнулся кнутом.

Большеухая мохнатка, с жидким хвостиком и раздутыми боками, в самом деле смахивала на чертенка из народной сказки. А хозяин в ней души не чаял.

Возле Соловьевской гостиницы артистка вынула из сумочки двугривенный (езды-то рукой подать!) и, зевая, тихо молвила:

— Говорят, местные купцы в подарок царю изготовили золотую модель памятника России. Правда это?

— Впервой слышу, мил человек. — Дед зажал кнутовище коленями и полез в карман за кисетом: — Вот как «обновилась» икона на памятнике, могу поведать…

Актриса, видать, шибко притомилась — перенесла разговор на другой день:

— Завтра я выступаю в Софийке, подъедешь к десяти. Удачной ночи тебе, дедуля.

Старик мысленно перекрестил ее и натянул вожжи. Он заметил, что из ресторана вышел чернявый паренек и пошел за ней во двор гостиницы. У него на груди значок КИМа, — греха не будет. Дед судил по своему сыну, комсомольцу: теперь он стал партийцем. Вчера из Москвы телеграмму прислал, обещал приехать. И опять навестит своего учителя Калугина…

РУССКАЯ БАЛАЛАЙКА
Калугин отказался от путевки на Старорусский курорт: задерживал подшефный завод — до сих пор нет электричества; то не было кабеля, а теперь монтера.

Пришлось идти на северную окраину города. Там, в Никольской слободе, живет Лебедев, новгородский Эдисон. Секретный замок, изобретенный им, открывается только набором цифр.

Числовая механика заинтересовала Калугина. Он ближе познакомился с Лебедевым. Тот согласился с тем, что противоречие — толчок любому изобретению.

Отличный стрелок-охотник, Лебедев изобрел катапульту, которая выбрасывает тарелочки на разных скоростях. Он, патриот города, конечно, поможет кирпичному заводу.

К сожалению, монтера не оказалось дома. Николай Николаевич оставил записку со своим телефоном, но домой не спешил: вспомнил адрес ночного извозчика.

На всю жизнь запомнились его сказки и житейские былички, пересыпанные крылатыми словами. Именно он, Фома, раскрыл мальчику мудрость русской пословицы: «Не хватайся за кончики: венец всякого дела — середка». Старик поучал: «Отправляясь в дальнюю дорогу, не помышляй, сынок, о начале и конце пути. Готовься к середке-середушке, там все беды — холод, голод, бездорожье и волки-разбойники. А засверкает впереди златой крест, — так и битым доползешь».

Заваловый перекресток дорог — на Антоново, Деревяницы, Москву — встарь заселяли кузнецы, ямщики, шорники, содержатели постоялых дворов. Здесь меняли лошадей Радищеву и Пушкину.

Теперь Никольская слобода славилась огородниками, каретниками и городскими извозчиками, внуками забубенных ямщиков. Бревенчатая изба Фомы, на первый взгляд, ничем не отличима от других загородных домов, почерневших от времени, но внимательный взгляд отметит чердачное окно в форме большой подковы. В прошлом эта архитектурная деталь была эмблемой ямщицких построек.

Калитка и широкие ворота, подпертые кольями, ждали ремонта, а сруб из мореного дуба за двести лет даже не покосился. На мощеном дворике между хлевом и сараем, где снежинками мельтешил тополиный пушок, дремала старенькая коляска с морщинистой кожей на спинке сиденья.

Из открытых дверей пахнуло конопляным маслом и свежим хлебом, испеченным на капустных листах. Фома, как и предполагал гость, выспался и трапезничал в одиночестве.

— Старуха-то пошла поклониться мощам преподобного, — кивнул он в сторону Антониева монастыря. — Присаживайся, мил человек, да отведай овсяного киселька с холодным молочком…

— Смотрю на тебя, старина, и завидую: ты же дуб мореный! Открой секрет долголетия.

— Хворые места натираю дегтем — вот и вся премудрость.

— Голубчик, ты из рода ямщиков?

— Вестимо, милок, хотя батя мой кучером служил. Тогда богатые конюшни содержали извозопромышленники. А ныне мы все, извозчики, при бирже труда.

— Почему у тебя первый номер?

— Да я, сударь, вроде закоперщика в нашей артели, — ответил он, позевывая.

Вне коляски старик всегда чувствовал себя не в своей тарелке; зато, сидя на облучке, мигом преображался, как царек на троне. С козел видел дальше и думал быстрее.

Со временем психологи создадут особые кабинки, в которых человек будет мыслить продуктивнее, а сейчас гость немало удивился; оказывается, Фома знал причуды своего разума — дед забрался на приполок русской печи, сел там, как на козлах, и, дымя цигаркой, бодро и охотно затараторил:

— Супротив моей стоянки за черным забором развалины с подземельем. Там, по всем приметам, хоронятся огольцы…

Председатель Детской комиссии уточнил облики беспризорников, поблагодарил за помощь и пересел на широкую лавку, поближе к старику:

— Голубчик, кто мог придумать легенду о золотой модели памятника Тысячелетию?

— Вишь что! Я вожу актерку. Так она тож пытала насчет этой байки да про Морозова: как он набивает свои карманы?

— И как же? — оживился гость. — Нуте?

Уводя сухой рукой махорочный дым, дед ухмыльнулся:

— Хитер бобер! Вишь, соколик, мясник купил патенты себе и своим скрытникам. Они скупают скот, отправляют вагонами в Питер и кажинный платит налог за себя — за средний оборот, а весь доход со всех патентов — в морозовский карман. И чем больше прибыли, тем больший магарыч соучастникам. А делец не скуп! Фининспектор, опосля моей наводки, опросил их — ни один не выдал. Вот и кусни локоток, мил человек!

Дед хрустнул плечами и желтым глазом уставился в красный угол с мерцающей лампадой перед большой иконой:

— Ты, поди, подметил киот на поставе Россиюшки? Так вот моя старуха крестится: сама слыхала, как богоматерь шепчет молитвы. Ну, думаю, проверю. И ночью к памятнику. А моя Кикимора, что ищейка, морду вытянула, ноздрями сопит и хвост поджала, словно учуяла серого. И вот те крест! — Старик мелко осенил впалую грудь и доверительно продолжал: — Слышу… кто-то скребет. А я, сам знаешь, в потемках вывески читаю. Гляжу, глазам не верю: от поставы отпрянул могутный, что статуй, громила и топ-топ в крапивник, что возле крепости. Мне бы за ним, так от страха ноженьки мои отнялись…

Дед положил смоченный окурок под свою голую пятку:

— А поутру вертаю с вокзала и вижу: наборщик, тощий, что кнут, типографской краской замазывает сияющую икону. Вишь, ночной детина «обновлял» икону к молебну и крестному ходу…

— А что еще заприметил у «чудотворца»?

— Цыганскую курчавую бородищу. Да я опознаю…

Скрипучие ходики с двумя подковами на длинной цепочке напомнили гостю час занятия с учеником. Калугин встал и вдруг глазами измерил старую балалайку, висевшую меж окон.

Когда-то русская балалайка была двухструнной. Но и она прогрессирует: стала с тремя и формой богаче — малюсенькая, малая, средняя, большая и огромная. Они образовали великорусский оркестр, слава о котором разнеслась по всему миру.

Осматривая балалайку, историк увидел в ней образ философского ключа номер три. Три части инструмента: корпус, гриф и головка настройки. Треугольная форма деки. Три струны. И три колка. Да и бряцают кончиками трех пальцев. При этом левая рука меняет звучание, прижимая струны к ладам, а правая, наоборот, извлекает звуки с поразительным постоянством.

Восторг краеведа перед балалайкой Фома истолковал по-своему:

— Что мне соха, была б балалайка, говорят на деревне, да и городские часто наяривают. Вот хотя бы мой сынок: в Москве большой человек, а приедет — кнутом не отгонишь!

— Заметь, голубчик, трем струнам доступен любой мотив, — сказал Калугин и ушел в мечту: «Вот бы научиться до виртуозности играть на трех „струнах“ противоречия!»

И, возвращаясь в центр города, он мысленно настроил инструмент познания на свой лад: прима-струна — ведущая, секунда-струна — ведомая, а меди-струна — средне-сводящая. Выходит: мягкая жесткость, гибкая стойкость и податливая крепость — не игра слов, а животворная сила роста.

Вот телега, утыканная палками. На ней крестьянин, по всему видно, середняк. Русское середнячество, с одной стороны, пополняет ряды бедняков, а с другой — кулаков. Но зиновьевцы все еще играют на двухструнной балалайке: они четко различают лишь левое и правое, лишь батрака и бая, обходя середняка, нашего союзника. Так узко понятое классовое противоречие ведет к политической узости, к вредному уклону. Ныне без диалектики ни туда ни сюда.

Шагая по Московской улице, он вспомнил, как здесь на масленую неделю лихо мчались тройки, звенели бубенцы, колокольчики, тальянки; а прямо на тротуаре полыхали жаровни с румяными блинами. Выбирай — с вареньем, шкварками, сметаной, кипящим маслом. И тут же крепкий ароматный чай и задорные частушки.

Тогда Коля, гимназист, стоя в сторонке, с трудом сдерживал слезы. В кармане ни гроша. Хозяин комнаты — выходец из немецкой колонии — не признавал русских праздников, а родители жили в глухом лесничестве Новгородчины. Зато немец разговаривал с юным квартирантом лишь по-немецки. Вот уж верно: нет худа без добра — теперь Калугин читал Гегеля в подлиннике.

Афиша струнного оркестра увела мысли историка в Летний сад. На Веселой горке поет «Вечерний соловей». А в свободное время проявляет чрезвычайный интерес к золотой модели, к золотым коронкам и золотым рублям Морозова. К чему ей золото? На ней ни одной золотинки: ни брошки, ни колечка, ни серег, одни часики. Накопительство? Пересылка за границу к родителю? Ей не трудно передать сверток одному из участников автопробега. Инструкция гласит: «Ценности конфискуются только в момент спекулятивной сделки и хищения из музея. Обыск строго запрещен». Оно и понятно: международный автопробег — массовый приезд зарубежных гостей в СССР. Плохой прием — пища для желтой прессы.

Еще вопрос: какой запас золота у Алхимика? Как он поведет себя в день прибытия иностранцев? И какова роль Берегини? Она помогает ему или, наоборот, охотится за его кладом? И в чьих интересах: личных или государственных? И наконец, как увязать ее сомнительное поведение с ее увлеченностью тайной Тысячелетия, с ее мечтой защитить интересы женщин и с ее синим взором, полным благородства?

Вдруг он поймал себя на том, что сам себе противоречит: стремится не думать о ней и в то же время постоянно вспоминает ее; смущается от ее красоты и тут же дерзит ей; хочет пойти на концерт и одновременно отговаривает себя. Нет, нет, надо послушать ее песни: нет ли фальши…

Сейчас занятие с учеником. Все эти дни учитель искал наглядный образ триединого противоречия. Однако ни «Троица» Рублева, ни безмен, ни балалайка не затронут Глеба. В Древней Греции Гераклит успешно иллюстрировал диалектику примерами из природы. Не взять ли символом противоречия новгородский пейзаж, ибо наглядность — первый шаг к абстрактному мышлению?

ПОЮЩИЙ ПАМЯТНИК
Из Антонова в город, как всегда, бежал: сегодня у меня занятие с учителем. Домашнее задание я выполнил — нашел наглядную трехчленку, но агентурное поручение смазал. Осмотр здания книгохранилища ничего не прояснил. Замки и печати не тронуты. Да и устная разведка лишь больше озадачила. Местная малышня из приемника-распределителя только обедала и спала под казенной крышей; остальное время слонялась по ярмарке, где чистила чужие карманы и корзинки.

Мои друзья из Дома юношества выяснили лишь одно: утром антоновские воришки ничего из монастыря не выносили. А кто же снабжает торговку книгами с семинарскими штампами?

В свои заботы Розу я не посвящал, хотя посматривал на нее, а не на кружку с сургучной печатью и четкой красной надписью «НА ПОМОЩЬ МОПРу». Гершель, общественницу, выдвинул комсомол, а я в роли охранника оказался по милости Воркуна. Губернский отдел ГПУ — шеф нашей команды «Динамо». Иван Матвеевич, зная меня еще по Старой Руссе, подошел к моим воротам и, словно по мячу ударил, бухнул: «Глебуха, хватит баклуши бить!»

С Розой мы встретились у памятника Тысячелетия. Она, опередив меня, сосредоточенно глядела на гигантскую статую Петра I, на плечах которого эполетами серебрился тополиный пух.

— Послушай, — шепнула она, глазами указывая на памятник.

Я не прислушался, а вгляделся: Роза вырядилась и совсем не походила на комсомольскую активистку. На ней голубая блузка с белым бантиком, черная юбочка выше колен, модельные лодочки на тонких каблуках, и «визитная карточка» не кимовский значок, а золотые серьги, похожие на спелые вишенки. Из-за этой красы ее чуть было не исключили из Союза молодежи. Вступился Калугин. Роза посещала краеведческий кружок, организованный при музее. Она сотрудник губархива, но архивного в ней ничего — пухленькая, румяная, с глазками-маслинами и кудряшками на лбу. Словом, пышка!

Все из семьи Гершелей обладали идеальным слухом. И все они играли на музыкальных инструментах. В домашнем оркестре Роза вела партию флейты. И неудивительно, что сейчас она уловила тихий загадочный звук, исходящий от монумента, как будто бронзовый шар разнялся большой морской раковиной и протяжно гудит. Гершель сказала:

— Это ветерок-проказник.

— Тут и раньше ветрило, однако памятник помалкивал, — возразил я, невольно вспомнив слова антоновского богослужителя: «На амвоне Руси плачет и стонет страдалица Марфа Посадница».

Странный звук исходил не от Марфы, а от Петра I: фигура последнего возвышалась прямо над Борецкой, но царь держал в руке скипетр, а не дудку…

— Что за фокус, Роза?

Не зная, что ответить, она заговорила о своем отце:

— Папа точно знает: при закладке этого памятника под фундамент опустили цинковый ящик с монетами девятнадцатого века.

Роза приходилась мне родственницей: мой дядя женился на ее старшей сестре, и я кое-что знал о самом Гершеле, аптекаре:

— Твой отец скупает старинные монеты?

— Для своего брата, ленинградского нумизмата.

Хотелось уточнить, почему Роза никогда не вспоминала про родного дядю, но она в это время бросилась к прохожему:

— Пожалуйста, не откажите! — и бренькнула кружкой с медяками.

Длинноволосый, носатый незнакомец в черной бархатной блузе, с бантом на груди, прочел надпись на кружке и смутился:

— Позвольте представиться: юморист Фукс. Приезжий. Пока безработный. Извините. — Он пожертвовал пятак и длинный палец согнул вопросительным знаком: — Молодые люди, в каком российском городе впервые увековечены в бронзе Пушкин и Лермонтов?

Мы с Розой беспомощно переглянулись. А назидательный палец Фукса как бы отделил от пьедестала фигуры великих поэтов:

— Хвала вам, новгородцы! — воскликнул он и мигом скрылся в толпе прохожих (широкоплитная панель почти примыкала к памятнику).

— Видела его в папиной аптеке, — опомнилась Роза и взяла меня за полосатую футболку (такая уж привычка у нее): — Скажи, Глеб, Николай Николаевич как репетитор брал с тебя деньги?

— Учит бесплатно.

— Почему? — надула она яркие щеки. — Он вам родня?

— Нет. — Я рассказал о нашем знакомстве на футбольном поле, куда тот приходил изучать спортивные ритмы: — Я признался Калугину: «Нас два брата: один умный, а другой футболист». Он улыбнулся и пригласил меня на рыбалку. Там-то, у костра за ухой, я и прирос к нему: он же бездетный…

— А мне запали в душу его слова, сказанные на занятии краеведческого кружка: «Где бы ты ни родился, где бы ни жил, если ты русский, твой долг поклониться героям восемнадцатого века — Пскову и Великому Новгороду: они спасли замечательную культуру от вражьего огня. Не вся Русь погорела, не всюду властвовал хан, был край и без татарщины. Здесь воздвигались храмы, дворцы, велась летопись, слагались былины; здесь во времена ига родину славили ратными делами (смяли ливонских рыцарей) и подняли на щит вольность, родной язык и стратегический ум русского народа».

Роза закончила с печалью в голосе:

— Я здесь родилась. Горжусь Новгородом. Люблю родину, Россию, а папа заставляет меня учить язык, чуждый мне: я не хожу в синагогу…

Она метнула взгляд на фигуру ангела-хранителя Петра I. Из его бронзового крыла выпорхнул воробей. Оказывается, металлический шов лопнул, а в полости образовалась гудящая раковина. Мне вспомнились бредни обывателей.

— А нагородили-то! — засмеялся я. — И Пучежскому по носу!

— Почему?

— Жаждет этот памятник стереть с лица земли, вот и собирает о нем всякие пакости…

— Собирает? — побледнела Роза. — Понимаешь, мой начальник…

— Завгубархива Иванов?

— Да, — прошептала она, озираясь по сторонам. — Поручил мне подготовить справки о памятнике Тысячелетия России.

— Какие справки?

Она глазами нашла губполитпросветовское здание с зарешеченными балкончиками:

— Пучежский заказал Иванову справки, документы на тему: «Микешинский памятник — знамя черносотенцев».

Я сообразил, что Пучежский готовится дать бой Калугину и что надо немедля предупредить моего учителя.

— Роза, я сейчас увижу Николая Николаевича; можно сослаться на тебя?

— Конечно! — живо откликнулась она. — Я за памятник! И за Калугина! Иванов, представь, пристает к своим же сотрудницам. Отвратительный тип!

— Тогда жди меня. Здесь не посмеют ограбить тебя…

Я припустил к массивной арке Софийского собора, где толпились экскурсанты возле музейного работника.

БАШНЯ ОБОЗРЕНИЯ
На дворе Софии Калугин стоял в тени Евфимьевской часозвонницы. Он никогда не опаздывал. Мое сообщение озадачило его:

— Говоришь, «знамя черносотенцев»? — возмутился он и поблагодарил меня за оперативность.

На башню вела винтовая лестница. Учитель почему-то обожает спирали. Он старался не отставать от меня:

— Я искал для тебя пример трехчленки, но ты, голубчик, превзошел меня. Что может быть доступнее (перевел дыхание): фундамент, фасад и крыша? Капитальная основа, легкий верх и промежуточная стойка. Массовидный образ! А ты знаешь, как русский народ называет «фасад»?

— Нет.

— Середка! И заметь, середка, середина и СРЕДСТВО — из одного корневого гнезда. Да и по сути: середина есть средство соединения низа и верха, начала и конца, наметки и результата…

— Тема нашего урока?

— Не совсем, друг мой. Философская проза любит афоризмы. А секрет их в искусстве обобщения. Поэтому свою вертикальную трехчленку замени горизонтальной: домик — дом — домище…

— От малого к великому?

— Верно!

Когда-то каменный восьмигранный столб держал над крепостью куранты. Теперь под тесовым шатром звонницы пахло медью колоколов и голубиными гнездами. Верхняя площадка башни открывала обзор города с его слободками и белоснежными монастырями.

Стоя возле деревянного парапета, я залюбовался могучим парком, атакующим старинную крепость:

— Ого! Деревья одолели ров. А молодняк лезет на стену! — Я повел взглядом по кольцу городского вала и выбрал златоверхую колокольню Юрьева: — Звонкий маяк! За ним чуткое эхо Ильменя!

— Голубчик, краски греют, а мысль кормит: дай то и другое. К делу! — Он выделил постройки, примыкавшие к звоннице. — Тут встарь стояли теремок, терем и великий терем владыки Василия. Выходец из народа и развернулся по-народному…

Краевед рассказал о плодотворной работе Василия и лицом повернулся к Летнему саду, где кружился тополиный снег и где над зеленью горки дымил деревянный ресторан в русском стиле.

— Перед нами не кончик, а великий конец Неревский. Здесь, вдоль Волхова, шли улки, улицы и Великая улица…

Я чувствовал: учитель подводит меня к какому-то важному обобщению, но пока что уловил развитие от простого к сложному.

— Неревцы шли через ручей по МОСТИКУ, затем через крепостной ров по МОСТУ, а дальше на ВЕЛИКИЙ МОСТ через Волхов.

— Смелее! — подзадорил он, продолжая на месте необычную экскурсию в прошлое: — Новгород имел торжок, торг и торжище рядом с великим мостом…

Историк отметил правый берег Волхова с базарной площадью, где весело посверкивала карусель:

— Торжок — зародыш всех торгов. Великий торг, с его иноземными дворами да рядами, — расцвет новгородской торговли…

На сей раз я уловил масштабность развития города, но обобщение не вытанцовывалось. Учитель продолжал обозревать Торговую сторону:

— У моста часовня. Выше — церковь. А левее — собор Великого Ивана. Почему так народ назвал? Нуте?

Он голосом выделил слово «народ» и вернулся к обычной интонации экскурсовода:

— Заметь! Храм огромный, двухэтажный. В нем молельня, склад товаров, палата мер и весов (свой ивановский локоть), суд, купеческий клуб и центр связи с заморьем. И это двенадцатый век!

Теперь к народному мотиву он добавил фактор времени. Его рука вела прямую линию от Великого Ивана к Вечевой площади:

— Все решало вече. Новгородское вече просуществовало дольше, чем где-либо в мире. И вошло в историю как великовечье! Высший орган власти боярской республики!

Калугинские глаза, не по возрасту молодые, ласкали чернотой. Они внушали: «Еще рывок мысли! Еще!»

— Заметь, мальчик мой, городские концы создавали стороны, а стороны — великий град. Его владения обширны. На земле новгородской можно было разместить все вольные города того времени. И стоял Господин Великий Новгород на великом пути «из варяг в греки». Итак! — голос историка торжествен: — Великий терем. Великий конец. Великий мост. Великий торг. Великий Иван. Великое вече. Великий Новгород — великий путь. Лопни солнце от зависти, если найдется другой город с таким величием! Нуте, друг мой?!

Высокие эпитеты ворвались в мое сознание лейтмотивом, и я наконец-то обобщил:

— У великого народа и корни великие!

— Отлично! — Он, как ребенок, ударил в ладоши. — Афоризм — самоцвет мысли! А корни — наши великие традиции. Поздравляю!

Не в пример учителю, мне нравилась похвала. Я готов ответить тем же: «Ваша заслуга!» — но не посмел. И я схитрил:

— Мои родители отметили во мне перемену: я-де стал соображать быстрее, рассуждать логичнее. А старший брат, как всегда, подковырнул: «Из тебя выйдет не писатель, а бумагомаратель! Одолей грамматику, а потом уж логику!»

Добрая улыбка не сходила с лица учителя:

— Голубчик, путь к серьезной прозе, повторяю, долог и тернист. Будь готов и к насмешкам и к подножкам. Но ты упорно поднимайся, как только что шагал по лестнице, нет-нет да и оглядываясь на любимого писателя. Тебе ближе всех Достоевский?

Примечательно! Учитель всегда ставил меня рядом с собой, словно мы однолетки, и беседовал как со взрослым. И Достоевского вспомнил не случайно.

В Старой Руссе я посещал библиотеку имени Федора Михайловича и дом Достоевского. Мне было отрадно, что великий писатель мой сосед, земляк. Я ходил по его следам, дышал его воздухом, искал места действия «Братьев Карамазовых». Все это исходило от внешнего сопричастия — мы жители одного города. А внутренний мир Достоевского приоткрыл мне учитель. Он четко отличал диалектику души от диалектики мысли:

— Мышление, друг мой, сложный акт противоборства: отбросить ложную мысль, увязать анализ и синтез, подкрепить аксиому цепочкой фактов, преодолеть логический шаблон и дерзнуть на новое обобщение. Все это от Достоевского!..

Мысленно я обнял учителя, приложился щекой к его теплой груди, поклялся неустанно идти к цели, а вслух признался в скудности своей разведки:

— Книги крадут не антоновские.

— А кто же? — Он назвал дом на Московской улице. — Там, за оградой, в заброшенном подземелье прижились пареньки: худенький, как игла, и крепыш с черной челкой. Ребята проворные. Приглядись к полуночникам. И учти, у них собачонка…

Калугин глазами показал на Кремлевскую площадь с микешинским памятником:

— А сейчас, мальчик мой, к Розе. Пусть она скопирует справки для нас с тобой…

Отрадно! Учитель всегда сочетает слово с делом.

ТАЙНА ДОМА № 6
Из крепости я побежал не прямо к стоянке Фомы (о чем пожалел!), а в Антоново — пообедать и справиться о паре беглецов. Я не сомневался, что они сбежали из приемника и что заведующий наверняка их ищет.

Так оно и есть. Крепыша с черной челкой зовут Филей, а худенького, хозяина собачонки, Циркачом. Шавка Муня, видимо, сторож их убежища.

Калугинское поручение на сей раз я решил выполнить с честью: не спугнуть воришек, не толкнуть их к бегству из города, а подружиться с ними и сдать под опеку Калугина. А план действия прост: «разговориться» с Мунькой, потом пустить в оборот клички ребят: я-де свой, не участник облавы.

Казалось, все предусмотрел: прихватил братишкин электрический фонарик, курево, леденцы и ломтик колбасы. У меня в доме свой щенок. Но что такое? Одичалый пустырь нем: на мой посвист Мунька не откликнулась. И в подвале, сверху заваленном мусором и щебнем, тоже молчок. «Притаились», — решил я и заглянул в мрачный, щербатый лаз:

— Филя! Циркач! Мунька!

Гробовое молчание. Из узкой воронки пахнуло дымом: не табачным, а домашним — горелой лучиной. Я сел на рыхлый кирпичный цоколь и задумался.

Ребята промышляют ночью — значит, отсыпаются. Зловещая тишина настораживала. Вспомнился панический бег заведующего распределителем: за ним гнался шкет с ножом — Мамай имел три привода за такие «шалости».

Страх всегда вызывал у меня стыд, а последний толкал на смелый поступок. Я спустился в треугольный лаз и бутсами нащупал ступеньки деревянного примостка. Почему он не убран? То ли заманивают, то ли ушли купаться.

На каменном полу я осмотрелся. Мои глаза воспринимали только световой треугольник, падающий сверху. Но вот освоился: каморка имеет пролом в соседнее темное помещение. Белесая плесень поднималась по стене. Беглецы обжились в проходной…

Я осветил фонариком мятую солому, ветхое одеяло и «подушку» — трухлявое от моли драповое пальто. Вонючее барахлишко разворошил ногой. Обнаружилось: колода замусоленных карт, пятый выпуск «Пещеры Лейхтвейса», титульный лист с голубым штампом, вырванный из книги, и множество «чинариков», а в углу под мешковиной — бронзовый стержень с тонким концом.

Рассматривая загадочную находку, я напряг память. На Ленинградской улице в милицейском музее выставка холодного оружия и металлических инструментов, отмычек, воровских поделок. Но этот штырь не был столь острым, чтобы им колоть, и не был прочным, чтобы служить ломиком.

Когда-то Шерлок Холмс покорил меня: я мечтал заделаться первоклассным сыщиком, изучал преступный мир — местное ворье знал наперечет. Особенно базарных мазуриков: одни спецы по возам — «воздушники», другие по вырезке карманов — «писальщики», а третьи по магазинам — «городушники». Потом шли Знаменские гопники: они умели все, что и «мальки», но выступали еще в роли «домушников» и наводчиков для профессиональных воров.

Новгород часто навещали гастролеры по церковным ризницам — «храмушники»: одеты с иголочки, в руке блеск-чемоданчик, а в нем пилка, ножовка, фомка и флакончик кислоты для опробования сомнительного золота.

Однако бронзовая палочка в моей руке разожгла любопытство. Для чего она? Ее не просунешь в дверную щель, чтобы скинуть крючок, и дирижеру слишком тяжела.

Обошел остальные клети подвала: заметил сводчатые потолки и обгорелые лучины со свежим запахом дымка. Здесь явно кто-то осматривал старинное подземелье.

Более двух часов я ждал ребят. Они где-то застряли. А может быть, их спугнули? Ведь кто-то горящей лучиной освещал подвал?

Черт возьми, время ушло, а мне сегодня на очередное занятие литературного кружка. Редакция газеты «Звезда» организовала встречу с местным поэтом Василием Смеловым.

Вылезая через треугольное отверстие, я подумал о том, что образ трехчленки хуже геометрического треугольника: этот более наглядно передает три стороны противоречия — ведущую, ведомую и сводящую, а главное, линия переходит в другую, зримо показывая ход кругового развития.

Калугин говорит: линейное развитие переходит в круговое, а круговое в спиральное. Гибкий ум улавливает все три вида становления, а верхогляд схватывает лишь наивысшую стадию — спиральную, а тем самым нарушает принцип историзма.

Стоя возле руин, я через призму треугольника взглянул на ближайшую стену желтого дома и до смешного удивился: в окне второго этажа красовалась Роза Гершель.

Тут я сообразил, что пустырь примыкает к дому аптекаря, где длинный сарай преградил наступление чертополоха и крапивы. Я свистнул красотке и жестом вызвал ее на дворик, куда проник меж сараем и помойкой.

— Ты знаешь, под твоим окном «пещера Лейхтвейса»! — Я объяснил причину моего появления, ввел ее в курс розыска похитителей старинных книг и попросил: — Увидишь ребят — звони ко мне в техникум…

Роза слушала меня разинув рот: она и знать не знает, что рядом подземелье с древними сводами, что в нем устроили себе притон ночные промышлялы. Озадаченная, она взяла меня за рукав полосатой футболки:

— Лай-то слышала, да не придала значения. У нас кругом столько собак, кошек, крыс — жуть берет!

Пышка расправила пухлые плечики и через проходной коридор вывела меня на Московскую. По мостовой мчалась стайка велосипедистов в разноцветных майках. Спортсмен Чупятов, атлетического телосложения, махнул мне рукой:

— Салют, вратарь!

Я взмахнул бронзовым прутиком и снова озадачил Розу:

— Что за штуковина? В «пещере» нашел. Не аптекарская?

— Нет, не знаю, — смутилась она и радостно сообщила: — Додик, братишка, занялся историей Новгорода!

Надо же! Многие изучают нашу историю, гордятся своим рождением на здешней земле, а мы, истинно русские, подчас не чувствуем источника вдохновения, обходим Русскую дорогу и памятник Тысячелетию России. Почему так?!

Вспомнился краснобай Пучежский. Я припустил следом за велосипедистами. На литзанятие пришел раньше других. И рад!

Внештатный сотрудник газеты, начинающий поэт Саша Игнатов, хвастанул мне, что нашел развалины Великого Новгорода и придумал хлесткое заглавие «Тайна дома № 6».

«Вот кто спугнул воришек», — понял я и немедля помчался в Троицкую слободу. Там возле открытой калитки в тревожном ожидании стояла Анна Васильевна. В ее глазах испуг и надежда. Старушка с дрожью в голосе сказала:

— Сынок час назад ушел искупаться и не вернулся…

«ВЕЧЕРНИЙ СОЛОВЕЙ»
Урок с Глебом и хлопоты с кирпичным заводом отвлекли Калугина от навязчивого желания послушать Берегиню. За день он умаялся и решил перед ужином освежиться.

Махнув матери коротким полотенцем, Калугин вышел к берегу Волхова. Над рекой нависла белесая мгла. Она напомнила счастливую ночь. То было во время новгородской ссылки.

Тогда вечером он впервые отправился на прогулку не один. Нет, он и раньше приглашал ее, но она никогда не выходила за порог флигеля, где ссыльные жили коммуной; да и в комнате беседовала с ним лишь за чтением Гегеля, активно обсуждая философские проблемы. А вне коммуны на свежем воздухе молодой революционер и сам забывал о НЕЙ: любовался звездами в одиночестве, хотя по-прежнему любил ЕЕ.

Однажды, открывая калитку в теменьпроулка, он почувствовал, что с ним ОНА, царица противоречий и чародейка любого развития.

Беззвучно шагая рядом, Невидимка взяла его под руку и жарко зашептала: «Милый друг, за твою преданность, за твою любовь ко мне не расстанусь с тобой до последней минуты. А сейчас начнем с малого, ибо в малом зачин великого».

И тут он реально ощутил, как левая нога перечит правой, как четная сторона улицы противостоит нечетной и как на мостовой встречные движения взаимоисключают друг друга. Окруженный полярностями и топча полярности, счастливчик вышел на полярные берега Волхова, над которым, как и сейчас, колыхалась белая тьма.

Резкий гудок парохода оборвал мысли. Историк прислушался: бодрый северик принес музыку с Веселой горки — струнный оркестр зашелся в ритме «Калинки».

«Скоро запоет Соловей», — рассчитал он и, скатав полотенце, сунул его в широкий карман толстовки. Удивительно, сегодня он взял на речку не большой, а малый ручник: значит, наперекор разуму, он бессознательно руководствовался инстинктом…

Кроны столетних деревьев прощаются с вечерней зорькой. Рядом с летним рестораном на земляной горке освещены подмостки эстрады. Там мелодично журчат домбры. Музыканты исполняют знаменитый Полонез Огинского.

По аллее, запорошенной тополиным цветом, идет участница концерта. От каждого маха длинной юбки вскипает белая пена. Крутобокая, осанистая, актриса вальяжно плывет в такт музыке. Светлая коса покоится на высокой груди, где, сверкая, позванивает трехрядное монисто. Малиновые сапожки с кисточками завершают русский наряд.

В радостном страхе Калугин, сидя на скамье, узнал в былинной волховянке Берегиню. К счастью, он не был замечен в тени большого куста и смог проводить глазами это чудное явление, пока «Вечернего соловья» не укрыли заросли сирени.

Но вот сердце унялось, и колыхнулись воспоминания о далекой северной ссылке. Прострел в пояснице приковал его к постели. Пожилая сестра милосердия (тоже ссыльная) массировала ему спину, устала, присела на кровать, а потом прилегла…

Постыдная связь без любви была недолговечной. С тех пор он не шел на сделку с совестью. А сердечные увлечения оборачивались унижением и досадой: он влюблялся в красивых женщин. Старый холостяк осуждал себя за такой неравный выбор, но ничего не мог с собой поделать: любит красоту во всем — в радуге, стремительном полете стрижа; в женском облике и даже в логических построениях.

На Веселой горке сменилась мелодия. Трио баянистов вкрадчиво выманивали «Соловья» Алябьева. Николай Николаевич приготовился услышать колоратурное сопрано, а защелкал соловей!

Актриса не уступала курскому соловью. Казалось, пернатый вспорхнул на освещенную эстраду и утонченным свистом повел раздольную мелодию с трелями, бульканьем, звучной дробью и заливистыми раскатами.

Хотелось наломать сирени, взбежать на горку и вознаградить солистку. В соловьиной песне ему чудился многоколенный мотив жизни с ее переливами, переходами, превращениями, с ее схватками и страстями.

Очарованный звуками, он не заметил знакомой фигурки архивариуса, в кожанке, с портфелем. Обиженный ростом, поднялся на пенек и, боясь шелохнуться, глазами пожирал Берегиню.

При мысли, что его, губкомовца, могут признать завсегдатаи вечернего ресторана, ему стало не по себе. И он, избегая аллей, спустился в тенистую пущу древнего рва. Ива ветками тянула воду, зеленую от плотной ряски. А на другом берегу крепостная стена оранжево отсвечивала на закат.

Тихая старина вернула ему душевный покой, но не надолго. У ворот Летнего сада он снова повстречал волховянку: теперь она улыбалась ему с афиши. Светлоглазая певунья с благородной поступью не может быть «женщиной из тумана», но и не может стать его спутницей жизни. В саду Берегиня с ее неторопливостью и наливными плечами казалась ему старше своих лет, и это вселило надежду, а детская улыбка на афишном портрете мигом отрезвила старого холостяка.

Прощай, мимолетная искра! Ему не привыкать уходить в свой мир противоречий. Нет большего прозрения, когда осознаешь, что всем управляет единство и борьба противоположностей.

Для Калугина выход из дому — необыкновенная прогулка в глубь вечного противоборства бытия. Вот и сейчас он, ступая ботинками по космической пыли, радовался тому, что посланцы издалека расширяют его взгляд на мир до бесконечности, а древние мостовые, лежащие под булыжниками современной улицы, позволяют ему углубиться в подземный Новгород. Там стлались бревенчатые плахи строго в арифметической прогрессии, а в XII веке здешний ученый монах Кирик с помощью геометрической прогрессии заглянул далеко вперед. Кстати, он, математик, озадачил многих любителей старины вопросом: «Нет ли в том греха — ходить по грамотам ногами, если кто, изрезав, бросит их?»

(Конечно же в 1925 году Калугин не мог расшифровать загадочные слова «ходить по грамотам ногами». А сегодня, благодаря археологам, все знают, почему ходили ногами по берестяным изрезанным грамотам.)

Возле одинокой башни, белевшей на берегу Волхова, историк искупался и, размахивая влажным полотенцем, направился к дому, где рядом с калиткой его ждали мать и Глеб.

— Не серчай, — поклонился он матери и, заметив в руке ученика бронзовую палочку, обрадовался: — Нашлось! Это же перо, недостающее Ломоносову на памятнике. Ребята стащили, когда палатку сдергивали…

Радушно приласкав собак, он обхватил футболиста за пояс:

— Проходи, голубчик, и докладывай…

БЫТЬ И НЕ БЫТЬ
Филя и Циркач скрывались в новом убежище и ночью лазали в антоновскую библиотеку. Воркун бил тревогу: «Жаба торгует старинными книгами». Медлить нельзя!

Ослепительным солнцем и тополиной порошей встретила Калугина Торговая сторона. Удивительно, флаг Варлаамиевской ярмарки давно спущен, а народ валит: всем необходима купля и продажа. Минуя ярмарку, историк поднялся на холм, где шумела и чадила барахолка. Здесь на вещи вольная цена: тут один устойчивый регулировщик — сборщица налогов Варвара с кондукторской сумкой на ремне. И всякий клянет ее на свой лад.

Толкучка — угодье беспризорников. В тени закоулка притулился мальчуган. Лохмотья кое-как прикрывают загорелое костистое тельце. Карие глазки, точно мышки, шныряют по сторонам:

— Мамки ниту, папки ниту, хлеба ниту…

Босой «артист» срывается с места, заприметив Серого. Так «вольные» зовут Калугина за серый цвет блузы и панамы. Вот ирония судьбы! На солнечной площадке возле гридницы, где встарь бушевало вече, теперь роился людской клубок, совершающий торг. Здесь, в кольце храмов и каменных лавок, толпу сопровождает запах самосада, ваксы и душного пота. Под ногами пыль, мусор. Без умолку идет перекличка.

— А вот из Питера без литера! — орет плешивый гость с мексиканскими усиками над жирной губой. — Товар без обмана — сигары «Гавана»!

Его старается перекричать жердеподобный мужчина в буденовке со шрамом на тощем лице:

— Кому старинный котелок суворовского солдата… А вот котелок денщика Суворова!.. Редкая находка! Прямо из Кончанского! Личный котелок Александра Суворова!

Продается все, от примусной иголки до японской ширмы. Самый ходовой товар — бумага для письма и махорка. Еще весной осьмушка стоила шесть копеек, а ныне и за гривенник поищешь.

Через толпу Калугин еле пробился к перекупщице. Жирная, большеротая коротышка с выпученными глазами сидела на фанерном чемодане, досасывая цигарку. У ног Жабы на мешковине развал: старомодные туфли, медный чайник, игральные карты, кузнецовское блюдо, а на нем старая книга в белом кожаном переплете.

Увесистый том — обычный молитвенник XVIII века. Таких требников сохранилось много. А главное, ни автографа, ни голубого штампа. Вернув книгу, краевед отошел к жестяно-москательной лавке Иняшина и остановился, высматривая в толкучке Филю и Циркача. Они продолжали воровать ценные книги.

Вдруг в толпе мелькнула знакомая борода лопатой, а над ней картуз с высокой тульей. Передольский тоже заметил старый требник и буквально вцепился в него:

— Сколько?

Бельмо на глазу не помешало Жабе уловить хваткий жест богатого покупателя. И она тут же вздула цену до трех рублей…

— Вы же, голубушка, — вмешался Калугин, — только что просили полтинник? Так или не так?

Авторитетный свидетель не смутил хапугу. Она заканючила:

— Побойтесь бога! Обижать бедную вдову!

У профессора лишь два рубля. Выручил Николай Николаевич. Они расплатились с торговкой и зашли за храм Параскевы Пятницы, XIII века. Коллекционер радовался, а историк недоумевал:

— Я вроде внимательно глядел…

— Экстравагантная находка! — Он благоговейно открыл книгу. — Вы правы, милейший, таких молитвенников много. Видите, это не дониконианская печать: азбука Никиты Федорова. Формат тоже не редкость: требник Чиллини с мизинец. Но поскольку берегли…

— Позвольте, откуда это видно?

Владимир Васильевич красным платком утер влажное от волнения лицо и неожиданно перешел на загадочный сказ:

— Долго стоял «поросенок» на «пуделе», отчего у него отвисла «пята» и «ухо», и на поле «слизней» мало. Уразумели?

— Не очень.

— Видите, — он осторожно обнажил переплет, — требник завернут в ослиную кожу. А книга в пергаменте или харатейной сорочке получила прозвище «поросенка». «Пудель» в данном случае не кудрявый песик, а низкий шкаф с верхней наружной полкой, как у вас в кабинете. Так вот стоял требник на приполке большой срок, отчего край корешка отвис «пятой»…

— Ради чего стоял, голубчик?

— Ради древнего пергамента, в который обернут требник, — профессор любовно погладил ладонью белую кожу: — Здесь на лицевой стороне чернила смыты, а на тыльной сохранились…

Сдерживая дыхание, он бережно отвел край обложки, открыв для прочтения старинное письмо с прямыми, жирными буквами.

— Одиннадцатый век! — ахнул профессор. — Так называемый устав! Изумительно сходен с почерком Остромирова евангелия, которое, как знаете, писалось для здешнего посадника Остромира…

— Любопытно, что за текст?

— Обязательно сообщу вам. — Знаток книги завернул том в красный платок и поинтересовался судьбой памятника России: — Надеюсь, правда восторжествует?

— Разумеется, голубчик! — Калугин вспомнил о пропаже книг: — У вас имеются автографы Юшкевича и Прокоповича?

— Есть «Послание» Сильвестра. Нашего земляка…

— Автора «Домостроя»? — оживился историк. — Откуда?

— Отец приобрел. Он утверждал, что это из книг Грозного.

— Поскольку Сильвестр был духовником царя?

— Не только! — Профессор строгим взглядом отогнал пьяного от стены храма и продолжил: — Когда Иван Четвертый обосновался в Новгороде, то остро нуждался в монетном дворе и своей библиотеке.

— Привез сюда? — изумился историк.

— Отец не закончил поиска, но догадка его резонна. Книголюб Юшкевич мог раздобыть книги Грозного. Они хранятся в Антонове.

— Надежнее отправить в Ленинград…

Прощаясь, Николай Николаевич с трудом подавил желание поделиться впечатлением от концерта «Вечернего соловья»…

Ближайший путь к мосту — через базарную площадь. Булыжная дорога делила ярмарку на два участка. Правый, что ближе ко дворцу, забит телегами, груженными сеном, овсом, поделками из дерева и разной живностью. Тут надрывались поросята и тут же пахло прошлогодней квашеной капустой. А левый участок, возле горсовета, пестрит ларьками, палатками, увеселительными аттракционами. Здесь благоухают восточные лакомства и душисто-теплые вафли.

Шумное разноголосье зазывает, приглашает, а герой один — рубль. На ярмарке только солнышко бесплатно: оно светит, греет, украшает и веселится в стеклянных блестках карусели. Пение шарманки сливается с выкриками торговцев и взрывами бумажных хлопушек. Слепит зеркало у входа в самый длинный балаган шапочного короля Лазерсона.

Николай Николаевич заинтересовался силомером. Станок — как высоченный градусник. Рядом с дубовой наковальней остроглазый хозяин и клетчатой кепке азартно подначивал зевак:

— Разбил пистон одной рукой — тебе червонец, не разбил — мне червячок! А ну, кто силен да смел? Выходи!

Вызвалась бойкая девица среднего роста: личико пионерки, а плечи ядрометательницы. На ней белая матроска с синим воротом, короткая юбка парашютиком и теннисные сандалии:

— Левой? Правой? — Она вытянула загорелые руки.

— Любой! — оскалился золотой коронкой аттракционщик.

Спортсменка уверенно взяла молот, одной рукой раскрутила его и точно ударила по рычагу: в тот же миг стальной боек просвистел по узкой шкале и хлестко разбил пистон. Ошеломленный хозяин заскулил: он-де не заработал еще и пятерки. Но физкультурница тоже преобразилась, посуровела и по-блатному цыкнула:

— Хлюст, на кон!

В защиту победительницы загудели зрители. Золотой фиксе пришлось раскошелиться. Он огрызнулся:

— Не иначе как циркачка!

А «циркачка» с ямочками на щеках, как ни в чем не бывало, увела местных актеров к широким лоткам, где курганами ярились апельсины.

Калугин думал о ней: «Откуда такая умелость и сила?» Невольно вспомнился прыжок Берегини через ограду памятника, словно за ее плечами специальная агентурная школа.

Актерская компания не вся накинулась на фрукты. Вера Чарская решительно подошла к историку. В узком платье, с высокой прической, увенчанной малюсенькой шляпкой, бог знает чем закрепленной, статная, с печалью в глазах, она вынула из лакированной сумочки почтовый листок.

— Простите, — заговорила она, волнуясь. — Нас с вами познакомил на обсуждении премьеры Пучежский. Он оказался подлецом…

— Сочувствую вам, голубушка, — поклонился он учтиво. — Но жалобу отдайте моему заместителю Громову. Я в отпуске…

Конечно, председатель Контрольной комиссии мог бы взять заявление, но, кто знает, возможно, ловелас сегодня же вернется к Вере Чарской, если узнает о жалобе.

«Мирный исход лучше скандального разбирательства», — рассудил он и тут же на торгу задумался о смене жизненных формул. В дни революции и гражданской войны приходилось часто думать по формуле Гамлета: «Быть или не быть Советской власти».

Теперь, в дни нэпа, другая формула: «Быть и в то же время не быть». Советской власти не быть, если победит частная собственность, и в то же время быть, поскольку элементы капитализма под контролем Советской власти: торгашей уже теснит кооперация. Вера в бога сильна: быть еще храмам открытыми, а в то же время не быть им вечно — неумолимо тают ряды верующих. В стране полно беспризорных — Детской комиссии быть, а в то же время не быть, — Новгород, например, почти всех бездомных приютил. Зиновьевцам пока быть в партии, а в то же время не быть, — такова судьба всех заговорщиков против ЦК.

Калугин не заметил, как вошел в Детинец, где предстояла очная ставка Иванова с Пучежским.

Дорогой читатель, очная ставка неожиданно закончится теоретическим спором, который может вызвать недоумение: коммунисты 25-го года затронули научные идеи сегодняшнего дня?! В действительности еще в 1923 году журнал «Под знаменем марксизма» поставил вопрос:

«Кто в наше время не слыхал о теории относительности и не держал в руках одной из бесчисленных книжечек, распространяющих вкривь и вкось это учение?»

Кстати, в том же номере московского журнала были помещены две обстоятельные статьи о теории «квант». Примечательно, что один из авторов статьи не кто иной, как сам создатель теории, знаменитый немецкий физик Макс Планк.

Двадцатые годы пронесли первую волну увлечения философией естествознания в среде советских ученых.

СТРАННЫЙ КОНФЛИКТ
С Торговой стороны губком партии переехал в Кремль и занял бывшие митрополичьи покои. Здесь не было электрического освещения. Монтером работал новгородский Эдисон. В черной спецовке, стоя на стремянке, он молотком долбил толстую стену.

— Николай Николаевич, — громко приветствовал Лебедев, прервав стук, — вашу записку получил. Через неделю буду на заводе…

Калугин поблагодарил изобретателя. И они заговорили о предстоящей выставке собак. В программу охотничьего праздника входило состязание по стрельбе. Историк отказался участвовать.

— Я в шапку мажу! — засмеялся он и вдруг вспомнил свой давний спор с местным епископом: тот всерьез убеждал ссыльного во всем исходить из духа, а материалист имел наивность увлечь владыку диалектикой природы.

На дверных филенках георгиевские кресты. Открытая дверь дохнула табачным дымом. На первом этаже шумела комсомолия. Дима Иванов митинговал по всякому поводу. А сверху по каменным ступеням сыпалась трескотня пишущей машинки. На средней площадке широкой лестницы под ногами розовела мозаичная звезда, словно дореволюционный архитектор угадал, что дом митрополита займут коммунисты.

В длинном коридоре боровичане искали финансово-хозяйственную часть. Двери были еще без номеров и табличек. Калугин указал приезжим нужную комнату и почувствовал на плече тяжелую ладонь. Его остановил секретарь партячейки спичечной фабрики.

Здоровый, под стать Воркуну, аппаратчик хмур:

— Товарищ Калугин, сущее безобразие! Разбой в усадьбе Аракчеева: в парке статуи, вазы оскверняют, из дворца вещи прут…

Столько неотложных дел, что историку не выбраться не только в Грузино, а подчас в Юрьево, где тоже издеваются над стариной. Он постучал в дверь, обитую железом. Орготделом заведовал его давний друг Алексей Михайлович Семенов.

— Они в санатории, — любезно напомнила уборщица Матрена.

Крупная, с большими кофейными глазами, она хотела что-то добавить, но в это время на площадку вышли Иванов и Пучежский.

Контрольная комиссия пока еще не имела своей постоянной комнаты. Матрена открыла свободный кабинет, где обычно заседала секция нацменьшинств. В противоположность губисполкому, губкомовцам не хватало мебели: в помещении стол и два стула.

Иванов один стул придвинул председателю, второй занял сам и бесцеремонно кивнул на широкий подоконник открытого окна:

— Дорогой тезка, ты любишь свежий воздух!

Зная норов Пучежского, можно было ожидать, что самолюбец с атлетической фигурой схватит за шиворот карапета и скинет его со стула, но тот лишь проскрипел зубами:

— Ладно уж, старичок…

— Товарищ Пучежский, — начал деловито Калугин, — твой друг осуждает тебя за то, что ты готов взорвать «рекламу царизма», и говорит, что ты подбиваешь его против меня…

— Протестую! — вскипел Пучежский и нервно расстегнул ворот алой косоворотки. — Я не подбивал! Протестую открыто! Всех призываю очистить Кремль от царского склепа…

— И все же! — осадил Калугин. — Поносить друга заглазно — не этично! Так или не так?

— Не так! — взвизгнул Пискун. — Дружба не исключает разных подходов: я за Микешина, он против. Спорим открыто. Все этично!

До сей минуты Пискун никогда не выступал против своего начальника. Тот напружинился, готов схватить тезку за горло, но руки дрожат от бессилия. Видимо, подчиненный на чем-то поймал его. Пучежский поминутно косился на зеленый портфель Пискуна.

— Грех в другом. Ты втихую заказал мне справки…

— Ложь! — вырвалось у начальника просвещения. — Я заказывал в присутствии своего помощника…

— А потом шепнул: «Подбери в духе „Воззвания черносотенцев“».

— Не ври, монах! — дернулся оратор. — Эта листовка не в твоем архиве, а в Музее революции. И дело не в документах. Я не одинок! Мы уберем Кунсткамеру с царскими монстрами. За это Клявс-Клявин и сам Зиновьев…

— Не спеши, златоуст! — хихикнул Пискун. — Есть еще ЦК! И председатель Контрольной комиссии может обжаловать любое ваше неверное решение…

Иванов обратился к председателю:

— Чудак не понимает, что мы своей разноголосицей ставим вас в неловкое положение. Вы же не знали о нашем расхождении. И вам казалось, что я наговариваю на друга. Вызвали нас на очную ставку. Правильно! Выслушали и убедились, что зря меня подозревали в наушничестве…

Подозрение, разумеется, не рассеялось: чувствовалось, что Иванов в чем-то уличил своего начальника и мстит ему за прежние унижения. Не шантажирует ли его за обман Веры Чарской?

Калугин счел нужным рассказать о гневе актрисы ТОРа:

— Ее жалоба вот-вот поступит сюда. И сам знаешь, Александр Михайлович, будет не товарищеская беседа, как сейчас, а партийный суд. Если подтвердится твое распутство, отказ от ребенка, то ты, батенька, выложишь партбилет…

Пучежский побелел. А Пискун злорадно запетушился:

— Что-о?! Заделал дите? Ась? — И тут же вдруг архивариус потушил глаза и, подобно мудрецу, приложил руку к челу: — Николай Николаевич, за вашу доброту хочется отвести от вас трагедию…

— Не надо! Не ко времени! — вмешался Пучежский.

— Истина всегда ко времени! — Пискун растворился в ангельской доброжелательности. — В Питере я зашел к Зиновьеву. Он рассказал о своей жизни. И нежданно спросил про вас: «Над чем работает наш философ?» И схватился за голову, когда узнал, что вы занимаетесь диалектическими аксиомами и фигурами…

— И понятно! — подал голос Пучежский. — Диалектика и число несовместимы! Нет философских аксиом! Все относительно!

— Даже борьба?

— Все! Ваша абсолютность борьбы — футуризм!

— Шабаш ведьм! — подкинул бывший монах.

— Кстати, — улыбнулся историк, — субъективист Мах изучение электрона окрестил «шабашом ведьм», но ныне теория «квант» доказала, что ЧИСЛО спектральных линий оказалось во всех случаях одинаковым. Вот вам и АКСИОМА количественная!

— Физика не философия! — возразил Пучежский.

— И в то же время, голубчики, без физики, математики, химии нет философии!

В открытое окно ворвался гудящий звон Софийских колоколов: они заглушили спокойный голос Калугина. Он понимал, что его противники, не зная естественных наук, ничего путного не скажут.

— Голубчик Александр Михайлович, вы член Общества охотников, пожалуйста, откройте завтра выставку собак…

ВЫСТАВКА СОБАК
Тысяча девятьсот двадцать пятый год радовал новгородцев возрождением культурных и коммерческих мероприятий: открылись художественная галерея, Варлаамиевская ярмарка, аукцион и выставка охотничьих собак.

Афиша с рисунком ушастого сеттера приглашала горожан в Красные казармы на воскресный день. А накануне поздним вечером произошла встреча на городском мосту; морозовская пролетка с новыми шинами поравнялась со старенькой коляской Фомы. Лошадей успокоили: здесь быстрая езда запрещена. Пассажирка ночного извозчика, блондинка в белом, негромко спросила:

— Где?

— На выставке, — ответил нэпман заговорщицки.

Эти слова я услышал возле яхт-клуба, когда возвращался от учителя. Слышимость объяснима: сухие сосновые доски настила, подобно музыкальной деке, резонировали звуки — при южном ветре я, житель Антонова, слышал топот на мосту. Репликам я придал значение потому, что именно в тот вечер Калугин посвятил меня в секретную операцию «Алхимик».

Охота за Алхимиком подогрела мой интерес к выставке собак: я был уверен, что в Красных казармах Морозов передаст гастролерше золотые слитки и что там, на плацу, появится Циркач со своей Мунькой. Так что я одним заходом накрою двух зайцев!

Красные казармы и кривая речушка окружали учебный плац. Над ним малюсенькими парашютиками витали тополиные хлопья. Они цеплялись за костюмы участников выставки, зрителей, музыкантов и голосистых лоточников:

— «Сафо»! «Пушка»! «Зефир»!

— А вот не хуже виски — медовые с маком ириски!

Неистовое солнце ликовало на медных трубах. На широком дощатом помосте военный оркестр играл вальс «На сопках Маньчжурии». Я зорко следил за кирпичными воротами, где вот-вот появится Морозов. А Филя и Циркач сидели в компании антоновских ребят из приемника. Они стайкой разместились на разлапистой иве с черным дуплом.

Держа в поле зрения каменные столбы, я подошел к юным болельщикам и громко пригласил всех на вечернюю игру с футболистами Волховстроя. Приглашение вратаря сборной Новгорода возымело действие: Циркач, с Муней на руках, бесстрашно поднялся во весь рост, чтобы рассмотреть меня. Узкоголовый мальчик был настолько плоским, гибким, что я невольно смекнул: «В любую форточку юркнет». Он наверняка по водосточной трубе лазает в книгохранилище.

Но вот оркестр примолк, на трибуне вспыхнула алая рубаха оратора. Пучежский произнес зажигательную речь, огласил состав жюри и под аплодисменты объявил выставку открытой. Трубачи грянули марш «Прощание славянки». Охотники вкруговую повели собак на поводках. В необычной обстановке бедняжки, поджав хвосты и озираясь, жались к ногам хозяев, которые и без того сбивались с размеренного шага.

Седовласая, в темном платье, Анна Васильевна вела длинношерстного огненного сеттера. Следом за нею Николай Николаевич, думая о своем, шел рядом с бело-коричневой гончей, у нее могучая грудь и широченные лапы. Разнообразие пород невелико: гончие, легавые и лайки. Все же любой показ животных не только приятное, красивое зрелище, но и наглядное доказательство того, что и собачья эволюция невозможна без антиподов.

Наконец-то в проходных воротах показался Морозов с пятнистым догом в наморднике: огромный пес осмотрел своих собратьев с явным презрением, на его ошейнике золотился жетон.

Жюри совещалось недолго. Оркестр проиграл туш трижды: золотую медаль получила легавая адвоката Арефьева, серебряную — калугинский гончак, а бронзовую — сибирская лайка с пушистым хвостиком баранкой.

Затем началась стрельба. Калугин, стреляя плохо, не состязался: болел за друга. А тот, высоченный, в сером костюме, двумя руками держал двустволку двенадцатого калибра и терпеливо ждал своей очереди.

Пахло пороховым дымком. Лебедевская катапульта метала вверх с разной быстротой круглые тарелочки в сторону пустынной речки. Стрелок, заняв позицию у барьера, целился в течение одной секунды. Из десяти вспорхнувших «бекасов» изобретатель сбил десять! Награда — золотые часы. Воркун смазал один раз: получил портсигар из серебра. Рослый усач аккуратно уложил в плоскую папиросницу толстенькие «пушки» и, щедро улыбаясь, обнес папиросами курильщиков.

Поздравляя призеров, Калугин потрепал чекиста по плечу, а нашего Эдисона обнял и шепнул насчет кирпичного завода. Мой учитель удивительно быстро спускался с небес на землю.

Я скрытно следил за каждым движением Морозова. В клетчатом костюме, с темным ежиком на круглой голове, он одну руку засунул в карман, а другой сдерживал на тонкой цепочке красноглазого свирепого дога.

Вдруг чувствую, что меня за рукав тянут из толпы. Мелькнула догадка: «Роза». Так и есть. Один на один она прошептала:

— Вчера у нас в архиве был редкий визитер. Обычно Иванов бегает к Пучежскому, а тут сам начальник пожаловал. Они закрылись в кабинете и о чем-то секретничали. Я, проходя мимо двери, расслышала одно слово, сказанное в сердцах: «Футурист!»

«Сомнительно, чтобы горячо обсуждалась поэзия, да еще при закрытых дверях», — размыслил я и решил сообщить об этом Николаю Николаевичу.

А выстрелы гремели. Среди женщин отличилась Арефьева, жена адвоката. Из восьми тарелочек она разбила семь. И тут же, довольная, светлозубая, по просьбе Морозова передала свое французское ружьецо молодой спортсменке в матроске и синем берете. Незнакомка стреляла вне конкурса. По тому, как она ловко и уверенно вскинула двустволочку, даже я, горе-охотник, угадал в ней опытного снайпера. Ни одного промаха!

Зрители забили в ладоши. Морозов рванулся к победительнице и на белой лайковой перчатке преподнес ей искрящееся алмазом золотое колечко:

— Ваш приз!

Молоденькая «стрельчиха» улыбнулась, а у меня и глаза на лоб: в белокурой незнакомке я признал «Вечернего соловья» и невольно вспомнил вчерашнюю позднюю встречу на мосту Морозова с Берегиней, портрет которой давно примелькался.

Но что такое? Яснопольская, с ловкостью Соньки Золотой Ручки, незаметно опустила колечко в нагрудный кармашек пиджака Морозова и резко отвернулась. А садовник Сильвестр, с благоухающим букетом белых тугих роз, нежданно бухнулся на колени перед актрисой:

— Божественная! Пречистая дева! Не верь нам, блудням! Особо, — зло покосился на мясника, — этому кобелю с белой лапой!

Видимо, дог уловил зловещую искру от взгляда бывшего монаха и с рычанием бросился на коленопреклоненного. Другой рухнул бы на спину, но Сильвестр устоял и, словно пружина, отбросил пса к хозяину. Тот схватил собаку за ошейник, хотел скрытно сбросить намордник, но Морозова остановил комиссионщик Коршунов.

Солидный, в светлой шляпе, с курчавыми бакенбардами и вечно дымящей трубкой, он умышленно громко распорядился в сторону своей разодетой супруги:

— У ворот извозчики! Поспеши, пока есть свободные!

И, словно по команде, перегоняя друг друга, нэповские воротилы устремились к выходу. Тем временем к моему учителю подошла премьерша театра Вера Чарская и, счастливая, за что-то благодарила его.

Тут я вспомнил о воришках, вскинул глаза на старую иву, а там чирикали одни воробушки. Вспомнилась бессмертная пословица: за двумя зайцами погонишься…

К счастью, Калугин, занятый Минусом и Плюсом, не заметил, как я улизнул из Красных казарм. Свое бегство я оправдал тем, что впереди ответственная футбольная игра. Хотя, откровенно, я думал не о предстоящем состязании, а о том, зачем Берегиня дорогое кольцо вернула Морозову, а цветы от Сильвестра приняла. Еще меня удивили мои просветители, Передольский и Калугин: они держались друг от друга на расстоянии, но глаз не спускали с «Вечернего соловья». Мне же было отрадно, что Яснопольская отвергла морозовский «приз»: теперь я не думал о ее связи с Алхимиком. Мне виделась заманчивая картина: я удачно защищаю ворота, мне аплодируют, а Берегиня несет кудрявому вратарю белоснежные розы.

Но поздравит меня с успешной игрой только Роза Гершель. Бедняжку я не проводил домой: остался на товарищеском ужине.

ЛОГИКА ОТКРЫТИЯ
Наконец-то понедельник! День дежурства Калугина по Детской комиссии: он, беседуя со мной, заходит в излюбленные места беспризорников. Мой самый отрадный день! Я бежал к учителю не с пустыми руками. Вчера после футбола Циркач и Филя доверились мне и подарили старинную книгу.

Николай Николаевич похвалил за удачную разведку. Оказывается, члены Детской комиссии — представители губоно, комсомола, партии, а также милиции и ГПУ — пытались найти воришек. Засады в Антонове безрезультатны. Филя и Мунька стояли на стреме, пока Циркач лез по трубе со стороны поля. Допрос Жабы тоже ничего не дал. Шельма твердила свое: «У меня бельмо, шкета не приметила. И товар ныне вольный».

А теперь вещественное доказательство — «Логика» XVIII века. Год издания, штамп и затхлость книгохранилища. Циркач взял книгу по признаку «красивости»: переплет золотистый.

— Голубчик! Издание братьев Лихудовых! — Историк жестом восторженно обозначил книжный стеллаж: — У меня нет!

Ясно, учитель с величайшей радостью поставил бы редкую книгу на полку, но он скорее руку отдаст на отсечение, чем присвоит государственную ценность.

В Новгород беспризорники проникали, как правило, не пароходом, а поездом. Поэтому наш поиск обычно начинался с вокзала. От Белой башни мы шли по земляному валу к станции, а сегодня пошли через крепость. Учителю не терпелось показать Лихудов корпус. На дворе Софии он подвел меня к двухэтажному дому с килевидными арочками над окнами.

— Здесь при Петре Первом помещалась Новгородская славяно-греко-латинская школа. Заметь, еще тогда наши предки изучали науку о правильном мышлении.

— А теперь что? Не нужна?

— Нужна! Но сейчас нам важнее диалектическая логика.

— А зачем тогда еще «Логика открытия»? — допытывался я, любуясь старинным белостенным зданием бывшей школы.

— Логика открытия, голубчик, это практическое применение формальной и диалектической…

— Как?! — удивился я. — И школьная логика пригодилась?!

Моя ершистость не смутила историка. Он, пожалуй, даже обрадовался случаю помочь мне самому различить три логики.

— Друг мой, какая разница между фактом существования и фактом развития? Нуте?

Вот сила точной постановки вопроса! Я сразу понял, что «фактом существования» занимается обычная логика, а «фактом развития» — диалектическая. Я соразмерил:

— Прежде чем отбыть, надо быть: сначала самолет, а потом уж полет.

— Верно! Логик строит «самолет», а диалектик ведет, управляет им. Один — конструктор, другой — пилот…

— А при чем тут «Логика открытия»?

— При том, батенька, что и конструктору и пилоту приходится прокладывать путь в НОВОМ направлении, учитывать десятки, сотни количественных показателей, подбирать ключи проникновения ко всем непредвиденным обстоятельствам…

— Логика открытия — связка ключей?

— Верно! Но ни один ключ не может быть универсальным, а в целом — вся связка ключей — универсальная логика.

В те дни во мне с прежней силой заговорил Шерлок Холмс, и я поймал учителя на слове:

— Каким ключом можно открыть тайник Алхимика?

Мы вышли на Кремлевский мостик с массивными цепями. Слева продолговатый кинотеатр «Экран», справа ворота Летнего сада, — там и здесь небольшие группки молодежи. А в центре дорожники чинят булыжную мостовую. Калугин спросил их: скоро ли магистраль будет готова принять зарубежные машины?

Я смекнул, почему сегодня изменен маршрут. Учитель, как член Комитета содействия автопробегу, проверял готовность города достойно встретить иностранцев. И пока мы не вышли на пустынную площадь, он не спешил с ответом на мой вопрос:

— Дорогой Шерлок Холмс, — строго заговорил он, — впредь не произноси громко кличку спекулянта: мы общаемся с начальником ГПУ — надо понимать. А чтобы вскрыть тайник Алхимика, разумеется, нужна связка ключей. Однако, друг мой, без упрощения нет учебы. Пока возьмем «ключ номер три»…

Стоя в центре площади, он осмотрелся и тихо спросил:

— Кто входит в твой треугольник?

Я не сразу сообразил:

— Алхимик — посредница — дантист.

— Верно! Три звена. Теперь вскрой противоречие между крайними звеньями.

Эту задачу я одолел:

— Алхимик жаждет сбыть золото дороже, а дантист, напротив, купить дешевле; один не прочь объегорить другого, но оба, боясь тюрьмы, прячутся друг от друга: меньше контактов — безопаснее. Но без посредника не обойтись.

— Так! А посредница что?

— Она в меньшем ответе — соучастница. Общается с тем и другим. И оставляет больше следов. Значит, более уязвима.

— Умница! Слабинка, разумеется, в среднем звене, за которое и ухватимся, чтобы вытащить всю троицу на лобное место.

Мы шли в сторону газона, где высокий забор отгородил наши спортивные площадки. Я вспомнил вчерашнюю игру и рассказал о защитнике команды гостей «Сене-Ване»…

— Он очевидец диверсии на Волховстрое…

Я вообразил себя первоисточником, поскольку газеты молчали об этом. Но ошибся. Учитель пояснил:

— Иван Матвеевич сказал: след диверсанта ведет к нам…

— А если контрик и Алхимик — одно лицо?

— Возможно, — он взял меня под руку. — Не распыляйся. Ты еще Филю и Циркача не привел. Знаешь их новое убежище?

— Узнаю. В день прибытия интуристов они не утерпят, чтобы не взглянуть на шикарные машины и знаменитых гонщиков.

— Почему вчера не проводил ребят до «дома»? Нуте?

— У нас был товарищеский ужин в Софийке. Нет, нет! На двадцать два футболиста — двенадцать бутылок пива. Мы не увлекаемся…

В конце Ленинградской улицы из бревен и досок возводили над валом декоративную арку. Калугин обратил внимание не на строителей, а на прохожего в милицейской форме, рядом с которым важно вышагивал по-волчьи строгий пес-овчар.

— Знаменитый Буй, — шепнул учитель. — Награжден золотой медалью на Всесоюзной выставке судебно-розыскных собак. Приятно! А то наш город ныне славен лишь ликерами. Смотри, душа моя, пристрастишься к бутылочке — прощай спорт…

Он оглянулся назад и неожиданно предупредил меня:

— От самого Кремля за мной идет уборщица губкома: видимо, ждет, когда мы разойдемся…

На его всегда задумчивом лице вертикальная морщина меж густых бровей вытянулась дольше обычного: наверное, он чувствовал, что уборщица сообщит сейчас нечто важное, но малоприятное. Зайдя за вал, я с нетерпением ждал учителя…

МАТРЕНА
Сегодня ровно два года, как самогонщики утопили ее незабвенного мужа. Пора помянуть, да страх одолевает, как бы кремлевский начальник в красной рубахе не схватил за руку. Прошлый раз она выходит из храма, а он отвел ее в сторону и давай срамить по-всякому: «Дура деревенская, не позорь Дом партии. Ты же вдова коммуниста, милиционера!»

К земляной насыпи моста прижалась белая часовня со столбами из темного камня. Здесь хранится древний деревянный крест, украшенный резьбой. Перед ним, чудотворным, Матрена не раз стояла на коленях. Заказала сорокоуст по убиенному супругу Владимиру. По старому завету, поставила витую коленцами свечу, помолилась за упокой души его и за здравие Ксюши, кровиночки своей. И на сердце полегчало.

А ранним утром отнесла подаяние монашкам. Келейницы Звериного монастыря теперь ютились в Детинце, в угловой Владимирской башне, что с иконой над входом. Опрятная старушка, с иконописным лицом и сухой талией, охваченной широким поясом, благодарила Матрену за приношение, поспрошала о жизни ее и многозначительно перекрестилась:

— Вот ты, сестра моя, в архиерейском доме полы моешь, а поди не ведаешь, что там сотворилось?..

Матрена испугалась. Зная, что губком партии расположился в бывших покоях владыки, она подумала, что речь пойдет о том, за что ей, уборщице, придется отвечать.

— Было это, ох, давненько! — Бабка заложила за щеку кусок вишневого клея янтарного цвета и пахнула камедью. — Посетил как-то владыка Звериный монастырь. Приглянулась ему сиротинушка с алыми устами и ангельскими очами. И возмечтал он взять ее к себе прислужницей. А игуменья рече: «Так и так, светлейший, токмо переодень ее в инока». Переодели девоньку, нарекли Кукшей, в честь православного грамотея. Вот минул годок, а у Кукши животик припухает. Того и гляди — срам архипастырю. Вечевали недолго. Ключарь, побратим домового, задушил беременную, а труп замуровал в стену. Там-то, в митрополичьих покоях, стены, як у нас в крепости, в двадцать кулаков.

Рассказчица тронула широченный подоконник башенного оконца с обзором раздольного Волхова и вкрадчиво продолжала:

— Токмо не спится владыке: как ночь… стон жалобный. Переехал он к себе на мызу, что за городом на берегу, да, видать, бог не простил грешника — угорел ночью и не проснулся…

Монашка осенила крестом оторопевшую вдову:

— Убереги тебя бог от безбожников! Они всюду…

Идя на работу, уборщица вспомнила монтера. Тот вчера, прилаживая светильник, простучал пустоту в стене владычьих покоев и призвал в свидетели Матрену: «Может, клад какой?» Теперь-то она уразумела, что там за похоронка. Ее даже жуть охватила. А монтер, бывалый охотник, улыбнулся и отверткой показал на чердачный люк:

— Я слазал. Сдвинул плиту над стеной. И спичкой осветил каменный мешок. Пустой тайник. Эх, опоздали!

За пять лет жизни с милиционером Матрена наслушалась всякого. Иной раз и пустая бутылка выводит на след. Уборщица решила доложить про то начальству. Да вот незадача: новый секретарь, хоть и латыш, как прежний, хоть и смахивает на доктора с бородкой, а все ж другой закваски. Бывало, Соме придет раньше всех, за ручку поздравствуется, спросит о здоровье, о дочурке и скажет: «Ты, Матренушка, очен-н старательна». А этот, новый, прошел и даже не взглянул. Да и остальные, что с ним прибыли, тоже не замечают ее. Собьются в кучу и все о чем-то шушукаются. Курят — окурки на пол…

Вот и сейчас стоят на площадке лестницы, дымят, шепчутся. Напрягая слух, Матрена вытянула шею и трижды уловила фамилию Николая Николаевича. Произносили ее злобно. Бог ты мой, неужели и его за дверь? За последний месяц отсюда спровадили Сомса, Ларионова, Котрбу, а Сашу Мартынова даже под конвоем.

Намедни зашел сюда Миколаевич, сейчас он в отпуску, и на ее беспокойный вопрос ответил: «Лестницу метут не снизу, а сверху. Так что, голубушка, не удивляйся». Понятно, на то и новая метла, а все ж обидно за Миколаевича. Еще в Старой Руссе он вступился за икону божьей матери: ее, старинную, антихристы хотели сжечь. Да и здесь он оберегает храмы и памятники. И человек душевный, внимательный: не пройдет мимо — положит в руку конфетку для Ксюши. Не то что новоявленные: за папиросами сгоняют — спасибо не скажут.

Поначалу тут, в коридоре, донимали блохи. А Миколаевич надоумил промывать полы с керосином: «Мы в тюрьме, говорит, так спасались». Его друзья тоже толковые: жаль их. Без них тошнехонько. А теперь зуб точат и на самого Миколаевича. Вот краснобай в цветной рубахе всем тутошним уши прожужжал: «Калугин молится на Русь и на всех ее подонков — Садко, Буслая, Невского!» А давеча Пискун, плюгавый, новому начальнику плел: «Калугин государственный план срывает с бумагой». Тут, поди, поклеп злостный. И только наветник из кабинета начальника, как тот сразу в Ленинград по телефону: «Калугин… церковные книги… план под угрозой…»

Ох, неладное творится. Аж сердце холодит. Уйду отсюда, уйду, не пожалею. Но наперед повидаю Миколаевича, скажу обо всем. И случай подходящий: он тут, на дворе, с мальцом объявился. А поведаю, как муж учил, без свидетелей…

ПРИ ЗАКРЫТЫХ ДВЕРЯХ
Прогулка с учеником по родному городу всегда отрадна. Дома на столе любимая окрощка на крепком деревенском квасе. Настроение хорошее. И вдруг — настырно звонит телефон.

В трубке знакомый голос однополчанина Клявс-Клявина:

— Срочно зайди…

Известно, о чем поведет речь новый секретарь губкома: добрая Матрена в какой-то мере угадала замысел посланца Зиновьева — поскорее вымести Калугина из Новгорода.

Возвращаясь в Кремль, историк готовился к предстоящей схватке с Клявс-Клявиным. Последний учел свою неудачу на берегах Великой. Там псковичи зиновьевцу дали от ворот поворот; не избрали его секретарем губкома. Так сюда, в Новгород, хитрец сначала заслал на ответственные посты своих ставленников: обеспечил Клявс-Клявину большинство голосов, а затем уж рекомендовал его на место Сомса. После смерти Ленина Зиновьев совсемутратил чувство коллегиальности и пытается всюду, где возможно, самолично назначать своих людей. Теперь, разумеется, протащит Клявс-Клявина.

В такой ситуации ленинцам нужно объединяться, но как скажешь об оппозиции, пока одни догадки. Не каждый партиец прошел школу подполья и революционного трибунала. И не всякий более двадцати лет ежедневно тренирует ум на раскрытии загадок природы и общества. Ведь тайна заговорщиков — одна из задач его «Логики открытия».

На лестничной площадке Матрена, с мокрой тряпкой в руке, увидела Калугина и, робко улыбаясь, молитвенно вскинула большие прекрасные глаза: «Господи, помоги ему!»

Из кабинета Клявс-Клявина вышла молодая работница в красном платочке и мужской косоворотке стального цвета. Возбужденная, осерчало глянула на дверь:

— Рубит с плеча!

«Не изменился», — подумал Калугин о Клявс-Клявине. Они вместе вернулись с фронта и начали работать на Выборгской стороне. Бывший латышский стрелок сохранил не только военную форму, выправку, но и командирский натиск в голосе. Он во всем держит линию Зиновьева и дорожит расположением шефа.

А Калугин, занимаясь просвещением рабочих, смело отмечал теоретические ошибки Зиновьева. Тот знал об этом и делал вид, что уважает критика за его принципиальность и философский склад ума. Однажды доверил ему прочтение рукописи до ее напечатания, а когда Калугина свалил радикулит, то Григорий на своей машине отправил больного на лечение старорусскими грязями, но все это делалось с одной целью — перетянуть умного партийца в свой лагерь.

Новгородец решительно постучал в дверь кабинета и, не дожидаясь ответа, переступил порог. Однополчане более двух лет не виделись. Было что вспомнить, о чем поговорить, но латыш предельно деловит:

— Извини. Поболтаем в другой раз, — живо проговорил он и, подавая широкую ладонь с короткими пальцами, глазами указал на венский стул: — Садись!

Ого, агрессивен. Калугин ответил пронизывающим взглядом. За широкий письменный стол Сомса сел плотный, седеющий, с густой бородкой, латыш. Его армейская гимнастерка поблекла. На стене, над крупной головой секретаря, красочный портрет Зиновьева. Раньше это место меж окон занимал портрет Ленина в простой рамке.

Клявс-Клявин перехватил взгляд однополчанина и вынул из ящика длинный листок с размеренным почерком Сомса.

— Карл взял портрет Ленина. Написал, что не расстается с ним. Рекомендует не отпускать тебя. Я готов на это, но давай, старый товарищ, сразу договоримся: четко проводить линию Северо-Западного бюро…

— Если эта линия, — вставил Калугин, — не будет искажать линию ЦК. Так или не так?

— А что, имеются факты? — закостенел Клявс-Клявин.

— Имеются, батенька! — Он уставился на окно с видом на Кремлевскую площадь, где в центре бронзовела многофигурная Россия. — Ленин и ЦК за повсеместное сохранение исторических памятников…

— Прицел неточный! — отмахнулся латыш. — Памятник памятнику рознь. Бумажный кризис обязывает нас собрать как можно больше тряпья и макулатуры. А ты срываешь государственный план. Почему восстал против ликвидации церковного архива?!

— Тебе предвзято доложили! Я восстал не против ликвидации, а против поспешности: требовал отобрать из архива Новгородской консистории наиболее ценные бумаги, исторические документы. К счастью, Иванов не все отправил на фабрику, часть архива продал торговцам на обертку. Теперь иной кулек, затоптанный в грязь, важнее прилавка новых книг! Профессор Передольский в базарном мусоре нашел лист, вырванный из журнала монастырской тюрьмы: кто сидел, за что сидел, как вел себя еретик. Новгородчина — родина русского критического переосмысления религии, а у нас нет документов о стригольках и «жидовствующих», хотя располагали подлинными свидетельствами. А сколько еще ухнет в котел и сбросные ямы? Нуте?

— Лес рубят — щепки летят!

— Нет! Сейчас не штурм Перекопа, а мирное время…

— Время преодоления кризиса! Нас душит бумажный голод! А в Антонове преет склад церковной макулатуры. Ты наложил запрет?

— Опять не то! — возмутился историк и вынул из кармана толстовки книгу в золотистом переплете. — Вот «Логика»! Ее издали братья Лихудовы. Здесь рядом они преподавали грамматику, философию, математику. Учти, даже требник с автографом мыслителя Феофана Прокоповича — редкость! А из котла не вынешь…

— Все равно разворуют!

— Нет! Приняты меры.

— Я тоже принял меры, — латыш тронул телефонный аппарат, блестевший на столе: — Говорил с Григорием: бумага важнее…

— Я позвоню Луначарскому! И заодно доложу об уничтожении исторических памятников.

— Пустая затея! — засмеялся секретарь. — Зиновьев уже утвердил список ленинградских памятников, предназначенных к сносу. Перед Московским вокзалом нет «Пугала», перед Троицким собором — трофейных пушек. На очереди микешинская Екатерина. И это нагромождение, — жест в сторону окна, — в утиль! И не пытайся мешать!

— Позволь! — историк рукой оперся в стол, словно перед ним кафедра. — Не твои ли слова: «Ненавижу латвийских правителей. Одно радует — свято хранят облик старой Риги». Как же так? Тебе, рижанину, дорог свой город, а мне, новгородцу, нет?!

Маскируя свою минутную растерянность, латыш надел роговые очки. Он заговорил тоном ниже:

— Я не отказываюсь от своих слов и одобряю твой патриотизм. Однако, — он пальцем пригвоздил настольный календарь, — сейчас все брошено на восстановление народного хозяйства…

— Верно! Но любая задача зависит от места, времени и условий! — отчеканил Калугин и кивнул на окно: — Новгородцы говорят: «Нам нужны заводские кирпичи, а не кирпичи древних храмов. Нам нужен производственный чугун, а не расплавленный обелиск. Нужны прочные стулья, столы, а не мебель восемнадцатого века. Нужно складское помещение, а не старинный храм».

— А если нет?! — вскочил Клявс-Клявин. — Если у нас пока нет ничего?! Вот и приходится…

— Нет! Горящей свечой комнату не согреешь, а поджечь можно! Изволь факт. Наши противники указывают на екатерининскую беседку: «Здесь хранилась царская лодка, чудо русских корабелов, а большевики пустили ее на дрова!» И неважно, что яхта императрицы давно сгнила: им верят, ибо ряд фактов против нас. Все это помогает врагу натравливать людей на партию.

— Народ — толпа, а не рабочий класс! — Вскинул голову. — Что скажут пролетарии, когда узнают, что мы, авангард, охраняем псалтыри да царскую рухлядь?! — Снова ткнул календарь. — На повестке дня — выполнение решений Апрельской партконференции…

— Что мы и делаем, — подключился Калугин, — восстанавливаем кирпичный завод, расширяем мастерские водного транспорта, открыли мебельную фабрику, поднимаем кооперацию, тесним частников…

— Хорошо! — выкрикнул секретарь. — Экономика — база коммунизма, а не бронзовая реклама царизма!

— Не повторяй чужие слова, батенька! Пучежский поносит не только Петра Первого, но и «дворянских писателей» Пушкина и Лермонтова, а также высмеивает былинных богатырей…

— Ну это уж слишком! — Он потянулся к телефонной трубке: — Я лично обзвоню членов Комиссии по увековечению памяти Ленина. Определим место для монумента вождю и решим судьбу микешинской стряпни. Решим голосованием. И не будь в обиде, дорогой однополчанин, если окажешься в меньшинстве.

— В таком случае — вынесу на бюро!

— Ты что? — кисло улыбнулся латыш. — Ответственный?

— Но и ты пока еще не избран.

— Это формальность.

— Не формальность, а Устав партии. И псковские большевики…

— Вон куда тебя занесло! — побагровел ставленник Зиновьева. — Ну что ж, философ, выноси на бюро. Посмотрим, чья возьмет. А пока что, в первую очередь, достойно встретить иностранцев: только что звонил Енукидзе…

Латыш демонстративно взял телефонную трубку.

Калугин доволен и не доволен собой: бескомпромиссная защита исторических ценностей — правильная позиция, а вот в запальчивости утрачен самоконтроль — нельзя было ссылаться на псковскую неудачу. Теперь Клявс-Клявин сообразит, что их подпольная мистерия под строгим контролем. Впрочем, возможно, он не уловил сути дела: ведь Псков не за горами — губкомы обмениваются новостями.

Однако почему Клявс-Клявин вызвал срочно, когда ничего «аварийного» не произошло? Видимо, секретарь решил предупредить председателя Контрольной комиссии: поднимешь голос против оппозиции — тебя за «срыв государственного плана» отправят к черту на кулички. Да и слово «философ» он произнес не без угрозы: наверняка Иванов и Пучежский расписали не только «черносотенный памятник», но и «вредный загиб» Калугина в пропаганде гегелевского метода.

Латыш уверен, что Пучежский докажет реакционную сущность «памятника самодержавию» и комиссия проголосует за снос монумента; тем самым зиновьевцы одержат вторую победу: обелиск Народным ополченцам уже свален.

Дома его встретил продолжительный телефонный звонок: начальник губотдела ГПУ просил друга немедля зайти к нему на работу.

ПОСЛЕДНИЕ НОВОСТИ
Наконец-то воздух очистился от тополиной мошкары. А тут еще необъятная голубень, омытая дождем. Кажись, прошла тучка-невеличка, а семицветные гусли охватили всю ширь небесную. В такие минуты мысль обретает крылья. Любуясь радужным свечением, Калугин закрепил в памяти свежие афоризмы.

Размах философской мысли небесной радуге подобен. Все различается, сливается и смывается, как радуга. Радуга объединяет горизонты и народы: в ней всех флагов цвета.

Ближайший путь к Десятинному монастырю — по земляному валу. А Николай Николаевич отправился вкруговую, чтобы еще раз убедиться в готовности автомобильной трассы.

Возле Софийской гостиницы дорожники укладывали последние булыжники. Старшой, загорелый, небритый, с коленями, обмотанными тряпьем, крикнул юному помощнику в рваной рубахе:

— Пешка, слетай к Шпеку за шкаликом!

«Следует запретить продажу спиртного в день прибытия гостей», — решил губкомовец и зашел в милицию.

Начальник, в белом кителе, ознакомил его с постами охраны автомобилей и неожиданно сообщил приятную новость: пробег машин откладывается на десять дней. Теперь-то Новгород не опозорится!

Наверное, Иван имел в виду эту новость. В конце недели открытие сезона охоты. Значит, друзья смогут хотя бы две зорьки провести на Ильмене. Давно пора отдохнуть!

А рассудок свое: «Такие вести — телефонные, а чекист просил зайти к нему на работу. Скорее всего, речь пойдет о Берегине». В самом деле, она опередила его с Коршуновым, Морозовым, Фомой. Что ей нужно? Назрела пора говорить о ней.

Обычно друзья встречались в комнате Тамары, но хозяйка избегает встреч с людьми. И Калугин направился прямо в открытые двери кабинета начальника ГПУ.

Узкие оконца бывшей кельи скупы на свет, словно смущались скромной обстановки: настенный портрет Дзержинского, высокий кованый сундук, простой табурет и рабочий стол с телефоном.

Грузный здоровяк двинулся навстречу приятелю, улыбка задобрила скуластое лицо с прокуренными усами:

— Пойми, старина! Жду звонка из Питера. И жена вот-вот… — Он, прислушиваясь, смотрел на белую стену. — Время уж…

Его беспокойство понятно: первые Тамарины роды печальны — разрешилась мертвеньким младенцем. За стеной тихо. И Воркун, облегченно вздохнув, придвинул приятелю табурет. А сам, расхаживая по комнате и дымя папиросой, рассказывал о рискованной операции — чекисты совместно с милицией на хуторе Топор накрыли самогонщиков.

— Меня угостили с обреза, — показал кожаную фуражку, пробитую пулей, и продолжал со смешинкой: — В темноте я угодил в навозную яму и отмывался «первачом» в баньке, где порушили аппараты. А отсыпался верхом на лошади: давняя привычка…

Он взял со стола зеленую папку с номером и ознакомил друга со списком участников автопробега:

— Знаешь, кто пожалует к нам?

Калугин подумал о старорусском контрреволюционере Вейце (он же Рысь). Тот бежал в Германию, где редакция белогвардейской газеты «День» подарила ему автомобиль «мерседес»:

— Неужели Вейц рискнет?

— Нашел дурака. Приедет его шеф Курт Шарф.

— Немецкий дипломат в Москве?

— Теперь он профессор Берлинского университета. (Иван вынул из папки листок.) Письмо дочки Вейца…

— Как Вейца!? — встрепенулся историк, поднимаясь с табурета. — Ведь Рысь бездетный!

— Вейц имел любовницу. Недавно скончалась в Боровичах. А дочь закончила Ленинградский университет, переписывается с отцом. Ее данные: блондинка, двадцать два года, владеет иностранными языками. В данное время по месту жительства не обнаружена.

«Берегиня», — обострил внимание Калугин.

— Из письма видно, что она в курсе автопробега, — пояснил чекист, показывая почерк Вейцевой дочери. — Она может выйти на профессора из Берлина. А ты с ним, доктором философии, найди общий язык…

Против своего желания, историк не бросил тени на «Вечернего соловья» и заговорил об открытии сезона охоты. Иван сонными глазами показал на белую перегородку…

— Я привязан… Возьми Глеба…

Ученик, разумеется, обрадуется, с ним все ясно; а вот дума о ней не отпускает. Разве это не реально: дочь Вейца, гастролируя в Новгороде, поджидает друга отца. Здесь легче урвать золото и переслать родителю. И риск меньший: на берегах Невы или Москвы чекисты опытнее, чем тут. И профессия эстрадная вне подозрения: вся на виду и вне политики. А главное, все это вполне согласуется с ее темным прошлым. Художественный свист, обворожительная улыбка, обаяние — все помогает ей водить за нос доверчивых людей. А физическая сила, ловкость, натренированность?

Однако почему он избегает говорить о ней с Иваном? Не вмешалась ли интуиция председателя трибунала? А может быть, я неравнодушен к ней?

Давно потухло радужное свечение, но память сохранит за семью печатями тьму оттенков — радуга подобна тайне. Кто на самом деле Берегиня?

Сборы на охоту отвлекли его от навязчивой загадки. Мать напекла морковных и мясных пирожков. Глеб перекрасил челн в зеленый цвет. Собаки и Гашка, подсадная утка, учуяли близость простора, озерной ветерок и запах осоки: они разноголосо восторгались, суетясь на дворике. А субботним утром, в день отъезда, настойчивый телефонный звонок и воркуновский бас: «Охоту отменить. Жди у Белой башни». У башни Калугин взошел на земляную насыпь, окинул взглядом панораму Волхова и невольно забыл Ивана и Берегиню: краеведа захватило речное зрелище.

Надо быть коренным новгородцем, надо жить рядом со множеством утиных урочищ и с малых лет любить Ильмень, чтобы сердцем почувствовать происходящее на волховских берегах.

Шутка ли! Каждый третий горожанин — охотник. И жеребьевка без обиды: листок с номером укажет место стоянки, где водоплавающей дичи — что комариного отродья. Охоту всегда открывают в воскресенье, но сборы начинаются задолго: шпаклюют, красят долбушки, обшитые бортовыми досками; заряжают медные гильзы, пристреливают ружья, обновляют чучела. И наконец суббота — день отъезда. Охотники с утра идут в баню, а жены пекут пирожки, сканцы, хотя главная снедь добывается самим стрелком — утятина, окуни, ежевика, грибы.

Но самый волнующий момент — проводы. Челн наполовину в воде. Укладывая вещи в строгом порядке, хозяин, в кожаных высоких сапогах, командует домочадцами. А те охотно подают ему кто весло, кто топорик, кто палатку. Только двустволка, патронташ и сундучок с боеприпасами доверены старшему сыну. Он хоть и без сапог, но едет с отцом. Брату завидует малыш в длинной рубахе. Он не отдает черпак, канючит: просится с батей. Мать утешает любимца, а у самой блестят слезы: когда-то муж брал ее, молодуху, с собой. У ног хозяйки дрожит плетеная корзинка: подсадная утка выглянула в глазок и зазывающим кряканьем всполошила товарок по всему побережью.

Северик — попутный ветер. Беленькие паруса чайками улетали на вольный плёс. А там златоглавый Юрьев провожает охотников малиновым звоном. Благовест, воскрешая Русь, сладко тревожит души потомков легендарных ушкуйников.

Смотрит Калугин на все это с древнего вала, а в глазах новгородца немая тоска: уж больно он любит ильменский простор.

Но вот показался Воркун. Что-то скажет? По всему видно, что ему не до шуток. Он даже милую Руссу не вспомнил:

— Немцы уже в Питере. Курт Шарф купил билет, завтра будет здесь. К нему, как пить дать, подойдет дочь Вейца…

— Она уже здесь? — насторожился Николай Николаевич.

— Черт ее знает! Тут столько разной швали: и блондинки, и образованные, и владеющие языками. Дочь Вейца клюнет только на «приманку» — профессора из Берлина.

— Не одна дочь! Тот же Алхимик может продать интуристу панагию в бриллиантах или золотой сион.

— Думаешь, он очистил в стене тайник владыки?

— Или ризницу. Их тут много. Весной судили за хищение драгоценностей семерых монахов Макарьевского монастыря. Скорее всего, Алхимик из этой братии, — историк кивнул в сторону Ильменя. — Вызови-ка, батенька, из Руссы Алешу Смыслова. Здесь никто не знает его в лицо. Не так ли?

— Разумно! — одобрил чекист и, дымя папиросой, быстро повернул назад. Он по-прежнему был привязан к ленинградскому телефону: Алхимик на свободе. Да и жена явно перенашивает… Тревог хватает, а тут еще Шарф: то ли охотник за музейными ценностями, то ли связной Вейца, то ли с особым поручением правительства?

Часть вторая

ТАЙНАЯ МИССИЯ
Портовый воздух эхом повторил мощный гудок. Двухпалубный «Дойчланд» приплыл в Ленинград с обычной для немцев точностью. Другие участники автопробега опаздывали. От радости профессор готов петь на Невском. Ученый не увлекался машинами и меньше всего думал о дочке Форда, хотя директор фирмы «Мерседес» вовсю нахваливал миллионершу, участницу пробега.

Курт Шарф — гегельянец, а хобби его — Восток. Он работал над книгой «Немцы на Волхове». Есть смысл заполнить паузу — собрать дополнительный материал. Немного рискованно: оторваться от своих, одному бродить по чужому городу, да еще в светлом английском костюме и темных очках, но с ним испытанный талисман.

В студенческие каникулы Курт спешил на вокзал и забыл дома дорожный баульчик. Вернулся за ним и, к счастью, опоздал на поезд, а тот потерпел крушение. Было время, когда Москва страдала не только от голода, но и от бандитов. Однажды Шарфа, сотрудника немецкого посольства, схватили налетчики и вскрыли баульчик-несессер. Увидев флакончики, ножницы, пилки, вату, они приняли его за доктора. «Врач» промыл грабителю одеколоном рану и остался даже при золотых часах. Как не поверить в талисман!

Посетив Эрмитаж, кирку святого Петра и богатый нэповский базар, доктор философии купил билет на вечерний маловишерский поезд. В купе вагона думал о своей секретной миссии. После смерти отца, видного консула, Курт покинул дипломатический корпус. Однако министр иностранных дел Германии Густав Штреземан не забыл его.

И когда Шарф собрался в Россию, министр пригласил бывшего сотрудника к себе на дачу и один на один сказал ему: «Те, кто Версаль приглушили планом Дауэса, снова толкают нас на Восток. А мы ждем русских концессий, товаров, сырья. Прощупайте почву. Там без Ленина не все ясно». Курт Шарф и раньше изучал экономику и политику Страны Советов: встречался с Красиным, Чичериным; слушал Луначарского и не узрел никакого духовного кризиса в новой России. Но эмигрант Вейц, старый друг Шарфа, заверил, что большевики крушат древние храмы, что на родине Пушкина сейчас процветают лишь частные магазины, рестораны и клубы с рулетками. Неужели личная собственность заглушила все интеллектуальные интересы русских? Не терпелось проверить разноречивые оценки нэповской России. Тельмановцы превозносят успехи Октября.

В день отъезда Шарфа опечаленный Вейц признался, что у него есть дочь от русской любовницы, и просил передать ей письмо. И дал пароль: «У вас имеются почтовые марки для обмена?»

Думая о встрече с белокурой славянкой, которая подойдет к нему в любом пункте трассы пробега, Шарф обратил внимание на вагонную попутчицу в заграничном плаще. Еще на ленинградском перроне незнакомка по-мужски прыгнула на подножку отходящего поезда, быстро нашла свое место и села в затемненный угол купе. Она — высокая, узкоплечая, с роем рыжих кудрей на голове; лицо открытое, безбровое, бледное, с темными глубокими глазницами. В костюме тоже «антиконтуры»: поношенные, со шнуровкой ботинки, старомодная юбка в оборках и новый плащ с лакированными пуговицами. Она быстро закурила: в один карман сунула папиросную коробку, а в другой никелированную зажигалку, которая звякнула о какой-то металлический предмет.

«Браунинг», — отозвалось в сознании путешественника, и он весь предался наблюдению. Решительная походка, волевые жесты и собранность чекистки, но глаза наркоманки-эсерки, жаждущей выстрелить в дочь Форда ради международного скандала. Весь путь до реки Волхов она упорно молчала и много курила.

На верхней палубе «Форели», после прокуренного купе, свежий воздух интуристу показался сладким. Пароходные огни прыгали по волнам. Встречный буксир тянул длинный плот с горящими кострами. Берегов не видно. Ночь удивительно теплая. Суда обменялись гудками.

Шарф осмотрелся. В тени капитанской будки, освещенной изнутри, курила попутчица по вагону. Он мягко шагнул к ней:

— Пардон, мадам, вы изволите куда ехать?

У нее отчужденные глаза и сухой голос:

— Вы «мосье» или «сэр-р-р»? — она дала понять, что владеет французским и английским языками.

Французский язык Шарф изучал во Франции, а русский в России. То было особое «изучение». Началось оно в восемнадцатом. Взрыв потряс здание немецкого посольства. Курт вбежал в кабинет Мирбаха, но поздно — посол убит. Так левый эсер Блюмкин преподал слово «бомба». Вскоре правая эсерка Каплан заставила склонять слово «пуля». Заговоры, покушения, поджоги, мятежи очень быстро обогатили не только словарный запас, но и помогли дипломату позже на берегах Сены в среде русских эмигрантов даже по внешности оратора угадывать его принадлежность к партии.

Но особа в заграничном плаще озадачила его.

— Я есть профессор из Берлина. — Он проверил свою догадку. — Фрау, почему автопробег с опозданием начинается?

— Увы, господин профессор, у нас многое начинается с опозданием, — ответила она по-немецки и удалилась на корму, где золотые искры, вылетая из трубы, тщетно пытались поджечь унылый речной флаг.

Ее недовольство дает понять, что лично она давно бы распахнула двери иностранным коммерсантам. Троцкий как будто против нэпа — следовательно, она не троцкистка. Кто же? Безусловно, не рядовая: знает языки, независимая осанка, властные жесты. Едет вооруженная — надо полагать, по важному заданию. В день прибытия немецкого парохода в Ленинград на юге России убили военачальника Котовского. Не чекистка ли?

Ужинал он в первом классе. Длинный, почти во всю носовую часть судна, стол белел скатертью. Профессор заказал стакан простокваши с венской булочкой. Попутчица не появилась. Не прячется ли?

Курт открыл свою каюту. Круглый иллюминатор задернут. За стеной в утробе судна ритмично ухает маховик. Чуть слышно звякал стакан, опрокинутый на горлышко графина…

Рано утром светлый пароход «Форель» протяжным гудком известил новгородцев о себе. Шарф поднялся на палубу взглянуть на древний город. Над широкой рекой таял туман, из него выступали зубчатые стены старинного замка, а соборное золото искрилось в лучах раннего солнца. Вспомнился родной город на Эльбе: старый рынок, узкие кривые улочки, мрачный собор и цитадель с тринадцатью фортами. Магдебург и Новгород — ровесники, но как не схожи: здесь средневековые храмы белые, жизнерадостные…

— Эй, Ванятка! — крикнул шустрый матрос, бросая чалку.

Судно загарпунили, точно кита. «Форель», дрожа всем корпусом, энергично тормознула винтом и стихла. Перекинули трап. Тронулись пассажиры с вещами. Рядом знакомая попутчица:

— Соловьевская гостиница, — шепнула она профессору и скрылась в толпе.

Этот адрес он указал старому извозчику с желтыми глазами. Тот услужливо кивнул бородкой и замахнулся, кнутом:

— Но, но, Кикимора!

Торговая сторона сразу потрафила гегельянцу антитезами: пристань благоухала цветами, а из-за дороги тянет затхлой рыбой, хотя длинные лотки прогнулись под свежими щуками, сомами и лещами; в Путевом дворце играет духовой оркестр, а рядом на бульваре пьяный поозер выкрикивал частушки.

Вдоль берега пиками торчали мачты лодок.

— Это соймы, — охотно пояснил дед с кнутом. — У них киль подъемный, вишь, и бока пузатые, устойчивые. В других местностях таких нету…

Езда на извозчике пробудила приятные мысли. Курт знал Россию царскую, военного коммунизма, и вот — нэповская. Все вернулось к прежнему, дореволюционному: автомобилей нет — те же телеги; те же мучные лабазы, лавки частников и старые вывески — «Пивная „Вена“», «Трактир „Львов“». Нет лишь городовых. А символ романовской Руси — это, безусловно, дряхлая коляска, убогая кобыленка и сам старик с жиденькой бородкой. Большевики утверждают: новая жизнь и человека делает новым. Глядя на сутулую спину извозчика, Курт не сомневался, что дед живет бедно, зарабатывает гроши, недоволен новой властью и за лишнюю копейку продаст душу…

— Почтенный, вы не можете на жизнь хорошо заработать?

Старик оглянулся. Его янтарные глазки ощупали кожаный баульчик, широкополую шляпу мягкого фетра и выбрали красивый лоб ученого господина:

— Где там, сударь, — он развернулся боком. — Какой тут заработок? Один вокзал да пристань, да и то лишь летом: отвезешь, привезешь и дымишь ночку. А ловчить не умею…

— Пардон! Как это понять — «ловчить»?

— Вот, к примеру, от пристани свернул на Буяновскую, прямо к гостинице, а мог бы круг дать и цену набавить, благо пассажир не здешний. Так совестно…

«Миг расплаты покажет», — не поверил Курт.

— Вы свой дом имеете?

— Дом? — ухмыльнулся дед. — В слободке избенка да огородик. Я, вишь, извозом промышляю, а старуха моя — весенним хреном.

— Вы жизнью довольны?

— Всяко бывает, мил человек. — Он скрутил цигарку. — Вот давечь старая гривну нашла. У нас, где ни копнешь, все чего-нибудь найдешь. Порешили серебрянку отдать музею. А я не доехал до Кремля, повстречал собирателя старины. Эх, тля, за деньгой погнался…

Его мучает совесть, а сам молится на рубль, — ничего нового. Но, безусловно, универсальный источник. Предстояли поездки по окрестностям — и вместо тридцати копеек Шарф протянул рубль.

Старик похрустел бумажкой и вернул пассажиру:

— Много, сударь. Я тут, старый лис, прибеднился. А взаправду, живу в достатке. Да и сынок помогает. Он в Москве, с положением. Прощеньица просим…

Профессор почувствовал, как у него на щеке забился нерв: так всегда бывает, когда он всерьез ошибается.

Сдав администратору гостиницы паспорт, Шарф прошел в номер, бедненько обставленный, и первым делом вынул из баульчика портрет своего любимого учителя. Вспомнился Гейдельбергский университет. За кафедрой знаменитый историк философии Куно Фишер. Его лекции о жизни и взглядах Декарта, Спинозы, Лейбница, Канта, Шеллинга и особенно Гегеля всегда околдовывали слушателей.

Куно Фишер — король мысли. У него в приемной французы, англичане, испанцы, японцы, русские. У него под окном на улице всегда тихо. Извозчики, прохожие шепчут: «Он думает». Даже Гегель не пользовался при жизни такой популярностью, как его библиограф и толкователь. О, это было последнее из светил в созвездии немецкой классической философии!

Жадно слушая учителя, Курт мечтал о философской карьере. У него в приемной тоже будут поклонники из всех стран. И перед домом, на горбатом мостике, остановится почтенный фатер и шепнет детям: «Тихо! Он думает». Из всех студентов Куно Фишер только его пригласил к себе домой, подарил свой трактат «Об остротах» с автографом и благословил ученика на прославление Гегеля. Однако отец, видный дипломат, перетянул сына в министерство иностранных дел, где Курт упорно продолжал изучать «Науку логики». И только глава семьи умер, как сын мигом уволился. Курт обложился книгами, прогуливался только с Цезарем, черной овчаркой. А все хлопоты по дому взяла на себя мать, безумно любившая сына.

Он вынул из баульчика карманный «Календарь на 1925 год» с чистыми листами для ежедневных записей. Сюда же вносил план работы на день и вел строжайший учет времени. Его безмерная любовь к логике Гегеля привита Куно Фишером, а регламентированное поведение он позаимствовал у Канта: жил холостяком, один раз в день плотно обедал, на завтрак лишь чашка кофе, а ужин — стакан простокваши. И ел в определенное время. Людей беспорядочных, флюктуирующих Курт презирал и был уверен, что его железный режим, подробное расписание и беспощадный самоконтроль — бесспорные приметы великой личности.

Его система конфигурации включала образ будущего реформатора философии и дополнительные характеристики — знание математики, экономики, истории, археологии, эстетики и Востока. Он, всесторонне развитый ученый, добивался главного — алгеброй усилить диалектику. Об этом мечтал и Гегель: искал числовые закономерности вселенной, но потерпел фиаско. Эту грандиозную задачу века выполнит лишь тот, кто подчинит себе ВРЕМЯ, кто в текущей минуте улавливает секрет грядущего успеха.

Вот и сейчас в записной книжечке возле графы «9 августа, воскресенье», он отметил цветным карандашом: «Прибыл в Новгород в 7.30. На извозчике — 10 м. Завтрак — 5 м. Подготовка к прогулке — 15 м. Посетить замок. Поклониться святыне — Магдебургским вратам. Обед в 14 ч. Отдых — чтение газет — 30 м. Встреча с местными философами. Ужин в 20 ч. Дневник. Письма. Постель».

Из баульчика он извлек фотоаппарат. Класс-камера, с короткими мехами и подвижным объективом, выпущенная еще фирмой Герц-Аншлюц, заметно поизносилась. Но хозяин привязывался к вещам и не спешил расставаться с ними.

Ему показалось, что за дверью кто-то подглядывает в замочную скважину. Он рванулся в коридор и упрекнул себя за излишнюю мнительность.

РУССКИЙ СФИНКС
В столовой гостиницы Шарф, заказав кофе, глазами искал женщину с рыжей копной на голове. Попутчица притаилась и не дает о себе знать.

К столу подсела оригинальная блондинка в матросской блузке: лицо юной Гретхен, а бюст содержательницы бара. Она спешила. Заранее рассчиталась с официанткой и взглянула на визави:

— Вы случайно не из Парижа?

— Из Берлина, доктор философии.

Ее синие глаза сразу потухли. А он, напротив, заинтересовался белокурой славянкой: «Не дочь ли Вейца?»

— Гретхен, вы есть новгородка?

— Ленинградка. Я тут проездом.

Дочь Вейца тоже ленинградка. Бывший дипломат поставил контрольный вопрос:

— Вы с родителями живете?

— Нет, мать скончалась, отец за границей.

«Она», — утвердился он в своей догадке. Однако не спешил с обменом марок. Вейц предупредил: «Только в день прибытия машин; и только по инициативе моей дочки».

— У вас высшее образование?

— Университет, — сухо ответила она, орудуя ножом и вилкой.

Дочь Вейца тоже с университетским образованием и, как заверил отец-регент, «она с необычной партитурой в голове».

— Скажите, пожалуйста, вас средневековье привлекает?

— Сейчас меня привлекает загадка памятника России…

— О, русский сфинкс! — усмехнулся он.

— Не спешите иронизировать! — строго предупредила она и, продолжая смаковать постную ветчину с горошком, пересказала письмо, адресованное Микешину. — На пьедестале я насчитала десять ссыльных: Марфа Борецкая, Адашев, Сильвестр, Воротынский, Никон, Меншиков, Суворов, Сперанский, Пушкин и Лермонтов. А где десять — возможен и одиннадцатый.

— Очевидная невероятность! — искренне согласился доктор философии и тут же заметил: — Разгадка сфинкса и женский ум!

— По-вашему, — вспыхнула она, — мы годны лишь для кухни и воспитания детей?

— Абсолютная истина! — Он представился профессором Берлинского университета и был уверен, что русская не рискнет спорить с ученым: — История ни одной женщины-мыслителя не знает!

— А Гипатия?

— Она не Аристотель! Ее познания в области математики, астрономии, философии без самостоятельного мышления. Вам известна судьба Гипатии?

— Да! — гордо вскинула голову Гретхен. — Фанатики морскими ракушками растерзали ее до костей. Так что?!

— У вас, медхен, тоже есть познания, но вы никогда не сможете оригинально мыслить.

— Сможем! — звякнула она вилкой о тарелку. — Из века в век мы занимались хозяйством, а вы охотились, воевали, совершенствовались в борьбе. Потому и нет пока среди нас Аристотеля. Но пришло время во всем сравняться с вами, представителями «сильного пола». И прежде всего в логике!

— Феноменально! — засмеялся немец, думая: «Вот она, необычная партитура в голове». — Вам логика противопоказана.

— Я докажу обратное! — с обидой в голосе проговорила она и пригласила его к памятнику Тысячелетию: — Завтра в три!

И, не прощаясь, Гретхен быстро вышла из столовой.

Немец пригласил к столу флегматичную официантку и, расплачиваясь, вспомнил деда с кнутом: «Старик есть сфинкс номер один, а Гретхен — сфинкс номер два. Ее партитуру прочитать не просто: святые глаза и дьявольски цепкие пальцы, как щипцы для сахара». Он знал, что эти образы будут преследовать его долгое время. Эта навязчивость раздражала гегельянца, и он хотел избавиться от нее.

Вышагивая по Московской улице, интурист стал отвлекаться чтением вывесок, объявлений и разных афиш. И вот, как назло, портрет одной артистки закрепил в его сознании образ сфинкса номер два. Художник подчеркнул контраст: личико рафаэлевской мадонны, а грудь натурщицы Рубенса. Она загадочно улыбалась: «Я докажу обратное!» Феноменально! В России даже кафешантанные певицы изучают логику и пытаются разгадать микешинского сфинкса. Интересно, что произойдет в день прибытия автомобилей? Что она запоет во время обмена марками?

Ярославово дворище показали сразу, а вот древнее расположение Немецкого двора не могли определить и заспорили. Та же картина в старинном замке. На вопрос: «Где Магдебургские врата?» прохожие отвечали вразнобой:

— Нет таких! Есть Византийские…

— Чего брешешь! — вмешался тощий, в широком галифе. — На Софии — Корсунские!

— Не Корсунские, а Сигтунские! — уточнил усатый, в очках. — Прямо через арку и направо…

Арочный проезд настолько быстро вывел к Софийскому собору, что Шарф сразу оказался у подножия белой неоглядной выси с темным портиком, похожим на искусственный грот. Странно! Главный вход православного храма отдан иноземной реалии: рельефные пластины из бронзы прославляли католических святых, пасторов и немецких мастеров. Такое возможно только на Руси!

Магдебуржец снял шляпу, молитвенно склонил голову и раболепно щекой коснулся святой реликвии. О, ему позавидуют все поклонники средневековья, живущие в Европе. На светлом фоне храма родные врата выглядели тяжелыми, мрачными, таинственными. Как попали сюда? Почему до сих пор не на родине? И кто знает их подлинное название?

Корсунские! Великий Новгород покупал греческие иконы, ковры, диадемы. Однако местный летописец не упомянул ни в одном списке столь драгоценное приобретение.

Сигтунские! В качестве военного трофея они могли попасть сюда из шведской крепости Сигтуны. Но почему же шведы, захватив Новгород, не увезли свои врата домой?

Магдебургские! Врата хранят портрет епископа Бахмана из Магдебурга. Такой чести он удостоен, вероятно, как заказчик врат. И это не единственный довод. На пластинах представлены мастера Северной Германии XII века — создатели врат Риквин и Вейсмус с инструментами в руках.

Направляя объектив на горельеф епископа из Полоцка, профессор задумался над тем, что врата с таким же успехом можно назвать Полоцкими или Польскими. Итак, врата — сфинкс номер три! В глазах профессора надежда и мольба…

За каменной оградой в яблоневом саду мяукал котенок. Над граненой башней с колоколами куролесили галки. Немец восхищенно окинул взглядом широкий двор Софии. Здесь в XV веке епископ Евфимий соорудил дворец, Грановитую палату, часозвоню, хлебный амбар — весь ансамбль феодального замка на западный манер.

Феноменально! Не в Германии, а в России Бакунин, Герцен, Белинский, Чернышевский, Плеханов предпочли формальной логике диалектику Гегеля. И, наконец, сенсация XX века! Глава правительства своему народу рекомендовал изучать Гегеля. И случилось это не в мире цивилизованных государств, а в отсталой России. И сделал это — большевик Ленин! России Гегель обязан вторым рождением!

Массивная арка соединяла Софию с митрополичьими покоями. Здесь парадная дверь с крестами на филенках и черно-красной вывеской: «НОВГОРОДСКИЙ ГУБЕРНСКИЙ КОМИТЕТ РОССИЙСКОЙ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ (большевиков)». Здесь кремлевские постройки заняты государственными и партийными учреждениями, а Шарф любил средневековье в чистом виде: с курантами, гербами и цеховыми эмблемами.

Под широкой аркой, где тянул сквознячок, хлопнула дверь. Из парадной вышел человечек с большим зеленым портфелем, чем-то туго набитым. Костюм мужчины немного диковат: желтоватые лосевые сапожки, черная кожаная куртка и малиновая фуражка, похожая на красный колпачок сказочного гнома.

Юркий новгородец в очках с толстыми линзами, вероятно, заметил приезжего в заграничном костюме, с немецким фотоаппаратом:

— Ученый муж, вы насчет старины?

— Да, — Шарф противопоставил свою наблюдательность, зная, кто посещает партийный комитет: — Вы есть большевик?

— Давно! — взвизгнул он и ладонью оттопырил ухо: — Вы из Германии?

Профессор представился и рассказал о цели своего приезда. Гном любезно предложил свои услуги:

— Могу для вас исторические справки и документы…

— О, я благодарен буду! — обрадовался ученый, слегка наклоняя голову: — Господин Иванов, в городе философы есть?

— Хватает. А философский склад ума у нашего историка Калугина.

— Адрес его знаете?

— Да, он здесь, — поискал глазами Гном. — Сократ в толстовке. И, подобно греческим мудрецам, всюду философствует. У него своя школа. Ученики. Я тоже учусь у него мыслить диалектично…

— Пардон! Вы, русские, как диалектику понимаете?

Близорукие глаза Гнома загадочно сузились:

— Приехали в город Грязный и Чистый. Который пошел в баню? Грязный? Нет. Грязный потому и грязный, что не ходит в баню. Значит, Чистый? Боже упаси! Зачем Чистому баня, коли он чист. Э-э, не за тем мужчины ездят в город! Выходит — ни один? Да и нет! Ни одному человеку не ведомо, что такое диалектика!

Куно Фишер высоко ценил в студентах остроумие. И Шарф вскинул «перчатку»:

— Господин Иванов, вы сами себе противоречите: если никто не знает, что такое диалектика, следовательно, ваш учитель тоже не знает и ничему вас не научит.

— Так ли? — пискнул тот по-комариному. — Учитель говорит: «В каждом русском слове корень противоречия». Например, «человек»: чело — субъективное, век — объективное; чело — личное, век — общее; чело — отражение, а век — отраженное и т. д. Значит, в моей фразе: «Ни одному человеку не ведомо, что такое диалектика», самое малое — десять противоречий. А вы заметили только одно.

— О, вы блестящий софист!

Русский заманчиво хихикнул:

— Вы почитаете Достоевского?

— Безусловно! Его проза диалектична.

— Продается Полное собрание сочинений под редакцией Анны Григорьевны. — Глаза Гнома опять в хитреньком прищуре. — Занести вам?

Приняв предложение, немец приподнял широкополую шляпу и проводил, Иванова задумчивым взглядом: «Сфинкс номер четыре. Архивариус под стать извозчику и Гипатии из варьете». О, с русскими надо быть предельно осторожным!

Профессор, взглянув на ручные часы, поморщился: Гном отнял у него двадцать минут. Любитель средневековья сфотографировал каменные ядра, сложенные пирамидой.

Из кафедрального собора вышел плотный горожанин, в серой блузе, с простеньким галстуком. У христианина залысина мудреца и черный взгляд йога.

— Скажите, пожалуйста, — обратился ученый к незнакомцу, — эти южные врата название имеют?

— Да, Византийские, — приветливо ответил тот и сразу проявил завидное гостеприимство. — Как устроились? Как самочувствие? В чем нуждаетесь, голубчик?

Интуриста тронуло теплое внимание:

— Все хорошо. Нет лишь «Путеводителя» в продаже.

— Верно! С бумагой у нас пока туговато. — Он представился коренным жителем, любителем старины и фольклора: — Вас интересуют местные легенды?

— О, безусловно! Одна легенда мне известна. — Немец глазами поискал золотой крест собора с металлическим голубем: — Если птица слетит, то Новгород навеки исчезнет.

Дорогой читатель, фашистский снаряд собьет легендарного голубя, но город воспрянет из пепла.

Задушевность голоса новгородца подсказала гегельянцу, что перед ним человек, далекий от логических конструкций:

— Выйдет богатырь в бело поле силушку поразмять. Возьмет ком снега и катит его, пока тот не упрется в небо. Затем вытащит меч, пообтешет глыбу с четырех сторон, а на маковку наденет свой златошлем. Вот и стоит витязь краше и выше всех!

— Феноменальная образность! Идеальная простота!

— Храм, заметьте, первая школа абстрактного мышления…

Столь неожиданное замечание собеседника слегка насторожило доктора философии: «Кажется, опять ошибка». А тот продолжал:

— Простые люди видели на иконостасе портреты Зенона, Диогена, Платона, Аристотеля и других античных мыслителей. — Новгородец кивнул на храм: — Под этими сводами народ познавал отвлеченные понятия, как-то: «сущий», «присущий», «вездесущий», «вечносущий». Достаточно слово «бог» заменить «духом» или «материей» — налицо две основы противоположных мировоззрений.

Его ясно-черные глаза полны откровения. Такой взгляд бывает у детей и великих ученых. Гегельянец почувствовал, что перед ним не рядовой любитель старины, а учитель Иванова:

— Вы есть господин Калугин? Я с вашим учеником беседовал. Он сказал, что вы открыто философствуете. И мне хотелось бы…

— Простите! — смутился новгородец. — Я не специалист, а любитель…

— О, я превыше всего любовь к мудрости ставлю! И над чем же вы сейчас размышляете, господин Калугин?

— Москва готовит к изданию«Философские тетради» Ленина. В них центральное место — конспект «Науки логики»…

— О, Гегель есть мой кумир! — провозгласил гегельянец и вспомнил, что в 1914 году он видел в Бернской библиотеке эмигранта Ульянова, ежедневно штудировавшего Гегеля в подлиннике.

— Господин профессор, как думаете, зачем Ленин использует показатели точных наук — аксиомы, формулы, фигуры?

— Это есть случайность: русская мысль вне расчета…

— Простите! — Собеседник выдвинул ладонь. — А что, если Ленин заложил фундамент для возведения диалектики, точной, как математика?! Придет время, когда экономика и машины заставят людей мыслить точными величинами. Не предугадал ли гений судьбу философии — могущей стать алгеброй прогресса?

— О, вы идеально выразились! Мне мыслилось, что в России философия является только алгеброй революции, и вдруг слышу — она претендует на роль алгебры прогресса. Это есть новое!

— Не совсем, батенька! Еще Маркс сказал: нет науки без числа. Не так ли?

— Безусловно! Философская наука должна рано или поздно числом овладеть. Гегель об этом мечтал. И ваш покорный слуга эту проблему пытается решить. Вероятно, в этом вопросе приоритет за нами, немцами, будет?

— Но, но! Время покажет! — улыбнулся новгородец, панамкой указывая на трехэтажный дом с балкончиками: — Самый верх. Губполитпросвет. Спросите начальника Пучежского. Он, Александр Михайлович, закончил комвуз. В курсе всех современных философских течений…

Курт Шарф приподнял фетровую шляпу. И они по-доброму распрощались.

МИССИОНЕР ДЕЙСТВУЕТ
Поначалу Шарф руководствовался апофегмой Вейца: «НЭП — наглядный этап падения». Но первый же новгородский день заставил интуриста усомниться в истинности этого афоризма.

Древние храмы целы, памятник Микешина на месте, по радио звучат «Богатырская симфония» и светлые, бодрые песни; да и большевики не похожи на громил: господин Калугин, безусловно, неверующий и сторонник Ленина, но он культурен, воспитан, обаятелен, хотя в некотором смысле — сфинкс номер четыре.

Совсем иной господин Пучежский: Аполлон, Демосфен, а субстанция — красный начетчик, — ни одной свежей мысли. Великий Гегель верил, что диалектика рано или поздно станет наукой наук, а он, признавая закон развития, с издевкой отрицает такую возможность развития философии. Он, агностик, поносит всех оптимистов, всех Калугиных, которые верят в прогресс логики. Он не признает аксиом, формул, фигур для вооружения метода. Своим идейным учителем называет Зиновьева и убежден, что архивариус во сто крат умнее Калугина.

Отложив перо, Курт Шарф захлопнул дневник и оглянулся на дверь номера: из коридора гостиницы послышались приближающиеся шаги.

Гном опоздал на шестнадцать минут и даже не извинился. Удивительная расточительность: русские расплевывают минуты, как шелуху от семечек.

Явился он совершенно не похожим на утреннего деловитого архивариуса: кожаная куртка расстегнута, во рту жеваная цигарка, жесты дерганые, в запухших глазах хмель:

— Справочка! (Вынул из кармана листок, поясняя.) Влияние иностранного капитала на рост новгородской экономики — лесопильные заводы Стюарта, Де-Бука и фабрики Лютера, Вахтера, Лунберга, Писпурга, Шапа, Гримма, Сименса-Гальске…

Промышленники недавнего прошлого. Профессору важнее древние немецкие фамилии. Все же поблагодарил за услугу. Немец вспомнил о своей секретной миссии:

— Скажите, пожалуйста, смерть Ленина единство партии не затронула?

— Великое горе сближает. Хотя лично я и рукопись отбросил.

— Вы о чем пишете?

— О подвиге новгородских коммунистов. Керенский приказал войскам — тут их было битком — прибыть под Гатчину и вкупе смять Красный Питер. А здешние большевики, где словом, где пулеметом, задержали офицерские батальоны. Прорвалась одна лишь сотня казаков из Шимска. В те решающие дни отличился наш Калугин: проник в Антоново, где стоял ударный батальон, и так припугнул молодчиков — разбежались ночью. — Гном положил справку на стол и тихо добавил: — Я вел дела истпарта: обо всех ответственных знаю.

— Господин Калугин какое образование имеет?

— Сила ума не в дипломе, — уклонился он от прямого ответа и отнес портфель к двум пачкам книг, оставленным у дверей: — Привез на извозчике. Пришлось раскошелиться…

Шарф не любил расставаться с купюрами, но в данном случае не обидел архивариуса. В чем секрет его услужливости? Таких, как он, с приметной внешностью, с плохим зрением и слухом, не берут в агенты. Вероятно, любит деньги…

— Ради бога! — Гном потряс книгой великого писателя. — Не примите меня за господина Голядкина или Смердякова. Я не двойник и не убийца. У меня матушка при смерти. Выпил с горя. Вы поймете меня. Немцы прирожденные философы. Будущее за вами…

— Русский народ есть великий! Гегель высоко ценил…

— Высоко! Да мы-то, русские, не все достойны такой оценки. Вот, к примеру, я.

— А как вы господина Калугина оцениваете?

— Башковит, но простофиля. Мы, русские, слишком доверчивы…

Бывшему дипломату казалось, что Гном в душе смеется над ним, и Шарф сменил тезис беседы:

— Господин Иванов, вы можете на памятнике России статую инкогнито представить?

— А вы, ученый муж, — рассыпал он мелкий смешок, — можете представить микешинский ковчег?

— Пардон! Как понять — «ковчег»?

— История, как потоп, уносит людей в неизвестность, лишь избранные сподобились спасительного ковчега — Тысячелетия.

— Гут, гут!

— Так вот — ковчег! И он же свод русской философии.

— Абсурд! — засмеялся немец от всей души. — Я понимаю, памятник Канту или Гегелю, но Русь никогда философской державой не была. Мир знает русских революционеров, балерин, романистов…

— А Белинский, Герцен, Чернышевский, Плеханов, Ленин?

— Нет, нет! Они есть ученики, последователи Гегеля и Фейербаха. А на памятнике нет ни одного философа!

— Калугин укажет вам и философа и свод философии.

— Абсурд! Невозможно показать то, чего не существует…

— В самой невозможности, говорит Калугин, заложена возможность, ибо отрицание — особая форма утверждения.

«Хмельная диалектика», — замкнулся Шарф и, приглашая Гнома на воскресный диспут, подумал: «Знает ли Гретхен Калугина?»

— Прошу прощения, — засуетился гость, хватаясь за портфель. — Очень спешу к маменьке: она, возможно, единственная любит меня. А насчет Калугина — предупреждаю: диалектику он изучал не только по Гегелю. Не обломайте зубы!

На счету Шарфа не один расколотый «орешек»: ему не привыкать выходить победителем в философских турнирах. Все же у противника неоспоримое преимущество — он, историк, лучше знает памятник России. Следует основательно подготовиться к спору. Миру ученых давно известен русский феномен Михайло Ломоносов: мудрый исследователь. Нет ли его рядом с Петром I?

НЕОЖИДАННЫЙ ПОВОРОТ
Они встретились за ужином. Яснопольская торопилась на концерт. Все же охотно ответила интуристу:

— С Калугиным встречалась дважды: он груб и хвастлив — кичится натренированностью своего ума…

— Пардон! — изумился Шарф и уточнил внешность Калугина.

Актриса уверенно обрисовала Калугина и неожиданно чарующе улыбнулась немцу:

— Проучите зазнайку! — Она взглянула на дверь столовой: — Отдохните вечером в Софийском саду. Я выступаю там с талантливым скрипачом…

— Приезжим?

— Нет. Местный. Додик Гершель, сын аптекаря…

Он не успел задать вопрос: Гретхен кокетливо помахала ладошкой и скрылась за дверью. Нет сомнения, она признала в нем друга своего отца.

Радуясь ее приятной перемене, он поднялся к себе в номер. Записки в двери не было, хотя попутчица рекомендовала ему Соловьевскую гостиницу. Осторожничает, не дает о себе знать. Если скрывается от чекистов, то ее поведение объяснимо. Не она ли дочь Вейца? Перекрасить волосы просто…

Доктор философии снял чешские ботинки и, не раздеваясь, прилег на кровать. Сравнивая попутчицу с Гретхен, он остановил внимание на актрисе. Утром ее синева в глазах была холодной, а вечером потеплела: надушилась парижскими духами, столь манящими, столь близкими ему.

Волнующие мысли отнесли его назад, в студенческую пору жизни. О, в молодости всякое бывало. А началось с угринок на лице. Мать, заметив, двусмысленно улыбнулась, но отец закрыл дверь кабинета и вручил сыну визитную карточку массажистки.

Бланманже, дебелая француженка в кокетливом халатике с полуоткрытой грудью, завела застенчивого юношу в полутемную комнату, где пахло парижским салоном, и сладко шепнула: «Малыш, раздевайтесь. Ваш отец уплатил за услуги». После сеанса массажа Курт бродил по улицам Магдебурга, стыдясь идти домой. Вернулся поздно. И, не ужиная, закрылся у себя.

Через месяц отец снова дал визитку. И Курт, проклиная себя за слабохарактерность, опять поплелся на «сеанс массажа». Одно утешение — лицо очистилось. Так продолжалось два года, пока в доме не появилась пухленькая служанка с полуулыбкой. Она, вероятно, получила от хозяев надбавку за мытье сына в ванной.

Теперь у него только Марта. К сожалению, она не способна стать матерью. А жена без детей, да еще молодая, горячегубая, быстро наставит рога пожилому супругу. Уж лучше приглашать ее к себе на дачу: Марта красивая и стряпуха отменная…

Вечер подкрался незаметно. Курт Шарф запомнил адрес. Пивная «Вена» на дворе гостиницы. У входа в сад сидит конопатый чистильщик сапог. Ради рифмы он исковеркал слово:

— Шик и блеск — пять «копек»!

Низкорослый шиповник отделяет дощатый помост эстрады, где трио баянистов в голубых атласных косоворотках лихо раздувают мехи. Все кабинки из плетеных прутьев, увитые хмелем, заняты. Расторопный официант, с фирменной салфеткой, временно устроил интуриста за столик к двум толстякам. Красноносый смачно уплетал жареного цыпленка и не менее смачно рассказывал:

— Не поверите! Повестка из народного суда! На конверте советская марка, а внизу — «по указу его императорского величества».

Он вытер жирные пальцы о край скатерти и показал синий бланкетный конверт царского времени:

— Докатились! Бумаги нет!

«Вот оно, нэповское брожение», — засек немец, однако вздохнул облегченно, когда собутыльники освободили кабинку. К профессору подсел старичок с белой эспаньолкой, в поношенном сюртуке, и вежливо представился:

— Регент Софийского собора. — И рассказал о своей поездке в Северную Пальмиру: — Иду к Медному всаднику, а мне навстречу мой ученик Николка Монахов. Теперь видный артист. А я драл его за уши — петь учил на клиросе…

Немец заказал баварское пиво с русской, очень вкусной воблой. Он вспомнил Марту. Она брала уроки пения, но певицей не стала. За большую взятку получила место в транспортном концерне. Первый отпуск она провела на даче Шарфа на правах дальней родственницы. Курт, подобно Канту, не собирался жениться. А Марта нервничала: утром проклинала ночь, грозилась уехать; днем шумно стряпала (ее страсть); на закате куталась в плед, мечтательно вздыхала; ночью просила прощения, клялась в вечной любви, а просыпалась мрачной, ворчливой. Верховая езда и походы на яхте по озеру Мориц не влияли на ее настроение: оно целиком зависело от времени суток. Ученому больше всего нравилась Марта вечерняя. Заняв балконное кресло, она любовалась закатом, горящим озером и терпеливо поджидала профессора, встречая его трепетно, нежно и застенчиво. Но не дай бог коснуться философии! Марта начинала зевать, вяло смотрела на потолок и норовила скорее укрыться с головой одеялом: ее излюбленная манера спать. Что же общего между ними? Превосходная память — и все. Марта типичная немка: ее мечта — кухня и воспитание детей.

Над танцевальной площадкой, с трех сторон окруженной кабинками, вспыхнули разноцветьем гирлянды лампочек. И в тот же миг сцена в форме огромной раковины заполнилась светом рампы.

Седенький регент встрепенулся и, сияющий, шепнул:

— Идет…

Русская мадонна в национальном сарафане и алых сапожках, с длинной белой косой, осанисто вошла в полосу яркого света, даря всем улыбку.

— «Соловья!» — выкрикнул старичок.

А героиня вечера, белозубая, синеглазая, с густыми ресницами, слегка склонилась к баянистам и что-то тихо наказала. Румяный, с четким пробором на прилизанной голове, музыкант повел соловьиную мелодию Алябьева…

Шарфа потянуло на свою дачу. В зарослях возле ручья немецкий соловей ничем не уступал русскому солисту с его двенадцатью коленами. Вспомнилась и притихшая Марта с пледом на плечах. Образ любимой почему-то слился с Берегиней. Русская, пожалуй, сама управляла бы яхтой, сама оседлала бы Мефистофеля и сама бы первая затеяла философский спор. Россиянка — антипод немки…

Вернулся Курт усталым, но довольным. Прилег на кровать. Внизу ресторанная скрипка «объяснялась в любви». Рядом на столе его ждет почтовая бумага. График дня замыкают письма.

Он сел за стол. Сначала матери: она глубже понимает жизнь, чем Марта. Свои впечатления о Новгороде закончил интригующими словами: «Завтра у меня турнир с местным марксистом. Чудак узрел в микешинском памятнике „свод русской философии“. Нет русской философии, ибо она вся немецкая! На диспут придет феноменальная особа: у нее университетский диплом, безумная тяга к умствованию и талант эстрадной артистки…»

Засыпая, он мечтал о том, чтобы завтра белокурая славянка предложила ему обмен почтовыми марками; а приснилась таинственная рыжая попутчица. Не она ли дочь Вейца? Уж скорей бы день встречи машин.

ДИСПУТ
Воскресный колокольный звон. Из гостиницы Шарф вышел с малым нарушением графика. Перед турниром необходимо осмотреть русский сфинкс. Волховский мост, с двумя железными фермами, представился ему двугорбым верблюдом, который, стоя в воде, головой уперся в один берег, а хвостом в другой. Над аркой замка висел кумачовый плакат «ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!» Профессор улыбнулся: участники автопробега — представители автомобильных фирм и наемные гонщики.

Гегельянец опередил новгородцев. Он с трудом прочитал фамилии героев, выполненные славянской вязью, зато быстро обнаружил сакраментальную идею. Три яруса статуй строго соответствовали триаде Гегеля. Люди нижнего пояса утверждали Русь. Пионеры есть тезис. Люди второго пояса отрицали все, что им предшествовало: Рюрик беспорядок изжил; Владимир язычество сокрушил; Донской с игом покончил; Иван III феодальную раздробленность преодолел, а Петр I отсталую Русь перевернул. Яркий антитезис! Третий пояс. (Немец вскинул фотоаппарат.) Фигура России содержит все то, что внесли пионеры, и все то лучшее, что дали отрицатели прошлого. Это типичный синтезис!

Доктор философии представил, как сейчас блеснет диалектическим анализом, но увидел вторую статую Петра I, который был представлен в двух ярусах и который один в своем лице олицетворял триаду в целом. Даже верблюду понятно, что он, гегельянец, сложный процесс развития России искусственно втолкнул в гегелевскую схему. Нет, спор лучше начинать с вопросов. И он, приветствуя противника, сразу же атаковал его:

— Господин Калугин, в чем официальное назначение памятника заключается?

— Прославление России.

— О, я так думал! Однако здесь одна статуя обратный смысл утверждает: русское государство создал не русский. — Немец выбрал рыцаря со щитом и звериной шкурой на плечах: — Феноменально! Основоположник вашей державы есть варяг Рюрик. Это же беспрецедентный случай подрыва престижа русской нации!

— Ничего подобного, батенька! Рюрик — миф, легенда! Летопись заговорила только в одиннадцатом веке! Два столетия спустя после события. Значит, и летописец осмысливал девятый век задним числом. А жил он, заметьте, когда верховодила мода на все заморское. Родство с королем считалось чуть ли не главной привилегией. Вот Нестор своей легендой и угодил всесильным Руси. Нуте?

Кивнув на статую Рюрика, историк горячо продолжал:

— Еще факт! Норманнская школа не располагает ни одним подлинным документом, подтверждающим новгородское житие Рюрика. У нас нет даже места, связанного с именем варяга.

— Пардон! Рядом есть Рюриково городище!

— Нет, друг мой, Новгородская летопись это место называет «Городище». Название «Рюриково» появилось недавно, одновременно с легендами о кургане Рюрика и золотом гробе Рюрика…

— Язычник Рюрик в христианском гробу! — засмеялась актриса Яснопольская, подходя к спорщикам. — В девятом веке здесь христианства не было и, как известно, язычники покойников сжигали.

— Верно, голубушка! — радостно сверкнул глазами Калугин.

Бывший дипломат готов был сфотографировать Гретхен во весь рост, чтобы потом демонстративно разорвать карточку на куски. Вчера просила «проучить зазнайку», а сейчас смотрит на него благодарными глазами. Сам черт не поймет русских, все они — персонажи романов Достоевского. Калугин продолжал:

— Многие чужестранцы пытались Россию сделать чужестранной, а кончалось тем, что сами иностранцы становились русскими…

— Например, — ехидно улыбнулась Гретхен, — принцесса София Цербстская, дочь немецкого князька, ставшая Екатериной Второй…

Немец понимал, что любой народ гордится своей родиной. Гегель право мирового духа ставил выше всех частных прав. Объективная истина не позволяет истинному ученому искажать исторические факты в угоду норманнской теории. Тем более что бывший дипломат знал многих соотечественников, которые в России нашли себе вторую родину, и примирительно поднял шляпу:

— Я приехал историю Великого Новгорода изучать и очень вам благодарен, что вы любезно в этом содействуете, — Курт Шарф, уступая в малом, рассчитывал на победу в большом. — Но я абсолютно уверен в том, что вся витрина исторических статуй «сводом русской философии» не является.

— А какие компоненты входят в философию, голубчик?

— О, безусловно, три: онтология, гносеология и логика!

— Нет, доктор, четыре! Еще Гегель, ваш патрон, начал разрабатывать диалектику как руководство к действию. Вспомните «Науку логики»: учение о цели, средстве и результате. Не так ли?

Гегельянец, безусловно, не забыл мысли учителя о целесообразной деятельности…

— Но это же, доннерветтер, маленькая веточка на грандиозном трехствольном древе великой системы Гегеля!

— Верно! Черенок маленький! Но, заметьте, попал он в благоприятную почву. — Новгородец распахнул руки: — Еще Герцен сказал: «Диалектика — алгебра революции». А Белинский, Добролюбов, Чернышевский, Плеханов и особенно Ленин не только всесторонне обогатили философию, но и самобытно разработали ЛОГИКУ ДЕЙСТВИЯ. Вся русская культура девятнадцатого века пронизана поисками цели, средства, пути, способа, формы и правил деятельности. Даже писатели Гоголь, Чернышевский, Достоевский, Толстой своими романами стремились ответить на вопросы: что делать? как жить? в чем смысл жизни? Русская философия наиболее действенная, и в этом ее отличие от всех других. Нуте?

«О, это „нуте“ подобно петле на шее». Не зная, чем возразить по существу, немец фотоаппаратом указал на монумент:

— Но при чем тут гранит, бронза и какой-то «свод»?!

— Гранитный постамент, батенька, это трибуна стратегов, вылитых из бронзы. Ломоносов — стратег наук; Петр Первый — стратег управления, Суворов — автор «Науки побеждать». А понятие «свод» несет два значения: здесь сведены представители любой деятельности — дано обобщение всех видов руководств, а в то же время «свод» — это небо, высота, наивысшая степень развития философии — ее четвертый компонент — лоция действия…

— Отсюда, — торжественно вставила Гретхен, — наглядный «свод русской мысли»!

— Совершенно верно! — похвалил Калугин актрису и снова обратился к интуристу: — Господин профессор, есть возражения?

— Здесь хотя бы один истинный философ представлен?

— И не один! Материалист Ломоносов…

— Пардон! Он ученый…

— Энциклопедист! И здесь же видный мыслитель Феофан Прокопович…

— Впервые слышу!

— Незнание, друг мой, плохое доказательство. Я пришлю вам «Путеводитель по Новгороду». В нем найдете биографии, но автор еще не осознал закономерность: личная жизнь героев неотторжима от бессмертия России.

Курт Шарф признательно раскланялся и почувствовал, как на щеке затрепетал нерв. Не хватало только присутствия Гнома: тот оказался прав — пока что победа за Калугиным. Теперь вся надежда на реванш.

В гостиницу интурист возвращался с Гретхен. Он намекнул насчет ее коварства. Ответила она мстительной усмешкой:

— Не вы ли, представитель «сильного пола», потешались над нами, женщинами? Я мщу всем, кто так поступает!

За мостом Берегиня свернула на ярмарку. Он остался один со своими тяжелыми думами…

ЗАВТРА РЕВАНШ
Ученый потерял контроль над временем: не заметил, когда вернулся в гостиницу. Надо было прежде всего успокоить нервы. В номере, как и у себя дома, профессор ходил из угла в угол. Размеренный шаг, равный секунде, помогает ему собраться с мыслями. И сейчас привычный ритм вернул ему рассудительность, хотя в сознании копошилось чувство досады за поражение в споре с новгородцем.

Да, да! Только реванш! Он остановился перед столиком и заглянул в дневник. Турнир будет опять один на один: актриса лишена спекулятивного мышления. Безусловно, Калугин оригинальный философ, но у него есть ахиллесова пята: за две встречи он ни разу не взглянул на часы — явно недооценивает значение временной категории.

Вечером, когда Московская улица затихла, голоса прохожих стали слышны обитателям гостиницы. Шарф не поверил своему слуху и выглянул в открытое окно. Внизу на панели Калугин в чем-то упрекал юношу. Тот, кудрявый, спортивного типа, с книгой в руке, оправдывался:

— У меня не две — одна жизнь.

— Не одна, друг мой, а девять: младенчество, детство, отрочество, юность, молодость, пора возмужания, зрелость, старость и дряхлость.

— Что это дает?

— Толстой продумал детство, отрочество, юность — и раскрыл душу в ее развитии…

— Продумать до самой дряхлости?

— Дряхлость, учти, девятый вал!

— Наивысший подъем?

— Конфликта! Умирая, мы не хотим умирать: тело сдает, а мозг творит и переоценивает прошлое. Заметь, старый — сам себе на уме, а дряхлый — само откровение. Правда — расцвет разума. Познай человека в девяти стадиях. Ты будешь рассказывать не о философии, а о людях, осмысленных тобой философски. Иначе не создашь романа нового типа, мальчик мой.

— В чем же новизна?

— Одно дело, голубчик, изобразить диалектику души, а другое — изобразить душу, владеющую ключами проникновения: литературных героев много, а героя-диалектика нет.

— Ну, мне такое не под силу.

— Сила в борьбе! Не отступай. В тени не загорают…

Шарф слушал, не выглядывая. Он не видел, почему голоса пропали, но скоро выяснилось: курчавый юноша постучал в комнату, вежливо поздоровался и протянул книгу в черном коленкоровом переплете:

— От Калугина… «Путеводитель»…

Доктор философии не задержал ученика Калугина: немцу было неудобно за подслушанный чужой разговор и за злость на Калугина, который любезно провел экскурсию, прислал «Путеводитель» и пригласил интуриста к себе в гости.

Профессор задумался над тем, что сейчас произошло под окном. Если быть честным, Калугин не принизил европейской литературы: бальзаковский герой «Поиска абсолюта» — философ, ученый и только; даже Фауст не олицетворяет диалектики Гегеля. Права и Берегиня Яснопольская: он судил о ней, думая о Марте. Эмансипация женщин в России — это же не миф. И немец получил по заслугам.

За ужином Шарф растянул потягивание кефира. И уловка удалась: дождался Гретхен…

— Фрейлейн, — проговорил он виновато, — извините…

Наблюдая за ее глазами, немец видел, как с каждым словом ее взгляд просветлялся. Она опять спешила:

— Выступаю рядом. Если хотите выговориться — проводите…

И он, нарушив график вечерней работы, вышел с ней на Буяновскую улицу. Интурист, делясь впечатлением о вчерашнем концерте, хвалил солистку за художественный свист.

В это время на фасаде небольшого кинотеатра вспыхнуло электричество. Яркий свет выявил на штукатурке забеленную надпись «МОДЕРН». «Старое не замаскируешь», — хотел сострить доктор, но его опередила Гретхен:

— Завтра у вас встреча с Калугиным. Посоветуйте ему посмотреть «Нибелунги». Мужчины давно утратили рыцарство…

«Она явно недовольна Калугиным», — рассудил он.

Доктор вернулся в номер бодрой походкой. Его самокритичность оценила Гретхен, а вот Калугин, вероятно, нагрубил ей и не извинился. Улыбаясь, немец завел ручные часы. Они напомнили систему конфигурации, с ее железным учетом времени: сейчас пора спать.

Задергивая занавеску, он увидел рекламный щит, освещенный светом бильярдной. В глаза бросились заглавия фильмов: «Бриллиантовый спрут» и «Нибелунги».

Повеяло родиной. В детстве Курт бредил Зигфридом. В народном эпосе мальчик черпал силы для сопротивления отцу-деспоту: тот навязал ему службу в посольстве.

Доктор философии, засыпая, просил святого Петра помочь в турнирной схватке с русским: с любителем диалектики труднее спорить, чем с профессионалом, — последний черпает из книг доводы, тебе известные, а Калугин неожиданно ссылается на жизненные факты.

Приснился мир животрепещущих категорий. Они — огромные осьминоги — сгрудились перед окном гостиницы и завихляли плетеобразными отростками: «Ахтунг! Слушай! — надрывались они. — Мы моллюски, но гиганты! Мы без крыльев, но быстролетны! Мы — океанские антиподы! Наши присоски всесильны! Наши щупальца безграничны: обнимаем необъятное и хватаем незримую дольку! Мы верные помощники! Испытай! Веди нас!» И он повел. Луна расплескала чужой свет по спящей улице. Возле стоянки ночного извозчика торчал гранитный постаментик без царского бюста. Доктор приказал: «Возвеличить мыслителя двадцатого века!» И всесильные категории кинулись выполнять приказ. Они облетели планету, опросили людей и подняли на пьедестал Ленина. «А почему не Куно Фишера?!» — изумился гегельянец и проснулся.

Сон — вестник бессознательного мира. Психоанализ Фрейда расшифровывает любое сновидение. И профессор, лежа в постели, попытался истолковать свой необычный сон.

Курт Шарф — представитель немецкой, самой сильной логики мышления, а Калугин — русской, самой приземленной, действенной. Но кто и с чем явится на поле схватки? Шарф, наследник классической философии, придет не один, а с великой гвардией всесильных категорий. А что у русского? Материализм? Но материя без духа, без крыльев — ползучая. В философском турнире самое боевитое копье — категория. А русские рыцари теории предпочитают оборонительный щит — материальную вещь. Логика вещей слабее логики понятий! Бой будет бескомпромиссным: на сей раз он, гегельянец, окажется со щитом. Поверженным будет русский! Вот суть сновидения.

Он взял цветной карандаш, и в календаре появился расписанный по часам и минутам понедельник: гимнастика, кофе, дискуссия с Калугиным; обед, чтение газет, коллекция Передольского, Музей революции, ужин и письма.

Выполняя утреннюю физзарядку, он увидел на столе портрет Куно Фишера и мысленно заверил учителя: «Не подведу!»

За дверью в коридоре раздался нежный, протяжный свист. Возможно, «Вечерний соловей» зовет соседа к завтраку.

КАЛУГИНСКИЕ ЧАСЫ
Курт Шарф, с его жестким учетом времени, не мог не заметить, что русские не дорожат фактором времени. У собеседника нет даже ручных часов. Надо пристыдить его:

— Господин Калугин, скажите, пожалуйста, как вы свое время контролируете? Я каждую секунду учитываю.

— Откровенно, батенька, я переболел этим.

— Как это понять — «переболел»?

— Мой девиз, семинариста, был: «Ни минуты без дела». В результате, горько вспомнить, я изолировался от товарищей и, что хуже всего, распылился. Да, да! Стремясь заполнить учебой каждый миг, я взялся за психологию, природоведение, поэзию…

— Гут! Всестороннее развитие есть качество великой личности!

— А кто сказал: «Хочешь достичь великого — ограничь себя»?

— О, Гегель! — Шарф, стоя возле Кремля, вознес руки к небу. — Гегель есть энциклопедист всех времен! Многогранность знаний — алмаз превосходства! Его только в борьбе за каждую секунду добывают! Заполненное время — секрет продуктивности!

— А у меня, наоборот, голубчик, самое продуктивное время, когда я не замечаю времени.

— О, я каждую минуту органически чувствую. А вы данный фактор, следовательно, недооцениваете.

— Неправда! Я ценю, но для меня время не панацея от всех бед. Учтите, время работает на тех, кто работает. Не так ли?

— И все же! — наседал гегельянец, смотря на ручные часы. — Вот стрелки! Первая ассоциация — секунду не вернешь, заполняй ее. А у вас, господин Калугин?

— Первая мысль: когда-то была ОДНА стрелка солнечных часов, потом ДВЕ, теперь ТРИ — словом, часы, как и все на свете, совершенствуются. Вторая мысль (палочкой указал на башенные куранты): видите, на черном циферблате золотые стрелки — малая и большая. Они взаимоисключают друг друга — сходятся, расходятся и, вращаясь, отсчитывают арифметическую прогрессию. Так или не так?

Вопрос новгородца вдруг превратился в неотвратимую досаду: почему он, гегельянец, не догадался взглянуть на часовые стрелки глазами диалектика? На щеке дрогнул нерв. И как не дрогнуть? С малых лет он каждодневно по нескольку раз глазел на стрелки магдебургских курантов, но не увидел в них картинности противоречия: ведь минуты, накапливаясь, переходят в час, а час начинается с минуты. Господи, за что ты ослепил меня?!

На дворе Софии постройки в стиле готики глядели на немца с укором: «Взгляд-то у русского диалектичнее!» И доктор философии поспешил выйти из замка:

— Господин Калугин, я не вижу на вашей руке «символа»…

— Противоречия? — улыбнулся тот. — Нет нужды. Я живу в городе, олицетворяющем единство противоположных сторон…

— В топографическом смысле?

— Не только! — Они вышли из Кремля на широкое предмостье. — Встарь Торговая сторона не существовала без Софийской: они друг друга дополняли, защищали и даже взаимно переходили — то жители Торговой шли в Софию, то софияне спешили на великий торг, и в то же время противостоящие берега соперничали меж собой, спорили, враждовали, да так, что ватага буквально обрушивалась на ватагу и, как известно, бились на великом мосту…

Новгородец палочкой обозначил на реке прежнее расположение плавучего моста и перевел указку на рекламный щит:

— Читаем! Футбольный матч между сборными командами Софийской и Торговой сторон. Разве это не эхо минувшего?

Опять русский черпает из окружающей среды примеры к своим философским тезисам, а он слишком привязан к книгам.

— И ныне здесь, — продолжал новгородец, — новое борется со старым, передовое с отсталым, — словом, все дышит диалектикой!

— Какой? Способной только достижения наук комментировать? Скудно! Я за идею Гегеля — числом метод подковать.

— А я, профессор, против подковки! Нет таких чисел, которыми можно было бы оснастить диалектику. Ваш гений искал такие числа и потерпел фиаско. Такой путь ведет к мистике, — новгородец решительно выдвинул руку: — Дерзните, друг мой, избрать обратную дорогу: исходите не из чисел, а из развития противоречия, которое порождает числа, аксиомы, фигуры, формулы. Только единство и борьба противоположностей способны мир вещей делить, умножать, устанавливать ритмы, формулы…

— О, это свежо, оригинально!

— Так что, голубчик, обращайтесь не к математике, а к жизни, к объективным противоречиям: они на каждом шагу творят математические модусы. Смотрите!

Калугин палочкой на асфальте отметил рисунок мелом, похожий на Магдебургские врата.

— Детский чертеж! Игра в «классы». Две вступительные клетки — полярности: «вода» и «огонь» или «можно» — «нельзя». А при наличии ПАРЫ противоположностей «классы» распределились в строго натуральном ряду чисел — от единицы до десяти…

— Феноменально! Арифметическая прогрессия.

— Продиктованная противоположностями! — Он перевел палочку на водный простор, подернутый солнечной рябью. — Смотрите! Естественный рубеж — глубокая река и высокий берег. Подражая природе, мы создали искусственную «полярность» — ров и вал. Значит, в какой прогрессии идет развитие оборонительных сооружений?

Профессор изучал фортификацию средневековья. Он знал, что ОДНУ основную линию укрепления добавили ДВУМЯ линиями в форме угла-флеши; затем добавили еще линию и создали ТРЕХлинейный люнет; потом изобразили замкнутый ЧЕТЫРЕХлинейный редут; дальше — ПЯТИгранный бастион. Но ученый даже не задумывался над причиной такой последовательности…

— Доминирует арифметическая прогрессия!

— Продиктованная парой противоположностей…

Они миновали мост и вышли на базарную площадь.

Шум мешал профессору сосредоточиться: привык мыслить в кабинете. На пригорке сверкало зеркальное стекло аптеки. Пора доктору перехватить инициативу, но нет…

— Смотрите! — опередил спутник, указывая на большой градусник, прикрепленный к деревянной раме широкой витрины. — Температурная пара ХОЛОД и ТЕПЛО всегда изменяются по шкале арифметической прогрессии: подъем положительный, а спад отрицательный. Кстати, это подмечено Гегелем. Вспомните «специфическую меру» из «Науки логики»…

В глазах немца восхищение и зависть: русский лучше его, гегельянца, познал Гегеля. Один намек из книги позволил новгородцу сделать философское обобщение:

— Одно противоречие — исток натуральной прогрессии. — Новгородец подвел интуриста к витрине книжного магазина, где висела черно-белая таблица химических элементов Менделеева. — Скажите, профессор, почему вещества поднимаются по шкале арифметической прогрессии? Нуте?

Шарф догадывался, что надо найти пару противоположностей в мире химических элементов, но его отвлекали прохожие. Ему помог русский: пояснил противоречие атома между ядром и оболочкой с противоположными знаками…

И, к своему стыду, доктор философии осознал, что не он просвещает русского провинциала, а тот ведет его за руку. И гид неистощим.

Тут же в гостином дворе под аркой на белом столбе он заметил плакат: на нем сопоставлены аршин с метром, а фунт с килограммом. В тот год Россия внедряла новую метрическую систему.

Калугин озаренно воскликнул:

— Заметьте, вся метрическая система в плену диалектической прогрессии!

— Ваша родина, — польстил немец, — Англию и Америку опередила!

— То ли еще будет! — гордо произнес новгородец и воткнул свою трость в землю: — Вот солнечные часы…

Феноменально! Русский так остроумно вскрыл диалектику часовой светотени, что доктор не смог скрыть восторга:

— О, вы маг-волшебник!

Собеседник почему-то насупился и резко указал на короткую тень «солнечных часов»:

— Время обедать! И время напомнить вам: пусть ваши ручные часы всегда вызывают у вас желание на все смотреть через призму противоречия…

Доннерветтер! Реванш закончился тем, что не он, автор системы конфигурации, разбил противника на почве времени, а тот, без часов на руке, наградил его диалектическими стрелками.

Вот в чем сила Калугина!

БУМЕРАНГ
Сегодня он обедал без Гретхен. И даже рад: быстрее освободился. Предстояло убедиться в том, что русские не опередили немцев — Калугин лишь мечтает вывести числа из противоречия, дальше раздвоения не пошел, а это сделал еще Гераклит.

Шарф не задержался в гостинице, однако русский уже стоял возле яхт-клуба. Там, на берегу, оголтело грызлись зубастые псы.

— Цыть! — крикнул Калугин, махая ореховой палочкой, и смело кинулся разнимать собак: — Тубо! Тубо!

Жарким летом бездомные дворняги часто бесятся. Профессор счел неразумным в чужом городе рисковать своим здоровьем. Он заметил, что тихий, скромный, внимательный новгородец может быть энергичным, отчаянным… не только в споре.

— Господин Калугин, у меня по плану музей Передольского намечен…

— Пожалуйста! Я провожу вас до Ильинской…

По дороге Калугин обратил внимание на двухэтажный бревенчатый дом с теремковой башенкой над балконом и широким розовым крыльцом:

— Внизу музей, а наверху — квартира, библиотека с богатейшей новгородикой. Теперь о хозяине: натура широкая — палеонтолог и путешественник, знаток Древнего Новгорода и старой книги; коллекционер и гипнотизер, блистательный лектор и, по словам Сурикова, неплохой рисовальщик. Когда Передольский посетил красноярскую мастерскую, живописец увидел в нем одного из вольных казаков и увековечил в знаменитом полотне «Покорение Сибири»…

— О, жажду познакомиться! — Шарф придавал большое значение фактору наследственности: — Кто есть его отец?

Напротив музея белая церковка. На ее дворике одинокий земляной холмик с крестом и бронзовой пластинкой: «ВАСИЛИЙ СТЕПАНОВИЧ ПЕРЕДОЛЬСКИЙ». Это почетное место предоставил Синод, а похороны были скромнее скромного.

— В копилке коллекционера сын обнаружил две копейки, — Калугин почтительно обнажил голову. — Василий Степанович больше других собрал новгородских ценностей… (В голосе гида гордость.) Сын сельского дьячка достиг высшего образования. Ездил за границу. Снискал адвокатскую славу. Защищал революционеров. На свои сбережения вел под Новгородом раскопки. Открыл стоянку первонасельников. Международному съезду археологов выдал сорок пять тысяч предметов каменного века. Устроитель выставок, лектор, автор книг о местных изысканиях…

На крыльце дома у двери Калугин наметил место для мемориальной надписи:

— Давно пора повесить доску: «ДОМ-МУЗЕЙ ПЕРВОГО НОВГОРОДСКОГО АРХЕОЛОГА В. С. ПЕРЕДОЛЬСКОГО». — Тяжело вздохнув, он продолжал: — Сын унаследовал отцову страсть к собирательству. А в одном даже превзошел родителя. Наследник, как палеонтолог, обратил внимание на странную кость. Она лежала в запаснике на чердаке. Такой кости нет ни у животных, ни у человека…

Краевед согнул указательный палец:

— Не бумеранг ли? А тут известный этнограф посетил родину Миклухо-Маклая и проездом заглянул сюда. Хозяин, разумеется, показал ученому диковинку и высказал свое предположение. Высокий гость рассмеялся: «Новгородчина не Австралия! Не позорьтесь, профессор, уберите с глаз подальше». — Историк энергично выставил пятерню: — Пять тысяч лет назад возле Ильменя взлетел костяной бумеранг. У всех дикарей орудия труда и охоты совпадают, ибо логика вещей диктует логику изобретений…

Интересно отметить, дорогой читатель, в наше время бумеранги найдены в Европе, Африке. А судьба первого бумеранга России печальна: гнутую кость местные музейщики выбросили на помойку.

— Я скопировал бумеранг и после ряда бросков увидел наглядную траекторию диалектического закона: полет снаряда вперед — УТВЕРЖДЕНИЕ направления, вертикальный пируэт — ОТРИЦАНИЕ поступательного движения, а возвращение к ногам — ОТРИЦАНИЕ ОТРИЦАНИЯ.

— О, наглядный образ триады! — восторгался гегельянец, а про себя думал: «Увы, чужим умом восторгаюсь…»

На улице ребята играли в рюхи. Удары палок и резвые голоса юных городошников напомнили московский двор посольства, где дипломат впервые познал новгородскую игру. Он тоже ведет игру. И неплохо, хотя диспут с русским не в пользу доктора. Ему хотелось продолжить спор с Калугиным, но тот уже дернул ручку парадного звонка.

МУЗЕЙ ПЕРЕДОЛЬСКОГО
Музей занимал весь нижний этаж, экспонатов уйма. Шарф настроился мужественно выслушать длинную лекцию русского естествоиспытателя. Однако экскурсия началась оригинально: шамкнула дверь — и посетителя приняла таинственная комнатка. На единственном окне опущены жалюзи, пробитые тонким лучиком света.

После яркого солнца глаза гостя не сразу освоились с полутьмой, в которой тишина и спертый воздух окутали дремой человеческие черепа. Со всех сторон его гипнотизировали черные глазницы. То ли это древний римский колумбарий, то ли кладбищенская катакомба ранних христиан. А тихий грудной голос гипнотизера еще больше оттенял необычную мистическую обстановку:

— Ставни здесь не открываю: потемки настраивают на романтическое восприятие, — он шагнул к стеллажу, и длинный луч запутался в его бороде. — Мой отец изучал черепа петровской Кунсткамеры и опыт в этой области Палласа Вольфа, Бэра. Сам Рудольф Вирхов интересовался нашей коллекцией, особо этим редким экземпляром в двести четырнадцать миллиметров…

Палеонтолог взял с полки объемистый череп с зубастым оскалом и приглушенно продолжал:

— В этот миг чувствуешь себя Гамлетом: сам вид черепа располагает к философствованию. Неизбежность тления заставляет нас дорожить жизнью…

Фамилии немецкие, как бальзам, взбодрили доктора, но в то же время казалось, что коллекционер не случайно вспомнил Гамлета: датский принц был великим мастером на ловушки.

— Господин Курт Шарф, как думаете, можно приучить полушария мозга переключаться, работать посменно: левое бодрствует — правое спит, и наоборот?

— О, мозг — феномен!

Дипломат вспомнил о своей миссии и отметил разносторонность интересов русских интеллигентов. Он мысленно бросил упрек Вейцу: «Политика даже умных ослепляет».

Профессор Передольский распахнул дверь светлой комнаты с предметами каменного века. Немец переступил порог и замер: опять сюрприз. У входа воин в ратном одеянии встретил гостя занесенной кривой саблей. Чучело стеклянными глазами охраняет фанерные щиты с кремневыми молотками, топорами, наконечниками. На полу, меж бивнями мамонта, грубые глиняные горшки в белых реставрационных швах. Гегельянец искал изогнутую кость:

— Можно бумеранг сфотографировать? Где он?

— На чердаке, — вскинул руку хозяин и помрачнел. — Пока наука не установит подлинного назначения находки, я, простите, не выставляю…

Русский коллега широким жестом пригласил гостя в соседнее помещение, где стены излучали краски старинных икон:

— Знаменитое новгородское письмо! Богоматерь-то… новгородка! А эта икона псковского мастера — образ с золотыми блестками по фону…

Он облюбовал лик святого с вдумчивыми глазами:

— Видите, два слоя. Калугин говорит: «Древний — чистый, яркий, утверждает новгородскую живопись. Затембылую прелесть отвергли, а теперь реставратор, отрицая позднюю мазню, вернул ей первозданность, но на новой основе: сейчас икона не предмет культа, не чудотворная, а музейная редкость, древний шедевр».

«Калугин, отсутствуя, присутствует», — осознал гегельянец.

Звякнули ключи. Гид отомкнул святая святых — хранилище редчайших документов. Небольшую каморку с застекленными витринами освещало окно, узелененное садовой листвой. В узкую форточку влетела голубая бабочка. Она закружилась над хозяином, который на широкой ладони держал бересту со следами выдавленных букв.

Теперь всему миру известно, что берестяные грамоты прославили Новгород в середине нашего века. Однако великие открытия имеют свою предысторию. Еще в царское время на берегу Волхова обнаружили старинное захоронение — чета покойников была завернута в бересту. Старший Передольский взял черепа и бересту. На ней острием были выведены слова молитвы.

(Дорогой читатель, возьмите занимательную книгу «Я послал тебе бересту». Автор, известный археолог В. Янин, привел показание старожила, который видел в музее Передольского письмо на бересте. Видел эту бересту и я, но, как и все тогда, не придал тому должного значения.)

Немца больше заинтересовала берестяная книга, привезенная хозяином из Сибири. А дольше всего интурист рассматривал автографы Миклухо-Маклая, Козлова, Рахманинова и секретку «Н. Ф.».

(Дорогой читатель, первое сообщение о секретке появилось за моей подписью в журнале «Ленинград» (1941, № 7) под названием «Тайна тысячелетия», и с тех пор ни одного опровержения.)

Гостеприимный хозяин пригласил Шарфа к самовару, однако интурист спешил в Музей революции:

— Я строго по графику живу, дорогой коллега.

Передольский вышел проводить гостя на улицу, где ребята все еще играли в городки, и неожиданно открылся душой:

— Мечтаю, давно мечтаю о городе-музее! — говорил коллекционер вдохновенно. — Пусть гласит реклама, открытка: «Все на Волхов, все в Новгород!» И тогда пароходы, поезда переполнены. Тысячи в день! С утра до вечера экскурсии: на ушкуях в Ильмень — парус, ветер! На курган — зелень, песня! Подъем на башню — пушка, солнце. Всюду польза, всюду отдых. Ожил город. Манят спортплощадка, тир и пляж. Шумит базар, кипит торговля. В полдень — залп! Гудит, зовет колокол: «На лекцию, на лекцию!»

Его бодрый баритон гудел призывно:

— В Грановитой — пленум Академии. В Софии — гусли, хор, музыка! На Вечевой — кино: ушкуйники покоряют Север, Александр Невский штурмует Копорье. Показывают наших героев. А в парке пляски, и всюду радио. Опять гремит Великий!..

Обжигая немца словами, мечтатель указал в сторону Софии:

— Новгород — колыбель Русской державы, родина великого русского языка и школа борьбы за вольность. В честь первого бунтаря на Руси я сына назвал Вадимом…

— О коллега, вы в реальность Вадима и Рюрика верите?

— Нет, уважаемый! Я верю, что новгородцы нанимали варягов, но как только те нарушали договор, их изгоняли. Русские, позвольте заверить, во многом превосходили иноземных учителей.

— Даже в сфере философии?

— А вы побеседуйте с Калугиным, — загадочно мигнул он.

«Вот и гамлетовская ловушка», — смекнул немец, прощаясь. Он давно подметил, что все русские в национальных костюмах абсолютно преувеличивают мощь своей нации.

Однако слова Передольского запали в душу гегельянца: уже сейчас многие народы изучают не Великую французскую революцию, а Великую русскую революцию.

До самого Музея революции немец думал не только о реванше, но и о соревновании с Калугиным: у него, доктора философии, больше шансов на разработку диалектических фигур, формул и аксиом.

ЗАГАДОЧНАЯ ПОПУТЧИЦА
На Московской улице, с деревьями по бокам, интуриста встретил Иванов. В майском костюме, Гном, словно влюбленный, размахивал букетом цветов:

— Я расписывал кузнецовскую посуду! Погубил зрение, но осознал святую истину: бессмертно только искусство, а все другое: политика, наука, философия — тлен!

— Пардон! Вчера вы утверждали…

— Вчера я утверждал: если политик, ученый, философ в своем деле не поднялся до творчества, то он ремесленник. Калугин изрек: «Любой из нас способен не только знать, понимать, владеть, но и творить».

«Четыре регистра», — уловил доктор философии, но не успел развить мысль. Гном неожиданно показал на угол Соловьевской гостиницы:

— Вас ждут! Не смею задерживать…

«Кто ждет? Зачем Гном ходил в гостиницу? Кому предназначены цветы?» — задумался интурист, торопя шаги.

В коридоре профессора поджидал юноша с рыжей шевелюрой и толстыми, как у негра, губами. Он говорил от имени таинственной попутчицы интуриста:

— Моя сестра приглашает вас на вечернюю чашку чая…

— Благодарю! — Он жестом задержал посыльного. — Вам местный архивариус Иванов известен?

— Да! Он друг моего отца.

— Кто есть ваш отец?

— Аптекарь Гершель.

Курт Шарф решил отказаться от кефира. Идя в гости, он вернулся к домыслу: «Вероятно, аптекарь, архивариус и рыжая с браунингом в кармане — связные Вейца. Сейчас, возможно, приоткроется ее „особая партитура“ под маской».

Деревянная лестница, где пахло неопрятной кошкой, привела к черной двери с медной планкой: «Провизор Б. С. Гершель». Не без волнения Шарф нажал белую кнопку электрического звонка.

На звонок вышел высокий, пожилой мужчина. Он, рыжебородый, в роговых очках, вынул цветной платок из заднего разреза светлого сюртука и, смущаясь, приветливо забормотал по-немецки с еврейским акцентом:

— Гут моэн, майн гер-р…

Раскатистое «р-р» напомнило пароходное знакомство с его дочкой. Отвечая по-русски, немец избавил радушного хозяина от напряжения голосовых связок.

Небольшая прихожая с тремя дверями и круглым зеркалом заставлена обувью, зонтиками и манекенами, на которых висели шляпы и пальто, словно хозяин квартиры портной, а не аптекарь. Гость ожидал увидеть антураж, схожий с лабораторией алхимика.

Щелкнув выключателем, Гершель ногой ткнул дверь ванной:

— Ваше полотенце с петухами…

Полки уставлены банками, склянками, колбами. И гегельянец лишь тут почувствовал квартиру провизора.

Столовая освещена вечерним солнцем. Гершель виновато приподнял над седовласой головой темную ермолку:

— Признаюсь, мы, евреи, уж не те герои, воспетые нашим Шолом-Алейхемом: по субботам работаем, жены без париков, а детей не загнать в синагогу. — Провизор почтительно вскинул глаза на фотографию старика с белой пушистой бородой и длинными пейсами: — Мой родитель. Искусный мастер. Лучший портной Украины! Невероятно! Ему, еврею, разрешили жить в Киеве. (Вознес руки.) Взгляни он на своих потомков — не дай бог! — перевернулся бы в гробу. Присаживайтесь, пожалуйста!..

Немца удивил накрытый стол: серебряный самовар с золотистым чайником, как рыцарь в шлеме, вел за собой «пешую свинью» — большой, треугольником пирог, начиненный сочным маком. Хозяин спешил в аптеку на дежурство. Он придвинул гостю мягкий стул и шепотком сообщил о дочке:

— Рахиль — гордость моя. У нее горе: умер сынок. Приехала забыться. Никуда не выходит. Ее сразу узнают, начнутся расспросы про семью, про Ленинград.

Рахиль вошла с дымящей папиросой. Знакомая фигура, в тех же ботинках со шнурками и старомодной юбке, только вместо заграничного плаща зеленая гимнастерка и военный ремень. Приветствуя профессора кивком головы, она взяла на себя роль хозяйки:

— Вы уж, пожалуйста, сами сахар-р-р…

Курт невольно сопоставил питание москвичей по скудным пайкам в 19-м году с богато сервированным столом:

— Госпожа Гершель, чем можно обилие продуктов объяснить?

— Нэп, нэп! — оживилась она и, продолжая курить, подала кусок пирога с маком. — Наша экономика заинтересована в иностранном капитале, торговле, концессиях.

— О! — обрадовался немец. — И надолго?

— Все решит предстоящий съезд партии: если победят сторонники расширения частного сектора, тогда надолго; если же у главного руля окажутся…

— Троцкисты?

— Нет, они уже за бортом! — Рахиль Борисовна, вероятно, переступила грань доверия и переменила тему: — Господин профессор, цель вашего приезда?

Ученый рассказал о работе над книгой «Немцы на Волхове» и коснулся философских успехов Калугина. Гершель предупредила:

— Я политик! Вам полезнее беседа с философом Кибером. А Калугин ведь историк…

— Пардон! — Немцу стало обидно за русского знатока Гегеля. — У него феноменальная способность в любой вещи диалектическую суть раскрыть…

— В любой вещи? — усомнилась Гершель.

— Да, мадам! — Он поднял чашку с чаем. — Оригинальный мыслитель! Его речь афоризмами изобилует. Например: «Человек без стратегии обречен на трагедию». Мудрая апофегма!

— Ваше мнение имеет особую ценность, — проговорила она задумчиво и, не прикасаясь к еде, снова закурила папиросу: — Вам, доктор философии, как говорится, и карты в руки. Культура мышления вне политики. Вы любите музыку?

— О да! Особенно Баха и Бетховена.

— У нас в доме все музыканты, — она пригласила интуриста на семейный концерт и не без умысла добавила: — Тогда вернемся к разговору о Калугине…

«Безусловно, заинтересовалась Калугиным, но с какой целью?» — озадачился он, сверяя часы…

— Хочу Путевой дворец видеть.

— Рядом! Сейчас покажу, — Рахиль провела Шарфа в соседнюю комнату, где над кроватью висел портрет Александра III, и открыла окно на Московскую улицу: — Через дорогу, вниз к Волхову…

Осматривая старинный каменный дом, предназначенный для Екатерины II, немец с удовольствием вспомнил отзыв Гретхен об императрице: «Культурнейшая женщина восемнадцатого века».

Но калугинская «наука» заставила Шарфа по-иному взглянуть на русскую царицу: с одной стороны, она материально поддерживала французских энциклопедистов, приглашала их в Россию, переписывалась с Вольтером, Дидро, а у последнего купила ценную библиотеку; но с другой — русского мыслителя Радищева приравняла к Пугачеву и сослала в Сибирь.

Шарф вспомнил портрет Александра III, висевший в доме Гершеля. И абсолютно уверился в том, что Гном, софист, полезен Шарфу в осуществлении секретной миссии. Надо выяснить масштаб влияния Зиновьева. Если его поддерживает только группка заговорщиков, то он, безусловно, не победит на предстоящем съезде, хотя его приход к власти предпочтительнее для Германии: он не станет дрожать за каждое дерево, а нам нужны большие лесные массивы. Шарф живой свидетель, как немецкая концессия «Мологалес» хищнически вырубала дачи, отведенные не только по договору, но и валила деревья самого лучшего качества. И все это при полном попустительстве новоявленного ландграфа Северо-Западной земли.

Жизнь полна сюрпризами: если Зиновьев победит — сделает экономический бум на концессиях. И тогда вполне реален приезд дочери Гершеля в Берлин. Не случайно она записала телефон и домашний адрес бывшего дипломата. Шарф окажет ей содействие во всем: он много лет сотрудничал с министерством внешней торговли. Его экономические обзоры России были лучшими.

Одно проблематично: чем продиктован ее интерес к Калугину? Зато таинственная особа перестала быть инкогнито: Рахиль не дочь Вейца. Вероятно, его наследница — Берегиня Яснопольская. Она по-прежнему в маске. И по-прежнему выжидает прибытия машин. А до финиша осталось пять дней.

ТРЕТЬЯ СХВАТКА
Вблизи яхт-клуба философы поднялись на прибрежную горку, где белое здание с фронтоном и дорическими колоннами напомнило интуристу уголок античности. Здесь тихо, безлюдно, а перед глазами речная ширь в солнечно-малахитовых прожилках: немец не знал, что это время цветения ильменской воды.

— Господин Калугин, кто есть ваши учителя?

— Первый мой учитель — народ.

— Народ?! — изумился гегельянец. — Как это нужно понять?

Собеседник, действуя палочкой, указал на множество великих примет Великого Новгорода и подвел ученого к неизбежному выводу: «Великие дела невозможны без великого разума». Курт невольно заразился восторженностью экскурсовода.

А тот навел указку на огнезарный купол Софийского собора и напомнил, что София, по-гречески, — мудрость:

— Здесь над всем полыхает златой герб Мудрости. Здесь все преисполнено величием разума. Кто возводил эти стены? Кто создавал фрески, иконы? Кто прославил город на Волхове? (Перевел указку на Торговую сторону.) Люди торговой сметки. Кормчие обороны и штурма крепостей. Великие умы великой республики. Авторы уникально познавательных летописей. Пытливые мастера, хитрецы своего дела. И дерзкие зачинатели! Заметьте, с топором да мотыгой возвели на могучей реке плотину. И о чем только не мечтали! За одну ночь слетать на юг. Разом ослепить войско противника. Запустить каменный самоход против стремнины. Запрячь огонь и улететь в небо. Увидеть на стене смену цветных картин отдаленных событий. Умно? Пытливо? Есть чему поучиться? Нуте, друг мой?

О, из уст историка наивные легенды звучали прозорливыми идеями. Калугин продолжал:

— Ваш народ подарил миру легенду о докторе Фаусте, а русские — былину о трех богатырях. Вы скажете: «Драма и былина». Не спешите! Обе вещи глубоко философичны: если «Фауст» — мировоззренческий, то «Три богатыря» — стратегические. Русские кормчие давно управляли не только конечной и ближайшей целями, но и СРЕДНЕЙ. Для нас промежуточная цель, подобно коренному в тройке, играет колоссальную роль в достижении цели. Гениальный Васнецов живописно воплотил в «Трех богатырях» тройную стратегию, подчеркнув СЕРЕДКУ в образе Ильи Муромца…

— О, любопытно! — искренне восхитился гегельянец, но ему было не уловить связь русского народа с диалектикой.

— Прямая, голубчик! — не смутился новгородец. — Возьмем диалектику начала и конца. Ее наши пословицы показали полнее, чем Гегель…

— Ого! — доктор скривил красивые губы. — Например?

— Доброе начало — полдела откачало. Все дело в почине. Зачинается, починается, от начала начинается.

Пословицы обобщали исходное положение любого развития, но профессор отмолчался. Русский выдвинул три пальца:

— Держись, кончики, за середку! Середка всему делу корень. Кстати, русская «середка» пронизывает все народные игры, обряды, артельные дела и даже ратное руководство…

— Военная стратегия! Что в ней есть середка?

— Оперативное искусство, голубчик. Новгородское вече, например, наметило стратегическую цель — освободить Псков от ливонских рыцарей. Александр Невский включил «середку» — хитрую операцию: повел войско не прямо на Псков, а свернул к северу и приступом взял Копорье. И когда псковичи узнали, что пала неприступная крепость и пленен немецкий гарнизон, они ускорили восстание, а тем самым решили победный исход кампании новгородцев. Не так ли?

Шарф, знаток средневековья, безусловно, знал о плачевном «вояже» немецких рыцарей и не стал обсуждать калугинский пример. Тем более что и Кутузов противопоставил Наполеону не только тактические бои и генеральное сражение, но и нечто «среднее» — партизан и ополченцев с их рейдами. Следует выверить государственную стратегию:

— Господин Калугин, стратегия в руках вече, тактика в руках исполнителей, а в чьих руках «середка» была?

— Князя! Правда, потом князь стал великим стратегом, а вече обернулось «середкой» — боярской думой, затем сенатом и видимостью середки — Государственной думой. Но, заметьте, тенденция к триединству прослеживается постоянно…

— Пардон! — вмешался доктор, думая, что поймал противника на «бабьем силлогизме»: — Вы сказали, что русские стратегии все тройные?

— Верно!

— Найн! Найн! — немец замахал фотоаппаратом. — Не все! Министерство просвещения за стратегию отвечает, а школы — за тактику. Где есть «середка»?

— На Руси желающих получить образование было больше, чем школ. Министерство не могло всех удовлетворить. И тут на помощь пришла «русская середка» — самообразование. Народные дома, кружки, доступные библиотеки, специальные пособия Рубакина, дешевые выпуски «Университет на дому», а в наши дни — ликбезы…

Доктор философии не сложил оружия. Он припас пилюлю:

— Все ваши рассуждения о тройке сводятся к триаде Гегеля!

— Неправда! Вам близка математика. Три члена сколько допускают меж собой перестановок?

— Шесть.

— В противоречии ТРИ члена: ведущий, ведомый и сводящий. Значит, они дают ШЕСТЬ вариантов, среди которых триада Гегеля — лишь одна шестая!

— Все же… шестерку в тройку загнали! И стоп?

— Опять осечка! — Улыбнулся русский, упорно глядя на немца. — Напоминаю, дорогой профессор, противоречие поначалу дает единицу, затем двойку, потом тройку, дальше четверку…

— Четверку?! — Шарф не столько удивился, как испугался того, что новгородец опередил его: доктор исследовал происхождение тройки и застрял на этом. — Я впервые слышу…

— Батенька, еще Аристотель подметил, что ПАРА противоположностей допускает меж собой лишь четыре основных перехода.

— Вспомнил! Раздел «Физики». А пример забыл.

— Четыре перехода полярностей проще всего, голубчик, представить квадратом превращений.

— А здесь? — Он выставил руку с часами. — Можно?

— Разумеется! Поступательное движение стрелки обозначим плюсом, а обратное — минусом. А поскольку час — это четыре четверти, то стрелка две четверти поднимается с плюсом, а две четверти опускается с минусом.

Шарф вспомнил аптечный градусник со знаками:

— Можно по ходу стрелок полярности ХОЛОД и ТЕПЛО запустить?

— Разумеется! И получим ЧЕТЫРЕ перехода со знаками. Вот тепло перешло в холод. Какое настало время года с минусом?

— Осень!

— Так! Холод усиливает холод. Какое время с минусом?

— Зима!

— Так! Теперь холод переходит в тепло. Что за плюс?

— Весна!

— Верно! Затем тепло переходит в тепло. Что за плюс?

— Лето.

— Превосходно! — обрадовался русский. — Налицо пара противоположностей, четыре перехода и четыре результата — четыре времени года. Вы овладели квадратом превращений. Не так ли?

— Скажите, пожалуйста, а мышление на четырех регистрах: знать — понимать — владеть — творить…

— Да, да, друг мой! Квадрат превращений! Все четверки обязаны ему! — Новгородец пальцем тронул ручные часы доктора: — Смело запускайте пару полярностей в квадратный циферблат и обязательно получите четыре результата с противоположными знаками: «осень» — «зима» — «весна» — «лето». Действуйте!

«Похоже, закон. Неужели опередил?» — окаменел немец.

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ГАЛЕРЕЯ
Они встретились в семь часов вечера в тихом коридоре гостиницы. Гретхен одета в темно-синий халат с белой окантовкой и белую блузку, кружева которой не могли полностью прикрыть ее обильную женственность. «Вечернего соловья» сопровождал аромат свежих роз. Они распушились над керамическим кувшином, стоявшим на столике ее номера с открытой дверью. С этими белыми розами немец видел Гнома. Следовательно, Иванов искал Яснопольскую. Насколько любовь возвеличивает, настолько и смешит человека: теперь Гном признает лишь искусство.

Возле своего номера Берегиня круто оглянулась на шаги своего соседа. Она холодно кивнула интуристу, но выслушала:

— Фрейлейн, вам адрес художественной галереи известен?

— Да, — Гретхен оживилась. — Квашонкин просил меня провести экскурсию с группой французов.

— Кто есть Квашонкин?

— Заведующий картинной галереей. И он же хранитель софийской ризницы. Утром, после завтрака, можете пойти со мной.

Он поблагодарил за любезность и, войдя к себе в номер, вынул из баульчика книгу, привезенную из Берлина, под названием «Дебри жизни». Автор, эмигрант, русский писатель Минцлов, бывший хранитель Новгородского музея, вспоминает о Новгороде, о его жителях, в частности о любителе старины Квашонкине. Тот показал Минцлову пряжку Рюрика. Мемуарист вспоминает 1912 год. Минуло тринадцать лет. Тот ли Квашонкин? И сохранилась ли пряжка? Приобрести хотя бы одну подлинную варяжскую вещь девятого века — сенсация! Калугин рекомендовал доктору посетить художественную галерею. Он сказал: «Взгляните на картину неизвестного автора». Русский коллега не шутник. Завтра профессора ожидают интересные встречи с Гретхен, Квашонкиным и неизвестным художником. Однако не стал торопить события и сел за стол работать до ужина.

Калугин «завел» профессорские часы на четыре перехода с четырьмя знаками. Доктор смотрел на философский циферблат и мысленно заложил в квадрат превращений полярности, рекомендованные автором диалектической фигуры номер четыре.

Поразительная наглядность! Столь разные явления, как четыре арифметических действия и четыре группы крови, четыре закона формальной логики и закон Менделя (1:3), оказались не только результатами квадрата превращений, но и строго хранили свои плюсы и минусы.

Особенно его потрясли точки совпадения неорганической химии и теории относительности: четыре типа реакций — СОЕДИНЕНИЕ и ЗАМЕЩЕНИЕ с плюсами, РАЗЛОЖЕНИЕ и ДВОЙНОЕ РАЗЛОЖЕНИЕ с минусами полностью совпали с четверкой слагаемых эйнштейновской системы — СКОРОСТЬ СВЕТА и МАССА с плюсами, ПРОСТРАНСТВО и ВРЕМЯ с минусами.

Знаменитый физик Берлинского университета дважды объяснял Шарфу теорию относительности, но так и не вразумил его: почему при скорости света (300 километров в секунду) масса вещества увеличивается, а пространство и время сокращаются. А тут вычертил в дневнике квадрат превращений и сам сознательно расставил знаки, следя за ходом противоположных стрелок:

«Феноменально! Ключи проникновения позволят русским студентам быстрее закончить учебную программу. Налицо экономия времени и государственных средств! Революция уже подняла Россию, а теперь еще рывок вперед». Шарф заметался по комнате.

— Я же Аристотеля штудировал. Почему «квадрата» не узрел?!

Его снова бросило к дневнику: «Доннерветтер! Не ученик Гегеля, а ученик русского народа первым заговорил на языке диалектических фигур».

Курт и раньше ловил себя на том, что эвристическую слабость метода Гегеля прикрывал громкими словами: «единственно научный», «точный», «гибкий». В действительности гегельянец лишь комментировал открытия ученых. Он чувствовал себя собачкой возле академического стола, ожидающей очередную подачку. Никто с помощью диалектики ничего не открыл! И вот тогда-то Курт и задумал метод Гегеля подковать числом. Но его опередили.

Не замечая слез и тика на щеке, доктор нервно строчил карандашом: «Святой Петр, проясни! Диалектика родилась в Греции. Примчалась босоногой на Рейн. Приоделась. Окрепла. И внезапно сбежала в Россию. Чем ее сманили? Просторами? Недрами? Русской смекалкой? Чем?»

Он взглянул на портрет Куно Фишера. Тот молчал. Учитель не знал, что русский коллега не остановился на трехчленном противоречии. Вскрыл в нем четырехактность. И со временем, безусловно, квадрат превращений будет популярен, как сейчас триада Гегеля. Но Калугин еще обогатил четвертую фигуру знаками. Так в свое время обогатилась система координат плюсом и минусом.

Долго не мог он заснуть, зато ночь прошла без сновидений. Завтракали вместе: доктор, как всегда, пил кофе, а белокурая Гретхен уплетала украинские вареники в сметане.

Солнечная улица, озвученная чириканьем воробьев, вернула Курту хорошее настроение. Да и актриса была в ударе:

— Вот здесь, на Знаменской, — указала на поперечную улицу, — чудесный храм Спаса на Ильине. В нем не менее чудесные портреты созерцателей: у каждого свой лоб, свой взгляд, свой ум. И это четырнадцатый век! Раньше «Афинской школы» Рафаэля. Наш художник — философ Феофан Грек…

— О, новгородский мастер Ренессанс опередил?

— Не удивительно! Тогда искусство расцвело здесь! Философ создал галерею портретов мудрецов, так считает Калугин.

Они свернули на улицу Луначарского. Гретхен легко открыла массивную дверь двухэтажного каменного дома фисташковой окраски. В этом здании стиля ампир художественная галерея.

На верхней площадке широкой лестницы возбужденно спорили двое мужчин. Статный, в европейском костюме, с русой бородкой и точеным профилем, доказывал, что сказочная красота новгородских икон — главная прелесть вернисажа. А другой, с фигурой Аполлона, в броской цветной сорочке, с артистически уложенной шевелюрой, нажимал на благозвучие своего ораторского голоса:

— Приказываю! Под каждый образ — орудие пыток, иначе все под замок! Ясно, товарищ Квашонкин? — Он увидел актрису Яснопольскую и почему-то побелел.

— Вы правы, Александр Михайлович! — иронически улыбнулась она. — Иноземный гость подойдет к яркому лику Марии, а у него в ногах железные капканы, щипцы, крючья. Мало того! Свет потушим: создадим полную иллюзию монастырской тюрьмы. Зарубежный корреспондент истратит одну пленку, но ославит нас на весь мир. Вы этого эффекта добиваетесь, товарищ Пучежский?

Тот, сообразив, что к чему, быстро ушагал вниз по лестнице. Директор художественной галереи готов расцеловать гида-переводчицу. А та обратилась к профессору, стоявшему на нижней площадке:

— Господин доктор, силь ву пле! — Приглашая интуриста в светлый зал с картинами, Гретхен представила Квашонкина: — Василий Алексеевич…

Тот лакированной тростью подчеркнул блеск паркета в елку:

— Бывший губернаторский дом. В восемнадцатом веке здесь был кабинет графа империи обер-гофмаршала Карла Сиверса. — Он потрафил берлинцу: — Граф, поощряемый умной немкой на русском троне, провел близ Новгорода канал и вырастил первый русский картофель…

Квашонкин с тонким пониманием отметил ампирную мебель красного дерева и перевел кончик трости на большое полотно:

— «Явление богоматери Сергию» — подлинник Карла Брюллова…

Знакомство с двумя Карлами согрело немцу душу. Он сфотографировал картину и справился о Минцлове. Квашонкин просветлел:

— Хе! Сергей Рудольфович был хранителем нашего музея. Не раз гостил у меня. Подарил свой роман…

— Вы тогда варяжскую пряжку показали?

— Да! Застежка для одежды. Бронзовая парадная с необычным орнаментом — сплетающиеся тела фантастических зверей.

— Она у вас? — замер немец в ожидании.

Берегиня тоже почему-то заинтересовалась пряжкой.

— Моя жена — посредник комиссионки, а я — хранитель ризницы. Приглашаю вас к себе в Софию…

Он уклонился от прямого ответа и попросил Берегиню продолжить осмотр картин французских мастеров. Медхен подвела гостя к красочному портрету девушки в белой чалме и голубой шали:

— Французский художник Виже-Лебрен…

Профессор вспомнил, как на даче Марта сделала себе тюрбан из белого полотенца, накинула на плечи прозрачный голубой шелк и, полураздетая, явилась к нему со свечой в руке. «Не пригласить ли к себе Гретхен?» — озорно подумал Шарф и тут же упрекнул себя за легкомыслие.

Тем временем гид подвела интуриста к произведению неизвестного художника. Зрение доктора обострилось. В раме, разделенной медным крестом, четыре портрета.

— Энергичный сангвиник. Взвинченный холерик. Вялый флегматик. И упадочный меланхолик. Основные темпераменты еще греками подмечены, — назидательно проговорила Яснопольская.

А гегельянец мысленно заложил в квадрат превращений пару противоположных признаков наследственности (СИЛЬНЫЙ и СЛАБЫЙ) и получил четыре результата: сангвиника и холерика с плюсами, флегматика и меланхолика с минусами. Поразительная точность!

Шарф, конечно, сообразил, почему Калугин рекомендовал этот квадрат с четырьмя лицами: диапазон охвата универсальный. И потом, русский коллега приучает его мыслить диалектично не только за чтением Гегеля.

Довольный собой и новым другом, доктор философии вернулся в гостиницу и продолжил учебу. Он заложил в квадрат превращений природный ХАОС и СТРОЙ и вдруг получил не четыре результата, а три: камень, воду и пар. Четвертого состояния вещества не знает вселенная!

— Бедный коллега! Его «фигура» не закон развития! Русский не опередил меня! Необходим реванш!

ПОСЛЕДНЯЯ СХВАТКА
Шарф не знал, как поступить. Еще вчера он принял приглашение Калугина. Нельзя не пойти, коли слово дал. Но явиться в гости и нанести хозяину удар — недостойно!

А удар страшный! Новгородец сказал: все диалектические фигуры вытекают одна из другой — следовательно, достаточно одному звену лопнуть, как цепь аргументов летит насмарку. А совесть? Калугин проявил столько внимания, заботы, гостеприимства. Выход один: в доме гость будет джентльменом, а в письме критиком.

Ровно в два часа дня новгородец, зная аккуратность немца, открыл гостю калитку. Обстановка радушия не располагала к философскому спору. В кабинете русского коллеги Шарф обнаружил феномен. Нет, не философскую библиотеку, хотя она, безусловно, единственная в городе. Гегельянца поразил серый вращающийся куб, похожий на аптечный шкафик. Длинные выдвижные ящики были забиты плотными карточками с записями исследователя.

Более тридцати лет Калугин подмечает в природе, обществе и человеческом мышлении ПРОТИВОРЕЧИЯ. Русский считает, что из всех конфликтов самый полезный и коварный — это единство и борьба противоположных сторон мозга.

— Если одно полушарие, — коллега приложил ладонь к правому виску бритой головы, — дарит нам яркие образы, то другое способно все полнокровное засушить до голой схемы. Если левый участок мозга позволяет нам проникнуть в глубинные тайны мира, то правый часто заводит нас в бесплодную графоманию…

— О, абсолютно! — отозвался доктор философии. — Сколько ученых себя обокрали, стараясь «бессмертными стихами» прославиться. И, обратное, кому известны «научные трактаты» автора бессмертной сатиры «Похвальное слово глупости»?

— Но есть идеальная смычка полушарий! Платон! Леонардо да Винчи! Гете! Бородин! Эволюция разума, голубчик, наше будущее!

— Господин Калугин, как вам удалось…

— Не мне! Передольскому. Сила самовнушения! Он легко переключается от научной работы к рисованию…

— Его родная сестра — художница! — вставила хозяйка, приглашая гостя к столу.

Курт Шарф хвалил калугинскую окрошку с ядреным русским квасом, охлажденным в леднике. Он выхлебал большую тарелку, съел бы еще, но бывший дипломат соблюдал правила приличия.

Они вернулись в кабинет. Гость занял место возле вращающегося куба и заметил, что ящики с деревянными кнопками окрашены в три разных цвета:

— О, черное, красное и голубое! Как это понять?

— Три цвета, голубчик, три типа развития: линейное, круговое и спиральное. Фигуры линейного развития были угаданы еще Пифагором и Гераклитом…

— А круговое — треугольником Платона?

— Верно! К сожалению, Аристотель не проследил перехода кругового развития в спиральное: его аксиома о четырех результатах не была представлена квадратом превращений…

«Это сделал ты, коллега, но неудачно», — заключил гегельянец и, чувствуя близость своей победы, воскликнул:

— Феноменально! Надо историю диалектики переосмыслить…

Беседуя о философии, они вышли на берег Волхова. Новгородец подвел немца к Белой башне. Встарь боевая вежа замыкала укрепления земляного вала. Теперь же она, круглая, без крыши, трубой смотрела в голубизну неба.

Через сквозной окуляр каменной башни профессор увидел плывущее облачко и вспомнил обсерваторию Берлинского университета в местечке Ней-Бабельсберг.

— Новгородский телескоп, — улыбнулся ученый.

— А я, друг мой, подумал о Циолковском. Он первым научно разрешил вековое противоречие…

— Между земным тяготением и скоростью полета?

— Верно! Космический корабль будет формироваться по закону развития одного противоречия: ракета Циолковского ступенчатая.

— О, хотите сказать, что русские первыми космос посетят?

— Разумеется!

— Пардон, у американцев техника более развита.

— Техника, батенька, управляется стратегией: у них она двойная, а у нас тройная. И в этом, заметьте, залог нашего превосходства. Мы догоним и перегоним Америку.

Бывший дипломат, мягко улыбаясь, блеснул знанием пословиц:

— Русские говорят: дай бог нашему теленку вашего волка съесть!

— Очко в вашу пользу! — расхохотался тот и, принимая вызов на остроумие, парировал: — Вы задели не нашего теленка, а вашего волка. Это Гегель предрек великое будущее России. Нуте?

— О, Гегель мой и ваш, дорогой коллега! — Вне калугинского дома интурист почувствовал себя освобожденным от дипломатического этикета и перешел в атаку: — Господин Калугин, мне кажется, что ваш квадрат превращений с трещиной. Строй и хаос парой противоположностей являются?

— Да, голубчик.

— Если эту пару заложим в квадрат, то четыре результата получим?

— Верно! — живо ответил русский, не замечая расставленной сети. — А что, голубчик?

— Строй переходит в строй. Какое состояние вещества будет?

— Твердое.

— Строй переходит в хаос. Какое состояние вещества будет?

— Жидкое.

— Хаос переходит в хаос. Какое состояние?

— Газообразное.

— Хаос переходит в Строй. Какое?

— Смешанное, среднее между газом и твердым состоянием…

— Пардон! Известны лишь три состояния: твердь, жидкость и газ. (Дорогой читатель, в 1925 году ученые еще не открыли четвертого состояния вещества — плазму, хотя уже тогда диалектическая формула номер четыре позволила Калугину заранее установить порядковый номер — четвертое состояние вещества, его доминирующий знак и общую характеристику структуры, — повторил успех Менделеева.)

Новгородец рванулся и потряс профессорскую руку:

— Поздравляю, друг мой! Гегель предугадал периодический закон химических элементов, а вы — новое состояние вещества. Оно будет найдено! И обязательно назовут четвертым состоянием вещества.

В глазах русского радость, а немец, не ожидая такого поворота, чуть было не выронил из рук фотоаппарат. Доктор судорожно искал выход из пиковой ситуации. Он понял, что калугинский квадрат работает точно и помог ему объяснить страшный случай на даче, который выбелил доктору виски темных волос…

Грозовая туча заставила дачника подойти к открытому окну, но не успел он протянуть руку к створке, как на подоконнике зашипел огненно-раскаленный шарик, величиной с апельсин. Непрошеный гость мог взорваться рядом. Коллега, видный физик, сказал философу, что шаровая молния не изучена, но бесспорно, что данное состояние вещества не является ни твердым, ни жидким, ни газообразным, а фантомом, явлением фата-морганы. Долг честного ученого рассказать об этом Калугину, но профессор не мог говорить: чувство досады судорожно сдавило ему горло.

На обратном пути он овладел собой и в гостинице обратился к администратору:

— Узнайте, пожалуйста, с какого часа Софийская ризница завтра будет открыта?

Когда интурист прошел в свой номер, администратор закрыл дверь дежурной комнатки и по телефону связался с начальником ГПУ. Они говорили на языке, понятном только им.

КЛЮЧ № 5
Надо было опередить интуриста, повидать хранителя ризницы. Для чекиста Квашонкин — темная личность: тот, имея судимость, мог исправиться, но мог и заделаться Алхимиком…

Воркуновская мысль оборвалась: в это время Калугин, потирая рукой поясницу, жаловался на спину. Иван достал из серого костюма серебряный портсигар и лукаво улыбнулся:

— Мой эскадрон не знал радикулитов: компрессом спасались.

— Спиртовым?

— Нашел дураков! — Он обвил палец длинным усом. — Моча! Даже раны затягивает быстрей…

Воркуновские байки без вранья смешны, но сейчас историку не до смеха: в Софийский собор вошла Берегиня Яснопольская. На ней белое платье и светлая вуаль. «Не иначе как в ризницу», — подумал он и вспомнил о вчерашней встрече с актрисой…

Дежурная по городу, председатель детской комиссии вместе с Глебом заглянули в бильярдную Веселой горки. Сюда беспризорники проникали через окна, открытые в сад. Приземистый широкий стол, с зеленой гладью и строгими лузами, когда-то принадлежал князю Васильчикову. Крупные шары из слоновой кости, тепловатые, с перламутровым отливом, казались огромными жемчужинами из восточной сказки. Их полированная округлость, звонкая упругость и послушная маневренность привносили в игру эстетическое наслаждение.

Стараясь разгадать таинство любой игры, Калугин бывал здесь. Он подметил: все игровые поля и правила находятся во власти полюсов МОЖНО и НЕЛЬЗЯ. Ведя партию, МОЖНО действовать только своим шаром и НЕЛЬЗЯ прикасаться кием к чужому, иначе — штраф. Аналогичная картина на всех спортивных состязаниях. Ни в одной сфере жизни борьба противоположностей не выступает столь наглядно, как в спорте.

Вчера в бильярдной ни возле окна, ни среди поднатчиков и мазальщиков подростков не было. Зато неожиданно увидел Берегиню. Она играла с Квашонкиным. Король местного бильярда клал шары в лузы с такой точностью и звоном, что его прозвали «Хлопстось». Калугин обратил внимание на артистический азарт Берегини. Но сейчас, возле Софии, он сообразил, что вчера она играла не с королем бильярда, а с хранителем золотого фонда.

«Одно из двух: либо она Сонька Золотая Ручка, либо сотрудник угро», — рассудил он и удивился тому, что чекист не заметил «Вечернего соловья», глядел на фасад Митрополичьих покоев:

— Вот в этой стене Лебедев обнаружил «сейф» владыки?

— Голубчик, подобных тайников в Кремле много, — он указывал на длинный корпус «Присутственных мест», — в подвале хранятся проекты кремлевских построек. На плане консистории указаны замурованные камеры…

— Что в них прятали?

— Сейчас в ризнице увидишь, что они прятали. Учти, друг мой, новгородские митрополиты получали самые большие оклады и были самыми образованными владыками. Никон стал патриархом. Что ни имя — деятель!

— А ты не того? — усомнился Иван. — Каждый кулик…

— Нет, батенька! Они издавали научные труды. Собирали книги, иконы. Создали древлехранилище. Организовали церковно-археологическое общество. Провели здесь пятнадцатый Всероссийский археологический съезд…

— Ты к чему все это?

— А к тому, голубчик, что они накопили не только богатейший золотой фонд, но и прекрасно владели церковной стратегией. Она созревала веками. А Пучежский хочет одолеть ее одним махом! Возьми нашего архиерея Алексия: читает Маркса, прекрасный тактик, следит за международными событиями…

(Дорогой читатель, речь идет о будущем патриархе Московском и всея Руси.)

— Он чтит память великих людей России и великолепно знает, какой заряд культуры заложен в микешинском памятнике, организует к нему крестный ход. А Пучежский попирает чувства патриотов и не только патриотов. — Историк оглянулся на музейную арку, из которой должен появиться Квашонкин. — Обещал за два часа до открытия ризницы. Опаздывает, шельма!

— Давай пока урок. Без занятий мозги сохнут!

— Верно! — улыбнулся историк. — На чем остановились?

— Ключ номер пять! Или фигура «Бастион позиций».

— Скажи, почему полярности ОДНО и МНОГОЕ породили пятерку: единичное, частное, особое, общее и всеобщее?

— Верно! — повеселел учитель и выбрал конусную горку больших каменных шаров. Старинные снаряды освещены солнцем и отраженным светом белой соборной стены: — Заметь, перед нами пирамида ядер. А что такое ядро? Символ основы, сущности — то есть закона. Не так ли?

— Так, — буркнул Иван и кончиком сапога отметил нижний ряд горки: — Первая укладка ядер знаменует какие законы?

— Единичные: мой план работы — мой закон. Таких много!

— Второй ряд?

— Частичные: у семьи свои законы, у завода свои…

— Средний ряд?

— Особые: психология полна специфических законов.

— Четвертый ряд?

— Общие: для неживой природы, органической, социальной.

— А пятое, завершающее ядро?

— Всеобщее, батенька! — Калугин выдвинул ладонь. — Пять пальцев — пять законов. Мера руки!

— Здорово! — признал чекист. — Всегда при мне!

Друзья примолкли. Из храма вышли Квашонкин и Берегиня. Она поблагодарила хранителя ризницы и направилась к ближайшей арке Кремля. А Квашонкин виновато улыбнулся Николаю Николаевичу:

— А я вас ждал в соборе! Вот грех какой! Но не без пользы: мне удалось уговорить Яснопольскую остаться работать в музее.

«На пару», — съязвил Калугин, понимая, что актриса снова опередила его. «Но ради чего?» На этот вопрос мог ответить только хранитель ризницы. И краевед решил основательно приглядеться к королю бильярда.

ХРАНИТЕЛЬ РИЗНИЦЫ
Василий Алексеевич, как всегда, в элегантном костюме густо-голубого цвета и легких ботинках из белой парусины. У него белая рубашка апаш и широкий ремень с кармашком для часов.

— Славных людей двадцатого века приглашаю в одиннадцатый! — Он изящной тростью с костяным набалдашником указал на бронзовую дверь, украшенную растительным орнаментом: — Здесь, навещая сына, проходил Ярослав Мудрый…

Пахнуло соборной прохладой и горелым воском. На фоне золотистого пятиярусного иконостаса таяли клубочки дыма. С круглого подсвечника монашка сдергивала горячие огарки и гасила их. На ближней стене гид тростью обозначил древние поблекшие фрески:

— Чета византийцев! Большеглазая, с ярким ртом — моя половинка. А император Константин — вылитый я. Высок и статен. Волосы мягкие. Очи с поволокой. Тонконосый. Даже перстень мой…

Легко принимая юмор, Калугин одобрительно улыбнулся:

— Все так! Но углядеть мягкие волосы под короной?..

— Хе! — Не смутился великий импровизатор. — В день переворота я корону набок, хвать за гриву — и утоп в русой шелковине. А Костяга оказался своим парнем: даже в глаза не плюнул!

Воркун готов расхохотаться, но вовремя оглянулся. За его спиной притих длинноволосый пономарь: горсовет перенес крестный ход на конец августа. Церковники опротестовали и ждут ответа.

— Поймите правильно, — обратился к священнослужителю Калугин, — пробег машин, а тут скопление народа. Долго ли до беды? Не так ли?

Чернорясник покорно раскланялся. А гид продолжал шутливо:

— Моя родословная от Садко Богатого. Когда мой батюшка, торговый туз третьей гильдии, писал завещание, звонили во все колокола. И не зря! Мне в наследство достались земельные участки: палисадник при доме и семейный склеп накладбище. А главное сокровище — мой веселый нрав.

Нелепо всерьез рассказывать историку о том, что ему известно лучше, — и Квашонкин взял верный тон. Видимо, его артистическая натура позволила ему добиться того, чего не смог Передольский: ученица профессора бросает эстраду.

— Голубчик, смех не только для потех!

— Хе! Фантазия всесильна! Бог — чистейшая придумка. А миллионы людей тысячелетиями верят, служат ему, идут на все во имя пустышки. Но церковные ризницы не пусты. — Подойдя к перилам, он сунул трость в темный проем подполья, где рядами стояли каменные гробы с мощами: — Здесь после вечерни укрылся вор. (Калугин заметил настороженность Ивана.) А ночью открыл железную дверь, ведущую наверх, в сокровищницу. Восемьсот тридцать шесть перлов! Сигнализацию, конечно, обезвредил…

Хранитель открыл толстую дверь и, освещая мерцающей свечкой каменные ступени винтовой лестницы, поучительно продолжал:

— По наивности воришка взял хрустальный крест Бориса Годунова и другие уники, отмеченные в «Путеводителе». Сбыть их хлопотно. В Одессе сует ювелиру, а тот: «Ай! Ай! Бегу за деньгами!» И ведет мильтона. Наш герой тягу. Подался в Новороссийск. И там спасся бегством. Пришлось бедняге заработать на обратный путь, добывая астраханскую соль. Веселая картинка! За пазухой миллионы, а ноги в язвах. Так и вернулся сюда с повинной…

— Судили? — заинтересовался чекист.

— Два года условно, — ответил Калугин, давая понять, что эта история не плод богатой фантазии Квашонкина.

— А набей воришка карманы жемчугом? — доискивался Иван.

— Хе! Это хватка профессионала. — Хранитель заверил, что с его приходом хищения прекратились. Он, король бильярда, завел дружбу со здешним гопником, своим поклонником: — Так тот предупреждает меня: «Жди ночью». И только гастролер к Софии, а я тут как тут: «Брысь на станцию!»

Белая ризница имела форму большой подковы. Дневной свет через узкие оконца полосками процеживался на застекленные витрины и шкафы с золотыми блюдами, чашами, митрами в самоцветах.

Квашонкин облюбовал иконку, похожую на плоскую сигару:

— Ювелирное чудо! Тончайшая паутина перегородок залита разноцветной эмалью. Георгий Победоносец с копьем. Новгородка, полоща белье, извлекла из воды золотинку. И продала скупщику за пять нэповских рублей. А тот «уступил» шведскому интуристу за пять тысяч тех же нэповских. Когда швед в ленинградской «Астории» взялся за чемодан, в номер вошел чекист, вернул гостю деньги, а уникум — обратно в Новгород…

Воркун слушал с особым вниманием: видимо, искал связь между Алхимиком и золотым фондом музея. Чутье чекиста повело его к большим поделкам из золота. Они поступали сюда из разных ризниц. Но кто доставлял? Кто контролировал? И Воркун перевел взгляд на краеведа. Тот не замедлил:

— Друзья мои, «ризница», от греческого корня — основа, сущность. Мы находимся в хранилище «сущностей». Здесь любая драгоценность поворачивается к нам своим «сходством» и «различием», подзадоривает нас: «Мои-де полярности могут вскрыть в образе пять существенных граней». Не верите?

— Буксую! — пробасил Иван, присматриваясь к хранителю.

— Хе! — возник тот. — Все экспонаты можно разместить на пяти полках, но чтобы ОДНУ вещь повернуть ПЯТЬЮ сторонами — нет!

Он выбрал деревянный станок, где, подобно киям, выстроились старинные посохи, и тронул простую дубину с утолщением на конце:

— У сей долбухи не пять, а одно назначение — дубасить!

Его поддержал Воркун: оба усомнились. Историк принял вызов:

— Дубина, как и все предметы ризницы, — экспонат. И в этом отношении, заметьте, ОДНООБРАЗНА. Не так ли?

— Так! — охотно одобрил Квашонкин. — Палка — экспонат!

— И родня трости, посоху, жезлу. В этом смысле дубина едина со всеми палками коллекции, то есть ЕДИНООБРАЗНА. Согласны?

— Различаю, — вступил Квашонкин. — Дубина в роли экспоната всей ризницы — это одно, а в роли представителя лишь собрания посохов — другое. А в чем еще особенность?

— Дубина отлична от всех посохов! Она — единственная копия с долбни, которой Иван Грозный дубасил неповинных новгородцев…

— Тысячи полегли! — в сердцах добавил Василий Алексеевич.

— Иван Третий справедливо наказал наших предков, а Иван Четвертый казнил Новгород, как убил родного сына: потом лил слезы, каялся. — Историк задел дубовую палку. — У нее кровавая биография и в этом своеобразие долбни. Так или не так?

Иван и Квашонкин застыли в изумлении. А тот продолжал:

— Заметьте, друзья мои, палка может быть опорой, оружием, сигналом, знаком величия, товаром, творением резчика, игрушкой, и в этом ее разнообразие. — Краевед не исчерпал раскладку полярностей: — Перед нами не единственная долбня. Есть подлинная царя. Есть герценовская долбня: мыслитель упомянул ее в статье. Есть долбня Миклухо-Маклая: учась на философском факультете Гейдельбергского университета, он вспоминает, как «царская долбня» выбила его из Петербургского университета. Есть долбня Репина. Много образов! И в этом ее многообразие!

— А куда пристегнуть «безобразие»? — спросил Воркун.

— Друг мой, «безобразие», «образование» — слова эстетики, морали, культуры, а мы изучаем диалектику вещей…

— Ясно! Нельзя мед и деготь в одну бочку! — засмеялся Иван и пальцем нацелился на стеклянный шкаф, где на черной бархотке искрилась золотая модель сионского храма: — Ба! Это же перекличка с микешинским монументом!

«Которая и подсказала Алхимику легенду о золотой модели памятника», — прикинул Калугин, призывая друга:

— Сопоставь, Иван Матвеевич!

Чекист взглянул на узкое оконце с видом на Кремлевскую площадь и бронзовый гимн тысячелетней России:

— Сопоставляю! Монумент и большой сион на круглом поддоне; тот и другой трехъярусные; за окном многофигурный и тут многоликий; на пьедестале все фигуры увязаны и здесь; там шар с шестью эпохами и сион с шарообразным верхом и шестью разделами; оба увенчаны крестами и оба строго монументальны!

— Тонкое наблюдение! Меня убедил, — историк привлек хранителя: — А вас, голубчик?

— Хэ! Ручаюсь! Микешин видел Большой сион и творил под его влиянием, — Квашонкин не знал в лицо начальника ГПУ: — Вы искусствовед? Из Питера?

— В Старой Руссе занимался в кружке историка Калугина, — улыбнулся чекист и указал на сион: — Какое назначение?

— Во время торжественной обедни выносили на блюде…

— А главное, — подхватил краевед, — сион — образ любого храма, свод всех церквей. И Русь в бронзе тоже свод отечественной истории, философское обобщение русского патриотизма. Так?

Соглашаясь, Воркун снова обратился к хранителю:

— Значит, собор — не собор без золотого сиона. А вес его?

— Две тысячи золотых коронок. После изъятия церковных ценностей уцелели только с печатью высокого мастерства. — Он тростью выбрал ослепительную модель храма: — Двенадцатый век! Чудо!

— А были случаи утайки?

— Недавно судили монахов.

Калугин был рад, что чекист ухватился за версию «сион» и перешел на открытый допрос. Выходит, убедился, что великий импровизатор не Алхимик, а может быть, наоборот, Квашонкин — Алхимик, а помощница — Берегиня Яснопольская?

По задуманному плану Воркун останется в ризнице до прихода интуриста из Берлина. Историк не стал мешать чекисту и распрощался с обоими.

По Кремлевской площади пронесся в пролетке нэпман Морозов. Строй красноармейцев в летних буденовках дружно отбивал шаг по асфальту. Громкоговоритель, прозванный «радиоглоткой», объявил десять часов. Возле восточной арки показался доктор философии. «Что-то он расскажет о нас?» — подумал Калугин.

ПИСЬМА ШАРФА
Мама, милый друг!
Я был не прав: русский ум не уступает немецкому, а в некотором роде превосходит целеустремленностью. Здешний мыслитель Калугин вскрыл диалектическую основу координат Декарта, предугадал четвертое состояние вещества и обосновал всеобщий закон сохранения, который выразил формулой квадрата превращений. Оказывается, все законы сохранения имеют два плюса и два минуса.

Он внешне похож на Сократа, но мудрый грек мастер наводящих вопросов, а новгородец подводит к ближайшей вещи и вскрывает ее глубинную суть — противоречие. Эффект потрясающий! Читаешь не страницы книг, а кресты, дома, башни, градусники, куранты — весь город и его пейзаж. Японский сад камней — символ бесконечного созерцания, символ одной гносеологической детали: и то слава на весь мир! А здесь все прочитывается диалектично!

Монумент Тысячелетия — кафедра истории, ковчег знаменитостей, трибуна стратегов, зеркало русской революции, венок дружбы народов, символ долголетия государства, свод отечественной философии да еще манящий к себе сфинкс.

Передай, пожалуйста, письмо Марте.

Твой любящий сын Курт.
Марта, любовь моя!
Новгородский краевед подобен рассказчице из «Тысячи и одной ночи»: ежедневно развлекает меня легендами. Одна лучше другой. Особенно вот эта: «Как возник Великий град».

«Благословляла мать богатыря на бой ратный и молвила: „За себя постоишь, сынок, — храбрым прослывешь; народ оградишь — героем станешь, а Родину защитишь — бессмертие обретешь“. Пошел витязь в бой — за себя постоял, народ оградил и Родину защитил. Только не избежал молодец старости: заснежилась борода, к земле потянула. „Эх, думает, обманула родная“. Отшвырнул подальше щит, сложил меч к ногам, расстегнул широк ремень, сел на бугор, накрыл колено пятерней, а голову в златошлеме вскинул к небу. Минула тысяча лет. Не обманула матушка. Сидит горыня на прежнем месте. Только щит уже не щит, а велико озеро Ильмень. И меч не меч, а Волхов блещет. И нога не нога, а мост через реку. И ладонь не ладонь, а звонница с пятью пролетами. И ремень ребром не ремень, а высокие стены кремлевские. И старик уже не старик, а бессмертный Новгород».

Феноменально! В этой патриотической легенде все образы соответствуют новгородским памятникам и придают повествованию неповторимую прелесть. Собиратель легенд прав: новгородские сказания, былины, песни — вершина русской народной поэзии.

Вечно твой Курт.
Уважаемый господин Вейц!
Не тревожьтесь за судьбу русской культуры. Здесь, как нигде, могучая тяга к искусству, науке, философии. Здесь диалектику изучают любители, студенты и даже техникумовцы.

Говорят, нельзя планировать научные открытия — все дело случая, а мой русский коллега разрабатывает «Логику открытия» и дерзает с помощью диалектики проникнуть в мир загадок. Дух революции во всех сферах! За всю историю человеческой культуры здесь впервые философия обрела свои фигуры и формулы.

Мой новый друг, чародей диалектики, открыл мне глаза на русский народ. Французские революционеры остановились на полпути, а русские нет. И так во всем! Мой коллега привел народную пословицу. Она гениальна не только по сути своей, но и по своему национальному самосознанию: «Русский час — все сейчас!» Максимально используй время сегодняшнее, а не вчерашнее, что неподвластно нам.

Мы, немцы, много времени тратим на восхваление прошлого, а русские ввели «субботники» и «воскресники», чтобы в часы отдыха не сидеть без дела. Мы видели Распутина и не видим русского народа; мы видели Керенского и не видим партии Ленина. Чем больше исказим Россию, тем больше отстанем от нее.

Вы убеждали, что большевики, как попки, твердят слова вождей. Нет, здесь члены партии думают, ищут, экспериментируют, спорят, творят.

Россия становится на колеса индустрии. Самый популярный лозунг: «Даешь мотор!». Правда, наличное бытие драчливо: частники воюют с кооператорами. Однако: у кого власть и заводы, у того больше шансов на победу.

Заверяю, Эрмитаж не разграблен, древние памятники сохраняются, даже Магдебургские врата на месте. К сожалению, я не приобрел варяжскую пряжку, зато приобрел друга. Он обогатил меня своими изречениями: «Человек без человека не человек», «Ныне мало познать да изменить мир, нужно еще уметь управлять им». Этот афоризм выражает суть нашей эпохи.

Обнимаю. Ваш Курт.
P. S. Из Старой Руссы вестей пока нет.
15 августа, суббота.

…Вернулся к дневнику. Колокольный звон: верующие празднуют успенье. На извозчике объехал загородные монастыри. В Антонове сфотографировал итальянский колокол и расчищенные фрески XII века. Вяжище удивило портретом златокудрого Платона, а Болотная станция — гигантским овсом на торфе.

Вечер у Гершелей. Слушал домашний концерт. Ради меня исполняли Мендельсона-Бартольди. За «Беккером» — Рахиль, с флейтой — Роза, скрипка — Додик, а виолончель — сам Гершель. Я не поклонник лейпцигской школы. Хвалил семейный ансамбль за чувство историчности. Зато еврейская кухня — цимес! Бульон с гренками. Отварная кура с манкой, морковью, петрушкой и другой зеленью. Особо вкусна плотная фаршированная щука с острыми приправами.

Прояснился интерес соратницы Зиновьева к Калугину. Его в Ленинграде ждет кафедра философии. Я, безусловно, отметил его учительский дар и оригинальность ума: он не повторил ошибки Пифагора и Плотина — не погнался за магическими числами. Искренне рад за коллегу и немного огорчен, что не могу порадовать его: разговор с Рахилью был сугубо конфиденциальным.

Думаю о двух судьбах: Куно Фишер еще при жизни был признан властителем дум, а что ждет Калугина, самобытного мыслителя? Очень хотелось, чтобы его именем назвали слободскую улицу, а на доме его повесили доску: «Здесь живет и творит маг диалектики». Тогда и перед его окном пожилой фатер скажет шалуну: «Тихо, он думает». В России два научных фронта: в больших городах — академики, а в провинции — кулибины, циолковские и Калугины.

Читал газету, привезенную из дому. Глаза любовались родным шрифтом, а душа ныла. Корреспондент из Мюнхена сообщает: «Национал-социалисты в лице Адольфа Гитлера обрели испепеляющего оратора». Методы борьбы новой партии не внушают доверия: я за мирное соревнование народов.

(Дорогой читатель, откуда было Шарфу знать, что через десять лет его дневник и переписка окажутся в гестапо и автора замучают в концлагере.)

18 августа, вторник.

Святой Петр, сегодня финиш! Грустно. Десять новгородских дней дали мне больше, чем десять лет путешествий. Новгород открыл будущее: калугинские экскурсии по городу повторит лишь XXI век. Русский превзошел лессинговский «Лаокоон».

Не верилось, что это рабочий день! Всюду песни, улыбки, праздничные костюмы. Особо многолюдно на Ленинградской. Над проездом вала временная легкая арка. На ней красная лента: «ФИНИШ». Ближе к дороге за столом судьи-контролеры с ручными часами. Соседние возвышения — земляная насыпь, крыши домов, заборы — усыпаны молодежью. Все взоры обращены на шоссе. Беспощадно жжет солнце. Листва деревьев не дрогнет. Духота. Томительное ожидание. Вдруг все вскинули головы. В небе рокочет аэроплан «Вуазен». Его азартно приветствуют пареньки с лозунгом на фанере: «Авиация плюс химия — залог нашей непобедимости».

Я живой свидетель великого события: русская революция взялась за руль скоростной машины — посторонись, телега!

— Едут! Едут! — заголосили ребята с крыши дома. Толпа дрогнула. Первым в город с шумом и пылью ворвался родной «Мерседес»: сбоку запасное колесо, впереди флажок Германии. Я снял шляпу. Нет сомнения, что в Тифлис первым примчится немецкий гонщик.

(Дорогой читатель, Курт Шарф не ошибся: высший приз за скорость и экономичность получила мерседесовская машина.)

Меня подхватил людской поток. Толпа валила в сторону городской площади, где рядами выстраивались пыльные машины. Газон пропах бензином: здесь заправлялись горючим. Минуя резкий запах, я прошел в Летний сад. В тенистом углу парка новгородцы обменивались с гостями почтовыми марками. Я связан поручением Вейца: тот любит дочь. Но в чем суть переписки беглого контрреволюционера? И что подумает Калугин, если чекист схватит меня за руку? Я стороной обошел толкучку филателистов. Так спокойнее.

Все участники пробега закреплены за столовыми, местами ночлега и провожатыми. Немцев, итальянцев и французов водил музейщик Квашонкин. Он не знал иностранных языков. И я оказался в роли веселого переводчика: тот все время шутил, проявляя при этом дар искрометного импровизатора. В столовой для туристов один член итальянского общества Чиче намекнул, что у него на родине можно заказать официанту любое историческое блюдо. Новгородский чичероне не ударил в грязь лицом. Он вызвал шеф-повара, встал рядом с приколотым к доске прейскурантом и, жонглируя тростью, преподнес меню на древний лад: «Пожалуйста, на первое: блюдо XI века — уха Садко Богатого; на второе: блюдо XII века — гречневая каша с молоком — еда Василия Буслаева; и на третье — десерт XIII века — походные яблоки Александра

Невского!» Его апломб и живость речи возымели на гостей магическое действие: простая пища великого града вызвала восторг.

Не менее восхитила ризница, с ее обилием золота, жемчуга, бриллиантов и уральских самоцветов. Запад трубил: «Большевики разбазарили все ценности царского времени». Маловеры спрашивали: «Не подделка?» Пришлось бывшему дипломату обещать им экскурсию в московскую Оружейную палату.

Возле русского сфинкса нас ждал Калугин с палочкой. Историк изумил всех. Он показал на памятнике статую, прикрытую с пяти сторон. Засекреченная фигура действительно опрокидывала весь смысл самодержавности. Феноменально! Всюду нас встречали цветами. Немцы и французы разместились в антоновском училище. Им предоставили просторное общежитие с окнами, смотревшими на Волхов.

Калугин, Гретхен и я вечер провели в Антонове: жгли костер на берегу реки, гуляли в чудесной березовой роще, слушали песни русские, немецкие, французские. Подражая соловьиному свисту, Яснопольская околдовала всех. Француз, жгучий брюнет, инженер автомобильной фирмы «Рено», заприметил Берегиню еще на выставке картин и сделал ей предложение. С ответом она не спешила. Познакомился поближе с учеником Калугина. Забавный парень: футболка, кудри, загар — вид спортсмена, а в синих глазах угадывается поэт.

(Дорогой читатель, Курт Шарф ошибся: я полюбил философию.)

19 августа, среда.

Последние часы. Сбор в семь утра на замковой площади. Картина впечатляющая: солнце, София, народ и автомобили. Первая колонна из восьми десятков легковых. Героиня пробега — известная гонщица фирмы «Ага» Стиннес. Женщина за рулем для новгородцев — сенсация. Вторая колонна из пяти десятков грузовиков, омнибусов. Московская полуторка «АМО» с цепной передачей, зато вне конкурса бензин, смазка и шины «Красный треугольник» — все русского производства.

Пятьсот участников! Гонщики в кожаных куртках, в больших очках и рыцарских перчатках с крагами застыли возле машин: ждут сигнала командора. Калугин нашел меня: подарил мне красочную матрешку как символ русской многогранности. Я преподнес ему фотоаппарат. Метр заулыбался: «Пишите, друг мой». Старт ровно в восемь. Раздалась команда подготовиться, завести моторы. И под общий гул последний взмах флажком: «Ход!»

Следующая остановка в Твери. Но ни один город России не затмит Новгорода. Наш «мерседес» тронулся. Я грустно улыбнулся, помахал другу шляпой. Кудесник диалектики был чем-то взволнован и, казалось, куда-то спешил. Я мысленно поклонился Магдебургским вратам и про себя произнес: «Святой Петр, сохрани его для человечества».

Шумно расступилась замковая арка. И взвился флаг над яхт-клубом, обсыпанным солнечными росинками.

— Прощай, Великий Новгород!

Часть третья

РОЛЬ СЛУЧАЙНОСТИ
Малое ярче бросается в глаза на фоне большого события. Калугин слышал, как очевидцы живо обсуждали не сам автопробег, а разные случайности, связанные с автогонками. Нет, разумеется, газеты отметят историческое значение испытания машин, а пока писатель Шкловский улыбчиво рассказывает собратьям о том, как «форд» раздавил свинью в селе Померанье. Начальник пробега товарищ Седой, выходя из автомобиля, оступился и растянул сухожилие. Совещание комитета он проводил с повязкой на ноге вместо сапога.

Номер Софийской гостиницы, где заседал штаб, свел Калугина с Пучежским. Тот «обузил» экскурсии для гостей и наказан выговором. Калугина, наоборот, похвалили за ремонт дорог. Понимая, что его выручила случайность — отсрочка старта на десять дней, он принял похвалу в свой адрес с мучительной миной на лице. И очень обрадовался, когда летучка закончилась.

Надо же так случиться, Николай Николаевич под аркой Детинца столкнулся с научной сотрудницей губархива. Она, радуясь встрече, вручила ему письменную жалобу на Иванова. Возле братской могилы председатель Контрольной комиссии, негодуя, прочитал коллективное заявление. Работники губархива обвиняли своего заведующего в том, что тот в пьяном состоянии липнет к сотрудницам и тайком разбазаривает архивные фонды. «Например, — сообщали они, — сдал в макулатуру единственный архив проектов архитектурных построек Новгородской губернии».

Пристрастие бывшего монаха к хмельному и женщинам не удивило Калугина, а вот варварство архивариуса, понимающего толк в исторических документах, возмутило. Одно дело — ликвидировать церковный архив, и совсем другое — уничтожить планы исторических зданий. Недавно, выясняя авторство знаменитой валдайской ротонды, историк посетил хранилище и получил нужную справку.

Он быстро обошел длинный фасад присутственных мест и со двора спустился в подвал. Дверь была распахнута. Не без волнения Калугин переступил порог. Пахнуло мертвой пустотой. Высокие железные стеллажи еще не выпрямились от недавнего груза. По каменному полу промелькнула рыжая крыса с длинным хвостом.

Жалкое и страшное зрелище! Что скажет архивариус в свое оправдание? И кто посмеет заступиться за него? А может быть, архив сменил адрес?

То надеясь, то проклиная Пискуна, историк зашел в губком и по телефону вызвал завгубархивом. Женский голос раздраженно ответил:

— Любуется иностранными машинами…

Калугин постучался в железную дверь орготдела. Там за невысокой перегородкой высокий мужчина в синем костюме вынимал личные дела из бурого массивного сейфа.

— А-а! Отпускник! — обрадовался Семенов. Его внимательные, глубокопосаженные глаза не могли не заметить перемену в лице старшего товарища: — Что случилось?

Краевед давно приметил Алексея Михайловича: тот, будучи секретарем Валдайского укома, написал дельную брошюру «Экономика Валдайского уезда» и повесть «На перекрестке», изданную издательством «Прибой».

(Дорогой читатель, в 1938 году Семенов возглавит ленинградский журнал «Звезда» и на его страницах опубликует мою первую повесть «Неуч».)

Алексей Михайлович только что вернулся из санатория. Он поздоровел, лицо загорело, но в эту минуту председателю Контрольной комиссии было не до расспросов и любезностей. В нем все клокотало от возмущения. Он рассказал о горькой судьбе хранилища, попросил личное дело Иванова и расположился на широком подоконнике с видом на Софийскую звонницу.

Изучая анкету, он обратил внимание на страницу автобиографии. Она была старинным листом, вырванным из журнала монастырской тюрьмы с графами: кто сидел, за что сидел, как вел себя арестант-еретик. Вспомнилась редкая находка Передольского. Выходит, Пискун отлично знал ценное содержание архива консистории и все же пустил его на обертку, а чистые листы взял себе.

— Завтра дочитаю! — Калугин вернул личное дело Иванова и оставил на хранение коллективную жалобу. Ему предстояло вести экскурсию с иностранцами.

— Николай Николаевич! — вспомнил Семенов. Его голос, как у всех легочных больных, с небольшой хрипотцой. — У нас инструктор из Ленинграда. Ваше личное дело у него. Все к тому, что вас переведут с повышением.

«Святой Алеша», — подумал Калугин о товарище, который был на девятнадцать лет младше его.

Не в меру распалилось солнце: в тени 30 градусов. Ослепительные лучи круто ломались меж бронзовыми фигурами памятника. У подножия монумента каменные плиты обдавали ноги жаром. Калугин легко переносил зной: ежедневное купание, начатое в ссылке, приучило организм к температурным перепадам, а поврежденный позвоночник даже ноет без тепла.

Вчера европейские магнаты кормили белую армию, а сегодня нам, защитникам Советов, приходится ухаживать за капиталистами. Только жизнь способна на такие сюрпризы!

Поджидая группу интуристов во главе с профессором Шарфом, историк обратился к микешинскому монументу: тот упрямо хранил тайну Тысячелетия. Поднятый над гранитным монолитом державный шар стерегут в три круга: литые герои Родины, массивная бронзовая ограда и чугунные столбы с фонарями, похожими на гренадерские шапки.

Охрана плотная! И все же он проникнет через этот кордон, найдет таинственное изваяние, хотя в данный момент его мысли снова вернулись в мир случайностей. Их так много, что не считаться с ними — глупо. В своем труде он учел роль интуиции, а вот значение случайности до конца не продумал. А ведь интуиция и случайность, — рассуждал он, не замечая ни жары, ни прохожих, — железно взаимосвязаны. Многие великие открытия обязаны случаю. И чаще всего его подмечает не разум, а интуиция. Какой же вывод? Заранее настраивай мозг на возможную случайность, ибо она — позывная внутренней необходимости. А еще лучше — продолжай ежедневный поиск. Неудачи рано или поздно переходят в удачу: но не отступай, не бойся отвлеченного анализа. Вот вспомним Белинского. Вооружившись методом Гегеля, он смело вторгался в мир своевольных муз. Казалось: философская критика отпугнет писателей, а Достоевский, Тургенев, Толстой, наоборот, вдохновлялись статьями неистового Виссариона.

Калугин сравнительно быстро обратил внимание на прикрытую статую сибиряка, но не так-то просто подобрать к фигуре тунгуса нужный ключ проникновения. И снова гость-случай!

Исследователь подвел интуристов к памятнику в тот миг, когда луч солнца проник меж статуями Ивана III и Петра I и высветил руку загадочной фигуры.

— Смотрите! — указал краевед на Сибиряка. — Тунгус ладонями поддерживает русскую державу! Единственный на пьедестале обращен лицом к символу великого государства! Кто он? Князь? Царь? Нет! Представитель малых народностей, воспетый Пушкиным. Все наши народы и народности должны взять в свои руки державу! Любое царствование кончается царствованием народа!

И все же раскрытие тайны далось не так просто: надо было не раз оглядеть памятник, надо было осознать закон истории о неизбежной победе народа, надо было увидеть в творении Микешина зеркало русской революции и, наконец, надо было во всем сиянии представить Отчизну зарубежным гостям.

А гости онемели от неожиданности: им показалось, что памятник России воздвигнут не в 1862 году, а после Октября. Довольный за своего друга, Курт Шарф от имени сводной группы иностранцев благодарил историка за увлекательную экскурсию и преподнес ему красочный рекламный альбом «Мерседес».

Калугин тоже благодарен гегельянцу: философские наскоки доктора еще более укрепили веру автора в свою «Логику открытия»; теперь он не сомневался, что его ученик самостоятельно откроет тайну Тысячелетия.

А пока что Глеб помогает ему, председателю детской комиссии. Вратарь заинтересовал Филю и Циркача газетными заметками про тайну дома № 6. Под интригующим заглавием местная газета «Звезда» поместила четыре корреспонденции о старом подвале, откуда-де берет начало подземный ход.

Калугин вместе с немцами проехал в Антоново. Там наметил с Глебом ближайший план действия и прошел с ним, счастливчиком, в рощу белых берез. Там они нечаянно встретили Берегиню в компании французов.

Николай Николаевич попросил актрису дать концерт в антоновском Доме юношества. Она охотно согласилась, хотя предварительно не договорилась со своими баянистами.

Домой Калугин возвращался, насвистывая песню гражданской войны. На пустынной набережной, возле Белой башни, его поджидал Воркун. Глаза чекиста были встревожены радостью. Дымя папиросой, он пробасил:

— Дружище, тайное становится явным.

ТАЙНОЕ СТАНОВИТСЯ ЯВНЫМ
На сей раз Калугин знал, о чем пойдет речь. Накануне между ними состоялся разговор без свидетелей. Иван, получив приглашение на заседание комиссии, решающей судьбу памятника России, заявил приятелю: «Уверен, ты исполосуешь красную рубаху!» Николай Николаевич впервые дал понять другу, что Пучежский заручился поддержкой не только Клявс-Клявина, но и самого Зиновьева. А тот, председатель Ленсовета, пользуясь властью, заслал в Новгород своих подпевал, обеспечил большинство голосов. «Так что схватка за памятник может закончиться печально: монумент сломают, и нас — в разные стороны подальше от Волхова!» Наконец чекист сообразил, что к чему, и крепко выругался: «Глава оппозиции — штрейкбрехер революции?!» — «Да, голубчик, то была не случайность!»

Калугин переждал, когда мимо проедет телега с бочкой, и пожал приятельскую руку:

— Какую тайну раскрыл?

— Не раскрыл! Они сами себя разоблачили…

— Кто они?

— Только бегло, коротко! — Иван отбросил окурок в сторону земляного вала: — Меня ждет Тамара. Вот-вот…

— Не волнуйся! Вторые роды легче. Говори!

— Вчера вечером в клубе «Молодая гвардия» Дима Иванов загнул речь: Зиновьева представил единственным вождем партии. Его освистали. Скандал! Доложили Клявс-Клявину. Тот ночью позвонил на квартиру шефа. У того и голос осел. С трудом опомнился. Затребовал письменное «объяснение». Сказал: «Поручите расследовать объективному губкомовцу…»

— Кому же доверили?

— Клявс-Клявин порекомендовал своего заместителя Семенова…

— Позволь! Он же не в курсе дела: два месяца лечился…

— Вот-вот! Для него, непосвященного, выступление Димы — это ребячество, ораторский запал.

— Я открою глаза Семенову!

— Поздно, дружище! «Объяснение» Семенова уже уехало с нарочным в Питер, — чекист решительно расправил вислые усы: — Надо махнуть в ЦК!

— Друг мой, с пустым портфелем в Москву не ездят: заиметь хотя бы один письменный документ, хотя бы коллективное письмо ленинцев.

— Дело! Я первый подпишу.

— Еще, кто вчера был в клубе из ваших?

— Понял. Алексей Смыслов достанет выписку из протокола и приложит письменное показание — что и как, — Иван взглянул на часы. — Где ты был? Я искал тебя!

— Товарищ начальник, — улыбнулся историк, — я не мог не попрощаться с доктором философии…

— Смотри! Пучежский припишет тебе дружбу с идеалистом. Он уже звонил мне: «Коммунист Калугин принимал у себя дома буржуазного ученого». И наверняка, уже донес Клявс-Клявину. А тот — шефу в Питер. И пошла писать губерния!

— А ты на что?!

— Факт! Постою, — чекист проводил взглядом священника в черном облачении, с белой красивой бородой и перешел на басок: — Ты, дружище, помог нам и государству: наш враг, друг Вейца, покидает Россию нашим другом, полпредом. Сам Дзержинский похвалит тебя: нечисть можно выжигать кислотой, а можно и добротой. Будь!..

Мать, наверное, не ужинала, ждет сына. А он весь вечер глаз не спускал с «Вечернего соловья». Как ни юлил старый холостяк, как ни водил себя за нос, но самообман не его стихия:

— Мама, — признался он, садясь за стол, — я опять влюбился…

Глаза Анны Васильевны откликнулись светлой надеждой, а морщины губ — тревожным сомнением:

— Неужели в красавицу?

— Как же иначе, голубушка.

— Я не уродилась ни лицом, ни фигурой, а твой отец души во мне не чаял.

— А сама? Мужа-то какого выбрала, матушка?

— Какого?! — Старушка преобразилась, помолодела и гордо вскинула голову: — Красавца по всем статьям! Дочь помещика, дворянка, увивалась за ним как собачонка!

— Ага! — обрадовался сын, указывая вилкой на себя. — Я-то, честно говоря, весь в тебя!

Мать беспомощно опустила руки на передник, глазами показывая на дверь кабинета:

— Был звонок. Берегиня Яснопольская пригласила нас на свой концерт. Голос певучий, приятный, — она придвинула любимцу стакан сливок. — Я пойду. А ты?

— Не знаю. Как время, — ответил он притворно равнодушным голосом, горя любопытством. Он чувствовал, что мать недоговаривает: — А почему, собственно, актриса пригласила нас, незнакомых ей людей?

— Она была здесь. Мы чаевничали, беседовали. Она ученица Передольского. Знает тебя как придиру…

— Позволь! — перебил он старушку. — Зачем же приходила?

— Просила не говорить о ее визите. Но ты же знаешь мою слабость: какая мать скроет от сына такое! — Ее глаза полны счастливой прозорливости. — Меня не проведешь, она ворчала потому, что увлеклась тобой.

— Тебе почудилось, голубушка!

— Ой нет! Она восторгалась нашими собаками, твоей библиотекой, моим садом.

— Может, ей в гостинице тошно, ищет комнату?

— Она ищет себе учителя: завидует Глебу — готова следовать за тобой хоть на край света. — Мать вскинула ладони к глазам: — Синеглазка! Светлокудра! Не в эту ли красавицу ты влюбился?

— Мама! — смутился он. — Побойся бога! Она так молода!

— А знаешь, что Антонине Ивановне и восемнадцати не было, когда она доверилась Владимиру Васильевичу. И до сих пор верна ему!

— Умоляю! Замолчи! Профессор Передольский — кумир студенток! А я трижды обжегся! Хватит! — отнекивался старый холостяк наперекор своему блаженному состоянию…

Сын не помнит, ужинал он или не ужинал. Закрывшись в кабинете, он сел за письменный стол, склонил голову над малиновой тетрадью и бессмысленно уставился в одну точку, которая раздвоилась на два чудесных синих глаза.

«Вот так сходят с ума», — подумал он и прислушался: показалось, что за окном кто-то притаился.

Так мог поступить только Иван: не желая тревожить Анну Васильевну, он подкрался к окну в сумерках и сейчас сообщит то, о чем забыл сказать возле Белой башни: «Квашонкин и Берегиня вне подозрения».

За окном шорох усилился. По стеклу пробежала тень. Кто-то меж кустов сирени хрустнул сухой веткой. Неизвестный не спешил обнаруживать себя.

Старый холостяк подался к окну и вздрогнул: его обожгла невероятная, но желанная мысль: «Она!»

БЫВШИЙ КОНТРРАЗВЕДЧИК
Любой нормальный человек может оказаться в ненормальном положении: такова диалектика жизни. И все же дико! В Стране Советов на восьмом году Октября участник революции, контрразведчик Красной Армии вынужден отсиживаться в кустах за вокзалом, чтобы в потемках войти в город, где он недавно возглавлял губком комсомола, где его ждет невеста и где надо во что бы то ни стало повидать старого большевика Калугина.

Он просился в командировку сюда, а его послали в Вологду, да еще предупредили: «Не вздумай завернуть на Волхов». Почему отказали? Откуда такое бездушие?

Не забылся разговор с Зиновьевым. Тот сказал: «Товарищ Ларионов, ты теперь инструктор Бюро ЦК Северо-Западной области. Рад повышению?» Не сразу ответил выдвиженец: от него ждут благодарности, дают возможность доказать свою преданность шефу, а он ответил честно: «Тоскую по Новгороду». Зиновьев помрачнел. Он хочет вернуть столицу на берега Невы, постоянно возносит Ленинград до небес, а его сотрудник вздыхает по дряхлому городу. В чем дело? Не без гордости Ларионов заявил, что на берегах Волхова сложился на редкость дружный коллектив, что там создается свой журнал «Ленинец», что там есть серьезные теоретики вроде Калугина. Фамилия новгородца возымела действие. Зиновьев вскинул брови и ухмыльнулся: «Сейчас в Новгороде новые люди. Калугин будет здесь, в комвузе. Я высоко ценю его критический ум. И ты сможешь ежедневно встречаться с тезкой».

Вот где пригодился опыт контрразведчика. За одну неделю Николай докопался до причины столь странной перестановки партийных кадров по всей Северо-Западной области. Зиновьев кровно заинтересован в том, чтобы на XIV съезде партии было как можно больше голосов за него: вот и ставит на выборные места своих ставленников. Новгородские коммунисты наверняка послали бы Калугина, председателя губернской Контрольной комиссии, старого революционера, с решающим голосом, а в Ленинграде таких, как он, много.

Наконец-то золотой купол Софии начал заметно тускнеть. Не дожидаясь густой темноты, бывший контрразведчик, рискуя быть опознанным, выбрал короткий и безлюдный путь. Надвинув на брови кепку, Николай не рыскал взглядом, как вор из боевика, а спокойно шел по земляной насыпи в сторону Троицкой слободы. Там они с другом Сашей Мартыновым недавно снимали комнатку рядом с калугинским домиком, и не раз друзья-соседи шли на работу вместе. «Старик», дивный рассказчик, в любой легенде докапывался до ее философского зерна. Сегодня надо успеть и в Антоново. В педтехникуме учится его любовь Нина Мельникова. Так случится, что сестра Нины выйдет замуж за Мартынова и друзья породнятся.

А вот и Белая башня. На Пролетарской улице женский голос ласково зазывал курят в сарай. Ближнего домика с голубыми наличниками не минуешь. Отсюда Мартынова конвоировали. Думая о суровой мере, Николай остановился перед знакомыми окнами и уже хотел вызвать добрую хозяйку, как за спиной услышал вкрадчивые шажки и умышленно не повернул головы.

В оконном стекле отразилась фигурка в кожанке, с портфелем в руке. Ларионов узнал Пискуна. А тот, подслеповатый, прошел и не поздоровался. Кажется, пронесло…

Откуда было знать, что встреча с Ивановым круто изменит жизнь Ларионова: за самовольный приезд в Новгород его отправят избачом в маловишерскую глухомань, за шестьдесят верст от железной дороги.

Пока беседовал с хозяйкой о Фуксе, новом жильце, сгустились сумерки. Не теряя времени, Николай отправился к зеленому домику, где жил его тезка. Калитка почему-то оказалась открытой. Прошмыгнув в палисадник, он не потревожил даже собак и меж кустов притаился, присмотрелся. В кабинете был один Калугин. И Николай осторожно ногтем клюнул стекло. В тот же миг, словно его ждали, распахнулись створки окна. На лице «старика» удивление и радость:

— Голубчик, надолго?

— На одну ночь, и то подпольно. — Гость передал старенький портфельчик в окно. — Мне еще в Антоново…

На нем темный костюм и темная кепка. Рост чуть ниже среднего, но сбит крепко. Подвижный, с бодрым светлым взглядом, сейчас он не торопясь сел на диван и устало кивнул на дверь:

— Посторонних нет?

Калугин успокоил его и в свою очередь спросил:

— Хвоста нет?

— Нет, но видел Пискуна. — Рассказывая о встрече, Ларионов подчеркнул близорукость архивариуса. — Недавно Пискун был на приеме у Зиновьева в качестве его биографа. Сопровождала Зелуцкая…

— Дочь аптекаря Гершеля?

— Да. Она устроила ему свидание с Григорием. — Бывший контрразведчик прикрыл окно, задернул шторку. — Надежнее.

Полумрак его вполне устраивал. Вынимая из кармана пиджака папиросы, он выронил сыромятный ремешок.

— Онежский, — уважительно прошептал он, поднимая с пола. — Батя сыромятил: кожу мочил в овсяном квасе, потом на конном вороте тянул; затем мял, пропитал ворванью и березовым дегтем. Да еще подкоптил…

— Не твоя ли это биография, друг мой?

— Почти! — оживился Ларионов. — Белые исполосовали так, что до сих пор красные рубцы выступают, когда моюсь в бане…

— Где так?

— В Белом море. На острове Мудьюг. Из той тюрьмы наш брат не выходил живым. И меня б доконали. Да ко мне в камеру бросили по ошибке парня. Ему утром на волю, а он, избитый, взял да и помер. Вот вместо него, точно граф Монте-Кристо, вышел я…

(Дорогой читатель, речь идет о подлинной истории подлинного героя: Ларионов, как и многие в моем романе, лицо не вымышленное.)

Сын рыбака любовно погладил белесый ремешок:

— Партизанил. Ходил со мной в разведку. Я отвоевался на Севере. И там же, в Мурманске, подружился с Мартыновым. — Курящий так сильно затянулся, что кончик папиросы превратился в огонек и осветил улыбку рассказчика. — Саше повезло. Милиционер сопровождал его только до Любани. На этой станции наш друг пересел на московский поезд и махнул в ЦК комсомола. Там обещали сообщить куда надо…

— Нет, батенька, с Мартыновым обошлись сурово. Зиновьев требует от нас беспрекословного подчинения, а сам частенько не выполняет решений ЦК. Не раз подводил. Не так ли?

Ларионов смекнул, почему «старик» снова перешел на Зиновьева, и заговорил совсем тихо:

— В Ленинграде есть кружок «высшего типа». Организован Григорием. Особый список слушателей. У дверей контролер. Меня не пустили. Явная конспирация…

— Темы занятий известны?

— Черта с два! — Он загасил окурок и, не повышая голоса, продолжал: — Члены кружка — приближенные Зиновьева. Они говорят: «Гриша читает главы из своей будущей книги». Если так, к чему же подпольщина?

— Голубчик, год назад мы дружно били троцкистов, но одно дело — атакующий Троцкий, лишенный ответственных постов, и другое — мирно руководящий Зиновьев. Любой его акт можно истолковать как разумный: требуя дисциплины, укрепляешь партию; переводишь коммуниста с повышением — повышаешь уровень партийных кадров; а то, что автор не всех приглашает на читку своей рукописи, ему виднее, кого звать. Так или не так?

— Резонно! — улыбнулся гость. — Все по Уставу партии…

— Однако, друг мой, кто здесь сменил тебя?

— Дима Иванов. Выдвинулся в Луге, затем работал в Питере…

— И был завербован Зиновьевым, — Калугин рассказал о вчерашнем выступлении Димы и заверил: — Ему ничего не будет…

— А за малый проступок — с милиционером. Дима — клакёр! У «Гриши» (он любит такое обращение) целая шайка рекламистов: они требуют, чтобы именем Зиновьева называли районы, города, заводы, учебные заведения. А я беседовал с путиловцами и другими рабочими, так ушам своим не поверил: «актер», «краснобай», «карьерист»! Из ста пролетариев, может, один верит ему.

— А вот еще факт! Недавно Зиновьев, в противовес «Большевику», хотел создать свой теоретический журнал, но ЦК не разрешил. — Калугин включил настольную лампу и пересел на диван поближе к собеседнику: — Был на квартире Фукса?

— Как же! — вспыхнул Ларионов. — Берта так обрадовалась комнатке свидом на Волхов, что забыла о клятве, данной мужу, и назвала фельетон «Непрочитанная макулатура»…

— Брак, что ли?

— Свеженькие московские газеты шли прямо на склад в макулатуру: вся наша область без «Известий» и «Правды». Преступление! Не зря Гриша принял срочные меры. На квартире Фукса был обыск, изъяли черновик фельетона, взяли с автора подписку не разглашать суть рукописи. Вот бы по душам поговорить с Фуксом: наверняка добавил бы…

— Увы, голубчик, он запуган: при одном слове «фельетон» — немеет. Дождемся приезда Берты…

— Да, чуть не забыл! — встрепенулся контрразведчик. — Достоверно знаю: Троцкий притих со злым умыслом — сколачивает «золотой фонд» для подпольной работенки.

«Старик» схватил собеседника за руки:

— Вот бы узнать источник — откуда поступает золото? Нет ли новгородского?

— Постараюсь разведать.

— Отлично! Звони в ГПУ: вызывай только Воркуна. — Историк энергично поднялся с дивана, достал с полки том «Энциклопедического словаря» и вынул из него обстоятельное письмо, адресованное в ЦК: — Здесь пока моя подпись. Но уверен, что и Воркун, и Семенов, и Робэне, и Левит, и многие другие ленинцы подпишут…

Ларионов поднес лист к зеленому свету, внимательно прочитал документ и, не раздумывая, поставил свою фамилию:

— Назрело! Правильно! Разоблачим раскольников! — Он увидел круглый будильник, тикающий на столе, и взялся за портфельчик. — Жаль! Но мне пора. Нина ждет. Обговорить свадьбу надо…

Он еще раз бросил взгляд на блестящий никелированный колпачок часов и обнял «старика», прижался щекой к его лицу, словно предчувствовал долгую разлуку с близким человеком.

— Да, забыл, тебе от Саши Мартынова поклон. У него здесь тоже невеста. Но его не отпустят. Мы не скрываем свою дружбу с тобой. А ты у них на особом учете. Будь осторожен, старик! Тот же Пискун, возможно, глаз не спускает с тебя…

Соратники попрощались. Боясь потревожить собак, закрытых в сарае, Ларионов вылез в окно. На выходе из палисадника он вспомнил про открытую калитку и подумал: «Монах шпионит».

ПОДЗЕМНЫЙ ХОД
Несмолкаемый шум, напор пыли с запахом бензина пробудили город от ночной спячки. Несмотря на раннее утро, новгородцы распахивали окна, выходили на балконы и улыбчиво-бодро что-то кричали. Закон резонанса действовал избирательно: не все буфеты звенели посудой, но дома Московской улицы дрогнули, когда следом за легковыми загромыхали грузовики, омнибусы и красные пожарные машины.

Я проспал старт машин, зато застал происшествие. Возле Соловьевской гостиницы американский студебеккер, груженный запасными частями, задним колесом продавил булыжную мостовую, но не застрял: накренился, скрипнул и, взвыв мотором, проскочил.

На месте провала зияла глубокая воронка. Из толпы зевак шустрый смугленок заглянул в яму. Затем слетал в столовую, где работал, и вернулся с корзиной. В подземной камере оказался ворох бересты. Ни я, ни другие очевидцы не догадались взять да и развернуть берестяной свиток. Возможно, свершилось непоправимое: мальчуган разжигал на кухне большой самовар уникальными документами, грамотами из домашнего архива Борецкой, поскольку клад бересты находился на земельном участке Марфы Посадницы.

Я же заинтересовался не находками, а подземельем. Именно здесь, на углу Московской и Рогатицы, Калугин наметил поиск подземного хода. И наметил очень кстати: сегодня «Звезда» поместила пятую заметку о таинственном подвале, который, как установила научная комиссия, относится к началу XIX века.

Я снова припустил. Пока лазейка не зарыта, надо организовать экспедицию с ребятами. Они, конечно, обрадуются. И учитель похвалит меня за такое известие.

В южной части Кремля, где застекленная оранжерея благоухала розами, башня Кокуй манила к себе народной легендой: когда-то дозорная вежа служила тюрьмой и в ее каменных стенах маялся князь Серебряный.

Сейчас из башенной пасти доносилось хлестанье карт. Подступы к убежищу заросли репейником и крапивой. Рядом под сводом стрельницы тявкнула собачонка, и все стихло. Мягко ступая, я подкрался к дверному проему башни. На полу старая солома, обсосанные чинарики и прозрачные шкурки от колбасы. Куда же девались ночлежники? От темного угла веет прохладой. Так и есть! Небольшой пролом в стене вел на крутой спуск ко рву с тиной. Кругом ни души. Укрытие надежное. Я подал условный знак свистом и, поджидая ребят, заметил на ветхой стене следы угля:

Над Кремлем сгущалась мгла,
Волхов в белом вихре чаек.
Ничего, что жизнь нас жгла:
Глина в пламени крепчает.
А вот и сам автор. Он вылез из пролома. Узкая головенка, тонкое ловкое тело и удивленно-радостный взгляд:

— А мы с Филей думали, того…

— Надуешь нас, — добавил приятель с загорелым лицом и черной упругой челкой. — Шамать хошь?

— Сейчас не до еды, ребята!..

Свежая новость заинтриговала друзей. И вскоре мы, поднимая дорожную пыль, шагали в гости. А впереди нас бежала задрав хвостик черненькая Мунька. Мальчуганы довольны: они шли в ногу с вратарем сборной Новгорода. И в знак уважения ко мне поведали свои не по годам суровые биографии.

Первым доверился Циркач, он же Сережа Ломов. Бесхлебный мор на Волге оставил его круглым сиротой. Мальчик — кости да кожа. Он пролезал в пяльцы, «замертво» падал на землю, складывался перочинным ножиком, выступал на вокзалах, пристанях. Потом к своим трюкам добавил номер с дрессированной собачонкой, которую вытащил из ямы. Гастролировал по городам, пока не побратался с Филей. А Филипп сам удрал из дому. Мачеха заставляла его воровать яблоки, картошку, дрова. И беспощадно стегала, когда тот возвращался с пустыми руками. Сережа обязательно будет поэтом: не зря он на памятнике вытащил перо из рук Ломоносова. А Филя открыто мечтал стать разведчиком.

Встретила нас Анна Васильевна. Сердобольная старушка обняла меня и ребят приветила:

— Угощайтесь, детки! — Она поставила миску с красной смородиной на летний столик, над которым, защищая нас от солнца, раскинула ветки рябина.

Плюс и Минус распластались на земле и, повизгивая, зазывали к себе мохнатку с черными влажными глазками. Сережа отпустил собачонку с рук и залюбовался дальним пейзажем:

Коснулся слегка
Луча поцелуй —
Зарделась щека
У башни Кукуй.
Я догадался, почему Калугин принял нас в своем кабинете: когда воришки увидели Серого, то им, как говорится, и бежать некуда. Историк заговорил с ними просто, деловито. Он сел на диван промеж ребят и не торопясь раскрыл «Путеводитель по Новгороду» Ласковского на тринадцатой странице. Указательный палец медленно двинулся по строке печатного текста. «Слухи о подземных ходах в Новгороде, — читал краевед завораживающе, — идут издревле, и, по-видимому, в прежнее время такие ходы действительно существовали…»

— Лафа! — вскрикнул Сережа, он же Циркач.

«На углу Рогатицы, — продолжал историк, — полвека назад стояли остатки дома со всеми признаками древней постройки…»

— Дом Марфы Посадницы! — не утерпел я.

— Верно! — Он снова повел пальцем. — «Народная молва говорила, что Борецкая, как особо богатая, имела палаты не только на Софийской стороне, но и на Торговой, причем они соединялись между собой подземным ходом под Волховом».

— Здорово! — ахнул Филя, тряхнув черной челкой.

— «В 1860 году здесь произведены раскопки Богословским, при которых обнаружили железную дверь…»

— Подземного хода? — вскочил Сережа. — Вот бы с фонарем!

— Верно. — Чтец перешел на шепот — «Раскрыв дверь, вошли было в подземелье, но дальнейшие работы пришлось прекратить, так как находчивый домовладелец вывел сюда фановые трубы из отхожих мест дома. Рабочие отказались продолжать расчистку…»

— Все давно продуло! — вставил Филя. — Мы пробьем!

— И Муньку вперед! — добавил Сережа.

Лохматка нежно лизнула хозяину руку. Филя прыснул смешком:

— Гляди-ка… кумекает!

Подогревая любопытство ребят, историк рассказал о подземном ходе во Пскове и торжественно заверил:

— Друзья мои, с нами музейный работник Квашонкин и профессор Передольский. — Он вынул карманные часы на волосяной цепочке. — Нас ждут. Сегодня первый выход нашей экспедиции…

Только Анна Васильевна знает, каких трудов стоило сыну уговорить по телефону музейщика и профессора помочь ему вытащить воришек из «пещеры Лейхтвейса». Председатель детской комиссии рассчитал точно: основная пружина ребячьего азарта — загадочность и романтичность спуска в подземный Новгород.

На Московской улице я попал в дурацкое положение: там, где утром зияла глубокая яма, — золотился свежий песочек. Надо же! Обычно ямы на дорогах долго объезжают, а тут дорожники мигом сровняли. Их, видать, подхлестнул международный автопробег.

На перекрестке Московской и бывшей Рогатицы угловой дом загораживал двор с каменным шатром древней кладки: тонкий кирпич с булыжниками вперемежку. Туда и подошла экспедиция.

— Перед нами остатки хором Борецкой Марфы, — приступил к рассказу бородатый профессор. — Возможно, Посадница именно здесь задумала привлечь на свою сторону короля Польши…

Передольский не отвлекал внимания слушателей ни мимикой, ни жестами: воздействовал голосом, на редкость благородным и доходчивым. Я не просто «вдохнул» тяжелый запах терема, где заседали заговорщики; не просто «прикоснулся» к белой коже пергамента с черными змейками букв; не просто «увидел» гонца на белом коне, скачущего на запад; не просто «вошел» в холодный мрак замка Казимира, но и явственно «услышал» надтреснутый плачевный звон колокола. И, что удивительно, профессор даже не упомянул звонаря, а в ушах надсадно стонал металл, щемя душу. Но вот чародей шелохнулся, вынул из кармана летней поддевки глянцевый снимок старинной иконы:

— Пир у Марфы. За столом с брагой и яствами единомышленники. Гостей немало. И все они, как видите, без голов. Художник угадал судьбу любого заговора против Москвы. По силе замысла — Данте! Подлинник у нас в Софии…

Я вспомнил большую икону, висевшую на западном столбе храма. А Сережа, рассматривая фотографию, в запальчивости громко признался:

— А я не ведал, что Марфа Посадница,
По-русски говоря, предательница!
Владимир Васильевич куда-то спешил. Его заменил Квашонкин. В изящном костюме, с русой бородкой, он шагнул к развалинам и открыл скрипучую дверь. Полыхающий закат осветил подвальное помещение со ступеньками из плит. Музейщик пропустил мимо себя экскурсию, и снова проскрипели ржавые петли. Теперь багровый свет бил из дверных щелей, отчего фактура старины привлекала к себе не только теплой шершавостью стен, но и мерцающими отблесками, казалось, просочившимися из глубин веков.

— Здесь, как на старой мельнице,
Укрыто пылью древности… —
прошептал Сережа, как бы вызывая Квашонкина на соревнование. Разумеется, Василий Алексеевич приглашен сюда не случайно: в нем навечно укоренился великий импровизатор, способный найти общий язык даже с беспризорниками.

— Вот перстень, — на его пальце вспыхнул изумруд. — Боярская печать. Откуда у меня? — спросил, интригуя. — Нашел в подземелье. А было так: играли в прятки. Я лезу в заброшенный подвал…

Жители «пещеры Лейхтвейса» догадливо переглянулись. А хранитель Софийской ризницы журчал теплым голоском:

— Лезу и слышу… дрожит кирпич в стене. Вытащил один, второй… Хе-е! Дверь в кованых пластинах…

— И в книге так, — шепнул Сережа приятелю. А Филя сурово моргнул: «Не мешай!»

— Я никому ни слова и — домой. Прихватил ломик, свечу и пугач. Вернулся в подвал. Ну, дверь-то быстро расчистил. Открываю: духота — пламя еле дышит. Дна не видно. Аж страх сосет, но лезу. Ступени ногой шарю. Не разогнуться: свод-то низкий, в плесени. А там и пол каменный обозначился. Под ногами мусор, черепки, кости, и перстень блеснул. А меж бочек в кресле, бог ты мой… скелет в боярской шубе: глазницы черные, оскал зубастый — видать, умом рехнулся. А кресло дубовое, кондовое. Находка! И только носком ткнул, оно… шок в порошок! Мертвец на меня…

Сережа в страхе отпрянул, а Филя щипнул друга: «Тоже мне!»

— Я шасть! — На лице рассказчика ужас. — Пламя сбил и спички выронил. Наклонился, ищу и пальцем — в череп. Шарахнулся! Кругом тьма, паутина, вонь — ад кромешный. Вдруг шорох. Оглянулся. А из мглы… огненные глазищи. У меня волосы дыбом, ноги подломились. Ну, думаю, за горло схватит. Съежился и выстрелил. Огонь брызнул: глядь — на бочке кот Васька. За мной, значит, увязался. Он шмыг на волю. Я за ним. Вышел. Дверь кирпичами заложил. И к учителю истории. Так и так, говорю, боярин под землей. Пойдемте! А он: «Нельзя без комиссии. Надо все описать, сфотографировать». И пояснил: когда Иван Грозный громил наш город, одни бояре на суд явились, другие в свои поместья смылись, а этот замуровался. Да маху дал: кто спрятал хозяина, тот сам погиб от царской дубинки…

— А что потом? — замер Сережа.

— Вскоре ученый из центра и наши музейщики сунулись в подвал, а там — банда. Археологи еле ноги унесли. А когда нагрянули городовые, хе!.. одни окурки да битые бутылки…

Квашонкин кулаком ударил по кирпичной стене. Загадочное безмолвие ответило пустым вздохом.

— Не иначе как подземный ход. Проломать не сложно, но сначала научимся вести дневник экспедиции, фотографировать. И продумаем, куда складывать находки и как обеспечить безопасность.

— Подготовимся! — заверил Калугин и обнял юных помощников: — Сережа заведет дневник, Филиппу доверю фотоаппарат; а практику пройдем на Ильмене — Скит, Коломцы, Никола-на-Липне. Там и порыбачим. Нуте?

Обезумевшие от радости ребята повисли на руках историка. Тот мягко взглянул на меня:

— И ты с нами, голубчик?

Учитель не знал, что завтра его срочно вызовут в губком.

РАССЛЕДОВАНИЕ
Калугин молчал о гибели уникального архива: следствие еще не закончено. Коллективную жалобу проверяли члены Контрольной комиссии Громов и Робэне. А Николай Николаевич напал на след более опасного преступления — измены партии. Казалось, что только Зиновьев ведет тайный антипартийный подкоп, но Троцкий, побитый в открытом бою, не сложил оружия. Спрашивается, зачем партиец тайно сколачивает кассу? Старому подпольщику нетрудно понять: без бумаги, наборщиков и типографии не издашь подпольной литературы — надо иметь большие средства.

Не дожидаясь звонка Ларионова, он немедля ухватился за улики, которые следует изучить тщательным образом, да при этом соблюдая строжайшую конспирацию.

— Глебушка, — подозвал учитель надежного помощника, — вот три гривенника. Пообедай, пожалуйста, с ребятами…

(Дорогой читатель, не удивляйся: тогда полная миска мясных щей с хлебом стоила пять копеек.)

Сегодня среда. В этот день Калугин «питался» только водой. Он придерживался мудрого совета Плутарха: «Зачем болеть, когда можно одни сутки в неделю ничего не есть». Такой режим питания сложился еще в семинарии, и с тех пор Калугин не принимал лекарств и не жаловался на здоровье — донимала лишь травма.

Солнце в рыжем кольце. Третий день в городе пахнет далекой гарью. Где-то горят леса. Калугин зашел в губисполком: поинтересовался мерами борьбы с огненной стихией. Его отец, лесничий, спас от пожара лесной массив, а Новгородчина — одни деревья да болота. Зато Новгородская земля — мать великих рек Волги и Днепра. Особо краевед восхищался тем, что родная природа — лик противоположностей: низменности и Валдайской возвышенности. А сколько здесь глубинных вод! Они выступают на поверхность то блуждающим озером, то падающей рекой, а то старорусскими искрящимися фонтанами. Историк мечтал о том времени, когда сюда потянутся люди с философским складом ума, и, покидая Новгородчину, будут очарованы метаморфозами местной природы.

Не случайно Курт Шарф покинул Новгород с мечтой скорее вернуться сюда, в мир зримых противоречий. Они, разумеется, всюду, но нерасколотый орех никого не питает.

Юные помощники ждали Калугина там, где им было указано, — на пустыре возле «пещеры Лейхтвейса». Теперь появлением в этом месте никого не удивишь. Газетные заметки о тайне дома № 6 вызвали у горожан такой интерес, что началось буквально паломничество к заброшенному подземелью.

Провинциальные слухи нарастают по закону морской волны: с каждым пересказом гребень новостей поднимается все выше и выше, пока девятым валом не обрушивается на голову обывателей. Сначала говорили о чудесных хоромах Великого Новгорода, затем добавили замурованную дверь подземного хода, потом присочинили о найденных сокровищах боярского происхождения. И вдруг сегодняшний номер «Звезды» с последней заметкой «Тайна дома № 6»: вывод специальной комиссии — нет ни старины, ни подземного хода, ни боярских драгоценностей. И сразу спад любопытства, на пустыре тихо.

Однако Калугин стоит за кустом бузины, растущей на развалинах казимировского особняка, и пристально смотрит на открытое окно дома аптекаря. Что же держит тут краеведа?

Фома давно сигналил, что аптекарь Гершель скупает у населения не только старинные монеты, но и золотой хлам. Однако первая версия: «Гершель — Алхимик» — отпала. Питерские дантисты, как установила экспертиза, получают новгородское золото высшей пробы, единое по своей структуре. Ясно, что из лома не получишь однородных слитков 96-й пробы. Да и Рахиль Гершель, коммунистка, не допустит, чтобы ее отец спекулировал золотом. Значит, Алхимик — одно, а провизор — другое: первый — уголовник с размахом, но и второй тоже заслуживает пристального внимания.

Младшая дочь Гершеля Роза сказала Глебу, что ее отец собирает старинные деньги для своего брата нумизмата-ленинградца. А Воркун установил, что питерский нумизмат, работник полиграфии, активно участвовал в дискуссии на стороне Троцкого. Два брата — два крайних звена нашлись, но где третье? Аптекарь, по свидетельству его детей и Фомы, никуда не выезжает из Новгорода. И Роза своего дядю, нумизмата, видела только на фото. Кто же доставляет золото троцкисту?

Вспомнился эпизод пятого года: группа рабочих двинулась на жандармов, а мать вцепилась в дочь, революционерку. Так он вцепился в одну догадку. Нельзя ли привлечь Берегиню? Ее баянисты отказались бесплатно выступать в Доме юношества. Актрису выручил скрипач Додик Гершель; она дружит с ним, бывает у него в доме, принимает участие в семейных концертах. Роза без ума от «Вечернего соловья». Не пойти ли на заключительный концерт Яснопольской, пойти с мамой, Розой и Глебом? А потом пригласить всех к себе на чашку чая? «Нет, нет, — поймал он себя на корыстной мысли. — Я просто хочу ее видеть, и видеть ежедневно».

Отметая безумное чувство, Калугин заставил себя вернуться к задуманной операции с ребятами. Он заговорил с ними о важности постоянных упражнений:

— Тренировка, друзья мои, совершенствует навык быстро и точно разбираться во всем. А начнем с малого, — он подсел к Сереже. — Поэт чуток к звукам. Запоминай шелест листвы, травы; пение птиц и голоса людей. Сиди здесь и все лови. Потом воспроизведешь. Задание ясно, голубчик?

— Я слышу голос аптекаря.

— Отлично! Запоминай. — Учитель придвинулся к Филе. — Дружок, разведчик, примечай у человека все: костюм, походку, лицо, зонтик, папиросу, платок…

— А ежели он не один?

— Всех фотографируй: сначала глазами, потом аппаратом.

— Дашь? — Крепыш ударил себя в грудь. — Не смоюсь!

— Верю! И устрою учеником в артель «Фотография». Хочешь?

— А штуковину не отберешь?

— Подарки не отбирают, голубчик, — свой добрый поступок учитель закрепил взаимным обязательством: — А не продашь?

— Нет! Ручаюсь! — подкрепил я, поясняя: — Мы с ним организуем детскую команду. Он будет капитаном…

Ребята далеки от политики. Они, конечно, не подумали о том, что их вовлекают в «подпольную слежку». Для них упражнения в наблюдательности — подготовка к путешествию в «подземный Новгород». Другой разговор со мной: он пригласил меня прогуляться:

— Голубчик, ты как-то обмолвился, что Роза тебе родня?

— Да! Старшая дочь аптекаря Юлия — жена моего дяди Гони. Они вместе приехали с фронта: медсестра и врач.

— Почему же ты не бываешь в этом доме? — Он показал на желтый дом без единого цветочка на окнах. — Нуте?

— Аптекарь проклял дочь за то, что она вышла за русского.

«Вот с кем надо повидаться», — решил Калугин и попросил ученика познакомить его с тетей Юлей:

— И хорошо бы сейчас…

А когда они вышли на Московскую улицу, Николай Николаевич спросил:

— Мальчик мой, ты хорошо знаешь свою родословную?..

МОЯ РОДОСЛОВНАЯ
Удивительно, он лучше меня знает мою родню. Я объяснил это тем, что историк не мог не заинтересоваться земляками, которые помогали революционерам в царское время.

В те годы мне, «дворянскому сынку», приходилось выслушивать разное. И вдруг, словно желанный душ в жару, признание Калугина. Оказывается, он, гимназистом, получал стипендию, учрежденную моим дедом; более года работал у него личным секретарем, а также вместе со всеми ссыльными жил в нашем садовом флигеле.

— Твой дед, судебный заседатель, всегда заступался за бедных. Кстати, его служебный стол в приемной когда-то принадлежал Герцену. — Учитель взял меня под локоть. — Я тоже сохранил память о добром человеке…

Надо же, малиновая тетрадь, содержащая «Логику открытия», — подарок моего дедушки. Только сейчас я осознал, почему Николай Николаевич бесплатно подготовил меня в педтехникум, да и теперь столько времени тратит на меня.

Старый большевик не забыл добра. Он называл моего дедушку «либералом», но произносил это слово уважительно, не то что Пучежский — презрительно. Историк помог мне восстановить историю фамилии Масловских. Они, ей-ей, достойны того, чтобы рассказать о них подробней.

Когда-то запорожец с буйным чубом умыкнул дочь турецкого султана. Паша донес русскому царю. Тот приказал: похитителю отсечь руку, а жертву вернуть отцу. Молодоженов приютила Польша. Там украинец Масловенко сменил фамилию на Масловского. А в Россию вернулся лишь внук беглеца — отчаянный рубака. За свою храбрость и военные заслуги он был пожалован званием дворянина. Его имя сохранил редут Бородинского поля.

Наследники патриота, братья Масловские, тоже дали о себе знать. Дмитрий Федорович, военный теоретик, восстал против «академистов», которые до небес возносили европейских полководцев. Одним из первых он поднял на щит Суворова, Кутузова, Нахимова, Скобелева. За что и увековечен в Большой Советской энциклопедии.

А сын его, Сергей Дмитриевич Масловский, сидя в Петропавловской крепости, написал роман и укрылся псевдонимом «С. Мстиславский», хотя широкая известность пришла к нему после книги «Грач — птица весенняя».

Второй брат Дмитрия, Константин Федорович, мой дед, родился под счастливой звездой: выиграл по лотерее двести тысяч серебром. Ныне это больше миллиона. Он, еще вчера бедный новгородский чиновник, покупает жилой дом, два флигеля с большим садом и смежное здание для благотворительной цели. Большие деньги одного делают эгоистом, другого — меценатом: Масловский учредил стипендии для бедных детей, богадельню для престарелых и приют для сирот, а также обеспечил добровольную дружину лошадьми и пожарной машиной.

И неудивительно, что именно он, добряк, предоставил ссыльным революционерам флигель в саду.

А дети его? Виктор, агроном, мой отец, женился на революционерке. Борис, химик, активный участник первой революции, спасаясь от ареста, сбежал из родного города. Георгий, врач, прятал в своей комнате листовки и партийные документы. Когда же провокатор Базненко выдал конспиративную квартиру и в дом Масловского нагрянули с обыском, то Георгий успел сунуть улики в отцовский портфель. Отец это видел и не выдал сына. Наоборот, снял фуражку, шинель (только что вернулся со службы) и, сверкая орденами, повысил голос: «Может, и меня обыщете?!» В тот год мой дедушка был вице-губернатором, и жандармы, понятно, отступили.

Последний эпизод мы с учителем восприняли по-разному: я отметил находчивость дедушки, а он почему-то обратил внимание на дедовский портфель:

— Голубчик, ты не помнишь его цвет?

Я верил, что мой дядя Гоня наверняка сохранил портфель как реликвию подпольщиков, и заметил, что спутник прибавил шагу. Мы шли по Московской в сторону Федоровского ручья. За мостом справа, рядом с пожарной каланчой, жил мой сосед Сева Кочетов (будущий автор «Журбиных»), а чуть дальше, через дорогу, белел наш двухэтажный дом № 89.

Нижний этаж занимали четыре семьи Масловских, в том числе и мои родители (до переезда в Антоново), а верхний этаж — военкомат. Так что под нашими окнами новобранцы горланили:

На Московской дом Масловских,
Там и бреют и стригут…
Видимо, и на историка хлынули воспоминания:

— Ваш дом — аракчеевской эпохи. В нем сохранилась сказочная печь — разноцветье фигурных изразцов восемнадцатого века. Но мне дороже всего лабиринты сводчатого подвала с выходом в сад. Там я прятал запрещенную литературу. Кстати, это новгородец Минцлов, библиограф-писатель, составил список редчайших книг, в который входили и крамольные издания.

«Какое счастье, — думал я, — что в каждом русском городе есть свой летописец, не будь рядом со мной Калугина, конечно же мое перо не проникло бы в тайны нашей родословной».

У Масловских столько собак, что Николай Николаевич, кажется, забыл все на свете: огромный бесхвостый волкодав, пара легавых и дворовый на цепи… самый настоящий волк. Что ни пес — типаж! Охотник смело подошел к серому:

— А ты, волчище, как сюда попал?

У Калугина особый подход к собакам: волк и волкодав даже не зарычали на редкого гостя. Все же его подстраховал дядя Гоня. Он, стоя на крыльце, весело приветствовал:

— Сколько лет, сколько зим! Не иначе как в отпуске! Прошу! Хотя вам и не нужен врач. Вы признаете только Плутарха!

— Верно, друг мой! — улыбнулся историк, подавая руку.

Георгий Константинович провел нас в просторную комнату, где фасад деревенской избы и дощатый частокол с калиткой отгородили для докторского кабинета половину зала. Здесь все мне знакомо: резной стол, кресло с конской дугой вместо спинки, русские пословицы, выжженные по дереву, и подарок моего отца — инкубатор, в котором дядя выращивал вакцину.

Пока охотники обменивались воспоминаниями, я выполнил очередное упражнение — мысленно нарисовал портрет дядюшки: у него продолговатое лицо, маленькие черные усики и прямой пробор в темных коротких волосах. Военную выправку подчеркивали френч, галифе и офицерские сапоги. Говорил он медленно:

— На Федоровском ручье я открываю первый рентгеновский кабинет. До зарезу нужен свинец. Подскажи выход.

— Выход простой, голубчик, — он притопнул ногой. — В подвале, в секторе под ванной, торчит толстая свинцовая труба. В нее я прятал брошюры. Не пустил на дробь?

— Нет! Забыл про нее. Спасибо! Ну и память у тебя!

— И твою проверю. — Калугин ощупал потрепанный портфель из черной кожи, лежащий на этажерке. — Какого цвета был отцовский?

— Зеленый, крокодиловый.

— Сохранил? — насторожился историк. — Нуте?

— Я вложил в него чудом уцелевшую листовку, свой рассказ о подпольных делах в нашем доме и передал Иванову. Он тогда ведал Музеем революции…

— Прохвост! Себе присвоил! — возмутился старый большевик и тут же приветливо встретил входящую тетю Юлю: — Вы, голубушка, очень кстати. Посекретничаем немножко…

Через «калитку» он вывел ее в зал, где на длинном рояле нежилась белая кошка. Я догадался, о чем будет спрашивать учитель старшую дочь Гершеля, и понял, почему он пощадил дядю Гоню: ведь из-за него аптекарь проклял дочь свою.

Вернулась она в кабинет бледная, с печальными выразительными глазами, отчего стала еще больше походить на актрису дореволюционного фильма, лишь короткая стрижка напоминала нэповское время.

Мы вышли во двор молча. Калугин оглянулся на дом, где захлопнулась дверь, и тихо, с досадой в голосе, сказал мне:

— Иванов и Пучежский требуют расселить Масловских — покончить с «дворянским гнездом», но пока я тут — этого не допущу.

А на улице, широкой, прямой, он указал в сторону Антонова:

— Завтра к вашему берегу причалят ленинградскую баржу. Мобилизуй, дружок, техникумовцев и ребят из Дома юношества: помогите грузить старинные книги.

Во время погрузки я узнал, что коллекция Феофана Прокоповича и Амвросия Юшкевича полностью вольется в Публичную библиотеку, где она хранится и поныне.

Но меня не покидала тревога за учителя: я знал, что новый секретарь губкома хотел все «церковные книги» бросить в котел бумажной фабрики, а Николай Николаевич, спасая редкие древние сочинения, сорвал план сдачи макулатуры и тем самым навлек на себя гнев начальства. Как бы не случилось чего!

ОБРАБОТКА
Давно позади Октябрьский штурм, битвы с беляками, экстренные операции Чрезвычайной комиссии, а срочные вызовы в губком бытуют. Направляясь в Кремль, он понимал, что разговор с Клявс-Клявиным хорошего не сулит. Тот не ведал, что Калугин использует канал ГПУ и свяжется с Луначарским. Старинные книги уже грузят на баржу. Еще казус: секретарь губкома взял под защиту Пискуна, а его разоблачили сотрудники губархива. Только что звонил Громов: факты коллективной жалобы подтвердились.

На лестнице губкома встретился Клявс-Клявин. Тот спешил в больницу к жене и наскоро распорядился:

— В моем кабинете тебя ждет инструктор из Ленинграда. — Он крепко пожал однополчанину руку: — Поздравляю! Тебе достался Комвуз. Рекомендация самого Зиновьева. Иди!..

Калугин с трудом отрывал ноги от ступеней, словно они смазаны липучкой. Так ловят мух. Его давняя мечта — преподавать философию. Двери Комвуза откроют при условии безоговорочного сотрудничества. Зиновьев не раз пытался перетянуть его, даже терпел критику.

Правительство выехало из Петрограда. Зиновьев занял огромный кабинет, обзавелся царским поваром и царским автомобилем. Калугин противопоставил Зиновьеву скромность Ленина. В дни угрозы Юденича Зиновьев запланировал сдачу Петрограда. Калугин назвал Григория паникером и попросился на фронт. Просьба была уважена.

После разгрома Юденича и Врангеля Калугин вернулся в Питер. Принимая у себя в кабинете фронтовика, Зиновьев так и заявил: «Ленсовет проводит свою линию, независимую от Москвы». Калугин возразил, но спор неожиданно оборвался: прострел в спине уложил контуженого тут же на диване. Григорий проявил заботу: отправил больного на знаменитый Старорусский курорт. «Как поправишься, — напутствовал он, — дай о себе знать».

Николай Николаевич дважды дал о себе знать: критическими разборами «Истории РКП» Зиновьева и его же книги «Ленинизм». Автор ухитрился не заметить в нашей промышленности ее последовательно социалистического характера, как это назвал Ленин. Ни на одно калугинское письмо Григорий не ответил.

В коридоре Калугина обнял «святой» Алеша. Он увлекался не только литературой, но и живописью:

— Завидую! Эрмитаж! Русский музей! И работа по душе!

Искренность, доброта Семенова всегда обескураживали Николая Николаевича — он и на сей раз промолчал…

Кресло ответственного секретаря заняла знакомая новгородка в зеленой гимнастерке. Дочь аптекаря заметно выделялась среди горожан пышной огнистой прической.

— Инструктор Зелуцкая, — представилась она и дымящей папиросой указала на стул с прямой спинкой. — Товарищ Калугин, почему вы, старый член партии, отказываетесь от руководящих постов?

— Я не отказывался, пока нас было мало, а теперь, голубушка, уступаю дорогу молодым. Имею право остаток жизни отдать призванию.

— Вы давно увлечены философией?

— Увлечение — не то слово: без диалектики я не жилец.

— Вы готовы читать курс диамата в Комвузе?

— Мое личное дело перед вами, — он шевельнул бледно-коричневую папку, лежащую на столе. — Нет специального образования.

— У вас есть то, чего не хватает красной профессуре: многолетнее изучение в подлинниках классиков философии. — Она ткнула окурок в пасть мраморного бульдога. — Есть печатные труды?

— Нет. Есть рукопись, возвращенная московским журналом.

— Почему?

— Моя «Логика открытия» не была подтверждена научным открытием, а диалектика — метод проникновения в тайны бытия.

— Вы все видите через призму диалектики?

— Ныне диалектика — руководство к действию, — ответил он, думая о том, что ее сестра Юлия мало говорит, но много делает. — Не так ли, голубушка?

Не разгадав думы собеседника, Рахиль утвердительно кивнула головой:

— И пример готов, — ее пепельные глаза изнутри затеплились огоньком: — Вы читали «Историю РКП» Зиновьева?

Диалектик уловил связь: положительный отклик на работу Зиновьева откроет ему дверь Комвуза.

— Товарищ Зелуцкая, я уже откликнулся письмом.

— И в чем суть его?

— Когда ведут корабль революции, смотрят не только на берега, но и на середину — на речные вешки, чтобы не сесть на мель. Не так ли?

— Вы имеете в виду политическую лоцию?

— Верно! Только ленинскую, а не ту, которую Зиновьев преподносит в своем учебнике, освещая хотя бы пятый год…

— А именно?! — вскинулась она коброй.

— Автор указал стратегическую цель — свержение царизма; указал тактическую — использовать либеральную буржуазию в борьбе с монархией, но он, заметьте, совсем упустил БЛОКИРОВКУ — союз рабочих с крестьянством. Исключить основного союзника — близорукость! Учебник издан трижды, а роковая ошибка не исправлена.

— Почему «роковая»? — усмехнулась она, доставая из пачки папиросу слегка подрагивающими тонкими пальцами.

— Голубушка, неисправленная ошибка переходит в уклон от ленинской линии. Григорий, вероятно, не получил моего письма?

— Получил, — она фыркнула никелированной зажигалкой. — И помнит вас. Доверяет вам статью. Ее ждут в центральной «Правде». — Ее красивая рука, с музыкальными пальцами, протянула рукопись: — Вот «Философия эпохи». Ваш профиль?

— Мой, голубушка. С удовольствием прочту…

— Только здесь, пожалуйста…

Зелуцкая вышла из кабинета, оставив дверь приоткрытой. В коридоре попискивал архивариус. Тот был у Зиновьева. Что плел монах? Ученик мог и предать учителя. Иуда и Христос — вечный конфликт…

Историк, разумеется, понимал, что Зиновьеву нужна не рецензия (подумаешь, отзыв краеведа), а документ ленинца, который наконец-то осознал, что после смерти Ильича ему следует сотрудничать только с зиновьевцами. В эту минуту новгородец хотел бы жить во Пскове.

Читая статью, историк сознавал необходимость открыто выступить против заговорщиков. Автор «Философии эпохи», утратив чувство меры, претендует на роль властителя дум ленинского масштаба. «Нет, не бегство во Псков, а псковская позиция на берегах Волхова, вот что!» — рассудил он, закончив чтение статьи.

В кабинет стремительно вошел Клявс-Клявин (от него пахнуло больницей). Острый взгляд латыша задел рукопись Зиновьева:

— Прочитал?

— Как самочувствие супруги?

— Благодарю за рекомендацию: Масловский — виртуоз, блестяще владеет скальпелем. — Он снова обратился к рукописи: — Отличное заглавие… «Философия эпохи»!

— Слишком претенциозно.

— Нет! Оно оправдано подзаголовком, — Александр Яковлевич взял рукопись и прочитал: — «В ожидании четырнадцатого съезда партии».

— Люди! Смотрите — какая глубоко продуманная платформа!

— Только так! — Латыш потряс рукописью: — Автор призывает к борьбе за равенство!

— Батенька, борьба за равенство — длительная борьба, а нам нужен мобилизующий лозунг.

— Разве это не мобилизация — даешь равенство?!

— Между кем? — Историк указал на окно, смотревшее через крепостную площадь на здание редакции. — Между наборщиком и безработным? Между кулаком и батраком? Между нэповским сыночком и беспризорником? Нет, друг мой, мы сейчас не имеем базы для ликвидации торгашей, мироедов. Мы пока не можем всех обеспечить работой. А тут крик о РАВЕНСТВЕ! Это не мобилизация, а дезорганизация. Лозунг Зиновьева не облегчит, а усложнит нам работу как в городе, так и на селе…

— Равенство на знамени коммунизма! — выкрикнула Зелуцкая, врываясь в кабинет. — Понимаете, на знамени коммунизма!

— Верно! Но сейчас не коммунизм. Поэтому Ленин против тех, кто в наше время обещает равенство. Он сказал: «Равенства между рабочим и крестьянином на время перехода от капитализма к социализму быть не может…»

— Что-о?! — поперхнулась дымом Зелуцкая. — Откуда цитата?

Калугин напомнил о ленинской статье «Речь об обмане народа лозунгами „свободы и равенства“». И осуждающе покачал головой:

— Как случилось, что инструктор Смольного не читает руководящей литературы? Нуте?

Она явно обрадовалась длительному, резкому телефонному звонку и демонстративно повернулась к аппарату, давая понять, что будет говорить с начальством и что Калугин здесь лишний…

В коридоре историка настиг Клявс-Клявин и, обняв его, отвел на лестничную площадку:

— Николай, дорогой однополчанин, поверь мне: я ценю твой ум. Твоя оценка нэпа правильна: одни ищут работу, другие — развлечения. И Ленин прав: нам сейчас не до равенства. И текущий лозунг — «Лицом к деревне!» Москва не прозевала. Все это так…

Латыш ухватился за бородку, выражая сомнение:

— Но одни факты бытия не вызовут международного резонанса…

— Надо обобщить их?

— Вот именно! — оживился Клявс-Клявин. — Представить нашу эпоху философски! Показать свою партию как самую мудрую, богатую крупными теоретиками…

— Голубчик, — улыбнулся Калугин, — прочитай статью Зиновьева: автор претендует на роль мыслителя в одном лице…

— Ну зачем так?! — обиделся секретарь. — Григорий сколачивает кадры из одаренных партийцев. Среди нас ты бесспорный философ. Он высоко ценит тебя. Доверяет тебе курс диалектического материализма! Будешь жить на Невском. Рядом Публичка! Кругом институты, музеи, журналы, издательства. Примешь участие в дискуссиях, напечатаешь свой труд. Наконец-то сбудется твоя мечта! Пойми, тебе покровительствует сам Григорий! Цени!

Вечное заблуждение! Высокий пост не признак высокого ума. Зиновьев скорее ловкий организатор, чем теоретик. На предстоящем съезде ему нужен ГОЛОС за его «платформу», а не калугинский ум. Историк, разумеется, не соблазнился посулами.

— Скажи откровенно, к чему клонишь, голубчик?

— Не упрямься. Соразмерь силы. Здесь мы в большинстве. Так будет и на партсъезде.

— Не будет, батенька!

— Время покажет! — Он прислушался к шагам в коридоре и прошептал: — Не спеши с ответом. Даю три дня…

РАССЛЕДОВАНИЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
Три дня. Мало это или много? Ответить не просто. Все же он ответит в конце дня. А сейчас историк, не выходя из губкома, по телефону объяснил Ивану, где находится архив комиссии по изъятию церковных ценностей:

— Наведи справку: сколько сионов взято в Юрьеве? А завтра ровно в три будь на Контрольной комиссии.

И тут же позвонил матери: предупредил, что пообедает у Передольских.

Дождевая тучка опять обошла Новгородчину, а север, край Ладоги, полыхал радужным сиянием. Там все напоено, а тут сохнут яблони. Ныне только лен выстоял. Удивительная культура! Рыли колодец, и в слое X века блеснули темно-коричневые скользкие семена. Местный природолюб Борис Константинович Мантейфель посеял древние зернышки в горшке, а те, пролежав в земле десять веков, к великой радости натуралиста проклюнулись, зазеленели, распустились голубыми соцветиями; лишь пятизвездная коробочка не созрела — силенок не хватило.

Жалея родную землю и любуясь далекой радугой, охотник прислушался к свисту утиных крыльев. Его потянуло на Ильмень, и он решил ускорить поход с ребятами на озеро. В прошлом году весь сезон охоты ездил по деревням: поднимал авторитет сельской власти. А нынешняя рыбалка, похоже, будет прощальной…

По Волховскому мосту он шел с командиром местного гарнизона. Знакомый военачальник обсуждал возможность войны с американцами ради спасения Китая.

Вспомнился китаец, в буденовке, с кружкой на ремне. Красноармеец, поклонник Конфуция, охранял железный сундучок военного трибунала, охранял надежно, но часто вздыхал: «Ходя любит крепко чай». После гражданской войны Линь Цю бо прислал Калугину свои иероглифы с русской припиской: «Я очень скучай». Он зазывал «начальника» к себе во Владивосток. Калугин улыбнулся: «Пусть меня ушлют к Золотому Рогу».

С такой мрачной шуткой он подошел к дому Передольского. Поваленное бурей дерево распилено на чурки; без коры они походили на ленивых боровов, лежащих на дворе.

Профессор пригласил гостя в сад. Настойчивые лучи солнца пробивались через листву яблонь и световыми зайчиками прыгали на цветной клумбе, обложенной кирпичами на манер кремлевской стены с башнями. Видимо, она в глазах хозяина маячила мечтой о заповедном городе-музее.

В круглой беседке с круглым столиком любители старины, угощаясь душистой малиной, вели беседу о новгородских древностях. Калугин незаметно стал выведывать судьбы достопримечательностей Юрьевского монастыря царского времени:

— Там был музей Аракчеева. Часть его архива приобрел ваш отец. Каким путем, голубчик?

— Распродажей аракчеевских вещей занимался какой-то монах. Отец купил у него письма, документы, протоколы допроса…

— По делу убийства любовницы графа?

— Да. В шести кожаных переплетах. Хранятся у меня на ленинградской квартире…

(Дорогой читатель, любопытна судьба этого архива. Вдова Передольская продала его ленинградскому коллекционеру Лесману; а у того эти шесть томов выкрал блокадный вор и взял немалый куш с Публичной библиотеки, где они ныне хранятся в фондах.)

— Друг мой, вы знаете бывшего хранителя юрьевской ризницы Александра Павловича Иванова?

— А-а, Пискуна! После семнадцатого года он в стенах монастыря водил экскурсии, смаковал тайную связь Фотия с Анной Орловой, удачно разоблачал поповские махинации. И что странно, настоятель Никодим…

— Который сопровождал царя по Японии?

— Да. Образованный, культурный, набожный, а к Пискуну благоволил. Чем объяснить?

— На фоне черных невежд Пискун — светоч. К тому же, бестия, остроумен: «Учение — свет, а неученых тьма!»

— Монахи — гунны! — Профессор гневно тряхнул бородой: — Юрьевские получили указ: «Разобрать и описать старину в кладовых». Они увязали в тюки пергаментный, рукописный «хлам» — и в Волхов.

— Да еще ворье! Известно, графиня Орлова — миллионерша. При ней ризница серебрилась, золотилась. Одна панагия, осыпанная бриллиантами, целое состояние! А личные вещи — кресты, иконки, кольца, картины! Ведь императрица сокровищами одаривала своего фаворита, отца Анны. Кстати, вам не известна судьба картины Лямпе-старшего «Екатерина на белом коне»?

По лицу коллекционера пробежала тень смущения. Хозяин пригласил гостя к столу. И только на лестнице он признался:

— Видел у Квашонкиной, но не спросил откуда.

— Голубчик, это Любовь Гордеевна добыла секретку «Н. Ф.»?

— Коллекционеры не подводят своих посредников, но вам, милейший, скажу: случайно обнаружила в купленной шкатулке…

— «С двумя донцами», — улыбнулся гость, радуясь удачному визиту и большим шкафам, забитым новгородикой…

Высокие часы с длинным маятником мелодично пробили пять раз. В это время Квашонкин дежурит в ризнице или на выставке картин. Историк дружески простился с Передольскими и быстро зашагал к центру города. На углу Московской он вспомнил Фому. Тот обещал опознать «могутного бородача». Выручила «пушка» — тумба: оставил в ней записку.

В картинной галерее Квашонкин пребывал в праздничном настроении: живописец Браз обнаружил в запаснике музея «Портрет патриция» кисти самого Рубенса. Калугин поздравил с находкой:

— Голубчик, еще раз спасибо за «встречу с боярином». Кстати, — он указал на перстень екатерининского времени, — откуда у вас?

— Жена подарила, когда еще любила меня.

— А ей кто преподнес?

— Только не Морозов! Мясник повесил ей брелок — свою харю в сердечке, — добродушно засмеялся Квашонкин и прибавил анекдот про себя: — Извозчик втащил пьяного Квашонкина в его спальню, а там парочка. Хозяин пояснил провожатому: «Моя жена, а рядом с ней — я».

Калугин не сдержал смеха, а король бильярда повторил:

— Только не Морозов! В тот вечер жена подъехала не на рысаке, а на кобыленке Фомы. Помню, картину привезли…

Василий Алексеевич, провожая историка до парадной, умиротворенно заявил:

— Сегодня мой дом без сюрпризов: хозяйка укатила в Питер…

Вестью Калугин не огорчен: понимал, что цыганка не выдаст снабженца. Теперь надо ждать Фому, только ему известен адрес владельца сокровищ графини Орловой, а может быть, и золотого сиона.

Возле старой крепости промелькнула алая косоворотка. Завтра лучший оратор города рассчитывает убедить всех членов комиссии смести с лица земли памятник России. Разумеется, перемены в губкоме в его пользу. Бой предстоит не из легких.

Дома сын попросил мать подать ужин на троих. Опечаленная, старушка перекрестилась:

— Фома не приедет. Скончалась Степанида. Сегодня похороны. Звонил сын. Просил извинить отца: сможет заехать завтра…

«Значит, — смекнул он, — „могутный“ опознан».

— Еще звонили с кирпичного. Мастер, приглашенный тобой из Боровичей, грозится уехать. Ему негде жить, — она открыла окно на дворик, где рядом с сараем сохранилась времянка. — Пригласи к нам. Ведь жил в ней хозяин, пока ставил дом. Я приберу, обставлю…

— Спасибо, родная! — сын поцеловал мать и с облегчением подумал: «Без меня не будет одинокой». Он ловко метнул панамку на олений рог, прошел в кабинет и сел за рабочий стол.

Что успел за новгородский год? Руководил Контрольной комиссией. Докладывал на Бюро губкома. Шефствовал над кирпичным заводом (наконец-то он задымил). Выступал на заводах, в деревнях. Содействовал автопробегу. Пристроил шестерку беспризорников. Развенчал легенду о «золотой модели», отвел подозрения от непричастных к спекуляции золотом. Вывел чекистов на золотой сион, орловский перстень и картину Лямпе. Подключил Фому к поимке «чудотворца». Пропагандировал диалектику: помог Передольскому. Учил Глеба. Приблизил Шарфа к России. Продвинул «Логику открытия». Нащупал заговор зиновьевцев; установил связь с Ларионовым и наблюдение за аптекарем. Написал письмо в ЦК. Да! Прочитал курс лекций по истории.

Немало, но сколько еще впереди?! А ему «отвалили» только три дня. Успеть бы отвоевать памятник Родине, разоблачить Пискуна, отстоять музей Передольского и дом Масловских…

Впрочем, можно многое успеть, если времени в обрез: именно в критические минуты работа на редкость спорится.

Раздался стук в дверь. Мать решительно переступила порог. У нее распущены волосы и неестественно выпучены глаза…

МАТЬ ТРЕБУЕТ
Материнским сердцем она чувствовала, что завтра комиссия решит судьбу не только микешинского памятника. А тут еще звонок Пучежского. Он сказал правду: «Если ваш сын выступит против большинства — ему придется сменить место жительства».

Страшно подумать об одинокой старости. Нет сил последовать за сыном. Ему надо отступиться. В конце концов, одним монументом меньше — не велика утрата: здесь хватает старины. Вот убрали обелиск «Народным ополченцам» — ну и что? Поставят другой, более созвучный эпохе.

А микешинской громоздильней она никогда не восторгалась — этакая мешанина: сколько скульпторов приложили руки к памятнику. Но разве сына убедишь? Он весь в отца. Тот один вышел к троим браконьерам и сложил голову. Давно известно: один в поле не воин. Чует сердце — быть беде.

Безжалостна к ней судьба: мечтала до гроба не расставаться с мужем, а прожили вместе шесть лет; мечтала увидеть сына знаменитым историком, а он — провинциальный краевед, боже мой!

Из рамочки, висевшей над кроватью, смотрит на нее большелобенький крепыш с черными глазами. Сколько раз материнские руки гладили смышленую головку. Рано овдовев, Анна всю свою неуемную любовь перенесла на единственное дитя. Задумчивый мальчик радовал ее вниманием, заботами и редкостными успехами в учении. Все преподаватели пророчили Коленьке славу ученого. Одаренному мальчику, без отца, местный меценат пожаловал стипендию. Золотой медалью проводила его гимназия.

Она, учительница, боготворила Ушинского. Николай, не без влияния матери, избрал учительскую семинарию. И там его недюжинный ум поражал педагогов и однокашников.

Какое счастье иметь мыслящего сына, и какое горе матери, понимающей, что сыновний разум в тупике: им владеет идея фикс, подобная мечте о вечном двигателе. Лучшие часы отдыха сын убил на «Логику открытия». Фантазер, верит, что какими-то «ключами» можно открыть тайны мироздания.

И вот ему — полвека, а у него ни печатного труда, ни признания, ни семейного счастья: не раз влюблялся — и все безответно, одно слово — неудаха. Правда, Николай — старый революционер, глава многих комиссий, преподаватель истории, всеми уважаем, но кому нужны его философские ключи?

Ей-богу, обидно! Все новгородцы пользуются его изречениями. Профессор подарил ему свою книгу «На челне по Енисею» и сказал: «С нетерпением жду сборник ваших афоризмов». А сын упрямится: «Я не Толстой и не Гете». Долг матери — помочь. Ныне возможно издать книгу на свои деньги. У нее есть небольшое сбереженьице. Она спрятала его тетрадь и выпишет все афоризмы.

Расставив чистую посуду по кухонным полкам, она сбила прическу и, минуя столовую, бойко вошла в кабинет сына.

— Коля, прости! — Ее дрожащая рука тянется к телефону: — Позвони Луначарскому или Крупской. Они знают тебя…

— Разумно, голубушка! Я подумал о Куйбышеве…

— Почему о нем?

— Председатель Центральной Контрольной комиссии ЦК. И обязательно свяжусь, но не сейчас, — он усадил старушку на диван рядом с собой и задушевно продолжал: — Учти, душа моя, Новгород подчинен Ленинграду. Я, коммунист, не должен действовать в обход Смольного. Другое дело, если комиссия заупрямится…

— Еще как! Председатель комиссии — Пучежский. Он презирает старую Русь. Даже Александра Невского называет ханжой!

— Вот Пучежского я и постараюсь в первую очередь образумить.

— Не образумишь! Не ходи! Только озлобишь, — она обняла сына. — Прошу тебя, езжай в Москву. Сегодня же ночным пароходом.

— Пойми, мама, если станем нарушать Устав — развалим партию. Да и не в моем характере бежать с поля боя.

— Твой отец так же говорил, — она сухой щекой прижалась к груди сына. — Загонят тебя на север. Опять разлука. Я уж стара, не могу с тобой. И дом не оставишь — хозяйство. Да и тебе без всех нас будет тошно. Не ходи: одному не под силу…

— Со мной Воркун и Семенов.

— Все равно их больше! И Клявс-Клявин с ними. Отступись, родной. Даже Стасов, великий критик, недолюбливал памятник…

— Мама, Стасов, как и Герцен, настолько ненавидел самодержавие, что не мог поддакивать придворным — восторгаться памятником. Да! Микешин не Плеханов! Но дело не в этом, а в той борьбе, которая ведется из-за монумента. Величие России, ее славную историю мы, коммунисты, не можем отдать реакционерам. А Пучежский и прочие леваки…

— Пучежский — партиец, свой…

— Свой уже не свой, если обходит ЦК! Он слепо выполняет волю Зиновьева. А тому не дорога русская культура. — Сын читал в глазах матери надежду. — Пойми, душа моя, наш долг ленинцев спасти бронзовую летопись Отчизны, венок дружбы народов. Ты первая перестанешь уважать меня, если я не дам бой вульгаризаторам. Так или не так, дорогуша?

Вытирая слезы, старушка все еще сомневалась в победе сына:

— Ты лектор, а Пучежский — трибун. Ему здесь нет равных. Забьет тебя демагог. Боюсь за тебя, сынок.

— А ты не бойся! Красноречию я противопоставлю железную логику. Она не раз выручала меня.

— Ой, дай-то бог! — смирилась она, любуясь сыном.

АЛЕКСАНДР ПУЧЕЖСКИЙ
Нэп, диковинный и обоюдоострый, вызвал спор по всей стране: дискуссировали с троцкистами, вели дебаты за правильное понимание новой экономической политики сторонники свободной торговли и государственного контроля; по-своему «резались» кооператоры и частники. Весь мир следил за этим противоборством!

А тут еще судебные процессы со знаменитыми адвокатами, модные диспуты атеистов с богословами, научные прения «Есть ли жизнь на Марсе?» и громогласные атаки футуристов.

То была эпоха разнообразных полемик. А где масштабность разноречий, там и спрос на ораторское искусство. Вот этим гребнем и вскинуло на трибуну Новгорода Александра Пучежского. Блестящий лектор совпартшколы, популярный докладчик, он верил, что страстностью и силой убеждения можно покорить любую аудиторию и достичь желанной цели.

Мысль эта укоренилась в нем с юношества. Бабка подарила ему книгу «Златоструй», которая очень повлияла на Сашу. Прослыть Златоустом, очаровывать людей мощью ораторского слова — предел мечтаний!

И первая же речь принесла удачу: вития уговорил молоденькую служанку, с иконкой на груди, закрыться с ним в темном чулане.

А утром солдаты разгромили соседний винный склад и пьяно рвали глотки под городскими окнами:

Николашку в каталажку,
А царицу за косицу
Да в воронку, как шпионку!
Отец, урядник, сбежал из дому с юной прислугой. Мать повесилась на чердаке. Александр покинул родные места и обосновался в далеком Мурманске.

Портовым грузчиком вступил в комсомол и надел красную рубаху. На молодежных собраниях — первый оратор. А ночами готовился в Комвуз, куда и попал, имея билет кандидата партии большевиков.

Учился прилежно, но жил двойником: с одной стороны — сын урядника, а с другой — активный марксист, особенно на лекциях Зиновьева. Тот сразу его приметил. Александру не забыть, как он в числе лучших выпускников Комвуза был на приеме у шефа, как сам Григорий Евсеевич вручил ему направление и дал наказ: «Расчистить Красный Новгород от всего буржуазного, дворянского и мракобесного».

Новый начальник губполитпросвета начал с того, что запретил профессору Передольскому, «буржуазному ученому», водить экскурсии по городу. Затем изъял из библиотек «дворянских» писателей: Пушкина, Лермонтова, Тургенева и графа Толстого, а сочинения Достоевского приказал губархиву опечатать. Потом распорядился ликвидировать все церковные архивы и убедил музейщиков отдать строителям на кирпичи храм Лазаря XV века.

А как только Зиновьев санкционировал список памятников, обреченных на снос, Пучежский мигом нажал на местных горсоветчиков. Сначала свалили обелиск «Народным ополченцам», следом в Юрьеве ликвидировали Музей дворянского быта; часть старинной обстановки передали Дому инвалидов, другую спас музейщик Порфиридов.

Теперь очередь за памятником царской России. И поначалу все складывалось удачно: местная газета поддержала Александра в развенчании Передольского и Микешина.

И вдруг успехи на работе, зажигательные лекции, любовные победы — все поблекло: Пискун, будь он проклят, навел справку на родине урядника Михаила Пучежского. А тут еще Берегиня не только отвергла его любовь, но еще залепила ему пощечину — заступилась за Веру Чарскую. Мало того, из Старой Руссы перевелся старый большевик Калугин.

Нет, Калугин — честный, чуткий — не вынес жалобу актрисы на партийный суд, но старик — гнилой интеллигент: хватается за прошлое как за светлое будущее. Завтра ему крышка: теперь губком возглавляет не его дружок Соме, теперь председатель комиссии по увековечению памяти Ленина не исполкомовец Миронов, а он, новгородский Марат. Правда, Калугин — серьезный спорщик: умен, но недооценивает силу зиновьевцев.

Если завтра Воркун и Семенов примкнут к Калугину, то все равно они будут биты: большинство за Кремлевскую площадь без новгородского «Пугала». Однако готовиться к бою надо. А сегодня, как назло, премьера: «Мораль пани Дульской». В главной роли — Вера. Она не простит ему, если он не придет в театр. Да и положение начальника просвещения обязывает. Одна надежда — пораньше удрать домой: для него крепкий сон — залог победы.

Толпа одобрительно гудела. Трибун в красном призывал взорвать рекламу Романовых. Его ораторский голос, летящий с башни Кремля, жег сердца слушателей. Эффект потрясающий. Участники митинга подрылись под фундамент памятника, заложили динамит и разбежались. Черный фитиль дымил, извивался. И вот… качнуло крепость. Осколки монумента загрохотали о ближайшие крыши музея, театра, губкома и редакции газеты…

Александр проснулся от дробного стука в дверь. Дежурная по коммуне, выполняя просьбу, разбудила его раньше обычного. Вчера он задержался у Веры Чарской и решил наверстать — понадежнее подготовиться к диспуту.

Позавтракал наскоро и мигом к себе на работу. В служебном кабинете, стены которого оклеены афишами кино, театра, эстрады и клубных лекций, начальник содрал портрет «Вечернего соловья», исклочковал его и бросил в мусорную корзинку.

За рабочим столом Александр подписал репертуарный список и распечатал серый конверт, оставленный архивариусом. Опять резанула мысль избавиться от монаха, но тот, шельма, не носит при себе справку, да еще намекнул, что оставил завещание: «Вскрыть пакет в день моей смерти». Поймал черт на крючок!

Просматривая справки о памятнике России, Александр забраковал лишь одну — критическое высказывание Достоевского: тот считал, что деньги, собранные на памятник, надо было отдать бедным людям. «Довод явно не по существу, да и ссылаться на реакционного писателя негоже», — взвесил он и выделил как решающие аргументы рассуждения Герцена и Стасова, бичующие рекламу самодержавия.

Лучший оратор города не сомневался, что сейчас опрокинет Калугина с его идеализацией царской России, а тем самым ускорит выдворение из Новгорода антизиновьевца. Но Александра смущали два неприятных типа: архивариус и начальник ГПУ. Пискун пишет биографию Зиновьева, однако этот флюгер может в любую минуту переметнуться к Калугину, не случайно называет себя калугинским учеником; а Воркун всегда смотрит на него, Пучежского, хмуро, словно угадывает в нем сына урядника.

Он распахнул створки южного окна, взглянул на микешинский памятник, освещенный полуденным солнцем, и обомлел: к бронзовой решетке монумента подошел здоровенный мужчина в форме гепеушника. Воркун — член комиссии, приятель Калугина: его приход вполне объясним, и все же Александру показалось, что монах уже предал его и что чекист явился сюда арестовать Пучежского за обман партии. Впрочем, за ложь в анкете не арестовывают, а лишь исключают из партии: есть возможность искупить вину. И он вышел из кабинета с поднятой головой…

ГОРЯЧИЙ СПОР
Вот ведь как бывает: Иван увидел бронзовую Русь, а встревожен не тем, ради чего спешил в Кремль. Он думал: как бы жену без него не отправили в роддом. По всем расчетам, ей надо рожать. Но в городе все сроки спотыкаются. Тут даже природа блажит: то Волхов вспять прет, то лягушки с неба падают.

То ли дело в Родниковке: речка так речка, лес так лес, все на месте и все в свой час. Там и люди лучше: зря тебя не охают, а тут что ни день, то подвох. Надо же! Деревню покинул в четырнадцатом году, а вспоминает ее каждый день. Вот и сейчас микешинская громада воскресила в памяти искусницу Агафью.

Благовещенские просвиры она пекла своим манером: на толстый бублик клала саечный колобок, а сверху дыбком крестик. Микешин не иначе как подглядел бабкино таинство. Ведь его работа точь-в-точь как у Агафьи — на круглой основе колобок-держава, а сверху крест. И до чего же этот памятник русский! Смотришь на него — аж мед по сердцу разливается: все-то здесь нашенское, окропленное слезами и согретое радостью!

Все члены комиссии в сборе. Опаздывал Клявс-Клявин. Без руководителя неудобно начинать, но Пучежский расстегнул ворот косоворотки и самоуверенным взглядом задел Калугина. Тот спиной прижался к ограде монумента, словно загораживал его.

— Товарищи! — начал говорун напористо, широким жестом привлекая к себе внимание. — Только что отгремели пушки! У вас еще болят раны! (Увидел Клявс-Клявина и Робэне.) Латышские стрелки вместе с русскими били царских прислужников! А здесь кто?.. (Брезгливый жест в сторону пьедестала.) Они же! Офицеры! Генералы! Адмиралы! Не зря сей парад изображен на сотенной Деникина! Это же эмблема белой армии! Это же издевка над нами! Это же открытый призыв: «Боже, царя храни!» Позор!

— Вон из Кремля! — выкрикнула Творилова из группы зиновьевцев. У нее короткая стрижка и кожаный пиджачок нараспашку.

— Брехня! — басисто возразил Воркун, еще не зная, как доказать свою мысль.

Его выручил Калугин:

— Представьте агитатора перед бойцами, идущими в бой. В руке оратора сотенная. Деникина. «Белые генералы, — говорит он, — по частям запродали Россию англичанам, французам, американцам, японцам. А наши прославленные полководцы, поднятые на пьедестал Тысячелетия, Александр Невский, Дмитрий Донской, Суворов, Кутузов не торговали Родиной, защищали ее от захватчиков! И мы постоим за нашу Отчизну!» И рота захватила мост. Здесь свидетель! — Он обратился к секретарю губкома: — Александр Яковлевич, было такое в нашем полку? Нуте?

Возле фонарного столба сгрудились посланцы Зиновьева: Дима Иванов, Уфимцев, Бурухии и Творилова. Они глазами впились в Клявс-Клявина. Тот застыл в замешательстве.

— Да-а, — еле выдавил он. — Тогда ты удачно выступил…

К тому времени Иван собрался с мыслями. Бравоусый буденовец хлестким взглядом стеганул Пучежского, который стоял в непоколебимой позе оратора.

— Слушай, славянин, пусть тебе привидится река из крови и слез, пролитых за Русь; и пусть совесть окунет тебя в эту реку; а как нахлебаешься крови да слез народных, то поймешь, какой ценой куплена твоя жизнь на земле; и тогда очнись в холодному поту с трезвым пониманием, где живешь и чем дышишь. А сейчас, — чекист фуражкой указал на монумент, — не черни славное русское воинство, а то не ровен час Ермак Тимофеевич гикнет казаков и притянут тебя к ответу: «Что для Родины сделал?!» А ты даже с белыми не воевал!

— Демагогия! — огрызнулся Пучежский и, в поиске поддержки, повернулся к секретарю губкома. — Слово за комиссией! Все возмущены! В центре Красного кремля крест, икона и мракобесы! Полюбуйтесь! Бронза источает зеленый трупный яд! Склеп Романовых, облюбованный черносотенцами! Предлог для крестного хода! Молебствие перед окнами губкома. Как можно быть коммунистом и спокойно смотреть…

— Почему спокойно?! — перебил Калугин. — Мы действуем, убеждаем, но не хватаем за руки и не швыряем в огонь иконы, библии. — Он поднял руку. — Ответь, пожалуйста, в чем живучесть религии?

— В обмане.

— Не только! — Историк оглянулся на Софийский собор, залитый южным солнцем. — Священники ведут верующих к памятнику, воспевают подвиги России и тем самым привлекают на свою сторону русских людей. А ты, культпросветчик, высмеиваешь народных героев и даже гениальных поэтов и тем самым оскорбляешь патриотов…

— Ого-о! — вскипел Пучежский и рывком головы откинул со лба каштановый зачес. — Вы кого хвалите? На кого ориентируетесь?!

— Хорошо! — улыбнулся краевед. — Обратимся к народной мудрости. Сельский староста стращал непокорных железными воротами, на коих помещичьи холуи ночью повесили бунтаря. А власть сменилась, сходка взъелась: «Долой виселицу». Тут вмешался старец: «Это, говорит, с какой стороны подойти к воротам. Ежели с нашей, то прибьем памятуху: здесь казнен такой-то герой. Пусть знают его и про наше житье-бытье при злыдне барине». Так и порешили. И то, что вчера было ненавистным, стало достопримечательностью села. Кстати, ворота — творение великого художника восемнадцатого века. Так чей подход, батенька, разумнее?

— Говори! — не утерпел Иван.

— У нас, политпросветчиков, ответ один: подлинная история России начинается с Великого Октября. Все дореволюционное чуждо нам! Вот были иностранцы. Что увидели? Церкви, иконы, башни и это (плюнул)… прославление креста и трона!

— И народности! Каждый житель России добровольно хоть грош да внес на прославление своего Отечества. Весь народ откликнулся!

— Это вне обозрения! А налицо — цари, знать, попы!

— А рядом, — историк зачастил рукой, — крестьянин, крестьянка и народные герои — Ольга, Минин, Ермак, Хмельницкий, Сусанин, Ломоносов…

— Народа нет, есть классы, товарищ марксист!

— Марксист!.. — засмеялись зиновьевцы, дымя папиросками.

— Все классы России выступали единым народом против татар, поляков, французов. Листовки Наполеона о свободе крестьян не сработали! Ибо грозная опасность не разъединяет, а сближает людей. Иначе бы нашу Великую державу давно растерзали, как растерзали Австро-Венгерскую империю. Так или не так?

— Так! Только так! — гудел Воркун.

А Пучежский зло зыркнул глазами на нижний ярус, горельефную опояску монумента:

— Вот защитники махрового царефонства! Задонский истязал пугачевцев, а Паскевич клял декабристов. — Оратор резко шагнул к противнику: — Старый большевик! Лучшие годы ты отдал борьбе с царизмом! Где твой революционный запал? Быстро примирился! Взял под защиту такую мерзость!

Выпад Пучежского явно взбодрил сторонников ликвидации микешинского памятника. Даже Иван напрягся в ожидании калугинского ответа. А тот спокойно вскинул глаза к небу:

— Друзья мои, солнце и то в пятнах. Перед нами не пьедестал лучших людей, а история Родины за тысячу лет: темно-светлая. Учтите, однозначное, одноцветное в искусстве — пародия на искусство. Вот почему Ленин из многих стихов, посвященных Отчизне, выбрал некрасовское:

Ты и убогая,
Ты и обильная,
Ты и могучая,
Ты и бессильная,
Матушка-Русь!
Продекламировав, историк круто глянул на спорщика:

— Перед нами шекспировская хроника в бронзе. История везде противоречива. Утверждайте передовое, ведущее!

«Вот она, диалектика в действии», — облегченно вздохнул Иван, а Пучежский опять насупился до бледности:

— Как это «утверждать»?

— А так, голубчик, вспомни мудрого старца: «Это с какой стороны подойти».

— Я признаю один подход — подход Герцена и Стасова. Они неистово поносили микешинский дифирамб самодержавию. Для них сей предмет — памятник тысячелетнему гнету!

— Верно! Как же иначе? Герцен, живя за границей, судил о памятнике по газетам. Официальный проспект — это же действительно ода монархии…

— А Стасов?

— Тоже видел, как Романовы пытались примазаться к великой славе великой державы. Другое дело — Союз свободных республик: он корнями уходит в Русь, то есть в дружбу народов, что убедительно и художественно показано Микешиным…

— Этакое громадьё! — выпалил Пучежский.

— А разве Россиюшка не громадна?! Смешно самую обширную державу в мире изобразить изящной статуэткой. Россия многогранна — и монумент многогранен. И одна грань, заметьте, зеркало русской революции…

— Что-о?! Куда хватил! — гоготал Пучежский. — Где тут Разин, Пугачев, декабристы?

— Сила искусства, друг мой, не в перечислении: одна статуя может опрокинуть смысл самодержавия.

— Чепуха! Статуя не иголка: не спрячешь! Да и Микешину это не по плечу!

— Почему же? — взъерошился историк. — Родился в доме партизана восемьсот двенадцатого года. Отцовские рассказы о дерзких налетах, ратные доспехи, песни, стихи. Сила примера. И сын не испугался — один поехал в столицу. Более того, пробился в Академию и стал художником-баталистом…

— Придворным!

— Неправда! — осадил Калугин. — Микешин — народный художник. Он, выходец из народа, всегда служил народу: лубки, доступные иллюстрации, статуи Минина, Ермака, Сусанина и других народных героев. Его признали Россия, Югославия, Португалия и сам Париж: кстати, Готье нарек его Российским Микеланджело. Однако слава не притупила меч художника…

— Где удары меча? — оратор вскинул голову. — Не вижу!

— Считай! — Калугин, улыбаясь, не спускал глаз с монумента. — Где это видано: царские смотрины без ПЕРВОГО царя Руси? Нет Ивана Грозного! Ему не прощен ничем не оправданный разгром Великого Новгорода. Итак, удар по извергу!

Пучежский беспомощно скривил губы. А историк выделил на середине монумента бронзовый лавровый венок:

— Увенчано Отечество, а не самодержец. Убедитесь! Художник нарушил традицию Медного всадника и всех цезарей Рима, — вскинул руку. — Удар второй!

Иван заметил, что Пучежский нервно уцепился за шелковый поясок и сгримасничал:

— И все?!

— Нет не все! — Разгоряченный Калугин обозначил скульптурную группу «Избрание на трон»: — Кто подносит Михаилу Романову атрибуты царской власти — скипетр, шапку Мономаха? Патриарх, как положено? Нет! Заметьте, народный герой Козьма Минин. Все от народа, а не от бога. Удар третий!

Пучежский ужался в плечах, а Калугин наседал:

— Четвертый удар! Микешин изъял из списка Николая Первого. На его место предложил своего друга Кобзаря. Александр Второй, разумеется, восстановил папашу, вычеркнул Шевченко, а заодно и Гоголя. Тогда сын партизана бросил вызов царю — наотрез отказался лепить фигуру Николая Палкина. И отстоял Гоголя. Нуте?

— Это же подвиг! — грохнул Иван, думая, что приятель исчерпал доводы, но ошибся.

— Пятый удар! — голос историка набрал силу. — Тогда была революционная ситуация. Микешин отсек царскую установку — «возвысить монархию». Смельчак поднял над всеми не императора, помазанника божьего, а Россиянку, олицетворяющую Родину.

— Это и есть, — ухмыльнулся Пучежский, — «засекреченная»?!

Нет, Русская держава не в ее руках. Смотрите сюда!..

Следуя за жестом историка, Иван увидел между статуями Петра I и Ивана III загадочную фигуру, которая ладонями поддерживала бронзовый символ Российского государства.

— Это не царь, а сибиряк! — продолжал краевед уверенно. — Представитель не династии самодержцев, а простого народа. Народ должен взять власть в свои руки! Шестой удар по трону!

Но это был удар и по тем, кто до сей минуты требовал сломать микешинское сооружение. Пучежский при слове «народ» дернулся, явно хотел возразить, но, видимо, вспомнил, что «классы» — не вечная категория, и беспомощно выкрикнул:

— Микешин додумался до призыва к революции? И это в середине девятнадцатого века! Кто его надоумил?!

— Шевченко, его друг, настроенный революционно, — четко напомнил Калугин. — И революционная ситуация!

— Ситуация?! — не сдавался политпросветчик. — Революционная ситуация сложилась только в двадцатом веке. И вообще Великий Октябрь — начало всех начал!

— Позвольте! А разгром Наполеона, восстание декабристов и мировая слава Льва Толстого — это что? Вне русской истории? Нуте?

— Да! — выпалил Пучежский, теряя самообладание. — Кутузов — царский вояка, а граф Толстой — помещик, наш классовый враг!

— Вы читали статью «Лев Толстой, как зеркало русской революции»?

— Что?! — вытянулся трибун, пяля глаза. — Землевладелец — зеркало революции? Кто такое сморозил?

— Не сморозил, товарищ политпросветчик, — вмешался белобородый Робэне, заведующий совпартшколой, — а первым вскрыл глубокие корни критического реализма. И сделал это, к вашему сведению, товарищ Ленин.

Провались в этот миг софийский купол, грохот меньше бы потряс Пучежского, чем это известие. Оратор оторопел:

— Ленин? Не может быть!

— Уверьтесь! — сердито тряхнул бородищей Робэне.

— А еще в красной рубахе! — усмехнулся Иван, понимая, что новгородское зеркало революции не будет разбито. Чекист локтем коснулся друга: — Дружище, я на Контрольную комиссию опоздаю…

СУД ЧЕСТИ
В приветливых глазах Матрены тревога:

— Миколаевич, главный просил зайти к нему…

«Неужели вмешается в работу Контрольной комиссии?» — насторожился Калугин, входя в кабинет Клявс-Клявина.

— Дорогой однополчанин, — начал тот с виноватой миной на лице, — я до сих пор под впечатлением твоей защиты Микешина. Откровенно, не ожидал, что ты за эти годы…

— Прости! — перебил историк, не любивший комплиментов в свой адрес. — Что случилось, голубчик?

— Представь мой первый день в Новгороде: жена при смерти, никого не знаю, друзья Сомса смотрят на меня косо, а подхалимы накинулись с просьбами. И тут же звонок из горсовета: «Кооперативы задыхаются! Нет помещений, нет складов». Даю санкцию — очистить подвал в кремлевском корпусе…

— Позволь! — поправил Калугин. — Подвалами ведает комхоз!

— Откуда мне знать? Я только потом сообразил, что им надо было выполнить план по сдаче макулатуры. Архивариус заверил, что подвал захламлен планами церквей…

— Каких церквей? Планы древних храмов мирового значения и плюс проекты градостроения. Уникальный архив, батенька!

— Я не знал этого. Новый человек. Недоглядел. Суди меня.

— Нет! Судить будем архивариуса: он-то прекрасно знал цену архиву, а то, что тебя обвел, это, учти, не смягчающее обстоятельство. Наоборот, пощады не будет…

Заседали под звон софийских колоколов. Члены Контрольной комиссии заняли скамью и подоконник; единственный стул достался секретарше. Она, газетный работник, читала коллективное письмо, словно диктовала машинистке — медленно и четко. Иванов, в майском костюме и белых баретках, без портфеля, стоял перед столом и виновато озирался. Калугин недолюбливал его и поэтому был предельно объективным:

— Товарищ Иванов, я ознакомился с твоим личным делом. Чем объяснить твои служебные перелеты?

— Уточняю, — он платком протер очки, продумывая ответ. — Я заведовал дискуссионным клубом. Отзвенели дебаты с троцкистами. По всей стране такие клубы закрыли. Меня не спросили!

Пискун хихикнул, не думая, что его спрашивают неспроста.

— А дальше? Ты, антирелигиозник, припугнул верующих и принудил их «добровольно» закрыть одну из церквей Демьянска. Тебя перебросили в Музей революции. Ты не взял под охрану подвал, где находилась подпольная типография «Акулина», и не сохранил в саду Масловских флигель ссыльных: его пустили на дрова. Да еще присвоил музейный экспонат — зеленый портфель из крокодиловой кожи. Так или не так?

— Далеко не так, товарищ председатель! Я закрыл, а не открыл церковь. За перегиб наказан был. — Его подслеповатые глаза нашли коллективное письмо: — Товарищи, на повестке дня жалоба…

— Верно! — перебил Калугин. — Я тоже жалуюсь, обвиняю…

Он изложил суть документов, переданных врачом Масловским вместе с портфелем, и повысил голос:

— Если поступила жалоба на партийца, предшествующая деятельность которого безупречна, то провинность, видимо, случайна. А если партиец совершает из года в год одну ошибку за другой, как в данном случае, то вступает в силу закономерность, когда количество провинностей переходит в дурное качество…

— Факт! — загудел Воркун, стоя у порога.

Чекист так тихо вошел в комнату, что оказался замеченным только сейчас. Начальник, в начищенных сапогах, растопырил галифе; на гимнастерке цвета хаки багровел орден Красного Знамени. Пискун ужался. Этого не пропустил Калугин:

— Товарищ Иванов, ты по анкете послушник, а выдаешь себя за бывшего монаха и явно щеголяешь церковными словесами. Зачем? Обычно так поступают те, кто большой грех прикрывает малым. Нуте?

— Это ваши домыслы! Могу не отвечать. Ближе к делу!

— Еще вопрос! Ты, хранитель Юрьевской ризницы, разумеется, помнишь, сколько было в ней золотых сионов?

— Один.

— Два! — вмешался чекист, вручая председателю справку. — Настоятель монастыря заявил комиссии по изъятию церковных ценностей, что в тысяча девятьсот семнадцатом году был похищен сион весом в тринадцать фунтов…

— Ого! — вскрикнул Робэне.

— В то самое время, когда ты заведовал ризницей, — добавил Калугин. — Не так ли?

— Товарищ председатель, прежде научитесь правильно ставить вопросы, — Пискун важно вскинул голову. — На всех уголовных процессах, связанных с хищением церковных ценностей, я выступаю в качестве эксперта. Тому свидетель присутствующий здесь Громов. Он был заседателем, когда этой весной суд рассматривал дело братии Макарьевского монастыря. Было такое?

— Семь монахов на скамье подсудимых, — ответил железнодорожник Громов, признающий во всем точность.

— Так вот! — ухмыльнулся Пискун, обращаясь к Калугину. — Вы знали о хищении Большого сиона, иначе не пригласили бы своего дружка со справкой. И вы, как судья, должны были спросить: «Когда и кем похищен Большой сион?» Я бы ответил: похищен в семнадцатом году, а кем? До сих пор неизвестно. И второй вопрос: «Сколько сионов осталось в ризнице?» Я бы ответил, как и сказал: один. Уж я-то в суде наслушался!

— Спасибо за науку, — добродушно улыбнулся Калугин, не ожидая того, что Пискун будет агрессивничать. — Однако знаток процессуальных норм ответил бы точно: было два сиона, остался один. А ты почему-то увильнул…

— Умолчал кражу сиона! — пробасил Воркун, приближаясь к столу. — Ясно одно, где Иванов, там недогляд и того хуже. Музейный портфель вернешь в Музей революции. Кто проверял жалобу?

— Громов и Робэне. — Председательствующий обратился к членам комиссии: — Доложите, пожалуйста…

Поднялся Мартын Яковлевич, крупный, с пышной белой шевелюрой и пушистой бородой:

— Мы опросили сотрудников губархива. Ни один не отказался от своей подписи… — Латыш передал письмо Калугину. — Все пункты обвинения остаются в силе.

— Начнем с пустого подвала Присутственных мест…

— Есть еще подвал в Духовом монастыре, у нас в губархиве, — вклинился Пискун, видимо желая запутать дело.

— Товарищ Иванов, куда девался редчайший архив архитектурных проектов?

— Горсоветчики погрузили в телячий вагон и — на Кулотинскую фабрику.

— А куда смотрел ты, архивариус?

— Меня никто не спросил. Горсоветчики взяли в комхозе вторые ключи, открыли хранилище и давай грузить на подводы; я случайно увидел. Запротестовал. Они свое: «Имеем визу!» Я бежать в Троицкую. А вы — за городом, на кирпичном. Туда еще не провели телефон. Я — к Пучежскому, своему непосредственному начальнику, — Пискун презрительно указал на красную рубаху. — А он сует мне копию своего распоряжения: «Очистить подвал». Я ему: «Уникум, старина!» А он: «Нам бумага важнее! Выполняй!» Я в кабинет Клявс-Клявина. Так и так, говорю, преступление! Он лишь руками развел: «Поздно! Я уж дал санкцию». Кричу: «Калугин отберет у меня партбилет!» Он почесал бородку и указал на дверь: «Иди. Я поговорю с ним». — Вскинул глаза. — Сдержал слово? Ась?

Взгляды присутствующих сошлись на Калугине.

— Да. Только что. Но, — выдвинул ладонь, — секретарь сослался на твои слова: «Подвал захламлен планами церквей».

— Боже! Какой подвал?! Я же говорил про наш, что в Духовом. А он здесь еще неофит: для него все кошки серы!

— Этот пункт надо обойти, — громогласно встрял Пучежский.

— Нет, Александр Михайлович, этот вопрос наша комиссия вынесет на бюро губкома, где и покончим с вашими антиленинскими оценками памятников русской культуры…

(Дорогой читатель, в тот момент наш герой не мог знать, что слово «Русь» с почетом войдет в Гимн Советского Союза, а монумент Тысячелетия сверкнет еще одной стороной: его разберут нацисты, но не успеют вывезти — помешают советские воины и партизаны; а восстановление микешинского памятника станет символом победы над фашистской Германией.)

— Каюсь, — лепетал Пискун, — выпивал, лип к сотрудницам, но все молчали, пока не посчитали, что я незаконно выдвинул новичка в научные работники…

— Какого новичка? Нуте?

— Спросите контролеров, — Пискун привлек Громова и Робэне: — Вам жаловались?

— Да, — подтвердил Громов. — Дочь местного аптекаря Роза Гершель.

— Позвольте! — заволновался краевед. — Я хорошо знаю Розу: она любознательна, занималась в моем кружке; закончила истфак, не в пример другим работникам архива, активистка. Этот пункт, действительно, обойдем. Кто против?.. Единогласно!

Калугин снова взял под прицел архивариуса:

— Однако пьянство на работе и приставание к сотрудницам обойти нельзя, — он взглянул на карманные часы: — Твое последнее слово.

— Товарищи, учтите, — начал тот дрожащим голоском, — я один из первых в монастыре отрекся от бога. За мной последовали многие. Моему поступку придали большое значение в Москве: видные деятели партии в своих выступлениях приводили меня в пример. А кто писал о новгородских большевиках?..

— Хорошо! — Калугин кивнул на дверь. — Выйди, пожалуйста!

Прислушиваясь к голосам членов комиссии, председатель набросал проект решения и огласил его:

— «Товарища Иванова снять с заведования Новгубархивом, сохранив за ним должность научного сотрудника, и занести в его личное дело строгий выговор».

За предложение Калугина все подняли руки…

Из губкома друзья вышли вместе. Иван, осмотревшись по сторонам, спросил приятеля:

— Как думаешь, Пискун спер Большой сион?

— Пожалуй, нет. — Историк выдержал паузу. — Тогда в один день пропали и сион и каменный крест, вынутый из Аркажской церкви. Эта операция карапету не под силу. Он, скорее всего, был наводчиком.

— А про крест ты откуда знаешь?

— Аркажский крест приобрел Передольский. Но отец, а не сын. Последний не в курсе сделки, хотя крест у него…

И краевед заговорил о ночном извозчике…

ПОКАЗАНИЯ ИЗВОЗЧИКА
Друзья заняли нижнюю ступень крыльца, ведущего в сад, а Фому, который еще не отошел от горя, посадили перед собой на крылечко. Привычная высота, свежий воздух, вечерние запахи цветов, особо табака, — все это расположило деда к мирной беседе. Он любил, когда его слушают с доверием.

— Запал мне в душу ночной «чудотворец», — начал он, попыхивая козьей ножкой. — Как еду по Детинцу, кажинный раз ломаю голову: где видел этого могутного бородача с кудлатой башкой? Намедни стою возле пушки и слышу: со стороны Николы приближается знакомая тарахтелка — сильвестровская ручная тележка с бочкой. Он, торговец цветами, ночами промышляет «золотом»: так у него цветник всеми красками заливается. Любо глядеть! Сильвестр еще монахом садовничал в Юрьеве. Опытный…

Слушатели заинтересованно переглянулись, а дед продолжал:

— Бывало, Сильвестр, хоть и некурящий, а всякий раз передохнет на моей стоянке и адрес свой напомнит: «Шли заказчиков, старец». А тут не доехал, свернул к аптеке, но не успел скрыться за угол, как цыганское солнце выглянуло и выдало его кудлатую макушку и курчавую бородищу. «Ах вот, думаю, кто обновил икону». А час полунощный: негоже людей тревожить — перенес на утро, все равно везти Степанидушку на базар. Ну, подвернул домой, а на пороге моя сердечная лежит…

Дед тяжко вздохнул и, стряхивая слезу, засевшую в глубокой морщине, жалостливо молвил:

— Она у меня вторая. Вовка-то от первой. А вот ведь приехал из Москвы. Поминки справил…

— И мы помянем, — поднялся Калугин, сохраняя интонацию деда: — Степанида была истинно русская душа — честная, трудолюбивая, добрая. Пройдите к столу…

И тут же хозяин на миг призадержал горемыку:

— Голубчик, припомни дом, из которого мадам Квашонкина вынесла картину. В ту ночь вас еще встретил Василий Алексеевич. Не так ли?

— Бог свидетель! — воспрянул духом старик. — Так это же Сильвестр вынес картину из хаты; она была в черный коленкор обернута. Я еще в ту же ночь возил садовника в Хутынь. Там у него родной брат, тоже монах, только хутынский…

— Чем брат занимается? — спросил Калугин.

— Перевозчик: кого с берега на берег, а кого к пароходу — ведь там нет пристани…

— Спасибо, Фома! — чекист протянул папиросы, но дед не взял:

— Благодарствуем, я махорочку «Штандарт» уважаю…

Пока старик мыл руки на кухне, Иван прошел в кабинет и по телефону вызвал на адрес Калугина сотрудника с велосипедом. А в столовой посоветовался с другом:

— Брать Алхимика, или понаблюдаем?

— Если он дома… Если тебя не опередил Пискун. — Калугин подал Фоме белоснежный ручник: — Голубчик, ты хоть раз видел вместе известного тебе Пискуна с садовником?

— Что говорить, ягодки одного поля, только, мил человек, не беру грех на душу: чего не видел, того не видел.

Зная характер Ивана, историк не сомневался в том, чточекист готов схватить в охапку извозчика, поднять его на козлы и во весь опор мчаться на Дворцовую, где живет Сильвестр. Но последняя фраза Фомы утихомирила друга. И тот решил дождаться сотрудника: велосипед быстроходнее лошаденки.

И только хлопнула калитка, Иван сорвался с места, встретил Алексея Смыслова, специально прибывшего из Старой Руссы. Передав поручение, Воркун вернулся к столу, подсел к приятелю:

— Если сбежал, Смыслов брякнет сюда. — Сегодня Ивану не до гречневой каши с молоком (его любимое блюдо). Он поминутно оглядывался на дверь кабинета: — Звонок слышен?

— Успокойся, голубчик, если вор скроется, то наводчик поможет найти Алхимика…

— Не пора ли брать Пискуна?

— Пора, но сначала отберем партбилет…

После ужина Иван не пошел провожать Фому, закрылся в кабинете и, видимо, заглянул в тетрадь, возвращенную Анной Васильевной. Чекист встретил приятеля неожиданным вопросом:

— Тебе помогает «Логика открытия» искать Алхимика?

— Разумеется, друг мой.

— Ключ номер два?

— Хотя бы! Второй ключ ведает прямой и обратной связью между полярными участниками…

— Понял! Сильвестр и Пискун связаны прямо и обратно. На стороне Алхимика — мускулы, гипноз и опыт уголовника, а сообщник воздействует на него своим положением, изворотливостью и осведомленностью. Не он ли малый леший, автор анонимок?

— И легенды о золотой модели? Эта версия увела нас в сторону — подальше от Алхимика.

— Как все это проделал Пискун?

— Он, по словам Розы, снабжал макулатурой Гершеля, и там, в аптеке, рассказал провизору о купцах, об их золотом подношении царю. Аптекарь поверил и поведал о том юмористу Фуксу. А тот — своей Берточке. И пошло гулять по городу. Не так ли?

— Значит, клубок связей распутал вторым ключом?

— Вернее, связкой ключей: молодая приживалка Сильвестра разносит букеты по адресам, торгует цветами на рынке, на пристани…

— Где зря дежурили мои ребята.

— Увы, батенька, откуда было знать, что золотые слитки уплывали через Хутынь. — Калугин взглянул на будильник. Пора бы вернуться или позвонить велосипедисту. — Два полюса: Алхимик и дантист, а меж ними двойное звено — Машутка и Пискун. Она посредничала, а Пискун прикрывал…

— Ой шельма!

— Кстати, голубчик, шведы не могли взять приступом Новгородский кремль. Предатель Шельма открыл им ворота. Возможно, так и родилось это пакостное словечко!

— А ты этого Шельму оснащал своей логикой…

— Упрек верный, друг мой, но я не откажу человеку, который тянется к диалектике. К тому же близость с нами помогла мне быстрее раскусить его. — Историк взял со стола свою философскую тетрадь. — Он трижды просил меня дать почитать. Я не доверил.

— Спрячь подальше! Монах на все способен…

Вмешался телефонный звонок. Иван схватил трубку.

Он в ожидании двух вестей: от жены и сотрудника-велосипедиста.

— Сбежал, — прохрипел он, не выпуская трубки из рук. Красные пятна расплылись на щеке чекиста. — Сбежал…

— Это Пискун предупредил.

— Не надо было допрашивать Шельму о сионе!

— Наоборот, голубчик, именно теперь мы обнаружили связку Сильвестра, Машутки и Пискуна. Не так ли?

— Так-то оно так, да Алхимик на свободе. — Иван вернул трубку на телефонную рогульку. — Что я отвечу начальству?

— Пусть Смыслов ни шагу от Пискуна. Тот продаст Сильвестра.

И, словно одобряя слова хозяина, на веранде в два голоса зашлись в свисте канарейки. А в саду безмолвно оседали сумерки…

БРАТЬЯ ПО КЕЛЬЕ
Ночь была темная, как монашеская ряса. Ильменский косохлест сбивал последние листья с монастырских яблонь. В каменной ограде, что тянулась вдоль Волхова, дубовая дверца скрипела, стеная.

Братья одной кельи, сгибаясь под тяжестью ноши, давно измерили тропку, ведущую с угора к реке: сколько раз старшой таскал тут воду для поливки сада, а меньшой — лещей в трапезную.

Поозерский челн устлан осокой. Сильное течение и южный попутник живо скинули долбушку к Борисоглебской церкви. Возле храма в темноте они тихо выгрузили покражу и здесь же, на берегу, поклялись не выдавать друг друга.

В ту же ночь семнадцатого года меньшой, Алексашка, вернулся в Юрьево, вернулся нищим: еще накануне он свою долю ценностей продул побратиму в карты. А старшой, Сильвестр, угнездился в материнском домике, развел цветы, на кои большой спрос, а для разноса свадебных и траурных букетов приютил сироту.

На паперти она, толстопятая, стояла молча, с протянутой рукой. Сильвестр, член церковной двадцатки, осмотрел ее крепкие ноги, домотканую сорочку, крестьянскую грудь с медным крестом, бритую голову и посочувствовал: «За что сидела?»

Злая бабка извела ее приблудное дитя, а Машутка грех приняла на себя. Глаза у Сильвестра распутинские, ему не соврешь. Он поверил сироте, к тому же силач с детства боготворил женщин.

При доме околоточного Сильвестр работал дворником. Однажды полицейский бил жену. Сильвестр вломился в спальню, схватил тщедушного надзирателя и выбросил его в окно с третьего этажа. Вдова не выдала спасителя: божилась, что муж сам в белой горячке покончил с собой. Хозяйка надбавила дворнику жалованье, а тот вдруг ушел в монастырь.

Садовая тишина успокоила его душу не надолго. Брат по келье, беглый крамольник, приоткрыл ему монастырские тайны — пьянство, распутство и богохульство. Да и сам меньшой не расставался с картами. Он, хранитель ризницы и орловских драгоценностей, ставил на кон дорогие картины, табакерки в бриллиантах и кресты в самоцветах, Бывший дворник и раньше, скупая по дешевке краденое, знал, где их прятать. Земля вытесняет камни, но не клады. А главное, доверенная тайна не тайна.

Поначалу он и Машутке не доверял. В ночь перед крестным ходом Сильвестр прокрался в Кремль к святому амвону России и на нем расчистил икону богоматери (монах и раньше обновлял образа). Но тут в Детинец черт принес ночного извозчика. Заметая следы, Сильвестр миновал мост, Летний сад и не спеша спустился к перевозу, который круглосуточно обслуживали арестанты.

Он часто полуночничал — черпал из нужников «золото». Домой возвращался с бочкой на тележке. А тут явился налегке, кудлатый, с какой-то сумятицей в голове. Машутка, видать, приревновала и, сдвинув кровати вместе, учинила ему допрос: со слезами, ласками и клятвой верности до гроба.

Вскоре Сильвестр проводил сожительницу в Хутынь. Там родной брат садовника посадил гостей в лодку, засветил фонарь и подвез их к ночному пароходу «Коммунар». А в Питере вместе с гостинцами Машутка получила от покровителя первое задание и явочный адрес…

Братья по келье не искали встреч, а если случай и сводил их нос к носу, то не признавались. Один раз Пискун хихикнул, но старшой так глянул, что у того и скулы свело. Зато они поддерживали переписку.

Пискун жил в подвале с окнами, выходящими на базарную площадь. Здесь по утрам Машутка продавала цветы. Идя на службу обязательно через рынок, Пискун «покупал» у девицы, с медным крестом на груди, цветочки и «расплачивался» запиской, завернутой в бумажный рубль. Иногда Машутка «давала сдачи» от Сильвестра больше, чем полагалось.

Таким образом, Пискун предупредил старшего об опасности. Из губкома архивариус возвращался во второй половине дня; тем временем Машутка уже торговала на пристани. Обычно Пискун заигрывал с цветочницей, а на сей раз быстро взял белые астры для матери и сунул пухленький рублик: «Мигом домой!» Машутка не умела читать, но сердцем учуяла неладное. К счастью, до Дворцовой рукой подать. Сильвестр готовил вечернюю поливку — заполнял бочки колодезной водой. Он зашел в дом, прочел записку: «Брат, на твой след вышел охотник из Троицкой слободы. Это он сорвал крестный ход и потеснил вас от ковчега Россиюшки. Он связан с „монастыркой“. Скрывайтесь с Машуткой: на допросе она выдаст всех».

Сильвестр четырьмя ударами топора высвободил вонючую бочку, а тележку накрыл мешковиной. Добро схоронено в Хутыни. Здесь он с Машуткой жил скромнее скромного. Погрузили матрац, одеяло, подушки и белье на смену. Для хозяйства Машутка взяла самовар, а Сильвестр топор и жестяную банку с керосином. «Для фонаря перевозчика», — мысленно увязала Машутка и для отвода глаз первой вышла на улицу с букетом цветов. А он, с тележкой, догнал ее на Хутынском большаке.

На опушке лесочка Сильвестр банку с керосином почему-то оставил в кустах. Спутница смекнула, что невенчанный муженек задумал подпалить свою хату: все равно не жить в ней.

Вечером беглецы вошли в Хутынь не улицей, а с берега. Тут, у самого Волхова, чернела банька братана; в ней прилажена плавильня, похожая на каменку. Дверь даже не замкнута, а в предбаннике под полом — орловские драгоценности и золотой диск — остаток тринадцатифунтового сиона. В случае облавы брат должен подать сигнал — ударить колотушкой в жестяной лист, подвешенный в сенях. Так обычно оповещают самогонщиков о прибытии милиции.

— Ежели того, ты прямо за мной в лодку. Она рядом, — Сильвестр показал на Волхов, противоположный берег которого погрузился в потемки. — Мне пора…

Она боялась разлуки. Уходил душевный покой. «Уж лучше сразу спуститься по течению до Волховских порогов и там наняться на земляные работы». Вдруг заколотилось сердце. Она сообразила, что свой дом можно было поджечь сразу. Выходит, решил отомстить…

НА ОЗЕРЕ
Я помог Анне Васильевне собрать калугинские афоризмы, потому она доверила мне даже затаенную мысль. Она не сомневалась, что сын приодел сирот не на средства детской комиссии, а на свои. Старушка поворчала, но выручила нас — укоротила Филины штаны и Сережину рубашку.

Вчетвером с тремя собаками на охотничьем челне, конечно, рискованно. И Калугин взял у соседа шлюпку с парусом и навесным рулем. Команда отменная: капитан, он же начальник похода, Николай Николаевич; я — помощник по всем статьям, а матросы, они же юные следопыты, — Филя и Циркач.

Северик дул безотказно: до скита добрались без весел. Небольшой песчаный островок, прославленный статуей Перуна — бога язычников, капитан выбрал для торжественного момента.

Под шумок могучих сосен и грачиный гомон он вручил Сереже тетрадь с карандашом, а Филе повесил на грудь немецкий фотоаппарат, предварительно поубавив ремешок.

— Друзья мои, вторьте мне! — шеф замедлил речь: — Мы, юные следопыты… стоя на земле Перуна… даем клятвенное слово… будем искать и хранить… старинные памятные вещи…

Начальник вскинул ладонь:

— Клянемся!

— Клянемся, — повторило эхо следом за ребятами.

Перегоняя собак, Филя и Сережа бегло осмотрели белую церквушку, кельи из красного кирпича и, к моему удивлению, ни записей, ни снимков, ни одного вопроса. Увы, ребят интересует не то, что наличествует, а то, чего уже нет: ведь существующее не убежит, а прошлое в таинственной дымке. Вот новеллы профессора и музейщика увлекли их.

Они и сейчас рты разинули, слушая о языческом боге грома. Еще бы! Деревянный идол имел серебряную голову и золотые усы. Вчерашние воришки знают цену благородного металла. И совсем забыли про собак, когда краевед вычертил на песчаной глади загадочную паутину ходов и тупиков:

— Друзья мои, вот схема каменного лабиринта. Встарь он находился чуть выше. И уцелел до тысяча восемьсот двадцать шестого года. В то лето здешние монахи закладывали каменный фундамент под кельи, — шеф палочкой показал на красные постройки и перевел указку на чертеж. — Перед дальней дорогой новгородцы здесь приносили в жертву овец и сдавали экзамен на смекалку. Молодой ушкуйник входил в лабиринт, петлял по коридорчикам и, пока песок из верхней чашечки сыпался в нижнюю, искал выход… из западни…

— А сигануть через барьер? — хитро прищурился Филя. — А?

— Нельзя, друг мой! Такого «ловкача» в трудный и опасный поход не возьмут (своих объегорит) и стенка по грудь…

— А ты как смерил через сотню лет? — подковырнул Филя.

— Очень просто. Каменные лабиринты уцелели на Соловецких островах. Кстати, в бывших владениях Борецких, я там был, зарисовал планы. — Он взглянул на солнце. — Ого! На посадку!

Минуя ложбинистые Коломцы, где старший Передольский открыл первобытную стоянку, шлюпка «Новгородка» зашла в темную речку, берег которой выделялся холмом с белым храмом XIII века.

— Никола-на-Липне! Эпоха Александра Невского! — гордо произнес капитан. Он, в зеленой куртке и зеленой шапочке с длинным козырьком, вышел на сушу и выбрал место для костра: — Разгрузить лодку! Принести сушняк! А я к сторожу…

Вечерняя зорька в разгаре. Не умолкают пернатые. Матросы и собаки бросились в кусты. Я вынес на берег свое ружье и корзинку с уткой. Подсадная высунулась из гляделки и кичливо закрякала: значит, сейчас где-то рядом просвистит дичь. И верно, со стороны Ильменя тянулась стайка кряковых. Опережая выстрелом лёт уток, я дал дуплетом. Подстреленные кряквы кувырнулись через головы, упав в воду замертво. Азарт — не зло! Ребята побежали радостные, возбужденные. Следом за сеттером в речку смело кинулась дворняжка. Закон осенней охоты не охраняет самок: Минус в зубах принес утку, а Мунька — селезня. Мальчики обезумели. Еще дымится двустволка, еще не остыла сталь, а Филе не терпится подержать централку. Циркач размахивал добычей:

— Утиная похлебка! Даешь похлебку! — Он явно проголодался.

Тем временем запад распалился костром. На сопке яркими факелами вспыхнули стекла храма. За ракитой глухомань ярмарочно бубнит. Вечерний воздух, напоенный цветами и озерной свежестью, опьянил меня. Ожидая шефа, я задумался…

Отправляясь на озеро, учитель дал мне задачку: «Чтобы утке долететь до юга, надо накопить жира с индюшку. Такое, разумеется, невозможно! За счет чего же долетают утки?»

Я расправил утиные крылья и смело предположил, что задачку решу с помощью калугинского квадрата превращений с двумя плюсами и двумя минусами. Крыло птицы образует под собой завихрение — два его потока «пустые», минусовые, а два плюсовые, с коэффициентом полезного действия. Они-то и держат утку в полете. Но что скажет учитель?

А тот, стоя на холме, призывно махал шапкой. Мы помчались к нему в сопровождении собачьего эскорта. Беззубый старичок, с белыми бровями, шаркая подшитыми валенками, показал нам храм, убранство, древние фрески, оживленные последними всполохами неба. Ни архитектура, ни настенная живопись не тронули ребят. Им приглянулась поздняя пристройка — малая колокольня. За ней открывался чудесный вид на бунтарское озеро Садко Богатого.

Возле костра за ужином Калугин рассказал о редких находках в соседнем городище, где встарь находилась резиденция князей. Там Волхов буквально вымывает из берега бусинки, кольца, иконки, но чаще вислые печати.

Вдруг Сережа вскочил, глянул на луну и кинулся в сторону колокольни. Вернулся он скоро и с подарком. Отбивая ручонкой ритм, поэт распевно продекламировал:

— Ильмень грамотой волнистой
Вольно расстелился,
А над ним печатью вислой
Месяц серебрился.
— Прекрасно, друг мой! — отозвался историк, но и Филю не обидел: — А ты, голубчик, отлично смастерил шалашку.

Меня кольнула ревность: то водил доктора философии, теперь около ребят, а со мной почти не занимается.

Сбор хвороста, беготня, осмотр старины и медовый воздух сделали свое — Филя и Сережа заснули как убитые. Калугин, обойдя шалашку, убедился, что затычка из сена не пропустит ни одного комара, и подсел к яркому костру, где я кормил собак.

— Поэт мечтает стать еще и дрессировщиком, — сказал краевед и прислушался к утиному урочищу. — У нас отличный питомник розыскных собак. Дрессировщик Хорев, уверен, не откажется от способного ученика.

— А с Филей как?

— Принят в кооперативную фотографию, — он оглянулся на шалаш, — а жить будет в Доме юношества. Я уже договорился с Беркетовым. Он открывает новую мастерскую — переплетную…

Историк швырнул дымящуюся головешку в середину костра:

— Дружок, можно стать стратегом без самосовершенствования?

— Нет. Суворов сначала научился командовать собой, а потом уж солдатами России.

— Верно! Ленин еще гимназистом составил план действий…

— Личный?

— Разумеется, личный, но ради общего дела. Вот ты мечтаешь пером служить народу, но план самообразования должен быть сугубо личным. Не так ли?

Я вспомнил своих преподавателей педтехникума:

— Один внушает мне: «Твое призвание — точные науки», другой: «Отдайся спорту», третий: «Плюнь на все — развивай волю!», четвертый: «Тебя спасет техника», пятый: «Будь педагогом!».

— Словом, — подхватил учитель, зарумянившийся от пламени костра, — все повторяют ошибки авторов, которые свои «системы», «методы» навязывают другим, свою «науку жизни» выдают за универсальную. А не учитывают того, что одному полезно общаться с людьми, другому с машинами, а третьему с книгами или животными. Истинный учитель, руководя двадцатью учениками, перевоплощается в двадцать разных личностей. Исходит не из того, что надо, а из того, что может, на что способен ученик. Друг мой, путь к общей стратегии идет через личную…

— Ой! — воскликнул я, словно обжегся. — Впервые слышу «Личная стратегия».

— Придет время, батенька, в школах будут преподавать как ведущий предмет — личную стратегию.

— А математика, физика, русский?

— Это лишь средства для достижения цели.

— Цель с первого класса?

— Верно! Пусть малыш мечтает стать летчиком или врачом, а ты к нему деловито: «Авиатору и доктору тоже нужны числа, анатомия, родной язык». Педагог обязан прежде всего научить ребят выбирать цель, находить средства и умело достигать ее. Учти, личная цель — наисильнейшая мобилизация всех интересов и знаний.

— А если шалопай будет метаться?

— Мечутся не только шалопаи: на то и закон возраста. Твоя задача утвердить, обыграть очередную цель ученика по всем правилам логики действия.

— А если упрямец отвергнет цель?

— Окончит школу, как все в наше время, без личной стратегии. Такой не знает, кем быть, куда идти, что делать. Вся надежда на папу с мамой. Отсюда, заметь, разброд, растерянность, подражание удачникам и, что хуже, случайная профессия со всеми печальными последствиями. — Охотник прислушался к ночным звукам и продолжал, лаская Муньку: — Вспомни Ломоносова — академия в одном лице. В чем секрет величия? Прежде всего в личной стратегии. И в будущем даже у рабочего будет свой ЛИЧНЫЙ производственный план с учетом, разумеется, общей хозяйственной лоции. А где у нас преподается логика действия? Нуте?

— Неужели столь велика ее роль?

— Голубчик, ныне мало познать да изменить мир, надо еще уметь управлять им. И вообще люди без стратегии загнивают: ведь борьба за высокую цель исключает пьянство, распутство, зазнайство, хамство и воровство.

— У нас столько говорится…

— Вот-вот — говорится! — Он так возбудился, что даже собаки вскинули уши. — Идея коммунизма, не подкрепленная действием, — утопия! Необходима коренная реформа обучения и воспитания!

— Кто докажет ее необходимость?

— Сама жизнь! — выставил ладонь. — Школы превратятся в школы логики действия, где восторжествует диалектический метод познания и работы. Учти, мальчик мой, секрет прогресса не в количестве знаний (необъятное не объять!), а в умении достигать цель. Наука достигать — наука побеждать!

— А что главное в личной стратегии?

— Железная дисциплина и умение подчинить личную стратегию всеобщей. Коммунизм — массовый расцвет личностей, а расцвет личности без личной стратегии невозможен. Не так ли?

Я давно заметил, что мой учитель не просто критикует (такое всем доступно), а тут же ищет выход. Я допытывался:

— Николай Николаевич, а какое место займет в будущей системе образования ваша «Логика открытия»?

Отблеск пламени разом потух на лице учителя. Он склонил голову и тихо проговорил:

— Друг мой, «Логика открытия» — лишь заявка: впереди огромная работа с проверками, экспериментами; во-вторых, моя логика не единственная: многие ученые, не чета мне, разрабатывают методологию наук, а также эвристику — логику открытия. Кто знает, чей поиск лучше? Но я верю: завещание Ленина будет выполнено…

— Когда математика войдет в философию?

— Наоборот! — оживился он. — Когда философия войдет в математику, физику и прочие науки; когда диалектика действительно станет алгеброй прогресса…

— Вот бы дожить!

— Мы доживем, если будем не ждать, а действовать: искать, пробовать, ошибаться…

— Ошибаться?

— Да, друг мой! Философия — самая сложная наука. И Ленин предупредил: первые шаги будут связаны с ошибками.

— А за ошибки не могут… за ушко да на солнышко?

— Могут! У нас не все подходят к теории творчески: для некоторых диалектика — икона. Можно только молиться на нее. «Ортодоксы» сами не разрабатывают метод и другим не дают…

— Собаки на сене! — Я вспомнил свое решение загадки с полетом утки: — Выходит, под каждым крылом действует квадрат превращений: положительная струя воздуха поддерживает птицу.

— Умница! Быстро нашел. — Он взглянул на плоские карманные часы. — Ого! Засиделись. Пора, мальчик мой. Завтра попробуем увлечь ребят новой тайной: боюсь, что «подземный ход» недолго послужит нам. Беспризорники — народ дотошный…

Утром беседа с ребятами не состоялась: Воркун прислал за Калугиным катер. Учитель доверил мне команду и как бы извинился:

— Что поделаешь, голубчик, не иначе как ЧП…

Грустно стало без нашего капитана. А тут еще юрьевские колокола бумкают заунывно и жалобно…

ГОСТИНИЧНЫЙ НОМЕР
Как только Калугин по мостку сошел на берег, молодой чекист, всю дорогу хранивший молчание, доверительно шепнул ему:

— Начальник ждет вас в Софийке…

«Девятка» внешне ничем не отличалась от других номеров гостиницы: на двери многослойная краска с подтеками и ручка скобкой. Комната имела капитальные стены и вход с двумя шторами. Единственное окно следило за дорогой и Летним садом. На подоконнике стоял телефонный аппарат, который держал связь только с Десятинным монастырем.

В этом номере останавливались чекисты, приезжающие из уездов и центра. Две железные кровати, подменяя скамьи, обслуживали продолговатый столик. Сейчас на нем дрогнули граненые стопки, бутылка с водкой, селедка в горчичном соусе и хлеб на фанерке. Небритый, широкогрудый, в расстегнутой гимнастерке, Иван грузно поднялся и потряс приятеля за плечи.

— Не поверишь, дружище! — притворно засмеялся Воркун. — В нашем взводе был вечно пьяный солдат. Даже на гауптвахте пел, плясал, хохотал. А взводный чесал затылок: «Кто приносит?» Следил, как за вражьим снайпером. Никаких улик! Лишь третья медкомиссия разгадала: у него желудок — природный самогонный аппарат: что ни съест — пьян. Списали «по чистой».

Историк мечтательно зажмурился:

— Через сто лет наш разум превратит желудок в фабрику эликсиров: «сок долголетия», «капли от рака». — Он распахнул черные глаза, полные внимания: — Что с Тамарой? Который день?

— Восьмой! Боюсь, как бы того… Извелся…

Три года назад в Старой Руссе на собрании верующих жена Ивана призвала христиан пожертвовать церковные ценности на спасение голодающих волжан. Беременную избили. Она скинула мертвенького…

Николай Николаевич заверил, что в больнице ребенка примут благополучно и, пригубив вино, спокойно спросил:

— Чего звал, голубчик?

Нервно глянул Иван на телефонную трубку и пробасил:

— Хочешь послушать мнение Шарфа о себе?

— И ты ради этого сорвал меня с охоты? — Он строго заглянул в голубые глаза приятеля: — Нуте?

— Ох, это твое «нуте»! — Иван глотнул водки и, нисколько не хмелея, оглянулся на тяжелые дверные шторы: — Вчера опять беседовал с Фуксом. И вспомнил твои слова: «В Москву с пустым портфелем не ездят». Так вот, старина, есть о чем писать в ЦК. Твои сигналы, что у нас нет центральных газет, что перетасовка кадров — тактика заговорщиков, что Григорий создал подпольный кружок, что Дима Иванов выдал их, — все это полностью подтвердилось…

Машинально нюхнув корку хлеба, чекист наклонился к столу:

— Фукс знал больше, чем выдал в первый раз. Юморист рассказал об одном конспиративном заседании: речь шла о предстоящем съезде. Они хотят выдвинуть Зиновьева содокладчиком генсека и подбросить делегатам «Заявление ленинградской организации», которое уже подписал москвич Каменев. Каково?

— Все закономерно, батенька: Каменев — штрейкбрехер революции номер два. Это надо было ожидать после разведки Ларионова. — Калугин чувствовал, что Иван недоговаривает: — И все?

— Нет! Фукс назвал тех, кто был в доме Зиновьева, в частности — Клявс-Клявин, Дима Иванов, Уфимцев, Творилова и, представь… Рахиль с Пискуном!

— Не удивительно! Архивариус пишет биографию Зиновьева. Тебе это известно. Не валяй дурака. Что случилось?

— Поздравляю, дружище! Ты попал в точку! — Иван глотнул пшеничной, откусил селедки и, оглянувшись на телефон, бодро улыбнулся: — Ты прав насчет Хутыни. Вчера там накрыли приживалку Алхимика, а потом и самого. Обоих доставили сюда. Пока молчат как немые…

— А обыск что дал?

— В городе ничего. Теперь Смыслов шурует в Хутыни.

— Я же не стану ему помогать. Довольно мямлить!..

Звякнул долгожданный звонок. Трубка дрожала от радостного голоса дежурного по ГПУ. Захлебываясь от счастья, Иван облапил друга:

— Оба здоровы! У меня сын, сын! И в честь тебя назовем Николкой! Октябрины за мной!

Оглушенный восторженным басом счастливца, Калугин готов объяснить странное поведение тревогой за Тамару. Но вот схлынул восторг, а в глазах Ивана снова маячит беспокойство. Он поднял объемистую рюмку:

— Давай за Николку! Давай до дна! — И тут же выпалил: — Ночью сгорел ваш дом: Анна Васильевна в Колмове…

Калугин не заметил, как выпил водку. А чекист бросил пустую рюмку на пол и кулаком ударил себя в грудь:

— Я! Я во всем виноват! Надо было прямо гнать на извозчике. Я бы застал их на Дворцовой. Ведь поджег-то Алхимик! Он не успел отмыть керосин от рук, как его взяли. — Иван схватил себя за голову. — Дурак! Дважды дурак! Черт меня дернул брякнуть: «Спрячь тетрадь». Анна Васильевна искала ее в горящем доме! Когда я прибежал, старушка не узнала меня, только махала обожженными руками: «Где тетрадь? Где тетрадь?»

Колмовская психиатрическая, первая земская больница России, находилась за городом, на берегу Волхова, напротив Антонова. Желтые корпуса с зарешеченными окнами примыкали к парку, который зелеными волнами скатывался к реке. Здесь обычно прогуливались душевнобольные.

Горе оголяет совесть. Он, идя на свидание, упрекал себя за то, что мало уделял внимания матери. Казалось, что она готова была сжечь малиновую тетрадь, а на поверку — бросилась в огонь…

Ясноглазая доктор Передольская (сестра профессора) молча провела посетителя в палату, в которой когда-то лечился Глеб Успенский. Старушка с опаленными волосами на миг узнала сына и потянулась к нему забинтованными руками:

— Ты нашел тетрадь?

— Да, мама, нашел, — впервые солгал он матери. — Теперь дело за тобой: быстрей возвращайся…

ОТВЕТ КАЛУГИНА
Новгородская земля, измученная суховеем, повернулась лицом к солнцу: давно пора освежиться. А спасительные дожди чаще всего приходили с юга, со стороны Ильменя. Вот и сейчас от широченного плеса отделилась темная тучка и набухшей губкой ползла к городу. Липовая аллея, прикрывавшая стену крепости, примолкла, а галки заметались над кремлевской башней, словно к их гнездовью кралась кошка.

Обычно Калугин, как и всякий охотник, по многим приметам улавливал приближение ливня, но сейчас он задумчиво посматривал в сторону губкома. Там ждут его ответа. Нетрудно представить, как поступит ставленник Зиновьева: отправит новгородца с повышением на Север. Обидно, сгорело коллективное письмо в ЦК: снова сбор подписей.

На каменной панели послышались четкие армейские шаги. Впервые друзья встретились случайно. Иван не мог скрыть радости:

— Я распорядился поставить телефон в твоей времянке.

— Спасибо! Пригодится мастеру кирпичного завода А мне…

— Поверь! — чекист возмущен. — Их власть только до съезда!

Рядом проскрипела телега, груженная ивовым лыком. Калугин поинтересовался поведением арестованных. Иван сжал кулаки:

— Даже промеж собой не говорят. Вот бы к Машутке пригласить Передольского. Она бы развязала язычок.

— Запрещенный прием, голубчик!

— Знаю! — отмахнулся он и глянул на фасад губкома:

— Ты скоро? Я подожду. Для тебя есть новость…

«Хочет приоткрыть тайну Берегини», — прикинул Калугин и обещал не задержаться в губкоме.

Клявс-Клявин вышел из-за стола с протянутой рукой:

— Николай, тебе нужна однокомнатная квартира?

— У меня времянка хорошая. И потом — собаки, сад. Куда все это? — У него дрогнул голос: — А вот рукопись, библиотека…

— Так все и погибло?

— Увы! — вздохнул он. — Лишь бы матушка поправилась.

— Мать вернется, потребуется площадь.

— Сколько еще коммунистов живут в подвалах. Вот хотя бы Иванов со своей старушкой. Кстати, он безумно любит ее…

— Иванов требует ликвидировать «дворянское гнездо» на Московской. Я вызвал Воркуна, навел справку: два агронома, химик, математичка совпартшколы и врач…

— Который спас твою жену и открывает первый рентгеновский кабинет. — Он увидел в окно Ивана и твердо заявил: — Я отказываюсь от Комвуза!

— Думаешь, — латыш насмешливо скривил рот, — тебя ждет Институт красной профессуры?

— Я ничего хорошего не жду, особо от тебя.

— Не спеши! Дело не во мне. Ты номенклатурная единица: можешь возглавить любой губком. К тому же ты не одинок. Только что начальник ГПУ чуть кулаком не проломил стол. — Секретарь боковым поворотом головы отметил портрет Зиновьева. — Либо тебя в распоряжение Смольного, либо возглавишь здесь теоретический журнал. Твою судьбу решит бюро. Но, не скрою, у тебя есть противники, говорят, ты того… загибаешь.

Секретарь, видимо, вспомнил свой разговор с Воркуном:

— Скажи, Николай, здешний вице-губернатор в самом деле содействовал новгородским революционерам?

— Представь! — Он глазами показал на Кремлевскую площадь. — Ссыльные ходят по городу, всюду стучатся и всюду — отказ. И вдруг им целый флигель с готовыми дровами…

Историк рассказал случай с зеленым портфелем и напомнил:

— Ленин никогда не забывал тех, кто помогал нам до революции. Не так ли?

— Да, конечно, за добро — добром.

Калугин заметил, как латыш смял седенькую бородку. Он и раньше так делал, когда пускал в ход коварный вопрос:

— Да, к слову, о твоем ученике дворянского происхождения. Ты отдал ему столько знаний, а случись война, он сбежит к врагу. Рабочего парня не нашел?

«Почерк Пискуна», — сообразил учитель и решил не спешить с ответом:

— Разве Воркун не замолвил о бывшем неуче?

— А что?! — заострил взгляд однополчанин. — Дворянский сынок на особом учете?

— В некотором роде, — улыбнулся Калугин. — Глеб — динамовец. А шефы клуба «Динамо» — чекисты. Они гордятся своим вратарем. Он — щит сборной Новгорода и губернии…

— И ты болельщик? — скривил щеку секретарь.

— Не в этом дело: Глеб — сын революционерки…

— Эсерки?

— Социал-демократки. Она из группы Фофанова…

(Дорогой читатель, о революционной деятельности моей матери упоминается в брошюре «Красноуфимск», Свердловск, 1970.)

— Анна Васильевна Воскресенская — уралка. Активистка. Распространяла листовки. Сидела в тюрьме. Там же в Красноуфимске ее, вдову с тремя ребятами, взял в жены агроном, новгородец, и привез сюда. Их младший сын косноязычен, необразован, тугодум. Вот я взялся помочь…

— Анархисту?

— Да! — засмеялся краевед. — Если иметь в виду беспорядок в голове. Прикинь, он встретил Октябрь мальчонкой.

— А что за кличка «Глевим»?

«Ну и наплел Пискун», — ужаснулся Калугин поясняя:

— Сейчас модно сокращать. Вот почитатели голкипера и сократили Глеба Викторовича Масловского на Глевима.

— Однофамилец Масловских?

— Нет! Из одного «гнездышка». Кстати, батенька, я тоже был в числе ссыльных, которых приютил вице-губернатор Масловский. Больше того, даже получал стипендию его имени. Так что за мною особый долг. Не так ли?

Наконец-то лицо латыша просветлело:

— Будем считать, дорогой товарищ, вопрос исчерпанным. — Он столкнулся со взглядом Калугина: — Есть что-то ко мне?

— Есть! Ты снял с руководящих должностей Павла Левита и Николая Котрбу: одного сотрудником в редакцию, другого за город в партячейку. Зачем?

— Нижние звенья тоже надо подтягивать…

«Подтяжка ясна — всех ленинцев подальше от губкома», — рассудил Калугин и снова вспомнил о друге.

После быстротечного ливня блестели даже бронзовые буквы памятника. Иван, в штатском, с папиросой, читал надписи под статуями. Он встретил историка вопросом:

— Дружище, ты знаешь, где Лев Бронштейн позаимствовал псевдоним «Троцкий»?

Краевед, разумеется, знал, что на русском пьедестале стоит фамилия литовского князя Кейстута Троцкого, и догадался, о чем думал чекист. Он ответил:

— История помогает нам расшифровывать и угадывать судьбы: князь Троцкий повесился, а Марфа, штрейкбрехерша Вечевой республики, стоит одна, как видишь, с поникшей головой и разбитым колоколом у ног. — И тут же сатирический тон Калугин сменил на деловитый: — В наших руках ниточка к троцкисту-нумизмату: Филя видел, как аптекарь складывал золотишко в черный мешочек…

— Но мешочек-то сам не полетит в Питер? Кто доставляет? И где хранит? Ни Роза, ни Додик в глаза не видели золотого хлама. Может, Рахиль?

— Нет, голубчик! Она, как и ее шеф, считают Троцкого вроде как своим идейным врагом…

— Надолго? Ты сам говоришь: «Крайности сходятся».

— Они, разумеется, сойдутся, но пока Рахиль отвергает троцкистов. Связной кто-то другой…

— Пискун? Этот и черту подыграет. Его маршруты может знать Машутка. Но молчит, бестия!

— А ты, батенька, поставь Смыслова Алешу: он умеет читать по губам говорящего.

— Дело! — приободрился Иван и зло ткнул папиросой в сторону губкома: — Ты знаешь, я чуть не заехал ему. Он спросил: «Насколько Иванов лучше владеет диалектикой, чем Калугин?» Сказал, что тебя прощупают на бюро губкома. Их большинство!

— Зато, друг мой, наше меньшинство монолитное, а их большинство с трещиной: Дима Иванов, этот Макс Линдер в юнгштурмовском костюме, уже разок подвел заговорщиков…

Они шли по набережной. Николай Николаевич на миг остановился возле Белой башни:

— В ней на балке повесился один предатель партии. Такова судьба всех изменников, — историк перевел взгляд на спутника: — Так что за новость?

— Я говорил тебе о диверсанте, что подорвал склад на Волховстрое…

— А след привел в Новгород?

— Факт! — Чекист осмотрелся по сторонам и приглушил свой бас: — Через два часа мы возьмем его на Буяновской: работает там грузчиком. В тысяча девятьсот двадцать втором году Чван по заданию Савинкова разведал обстановку в Новгородской губернии для рейда отрядов полковника Павловского. Чвана арестовали в Демьянске за попытку изнасиловать школьницу. Из тюрьмы его вызволил Павловский и оставил для подрывных работ.

Начальник губотдела ГПУ бросил окурок в канаву и, хитро прищурив глаза, озадачил собеседника:

— А ты знаешь, старина, кто напал на след диверсанта?

— Берегиня Яснопольская?

— Вот это школа трибунала! — изумился Воркун.

БЕРЕГИНЯ ЯСНОПОЛЬСКАЯ
Любимый цвет ее — синий: у нее синие глаза, не говоря уж о берете и синих полосках матросского воротника. Все же синие обои номера стали раздражать…

Сосед по коридору, прощаясь, оставил ей «Дебри жизни» Минцлова. Но немец подкупил ее другим: он возвел Калугина в ранг философа XX века. Профессор, конечно, не причина ее раздражения. Мысль о том, что засилье индиго в номере граничит с безвкусицей, не удовлетворила ее.

Взгляд упал на мятую газету с подчеркнутыми строками: «6 августа в 30 верстах от Одессы в совхозе убит командир конного корпуса Молдавии тов. Котовский». В штабе прославленного полководца гражданской войны служил ее отец. Она пережила это трагическое известие. Но газету принес в номер ее сослуживец по уголовному розыску. Наконец-то осознала причину своего раздражения. Именно тут, в синей комнате, ее настиг душевный кризис.

Будь проклят тот день, когда она решила ни в чем не уступать парням. Ее неудержимо тянуло к шахматам, бильярду, ружьям, скачкам. И чем больше риска, тем интереснее. А на ловца и зверь бежит. На Невском к ней прилип пижон: расхвастался, подарил ей золотые часики и шепнул адресок вечеринки. Она смекнула, кто он. И зашла в угрозыск. Там заинтересовались «подарочком». Накануне очистили квартиру дантиста. В списке пропавших вещей значились и дамские часики шведской фирмы. Она взялась сходить на «вечеринку». Сама атмосфера риска — нравы «малины», блатные песни, метание финки, азартные игры — чертовски понравилась ей, отчаянной. И комсомолка Ольга Муравьева согласилась сотрудничать в уголовном розыске.

Случилось это на первом курсе университета. Поначалу ей льстило, что она, девушка, сотрудник угро. Однако постепенно двойная жизнь опостылела ей. А восстала против себя в Новгороде, и не без влияния Калугина. Не в ее характере отчитываться перед мужчинами, а он ни о чем не расспрашивал, смотрел на нее без вожделения, не прощал ей логических ошибок. И в то же время пытался помочь ей.

С детства она очарована церковным пением. В Питере зачастила в Никольский собор. Там пели артисты Мариинского театра. Пришлось объясняться на комсомольском собрании. Осудили не строго: накануне выследила одессита, крупного мошенника.

Нечто схожее она ожидала услышать от губкомовца, когда обнаружила на памятнике статую Бортнянского и призналась, что без ума от его духовной музыки. И вдруг старый революционер виновато улыбнулся: «Голубушка, я сам обожаю его концерты, особенно „Скажи ми, господи, кончину мою“».

А вскоре душа актрисы совсем потеплела: в художественной галерее он любовался древними иконами, а в Кремле жадно слушал колокольный звон. Нет, нет, он не такой, как все мужчины: строгий и добрый, умный и скромный — с ним легко, интересно. Именно он незаметно подвел ее к решению — покончить со многими увлечениями: «Много целей — мало проку», «С курса не собьешься, если видишь маяк». Ее маяк — борьба за равенство и свободу женщин. Она подала заявление начальнику милиции: «Прошу освободить…» Ответ доставил сотрудник угро: «Сначала накрой Алхимика».

Операция «Алхимик» проводилась совместно с чекистами. Муравьева опережала других участников, значительно сократила круг лиц, взятых на подозрение. Ее оперативность не осталась без внимания начальника ГПУ. Воркун предложил ей вакансию чекистки. Она отказалась, но обещала помочь в поимке диверсанта.

И так случилось, что в день ареста Алхимика она напала на след опасного контрреволюционера. Ольга вышла из гостиницы. Буяновская улица пахнула трактиром. Трудно понять, почему на вывеске чайной обозначен город Львов. Открытые окна первого этажа источали запахи лука и селедки. Голодный пес, задрав морду, ждал подачки. На крыльце худенькая девочка в желтеньком платье качала тряпичную куклу с одним глазом-пуговицей. Чья она? Где ее мать? Жаль, что не прихватила гостинцев. Ольга ласково подмигнула юной новгородке. Ее упругая косичка, похожая на хвостик, выжидательно застыла.

В прокуренном помещении под низким потолком мельтешили мушки. За столиками потные бородачи опустошали малые и большие расписные чайники с золотистыми носиками. За грубым прилавком, на фоне граммофонной трубы, суетился толстячок в фиолетовой шелковой рубахе под темным замасленным жилетом:

— Что прикажете, красотка?

Она выбрала длинный леденец, обвитый яркой лентой, с бумажной бахромой на концах. В это время из дверного проема кухни выплеснулся звон битой посуды. Туда бульдогом рванулся хозяйчик и яростно загавкал:

— Высчитаю до копейки! Подбирай, кобыла!

Он схватил бы оцепеневшую посудомойку за волосы, но его рука повисла, словно подрезанная. Толстячок развернулся и онемел: ему улыбалась синеглазка в матросской блузке.

— Не трогать и не обзывать! — Врубила она стальным голосом, сохраняя детскую улыбку: — А за битое… получи…

В руке Ольги зеленела новенькая трешка. Заступница предупредила, что вернется проверить уговор и тепло взглянула на простоволосую, костистую женщину в мокром платье.

— Тебе положен передник. Требуй! Как зовут-то?

Большие темные глаза Матрены светились изумленной благодарностью. Ольга смекнула, чья дочка мается на ступенях, и взяла мать за оголенную, натруженную руку:

— Выйдем на крылечко…

Хозяин опомнился, бросился следом, но не успел и рта разинуть, как его осадил детина с белым от муки лицом:

— Цыть! — приказал он хриплым, пропитым голосом.

Скорее женским, чем агентурным чутьем Ольга расценила поступок верзилы не рыцарским, а эгоистическим, далеко прицеленным — познакомиться с Матреной.

Пока Ксюша распеленывала конфету, Ольга уже выяснила, что Матрена вдова, до чайной работала уборщицей, что второй год ютится с дочуркой в подвале. Судомойка указала в сторону Венского сада, где на эстраде выступала Берегиня, и обещала вернуть деньги:

— Тут нам, вдовым, помогают. — Оказывается, в Новгороде о сиротах заботятся добрые люди во главе с Калугиным: — Миколаевич у нас и на дому бывал. Ксюше баретки принес…

Они расстались подругами: младшая обязательно зайдет к старшей, а Матрена и Ксюша навестят ее в гостинице.

В концерте вместе с Ольгой выступает талантливый скрипач Додик Гершель. Месяц назад его избил лабазник с Буяновской улицы. Отец Додика расценил это как выпад русского против еврея. Однако сын не усмотрел в этом хулиганстве антисемитизма и не стал возбуждать судебного дела, да и грузчик пригрозил ему: «Пикнешь — прикончу!»

Все заработанное Додик отдавал отцу, а тот отказался оплатить ремонт раздавленной скрипки. Ольга организовала сбор денег: даже баянисты пожертвовали по трешнице.

Благодарный Додик проникся к Берегине доверием и показал ей хулигана. Грузчик в Хмельном саду освежался пивом. Приходилвсегда запорошенный мукой: даже ресницы усыпаны.

Сотрудница угро, конечно, признала в нем «защитника» Матрены и окончательно убедилась, что лабазник не рыцарь, а прожженный негодяй, который почему-то никогда не смывал с лица муку.

После концерта в Хмельном саду Ольга вернулась к себе в гостиницу и встревожилась, когда в коридоре увидела притихших Матрену и Ксюшу. Вдова закрыла дверь номера на задвижку:

— Пришел Белый сильно выпивши, — рассказывала она дрожащим голосом. — Принес гостинцы, водку и баранью ножку. «Поджарь», — говорит, а сам глаз не спускает с доченьки. Чую неладное. И только он вышел до ветру (у нас-то нужник за сараем), я схватила Ксюшу и бегом к тебе…

— Молодец! Теперь выслушай внимательно. — Ольга прочитала словесный портрет Чвана, полученный от начальника ГПУ — «Роста высокого. Приметны надбровные дуги. Нос усечен. Толстогуб. Руки и грудь волосатые…»

— Он самый! — опознала Матрена диверсанта под кличкой Чван.

Как же быть? Идти в Десятинный монастырь нельзя: Воркун строго запретил такой вид общения. Начальник дал телефон администратора Софийской гостиницы и пароль: «Оставьте за мной девятый номер». Звонить из своей гостиницы она посчитала неудобным, словно недовольна Соловьевской и переезжает в Софийскую. Воспользовалась телефоном ближайшей аптеки.

А вскоре Берегиня в девятом номере Софийки порадовала Воркуна. Тот поблагодарил за помощь, но не взял ее на рискованную операцию:

— Чван, понятно, вооружен: будет отстреливаться. Бегство Матрены, как пить дать, насторожило его. Он сейчас ищет ее, и ваше место рядом с ней. Прикройте ее. Ведь преступник пятый год ждет расплаты. — Чекист кивнул на окно, смотревшее на Летний сад: — Тут извозчик. Спешите!

ОЛЬГА МУРАВЬЕВА
Теперь в ее номере две кровати. Однако спит лишь Ксюша. Матрена лежала молча, то и дело тяжко вздыхая. Ольга беспокоилась за исход операции. Неужели сбежит?

Незаметно мысли перенеслись в мир детства. Не забыть ей Больших Теребонь. Особенно последнее лето. Тогда, словно чуя разлуку, мамуля не отходила от нее. Они купались, ходили по грибы, собирали малину, а вечерами на веранде в четыре руки играли на бабушкином рояле, упивались стихами Тютчева и Бунина.

Детский альбом сохранил материнские рисунки: старинный дом с белыми колоннами, вишневый сад, ниспадающий к Луге, и прибрежный курган язычников. В родовом имении Муравьевых мама нашла семейное счастье. А дочь в то лето — сама нежность. Оля свистом подражала пернатым. Мама обычно ворчала: «Девочке неприлично!» А тогда похвалила за песню жаворонка: «У тебя, дочурка, мой слух. Не бросай музыку».

В день отъезда материнские руки грели прадедовские кандалы, воздетые на спинку дубового кресла. Мама долго смотрела на стенную фреску — свой портрет с темными печальными глазами. Прощаясь, она обещала вернуться, а приехал отец, в офицерском мундире, с черной лентой на рукаве. Шла война с немцами. В госпитале сестру милосердия не обошел тиф. А жить бы да жить!

Папу Ольга любила за верность памяти матери: вдовый, он не расставался с ее ликом, закрепленным в крышке портсигара, да и в Париже возле материнского портрета всегда цветы.

Она дремлет. Внизу в ресторане Додик Гершель бисирует есенинское «Письмо», напоминая людям о вечном долге…

Спать… спать… спать! Завтра выступление в детском доме имени Розы Люксембург. Завтра она вольная птица. Завтра новая жизнь. Новая, если Чван пойман. Сон был тревожным…

Утром официантка в кружевном передничке, с большим бантом на голове, принесла артистке три завтрака и, зная, что она охоча до городских новостей, сообщила:

— У нас-то на Буяновской. Вчера к ночи дворники поднимают на телегу мертвецки пьяного, а у него из кармана шмяк… пистолет иностранной марки.

Матрена облегченно осенила себя знамением и спокойно пошла на работу в трактир. Но Ольга задумалась: если дворники — переодетые чекисты, тогда все в порядке; но если дворники опередили Воркуна, то Чван может очухаться и наверняка сбежит. У диверсанта солидный стаж да и силища на троих. Терзаемая неизвестностью, она прошла в аптеку и позвонила в Софийскую гостиницу. Администратор вежливо ответил:

— К сожалению, девятый номер занят…

Ольга решила навестить Калугина, доверенного Воркуна. Тот, конечно, в курсе дела. Из аптеки она направилась к мосту и уловила за спиной чечеточные шажки: один из ее поклонников, хозяин зеленого портфеля, заговорил с ней впервые:

— Богиня! — Его бодрый голосок взвился ивовой свистулькой: — Вы любознательная! Обычно приезжие музы обожают скачки и золотой ликер, а вы — музеи, памятные места. Я видел вас в Зверином монастыре возле могилы писателя Муравьева-Апостола — отца трех декабристов. У вас, кажись, выступили слезы?

— Обидно! Уцелела надгробная плита, а где могила?

— Попала под алтарь, когда собор расширяли.

— Откуда такая осведомленность?

— Архивариус и любитель церковной архитектуры.

— А что у вас в портфеле? Всегда туго набит?

— Чистая бумага и слуховой аппарат, — он любезно открыл портфель. — Любую справку к вашим услугам.

— Ловлю! Что такое теория относительности?

— Три волоса на голове — ничто, а в супе?!

— Браво! — засмеялась она. — Вы знаете Калугина?

— Его партийная кличка Скиф. Он учитель мой.

— Афиша достойная! После пожара он куда переселился?

— Никуда. Живет во времянке. А сейчас у Передольского…

— Изумительно! Вы универсальный справочник!

— К вашим услугам! — Он продиктовал свой служебный телефон и низко, по-монашески, раскланялся: — Удачи Соловушке…

Когда всезнайка-бубенчик скрылся в базарной толпе, Ольга повернула назад и задумалась: «Неужели ученик Калугина?»

На Ильинской улице Ольга увидела знакомый дом с башенкой и решила — во что бы то ни стало объясниться с профессором. Со школьной скамьи Оля презирала мужской пол, а тайно вздыхала по учителю словесности: тот вдохновенно читал стихи и отличался вольтеровским остроумием. В университете она продолжала коситься на мужчин, хотя ее тянуло к Передольскому: гипнотизер, путешественник и блистательный лектор, всеобщий любимец. Когда Владимир Васильевич появлялся за кафедрой, то девятая аудитория, самая большая, всегда оказывалась забитой слушателями. Его романтический стиль лекций приводил и Ольгу в восторг.

Однажды она провожала своего кумира на 16-ю линию Васильевского острова. Профессор пригласил студентку к себе на квартиру. Глаза его пылали: «Вас ждет редкая живопись». Не зашла она, отшутилась: «Боюсь гипноза». На деле Ольга не была робкой и не поддавалась внушению. Она не хотела обидеть жену профессора, еще тогда в ней утвердилось правило — защищать слабый пол.

Вот почему в Новгороде она решительно отказалась переехать в профессорский дом, хотя Владимир Васильевич ценил ее талант, дарил цветы и даже уговорил супругу склонить актрису пожить на Ильинской в отдельной комнате с окнами в сад.

Нет, только эгоистка способна отравить чужую жизнь. А Ольга, рано потеряв мать, всегда помнила о ранимости женских душ.

На солнечном дворе земляки кололи дрова. У хозяина тяжелый колун, а Калугин мучился с легким топором: лезвие увязло в сырой древесине. Он, переведя дыхание, доверительно сказал:

— Голубчик, в Хутыни обнаружили вещественные доказательства, но от них пока не добились ни звука…

— Бонжур! — заявила Ольга о своем приходе и взяла освободившийся колун. — Отдохните, профессор!

Она сызмальства любила физический труд. В имении бабушки на кузнице Оля бралась даже за тяжелый молот. И сейчас не подкачала: чурка разлетелась плашками. Хозяин не успел похвалить. Она, убегая в дом, крикнула через плечо:

— Сейчас вернусь!

У нее оторвалась пуговица от лифчика. В прихожей Ольгу встретила Передольская. Куда девалась обычная импозантность? Профессорша в мятом переднике, без строгой прически, с потухшими зелеными глазами:

— Что с вами, Антонина Ивановна?

Хозяйка закрыла на задвижку дверь спальни и, подавая шкатулку с пуговицами, печально молвила:

— Сиротой росла… привыкла все в себе…

Ольга ловко сбросила бюстгальтер и, обнаженная до пояса, добродушно хохотнула:

— Если принесу двойню — кормилица не потребуется! — Она выбрала иглу: — Пожалуйста, нитку покрепче, суровую…

Все еще грустная, Антонина Ивановна катушкой указала на двухспальную кровать, наполовину загороженную серой ширмой:

— Теперь спит в кабинете. Заявил: любит другую.

— Кого? — насторожилась Ольга.

— Не знаю, но догадываюсь — вырезал ваш портрет с афиши…

Ольга нечаянно укололась иглой и, глядя на каплю крови, резко стряхнула ее с пальца:

— Да я скорее глаза себе выколю, чем…

Она не договорила. Профессорша обхватила ее голову и благодарно поцеловала в лоб:

— Так и знала! — Согретая солидарностью, Антонина Ивановна распахнула окно на дворик и повеселевшими глазами выбрала бородача в русской рубахе: — Каждый день ждет вас. Измучился…

— Напрасно! Если приду, то приду лишь к вам и вашей троице: им пора садиться за рояль…

Надевая блузку с матросским воротником, Ольга свободно вдохнула свежий воздух. Как легко дышится человеку с чистой совестью. А соблазнись там, на 16-й линии, теперь она уподобилась бы лживой, коварной разлучнице.

В окно Ольга видела, как на дворе новгородцы закончили колку дров и, прощаясь, долго трясли друг другу руки. Она выждала момент, когда Калугин направился к калитке, и мигом выбежала из дому. Голос ее тверд, беспощаден:

— Владимир Васильевич, не ждите меня: я никогда не стану ни вашей любовницей, ни женой! Адье!

Круто развернувшись, она последовала за Калугиным. Тот еще не успел закрыть калитку и, конечно, услышал ее отповедь:

— Николай Николаевич, я нарочно говорила громко, чтобы слышала жена профессора. Она стоит возле открытого окна. Так-то оно человечнее…

— Здесь я не судья, голубушка, — голос его потеплел. — А вот за концерт в детдоме — великая благодарность от детской комиссии. Вы совсем распрощались с эстрадой?

— Да. Но для детей не откажусь.

— Спасибо, Ольга Сергеевна. — Он обласкал ее своим взглядом. — Однако, друг мой, впредь держите связь с моим заместителем.

— Как? Уже?! — Она сбилась с шага. — Я кое-что знаю от Матрены. Новые губкомовцы хотят избавиться от вас. Матрена переживает…

— Славная и женщина и мать! — Он посмотрел на тощую козу, пасущуюся в уличной травянистой канаве. — Кстати, вы с Матреной очень помогли Воркуну. Все обошлось удачно: чекисты забрали Чвана вдрезину пьяного — очнулся лишь в камере…

Ольга изумилась: Калугин словно читает ее мысли. Она же и пришла за тем, чтобы узнать о результате опасной операции. А себя уличила в том, что нашла Калугина не только ради этого. Она хочет стать его ученицей и овладеть логикой.

— Теперь я свободна! Мечтаю заняться декабристами…

— Увлекаясь по-прежнему шахматами, стрельбой, бильярдом?

— Нет, нет! Я уже собираю материал, посетила имение братьев Бестужевых-Марлинских и запросила архив моего прадеда Артамона Захарьевича Муравьева…

— Который вызвался убить царя?

— Да! Архив сохранил мой отец. Все стены папиного кабинета увешаны портретами декабристов. В советском посольстве он — помощник атташе полковника Игнатьева. Я люблю Париж и очень скучаю без отца. Он просил меня навещать мать Сергея Васильевича Рахманинова…

— Она в бывшей богадельне Масловского?

— Да. Вчера я помогла ей донести посылку от сына. Он любимый мой композитор. Наведаюсь в его родной Онег. Недалеко — на Волхове. Но распыляться не собираюсь — только декабристы!

— Отрадно слышать. — Он скользнул взглядом по ее лицу: — Вы плоть от плоти декабристов — вам и карты в руки.

— Мне жаль потерянного времени.

— И все же, Ольга Сергеевна, помогите Воркуну. — Он рассказал о таинственном посреднике между аптекарем и его ленинградским братом, нумизматом. — Братья больше года не виделись…

— А здесь есть троцкисты?

— Один лишь Шахнович. Но он после дискуссии замкнулся, отошел от политики, а главное, не вхож в дом Гершеля. — Попутчик снова по-доброму взглянул на Ольгу: — Зато вы дружны с Розой, Додиком и даже участвуете в семейных концертах. Не так ли?

— А Роза и Додик?

— Они бессильны: нет навыка. Да и неудобно разжигать их ссору с отцом. Вся надежда на вас. Это наша с Воркуном последняя просьба…

— Почему последняя? — Ей стало не по себе. — А-а, понимаю: я отказалась сотрудничать с чекистами, а вас переводят…

— И постарайтесь, голубушка, до моего отъезда. — Он дополнил шепотом: — Сохраните телефон Софийской гостиницы…

Ольга представила «девятку», начальника ГПУ и поняла, что Калугин намерен закрепить ее помощницей Воркуна. Она переждала, пока рядом проедет извозчик, и категорично заявила:

— Я помогу чекистам, пока вы здесь, но уеду с вами. И поеду, куда бы вас ни перебросили. Да, да, во мне кровь декабристов! Вы учитель мой до конца нашей жизни!

Он оцепенел: то ли огорчился, то ли обрадовался. Она увела взгляд на пыльную дорогу, где в лунках купались воробьи. Ждала молча, ждала ответа. А спутник молчал…

СЕМЕЙНЫЙ КОНФЛИКТ
Калугин поручил мне через Розу сообщить Додику потрясающую новость, а после втроем повидать Берегиню. Первая половина задания понятна, но неясно — при чем тут «Вечерний соловей»?

Розу я перехватил, когда она из губархива шла на обед. Я, видимо, настолько сосредоточил взгляд, что она улыбнулась:

— Опять гипноз?

Она знала, как я однажды «усыпил» маму. По моей команде мама с закрытыми глазами медленно поднялась из кресла, не спеша вытянула руки и… вцепилась в мои кудри: «Садись за книгу!»

Я сообщил, что Чван, надеясь на смягчение приговора, раскололся по всем статьям: он подорвал склад на Волховстрое, и он же за подкуп избил Додика. Грузчик не знал ни фамилии, ни адреса содеятеля, но так точно обрисовал его, что того уже через час доставили в Монастырку. Чван ткнул пальцем: «Он! Он, курва, дал мне три червонца и флягу спирта». А тот, спасая свою шкуру, признался: «Спирт и деньги аптекаря Гершеля». И тут же грохнулся замертво.

Зачем отцу избиение родного сына? Я недоумевал, а спросить Розу не решался. До самой Московской улицы она не проронила ни слова. А когда вышла с братом из дому (отец был в аптеке), твердо заявила мне:

— Мы с Додиком не вернемся сюда…

Только в Соловьевской гостинице я осознал вторую часть задания. Берегиня поразила меня своей деловитостью:

— Жить будете у Матрены, недалеко от меня. А сейчас, пока провизор в аптеке, быстро за вещами. — Она строго посмотрела на Додика: — Ты даже скрипку забыл. Она теперь звучит, словно побывала в руках Страдивари! Ты же, Роза, флейту прихватишь…

На наше счастье у гостиницы стоял извозчик. Мы мигом подкатили к дому аптекаря. Дверь открыла не домработница, а сам Борис Соломонович Гершель. Ему, видимо, позвонили из ГПУ и отменили очную ставку с соучастником, поскольку тот скончался. А Чван и в глаза не видел истинного нанимателя — Гершеля. К тому же пострадавшим от рук Чвана будет заниматься не ГПУ, а народный суд, если Додик того пожелает. Так что аптекарь встретил нашу компанию приветливо. Он уверовал в то, что дети пока не в курсе дела и что в суд на него не подадут.

— Со всеми знаком, кроме одного. — Его роговые очки поймали меня: — Представьтесь, любезный юноша.

— Мой дядя — муж вашей дочери Юлии.

Он подтянул солидно отвислую нижнюю губу. Я знал, что в этом доме запрещено произносить имя проклятой им дочери, и не удивился, что он возлютовал на детей:

— Роза! Додик! Что это значит?!

Когда мы шли сюда по лестнице, то Додик шагал спокойно, Роза нервно постукивала пальчиками по перилам. Казалось, что она не выдержит атаки родителя; однако именно она, отцовская любимица, первой взъярилась:

— Изверг! Спиртом и червонцами подкупил хулигана?! Родного сына отдать на избиение?! Иуда!

Оказывается, Гершель не знал о кончине содеятеля. Аптекарь не ожидал этого удара и стоял бледнее марли, с осоловевшим взглядом. Но когда дочь сняла со стены круглое зеркало, подарок матери, отец сорвался:

— Роза! Розочка! — Он потряс руками. — Мы же одной крови! Пойми меня, верующего! Я хотел сына вернуть в синагогу. Не уходи, дочь моя! Не уходи ради святой памяти матери!

— Матери?! — Розу передернуло. — Ты убил ее!

— Опомнись! Что ты говоришь?!

— А кто разлучил ее со старшей дочкой? — вскинула голову комсомолка. — Ты не пускал Юлию в дом. Ты ударил нашу мамочку, когда она умоляла снять проклятие…

— И тебя прокляну, если уйдешь…

— Проклинай всех! Юлия не одинока: мы с Додиком ходим к ней. И никогда не оставим ее. Мы с братом тоже не одиноки — с нами верные друзья!

Обезумевший отец глянул на сына. Юноша в черной бархатной блузе, прижимая к груди футляр, растерянно смотрел на актрису. Отец уловил взгляд сына и дернулся к Берегине:

— Не ты ли, ресторанная, подбила моих детей?!

— Не оскорбляй нашего друга, — робко вступился Додик. — Во всем виновата твоя жадность…

— И ты, выродок, с ними?!

Он с кулаками бросился к сыну, но между ними внезапно встала Берегиня в матросской блузке. Несокрушимая осанка актрисы явно смутила аптекаря. Он не посмел ее оттолкнуть.

А мы, конечно, воспользовались этим и проскочили в парадную дверь, благо она была распахнутой.

Последней вышла Яснопольская, защелкнув французский замок. Стоя на верхней площадке, она, как морской капитан, подала команду на «посадку».

Мы благополучно погрузили вещи к извозчику: у багажа сидели Берегиня и Роза, а мы с Додиком пешком сопровождали их. Музыкант гордо нес футляр со страховочным ремешком на середке. Я поравнялся с коляской и вгляделся в Розу: на коленях у нее круглое зеркало, а на румяных щеках блестят крупные слезы…

— А с кем Рахиль? — прошептала она, не дожидаясь ответа.

РАХИЛЬ
В прошлый приезд домой Рахиль по-настоящему отоспалась, отдохнула: участвовала в семейном концерте, развлекалась с доктором философии и успокоилась за Розу: та нашла работу по душе.

А в этот приезд все не так: брат и сестра сбежали из дому, и задание не выполнила: она верила, что Калугин, мечтая о преподавании диамата, наконец-то возьмет протянутую руку шефа, а чудак остался чудаком. Его поступок предвидел Иванов, сказав Зиновьеву: «Калугин за ЦК». Архивариус не глуп и прозорлив. Его сигналы из Новгорода всегда подтверждались. Ему можно доверить «проводы» Калугина.

Из кабинета отца Рахиль по телефону вызвала Иванова на дом. И не успела повесить трубку, как вернулся отец. Размашисто шагнув, он возбужденно показал на портрет деда:

— Предок не простит нам! Верни Розу и Додика, дочь моя!

— Избавь меня от такой миссии: они не дети.

Рахиль торопливо укладывала вещи в дорогу. Борис Соломонович, как всегда, попросил дочь взять подарок брату, собирателю старинных монет. Новгородская земля богата кладами. Рахиль знала, что отец скупает для дяди Хана древние гривны, «новгородки», и покорно положила увесистую посылку на край комода.

Вынимая из ящика носовые платки, она увидела голубую распашонку покойного младенца, прижала ее к лицу и впервые после похорон не сдержала слез.

Рахиль не любила хныкать. Она резко выпрямилась и, теряя равновесие, рванула с комода кружевную дорожку, а вместе с нею и отцовский мешочек. Тот ударился об пол и лопнул по шву.

Но что это? Вместо старинных монет из посылки выпало золотое кольцо без камня. Рахиль распластала по шву коленкоровый мешочек, и под ноги, звеня и поблескивая, посыпались червонные поделки.

— Отец! — взревела она, указывая на золотой лом: — Что это?

Провизор плотно закрыл за собой дверь и спокойно ответил:

— Золотой фонд Троцкого.

— Что за чушь?! Ты стал троцкистом?

— Нет! Я был и остаюсь хранителем нашего рода. А мой кровный брат, твой дядя Хан, — соратник Троцкого. Наш долг помочь…

— Никогда! Зиновьев и я против Троцкого, — побагровела она, наступая на отца. — Тебе это известно?

— Ай, божья овечка[21], чтобы ты сдохла! — выругался он и тут же ласково проговорил: — Меня не интересуют ваши политические распри: они временные, а законы Ветхого завета вечны.

— Вот-вот! — скривила она губы. — Бедные евреи всегда помогали обогащаться богатым евреям…

— Богатство — наша сила! Деньги помогут создать нам, иудеям, свое государство!

— Не быть тому! Ты в плену своих киевских друзей-националистов. А для нас все нацмены — товарищи, братья. Истинный марксист никогда не станет противопоставлять одну нацию другой…

— Ай-ай! — усмехнулся отец. — Троцкий тоже «марксист». А кого к себе приближает? Ты, божья овечка, думаешь, что все члены Бунда и Поалей Циона искренне перешли на сторону большевиков?

— Скажи это своему брату, бывшему бундовцу! — выкрикнула дочь, сжимая кулаки. — Нам с Троцким не по пути!

— Сегодня! А завтра пойдете в обнимку…

— Ни за что! Они всегда в меньшинстве!

— А вы на съезде рассчитываете на большинство?

— Сейчас Зиновьев наиболее авторитетный вождь…

— Для кого? — съязвил он и плечом подался к окну: — Здесь ваш посланник вознес Зиновьева и был освистан. Твоя сестра Роза крикнула оратору: «Ленин жив!» И дома возмущалась: «Хоронят Ленина!»

— Мы не хороним! Зиновьев — автор книги «Ленинизм».

— А нужна еще и рапсодия: «Троцкий — творец революции!»

— Много чести иудушке!

— А «штрейкбрехеру революции»?

— Отец! — вскипела она угрожающе. — Как ты можешь Зиновьева ставить рядом с позером, трескучим леваком?!

— И ставлю, ибо смотрю далеко вперед! Ваша партия отметет Зиновьева, как отмела Троцкого. А все, кто за бортом, хватаются за один спасательный круг — за объединение сил отверженных. И ты, дочь моя, гордись, что приняла участие в создании золотого фонда.

— И не подумаю! Ты обманул меня: впредь я не помощник!

— А где возьмете рублики на издание подпольной литературы?

— Какое подполье? Какая литература? Ты в своем уме?!

— Я-то в своем: богом не обижен. — В его голосе пророческая нотка: — Все будет так, как я предрекаю.

— Не будет! — Она указала на дверь. — Уйди с глаз долой!

— И это говорит мне родная дочь, еврейка?

— Евреи разные! Вот ты — Соломон синагоги на задворках, а дети твои — истинно передовые евреи: Роза — комсомолка, Додик — музыкант, Юлия — уважаемая медсестра, любимица русской семьи…

— Не хочу слушать о ней! — Он, наклонившись, сгреб золотой лом в кучу. — Отвезешь?

— Нет!

— Отвезешь, — процедил он с угрозой. — Иначе сегодня же о твоих услугах троцкистам узнает Калугин.

Рахиль мелко задрожала. Она представила заседание Контрольной комиссии и умоляюще взглянула на отца:

— Неужели посмеешь родной дочке нож в спину?

— Ага! — обрадовался он. — О родной крови заговорила. Так-то оно лучше. Отвезешь! И в будущем зачтется…

Неожиданный звонок вызвал Рахиль в прихожую. А провизор бросился на колени и ковриком прикрыл золотой хлам.

Рахиль с трудом открыла французский замок: от страха и гнева дрожали руки. Это же надругательство: соратница Зиновьева, она против своего желания помогает противнику. Теперь, к ее ужасу, придется хранить тайну. И не рискнешь, не откажешь: отец не пощадит ее — выдаст. К тому же его пророчество подтверждается: уже сейчас у Зиновьева с Троцким по ряду вопросов смычка.

(Дорогой читатель, не пройдет и года, как Зиновьев, разоблаченный на XIV съезде партии, сблизится с Троцким: вместе сколотят антипартийный блок, а на золотой фонд приобретут подпольную типографию.)

Обезумевший взгляд Рахили смутил человечка в черной кожанке, с зеленым портфелем. Выпучив глаза, архивариус мягко топтался на месте. Она провела его в столовую, указала на стул. В ней еще все клокотало, говорить она не могла. Иванов выложил на стол чистый лист, вырванный из церковной инвентарной книги:

— Ваш отец сказал: вы до Киева жили в Ново-Мир-городе на одном дворе с Зиновьевым…

— О юности вождя короче…

Рахиль была младше Григория на пять лет и, конечно, не могла дружить с ним в детстве; да и сосед мало интересовался детьми портных и аптекарей: тогда он общался с гимназистами из богатых еврейских семей. Рахиль сердито прервала воспоминание:

— Что у вас, коммуниста, общего с моим родителем?

— Он просил принять в губархив вашу сестру. Вот и все.

— Все? — смутилась она. — В самом деле?

— Боже, чуть не забыл! — Иванов шлепнул себя по темени. — По этому вопросу меня трясли на Контрольной комиссии…

Рахили вспомнилась угроза отца. Мутными глазами она смотрела на стенные пятигранные часы:

— Через два часа пароход. У меня не собраны вещи. Приезжайте к нам. Я опять устрою вам встречу. Зиновьев охотно расскажет о себе. А сейчас к делу…

Иванов покорно убрал бумагу в портфель и, приложив ладонь к уху, застыл: «Слушаю».

— Вы общались с Калугиным? Разделяете его философские взгляды?

— Боже упаси! Его измышления, как-то «Логику открытия», не приемлю. Да и насчет аксиом диалектики…

— Хорошо! Выступите с критикой. Бюро губкома будет обсуждать его идейные ошибки. Сделайте так, чтобы он больше не претендовал на преподавание диамата.

— Понял! Будет сделано. Положитесь на меня. — Он выставил портфель. — Если меня вызовут на совещание архивистов, оставлю письменный разбор его загибов. Не подведу вас!

И Рахиль доверилась.

НАКАНУНЕ
Потухли слободские огоньки. Мерцает лишь одна зеленая лампа. Августовская темень уставилась в оконце времянки. У его ног телохранители Плюс и Минус. Псы иногда вскидывают морды, как бы спрашивая: «Что с тобой, хозяин?»

Завтра бюро губкома. И — прощай, Новгород. Здесь поселится мастер кирпичного завода. Материнские руки убрали стол, кровать, засветили лампу и даже поставили русскую матрешку.

Удивительное творение народа. Поначалу матрешка «одна», а в ней еще сорок одна. И все одинаково разные. Захотелось, расставляя полые фигурки, и самого себя разъять на множество «я», следуя прожитым вехам: ведь завтра его спросят о многом.

Вот «я» сегодняшний и бывший розовый кукленок. Омывая сына, мать видит его Ушинским, а папа, лесничий, мечтает наследника вырастить ботаником.

Откупориваю себя в образе Николки: бегу в гимназию, впереди скоком — черно-белый Дружок. Он ждет меня до последнего звонка. В тот страшный день браконьеры свели с отцом счеты.

Воскрешаю себя за партой учительской семинарии: в обложке от книги «Психология» спрятан плехановский труд «О развитии монистического взгляда на историю». Увлекся Плехановым и марксизмом.

Еще «я» под кличкой Скиф вместе с Крупской просвещаем рабочих Невской заставы. Выследил провокатора.

Чуть не забыл себя на берегах Великой. Мы, ссыльные, по совету Ленина изучаем диалектику «Капитала».

Во мне заговорил корреспондент «Искры». Новгородская подпольная типография «Акулина» перепечатала ленинскую газету.

Вспомнил себя окопным агитатором. Оказывается, «немецкий дух» может быть буквально отравляющим газом.

Я, председатель полевого трибунала, вершу судьбы людей — самые ответственные дни моей жизни.

Напрягаю память. Экстренное совещание в Смольном. Зиновьев готов сдать Петроград Юденичу. Все мы, участники обороны, возразили. Его поддержал только Клявс-Клявин.

И совсем легко объявился во мне председатель Старорусского укома. В курортном городке я разоблачил опасного контрика Рыся.

А вот «я» теперешний — глава Контрольной комиссии и воитель с детской беспризорностью.

Мудрая матрешка! Она говорит: «Я и в то же время не я, ибо все на свете объединяется и членится».

Он укупорил матрешку, и вдруг она отожествилась с Берегиней: с виду одна, а в ней множество ипостасей — молодой историк, актриса, бильярдистка, «стрельчиха», шахматистка и, наконец, сотрудник угро. Как понять ее? Отказалась жить в доме Передольского, хотя профессор открыто любит её. Не уехала с инженером фирмы «Рено», хотя в Париже ее ждет отец. Готова последовать за мной, хотя я не сделал ей предложения. И какую избрала роль? Ученицы или жены? Нет, нет! Не по Сеньке шапка!..

А что? Кто воспел Беатриче и Лауру? Их сверстники? Нет! Седина, как серебро, обладает чудодейственной силой очищения. Пора зрелости — пора побед! Передольская безумно любит мужа, хотя моложе его на двадцать лет. Разница в годах, разумеется, не помеха для семейного счастья.

Счастье, счастье! В чем твой секрет?

Стремление к счастью, как снежный ком, падающий с горы, обрастает новыми и новыми желаниями, мечтами, грезами, пока все это, чрезмерно облипшее, не рассыпается у подножия старости.

Для него счастье — осуществление замысла; потому-то он не разочарован, а очарованным упорно шагает к цели. Не случайно его кредо — ни дня без цели! Все же одной цели мало: его гложет тайна: зачем Берегиня едет с ним?.. О, так сойдешь с ума!

Калугин давно заметил, что рыбалка избавляет его от всех дум, кроме одной: «Не прозевать бы поклевку». И он чуть свет накопал червей. От пожарища тянет гарью. Вспомнился страшный случай, когда сохатый выскочил из задымленного ельника на чистый мох и ухнул в бездну горящего торфа. Душераздирающий лосиный вопль поднял глухарей за болотом.

У каменных быков недостроенного моста водится лещ. Здесь на Волхове краевед всегда отдыхал душой: за спиной родной город, слева древнее городище, справа белый Юрьев, а прямо былинное озеро, где кипенный туман в пламени утренней зорьки.

Зеленый челн закреплен двумя шестами. Рыболов, в серой панамке и брезентовом переднике, следит за чуткой леской подпуска, а сам слушает мудрый звон юрьевских колоколов. Первым качнул речной воздух великан весом в две тысячи сто пудов. Его стенание, как и все на свете, возникло из слияния противоположных сил. Нет колокола без языка, а языка без колокола: они едины и враждебны меж собой; дуля-язык бьет капот-колокол, а тот всем литьем отторгает било:

— Бу-у-у! Бу-у-ум!

Потом запричитали другие колокола: мощные стремились заглушать малые, а те, дробясь о басы, создавали вкупе вечный мотив противоборства:

— Часть — Целое — Часть — Целое!

Новгородец с детства любит перезвон, но сейчас его отвлекал назойливый соловьиный свист. Оглянувшись, он порядком изумился. На пологом берегу Яснопольская в белоснежном платье махала голубой вуалью. Он мигом кое-как побросал на дно челна нить с крючками и выдернул колья, но, понимая, что поспешный рыболов смешон, поубавил прыть. И неторопко пристал челном к размытому берегу.

— Держитесь! — Она смело прыгнула на корму и устояла. — Мой папа мечтал о сыне, потому рядил меня в штанишки, брал на охоту, рыбалку, учил стрелять, играть в бильярд и шахматы. Теперь все это пригодится там, куда вас забросят…

Скрывая приток радости, Калугин деловито спросил:

— Что за новость принесли?

— Отрадную! — Берегиня села на скамейку челна. — Прислуга Гершеля — Матренина землячка, даже из одной деревни. Я подружилась с обеими. С товарками я быстро схожусь. Так вот вчера вечером домработница слышала перебранку аптекаря с дочкой. Оказывается, Рахиль не знала, что черные мешочки для дяди заполнялись не только старинными монетами.

— Прекрасно, голубушка! Воркун в курсе?

— Да! — Она, хмурясь, указала на Троицкую слободу. — Опять встретила архивариуса. Увивается за мной, а следит за вами. Подозрительный бубенчик. Кто он?

— По-моему, тройник: пишет биографию Зиновьева, прилаживается ко мне, набивается в ученики и скрывает свое третье лицо, пока не выявленное.

— Сказал, что едет в Москву на совещание архивистов.

— Такую персону нельзя отпустить одного, — улыбнулся он, довольный тем, что Берегиня понимает его с полуслова. Рядом с ней легче переносить удары судьбы.

— Да, чуть не забыла! Тройник сказал: бюро переносится…

— Это не без участия Пискуна. Не зря он выведывал у меня философские положения. Жди каверзу.

ТРОЙНИК
Бывший Духов монастырь. Архивными фондами плотно заставлены стеллажи на двух этажах каменного здания. За пять лет существования хранилища здесь до сих пор не закончена опись. Нет, подлинные грамоты с черными печатями царя Федора Ивановича давно пронумерованы, зато трапезная завалена кипами церковных бумаг.

Конечно, их надо сортировать: что в макулатуру, а что на полки. Но сотрудников мало, а работы много — проще нагрузить вагоны и сбыть на бумажную фабрику. Так и велось, пока не свели с ним счеты. Теперь Иванов — рядовой научный сотрудник, хотя по-прежнему занимает кабинет заведующего губархивом до прихода нового начальника.

Уступить место не страшно, страшно отдать партбилет: без него не вернешь пост. Надо, как железному петуху на спице, уметь держать нос по ветру.

Отмычку к натуре Зиновьева он подобрал быстро: тот, как и Троцкий, окружал себя подхалимами. Архивариус представился биографом Зиновьева, а свела их дочь новгородского аптекаря.

Случилось это так: провизор, меняя «спиритус ректификатис» на макулатуру, хвастанул Пискуну, что его дочь Рахиль — доверенное лицо Зиновьева. Хвала отцовскому тщеславию: все пошло как по маслу. Безработная дочь аптекаря Роза — в штате губархива, а Рахиль приблизила бывшего монаха к Григорию.

Здешний губком пока в руках зиновьевцев. Они считают его своим. А он не уверен в их победе на съезде. Однако, не подмостясь, не досягнешь. Имей второй лик. Лик партийца, преданного ЦК. Помогай ленинцам. И он тайком работал на Воркуна: слал ему верные анонимки, прикидывался учеником Калугина.

Все хорошо! Смущает Третье лицо! Пока он удачно проскочил чистку партии, а мелкие грешки — карты, вино, женщины, церковные словеса — даже маскируют его основной грех.

Ему не везло в карты. Всегда в проигрыше, всегда в долгу перед Сильвестром. Словно ключник, Пискун охраняет добро своего благодетеля; и когда чекисты заинтересовались золотыми слитками новгородского происхождения, он придумал легенду о золотой модели памятника.

Арест Сильвестра не испугал его: старший брат никогда не выдаст младшего. А на мелкие расходы пущены чистые листы бумаги: ими расплачивается даже в парикмахерской. Многое предусмотрел. И все же ТРЕТЬЕ лицо не дает ему покоя.

В Риге сентябрьской ночью боевая дружина напала на центральную тюрьму. Смельчаки спасли от смертной казни Лациса и других деятелей пятого года. Один подвиг сильнее ста агиток. Молва о героях взбудоражила Кузнецовскую фабрику, где Иванов расписывал фарфор. Художник не сразу нашел подпольщиков. Ему поручили распространять листовки и нелегальную газету «Циня». Он не в восторге: незаметным делом не прославишься. А тут еще революционные грома стали реже и слабее.

Иванова арестовали в тот момент, когда он уже разуверился в победе рабочих. На очередном допросе он продал свою душу и товарищей по партии. Жизнь провокатора беспокойна: он нервничал, озирался, ждал расплаты. И однажды с иконкой на груди улизнул из Риги. Скитался по Южной Галиции, затем укрылся в северном монастыре под Новгородом. Здесь ему доверили охрану ризницы, орловских ценностей и переписку Аракчеева.

Конец династии Романовых разом преобразил Пискуна: смышленыш водил экскурсии в Юрьеве, разоблачал келейные тайны и вскоре зарекомендовал себя антирелигиозником.

В губполитпросвете он, заполняя анкету, указал: «Родился на берегу Невы. Работал в Риге на фабрике Кузнецова. В 1905-м помог революции. От ареста бежал. Скрывался в монастырях, штудировал Гегеля, Маркса, Плеханова».

Ему поверили. Тем более что архив рижской охранки в буржуазной Латвии — за кордоном. А дела говорили в пользу грамотного безбожника: он успешно выводил на чистую воду церковников. И бывший чернец, вроде Гришки Отрепьева, пошел в гору. Однако душевного покоя не обрел. Наоборот, именно в Новгороде пережил семь самых жутких в своей жизни дней.

Судили провокатора Базненко. И так совпало, что подсудимый тоже был Александром, и тоже завербован в 1907-м. На процессе Пискун невольно сочувствовал тезке. И решил ему помочь. Завгубархивом обратился в суд: «Прошу разрешить опросить гражданина Базненко в целях уточнения истории революционного движения в Новгороде».

Под надзором милиционера в бывшей келье Духова монастыря встретились два провокатора: один спрашивал, другой отвечал, а стенографистка строчила. Уловка заключалась в том, что Пискун наводящими вопросами напомнил Базненко тот год, когда во многих партийных комитетах меньшевики временно оказались в большинстве.

На другой день подсудимый так и заявил, что он топил не большевиков, а меньшевиков. Защитник подхватил эту версию. Но свидетель доктор Масловский показал, что еще весной пятого года питерский большевик Шевелкин сколотил в Новгороде партийную группу из ленинцев, что подпольщиков арестовали после того, как Базненко побывал на тайном собрании в подпольной квартире дома № 89 по улице Московской[22].

Суд приговорил предателя к высшей мере наказания. Большой зал Дома профсоюзов одобрил решение хлопками. Пискун вышел последним. Разбирательство вызвало у него неуемную тягу к Достоевскому. «Игрок», «Братья Карамазовы», «Преступление и наказание». Особенно «Двойник» окончательно убедил его в том, что на смену ДВОЙНИКАМ пришли ТРОЙНИКИ. Лавирует между лагерями тот, у кого за спиной коварное прошлое — ТРЕТЬЕ лицо. Базненко, Пучежский и он, Иванов, не двойники, а тройники.

Отсюда их кредо: все относительно, никаких принципов, ничего святого.

Да, он трехликий: зиновьевец, «ленинец» и неразоблаченный провокатор. Если счастье улыбнется Зиновьеву, то его биографу все дороги открыты; если победят ленинцы, то они не обидят «тайного чекиста» и ученика Калугина; если же восторжествует новый капитализм, то третьему лицу доверят третий отдел. Словом, при любом повороте судьбы выгадывает тройник. Карьера любит ловких. Удача зависит только от самого себя. Его бог — Фихте, а путеводная звезда — Гришка Отрепьев. Про себя он говорил: «Я начало и конец всему: исчезну я — и все для меня исчезнет. Смакуй, пока жив! Самая выгодная диалектика — это диалектика софистов».

Когда-то Иванов, заведуя дискуссионным клубом, обрел опыт сталкивать людей лбами, хотя сам открыто не бил никого. И на сей раз все подготовит для разгрома Калугина, а сам улизнет в Москву, благо есть официальный вызов.

Зелуцкая поручила ему отвадить доморощенного философа от марксизма. Критический доклад он уже вручил Пучежскому: тот любое поручение выполнит. И заготовил резолюцию, осуждающую идейные ошибки Калугина. Ее полностью принял Клявс-Клявин, а уж латыш сумеет закрепить ее большинством голосов.

Сидя за столом, Пискун рассматривал стенную карту Северо-Западной области. Зиновьев, поди, уж подыскал для Калугина дальнюю обитель. Главное — вовремя шепнуть. Архивариус просигналил о Ларионове: и тот заглох в деревне. В Новгороде без Скифа многие отдохнут, особенно Пучежский и другие зиновьевцы. Да и Воркун без приятеля будет не столь удачливым: ведь гепеушник сгреб Сильвестра с помощью Калугина.

Откровенно, «Логика открытия» — сильное оружие. Тетрадь сгорела, но хозяин жив; тронулась умом старушка, а не автор. Он наверняка наберет силу, если его не заслать поближе к северному сиянию.

На столе бронзовые часы в виде военного барабана с палочками, которые, перекрещиваясь, образовали цифру «XII». Хоть и победил Кутузов в двенадцатом году, но его, Иванова, симпатии на стороне Наполеона. Бонапарт — ореол карьеризма!

Завтра в это время Александр Павлович будет в Москве и выйдет на всесоюзную стезю; а в Новгороде в тот же день, согласно прикидке Иванова, ответственный секретарь на бюро губкома огласит убийственную для Калугина резолюцию.

БЮРО ГУБКОМА
Светлый кабинет. На стене яркий, исполненный маслом, портрет Зиновьева. За столом председательствует Клявс-Клявин, в военной гимнастерке и роговых очках. Он видит, что нет еще председателя губисполкома и начальника ГПУ, но ждать не намерен: они не поддержат его в борьбе против Калугина.

— Товарищи! — У него в руке листок. — На повестке дня один вопрос: «Идейные ошибки товарища Калугина». Замечания есть?

— Есть! — поднялся Семенов, застегивая пиджак. Оберегая больные легкие, он и летом ходил в костюме.

(Дорогой читатель, с Алексеем Михайловичем, членом бюро Новгородского губкома, я дружил до конца его жизни. Мы с ним не раз вспоминали события, которые легли в основу моего романа.)

— Мы еще не выслушали критику, а уже утвердили ошибки, — Семенов повысил голос: — Предлагаю иную формулировку: «Философские взгляды историка Калугина».

— Справедливо! — поддержал редактор газеты Юдин. У него открытое доброе лицо и кустистая шевелюра.

(Дорогой читатель, Павел Федорович Юдин со временем станет профессиональным философом, академиком и видным государственным деятелем.)

— Так будет без обиды! — подал голос рыжеватый, плечистый Бурухин.

Николай Николаевич благодарно кивнул питерскому рабочему, которого знал с пятого года.

(В период внутрипартийной борьбы на XIV съезде партии Бурухин одним из первых отмежуется от Зиновьева.)

— Хорошо! Голосуем! — Латыш строго осмотрел присутствующих.

Его предложение поддержали Уфимцев, Творилова, Пучежский и Дима Иванов. Семенову не хватило одного голоса. И председательствующий не без удовлетворения оставил повестку в первой редакции.

Калугин обеспокоен: почему друг опаздывает — неужели опять ЧП? Он выглянул в окно: возле памятника России полосатая футболка Глеба. Берегини рядом не было: не поедет она в глушь…

— Товарищи, прежде чем дать слово докладчику, ознакомлю вас с письмом преподавателя совпартшколы, — Клявс-Клявин показал белый конверт. — Лектор Шахнович возмущен тем, что Калугин на уроке истории расхваливал реакционного писателя Достоевского. Было такое?

Грозный взгляд на историка. Тот слегка привстал:

— Не совсем так! Я сказал: «Во Пскове мы, ссыльные, разошлись в оценке Достоевского, а Ленин напомнил нам: не забывайте, что он автор „Записок из Мертвого дома“. А когда Ильич возглавил государство, то подписал декрет об увековечении великих имен России: за Львом Толстым шел Достоевский».

— Только так! — хрипловато выкрикнул Семенов, большой поклонник русскихклассиков.

Посланники Зиновьева сидели молча. Клявс-Клявин тоже не рискнул полемизировать с Лениным. Секретарь губкома следил за философской полемикой в Москве и спросил:

— Товарищ Николай, твоя оценка статьи Минина «Философию за борт»?

— Чистейший нигилизм! — горячо ответил Калугин.

— А какие философы в наши дни стоят на верных позициях?

— Адоратский, Серебряков, Невский — солидный отряд!

— И солидный подход к философии! — авторитетно заявил основной докладчик в красной рубахе и с ухмылкой обратился к историку: — А на каких примерах вы просвещаете своих учеников? Балалайка, часы, безмен…

— Это же кухонная диалектика! — засмеялся Клявс-Клявин.

— Возражаю! — вскочил Семенов. — Одно дело — учебная беседа с техникумцем и другое — научная работа философа. Калугин, как мне известно, готовит юношу к образному восприятию противоречий. Учитель сознательно приобщает будущего литератора к зримой диалектике вещей, а не к абстрактным категориям. Я уверен, что, прослеживая всеобщий закон сохранения, Калугин ссылается на теорию относительности, а не на балалайку…

— Еще хуже! — Пучежский вызывающе глянул на историка: — «Квадрат превращений» — ваше детище?

— Не совсем! Еще Аристотель подметил, что пара полярностей допускает меж собой лишь ЧЕТЫРЕ основных перехода…

— Аристотель — отец формальной логики! — вставил комвузовец в косоворотке. — Число и диалектика несовместимы!

— Сегодня! А завтра?! — Калугин сослался на Ленина: — Раздвоение единого — это же диалектическая аксиома! Попробуйте опровергнуть!

Пучежский разок обжегся на незнании Ленина и теперь с надеждой глядел в сторону лектора Леонида Орестовича Кибера. Последний изучал мировоззрение Герцена, а главное, числился студентом Института красной профессуры, потому в Новгороде он авторитет — от его выступления зависит многое.

Медленно поднимался Кибер. У него тонкая фигура, удлиненное лицо и широкий лоб. Заговорил он, как опытный лектор, спокойно, четко, соблюдая паузы, как бы приглашая к размышлению:

— Я беседовал с тремя составителями «Философских тетрадей». Они пока не знают, с какой целью Ленин дал материалистическое толкование аксиомам и фигурам, и рекомендовали не ссылаться на девятую тетрадь до выхода в свет…

— Спрашивается! — обрадовался демагог в алой рубахе. — По какому праву Калугин ссылается на «Философские тетради»?!

— Опять не то! — Историк резко выдвинул ладонь. — Я ссылаюсь не на «Тетради», а на диалектическую фигуру «квадрат превращений», с помощью которой можно обосновать всеобщий закон сохранения. А вы, голубчик, пожалуйста, докажите обратное — несостоятельность «квадрата». Нуте?

— Пустая трата времени! — огрызнулся политпросветчик, далекий от философии естествознания. — Гегель тоже погорел на числах! «Преуспел» только Дюринг: его «мировая схематика» и ваши числовые фигуры — одинаковая городильня!

— Нет! — вступился Кибер. — Дюринг отрицал противоречия, а Калугин, наоборот, все выводит из «лестницы противоречия», даже числа. Тот теорию подчинил математике, а этот, наоборот, все научные положения выводит из диалектических фигур…

— А кто его союзники? — вмешался Юдин. — Эйнштейн, зараженный субъективизмом, и монах Мендель с его «гороховой арифметикой»…

— Опять не то! — тяжко вздохнул Калугин. — Обычно данные чужого опыта проверяют своими научными экспериментами, а ты, батенька, процесс исследования подменил словоизлиянием…

— Извини! — горячился редактор, потрясая буйной шевелюрой. — Я вскрываю классовую сущность реакционных учений, а ты идеализируешь «творения» Менделя, Эйнштейна и того же Микешина!

При слове «Микешин» притихший Пучежский встрепенулся. В его глазах надежда на реабилитацию своего имени. Но он не учел того, что Юдин был подлинным ленинцем и не боялся самокритики:

— Я напечатал кособокую статью Пучежского. Мы с ним проглядели на пьедестале фигуры крестьян, сибиряка, материалиста Ломоносова. Однако наличие еще одного мыслителя — Феофана Прокоповича — не дает права называть металло-каменную палитру Микешина… философской!

Он азартно рассмеялся. Ему подхихикнули Дима Иванов, Уфимцев, Творилова, Пучежский и сам Клявс-Клявин. Путиловец Бурухин ограничился мягкой улыбкой: в Петрограде он слушал исторические лекции Калугина, уважал его. Семенов насторожился. А Кибер снова занял позу лектора, опираясь руками на спинку переднего стула:

— Ничего смешного, товарищи! Изучая идеи Герцена, я заинтересовался судьбой его формулы «философия — алгебра революции». И вот ответ! — указал на открытое окно с видом на памятник Тысячелетия. — Калугин прав: перед нами бронзовое зеркало русской революции, гранитная трибуна стратегов и философское обобщение бессмертия России…

Клявс-Клявин скривил рот: явно не ожидал, что лучший лектор губкома возьмет под защиту вульгаризатора философии. Председатель взглядом пригвоздил Кибера:

— Речь о другом! Калугин уверяет, что «металло-каменная палитра» Микешина есть наглядное пособие по изучению диалектики, словно Микешин — автор «Капитала».

Взрыв хохота зиновьевцев не смутил опытного лектора; смеху он противопоставил строгий, рассудительный тон:

— К вашему сведению, Александр Яковлевич, скульптурная панорама Микешина — коллективная. Художник, редчайший организатор, привлек в помощь замечательных скульпторов того времени и главные вопросы решал коллегиально!..

Выдерживая паузу, он дал понять его скрытую мысль: «Не то что твой Зиновьев».

— Я, — продолжал Кибер, — не раз беседовал с Калугиным. Он верит: наши люди будут восхищаться и гордиться монументом Отечеству, а более вдумчивые и философский смысл в нем уловят…

— Какой смысл?! — вспылил Пучежский. — Калугинские фигуры — «линию», «перекрест», «треугольник», «квадрат превращений»?

— А что?! — вызвался Кибер. — Я готов хоть сейчас проиллюстрировать четвертую фигуру…

— Ловим на слове! — оживился Клявс-Клявин, явно рассчитывая на комический исход. — Слушаем!

Кибер собрался с мыслями и уважительно посмотрел на автора диалектических фигур:

— Николай Николаевич, пользуюсь вашей терминологией. Закладываю в «квадрат» полярности. Между ними возможны только четыре основных перехода: два положительных и два отрицательных…

— Что за мистика?! — взревел Пучежский. — Почему обязательно «четыре»? День переходит в ночь, а ночь в день. Где же другие два перехода, да еще с противоположными знаками? Где?

— За Полярным кругом! — ответил Калугин. — День переходит в день — круглые сутки свет; затем ночь переходит в ночь — сплошная темень. Не так ли, друзья мои?

Калугинское дополнение пошатнуло противников. Пучежский стоял открыв рот. Первым очнулся Клявс-Клявин:

— Э-э! Разве круглая держава на пьедестале вращается как Земля? Откуда взяться метаморфозам?

— Учти, батенька, и простой стакан может засверкать всеми гранями мироздания, если он в руках диалектика. — Историк одобряюще кивнул Киберу: — Продолжайте, друг мой!

В этот миг на подоконник сел красивый сизарь: он оглядел кабинет, не нашел здесь своего друга Карла Сомса и выпорхнул. Проводив сочувственной улыбкой голубя, Кибер продолжал:

— Полярности ОДНО и МНОГОЕ допускают меж собой лишь четыре перехода: феодальная РАЗДРОБЛЕННАЯ Русь перешла в ЕДИНОЕ централизованное Московское государство — многое перешло в ОДНО с плюсом. ЕДИНОНАЧАЛИЕ Петра Первого, революционера на троне, выродилось в САМОДЕРЖАВИЕ Палкиных — ОДНО перешло в ОДНО с минусом. Любое ЕДИНОНАЧАЛИЕ рано или поздно переходит в КОЛЛЕКТИВНОЕ управление государством — ОДНО переходит во МНОГОЕ с плюсом. Но всякое государство, как сказал Ленин, несет в себе свое отрицание и сменяется народоуправлением — многое через минус переходит во многое…

— Итак, — подхватил Калугин, — налицо диалектическая фигура превращений с четырьмя переходами и четырьмя противоположными знаками…

— А Маркс, — сорвался с места латыш, — пользовался «квадратом превращений»?

— Разумеется! В «Капитале» противоположности товар и деньги образуют фигуру четырех переходов: Товар — Товар, Товар — Деньги, Деньги — Деньги, Деньги — Товар.

— А Ленин?

— Завещал разрабатывать диалектику со всех сторон.

— Как «со всех»?! — опешил латыш. — И с метафизической?

— Нет! — улыбнулся историк. — Метафизика не сторона диалектики, а ее антипод.

— Я не понимаю, — пожал плечами Семенов. — Калугин борется за точность логики. Что в этом дурного?

— Есть дурное, но с нашей стороны, — ответил Кибер и вперился в секретаря губкома: — В самом деле, Ленин за дальнейшую разработку диалектики, а Пучежский против такой установки; Ленин анализирует аксиому, фигуру, формулу, а Пучежский не признает такой анализ; по Ленину, на первых шагах пропаганды диалектики неизбежны ошибки, а Пучежский исключает какие-либо ошибки. Наш «ортодокс» под видом охраны марксизма отрицает творческий подход к диалектике, в природе которой заложено бесконечное развитие…

Калугин оглянулся на дверь: чекист не мог оставить друга в беде — значит, что-то случилось…

— Товарищи, напрашивается другой итог! — ораторствовал основной докладчик. — Калугин извратил нашу диалектику, приписал ей числовую мистику.

— Правильно! — заверил Клявс-Клявин и поспешно поднял листок со стола: — Калугин готовит к изданию журнал «Ленинец». Предлагаю отстранить путаника от этой работы и запретить ему выступать с теоретическими докладами…

— Протестую! — твердо заявил Юдин. — Мы с Николаем расходимся по ряду философских вопросов, но это не значит, что не прав именно он. Ленин указал, что диалектика без естественных наук не продвинется вперед. А я, откровенно, пока что не очень силен в диалектике природы…

— Но, но, товарищ редактор! Самокритика — вещь полезная, но в данном случае ты прав: Мендель — лжеученый, а Калугин подражает ему — выводит из житейских «горошинок» числовые закономерности, — латыш засмеялся. — Великие ученые только мечтают открыть ВСЕОБЩИЙ закон сохранения, а Калугин всех опередил…

— Конечно! — не утерпел Кибер. — В своем отечестве нет пророков! Зато есть Циолковские!

— Вот-вот! Когда ракета взлетит к Луне, тогда и вспомни Циолковского! — ледяным взглядом Клявс-Клявин охладил горячего калугинского заступника. — А пока мы имеем дело с утопистами, с той разницей, что калужский — научный фантаст, а новгородский — лжеученый, Мендель номер два! — Вскинул руку. — Конец прению! Сейчас не до философии. Нас ждут рабочие и крестьяне. Ставлю на голосование…

Он поднял над столом листок с заготовленной резолюцией. Николай Николаевич невольно вспомнил старый суд, когда господа присяжные заранее выносили приговор революционеру:

— Прошу последнее слово!

— Здесь не суд, а заседание бюро губкома! — грубо отказал председательствующий и заглянул в шпаргалку. — Признать, что товарищ Калугин Н. Н. не специалист, а дилетант в области философии, почему и скатился к ревизии материалистической диалектики, к ее вульгаризации, схематизму. Упрощенцу нельзя доверить теоретический журнал Новгородского губкома. Запретить ему выступать с лекциями на философские темы. Поручить товарищу Пучежскому А. М. выступить в местной газете и журнале с разоблачением идейных ошибок…

Он не договорил. В кабинет стремительно вошел Воркун, одетый по форме, и объяснил:

— Задержался. Говорил с Москвой. На совещании архивистов рижский коммунист опознал в нашем Иванове провокатора. Его забрали. Он признался, что был агентом царской жандармерии…

Из рук Клявс-Клявина выпала записка и, скользнув по краю стола, упала к ногам Калугина. Резолюция была написана рукой Пискуна. А чекист еще сильнее загудел:

— Предатель партии, смягчая свою вину, сумел доказать, что он тайно помогал ГПУ, и подтвердил это свежим донесением — разоблачил сына урядника…

Воркун взглядом прижал Пучежского. Тот закрыл лицо дрожащими ладонями…

(А Иванова в самом деле не расстреляли; в конце двадцатых годов я видел кинохронику, посвященную Соловецким островам. На экране промелькнул знакомый недоросток в очках. Пискун, будучи ссыльным, водил экскурсии по старинному монастырю. Зато Пучежский, исключенный из рядов партии большевиков, вскоре застрелился.)

Сообщение начальника губотдела ГПУ конечно же помешало зиновьевцам приписать Калугину ревизионизм марксистской философии, но это не помешало Зиновьеву «повысить» его в должности: ему, преподавателю совпартшколы, доверили заведование педагогическим техникумом на окраине Северо-Западной области.

ПРОЩАНИЕ С РОДИНОЙ
Начал с Колмова. В прохладном парке больницы мать что-то шептала ромашке. Цветок она зажала забинтованными руками. Сын не сказал, что его направляют в Белозерск. И все же сердцем она почувствовала разлуку: поцеловала его в щеку. Расставались у волховской воды напротив Антониевского монастыря, озаренного утренним солнцем.

Николай Николаевич хотел вызвать перевозчика через реку, но ему отказал голос. Пришлось махать панамкой, свистать, словно как в детстве гоняя голубей.

Милая сердцу антоновская березовая роща. Еще юношей он одну дорожку посвятил Гераклиту, вторую Гегелю, а третью Герцену. Матери так и говорил: «Иду в рощу трех Ге». Глеба дома не оказалось: «Наверное, ищет меня».

А вот совпартшкола на Московской. Это большое здание — бывшая мужская гимназия, где Коля был отмечен золотой медалью и где полюбил историю.

Подходя к аптеке, он услышал ругань и свист кнута. Хилая лошаденка тщилась поднять в гору непосильный груз: окованный железом сундук, дубовый комод и швейную машинку. Возчик, небритый, потный, в посконной рубахе, нещадно хлестал кобыленку. Калугин кинулся к нему на помощь:

— Тяни за оглобли! Я сзади! А ну, голубушка!

Гнедая почувствовала подмогу и, собравшись с силой, вытянула поклажу. Николай Николаевич забыл про дорожный одеколон…

На мосту он встретил Мишу Иовчука, молодого теоретика: тот обещал статью для журнала «Ленинец». Калугин напомнил ему о статье, хотя и знал, что журнал теперь ему не возглавлять.

(Дорогой читатель, впоследствии М. Т. Иовчук станет историком русской философии, членом-корреспондентом АН СССР.)

Возле яхт-клуба вспомнилась Берегиня: «Артистки чахнут без сцены. Вряд ли поедет со мной в глушь — Белозерск не Северная Пальмира».

В Кремле не пройдешь мимо скульптурного ансамбля Микешина. Берегиня называет его «бенефисом Тысячелетия России». Заслуженный юбилей! Но кто в ней победит: историк или «Вечерний соловей»? В Париже отец ее дружен с Алексеем Толстым, Куприным, Алехиным, Рахманиновым, Буниным. Все они мечтают вернуться на Родину. Нет, Ольга Сергеевна не покинет Россию, останется на родной земле декабристов.

Спасаясь от навязчивой мысли, старый холостяк зашел в Исторический музей. Вход здесь особый: дверь под старину — в железных плитах. За столиком важный кассир, он же страж, встретил знакомого краеведа улыбкой:

— Ваши хлопцы зачастили, присосались к старине…

Председатель Детской комиссии, как всегда, положил рубль рядом с книжечкой билетов и душевным словом согрел Пахома:

— Спасибо, голубчик. Ребята любознательные…

Поблескивали резные перила красного дерева. Стена над ними облеплена конкурсными проектами памятника России. Тут же победный рисунок Микешина. Держава напомнила идею Берегини: «Вершина человечества — мать». Нет, нет, Ольга останется здесь, около больной Анны Васильевны.

Возле братской могилы ему встретился помощник Воркуна, в брезентовых сапогах и брезентовой кепке. Калугин попросил его напомнить Ивану Матвеевичу о мастере кирпичного завода. Тот радешенек и времянке, и телефону, и охотничьим собакам.

Один Иван напомнил другого Ивана. Здесь жил Иван Посошков. Знаток России, крепостничества, ремесел, коммерции, ратного дела. Поселянин без страха, он остро вскрыл противоречия Петровской эпохи, что отразилось не только в заглавии труда «О скудости и богатстве», но и на судьбе самого реформатора: его заточили в Петропавловку, где он и умер в 1726 году. А вдохновил его на диалектику истории Великий Новгород! Но реформатор на троне испугался реформатора в мышлении. Увы, горе от ума — вечная трагедия!

Из дверей губкома вышел Клявс-Клявин, но, увидев Калугина, повернул назад. Чует кошка, чье мясо съела.

(Тогда Николай Николаевич не мог знать, что со временем Клявс-Клявина, сподручного Зиновьева, вышвырнут из рядов партии.)

Вдруг из театрального подъезда выскочила Берегиня: то ли она не заметила Калугина, то ли, нарушив свое слово, определилась в местную труппу и теперь, от стыда подальше, даже не оглянулась на историка. Он так растерялся, что не остановил ее, и так расстроился, что забыл попрощаться с друзьями из губкома.

Направляясь к дому, он был уверен, что там его ждет Глеб. Тот, разумеется, не забудет свою больную соседку из желтого корпуса. А учитель, в свою очередь, успокоит ученика — нет худа без добра: в Белозерске быстрее, чем здесь, автор не только восстановит рукопись «Логики открытия», но и учтет критические замечания Кибера. В Москву отошлет не статью, а полноценную, с великой перспективой книгу.

ТАЙНА ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ
Только к вечеру свежесть Волхова потеснила дневную теплынь. Солнце раскаленным ядром беззвучно взорвалось за кремлевской стеной, и тень Златоустовской башни вытянулась до подножия памятника Отчизне. Хор Софии и репродуктор молчали.

Я, в майском костюме, с тщательно расчесанными кудрями, ждал Берегиню, заинтригованный ее неожиданным звонком. А вот и она — у нее легкая спортивная походка. Актриса во всем белом, как невеста. В руке большие алые розы.

Ее волнение я объяснил тем, что она впервые назначила мне свидание. Голос ее тих и печален:

— Николай Николаевич прощается с городом. И, конечно, зайдет к Передольскому. Первый раз я увидела Владимира Васильевича не за кафедрой, а в Эрмитаже: профессор вел экскурсию, и слушатели от других гидов переходили к нему. Ни до, ни после не встречала столь зажигательного лектора.

Мне стало обидно за Калугина:

— Мой учитель не уступает…

— Сравнил! — упрекнула она. — Один замечательный лектор и только, а второй — сама мудрость и скромность. Стесняется издать афоризмы…

— Я собрал триста сорок!

— Отдай мне: я пополню их — издам, а ты, если тебе дорог наставник, навещай Анну Васильевну и готовься к повествованию о нашем учителе.

— Не одолеть: он мыслитель, а я футболист.

— Нет! Ты ученик Калугина. Я, общаясь с ним, быстро поняла, что университетский курс философии — рояль без клавиш. Как мы играли на нем? — Она продекламировала с улыбкой:

Гегель странный был чудак,
Не поймешь его никак!
Диалектик он того…
Вверх ногами у него…
Диалектике было
В этой позе тяжело,
Но явился Фейербах —
И она уж на ногах…
Фейербах, Фейербах,
Браво, Людвиг Фейербах!
И продолжила:

— Больше ничего не помню. А тут один памятник чего стоит. Калугин сказал: «Тайна Тысячелетия — философская тайна». Ты как понимаешь?

Наконец-то я сообразил, что Берегиня здесь не ради меня; и я, не без досады, принял ее вызов:

— Трибуна стратегов учит: каждый вождь в тисках вопроса: «Что решает в наше время? Кадры? Недры? Автоматы?» Нет и нет! Последнее слово за незримой схваткой стратегий. Понял — неуязвим, не понял — пеняй на себя!

— Складно! Здравый вывод из Тысячелетия. Но ты не уловил главного. Даю еще попытку.

«Откуда у нее такая спесь?» — озлился я, соперничая:

— Вот диалектика в бронзе: великие герои не герои, если они не обеспечили Родине долголетие. Люди мира, хотите величия и долголетия — учтите опыт российский!

— Неплохо, Глебушка! Здесь фигуры так сплелись, что перед нами — русский Лаокоон. Все же орешек не расколот. Твоя последняя попытка.

— Ты что, тренер?! — взбунтовался я. — Судья?

— Хватит! — цыкнула она и так дернула мою руку, что электрический ток прошил тело до пяток. — Думай!

— Не буду!

— Тогда слушай! — Она вскинула глаза на монумент. — Калугин нашел засекреченную фигуру…

— Покажи!

— Встань спиной к восточной арке и вглядись меж статуй Ивана Третьего и Петра Первого. Кто в тайнике?

Я занял указанную позицию и, зыркая глазами, определил:

— Лежит воин со сломанным мечом.

— А за ним?

— Крыло ангела.

— А ниже? В глубине! Кто прикрыт с пяти сторон?

— Простоволосый. У него шкура на плечах. И колчан за спиной. То ли охотник, то ли воин.

— Это сибиряк! Тунгус из войска Пугачева.

— Откуда это видно?

— А ты вглядись. Что он делает?

Меняя ракурсы обозрения, я наконец-то разглядел:

— Прильнул руками к державе…

— Как?! Кто разрешил?! — возмутилась Берегиня, принимая позу императрицы. — Что тут происходит?

К памятнику приблизилась женщина с ребенком на руках. Но актриса вошла в роль Екатерины II и зло потрясла розами:

— Почему монархи стоят спинами к державе, а держава в руках тунгуса?! Тунгусы, верные Пугачеву, бились с моими войсками. Это же крамола — призыв к бунту! Пугачевщина! Убрать!

Вдруг гнев на лице Берегини сменился иронией. Теперь актриса потешалась над царицей:

— Это не все, ваше величество! Сибиряк не просто овладел державой, а еще оглянулся на Петра и как бы говорит: «Хоть ты и велик, а будущее за нами: любое царствование кончается царствованием народа!» И в этом тайна Тысячелетия России!

— Нет! — не сдавался я. — У тайны Тысячелетия есть разгадка. Перед нами в бронзе оракул судьбы человеческой. Вот планета! — Указал на бронзовый шар. — А планета — мать ритмов, говорит учитель. Прослушай пульс земли и храни ее мирное сердцебиение. А все нарушители мировых ритмов будут повержены, как эти меченосцы — ливонский рыцарь, татарин, швед и все, кто засылает в чужие страны смерть. Смотрите, люди! Земной шар в руках народа — только в этом всеобщее спасение! Вот философия тысячелетней России!

— Ого! Молодчина! — просияла Берегиня, признаваясь: — Я опасалась, что ты — тип, прозванный Некрасовым «диалектик обаятельный». Верю! Ты посвятишь роман своему учителю. Даже Сережа порадовал Николая Николаевича, преподнес стишок:

Я тобой горжусь,
Бронзовая Русь:
Вехи лихолетий,
Гений каждый третий!
Прочитав четверостишие, актриса снова взялась за меня:

— У тебя тоже талант. Учитель хвалил твой «Бунт статуй». Отметил фантазию, образность, мысль. Поверь, одолеешь роман!

— Когда? В глубокой старости?

— Читателя интересует не возраст автора, а новизна идей. Обычно романисты берут готовые философские положения, а твой герой — первооткрыватель. Создашь образ чародея диалектики!

— Кто станет читать?

— Все тянутся к мудрости, а тут еще поиск тайны Тысячелетия. — Берегиня розами обозначила контур монумента России. — Философия в бронзе! Чудо! Ну как, кудряш?

Поддаваясь соблазну, я смущенно сомкнул пальцы:

— Фамилия вице-губернатора… Сын дворянина…

— Ты сын революционерки. А если не нравится фамилия, возьми псевдоним, как твой дядя писатель Мстиславский. В Париже я познакомилась с гениальным шахматистом Александром Алехиным. Фамилия русская, не затертая и в то же время всемирно известная — готовый псевдоним. И звучит-то как: «Глеб Алехин»! Бери! А я, — она мечтательно прижала к себе цветы, — запишу калугинские афоризмы!

Одобрительно поддакнув, я радовался тому, что учитель не останется в одиночестве: на Севере с ним Берегиня.


Дорогой читатель, на XIV съезде партии, известно, победили ленинцы. Взяв курс на индустриализацию страны, они отвергли программу «новой оппозиции». Кстати, из новгородских делегатов только Клявс-Клявин проголосовал за «платформу» Зиновьева. Ленинградских коммунистов возглавил С. М. Киров. Он вернул Новгороду Ларионова, Мартынова и других активистов. А судьба Калугина трагична: на открытой воде Белого озера его убило молнией.

После смерти учителя Ольга Муравьева уехала к отцу в Париж. Там впоследствии вышла замуж за французского коммуниста. Активный борец за эмансипацию женщин, она, журналистка, частый и желанный гость Советского Союза. Это ее сын, ради мира на земле, лег на рельсы и задержал поезд с военным снаряжением…

Прошли десятки лет, пока накопились сотни научных фактов, подтверждающих верность калугинского квадрата превращений — в частности, две крайние формы вращения электронов определили ЧЕТЫРЕ квантовых числа. Да, да! От малюсенькой частички до вселенной, от ребенка до человечества, от семьи до мирового братства, а также от буквы до романа — во всем истинный творец — противоречие!

Даже всеобщий мир люди завоевывают в жестокой борьбе!


Послесловие

АКТУАЛЕН ЛИ ФИЛОСОФСТВУЮЩИЙ ГЕРОЙ ДЛЯ СОВЕТСКОГО РОМАНА?
Представленные в этой книге два романа Глеба Алехина, бесспорно, вызовут отклик и у читателей, и у критиков, и, возможно, в свое время — у историков советской литературы. В каждом таком случае — в зависимости от меры созвучия идей и образов романов чувствам и умонастроениям читателей, от идейно-эстетических установок профессиональной критики и глубины ее проникновения в социально-историческую обусловленность художественно-образного строя дилогии — возникнет многокрасочный спектр взаимодополняющих мнений, из которых постепенно сложится и, отстоявшись, оформится объективная общественная оценка и место этих произведений в общем потоке советской романистики.

Своеобычность романов Г. Алехина имеет несколько граней, причем одна из них почти уникальна. Речь идет о введении Алехиным в свои романы особого — философствующего — героя.

Такая констатация требует пояснений. В самом деле, философичность — неотъемлемый признак высокой духовности мирового, русского и советского романа как литературного жанра. Но философский характер романов прошлого и настоящего времени проистекает из космологической, гуманистической, историко-патриотической, социально-политической, личностно-психологической и иной достаточно глобальной проблематики. А уже она, в свою очередь, идейно организует сюжеты, объясняет глубинные мотивы действий героев повествования, проступает в героизме устремлений и драматичности судеб главных персонажей. При этом и форма философствования подчинена тем же идейно-художественным ориентирам: она воплощается в средствах типичного для эпохи или класса языка, в той или иной образной тональности произведений, в различии их стилистических гамм (обращение к фольклорно-эпическим традициям, к истокам народной мудрости, к национальным ценностям прошлой культуры и т. п.). Если отвлечься от тех видов духовного наследия (например, эпохи Просвещения), в которых герои — или рупоры прогрессивных идей автора-философа, или почти литературное олицетворение его, то персонажи собственно художественных произведений, как правило, непосредственно философских проблем не формулируют, приверженцами того или иного философского течения прямо себя не объявляют, к понятийному аппарату философии в своей речи не прибегают, на решение мировоззренческих проблем философским методом не посягают, пропагандистами вполне определенных философских воззрений себя не объявляют. Романы же Г. Алехина и главный герой их — прямая и редкостная тому противоположность.

Но такое резюме оборачивается вопросом: а не является ли введение в романы философствующего героя авторской экстравагантностью и претензией на оригинальность, то есть закономерно и необходимо ли появление такого типа героя в советском романе, в романах, отображающих нашу действительность? Поиск ответа на этот вопрос, а также оценка сути философских идей, пронизывающих сюжетную канву романов Г. Алехина, способа введения самих идей в контекст произведений, наконец, социально-психологического облика того героя, который выступает сознательным проводником этих идей, требуют учета и понимания нескольких специфических обстоятельств.

Во-первых, это — художественные произведения, причем отличающиеся сюжетной многоплановостью. Предвидя возможность расхождений читательского и профессионально-критического видения сюжетной полифонии романов, позволительно все же утверждать, что оба романа характеризуются достаточно гармоническим соотношением сюжетных частей целого. И в частности, такая согласность сюжетных планов проявляется и в том, что ведущие из них как бы исподволь не только подготавливают возможность появления философски мыслящего героя, но и предопределяют убедительность его роли именно как главного персонажа развертывающегося действия.

Действительно, глубинная тема романов — история русской культуры, которая в процессе своего развития с необходимостью обращается в историю русского патриотизма. Патриотизма подлинного — в присущих ему исторических формах антимонархического, народного, революционно-демократического, перерастающего в новых исторических условиях в высший тип — пролетарского, социалистического патриотизма. Патриотизма действенного — его эпохальные сдвиги, воплощаясь в культурных формах, способствуют прогрессу содержания и характера русской культуры в целом, ее поступательному движению к своему высшему историческому типу культуры социалистической. Но в таком случае вполне естественным выглядит появление героя, который порожден революционной эпохой и ею же воспитан в духе научного мировоззрения и пролетарски-классового сознания и который стремится именно философски осмыслить взаимообусловленность форм исторического прогресса национальной культуры и патриотического самосознания народа. Данный тип личности и являет собой главный герой романов Г. Алехина — Калугин.

Далее та же тема обретает качественно новое политическое звучание и историческую определенность вследствие подчинения ее главной сюжетной линии романов — изображению перипетий противоборства двух типов идейно-политических воззрений и отношения к отечественному культурному наследию, но имеющих место уже в условиях возникшего социалистического государства. Художественная форма позволяет автору выпукло и наглядно представить всю остроту конкретно-исторической борьбы ленинской партии в лице ее подлинных представителей на местах (а к их числу и относится прежде всего тот же Калугин) против вульгарно-классового, псевдореволюционного нигилизма анархического толка в культурном строительстве, борьбы за сохранение культурного наследия, непреходящих художественных, идейно-духовных ценностей русского народа. Причем этот позитивный аспект борьбы — не самоцель. Он глубоко интернационален как пример единственно правильного, истинно марксистского, партийного отношения к памятникам культуры любой народности и нации нашей страны. Он показывает исторические источники формирования и развития новой — социалистической, многонациональной и интернациональной — культуры, а также воспитания ее восприемников и творцов. И вновь то обстоятельство, что в Старой Руссе и Новгороде в середине 20-х годов именно Калугин с его способностью философски обобщенно осмысливать современность возглавляет борьбу за торжество ленинской политики в области строительства социалистической культуры, — воспринимается как исторически закономерное.

Эта сюжетная основа дилогии в романе «Тайна Тысячелетия» дополняется темой собственно партийно-политической, организационной борьбы за власть, навязываемой нашей партии зиновьевской группировкой. Все области социалистического строительства, включая и культурно-просветительскую работу, «новая оппозиция» рассматривала как поприща для развертывания свой фракционной деятельности, как сферы идеологического и организационного давления на кадры партийцев-ленинцев и их дискредитации с последующим отстранением от участия в революционном преобразовании всех сторон общественной жизни. Историческая же практика свидетельствует, что идеологическое и организационное противостояние фракционерам всех мастей, консолидацию честных, но недостаточно опытных в такого рода борьбе партийных кадров осуществляли наиболее эффективно те партийцы, которые были лучше образованы теоретически, овладели искусством вскрывать диалектику противоречий общественного развития и видеть тенденции, предопределяющие лицо будущего. Поэтому и Калугин с его философским пониманием причин, средств и целей деятельности фракционной группы и ее агентов на местах, а также общественных и партийных способов обеспечения победы над ними воспринимается не только правдоподобным, но и исторически необходимым персонажем.

Однако сложность обстановки в романах усугубляется тем, что Старая Русса и Новгород искони рассматривались церковниками как местные бастионы христианства, подчиняющие духовно-нравственным нормам религии не только социально пестрый состав городского населения, но и мещанские, а особенно крестьянские массы округи. В 20-е годы просветительская борьба за национально-культурные традиции и художественно-исторические ценности не могла вестись иначе, как одновременно и борьба с клерикализмом и церковным мракобесием, с религиозным мировосприятием и христианской моралью. И это была не просто академическая дискуссия об истинности отстаиваемых идей и социальных ценностей, а борьба за массы, за коренную перестройку их сознания, их социальной активности. Превратить церковные реликвии в музейные ценности или оставить их в руках духовенства до разоблачения проповедуемых ими мифов; отстоять истинное понимание идейно-культурного значения памятника «Тысячелетие России», тем самым и спасая шедевр искусства, и пресекая поползновения духовенства на трактовку его как символа нерасторжимости российской государственности и христианской церкви, — или поддаться бескультурью и политической демагогии псевдо-революционеров, согласившись на снос памятника, и дать возможность церковникам именовать себя истинными ревнителями и защитниками национальной культуры, — таковы далеко не простые дилеммы, рассмотренные в романах Г. Алехина. Изложенные в исторически конкретной форме, они обнаруживают действительное единство борьбы за спасение культурного наследия, против религии и церкви в ее альянсе с политическим левачеством и воинствующим бескультурьем. А потому — за революционное перевоспитание и образование народа. Разрешение таких дилемм, как подсказывает история, не под силу уму обыденному, но сподручно деятелям, сочетающим эрудицию с диалектическим способом мышления. Именно такими качествами и наделяет Калугина автор, и только они объясняют, почему именно Калугин находит правильное решение столь многогранных и острых вопросов.

Детективная канва романов, возникающая на основе изображения деятельности органов ЧК и угрозыска, также позволяет автору оттенить преимущество диалектического мышления Калугина, проникающего до глубинных причин драматических событий, перед, например, формально-аналитическим подходом представителя старой школы криминалистики — профессора Оношко.

Но и в лирико-романтических, и в повседневно-бытовых ситуациях Калугин — историк по профессии, философ по призванию — воспринимает окружающий его мир, историческое прошлое и поступки людей не обыденно, не тривиально: вся действительность для него — жизнь противоречий, столкновение, взаимоперетекание и взаимоотрицание которых только и есть исток всего многообразия природного и общественного бытия, познание которых — цель мыслящей личности. Сознательное разрешение, преодоление противоречий — суть творческой активности человека. Эту внутреннюю потребность к диалектическому мышлению, способность обращать диалектику в инструмент переустройства реальности Калугин не только совершенствует в себе, но стремится воспитать у своих товарищей по партии и близких ему людей, которые вольно или невольно становятся его приверженцами и учениками.

Следовательно, в точке пересечения всех этих плоскостей сюжета все с большей отчетливостью формируется образ Калугина — партийца-ленинца, старого подпольщика, участника революции и гражданской войны, ответственного партийного и советского работника, преподавателя совпартшколы, историка и краеведа, принципиального, деятельного, гуманного человека. Путем самообразования, применяя к себе ленинский завет овладевать диалектикой как «живой душой марксизма», он достигает почти профессиональных высот философствования, трактуя и разрабатывая материалистическую диалектику как «логику открытия».

И в этой своей устремленности Калугин способствует утверждению самой прогрессивной тенденции духовной атмосферы того времени. В самом деле, в то время одни, отождествляя философию только с идеологией, а последнюю объявляя извращенным сознанием, соответствующим интересам буржуазии, провозглашали лозунг: «Философию — за борт!». Другие, не усвоив истинной марксистской оценки роли диалектического метода и требования материалистически переработать гегелевскую диалектику, остановились на формальной стороне гегелевского учения, поднимая на щит абстрактно-логический способ мышления и абсолютизируя его. Третьи, желая быть «правоверными» материалистами и восставая против абстрактных диалектических спекуляций, свели диалектику только к частным формам ее проявления и оказались внезапно для себя в плену механистических воззрений. Но, вопреки всему, на философском фронте медленно, но неуклонно завоевывал победу ленинский подход к диалектике как учению о развитии, гносеологии и логики познания. И это завоевание осуществлялось наиболее подготовленной частью философов-профессионалов, ученых-естественников и обществоведов, кадрами профессиональных революционеров, передовой учащейся молодежью.

Однако здесь уместно вспомнить, что перед нами художественные произведения, а не научное исследование по истории общественно-политической и философской мысли середины 20-х годов. Хотя дилогия Глеба Алехина автобиографична и главные герои ее — реальные лица, это не научная биография одного из профессиональных представителей марксистско-ленинской философии в послереволюционный период. Документальный характер и художественная форма произведений оправдывают воссоздание автором портрета Калугина с наибольшим приближением к индивидуально-неповторимым чертам его личности, включая и своеобразие философского мышления. А своеобразие это состоит в том, что Калугин являет собой все же не тип философа-ученого, систематически разрабатывающего теорию философии, а скорее всего тип эрудированного философа-дилетанта, чувствующего и понимающего величие прогрессивных философских идей, стремящегося постичь диалектико-материалистическое учение как подлинно научную высшую историческую форму философского мышления в его революционной, творчески преобразующей роли по отношению к важнейшим областям общественной практики, человеческой культуры в контексте задач социалистического строительства. Но прогрессивность устремлений, целей, задач сама по себе еще не гарантирует профессионализма в достижении и разрешении их философским способом.

Калугин обнаруживает диалектичность природы, созерцая ее, аналитически расчленяя на отдельные стороны и признаки явлений, выявляя их общность и различие, устанавливая множественность степеней такого рода общностей и различий преимущественно индуктивно. Он фиксирует противоположности, противоречия и их взаимопереходы, большей частью не выводя, а констатируя то или иное противоречие как источник развития. Причем вся эта мыслительная деятельность основывается на восприятии предметно-вещного мира, его процессов, состояний и свойств, через соотношение которых Калугин постигает и представляет диалектику развития. Его диалектика наглядна до метафоричности, общее предстает у него преимущественно в одеяниях специфического и единичного. Калугин как бы избегает восхождения к абстрактному и от него — к мысленно конкретному, выражаемому в философских принципах, законах и категориях; его стихия — чувственные образы, которые выступают «полномочными представителями» понятий и категорий, тогда как изменчивая подвижность этих образов олицетворяет собственно диалектическую логику, то есть мысленное движение понятий и категорий. Вот почему его философское изображение мира приобретает иногда натурфилософский оттенок, а логика мышления весьма сближается с логикой научения — дидактической.

В таком неоднозначном изображении философского облика главного героя романов нельзя усматривать соединение несовместимых качеств: с одной стороны, активный участник революционных преобразований, идейно зрелый коммунист, интеллигент, основательно изучавший философское наследие Гегеля, Маркса, Ленина, осознавший роль диалектики как метода познания и попытавшийся внести свою лепту в ее разработку, а с другой — налицо признаки неразвитости, непоследовательности, ограниченности философского мышления. Эти противоречия, подчеркнем еще раз, лишь указывают на незавершенность начатого перехода от усвоения философской теории к творчеству в этой сфере мысли, от дилетантизма — к профессионализму. Тем более что в середине 20-х годов еще попросту не было многих условий объективного и субъективного порядка, содействующих завершению такого перехода для Калугина и других его современников, которых он представляет как литературный тип.

Но если философски образованный и философски мыслящий герой может быть признан типичным для воспроизводимого в романах исторического периода, то перед литературной критикой должен возникнуть вопрос: почему в произведениях советских писателей отсутствуют аналогичные черты, которые олицетворяли бы особенности философского мировосприятия на последующих этапах социалистических преобразований в нашей стране?

Доктор философских наук В. Н. Боряз

Барабашов Валерий Белый клинок

style='spacing 9px;' src="/i/99/515699/i_008.jpg">

О РОМАНЕ В. БАРАБАШОВА «БЕЛЫЙ КЛИНОК»

В современных условиях, когда многое в нашей истории пересматривается, находятся авторы, которые, похоже, готовы начисто забыть о том, что революция сопровождалась активным сопротивлением свергнутых классов, заговорами и мятежами, террором и саботажем. С этой точки зрения роман В. Барабашова, написанный на фактическом материале и отмеченный печатью строго объективного подхода к оценке событий 1917—1921 гг., убедительно показывает, какая тяжелая борьба выпала на долю первого поколения чекистов ленинского периода.

После свершения Великой Октябрьской социалистической революции Воронежская губерния в течение ряда лет была охвачена кулацко-эсеровскими контрреволюционными выступлениями. Владимир Ильич Ленин уделял исключительное внимание этим опасным политическим мятежам. Известно, например, его телеграфное указание председателю Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией Ф. Э. Дзержинскому и заместителю председателя Реввоенсовета республики Э. М. Склянскому, в котором подчеркивалось: «Надо срочно принять архиэнергичные меры! Спешно!»

Антоновский мятеж, названный так по имени его главаря, был одним из звеньев в общей цепи заговоров против Советской власти, организованный и санкционированный партией эсеров. Из тамбовских лесов тянулись невидимые нити в эсеровские конспиративные квартиры губернского центра, в Москву и даже за границу, в белоэмигрантские ставки. Штаб Антонова и «воронежские повстанцы» были крепко связаны между собой.

Самой крупной контрреволюционной бандой в Воронежской губернии была так называемая «Воронежская повстанческая дивизия», которую возглавлял Иван Колесников, выходец из зажиточной крестьянской семьи. Не лишенный определенных командирских данных, Колесников сумел в первое время захватить власть на незначительной территории губернии, в основном силой привлек на свою сторону недовольных продразверсткой, дезертиров и попросту обманутых лживыми обещаниями крестьян.

Политическим знаменем антисоветского мятежа явилась программа реакционного «Союза трудового крестьянства», разработанная эсеровскими идеологами. Эта программа ставила своей целью свержение власти коммунистов-большевиков. Контрреволюционные силы приспосабливались к обстановке, выдвигали новые лозунги: «За свободные Советы», «Советы без коммунистов», рассчитывая привлечь на свою сторону широкие слои крестьянства. Суть этих призывов оставалась антисоветской.

Центральный Комитет РКП(б) и ВЧК принимали самые решительные, энергичные меры по ликвидации антоновского мятежа как в Тамбове, так и в Воронежской губернии. По существу, предстояло разгромить открывшийся новый, внутренний фронт, собравший в своих рядах до 50 тысяч мятежников, которые уничтожали партийных и советских работников, терроризировали население, сеяли разруху и смерть, всячески вредили Советской власти. Пресечь их деятельность было непросто. Потребовались для этого объединенные усилия партийных и советских органов губернии, частей Красной Армии, чекистов, чоновцев, милиции, отрядов самообороны, которые создавались непосредственно в селах и деревнях.

Думается, заслуга В. Барабашова состоит в том, что он правдиво изобразил в романе это сложное драматическое время, в занимательной форме рассказал о борьбе наших земляков за Советскую власть. Убедительно показаны здесь руководящая и организующая роль Воронежского губкома партии большевиков, часто смертельно опасная деятельность чекистов, беззаветная их преданность партии и народу, мужество и героизм. В то же время говорится и о просчетах на первых этапах борьбы, о сложностях того далекого времени. При этом важно отметить, что это были действия чекистов, которых еще не успело коснуться черное крыло сталинского произвола и беззакония.

«Белый клинок» — это символ опасности, нависшей над молодой Советской республикой, и одна из многих операций, проведенных чекистами ленинского призыва в годы становления Советской власти. Эта операция стоит в славном ряду важных, незабываемых дел Всероссийской чрезвычайной комиссии — детища ленинской партии. И в этом смысле роман В. Барабашова с художественной убедительностью вписывает новую, запоминающуюся страницу в нашу историю.


А. И. БОРИСЕНКО,

генерал-майор,

начальник Управления КГБ СССР

по Воронежской области

ГЛАВА ПЕРВАЯ

От Старой Калитвы, разбросавшей дома по крутым меловым буграм, Дон широкой петлей забирает влево, к Новой Калитве, катит сумрачные холодные волны к югу. Калитвянское левобережье — в густых зарослях дубняка и орешника; лес, припорошенный первым снегом, стоит угрюмый и безмолвный. Между слободами, по правому берегу, раскинулся просторный пойменный луг, изрезанный с одной стороны глубокой, со студеными ключами речонкой, Черной Калитвой, а с другой — рыжей стылой дорогой. Дорога тянется от ненадежного деревянного мостка через Черную Калитву, которая дня два назад схватилась топким молодым ледком, тускло и стеклянно блестела теперь в свете ненастного ноябрьского дня. По Дону прошла уже шуга, застыли мелководье и заводи, мерз во льду камыш. Но середина реки по-прежнему свободна от льда; над Доном поднимался белесый туман, и в этом тумане трудно разглядеть то плывущую вверх дном плоскодонку, то труп лошади, то красноармейскую папаху… Висли над округой низкие брюхатые тучи, сыпался с неба легкий, несмелый еще снег, тянул по низу ветер, разбойничьи посвистывая в голых ветвях прибрежного лозняка, налегая лихой рябью на сонные, неторопливые волны Дона.

Продотряд — несколько пустых, грохочущих подвод, с сутулящимися на них красноармейцами — только что миновал мосток, трясся сейчас по присыпанному снегом лугу, правил к Старой Калитве. Слобода хорошо видна отсюда, с дороги: красной кирпичной глыбой торчала на ближнем бугре разрушенная в гражданскую войну церковь, тощие дымки вились над соломенными в основном крышами хат, ветер доносил лай собак.

На передней подводе, кутаясь в тонкую холодную шинель, сунув руки в рукава, сидел Михаил Назарук, местный житель и командир продотряда. Немолодое его, со шрамом через всю щеку лицо хмурилось. Время от времени он оглядывал немногочисленный свой отряд, заиндевевших, бодро идущих лошадей, переговаривающихся красноармейцев. На иных подводах курили, ветер, дувший сбоку, трепал вкусно пахнущие дымки, сорил искрами, и Лыков, сидевший рядом с Назаруком, строго прикрикнул:

— Егор! Клушин! Шинель спалишь, табакур! Глянь, сыплет-то как!

Клушин послушно мотнул головой, стряхнул с полы дымящиеся крохи табака, и Лыков, заместитель командира, удовлетворился этим. Сам он курил аккуратно, самокрутка в его больших, красных от холода руках тлела спокойно, табак не сыпался. Пара гнедых рослых лошадей бричку тянула резво, задавала ход всему отряду — Старая Калитва приближалась быстро.

Лыков, докурив самокрутку, бросил ее под колеса, сказал сочувственно и тревожно:

— Вой твои земляки подымут, Михаил. Считай, неделю назад были.

Назарук, у которого дернулся от этих слов побагровевший на холоде шрам, уронил короткое:

— Ничего, у кулачья хлеба много припрятано. Нехай поделятся с Советской властью. — Помолчал, прибавил жестко: — А в случай чего — заставим, — и похлопал по кобуре нагана.

— Да так-то оно та-ак, — протянул неопределенное Лыков; повернулся в сторону слободы, смотрел.

На пригорке лошади заметно сбавили ход, и Лыков взялся за кнут, стеганул раз-другой пристяжного:

— Но-о, дармоед! Все б тебе полегше. Тяни давай!

Подводы разорвавшейся цепочкой вползли на бугор, миновали церковь, в разбитой колокольне которой гудел ветер и жалобно позвякивал уцелевший небольшой колокол, покатили по Старой Калитве. На подводы тут же набросились слободские собаки, поднялся неистовый злобный лай; из домов кое-где повыскакивали любопытные, сбежалась ребятня. Дед Сетряков, рубивший во дворе хворост, бросил топор, из-за плетня глядел на продотряд; когда бричка Назарука поравнялась с его домом, Сетряков крикнул визгливо:

— Мишка! Опять, что ль, по сусекам скрести собираисси?

— Значит, собираюсь, — мрачно сказал в ответ Михаил и с сердцем пнул рыжего здоровенного пса, беснующегося у самых его ног. Пес отскочил, а в следующее мгновение набросился на другую подводу.

У дома с самодельной табличкой «Волостной исполком» продотряд остановился. Красноармейцы, довольные, поспрыгивали с телег и бричек, разминались, хлопали друг друга по спинам и плечам. Подводы тотчас окружили — бедно одетая детвора, бабы, мужики. Поспешно приковылял и дед Сетряков — в подпоясанном веревкой кожушке, в стоптанных черных валенках, с клюкой в руке. Пробился к самому крыльцу волисполкома, на котором стояли и негромко разговаривали Назарук с Митькой Сакардиным, председателем, сбил набок треух, навострил голубые, выцветшие от старости глаза.

— Начнем с зажиточных, — говорил Михаил, спокойно поглядывая на толпу. — С отца моего, с Кунаховых…

— К батьке… сам, что ли, пойдешь, Михаил? — спросил Сакардин, щуплый невысокий мужичок в солдатской куцей шинели, и зябко отчего-то повел плечами.

— Могу и сам. А что? — спросил Назарук.

— Ды так… — Сакардин увел взгляд. — Ндрав у Трофима Кузьмича известный. Не обрадуется тебе. Хоть ты и сын ему.

— Ну, тут родство ни при чем. Советской власти хлеб нужен.

Михаил повернулся к красноармейцам, зычно крикнул с крыльца:

— Матвеев! Вы с того вон конца начинайте. А ты, Егор, на Ключку паняй. Пацана какого-нибудь возьми, покажет Кунаховых. И лавочник там же, Алексей Фролыч. Лавочника как следует потрясите.

— Мишка! Гусей дразнишь! — погрозил клюкой дед Сетряков. — У лавочника прошлый раз все подчистую выгребли. Обидится.

— Нехай обижается, — Михаил досадливо махнул рукой, сошел с крыльца; улыбнулся Сетрякову: — Ты, дед, чего это: у кулаков заступником, что ли? Мордовали они тебя, мордовали до революции… Сам-то разверстку приготовил?

— А як же! — Дед сплюнул себе под ноги. — Спав и думав: чого б для твоего продотряду сгондобить? То ли возок овсу, то ли пашанички.

Стоявшие рядом с Сетряковым бабы сдержанно засмеялись.

— Миша, да шо ж вы, правда что, вдругорядь до нас явились? — сказала одна из баб, горестно качая головой. — Поотдавали ж все, что було. А вы опять… Чи других сел нема? И Новая вон Калитва, и Гороховка, и Дерезовка…

— Были уже везде, Дарья, — ответил Назарук строго, начальственным тоном. — И везде понимают, что без хлеба Советской власти конец. А как до дому, в Старую Калитву, явишься, так и начинается… Все одинаковы! Разговор окончен.

— Вот батька своего и тряси! — зло выкрикнул кто-то из толпы.

Михаил молча, ссутулившись, пошел к бричке.

— Хоть по цибарке зерна дайте, бабы! — повернулся он в следующую минуту, и смуглое его худое лицо исказилось болью. Михаил сжал кулак, потряс им: — В городах люди мрут! Есть детям нечего! А вы… Дерезовка!.. Голодней и деревни-то не найдешь округ. А все одно — не с пустыми телегами уехали… Расходись по домам! И ты, дед. Хватит тут воду мутить. Ишь, агитатор.

— Дык мы… Как все, так и я, — смутился Сетряков, оглядываясь, ища поддержки у слобожан. — А цибарку… что ж, можно и найтить. Скажу Матрене, нехай скребет…

— Вот и иди, — уже с брички кивнул Михаил. — Подъедем к тебе, жди. Но-о… — дернул он вожжи, и кони рванули с места, понесли Михаила к родному дому.


Трофим Назарук, отец Михаила, черным злым медведем сидел у окна просторной и теплой горницы, глядел в окно. Прибегал только что соседский малец, Васятка, выкрикнул тревожное: мол, продотрядовцы явились, дядько Трофим, в волисполкоме зараз, совещаются. И Михаил ваш там, за командира.

Назарук-старший помрачнел, велел Васятке сгонять за Кунаховым и за хлопцами, Марком Гончаровым да Гришкой, нехай с братцем побалакает при нужде. Глядишь, и образумится Мишка-то. Мало ему, всю Калитву под метлу, считай, выгреб, и опять заявился. Вот шакал! Ну, погодь…

Трофим кинулся было одеваться, теплый и тяжелый кожух накинул уже на плечи, железную занозу в рукав сунул; потом передумал, остыл. Чего это он мотаться по слободе будет? Мишка, не иначе, домой явится, тут и побалакать можно…

Евдокия, наблюдая за ним от печи, скрестила руки:

— Трофим! Чого надумав? Бог с тобою! Родный же сынок, а ты, бачь, занозу!

— Цыц, дура! — прикрикнул на жену Назарук и замахнулся на нее пудовым кулаком. — Дворовой сучке он сынок, а не мне. Ишь!..

Евдокия, и без того маленькая, сухонькая, вжалась в угол у печи, закрыла голову вздрагивающими от страха руками. Нога ее неловко оступилась, загремели ухваты, заслонка.

Назарук-старший грозно расхаживал по горнице, половицы под его ногами постанывали.

— Вот выродок на мою голову взявся! Хлеб ему давай, а! А ты его сеял, ты его молотил?! Пр-роучить мерзавца, шоб другим неповадно було шастать тут!..

Побегав по горнице, Трофим тяжко плюхнулся на лавку, сидел сейчас темнее тучи за буграми, над Доном, вглядывался — не видать ли продотрядовцев? За хлеб свой он не волновался, тот был спрятан надежно, за гумном, но Мишка, паразит, может и сыскать — знает же, где у батька потайные места! Неужто явится? Ну нехай, нехай. Мешок зерна, черт с ним, можно и дать, а на большее, выродок, не рассчитывай… Ох, Мишка, несдобровать тебе, если нос на гумно сунешь!..

Подводы на улице не появлялись, и Трофим малость успокоился — может, и пронесет бог? Не совсем же он, сынок, из ума выжил?! Разверстка разверсткой, а о батьке с матерью тож надо подумать. Хотя, конечно, хлеба у него не на одну зиму припрятано, но родная кровь в Мишке заговорить должна…

Стукнули в другое окно, не с улицы, и Трофим кинулся к нему, увидел Гришку, второго своего сына; с ним были Марко́ Гончаров, с полгода уже как дезертировавший из Красной Армии, и Кунахов Пронька, шмыгающий красным от вечно пьяной и разгульной жизни носом.

Назарук-старший кинул на голову серую барашковую папаху, на ходу надел кожух, вышел степенно на крыльцо.

— Ну? — спросил он властно подошедших к нему мужиков. — Чего там?

— Да гребут же, Трофим! — жалостливо выкрикнул Кунахов. — Явились до мэнэ… — он пьяненько всхлипнул, — шестеро, або семеро, з винтовками…

— Да чого ты брешешь, Пронька! — укоризненно и весело ухмыляясь, сказал Гончаров, поддергивая, видно, сползающие штаны. — Их всего двое!

— Тьфу-у… — выразительно сплюнул Назарук-старший. — И ты слюни распустыв? Да шо у тэбэ — вил нема? А, Пронька?

У плюгавенького, мокрогубого Кунахова сам собою открылся рот.

— Да як же это, Трофим Кузьмич? Вилами-то, га? Власть же… Красноармейцы.

— Бандиты это, а не красноармейцы, — наседал Назарук. — Раз — были? Были. Отдав зерно? Отдав. Ну ще отдавай, раз у тэбэ его богато. Так, хлопци?

Григорий Назарук, лицом похожий на отца, а фигурой — тощий, какой-то весь ломаный, из углов, и Гончаров, согласно хлопающий белыми, точно в муке, ресницами, дружно захохотали.

— Та-ак, як иначе?! Мы б тоже натянули шинели да пошли грабить… Га-га-га…

— У них оружие есть? — спросил Назарук-старший Кунахова.

— А? — испуганно переспросил тот.

— Винтовки, кажу, есть у продотрядовцев?

— Есть, а як же, Трофим Кузьмич. Поклалы их у дверей, а сами мешки тягают.

— Ну так иди помогай им. Чого стоишь, халяву раззявив?

Марко Гончаров с Григорием снова захохотали, а Кунахов стал отступать от них — задом, задом, и все кивал, кивал поношенной шапчонкой:

— Ага. Ото ж… Пока мы тут лясы точим, а там, мабуть, и клуня уже пуста… Ха! А я-то, дурак… Власть же…

Так, задом, Пронька Кунахов и выкатился со двора, бросился напрямки, через стылые белые огороды, к своему дому.

— Вы, хлопци, покличьте-ка мужиков на площадь, — сказал Назарук-старший. — Да нехай цацки прихватят, сгодятся, думаю.

— Это мы зараз, бать, — обрадованно подхватил Григорий. — Мы уж и сами думали…

— А моя так завсегда со мной. — Марко Гончаров хвастливо откинул полу серого, сшитого из шинели ватника — из-за поясного ремня торчала рукоять обреза.

— И до баб с этой игрушкой шастаешь? — ухмыльнулся Трофим.

— А чего… Сговорчивей делаются, — маленькие, стального цвета глазки Гончарова недобро блеснули. — На, кажу, подержи.

Все трое загоготали. Гончаров — вертлявый, на голову ниже Григория, но плотный, широкоплечий, — толкнул дружка плечом, и Григорий едва устоял на ногах.

— Ну, сила у тебя бычиная, Марко, — сказал он.

— Бабы не жалуются, — усмехнулся Гончаров.


Михаил подъехал к дому отца вместе с Лыковым. Трофим видел, как остановилась у порога подвода, как старший сын, а с ним еще один красноармеец постояли у плетня, покурили, настороженно поглядывая на притихшие окна дома, потом решительно зазвякали щеколдой в сенцах.

— Входи, открыто! — гаркнул Трофим; он сидел на лавке в белых шерстяных носках, в поддевке, мял сильными пальцами широкую, грабаркой, бороду. Евдокия немо застыла у печи — как сунула кочергу в жаром пышащий зев, так и стояла мертвенно-бледная, вздрагивая всем худеньким слабым телом.

— Здравствуйте, отец, здравствуй, мамо, — поклонился Михаил, а за ним и Лыков.

— Ну здоров, здоров! — насмешливо и зорко тянул Назарук-старший, не меняя позы. — С чем в родный дом явился? Что за гостя привел?

— Да ты, мабуть, догадался уже, — ровно, в тон отцу, сказал Михаил. — Продразверстка. Хлеб городу нужен, власти нашей Советской.

— Хлеб, говоришь… — снова протянул Назарук-старший иронично, спокойно, а потом вдруг вскочил, подбежал к Михаилу, в самое его лицо сунул кукиш.

— А вот это бачив? А?

— Ты поосторожней, отец, — выдвинулся было из-за плеча Михаила Лыков, но Михаил остановил его.

— Погоди, Лыков. Батя на испуг берет, не видишь разве? Попужает да и перестанет.

— Ха-а… — осклабился Назарук-старший. — И не думаю пугать. Предупреждаю, Мишка: из дома ничего не тронь! Где хошь скреби, а дома…

— Трофим! — тоненько вскрикнула от печи Евдокия. — Да там у нас с прошлого года два мешка овса осталось, может…

— Цыц, стерва! — рявкнул на нее Назарук-старший. — Не твоего ума это дело! Горшки вон считай!..

— Где яма, отец? За гумном? — спросил жестко Михаил.

— А нету ниякой ямы, ясно?! Хоть все тут перекопай!

— И перекопаем!

— Бать, да ты чего это? — снова шагнул вперед Лыков. — Михаил — командир наш, неудобно… Надо бы по-людски, а ты… Понимать надо.

— Нету у меня ничего, поняв? — Трофим поднял на красноармейца тяжелый взгляд. — Иди, откуда пришел.

— Хорошо, сами найдем, — мотнул головой Михаил и повернулся к двери. — Пошли, Лыков. Сыщется. Я знаю где.

Они вышли, а вслед за ними вышел из дома и Назарук-старший. Торопливо, не оглядываясь, зашагал он в центр Старой Калитвы, к площади, куда мало-помалу стекался народ. Откуда-то из проулка сунулся ему под ноги слободской дурачок Ивашка — двадцатилетний, в прыщах детина скакал на прутике, другим прутом подгонял «коня», вскрикивал радостно: «Но-о…» Трофим остановил его.

— Чего без дела носишься туда-сюда? На колокольне хочешь позвонить?

— Поп лается, Трофим, — заулыбался Ивашка. — Ухи, грит, оборву за баловство.

— Скажи, я велел. Поняв? И шибче звони, чтоб далеко было слыхать. Погоняй своего скакуна.

— Но-о! — радостно заигогокал Ивашка. — Трогай!


Когда Трофим Назарук пришел на площадь, она уже была полна народу. Бабы, мужики, девки окружили одну из бричек, на которой стоял председатель волисполкома Сакардин и выкрикивал в толпу:

— Граждане слобожане! — Тонкий, не привыкший к речам голос Сакардина срывался от волнения. — Зря вы тут посбирались и разводите волнение. Продотряду дано задание, никуда от него не денешься. Они тоже люди подчиненные. И я как представитель Советской власти…

— Грабиловка это, а не власть! — перебил Сакардина крепкий мужской голос. — Неделю назад были.

— А что поделаешь, граждане слобожане?! — Сакардин, запахиваясь в шинель, поворачивался то к одним, то к другим слушателям. — Надо быть сознательными, иначе…

— Сам и отдавай, а у нас нету, — вроде незлобиво, больше с усмешкой тянул все тот же мужской голос.

Острым глазом Трофим Назарук нашел нужных ему людей: кучкой, чуть в стороне стояли Григорий, Марко Гончаров, с ними Сашка Конотопцев (этот месяц как дома, тоже наслужился в Красной Армии), лавочник Алексей Фролыч. Стал пробираться к ним, мощными плечами раздвигая мужиков и баб, ронял нетерпеливое, властное: «Дай дорогу!.. Дай дорогу!..»

ГЛАВА ВТОРАЯ

Егор Клушин со своим напарником, молчаливым парнем, появившимся в отряде дней десять назад, подъехали к дому Кунахова, долго стучали в крепкие дубовые ворота, но никто их, видно, открывать не собирался. Тогда Клушин перемахнул через забор, и тут же на красноармейца набросился черный, гибкий телом кобель. Клушин, недолго думая, положил кобеля выстрелом из винтовки, распахнул ворота, велел напарнику:

— Заезжай!

Тот зачмокал на кобылу, задергал вожжами; подвода вкатилась во двор Проньки Кунахова, который выскочил из хаты, заорал дурным голосом на красноармейцев, а те и ухом не повели. Клушин прикладом винтовки сбил с амбара замок, стал, краснея от натуги, вытаскивать тяжелые мешки с зерном на свет божий, а его напарник ловко подхватывал их, кидал в телегу.

Выбежала во двор и хозяйка, дородная, громкоголосая, стала хватать красноармейцев за руки:

— Та шо ж вы робытэ, хлопци?! Як же нам самим зимовать? У нас же диты!

— А в городе что — не дети? — не прекращая работы, сказал веское Клушин, и рябоватое его вспотевшее лицо ожесточилось. — Ты глянь какая! И хлеб не весь заберем, оставим, не помрешь. А корову одну уведем, хватит с вас и другой.

— Пронька! Та шо ты стоишь як чурбан?! — заголосила в отчаянии Кунахова. — Уже и корову наладили свести.

Кунахов матюкнулся, бросился со двора, а через несколько минут вернулся со свояком, Евсеем — длинноруким, огненно-рыжим мужиком. Оба они, Кунахов и Евсей, были с вилами в руках. Евсей с ходу всадил тускло блестевшие зубья в живот Клушину; тот, охнув, выронил мешок, грузно осел на землю. Напарник Клушина скакнул было к винтовке, она стояла прислоненная к телеге, но Кунахов опередил парня, ткнул его в плечо. Парень заверещал по-заячьи, что было силы пустился прочь со двора, на огороды, но споткнулся, упал. Кунахов со свояком набросились на красноармейца.

— Не шастай по чужим слободам… Не бери горбом нажитое… — приговаривал Кунахов, орудуя вилами, а Евсей молча и деловито сопел, выполнял смертную работу расчетливо, споро…


Взбудораженная выстрелами, криками, церковным, ожившим вдруг колоколом, Старая Калитва стекалась на площадь. Колокол гудел хрипло, надтреснуто, покрывая все иные звуки: испуганное фырканье лошадей, людские крики и матерщину, лай собак, чей-то пьяный хохот. На площади перед церковью шевелилась огромная, пестро одетая толпа, плотным угрожающим кольцом охватив растерянных, вскинувших было винтовки красноармейцев и стоящих на бричке Сакардина с Михаилом Назаруком. Михаил поднял руку, долго держал ее над головой в надежде, что толпа утихнет, ему дадут говорить, но по-прежнему бухал над головой колокол, гомонили сотни голосов. Тогда Михаил выхватил наган — резко, нетерпеливо треснули в сыром плотном воздухе два выстрела. Завизжали, зажав уши, две разодетые молодайки, стоявшие неподалеку от брички; лениво сплевывающий подсолнечную шелуху Марко Гончаров стал успокаивать их:

— Да он холостыми… Вот если я свою штуку достану… — И Марко, отвернув полу ватника, показал молодайкам тупое дуло винтовочного обреза. Ухмыльнулся:

— На, Маруська, подержи.

Молодайки в ужасе пооткрывали рты, а Марко, довольный произведенным эффектом, завернул похабщину, стал перед самой бричкой, снизу вверх глядя на Михаила.

Колокол смолк, как подавился. Притихли и старокалитвяне. Красноармейцы в длинных, замызганных осенней грязью шинелях, в буденовках с красными звездами поопускали винтовки, прятали покрасневшие от холода руки в рукава, пританцовывали — садился на плечи, на крупы вздрагивающих лошадей снег.

— Граждане слобожане! — снова выкрикнул Михаил, и теперь его слышали все. — Кто-то у вас тут мутит народ. Продразверстку все одно выполнять придется, а кто будет супротивничать и мешать — заарестуем, потому как это политическое дело. А в арестантской, сами соображайте, сидеть удовольствия мало. Так шо отправляйтесь по хатам и укажите нашим хлопцам, куда поховали хлеб, бо возьмем его силой. А за сопротивление властям…

— Нету хлеба, черт косопузый! — зло выкрикнула растрепанная пухлая тетка, подтыкающая в пестрый, с бахромой, платок пряди смоляных волос. — Давеча отряд пришел — выгреб, теперь ты объявился… У нас что тут — бездонная бочка, да?

— Убирайся-а…

— Не для того Советскую власть устанавливали, штоб силком у крестьянина хлеб отымать, нету таких правов!

— Это они сами, продотрядовцы, такие порядки завели. Неохота ж по другим слободам шастать по грязе́, вот и давай с нас два лыка драть.

— В шею его, мужики! Чего рты пораззявили?!

— Ткни его вилами в зад, кум. Штоб знал, как в свою слободу голодранцев водить.

— Повадится волк в стадо, всех овец порежет… Не дадим более хлеба! Нету!

— А ты, Гришка, чего на братца своего зенки таращишь? По сусалам бы заехал разок-другой. А то ишь стоит, красную гадину заслухався.

Григорий Назарук, к которому были обращены эти слова, сплюнул прилипшую к губам цигарку.

— А нехай трепется, — не оборачиваясь сказал он. — Дюже интересно слухать.

— Ты, Гришка, лучше бы молчал и мордой своей тут не маячил, — с сердцем сказал брату Михаил. — За дезертирство ответишь по закону.

— Пугаешь, значит, растудыт твою… — выругался Григорий и вдруг рванул из-за пояса штанов обрез. Но стоявший рядом отец остановил Григория.

— Погодь, — тихо сказал он. — Не порть обедню. Нехай ишо народ позлит.

Михаил стоял бледный, желваки буграми катались по его худым смуглым щекам.

— Калитвяне! — снова крикнул он. — Городу нужен хлеб. Москва и Петроград голодают, в Воронеже на заводах и фабриках хлеба также не хватает, детишки в детских домах и приютах помирают…

— А у нас кто? Щенята, что ли? Тем, значит, отдай, а свои нехай загинаются, так?

— Да у тебя с Тимохой две коровы, овец штук пятнадцать, Ефросинья! — не сдержал злости Михаил, поворачиваясь к наседавшей на него женщине в цветастом ярком платке. — И хлеба возов пять сховали, не меньше. Как тебе не стыдно?!

— А у меня не видно, — захохотала, подбоченясь, Ефросинья, статная, широкобедрая баба, откинув голову и бесстыже оглядывая мужиков. — За собой гляди.

Кругом заволновались:

— Свое считай, Мишка, а не Фроськино. Они с Тимохой с утра до ночи рукам покоя не дают.

— Ишь, грамотей! Батьку, кулака, потряси!

— Сам ты кулак! Поменьше на печи лежи! — тут же влез в спор Григорий, а Назарук-старший снова сдержал его: погодь, погодь…

— У батьки нашего мы воз пшеницы взяли нынче! — громко объявил Михаил.

— Гляди, подависси-и! — Дед Сетряков тянул худую жилистую шею, задиристым общипанным петухом поглядывал на хихикающих, дергающих его за полы кожушка баб.

— Пулю заглотнешь, комиссар! Убирайся, пока живой!

— Не грози, ты, контра! — Михаил снова выхватил наган, навел его на краснорожего сытого мужика по фамилии Серобаба, который выкрикнул эти слова. — Пулю и сам можешь словить.

Сакардин повис на руке Михаила.

— Да ты брось наганом-то махать, Мишка. Надо по-людски.

Серобаба, сотворив зверское лицо, рванул на груди полушубок, заорал дурным, пьяным голосом:

— На! Пали! Бей крестьянина-хлебороба! Последние штаны сымай!

И полез на бричку под общий злорадствующий гогот толпы, раздергивая мотню серых, в полоску, штанов. Красноармейцы стащили его с колеса, затолкали назад, в толпу.

— Тут тебе не цирк! — сурово сказал рослый, в годах, красноармеец. — Игде-нибудь там будешь показывать.

Возле брички зашумели, заулюлюкали, засвистали. Говорить было невозможно, и Михаил, пережидая, оглянулся на Сакардина, что-то сказал ему побелевшими губами. Тот кивнул согласно, присел на мешки с зерном, вздрагивающими пальцами стал вертеть «козью ножку».

Лавочник, надвигаясь на Трофима Назарука круглым, обернутым в добротный белый полушубок колобком, жарко дышал в самое ухо:

— И откуда у тебя такой выродок взявся, Трофим Кузьмич? Уси Назаруки люди як люди, а Мишка… В агенты подався, у родного батька хлиб отымает, та ще хвастается.

Трофим усмехнулся, угольно-черные его глаза недобро блеснули:

— В семье оно не без урода, Алексей Фролыч. Знав бы, что сосунок против батька пойдет, в зыбке еще даванул бы да и… А теперь вон, бачишь, усы под носом, наган в руке.

— Так наган и у нас сыщется, Трофим Кузьмич! — Лавочник стал с готовностью кого-то выглядывать в толпе.

— С пушкой погоди, — удержал его Назарук-старший. — Может, Мишка образумится еще. Видит же, не слепой, что бунтует народ. Подождем. Глядишь, миром все кончится. Спровадим продотрядовцев…

— А хлеб… что ж, дарить им, что ли, собрався, Трофим Кузьмич? — не отставал лавочник.

— Мишку проучить надо, проучить, — не слушал его Трофим. — На батьку руку подняв…

Страсти вокруг продотрядовских бричек разгорались. Подъехали еще две подводы, тяжело груженные зерном, и это вызвало новую волну недовольства и злобы. Пошли в толпе перешептывания, какая-то возня, мужики что-то передавали из рук в руки. Красноармейцы забеспокоились, вскинули винтовки, встревоженно поглядывая на Михаила, а тот строго глянул на них — уберите, мол, оружие; снова поднял руку.

— Лучше отдайте хлеб по добру! — кричал он сквозь нарастающий гул голосов. — Все одно возьмем. И скотину кое у кого заберем, рабочие у станков мрут с голоду… А всякую сволочь, подстрекателей и дезертиров, призовем к ответу, попомните мои слова!..

— Убили!.. Убили! — заполошно, издалека раздались детские голоса, и все присутствующие на площади обернулись на эти голоса: человек пять мальцов, перегоняя один другого, мчались к церкви с дальнего конца улицы.

— Ну, кажись, началось! — сказал Трофим Назарук лавочнику, и тот обрадованно замотал головой, вынимая из кармана полушубка увесистую, на шнуре, гирю.

— Марко! Гришка! — позвал Назарук-старший, и те разом откликнулись, стали продвигаться к продотрядовцам.

— Кого убили? Где? — волновались в толпе; бабы окружили мальцов, расспрашивали их, теребили.

— А там, на Чупаховке! — тыкал тонким грязным пальцем в сторону домов сопливый мальчонка лет десяти. — Дядько Пронька да дядько Евсей… Красноармейцы корову у них тянули… А дядько Пронька вилами… И кобеля у них застрелили…

— Проньку Кунахова убили-и! — заревел вдруг Трофим Назарук, отталкивая мальца в сторону. — Продотрядовцы над народом измываются, а мы все слухаем тут брехню-у… Бей их!

— Не сметь! Это провокация, это… — кричал Михаил, кричал что-то и Сакардин, но Марко Гончаров и Григорий палили уже из обрезов в стоявших поблизости красноармейцев… Стрельба нарастала, у многих мужиков оказались в руках обрезы и винтовки, кто-то орудовал хищно посверкивающей в сером дне занозой, лавочник махал гирей, сам Трофим Назарук бил тяжелым, безжалостным кулаком. Один за другим падали на землю так и не поднявшие винтовок красноармейцы, только лишь одному из них, опытному, видно, бойцу, удалось рвануть затвор винтовки…

Сакардин, убитый Григорием Назаруком, упал с брички беззвучно, с перекошенным от боли и протеста лицом; Михаил выронил наган, оседал в бричке медленно, схватившись руками за живот. «Всякую сволочь… дезертиров…» — были последние его слова: Марко Гончаров расчетливо, с двух шагов, выстрелил Михаилу в спину…

Скоро все было кончено. Гудел еще над головами осатаневший колокол, Ивашка-дурачок строил с колокольни радостно-глупые рожи, и Марко погрозил ему обрезом — хватит, мол, слезай.

Оставшиеся в живых красноармейцы бросились с площадного бугра прочь, на дорогу, по которой приехали, но их настигали, срывали сапоги, шинели. Выстрелы теперь стихли, слышалась только ругань, тяжкие удары. Григорий Назарук ярился над кем-то лежащим, окровавленным, бил его в голову култышкой обреза.

— Гришка-а! — тоненько, по-бабьи, кричал лавочник. — Оставь живого. Ему теперь наш хлебушко долго отрыгиваться будет.

Пять-шесть избитых до крови красноармейцев побежали по дороге, двое из них повернули к берегу Дона; вслед им долго еще свистели, улюлюкали…

Толпа на площади сгрудилась возле убитых, мужики поснимали шапки.

— Что ж вы наделали? Ироды!! — с ужасом вскрикнула какая-то сердобольная худая баба, закрыла лицо руками, затряслась в плаче. Завыли и другие бабы; мужики стояли хмурые, прятали друг от друга глаза.

— Ну, расквасились, — зло бросил Марко Гончаров. — Не мы их, так они б нас.

— Миша!.. Мишенька! — Толпа содрогнулась от душераздирающего крика Евдокии Назарук: простоволосая, с дикими от горя глазами, она бежала по улице к бричке, на которой лежал ее сын, и толпа безмолвно расступалась перед ней. Евдокия упала на грудь Михаила, забилась в плаче.

— Не скули, — грубо оборвал ее Трофим. — Ро́дный сынок хотел голодом тебя сморить, а ты нюни распустила. Людям спасибо скажи, что избавили от такого урода.

Старокалитвяне тесным кольцом обступили бричку, слушали придавленные рыдания Евдокии, молчали. Двое мужиков отнесли в сторонку тело Сакардина, прикрыли лицо подвернувшейся под руку дерюгой.

— Дозволь Михаила по-людски схоронить, Трофимушка! — упала мужу в ноги Евдокия. — Сынок он нам. На свет его пустили-и…

— То-то и оно, что пустили, — буркнул Назарук. — Ладно, хорони. Гришка, Марко… Кто еще? Ты, Конотопцев. Отвезите-ка Мишку к дому. Нехай последний раз… полюбуется… А винтовки, патроны соберите. Серобаба, поди-к сюда! И ты, Алексей Фролыч. Обмундированию с продотрядовцев посымайте, пригодится. Оружию — вон туда, в волисполком, снесите. Наша теперь власть там заседать будет.

Набросился на длинного, бедно одетого слобожанина, Демьяна Маншина:

— Ты чего стоишь без дела, каланча немытая?! Винтовку выбирай себе, патроны… Вон, тяни из рук. Да не бойся, он теперь не кусается.

Маншин, присев на корточки, осторожно тянул винтовку из рук красноармейца, чувствовал, что его трясет — такое на глазах произошло!.. А попробуй откажись — тут же пальнут, тот же Марко Гончаров, этому только мигни, родную мать не пожалеет.

— И ты, дед, не стой, — велел Назарук-старший Сетрякову. — Кобылка вон в постромках запуталась, подмогни. Хлебушек наш по домам развезти надо. Сам-то сдавал?

— Так ить… не успел, Трофим Кузьмич, — заискивающе гнул спину Сетряков. — Не подъезжали, стало быть, продотрядовцы. А Матрена так с дуру припасла уже.

— Вот и проучи свою Матрену, — посоветовал Назарук. — Тебе что-то никто не припасал… Дурья голова. Иди.


Награбленное обмундирование и оружие сносили в опустевшее здание волостного Совета; повстанческий отряд решили одевать в красноармейское, для маскировки. Тут же, в настывших комнатах, провели заседание штаба. Решили, что командовать отрядом будет пока что Григорий Назарук, заместителем у него назначили Марка́ Гончарова. Зажиточные слобожане также вошли в штаб, им вменялось бесперебойно снабжать отряд продовольствием, а коней — фуражом. Членами штаба стали Трофим Назарук, Митрофан Безручко, Иван Нутряков, лавочник Алексей Ляпота и еще два кулака — Кунахов и Прохоренко. Серобабу назначили комендантом Старой Калитвы, велели охранять слободу день и ночь.

Всех мужиков, от восемнадцати до пятидесяти лет, мобилизовали.

…С площади народ долго не расходился. Свезли в дальнюю балку трупы красноармейцев, кое-как закопали. Заглядывали в окна бывшего волостного Совета, старались услышать, о чем там идет разговор. Но слушать не давали: Ванька Поскотин и Демьян Маншин, еще утром такие простые и доступные, гнали всех от окон, скалили зубы: «Военная тайна». Наиболее настырных толкали взашей, материли. Дурачку Ивашке Поскотин разбил губы. Ивашка тоненько скулил, плакал; его успокаивали сердобольные старухи, вытирали кровь.

— Вот она, новая власть! — не выдержала одна из баб. — Божий человек, чем он вам помешал?

На бабу зашикали, замахали руками: молчи, дура!

Толкался среди баб дед Сетряков, толковал сам с собою: «Энти хлиб отымали, наши по зубам норовят дать… Кого слухать? До кого притулиться?..»

С площади старокалитвяне расходились подавленные, растерянные. Снег валил вовсю, слепил глаза. Кое-где робко затлели в окнах огоньки, но многие не зажигали света — ложились не вечерявши. Не до еды было. Слобода затихла, притаилась. Лишь только Гришка Назарук с Гончаровым да Сашкой Конотопцевым горланили на улице. Кто-то из них пальнул для острастки из красноармейской винтовки — не терпелось, видно, опробовать. Завизжала собака, грянул еще один выстрел, потом все стихло. Легла на Старую Калитву длинная холодная ночь.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Председатель Воронежской губчека Карпунин большими размашистыми шагами ходил по своему кабинету. Он только что получил телеграмму, которая привела его в сильное душевное волнение, досадливо и совестливо думал теперь о том, ч т о  случилось на юге губернии. Месяц назад уехал он из Павловска, где работал председателем уездного исполкома, ЧП произошло в соседнем, Острогожском уезде, но теперь все они были «его» — уезды, волости, деревни… Его теперь боль и Старая Калитва. Карпунин, впрочем, и раньше знал от начальника Павловской уездной чека Наумовича, что слобода ненадежная, много там зажиточных, настроенных против Советов крестьян. Но никто еще из них не смел так открыто, с оружием в руках выступать против власти.

Карпунин, затянутый в гимнастерку, коротко стриженный, лобастый, с чисто выбритым хмурым лицом, подошел к столу, снова прочитал телеграмму:

В СТАРОЙ КАЛИТВЕ МЕСТНЫЕ КУЛАКИ И ДЕЗЕРТИРЫ РАЗГРОМИЛИ ПРОДОТРЯД. МЯТЕЖНИКИ ОРГАНИЗОВАЛИ БАНДИТСКИЙ ПОЛК, ТЕРРОРИЗИРУЮТ МЕСТНОЕ НАСЕЛЕНИЕ, УНИЧТОЖАЮТ КОММУНИСТОВ, СОВЕТСКИХ РАБОТНИКОВ, МИЛИЦИОНЕРОВ. ТРЕБУЕТСЯ СРОЧНАЯ ПОМОЩЬ ГУБЕРНИИ. ЖДУ УКАЗАНИЙ.

НАУМОВИЧ
— Помощь пока не можем оказать, Станислав Иванович, — подумал вслух Карпунин, садясь за стол и закуривая тонкую дешевую папиросу. — Против полка мятежников одна наша рота губчека ничего не сделает… Время упущено.

Да, несколько дней, что прошли уже с начала кулацкого мятежа, были упущены. Здесь, в Воронеже, о гибели продотряда в Старой Калитве узнали только на третий день. В губисполкоме, да, пожалуй, и в губкоме партии факт этот недооценили — раньше в селах также случались стычки крестьян с красноармейцами из продотрядов, доходило и до драк. Но это, разумеется, была не стычка, а открытый, видимо, подготовленный заранее бунт, политическое вооруженное выступление против Советской власти. Мятежники взбаламутили всю округу, поставили под ружье несколько деревень. Теперь справиться с ними трудно.

Карпунин вызвал дежурного, велел ему найти Любушкина, начальника отдела по борьбе с бандитизмом, а в обиходе — бандотделом. Михаил Иванович скоро явился: чем-то еще возбужденный, с раскрасневшимся явно от спора лицом, в таких же, как и Карпунин, гимнастерке, галифе и сапогах. Небольшого роста, упругий и подвижный, Любушкин быстрыми шагами пересек кабинет председателя губчека, сел у стола в глубокое кожаное кресло, закинув ногу на ногу. Карпунин молча подвинул ему папиросы, и он, поблагодарив, закурил.

— Читал телеграмму, Михаил Иванович? — спросил Карпунин.

Любушкин кивнул: да, читал.

Карпунин понял, что за этим кивком стоит большее — Михаил Иванович уже хорошо изучил обстановку там, в Старой Калитве, наверняка что-то придумал. Он знал Любушкина и раньше, по Боброву, где они работали вместе с Алексеевским, бывшим председателем губчека, в ревкоме — оба считались инициативными, смелыми и быстрыми в решениях людьми. И тот и другой прошли хорошую партийную и чекистскую школу. Любушкин был и на милицейской работе, несколько лет возглавлял губернский уголовный розыск, потом уехал на Украину, воевал с бандами Петлюры. А Николай Алексеевский в свои девятнадцать лет возглавил губчека. Теперь же в связи с событиями в Старой Калитве губкомпарт назначил его чрезвычкомом, то есть комиссаром с чрезвычайными полномочиями при командующем объединенными вооруженными силами губернии — губвоенкоме Мордовцеве.

Словом, губкомпарт, ответственный его секретарь Сулковский уже предприняли важные оперативные меры. Завтра-послезавтра на юг губернии специальным эшелоном выедут вооруженные отряды, собранные со всех уездов, а также разрозненные красноармейские части при ревкомах, комиссариатах. Сила эта немалая, но, судя по всему, гораздо меньшая, чем у повстанцев — они вон полки даже заимели. И Сулковский обязательно вызовет его, Карпунина, и спросит, что они, чекисты, намерены предпринять.

— Так что же будем делать? — спросил Карпунин у Любушкина, глазами показывая на телеграмму. — Положение серьезное. Смотри: каких-то два-три дня прошло, а что кулачье там натворило.

— Тут не только кулаки, Василий Миронович, — возразил Любушкин. — Поработали эсеры, не обошлось, думаю, без антоновской агентуры.

— Есть сведения, Михаил Иванович?

— Кое-что есть, — Любушкин потянулся к пепельнице, смял окурок, отряхнул галифе от табачных крошек. — Родионов накануне восстания успел передать: в Калитву приезжал какой-то человек в офицерской папахе, дня три гостил у Трофима Назарука, собирал людей. Бегали к Назаруку и лавочник, и Митрофан Безручко, и Кунахов…

— Давно это было?

— В конце сентября. Назарук рассказывал соседям: мол, приезжал свояк из Тамбовской губернии, попили самогонки, говорили за жизнь. А жизнь, дескать, там, на Тамбовщине, малость полегче, Антонов дал мужику свободу, отменил продразверстку… Мы установили потом, что «свояк» этот, Лапцуй, — из антоновского штаба, бывший белогвардейский офицер. Кстати, с год назад был в руках армейской разведки, но каким-то образом бежал. А был приговорен к расстрелу.

— Жаль, что упустили, — вздохнул Карпунин. Он откинулся на спинку высокого, темного дерева стула, повернул голову к окну, за стеклами которого вяло сыпался снег, помолчал.

— Губком ждет от нас решительных и незамедлительных действий,Михаил Иванович. Нужны сведения о повстанцах, о зачинщиках восстания, о вооружении, связях с антоновцами… Кстати, а кто этот «полк» бандитский возглавил?

— Бери выше, Василий Миронович, — уже дивизия. Воронежская повстанческая дивизия, — сказал Любушкин. — Назначили было командиром Григория Назарука, но тот в Красной Армии был рядовым, мало что смыслит в военном деле. Хотели поставить Нутрякова — это кадровый офицер, каким-то ветром занесло его в Калитву… Так вот, Нутряков — штабист, воевал у Деникина. Командовать дивизией отказался. Мол, привык иметь дело с картами, а не с солдатами. Есть там еще одна серьезная фигура, Митрофан Безручко. Этот местный, из зажиточных крестьян, грамотный. Был у Мамонтова, после разгрома бежал, притаился дома. Его на политотдел поставили.

— Ишь ты, — крутнул головой Карпунин. — Даже политотдел?

— Да, взялись за восстание по-настоящему, все признаки регулярной армии. Не зря, не зря приезжал этот «свояк». Антоновская рука чувствуется.

— Сведения твои проверенные, Михаил Иванович?

Любушкин красноречиво поднял брови:

— Что за вопрос, Василий Миронович? Степан Родионов, коренной житель Старой Калитвы, чекистам помогает давно, так что… Его вынудили вступить в один из полков, пригрозили: дескать, откажешься — расстреляем. Собственно, это их основной метод «мобилизации». — Любушкин невесело улыбнулся, а Карпунин по-прежнему сидел хмурый, строгий.

— А связь с Родионовым?

— Через Гороховку. Все там отработано, Василий Миронович.

— Хорошо. — Карпунин расстегнул верхнюю пуговицу гимнастерки, облегченно покрутил головой, спросил: — Какие у вашего отдела предложения, Михаил Иванович? Что скажем товарищу Сулковскому? — при этих словах он глянул на телефон, словно ждал звонка именно в этот момент.

— Прежде всего разведка, Василий Миронович. Мы представляем положение в Старой Калитве в общих чертах, много неясного. А главное — мы не знаем об их планах, намерениях.

— Так, так, — соглашался Карпунин. — Кого думаешь послать?

— Павла Карандеева, из моего отдела. Он бывший фронтовик, находчивый, в сложной ситуации не растеряется.

Карпунин покачал головой:

— Карандеев заметная фигура. Он работал в Павловске, у Наумовича, его могли там видеть…

— В Старой Калитве он не бывал, Василий Миронович. Я спрашивал. Уехал из Павловска в девятнадцатом году, люди забыли, поди.

— Забыли!.. — с сомнением в голосе повторил Карпунин. — А если нет? Если окажется у повстанцев человек, который видел Карандеева, помнит, кто он такой?.. Нет-нет, не годится так необдуманно рисковать. Давай-ка, Михаил Иванович… женщину подберем. Дело, понимаю, очень опасное, но женщине там будет легче, убежден. И внедряться, и вообще… Я бы предложил Катю нашу.

— Вереникину?!

— Да, ее. А что? За плечами дивчины голодное детство, гимназия, смерть родителей, общественная и партийная работа, учительство… Главное — ее классовая, непримиримая позиция. Коммунист она настоящий, не дрогнет.

— Она бывает иногда очень прямолинейной, Василий Миронович, ты же знаешь.

— Знаю. Ну и что? Ты подучи ее, расскажи, что к чему… Как думаешь: согласится?

— Согласится, — уверенно сказал Любушкин. — Она ж — огонь девка! Только намекни.

— Ну, хорошо. А связником у нее пусть будет Карандеев. Встречи организуйте в глухих местах… Словом, продумайте. Лучше через Родионова.

— Понятно.

— Теперь вот что, Михаил Иванович. Нужен, думаю, конный отряд, под видом банды. Также для разведки, для установления «контактов» с повстанцами. Пусть эта «банда» будет независимого поведения, анархического, что ли… Действовать надо самостоятельно, создавать видимость грабежей, разбоя… Тут подумать надо хорошенько. Понимаешь, — Карпунин, видно, загорелся собственной идеей, оживился, — с этим отрядом горы можно своротить. Не столько воевать, сколько стараться вмешиваться в их планы, путать их. И — кровь из носу! — заманить главарей банды в ловушку, вызвать их на «переговоры»…

Зазвенел телефон, и Карпунин быстро взял трубку.

— Слушаю. Да, это я, Федор Владимирович… («Сулковский», — сказал он Любушкину, и тот прикрыл глаза — понимаю, дескать).

— …Федор Владимирович, мы кое-что уже подготовили, Любушкин как раз у меня… Хорошо, через час будем в губкоме.

Карпунин положил трубку, устало потер ладонью лоб.

— Иди, Михаил Иванович, разговаривай с Вереникиной. Если согласится… тогда уж и я с ней поговорю. Надо дивчине прямо все сказать. Из Старой Калитвы можно и не вернуться.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В первых числах ноября черным слякотным вечером въехал в Старую Калитву одинокий всадник. И сам он, в командирской шинели, с винтовкой за плечами, о белыми ножнами шашки, с притороченным к седлу дорожным мешком, и статный горячий конь были забрызганы грязью — видно, не один десяток верст отмахали они по осенним дорогам. Конь устало пофыркивал, ловил широкими, в пене ноздрями незнакомые запахи, а всадник прямил согнутую многими часами пути спину, нетерпеливо поглядывал вперед.

У дома Сергея Никаноровича Колесникова всадник остановился, грузно спешился. Стоял несколько мгновений, поглаживая влажную шею коня, разминая затекшие ноги. Под сапогами чавкала грязь, шел, видно, в Старой Калитве дождь или снег, сейчас же земля вокруг была черная.

Раздались поблизости голоса, кто-то шел по переулку, матерился, осклизаясь.

Фигуры приблизились; приехавший хорошо теперь различал и голоса, и самих людей. Это были односельчане Григорий Назарук. Марко Гончаров и Сашка Конотопцев. Он подивился, что все трое, молодые по возрасту, дома, не на службе, а в следующую минуту они были уже возле него; загомонили, отчего-то радуясь встрече.

— Колесников?! Иван?! Ты?! Здорово! — хлопал приезжего по спине Марко Гончаров, и несло от него крепким сивушным духом. — Откуда взялся? Не иначе от красных сбежал, а?

Подали руки и Назарук с Конотопцевым, эти тоже были навеселе.

Колесников взял коня под уздцы, ответил осторожно:

— Да вот, приехал, батько ж захворав. Письмо в полк пришло, отпустили меня.

Марка́ Гончарова эти слова развеселили.

— Да батьку твоего мы уж с месяц, считай, похоронили, — хлопал он себя по ляжкам. — Ох и поминки были!

— Как?! Что ты мелешь?! — Колесников наступал на Марка́. — Я письмо неделю назад получил.

— Да правда, Иван, правда, — примирительно сказал Григорий. — Схоронили мы твоего батьку, кровью Никанорыч изошел. Дело стариковское, чего уж тут.

Колесников угнул голову.

— А я спешил… — глухо уронил он. Постоял. Махнул рукой, повел коня к воротам дома.

— Слышь, Иван! Погоди-ка! — окликнул его Гончаров, и все трое снова подошли к Колесникову. Из окон дома падал на их небритые хмельные лица слабый свет, в свете этом тяжело, немигающе смотрели на Колесникова насмешливые и холодные глаза Марка́.

— Ты с красными-то… полюбился, чи шо? Служишь у них, братов наших небось ловишь да к стенке ставишь, а?

— Ты к чему это? — не понял Колесников, сглатывая комок в горле.

— Да к тому. Заглянул бы завтра в наш штаб, дело есть.

— Какой еще штаб?! Хватит с меня и штабов, и войны. Шесть годов дома не был, идите вы…

Молчавший все это время Сашка Конотопцев, узколицый, с бегающими, неспокойными глазами, в белом распахнутом полушубке, картинно положил руку на торчавший за поясом обрез.

— Марко вон Мишке Назаруку дырку в башке сделав, Иван, — сказал он как бы между прочим. — Тот тоже супротив народа пошел. Теперь у него одна забота — землю нюхать.

Колесников, толком не понимая, чего от него хотят, зябко повел плечами, попросил миролюбиво:

— Шли бы вы своей дорогой, хлопцы, а? Ну выпили, ну почесали языки. А человек с дороги, неделю с коня не слезал, по бабе своей соскучився. Должны понимать.

Тройка дружно захохотала.

— По бабе, говоришь? — скалился Гончаров. — Да Оксана твоя сейчас-то дома ли? А то скачи прямиком к Даниле Дорошеву, там поищи.

— Ну! Ты! — Колесников схватился за эфес шашки. — Чего брешешь? Зарублю!

— Не успеешь, Иван, — уронил Марко, сплевывая. — Пока селедку свою доставать будешь, я и того… У меня просто.

Колесникова трясло; он никак не мог задвинуть в ножны наполовину выдернутый клинок.

— Ты гля-а-нь, хлопцы. Шашка-то у него белая, командирская. — Конотопцев, приплясывая, скоморошничая, обошел Колесникова, оглядел его экипировку. — Вострая, а, Иван?

— Да уж о твою башку не затупится, — мрачно отшутился Колесников.

— Ну, чем там, у красных, командуешь? — спросил Григорий, закуривая, пряча огонек цигарки в кулаке. — Сергей Никанорыч хвастался, шо полком вроде, а?

— Каким там полком… Эскадронный. Сейчас вот в отпуску, после ранения, да и батьку ж повидать собрался. — Он вздохнул.

— Обижают тебя красные, Иван Сергев, — тянул свое Григорий. — Я, к примеру, и то полком командую; Сашка вон — разведкой; Марко — при пулеметах. А? Тебе целую дивизию можем дать. Командир, военное дело хорошо знаешь.

— Слышь, хлопцы. — Колесников решительно потянул коня к ворогам. — Хватит лясы точить, еле стою. Нашли время для шуток.

Григорий вплотную приблизился к нему, дышал в лицо перегаром.

— Да тут, Иван Сергев, не до шуток. Восстал у нас народ, Советскую власть скинули, сами теперь и власть и…

— Ну? Дальше что?

— Дальше-то?.. Скажи ему, Марко, а то все я да я. — Григорий, ухмыляясь, отступил чуть в сторону, жадно и нервно затянулся.

— Завтра в штаб приходи, Иван, — веско бросил Гончаров. — Дело есть. А утекёшь если… на себя пеняй. И родню не пожалеем. До люльки всех вырежем.

Опять все трое захохотали, обнялись, пошли прочь, загорланив несуразное, дикое…

Колесников, сжав зубы, смотрел им вслед.

— Дурачье пьяное, — пробормотал он. — Нажрутся и шастают тут… И взялись же откуда-то на мою голову.

Нагнувшись к окну, Колесников постучал; занялся в доме переполох — заметались в тусклом свете керосиновой лампы полуодетые женские фигуры. Чье-то лицо прилипло к стеклу, вглядывалось в ночь.

Услыхав, что ворота отпирают, Колесников потянул коня, но перекладину кто-то неумело и долго вынимал из проушин, которые они ладили года два назад вместе с отцом, и возня эта раздражила его — усталого, падающего с ног.

— Ну кто там возится! — прикрикнул он, и тотчас раздался виноватый, немного заискивающий голос Оксаны:

— Да я это, Ваня, я! Никак ее, подлюку, не вытащу, тяжелая… Параска, подсоби-ка, а то я не сдюжу. Тягни ее книзу, заразу!

«Сама ты зараза, — зло подумал Колесников, вспомнив, ч т о  ему сказали хлопцы. — Разберусь с Данилой, гляди, Оксана».

Ворота наконец распахнулись, две женщины бросились к Ивану, повисли на нем. Он стоял спокойный, даже равнодушный к объятиям жены и сестры, Прасковьи, не выпускал из рук повод уздечки, думая о том, что коня надо поставить в сарай, а потом, когда высохнет, напоить.

— Ну будет вам, будет, — урезонил он особо радующуюся его приезду сестру, рослую грудастую Прасковью, и отстранил обеих, ввел коня во двор. На крыльце показалась мать, Колесников подошел к ней, поздоровался.

— Правда… с батькой-то? — спросил он, и Мария Андреевна мелко закивала — правда, правда.

Повернулась, ушла в дом, а Колесников, отдав женщинам мешок с гостинцами, занялся конем: вытер его мокрую, вздрагивающую под руками спину, отнес в сарай тоже мокрое, остро воняющее потом седло, выдернул из лошадиных зубов теплые трензеля.

В доме он появился хмурый, с серым усталым лицом, тоже насквозь провонявший; даже от недельной щетины, казалось, несло терпким лошадиным потом.

Женщины встретили его с радостью, успели уже разглядеть гостинцы; Оксана помогла снять шинель и сапоги, Прасковья сняла с головы брата папаху, повесила ее на шесток у печи, Мария отнесла на лавку шашку, с опаской поставила в дальний угол передней винтовку, а самой меньшей сестре, Насте, не нашлось важного дела, и она у порога, присев на корточки, скребла веником грязные сапоги брата, поглядывала на него с некоторой робостью — такой он стал… грозный, что ли, совсем уж мужик! Да и то, сорок один, а ей всего-то тринадцать. Мать же молчком, но с улыбчивым, радостным лицом возилась у печи, гремела ухватами.

— Воды тебе поставила, — сказала она, оборачиваясь к сыну.

Колесников молча пошел в дальнюю комнату, где в подвешенной к потолку зыбке заплакал в этот момент ребенок, и Оксана торопливо шагнула к ней, закачала с извечным припевом: «Баю-баюшки… а-а-а-а…»

— Танюшке-то два года уже сполнилось, Ваня, — улыбнулась она мужу, а Колесников скользнул равнодушным взглядом по свернувшейся клубочком девочке, отвернулся.

— Данилин ай мой? — спросил он не оборачиваясь, сдергивая резкими рывками гимнастерку. Спиной чувствовал, что Оксана онемела: стоит, видно, с открытым ртом, не знает что сказать.

— Ну? Язык проглотила, чи шо? — уже в белой рубахе, с глазами еще больше потемневшими, беспощадными, повернулся он к ней и стоял, покачиваясь, засунув руки в карманы галифе.

— Да что… что ты говоришь, Иван?! — Оксана зябко охватила себя руками поверх серого, накинутого на плечи платка, вздрагивала всем телом; даже уложенные венчиком темно-русые волосы мелко и заметно тряслись.

— А что знаю, то и говорю, — хмыкнул Колесников, а Оксана, стыдясь, торопливо стала говорить ему, мол, помнишь же, в восемнадцатом году, ты несколько дней был дома, отпускали тебя, за лошадями посылали на конезавод, вот и… Но он не стал слушать жену, пошел в переднюю, к матери. Сел на скамью у печи, закурил. Спросил, где похоронили отца, и Мария Андреевна рассказала, что исполнили его волю, положили Сергея Никаноровича рядом с дедом, могилу огородили, а по весне надо бы березки посадить — просил он. Колесников слушал, кивал рассеянно, думал о чем-то своем.

Пришла Оксана, робко села рядом, спросила:

— Надолго, Ваня?

Он не ответил ничего; молчком свернул новую цигарку, выхватил из гудящей белым огнем печи толстую хворостину, прикурил.

— Что ж ты все молчишь, Иван? — не выдержала Мария Андреевна; она закрыла заслонку печи, вытерла о тряпицу руки. — И жена вон спросила, а ты как и не слыхал.

— Жена! — он недобро усмехнулся. — Не успел порог переступить, а уже про Данилу знаю. А?

Оксана, будто ее ветром подхватило, выскочила из передней, задернула занавеску в дальнюю, их с Иваном и дочкой комнату, послышался оттуда сдавленный, глухой плач.

— Про Данилу брешут, — сурово сказала мать. — Оксана у меня на глазах, вижу. Чего уши развесил, слухаешь кого зря?!

— Но шо-сь именно про Данилу и сказали, а не про кого другого? — упрямо возразил Колесников.

Мария Андреевна вздохнула:

— Сказать про человека все можно. Баба шесть годов одна. Ты явишься, побыл день-два и был таков. А злым языкам покою нету… Теперь-то долго дома будешь?

Колесников вытянул ноги к теплу, пыхал самокруткой. Сказал неопределенное:

— Покамест нога заживет.

Мария Андреевна оставила ухват, подошла к сыну, вгляделась в лицо.

— Ты чего надумал, Иван? — спросила с тревогой. — Или списали тебя с Красной Армии?

— Спишут, как же! — хмыкнул он. — Третий раз уж дырявют, а малость шкуру залижешь — и опять, айда на коня да за шашку.

— Соседи… браты твои что скажут, Иван? — Мария Андреевна всплеснула руками. — И Григорий, и Павло… письма ж поприсылали, про тебя спрашивают, как ты там?

— Чего про меня спрашивать, — хмурился, отворачивал лицо Колесников. — У каждого своя дорога. Они в армии не так давно, может, им это в охотку, а я шесть годов вшей кормил. Да и за что, главное? В старое время у нас и кони, и коровы, и земли сколько было. Хозяйство вон какое батько держал! А сейчас, при новой власти, где все это? Кому поотдавали?

— Власть поддержать надо, сынок, — горестно вздохнула Мария Андреевна. — Вишь, тяжко-то как. Голод в нонешнем году, смута. Да и многие сейчас бедно живут.

— Лодыри — они всегда бедно жили! — вспылил Колесников. — А мы с батькой да с дедом, помню, от зари до зари землице кланялись, рук и горба не жалели. И все прахом пошло. Все! Воюй теперь неизвестно за что. Нашли дурака. Коммуны, социализм… Шо это такое?

Мария Андреевна не знала, что сказать сыну. Про коммуны эти она и сама толком не слыхала, сердцем чуяла в словах сына какую-то неправду, злость, но возразить ему не сумела.

«Нехай недельку-другую полечится, отдохнет, — подумала она. — А там видно будет».

Заплаканная Оксана шмыгнула из-за занавески, стала помогать Марии Андреевне у печи, на мужа поглядывала с обидой, испуганно. Колесников смотрел на ее склоненное лицо, сгибающийся в работе стан, полные ноги в грубых, домашней вязки чулках.

«Бегала, бегала к Даниле, — думал он. — Дыма без огня не бывает. Ну ладно, хромой черт, попадешься ты мне в темном проулке…»

Но зло свое он сорвал на жене. Когда вода в чугуне согрелась, Колесников разоблачился за занавеской у печи, позвал Оксану, велел мыть его; придравшись («Куда льешь такую горячую, лярва!»), ударил ее, коротко и хлестко, шипел в самое ухо: «Узнаю точно про Данилу, уродкой зроблю, поняла?»

Оксана молча глотала слезы, поливала ему из ковша, а он, сатанея и все больше распаляясь от ее молчания, всей кожей чувствовал женину ненависть к себе.

За стол сели поздно; помянули Сергея Никаноровича, женщины поплакали, повздыхали, а Колесников сидел безучастный ко всему, мрачно гладил деревянным гребешком короткие, мокрые еще после купания волосы, сердито поглядывал на жену. Оксана почти не ела, сидела за столом подавленная, грустная.

Спать легли за полночь. Оксана подчинилась его ласкам равнодушно, щеки ее по-прежнему были мокрыми.

— Ладно, будет тебе, — сказал Колесников грубо. — Не любил бы, дак и не трогал — гуляй с кем хошь или вовсе со двора иди. А тут… Народ зря брехать не будет.

Он ждал, что Оксана после этих его слов станет оправдываться, в чем-то, может, и признается — ну, встретились на улице с Данилой, случайно, в одной же слободе живем, поговорили минутку, так что с того? Как с живым человеком не поздороваться, молчком, что ли, оббегать его? Ну, и ухаживал за ней Данила в молодости, нравилась она ему, но жена-то я твоя, Ваня, за тебя пошла! А что языками брешут — так завидки людей берут, красивая я у тебя, всякий бы мужик прилабуниться готов, да что ж она — распутная какая, что ли! Шесть годов верой-правдой его ждала и еще ждать, сколько надо, согласна… а он сразу руки распускать! И он бы помягчел от ее слов и теплых слез, может, и прощения бы за битье попросил… Да какое это битье, господи! Разок и съездил по шее. Но она не сказала ничего, и слезы ее упрямые какие-то, себя, видно, жалко, ишь!

Колесников встал с постели, курил у окна; вернулся в кровать озябший, с заледеневшими на голом полу ногами.

— Что тут, в Калитве, стряслось? — спросил он. — Марка́ Гончарова с Гришкой да Конотопцевым встренул, болтали всякое.

— Продотрядовцев они, бандюки, побили, — жалостливо всхлипнула Оксана. — Совет наш разогнали, Сакардина с продотрядовцами порешили, войско сколотили… Ой, шо тут було, Иван! Всех мужиков в слободе мобилизовали.

Она привстала на локте.

— Тебя, мабуть, тоже привлекут, а? Ты бы ехал в свой полк, Иван? Мы уж как-нибудь одни тут перебьемся.

— В полк, говоришь? — Колесников посопел в раздумье, спросил: — Лапцуя, Ефима, помнишь? Ну, который у церквы жил?.. Ну вот. Он у Деникина был, потом, когда их разбили, в банде какой-то отирался, на Украине. Словили его у нас, под Новочеркасском. Узнал гад один, богучарский. Трибунал Лапцуя к расстрелу приговорил. Ну, а перед этим толковали мы с ним. Что ж ты, говорит, шкура продажная, за красных воюешь? Против самого себя идешь, Иван! Вы-то, Колесниковы… Да на таких Россия сколько веков держалась, опора государству российскому была. И в царской армии ты, Иван, г о с п о д и н  унтер-офицер был. А сейчас кто? Ну, эскадронный, так что с того? Шашкой впереди других махать, под пули первым лезть. И было бы за что. Был ты с батькой зажиточным хозяином, а сейчас что у тебя? Коняка, да и та казенная. Тьфу!.. Я и думаю: а правда ведь! Затеяли большевики мясорубку, а ты и суй в нее то руку, то ногу. Кому мою голову жалко? Да никому!.. А в старое время хвалили меня, мол, способный до военных наук, хоть на полк ставь.

— Может, тебя и назначут еще? — с надеждой спросила внимательно слушающая мужа Оксана и, поколебавшись, придвинулась к нему ближе — теплая, забытая. — В слободе тоже говорят, шо ты башковитый до военных дел.

— Теперь мне дорожка назад заказана, — уронил Колесников. — Лапцую побег организовал, наган ему дал, он охранников побил. Потом, через знакомых, шашку эту белую от него получил в подарок.

— Ой, Ива-ан… — Оксана села в постели; струились с ее головы темные душистые волосы, щекотали его грудь. — Что ж ты наделал?! Как людям в глаза смотреть? Вдруг узнают, что… Сообчат или…

— Да какие люди, дура! — зло зашипел Колесников. — Кто про Ефима знает? Ни один человек, кроме тебя. А ты гляди помалкивай, не то… — он жестко сгреб ее волосы, потянул. — Жизнь, она всяко еще может повернуться. Новой властью недовольные в народе, и армия тоже не вся на стороне большевиков, слухи там разные ходют. Переждать надо, поняла? Ногу я долго лечить буду, травить знаю чем, фельдшер в полку научил…

Завозилась, заплакала в зыбке Танюшка, и Оксана соскочила с кровати, тихонько говорила дочери что-то ласковое, нежное, а голос ее то и дело срывался, вздрагивал.

* * *
Оксана долго еще не спала, плакала. На душе было обидно, горько — почему Иван так жесток с ней? И какой она дала для этого повод? Была у нее в молодости с Данилой Дорошевым «любовь» — провожал он ее несколько раз, да на гулянках вместе сидели. Что ж теперь…

Поплыли перед ее глазами картины далекого прошлого: какой-то праздник, шумная Калитва, молодежь у одного из домов, на завалинке. Иван Колесников — с гармошкой, гармонистом он славился на всю округу. Заиграет — ноги сами в пляс идут…

И видится ей, как будто это было вчера, широкий круг, девки, парни, она, Оксана, среди них. Здесь же и Марко Гончаров, Гриша Назарук с братом, Михаилом, Данила Дорошев и сестры Ивана — Мария и Прасковья. Настя — третья его сестра, тогда совсем еще девчонкой была, Мария Андреевна на гулянки ее не пускала…

А Данила и тогда был красивенький, она его и вправду любила, но тайно, с опаской. Иван так и зыркал за ними глазами, никогда ее одну не отпускал.

А в тот вечер Данила, прихрамывая (он еще в детстве сломал ногу, упав с коня, так она у него и срослась неправильно), подошел к ней, спросил несмело:

— Можно, я провожу тебя, Оксана?

Она не ответила ничего, только плечами повела. Но сердце забилось часто-часто. И хотелось ей, очень хотелось, чтобы Данилушка проводил ее до хаты, говорил ей хорошие ласковые слова, может быть, и обнял бы…

Какая-то сила сорвала Оксану с места, она влетела в круг, запела частушку:

Меня милый целовал,
К стеночке приваливал.
Он такую молодую
Замуж уговаривал.
Частушка многих рассмешила, а больше, может, саму Оксану — слыла она дивчиной серьезной, песни любила петь протяжные, сердечные. А тут вдруг — частушка.

Влетел в круг и Марко Гончаров, выкрикнул развязное:

Целоваться — не грех,
Стыда никакого.
Губки бантиком сложи —
Раз-два и готово!
Приплясывая, Оксана остановилась против Данилы Дорошева, смутила парня очередной частушкой:

Я по садику гуляла,
Вишенка висела.
Меня милый целовал,
А я его не смела.
Колесников, не прекращая игры, втиснулся между Оксаной и Данилой, смотрел на них с холодной какой-то улыбкой, от которой Оксане стало не по себе, и она — боком, боком — выскочила из круга, села поодаль… Уж сколько лет прошло, а она до сих пор помнит и тот, Иванов, взгляд, и смущенного Данилу, и ненатуральное какое-то веселье в кругу. Много было пьяных парней, те же Марко с Григорием, да и Иван тоже был хорош, разило от него сивухой… А Данилушку она никогда пьяным не видела, и это ей нравилось. Был бы он немного посмелее, что ли, понастойчивее. Может быть, в тот вечер пошла бы она с ним, а не с Колесниковым… Ведь ничегошеньки у них не было с Иваном решено…

Оксана вытерла слезы, вздохнула. Что это она? Сколько лет уже мужняя жена, дите вон в зыбке. За Ивана пошла хоть и без любви, но с охотой: дом их был зажиточным, хотелось ей хоть как-то из бедности выбиться. И мать тоже — иди да иди, Ксюшка, за Колесникова. Вот и пошла. Радости особой не испытывала никогда, все работа, работа… Мария Андреевна, правда, и сама без дела никогда не сидит, но и дочерям и невестке прохлаждаться не позволит. А уж когда Сергей Никанорыч слег, тут им всем работы прибавилось. Но она все равно никогда никому не жаловалась — жила и жила, что ж теперь. Дочку Ивану родила, с первой мировой войны его ждала, потом с гражданской. Теперь и гражданская кончилась, а покоя все нет. Иван вон что рассказал, сердце у нее прямо обмерло. И волком на нее кинулся. Сколько не видел, а первым делом — обижать, руку поднял…

Оксана снова заплакала; забылась потом в тревожном, неглубоком сне.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Пришли за Колесниковым к обеду.

Застукотели вдруг в сенцах чужие грубые шаги, раздались по-хозяйски уверенные голоса, и в переднюю ввалились все те же Григорий Назарук, Марко Гончаров и Сашка Конотопцев. Вооруженные, с пьяными физиономиями, они сразу заполнили собою весь дом — сивушным и табачным духом, развязным хохотом, сальными шуточками.

— Ты глянь, девки-то какие. — Гончаров подмигивал Григорию. — Повымахали, а? Чего невест хоронишь, тетка Мария? На гулянках Колесниковых нема, на улице нема… Сватов вон за Параску хочу заслать.

— Не шуткуй, не игрушки, — нахмурилась Мария Андреевна. — Девки как девки. У тебя их до черта. Хоть Глашка Свиридова, хоть Настька Чеботарева. Надоели, чи шо?

— А может, и надоели, — согласился с ухмылкой во весь рот Марко. Увидел выходящего из горенки Ивана, повернулся к нему. — Ну, как почивали, красный командир? Не болять ли бока?

— Чего тебе? — сухо спросил Колесников, настороженно оглядывая всех троих.

— Да чего… — Гончаров скинул рыжий лисий малахай, почесал пятерней слипшиеся волосы. — Ждали-ждали тебя в штабе. Мабуть, кумекаем, не выспався ще после дороги, не накохався с жинкою… А дела не ждут, Иван Сергеевич.

— Вы шо это надумали, хлопцы? — Мария Андреевна стала между Гончаровым и сыном. — Человек до дому приехал, нога вон у него раненая, а вы…

— Девок нам своих не даешь, тетка Мария, — Гончаров сплюнул на пол, — придется сына у тебя забрать. Сама знаешь, в Калитве военное положение, мужиков мы всех мобилизуем. А Иван — командир, человек грамотный.

— Да оставьте его, хлопцы, он же хворый! — Мария Андреевна заломила руки, лицо ее исказилось болью. — Оксана! Дивчата! Да шо ж вы стоите?! Иван! Ты-то чего молчишь?

Колесников стал собираться. Рукой оттолкнул бросившуюся к нему Оксану, хмуро глянул на мать.

— Надо сходить, чего там скажут. Делать им тут нечего. Я скоро. Коня моего напоите.

— Коня напоите, — хохотнул Григорий, вставая с лавки. — А то вдруг ехать нынче придется.


Трофим Назарук, в распахнутом полушубке и без папахи, которая лежала на столе, сидел на председательском месте, что-то рассказывал внимательно слушавшим его лавочнику, Алексею Ляпоте, и Прохоренко с Кунаховым. Те смолили самокрутки, посмеивались, развалившись вокруг стола — кто на табуретах, кто на неизвестно как попавшем сюда диване с вылезшими пружинами.

С появлением Колесникова все примолкли, смотрели на вошедших с интересом, стараясь прочитать на их лицах какой-то важный для всех ответ. Но лица самого Колесникова и сопровождающих его мужиков были непроницаемы. Трофим Назарук поднялся из-за стола, пошел навстречу Колесникову, вытянув вперед руки, улыбаясь приветливо, радушно.

— Ива-ан Сергев! Скоко годов тебя не видел!.. Ну здорово, здорово! — Он хлопал его по плечам. — А заматере-ел ты, заматере-ел, — и одобрительно оглядывал его рослую внушительную фигуру в ловко сидящей шипели, перехваченной ремнями, любовался его командирской осанкой. — Хоро-ош!

Трофим оглянулся на вставших со своих мест и приблизившихся к ним Прохоренко с Кунаховым, как бы приглашая их разделить его восторги; те тоже потянулись к Колесникову с улыбками и рукопожатиями, а лавочник попытался даже приобнять Ивана, но малый рост не позволил ему это сделать — Ляпота ткнулся подбородком в грудь Колесникову.

Колесников отвечал на приветствия сдержанно, без ответных улыбок, с каждой минутой все более тревожась, настораживаясь. Шагая по Старой Калитве в сопровождении Гончарова, Назарука и Конотопцева, понял, что вчера с ним не шутили: по слободе носились вооруженные всадники, многих из которых он знал; у штаба стояли две тачанки, рыла «максимов» зорко поглядывали по обе стороны улицы, у крыльца переминались с ноги на ногу часовые. У церкви, на утоптанной рыжей площадке, вышагивали мужики, в основном молодые, слышались команды, ругань. Возле марширующего воинства стояла толпа зевак, смотрела на все происходящее с интересом, серьезно, лишь пацаны носились вокруг с гиканьем и смехом. Возле соседней со штабом хаты, в облезлом сейчас, голом садочке Колесников увидел пушку — возле нее возились с десяток мужиков, о чем-то громко спорили.

Трофим Назарук жестом предложил Колесникову сесть, и тот, чувствуя в ногах дрожь, сел, выдавив из себя слабую улыбку. В штабную комнату входили все новые и новые люди, и Колесников понял, что ждали здесь его появления, что состоится сейчас какой-то очень важный для него разговор.

Входили, вероятно, приглашенные на заседание штаба: Иван Нутряков, Митрофан Безручко, Богдан Пархатый из Новой Калитвы, Ульян Серобаба… Каждый из них подходил к Колесникову, подавал руку, говорил что-нибудь вежливое, нейтральное: «С приездом, Иван!», или «Радый бачить, Сергеевич!», или «Как она, жись-то?» Он, чувствуя, что внутри все мелко-мелко дрожит, отвечал на приветствия, мгновенно забывая то, о чем говорил, и того, к кому обращался. Мысль Колесникова работала напряженно: он окончательно понял, что влип в нешуточное дело и что надо скорее найти какой-то выход — чем скорее, тем лучше. Слободские повстанцы взяли его практически в плен, и теперь он знал точно, чего от него хотят. Собственно, ему сказали вчера об этом Назарук и Гончаров, но вчера он все-таки не придал этому значения, думал — болтовня пьяных людей, местного хулиганья. А здесь — вооруженное восстание, у повстанцев пулеметы, пушка, строевые занятия на площади у церкви. М-да-а… И все-таки надо попытаться потянуть время, сослаться на ранение, не ввязываться в эту заварушку.

— Ну, як ты там? — добродушно спросил Трофим, ласково поглаживая черную свою, лопатой, бороду, и Колесников вскинул на него быстрые, заметно испуганные глаза — не понял вопроса.

— Да у красных, спрашиваю, як служишь? С душой або по принуждению?

— Служу… — неопределенно повел плечами Колесников и кашлянул в кулак. — Власть.

— Ну, власть… власть это дело такое. — Назарук обвел веселым взглядом мертво сидящих членов штаба. — Сегодня одна, завтра — другая. В семнадцатом году вон царь у нас был. А в Калитве так и Советы заседали, Жимайлов с Сакардиным тут верховодили, — он усмехнулся. — Теперь червей кормют…

Вошел еще один человек, Колесников его тоже знал, Иван Поздняков, в шестнадцатом году служили с ним вместе в кавалерийском полку. Тот склонился к уху Григория, что-то сказал, потом сел на подоконник, расстегнул полушубок, поигрывал плеткой. На Колесникова смотрел ободряюще, подмигнул смешливым глазом: чего, мол, белый сидишь и роса на лбу? Не дрейфь, ничего с тобой не случится.

— Батька твоего, жаль, нету с нами, Иван Сергев! — сказал Трофим с чувством. — Не дотянул Сергей Никанорыч, не дотянул… Жаль.

— Вы… зачем меня позвали сюда, мужики? — Колесников не узнал своего голоса. — Я в отпуску… Батьку собирался побачить…

Назарук-старший усмехнулся:

— Знаем тебя не первый год, Иван Сергев, потому и позвали. То, что у красных служил, не беда, и другие там были, — Трофим медлил. — Восстал у нас народ, Иван. Антонова Александра Степановича решили поддержать. Життя от коммунистов не стало. Голод, продразверстка, мать иху!.. Власть нам эта дюже не по душе. Поотымали все, воевать заставляют.

— У меня нога вон… — Колесников, морщась, вытянул ногу. — Да и дома делов невпроворот, бабы одни.

— Да делов — оно, конешно, у всех много, — согласился Назарук. — И бабы тож… Нехай они подождут, бабы. Тут теперь не до них, важное дело затеяли… Командовать у нас некому, Иван. Хлопцы ж, в основном, рядовыми были, а командиров — черт ма. Ну, Иван Михайлович хоть и служив в частях, — он глянул на склонившего в согласии прилизанную голову Нутрякова, — но при штабе был. Он и у тебя, Иван, штабом будем заворачивать. Безручко Митрофан — этот больше балакать любят, говорун, политотделом заправляв… Позднякову Ивану мы кавалерию отдали, любит он ко́ней. Гришка мой — Старокалитвянский полк возглавив, Богдан Пархатый — в Новой Калитве народ подняв, там полк. Сашка Конотопцев — твои глаза и уши, разведка, стало быть. Марко Гончаров до техники потянувся, пулеметная команда у него под началом. Ну, кто еще?.. Артиллерии пока мало у нас, Серобаба вон за начальника над пушкой. Ну, и комендантом заодно.

— А если я откажусь? — шевельнулся на табурете Колесников.

Трофим, выщипывая из бороды табачные крошки, засмеялся.

— Да не, Иван, не откажешься. Мы ж не с бухты-барахты тебя выбрали. Цэ дело серьезное, нешуточное. И карты тебе все пораскрывали, куда ж теперь? Командуй. А побежишь — так родне твоей и Оксаниной не жить. Да-а… Батько твой наказывал нам перед смертью — Ивана от Красной Армии отлучить, подневольный он там человек, до Советской власти не дюже ластится. И привет тебе… чуть не забув! — хлопнул себя по лбу Назарук. — Ефим Лапцуй передавал. Живой, здравствует. На службе у Антонова.

— Какой… Лапцуй? — Колесников похолодел.

— Да наш, калитвянский. — Трофим засмеялся. Какого ты от большевистского расстрелу спас. Кланяется тебе.

— Мне надо подумать, Трофим Кузьмич, — хрипло выдавил Колесников.

— Подумай, Иван Сергев, подумай, — охотно согласился Назарук, тоже вставая. — Ногу мы подлечим, врач у нас есть. Зайцева помнишь? Нет? Ну цэ не так важно. Поезжай сейчас до дому, вон у крыльца тачанка твоя, охолонь чуток. А чтоб не обидел кто — Опрышко Кондрат да Филимон Стругов будут у тебя вроде как телохранители, ординарцы, а? Паняй, Иван.

Колесников, ни на кого не глядя, пошел к двери; у крыльца, запряженная тройкой вороных, действительно стояла уже тачанка, с которой спрыгнули два слобожанина — здоровенный Кондрат Опрышко и вертлявый, рябой лицом Филимон Стругов.

— Прошу, ваше благородие! — осклабился Кондрат, жестом приглашая Колесникова в тачанку. — Сидайтэ!

Стругов правил в тачанке лошадьми, а Опрышко скакал рядом на рыжем дончаке, покрикивал на встречных:

— Эй, с дороги! Командир едет. Ну, кому сказав?! — И замахнулся плеткой на стреканувшего в сторону мужичка.

* * *
…Дома Колесников был с полчаса, не больше. Покидал в сидор кое-какие пожитки, взял шашку, наган. Велел Насте пришить покрепче пуговицу на шинели, сменил портянки на высохшие уже после стирки шерстяные носки.

Мать приступила с вопросами, стала на дороге.

— Та ты шо, Иван, в своем уме, а? С бандюками связався! Не пущу-у!.. Не позорь братов своих, меня не позорь! Народ на все века проклянет нас, одумайся!.. Оксана! Да что ж ты чуркой стоишь?!

Оксана бросилась к мужу, запричитала; испуганно толпились в дверях горницы сестры.

Колесников с перекошенным лицом оторвал от себя жену. Почерпнул из цибарки ковш ледяной воды, жадно выпил — сох отчего-то язык. Потом раздраженно спихнул с дороги мать, вышел из дома, с сердцем пристукнув тяжелой, обитой мешковиной дверью.

…Этой же ночью Колесников сбежал. Выйдя из штабной избы, направился к нужнику, через щель, в двери оглядывал залитый лунным светом двор, прикидывал, в какую сторону лучше податься, чтоб не потревожить собак и не напороться на караулы. Пошел низом, огибая Старую Калитву с луга, поминутно оборачиваясь, вздрагивая от малейшего шороха. Потом побежал вдоль голых кустов тальника, пригибаясь, прячась за ними, понимая, что его все равно хорошо видно со слободских бугров, и если за ним уже наладили погоню… Но погони не было, штабные и его охранники, видно, безмятежно спали. Сейчас он зайдет домой, оденется потеплее (выскочил же, считай, раздетым, в одной гимнастерке да сапогах на босу ногу), прихватит провианту хотя бы на сутки и — поминай как звали, ищи ветра в поле. Искать его бессмысленно, местный, все тропки-дорожки с мальства знает. Только бы добраться до дому… А насчет баб, мол, не жить им, если утекешь, — Трофим пугал, не иначе. Бабы-то при чем? Ну, а если и случится… что ж, на все божья воля…

Старая Калитва спала, и Колесников благополучно добрался до родного дома, перемахнул через ворота и… обмер. Три молчаливые темные фигуры, стоявшие у крыльца, бросились к нему, так же молчком стали бить, и Колесников единственное, что мог делать, так это закрывать лицо руками.

Били его долго и жестоко, до тех пор, пока он не упал.

— Ладно, Евсей, будет, — скомандовал Гончаров. — А то совсем прибьем. А он нам живой нужон. Гришка, помоги-ка подняться.

Назарук подхватил Колесникова под мышки, сильным рывком поставил на ноги. Колесникова качало из стороны в сторону.

— Ты что это… собака! — сплюнул он кровь, угрожающе надвигался на Гончарова. — На кого руку подняв, а?!

— Та мы же не разобрали в темноте, Иван, — ехидно засмеялся тот. — Бачим, хто-сь через ворота лезет, може, ворюга який… Ну, мы и того… Ты уж извиняй, командир, шо так получилось.

В доме Колесниковых затлел огонь; разбуженные голосами, выскочили на крыльцо полуодетые женщины — Мария Андреевна и Оксана.

— Шо тут робытся?! Иван?! Ты это?

— Я, я, — недовольно отвечал матери Колесников. — Чего раскудахталась? Воды вынеси, рожу сполоснуть.

— А лучше по стакану горилки, — хохотнул Гришка Назарук. — Для здоровья оно полезней.

Оксана, которую трясло как в лихорадке, ахнула:

— Они ж тебя убить могли, Ваня!

— Зато вы жить будете, — с сердцем и злобой в голосе рванулся он из ее рук, шагнул навстречу матери, выхватил у нее ковш с водой…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Из губкома партии Карпунин возвращался вместе с Любушкиным. И председатель губчека, в аккуратно сидящей на нем шинели, и начальник бандотдела, одетый в короткий белый полушубок и кубанку, молчали, обдумывали услышанное. Сказано было в губкоме не так уж много, но говорились серьезные вещи.

Сулковский принял чекистов с губвоенкомом Мордовцевым и чрезвычкомом Алексеевским, совещание шло за закрытыми дверями, только они, пятеро, знали пока что самое главное, то, что намечалось, планировалось на ближайшие две-три недели. Сулковский напомнил, что на состоявшемся на днях совместном пленуме губкомпарта и губисполкома говорилось о восстании в Старой Калитве со всей откровенностью и тревогой за судьбу Советской власти в губернии. Положение усугублялось тем, что летом этого года вновь вспыхнуло восстание на Тамбовщине. Бои частей Красной Армии с антоновцами шли с переменным успехом, судя по всему, скорой победы там не добиться. Теперь вот огонь контрреволюции перекинулся и в Воронежскую губернию, опасность возрастает с каждым днем, ряды повстанцев быстро растут, все больше территория, которую они контролируют…

Ответственный секретарь губкомпарта сообщил все это встревоженным глуховатым голосом, то и дело поправляя сползающую на лоб прядь смоляных волос. Обращался он в основном к Мордовцеву:

— Мы собрали тебе в губернии все, что могли, Федор Михайлович. Отряды при ревкомах, милицию, чоновцев. Знаю, сил мало, но действовать надо немедля. Колесников захватил весь Острогожский уезд, часть Богучарского, угрожает Павловскому. По последним данным, — Сулковский поднялся, поскрипывая сапогами, подошел к карте на стене кабинета, — смотрите, товарищи, повстанцы контролируют большой район, от Россоши до Верхнего Мамона, а с этой стороны — от Журавки до Дона. Они парализовали работу многих железнодорожных станций, мешают продразверстке, нападают на ссыпные пункты, угоняют скот и лошадей. Жестоко расправляются с коммунистами, со всеми, кто помогает и сочувствует нам.

— Какая численность их полков, Федор Владимирович? — спросил Алексеевский, и Карпунин видел, как напряглось в ожидании ответа молодое, в жесткой курчавой бородке лицо чрезвычкома.

Сулковский назвал цифру — более восьми тысяч человек, и Алексеевский покачал головой, серые его выразительные глаза заметно потемнели. Он записал цифру в блокнот, подчеркнул ее дважды жирными линиями. Взгляды их с Карпуниным встретились, и Карпунин, как только мог теплее, улыбнулся Алексеевскому.

— Раза в четыре больше того, что есть у нас, — сдержанно покашливая, сказал Мордовцев. Он, осунувшийся, худой, в мешковато сидящей на нем гимнастерке, крест-накрест перехваченной ремнями, был похож на недавно выписанного из госпиталя красноармейца. Мордовцев и вправду был недавно болен — простудился, мотаясь по уездам. Недавняя его болезнь едва не стала причиной отказа Федору Михайловичу в нынешнем деле: командующим войсками губком партии хотел было уже назначить другого человека. Но Мордовцев настоял на своей кандидатуре, ссылаясь на то, что хорошо уже изучил обстановку на юге губернии, имеет тщательно продуманный план наступления частей и готов этот план лично осуществить… А что касается его щек, то они такие от природы, а еще от переживаний — стыдно в такой момент ссылаться на недуги.

Сулковскому настойчивость и искренность Мордовцева понравились, на президиуме губкомпарта его утвердили командующим объединенными войсками губернии по борьбе с повстанцами.

— Мы будем постоянно пополнять твои отряды, Федор Михайлович, — сказал Сулковский, возвращаясь к столу. — Проведем мобилизацию, развернем агитационную работу. Обещала помочь и Москва. Владимир Ильич знает о восстании.

— Я понимаю, Федор Владимирович, — поспешно отозвался Мордовцев. — Просто… силы неравные, вот и вырвалось.

Сулковский сцепил на столе руки, смуглые его крупные пальцы заметно побелели.

— Силы неравные, согласен, — сказал он. — Но восстанию нельзя даватьразрастаться. Кулаки и эсеры рассчитывают, вероятно, что мы растерялись, будем медлить, а тем временем они вовлекут в бунт новые села. Потому дорог каждый час. Даем вам с Алексеевским всю необходимую власть… Кстати, вот ваш мандат, Николай Евгеньевич.

Сулковский открыл лежащую у него под руками папку, подал Алексеевскому напечатанный на машинке лист бумаги с подписями и гербовой печатью. Карпунин, сидевший рядом с Алексеевским, прочитал:

«Предъявитель сего, член Президиума губисполкома и губкома РКП(б) тов. Алексеевский является Чрезвычайным уполномоченным губисполкома и губкома РКП(б) в районе восстания, которому поручается: Руководство политической стороной подавления восстания. Привлечение всех партийных и советских сил для ликвидации бандитов. Руководство репрессиями по отношению к восставшим.

В силу этого тов. Алексеевскому предоставляются следующие права:

1. Все уездные исполкомы и укомпарты районов, прилегающих к восстанию, переходят в подчинение тов. Алексеевского и обязаны безусловно выполнять его распоряжения.

2. Все органы ЧК на месте и выездная сессия Ревтрибунала работает по заданиям тов. Алексеевского и выполняет его приказы.

3. Все вопросы, касающиеся мер наказания бандитов, местные органы обязаны выполнять по его распоряжениям.

Ответственный секретарь
Воронежского губкома РКП(б)
СУЛКОВСКИЙ Ф. В.»
— Придется ли этот мандат кому-нибудь показывать? — вполголоса сказал Алексеевский Карпунину. — Больше, пожалуй, оружием…

Сулковский услышал его слова, густые черные брови ответственного секретаря протестующе вскинулись.

— Ваше оружие — слово, Николай Евгеньевич. — Голос Сулковского был суров. — Подумай там, на месте, как можно прежде всего помешать восстанию: ведь многие из крестьян поддались пропаганде, каким-то обещаниям. Возможно, нам нужно будет отпечатать листовки, воззвания, сказать правду о мятеже — о его причинах и организаторах, целях. Важно, думаю, нам, большевикам, проявить гуманность к тем, кто перешел по непонятным причинам на сторону восставших…

— Многие перешли несознательно, их принудили, — подал голос Любушкин.

— Вот именно — принудили! — Сулковский поднял палец. — Значит, запугали, сыграли на наших просчетах, повернули их в свою пользу. Следовательно, такие люди — потенциально наши. Их надо найти, провести работу.

Сулковский говорил еще, говорил быстро, строго-вдохновенно, и Алексеевский, склонившись над столом, едва успевал записывать.

— Да ты лучше запоминай, Николай Евгеньевич, — улыбнулся Сулковский. — А то вдруг потеряешь блокнот.

Засмеялись и все остальные.

— Да это я так… для верности, — смутился Алексеевский, как школьник потряхивая усталой рукой.

— Ну вот, закраснелся, засмущался, — откровенно теперь и весело засмеялся Сулковский. — Ладно, товарищи, продолжим. Василий Миронович, а что за птица этот Антонов? Я, честно говоря, мало о нем знаю.

— Враг он Советской власти серьезный, Федор Владимирович, — стал рассказывать Карпунин. — Родом из Кирсанова Тамбовской губернии, мещанского происхождения. С молодых лет в партии эсеров, по наклонностям — террорист. За убийство двух человек, жандарма и булочника, был отправлен царской охранкой на каторгу. После революции, в семнадцатом, вернулся в Тамбов, служил начальником милиции, вел двойную, подпольную жизнь. Советскую власть не принял. Для конспирации перевелся в Кирсанов, также на должность начальника уездной милиции, собирал со своими помощниками оружие, организовывал боевиков, создавал тайные отряды, запасался продовольствием. Был уже тогда связан с «Союзом трудового крестьянства»… Вот вкратце. Из подпольного полка выросла, увы, армия. Антонов теперь начальник Главоперштаба в этой армии. Птица опасная.

Сулковский покачал головой:

— Это уж точно. Смута перекинулась и на Саратовскую, и на нашу, Воронежскую, губернии… Владимир Ильич очень обеспокоен этим. Он поручил, насколько мне известно, Склянскому и Дзержинскому принять срочные меры по подавлению восстания. В Тамбовскую губернию направлен Антонов-Овсеенко. К нам вот-вот приедет товарищ Милютин, у него также чрезвычайные полномочия Реввоенсовета республики… У Колесникова есть прямая связь с Антоновым, Василий Миронович?

— Есть, — сказал Карпунин. — По нашим агентурным данным, накануне восстания в Старой Калитве появлялся человек с особыми полномочиями.

Сулковский побарабанил пальцами по столу.

— Мы большие надежды возлагаем на вас, чекистов, — он обращался к Карпунину и Любушкину. — Силы сейчас неравные, положение для губернии опасное. Нельзя воевать вслепую, ничего у нас из этого не получится. Разведка, разведка и разведка — инициатива должна быть в наших руках.

— Мы готовы доложить о некоторых планах, Федор Владимирович, — поднялся Карпунин. Он говорил коротко, сжато — о том, что в лагерь восставших на днях будут посланы разведчики, сотрудники губчека, что создается конный чекистский отряд — он будет действовать под видом банды, что чекисты постараются в ближайшую неделю наладить получение информации о военных и организационных планах повстанцев.

Сулковский слушал с интересом и одобрением в карих умных глазах, согласно кивал. Сидел на стуле в свободной позе, вертел в пальцах толстый красный карандаш, постукивал им по краю большого, под зеленым сукном стола.

Совещание шло к концу, многое уже было ясно.

Мордовцев, нетерпеливо поглядывающий на старинные, в резном футляре часы, решительно поднялся:

— Федор Владимирович, сейчас должна начаться погрузка эшелона на станции, нам с Алексеевским надо идти.

Встал и Сулковский.

— Ну что ж, товарищи, — развел он руками, — если вопросов нет…

Он подошел к Мордовцеву, обнял.

— Ты постарайся там, Федор, — сказал Сулковский дрогнувшим голосом. — Вся надежда сейчас на тебя. Продержитесь хотя бы неделю, десять дней… Помощь будет, обещаю. И ты, Николай Евгеньевич. Все, что зависит от вас… Хорошо понимаю ситуацию, но выхода нет, товарищи.

Сулковский обнял и Алексеевского, и тот ответил на объятие сдержанно, скованно. Стоял против ответственного секретаря губкомпарта невысокий девятнадцатилетний парень, комиссар с чрезвычайными полномочиями, член партии большевиков, ее надежда и боец…

Мордовцев и Алексеевский вышли, а Сулковский с чекистами все еще стояли посреди кабинета, глядя на закрывшуюся высокую дверь.

— Я все им отдал, — словно извиняясь сказал Сулковский. — Все, что можно было.


…И вот сейчас Карпунин шел чуть впереди Любушкина (они пробирались для сокращения пути мимо домов, по глубокой снежной тропинке), думал о том, что смертельной опасности подвергнутся там, на юге губернии, не только Мордовцев и Алексеевский, но прежде всего Катя Вереникина, в недавнем прошлом учительница Бобровского уезда, Иван Шматко, бывший командир пулеметной команды Богучарского полка, Павел Карандеев…

Жалко было председателю губчека своих подчиненных, но за судьбу Советской власти сердце его болело еще больше.

Они миновали дворы, снова вышли на просторную заснеженную улицу, шли рядом.

— Что молчишь, Миша? — спросил Карпунин Любушкина, и начальник бандотдела пожал плечами:

— Ты молчишь, и я молчу.

Так они дошли до двухэтажного неказистого здания губчека, стоявшего на тихой улице в глубине квартала, откозыряли часовому, стали подниматься наверх.

— Вереникину ко мне позови, Карандеева, — сказал Карпунин уже в дверях своего кабинета. — А вечером, часов в одиннадцать, с Иваном Шматко встретимся. — Только не в губчека. Не надо, чтобы его видели.

— Понял.

Любушкин пошел по коридору, а Карпунин, не раздеваясь, сел за стол, заказал телефонный разговор с Павловском. Его скоро соединили с уездной чека, и Наумович доложил, что бандиты предприняли налет на Верхний Мамон, но милиция вместе с чоновцами[23] и отрядом самообороны отбили нападение. Погибли два милиционера, один чоновец тяжело ранен.

— Как ведет себя Колесников? — спросил Карпунин. — Какие о нем есть у тебя сведения, Станислав Иванович?

— Осторожный и хитрый черт, — напористо говорил на том конце провода Наумович. — Поперед батька́ в пекло не лезет, голову свою бережет. Понемногу проясняется его тактика: в бой с превосходящими и даже равными силами не ввязывается, нападает на слабых, безоружных.

— Подлая, бандитская тактика, — вырвалось гневно у Карпунина.

— Так оно и есть, — согласился Наумович.

— Его из  н а ш и х людей видел кто-нибудь? Можешь описать приметы?

— Видели, конечно. Ездит на кауром дончаке, одет в черный полушубок, папаха серая, каракулевая, хромовые сапоги… Да, клинок у него белый, Василий Миронович, то есть ножны шашки. Вещь приметная, ни у кого такой нет. И вообще, сказали, щеголь он, любит красивые вещи…

«Да, шашка приметная, — думал Карпунин. — Такую и в бою отличить можно… Ну что ж, операцию по уничтожению Колесникова так и назовем: «Белый клинок».

Наумович продолжал говорить о том, что Колесников, по-видимому, собирается воевать долго, полки свои муштрует и обучает военному делу с пристрастием, завел палочную дисциплину, жестоко расправляется с ослушниками два повстанца уже казнены за попытку перейти на нашу сторону. Агентуре среди бандитов находиться непросто, приходится приспосабливаться, риск огромный, штабные подобрались тертые, есть при дивизии разведка, которую возглавил некий Конотопцев Александр…

— Все у них поставлено на широкую, профессиональную в военном отношении ногу, Василий Миронович, — закончил Наумович.

— Понятно, — кратко сказал Карпунин. — Двадцать седьмого числа, Станислав Иванович, поможешь нашему человеку перебраться за Дон. Связь через Любушкина, он позвонит тебе.

— Слушаюсь, — сказал Наумович, и Карпунин невольно улыбнулся, хорошо представив в этот момент старательного и влюбленного в чекистское дело начальника Павловской уездной чека: тот и спал в служебном кабинете. Впрочем, а сам он, Карпунин? Семьи тоже нет, спешить после работы некуда да и незачем. «Квартира» его — вот она, за простыней: жесткая узкая койка с темно-синим одеялом и белым холмиком подушки на ней, этажерка с книгами и чемоданом в углу. Вот и все его пожитки. В любой момент готов подняться, ехать, идти… А хочется, так иногда хочется прийти  д о м о й, взять на руки  с ы н и ш к у, поговорить с ним о чем-нибудь простеньком, земном, повозиться… Будет ли когда-нибудь это в его жизни?..

В дверь постучали.

— Да! — сказал Карпунин, снимая шинель, с усилием отводя глаза от простыни. — Входите!

Дверь открылась, вошел Любушкин — с озабоченными глазами, с папкой в руке, за ним — Катя Вереникина и Карандеев.

— Садитесь, прошу, — показал рукой Карпунин, тоже садясь к столу, с сожалением расставаясь с таким непривычным для себя расслабленным состоянием души.

Скоро он забыл обо всем — навалилось дело.

…Со встречи с Иваном Шматко (она состоялась в маленьком частном доме на Чижовке) Карпунин вернулся далеко за полночь. Пока раздевался, пока пил чай и обдумывал детали разговора с «батькой Вороном» — Шматко, часы в кабинете хрипло пробили два раза, сна оставалось не более четырех часов. «Ничего, высплюсь, — успокоил себя Карпунин, забираясь под одеяло и натягивая его до подбородка. — Утренний сон самый свежий».

Он ворочался на жестком матраце, все никак не мог найти удобного положения тела, а мысли текли сами собой. Вспомнилась решительность Шматко, с какой он согласился идти на контакт с повстанцами, его выдержка, ум, знание военного дела — все это ему скоро, очень скоро пригодится. Но действительность может легко нарушить задуманное ими, преподнести «батьке Ворону» такое испытание, что потребуются не только выдержка и находчивость, а, вероятно, нечто большее…

* * *
В этот час, далеко от Воронежа, на станции Россошь, в жарко натопленной комнатке дежурного телеграфиста раздался звонок.

— Выдрин на проводе, — доложил дежурный.

— Срочно пошлите кого-нибудь к Ивану Сергеевичу. Скажите, чтобы ждал гостей. Много гостей. Разгружаться будут у вас, в Россоши. Наступление — двумя группами, с Евстратовки и Митрофановки. На Старую и Новую Калитву. Понял?

— Понял, ваше благо…

— Ну! — грозно оборвала трубка. — Действуй!

Выдрин положил трубку, торопливо накинул на плечи черную поношенную шинелишку с голубыми петлицами и змейками на них, выбежал в ночь. Нужный ему дом был недалеко, за углом, и он, подтягиваясь к окну, осторожно трижды постучал…

Скоро из Россоши, осклизаясь на невидимых камнях и застывших конских яблоках, скакал тепло одетый всадник, держащий направление на меловые бугры, прячущие в распадке тихий некогда хутор Новая Мельница, там — штаб Колесникова. Вышла на небо полная луна, белые бугры были хорошо видны всаднику, как и взблескивающие в ночи далекие огни…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

С самого утра над Меловаткой[24] вьюжило: тянул над соломенными крышами села верховой ветер, гнал в окна домов снежную колючую крупу, сек лица редких прохожих. Людей на улицах почти не видно, разве только баба какая пробежит к соседке за щепоткой соли, или укутанный в тулуп мужик проедет на обсыпанных сеном розвальнях, или подаст мерзлый ленивый голос прячущаяся где-то собака…

В волостном Совете холодно. Слабая печурка прожорливо и ненасытно глотает стылый, принесенный со двора хворост, но греет лишь саму себя: дом волостного Совета большой, наполовину пустой и оттого гулкий, настороженный, зябкий. Когда-то жил в нем местный богач Кульчицкий; Кульчицкий убежал за границу еще в революцию, развалив печь, сняв с крыши железо. Крышу перекрыли той же осенью камышом, отремонтировать же печь на дурничку охотников в Меловатке не нашлось, а платить Совету было нечем. Поставили временную печку-«буржуйку» с трубою в окно и работали лишь в одной комнате дома. А в сильные морозы, как это было в девятнадцатом, Совет на несколько дней и вовсе закрывался, потому как в доме было холоднее, чем на улице, а все советские вопросы решали у бывшего председателя волисполкома Григорьева на дому. Какая будет зима в этом году, не могли сказать и старики, прогнозы их путались, противоречили один другому. Но какая б ни была, работать все равно надо, в хате отсиживаться не придется, не до того.

Председатель волисполкома Клейменов — в шапке из вылинявшего зайца, в накинутой на сутулые плечи шинели, лицом черный с лета и хмурый — оторвался от окна, обернулся.

— Вот, считай, и третью годовщину своей власти празднуем, — сказал он секретарю, смешливой молоденькой Лиде, дувшей в это время на пальцы: зябли. Лида сидела за столом в пальто и теплом платке шалашиком, кокетливо стоящим над ее выпуклым немного лбом, смотрела на Клейменова весело, озорно. Холод и предстоящая большая работа — Лиде нужно было написать несколько отчетов в уезд — не портили ей настроения, а откровенно мерзнущий Клейменов чуточку смешил — так он потешно гнулся и передергивал плечами. Лида понимала, что нехорошо смеяться над человеком, старшим по возрасту и к тому же израненным, но ничего не могла поделать с собой, прыскала потихоньку.

— Кулачье да разная контра радуется небось, что год нынче голодный, — продолжал Клейменов, — засуха, неурожай. А мы с продразверсткой к народу приступаем, хлеб требуем, по сусекам скребем. Все врагам нашим на руку. Дуганов, уездный наш голова, говорил третьего дни, что в Калитве кулаки восстание подняли, взбаламутили народ. В Советах народу много побили. В Дерезовке, которая против Гороховки, знаешь?.. Ну вот, в Дерезовке этой коммуниста одного… не упомнил его фамилию, эх, голова дырявая!.. Под лед его, живого, слышь, Лидуха, под лед, говорю, живого спустили.

— Ой, какие изверги, Макар Василич! — Девушка всплеснула руками. — Да как это — живого, под лед?! Звери!

— Звери и есть, — согласился Клейменов и повернулся к Лиде другой щекой, на которой страшно белел до самой шеи шрам.

— Хорошо, что Дерезовка эта и вообще Калитва далеко от нас, — успокоенно сказала Лида. — У нас-то хоть нету бандитов этих.

Девушка подошла к печурке, гудящей раскаленным белым огнем, протянула руки к дверке, шевелила стылыми пальцами. Она села перед «буржуйкой» на маленькую скамеечку, задумчиво смотрела на огонь.

Клейменов, свернувший цигарку, выхватил из печурки уголек, вертел его в пальцах, хмурился. Совсем близко от Лидиных глаз шевелились его бескровные, причмокивающие губы, дергался шрам.

— Пальцы-то сгорят, Макар Василич! — воскликнула Лида, невольно хватая председателя волисполкома за руку. — Чем бумаги подписывать будешь?

Клейменов прищурил в улыбке глаза; цигарка его разгорелась, поплыл по комнате сизый, щекочущий горло дымок. Швырнул уголек в распахнутую дверку.

— Белые не так меня жгли, — усмехнулся он. — Там, Лидуха, погорячей было. Шомпола накалят в такой вот «буржуйке» и охаживают по спине да по ногам… В свою веру обратить норовили. Мол, ты, Клейменов, дурак, что с большевиками связался, царю-батюшке изменил. Рыло, дескать, немытое, а туда же, в политику. А меня такие слова еще пуще озлили. Ах мать вашу, думаю. Силком, значит, старого солдата хочете заставить режиму вашему служить. Нет, ваше благородие! — погрозил он кому-то, зримо стоящему перед памятью. — Хрен ты меня поломаешь. Похлебал я при вашей-то власти кровавой юшки, поизгалялись надо мной, хватит. Хоть живьем с меня кожу сдирай, а от партии своей рабоче-крестьянской ни в век не отрекусь!

— А щеку — тогда же, Макар Василич, да? — спросила Лида и очень ей хотелось в этот момент протянуть руку к щеке председателя волисполкома, погладить шрам.

— Нет, это под Бобровом, в девятнадцатом. Мамонтов же шел на Воронеж, а я тогда в Красной Армии служил. Клинком это, Лидуха. И руку тогда же перебило, в ногу ранило. Списали меня подчистую. А то б я и по сей день, может, служил, любо мне было в армии-то!

— Да война ить кончилась, Макар Василич. Чего зазря хлеб есть?

— Зазря!.. Кулачье вой голову подняло. Неизвестно еще, как оно обернется… Ладно, Лидуха, давай-ка попиши. Согрелись руки?

— Отошли малость.

— Вот и ладно. — Клейменов поплевал на окурок, швырнул его в алый прямоугольник поддувала. — Отчитаться надо по хлебу-то. Пиши: выполнили задание по хлебозаготовкам на два процента…

Лида перешла к столу, макнула перо в водянистые фиолетовые чернила, сняла с кончика волосок.

— Ругать нас в уезде будут, Макар Василич, — сказала она со вздохом. — Скажут, мол, плохо в Меловатке работают.

— Плохо! — согласился с ней Клейменов. — Из уезда, а пуще из губернии, просто глядеть: спустили бумагу и сполняй. А поди-ка у того же Рыкалова возьми хлеб! Знаю, что зарыл где-то, боров пузатый, а выколупнуть — руки у нас с тобой коротки. Тем паче продотряду… Да ты пиши, пиши!

— Как писать-то, Макар Василич?

— Ды как… — Клейменов в раздумье поскреб заросший светлым курчавым волосом подбородок. — Председателю Калачеевского уезда… Не, Калачеевского уисполкома, поняла? Дуганову. Сообчаем, что по Меловатской волости, а также по сельсоветам…

— «Сельсоветы» — с большой буквы? — Лида задержала перо над желтой, линованной от руки бумагой.

Клейменов растерянно заморгал голубыми простодушными глазами, сморщил лоб.

— С большой! — сказал потом уверенно. — «Советы» все с большой буквицы пишутся — хоть сельские, хоть какие. Власть наша, уважение к ней.

Лида, от старательности высунув кончик языка, снова принялась выводить слова отчета:

«…Сообчаем, что по Меловатской волости хлебозаготовки выполнили на 2 процента, так как кулаки и имущие середняки прячут хлеб и не отдают его в ссыпные пункты добровольно…»

— Погоди-ка. — Клейменов поморщился, недовольный собой. — Ты про то, что не отдают, не пиши. Все одно возьмем! Я за Рыкаловым да за Фомой Гридиным тенью ходить буду, волком и лисой стану, а хлебушко у них вырву. Вырву! — погрозил он сухим костистым кулаком в окно.

— Гридин-то… может, и не прятал, Макар Василич, — заикнулась было Лида и тут же пожалела об этом: Клейменов белыми страшными глазами уставился на нее, багровый его шрам дергался.

— Ты эту контру брось, Лидуха! — сурово одернул он свою помощницу. — Ни Гридину, ни Рыкалову веры у меня нету. И не будет! И хлеб мы у них возьмем. Сами с тобой кочерыжки от кукурузы, макуху есть будем, а рабочему в город, красноармейцу — отдай! Все нашей власти отдай. Иначе крышка ей, поняла? И нам с тобой тоже. Снова Рыкалов меня батраком сделает, снова я у него как и до революции горб гнуть буду. Только не дождутся они этого, поняла? Назад дороги нету!

— Да я это просто так ляпнула, Макар Василич, — смутилась девушка. — Не подумавши. И больше про твоих беспокоилась. Я вон одна у матери, а у тебя — шестеро. И все мал-мала…

— Ляпнула, — помягчел Клейменов. — А ты не ляпай. Сознательная, комсомолка… Пиши!

«Товарищ Дуганов. Хлеба покамест мы выполнили по Меловатской волости…» Не, лучше напиши: «Покамест хлеба, что спущено нам уездной бумагой, не заготовили, так как разная контра и сволочь-кулак…»

— «Сволочь» с мягким знаком али как, Макар Василич? — спросила Лида, подняв голову.

— Эт для чего же с мягким-то?! — вскинул на нее строгие глаза председатель волисполкома. — Рыкалов и тот же Гридин — да еще с мягким знаком?! Они тебе смягчат, попадись токо в лапы им. Сволочь она и есть сволочь. Так и пиши. От ней одно шипение и злоба. «…Принимаем меры к изъятию излишков крестьянского двора. Активисты волисполкома разъясняют в селах текущую политику партии большевиков…» Вон дружка твой, Ванька Жиглов, разъясняет, к примеру? — спросил Клейменов Лиду.

— Он складно агитирует, Макар Василич. Я с ним по дворам ходила. Говорун он.

— Во! А это, Лидуха, важней, чем силком-то. К чему мужика озлоблять? Призывать его надо, словом на свою сторону клонить. Чтоб момент политический понимал, чтоб власть нашу, Советскую, сознательно поддерживал. Вот.

Довольный сказанным, Клейменов поднялся, принялся расхаживать по комнате; снова взялся вертеть цигарку из газетного, аккуратно сложенного и потертого на сгибах клочка, с наслаждением задымил. Сказал спокойнее:

— Хитрое это дело, Лидуха, разговоры говорить. Уж я наслушался говорунов этих. И так повернут — правильно вроде, и так — тоже правильно. Ежли в тебе тут, — он постучал кулаком в грудь, — нету стержня, прута железного — в болото заведут али еще куда.

У Лиды снова замерзли пальцы, она подошла к печурке, протянула руки к огню. Слушала Клейменова с серьезным лицом, кивала.

— Вот и Ваня Жиглов так говорит, — вставила она. — Большевики, говорит, во главе с Лениным за народ жизни кладут, нашу с вами жизню хочут лучше сделать.

— Головастый он, Ванька, — согласился Клейменов. — Ты, девка, держись его, не верти хвостом. Хотя он и не дюже красавец, а умом взял.

— Да я и так, Макар Василич, — тихо, покраснев, сказала девушка. — Ваня мне и предложение сделал.

— Вот молодец, — одобрительно откликнулся Клейменов. Подошел к печурке, опустился перед нею на корточки, кочергой шурудил в поддувале. Сказал потом мечтательно:

— Эх, Лидуха, жись у вас, молодых, будет! Ленин говорил, коммунизм строить для вас будем.

— Интересно, а какой он, коммунизм этот, а? Люди какие будут?.. Правда, дожить бы, Макар Василич!

Клейменов придвинул ближе к печурке табурет, сел, раскинув полы шинели.

— А что? Ты и доживешь, молодая. В крайнем случа́е, ребятня ваша с Ванькой. А я, видать, не дотяну. Побитый весь, старый.

— Сорок годов-то всего! — возразила Лида, но Клейменов не слушал ее, продолжал:

— Хорошая жись будет, Лидуха, попомни мои слова. Никаких тебе Рыкаловых, продразверсток. Хлеба досыта будем есть, люди меж собой ладить станут, любить друг дружку. А как иначе? В коммунизме первое дело — ладить меж собой. А чего им тогда делить-то, Лидуха? Все равными будут, ни богачей тебе, ни бедных. Ровня завсегда ладит. Мы-то с тобой ладим?

Девушка радостно и охотно кивнула.

— Ну вот. И все так. Грамоте все обучатся, читать-считать… Эх, хочь одним бы глазком на ту жизню глянуть.

— Дети твои увидют, Макар Василич.

— Увидют, ага! — Клейменов светло улыбнулся. — Они доживут. И нас с тобой, Лидуха, вспоминать будут. Батька наш, скажут, революцию делал, в гражданскую с белыми бился… Как не вспоминать!

Возбужденный разговором, Клейменов вскочил с табурета, забегал по комнате, улыбался своим мыслям; заросшее его лицо помолодело, светилось.

— Хаты наши заместо соломы железом покроем, электричеству проведем, как в городах. А чего? Проведем!.. Машинку тебе, Лидуха, печатную купим. Будешь как городская какая мамзель сидеть, тюкать пальцами-то. Платок свой сымешь, валенки и — та-та-та… Как пулемет вон, «максим». А?

Лида смеялась, слушала Клейменова с удовольствием, живо представляя себя в белой блузке и с прической. А машинка печатная и вправду как пулемет: та-та-та…

Они оба вдруг повернули головы к окну, насторожились — донесся до слуха то ли топот, то ли голоса… Клейменов в два корявых прыжка пересек комнату, потеснил Лиду от окна.

— Банда! — вырвалось у него удивленно. — Откуда? Кто такие?!

Из-за плеча Клейменова Лида видела, как, пригнувшись к лукам седел, скакали по улице их Меловатки конники, палили из обрезов и винтовок, размахивали тускло взблескивающими в сером безрадостном дне клинками.

— Прячься! В чулан! — хрипло выкрикнул Клейменов Лиде, хватая из кармана шинели наган, но в этот момент за их спинами с грохотом вылетела рама окна, и два обреза мертвыми зрачками уставились в их лица.

— Бросай пушку, председатель! А то дырку в башке сделаю. Ну!

— Ты?! Кого пугаешь?! Я всю гражданскую… таких, как ты, гадов… — хрипел вне себя Клейменов, вскидывая наган, нажимая на спусковой крючок, но наган раз за разом давал осечку.

— Не стреляй, Макар Васили-и-ич! — пронзительно закричала Лида, повиснув на руке председателя волисполкома. — Убью-у-ут же-е… Не надо-о-о, миленьки-и-ий!

Бандит палил из обреза, тоже что-то кричал, а в дверь уже вломилось пятеро или шестеро, бросились на Клейменова…

Били его тут же, в исполкоме. Два старательных мужика сдернули с Макара Васильевича шинель, разодрали рубаху, обрезом сбили шапку, повалили на пол.

— Ну, Марк Иваныч, чого из председателя зробыть: отбивну или какое другое лакомство? — привычно уже спрашивал рыжий Евсей, зажимая при этом широкую и круглую, как дуло обреза, ноздрю и шумно высмаркиваясь на пол. Вытер потом руку о штаны, пнул лежащего Клейменова в лицо. — Палить еще собрався, курва!

Марко Гончаров, возглавлявший этот набег на Меловатку, поморщился.

— Ты погоди, Евсей. Надо, шоб народ побачив, поняв, шо к чему. А пустить в расход цю красную заразу мы успеем.

Гончаров косолапо подошел к Лиде; девушка с ужасом смотрела в его бесцветные ледяные глаза, с циничным любопытством щупающие ее всю, обжигающие холодом. Он — в белом полушубке, в сбитой набок папахе, с кобурой нагана на боку — взял Лиду за подбородок, поднял ее голову.

— Ай спугалась, красавица? Что так? Мы люди как люди, кого зря не забижаем. А ежли всякие палить в нас собираются… — он с ухмылкой обернулся к Клейменову, — то таких мы по сусалам, по сусалам…

Гончаров оставил дрожащую с головы до ног Лиду, подошел к столу, к бумагам, взял исписанный Лидой листок; стал читать с трудом: «…сообчаем… что по Ме-ло-ват-ско-му вол-испол-кому… хлебозаготовки выполнены на два… п… процента…»

Понял, захохотал, скаля, как жеребец, длинные желтые зубы.

— А шо ж так мало, председатель, га? — крикнул он Клейменову. — Шо так плохо работаешь? На месте вашего Дуганова снял бы я с тебя штаны да дрыном, дрыном!..

Повстанцы, толпой забившие вход в комнату, дружно захохотали. В высаженном окне торчала пегая лошадиная морда, жевала все в пене трензеля; всадник на ней клонился к окну, заглядывая вовнутрь комнаты, хохотал вместе со всеми.

Клейменов — белый, в изорванной и окровавленной рубахе — завозился на полу, с трудом сел, сплюнул сукровицу.

— Сволочи, — с сердцем сказал он. — Гады ползучие.

Евсей подскочил к нему, схватил за волосы, рванул.

— Ну ты, красный ублюдок! — заорал он дурным голосом. — Что себе дозволяешь?! С командиром повстанческого полка говоришь, мать твою за ногу!

— Шакалы вы, а не полк, — усмехнулся Клейменов.

Удар в голову снова свалил его на пол. Клейменов застонал, страшно заскрипел зубами, и Лида в ужасе закрыла лицо руками, заплакала.

— Сзывай сход! — велел Гончаров одному из своих помощников. — Сейчас мы председателя этого перед народом выставим, нехай полюбуются на свою бывшую власть… А ты, красавица, — повернулся он к Лиде, — чего тут забыла, а? Советской власти помогала, да?.. Чья будешь-то?

— Соболева я. Местная.

— Местная… За коммунистов, да? Чего молчишь? Шлепнем сейчас и тебя, пуля — она дура, не разбирает.

— Пожалей девку, Марк Иваныч, — осклабился Евсей. — Гля, какая. Ягода, в самом соку. А то мне отдай, жаниться охота.

Гончаров обошел Лиду вокруг, плеткой потыкал ей в талию, в бедра. Протянул:

— Гарна-а… Придется, правда что, с собой взять.

— Никуда я не поеду! Не поеду! — забилась в плаче Лида.

— Ну тогда с председателем своим к стенке станешь! — Гончаров замахнулся на девушку: — Цыц!

— Проучи ее, Марк Иваныч, проучи, — услышала Лида знакомый голос и повернулась на него — в комнату входил Рыкалов, из-за его спины выглядывала ехидная злорадная морда Фомы Гридина.

— Кто такой? — насторожился Гончаров, кладя руку на рукоять нагана. — Откель знаешь? Кто пустил?

— Дожидались вас, Марк Иваныч. — Рыкалов поклонился Гончарову в пояс. — Слух от самой Калитвы прошел, слыхали, как же! Слава богу, хочь вы народ подняли, а то от Клейменовых этих жизни вовсе не стало.

— А-а… — медленно соображал Гончаров. И, снова ткнув Лиду плеткой, спросил Рыкалова:

— А это шо за цаца? Ваша, нет?

— Да наша, наша, Соболева. Отец священником был, а эта — в кого только пошла? — с комсомолом путается. Клейменову вон помогала. Чего, дура, зенки вылупила? — закричал он вдруг на Лиду. — Дождалася хорошей жизни, ага? Кончилась ваша Советская власть, поняла? Некому больше бумажки-то писать. К стенке ее, подлюку!

— Ну, ты нам не указывай, — уронил тяжелое Гончаров. — Коней надо накормить, и хлопцев моих тоже. Считай, два дня до вас скакали. Ты укажи, — он усмехнулся, — кого тут раскулачить можно.

— А сподряд, все село красное, Марк Иванович, — засуетился, забегал глазами Рыкалов, ища поддержки у Фомы Гридина, а тот важно и торопливо кивал: «Истинно так, Лясаныч. Все красные…»

Вслед за Гончаровым они выскочили на исполкомовское крыльцо, где один из повстанцев лупил железякой по ржавому, подвешенному к дереву рельсу. Тек над Меловаткой беспокойный, тревожный звон.

— Баба есть у председателя? — не оборачиваясь, спросил Гончаров у Рыкалова, и Рыкалов угодливо заскочил сбоку.

— Есть, как жа! И выводок, шесть душ.

Гончаров презрительно ухмыльнулся.

— Ишь, даром что тощий, а в энтом деле, видать, мастак. Котляров! — крикнул он в толпу спешившихся всадников. — Ну-ка, сгоняй с кем-нибудь… Демьяна Маншина возьми с собой. Бабу председателя сюда пригони и щенков ее, поняв?

— Не трожь детей, сволочуга! — раздался позади них высокий, дрожащий от ненависти голос Клейменова. Евсей подталкивал Макара Васильевича в спину, вел его с крыльца.

Глаза Гончарова налились кровью. Коротко размахнувшись, он стеганул Клейменова по лицу, подскочив к председателю волисполкома, брызгал слюной, орал:

— Я твою красную породу под самый корень выведу, поняв? Ни одного твоего щенка в живых не оставлю. Вот тебе, собака! — и саданул Клейменова ногой в пах.

На звон рельса собирались испуганные жители Меловатки. Тихо, робко подходили к исполкомовскому крыльцу, жались один к другому, перешептывались, кивая на окровавленного Клейменова.

В конце улицы раздался вдруг душераздирающий женский крик, выстрелы, потом стихло все. По толпе бедно одетых меловатцев волной прошла судорога ужаса, ужасом подернулись и лица. «Клейменова, Настя…» — прошелестело быстрым жутким ветром.

Макар Васильевич, удерживаемый Евсеем, поднял голову.

— Детишек-то за что?! — выкрикнул он, рванулся из рук палача, но на Клейменова насели еще двое, заломили до хруста руки, притиснули к стене дома.

Гонцы Гончарова вернулись одни. Спешились с фыркающих лошадей; Котляров, маленький, с мордой хорька, заспешил к крыльцу. Зашептал что-то на ухо Марку.

— Ну и ладно, — одобрительно кивнул Гончаров. — Все одно здесь бы поклали… Всех побил, нет?

— Да один пацаненок утик, Марко. — Котляров виновато шмыгнул носом. — Сховался. Я лазыв, лазыв…

— Евсей! — тут же крикнул Гончаров. — Где эта девка, исполкомовская? А то стреканет еще.

— У меня и мыша не ускользнет, Марк Иваныч, — даже обиделся Евсей. — В чулане я ее запер, нехай там…

Гончаров, оглядев внушительную толпу меловатцев, вышел к краю исполкомовского крыльца.

— Стало быть, Советской власти тут у вас конец! — зычно крикнул он. — Поздравляю вас с освобождением от коммунистов. Теперя красные паразиты не будут сидеть на вашей трудовой мозолистой шее. Слухайтесь вот его, — Гончаров ткнул плеткой в сторону Рыкалова, и тот подобострастно снял шапку. — А паразиты-коммунисты очищены нами во многих волостях, мы вам возвертаем прежнюю жизню.

— Сам ты паразит! — выкрикнул плачущий женский голос. — Детишек Клейменовых за что порешил?! Бабу его, Настю…

Налившаяся кровью физиономия Марка люто дернулась.

— Кто? Кто це сказав? — заорал он, хватаясь за наган, надвигаясь на подавшуюся от него толпу. Спрыгнул с крыльца, тыкал плеткой в груди баб: — Ты? А может, ты, рябая стерва? А? Или ты хайло раззявила, га?

Бабы шарахались от него, отступали под его разъяренным, волчьим взглядом. Мужики молча и угрюмо сопели, прятали глаза.

— Ну я, я сказала. Так что?! — закричал, не выдержав, все тот же голос, и все разом обернулись на него — соседка Клейменовых, Наталья Лукова, молодая, с горящими глазами женщина, кинулась к Гончарову. — Детишки тебе чем помешали? Бандит ты, а не освобо…

Наталья не договорила — Гончаров кулаком сшиб женщину с ног, бил ее ногами в живот.

— Что ж вы стоите, мужики-и?! — отчаянно закричал другой женский голос, и толпа пришла в движение; Гончаров отскочил от Натальи, снова впрыгнул на крыльцо, орал Евсею:

— Пороть ее, суку-у!.. Голую! Ну, кому сказав!

Трое бросились в толпу, схватили поднявшуюся уже с помощью баб Наталью, вырвали ее у них из рук, поволокли к крыльцу.

— Не трожь женку-у! — угрожающе закричал из толпы высокий, с повязкой на глазу мужик и бросился к плетню, схватился за кол. На него тут же налетел конный, шашкой плашмя ахнул по голове, и мужик, схватившись за враз окровянившееся лицо, выпустил кол из рук.

А у крыльца вовсю уже полосовали раздетую женщину. Наталья кричала, ругалась, матерно, звала на помощь. Мужики, не выдержав, кучей бросились к крыльцу, кричали женщины, но всех их теснили конные, пороли нагайками.

Наталью наконец отпустили; избитая женщина, всхлипывая, поднялась с колен, похватала одежонку, пошла, прихрамывая, за угол дома, прочь.

— Ну, председатель! — ярился теперь сам Гончаров, подскакивая к Клейменову. — Гляди последний раз на небушко.

— Кончай скорее, гад! — Клейменов плюнул ему кровью в лицо, и Гончаров отступил, вытираясь, оскалив зубы.

— Ну, председатель, легкой смерти теперь не жди. Не жди-и, — хищно тянул он, лихорадочно придумывая казнь. — Евсей! Режь председателю флаг на спине… Или погоди, не ты! Эй, сосунок! — крикнул он в толпу, плеткой показывая на паренька в кубанке и куцем зипуне. — Подь сюда. Ну!

Пока паренек — бледный, с перекошенным в ненависти лицом — пробирался к крыльцу, Рыкалов что-то быстро сказал Гончарову, и Марко хмыкнул удовлетворенно: «А-а, вон оно что-о». Схватил паренька за плечо:

— Как зовут-то? Ага, Ваня, значит, Жиглов… Голова комсомола, да? Ну-ну. — Выхватил у Евсея нож, сунул в руки Жиглову: — Ну-ка, Ванюшок, рисуй на спине своего председателя флаг. Ну? Убью!

Ваня оцепенело, со стучащими зубами, смотрел на тускло вспыхивающее в сером осеннем дне лезвие ножа, на замерших в ужасе односельчан и вдруг бросился с криком отчаяния на Гончарова, взмахнул ножом, но Марко ждал этого выпада с наганом в руках, в упор, безжалостно, бил Жиглову в лицо…

Закричали в толпе меловатцев женщины, насмерть перепуганным стадом бросились от крыльца волисполкома, потянулись было за ними и мужики, но конные теснили к крыльцу тех, кто помоложе, покрикивали с угрозой: «Куды-ы… Мобилизация… Кому сказано: мобилизация…»

Торопливо и деловито добили Клейменова, бросили его окровавленный согнутый труп у крыльца.

Евсей вывел из темного чулана Лиду; девушка, дрожащая всем телом, увидела убитого Макара Васильевича, узнала в лежащем лицом вниз Ваню Жиглова.

— Ванечка-а! — закричала она нечеловеческим голосом, бросилась было к нему, но Евсей поймал ее за руку, потянул от крыльца. Шел сбоку девушки, рыдающей взахлеб, истерично, сально оглядывал ее фигуру, чмокал языком: «Ах, гарна яка дивчина. Губа не дура у Марка Иваныча. Таку девку зацепив…»

Конные между тем носились по селу, грабили крестьян. То там, то здесь гремели выстрелы, истошно кричали женщины, взвизгивали поросята, предсмертно мычали коровы. К крыльцу волисполкома одна за другой тянулись брички с награбленным, повстанцы довольно гоготали, любовно оглядывая возы с сеном, тревожно мотающий головами, мычащий и упирающийся скот, кудахтающих в цепких, безжалостных руках кур и гагакающих гусей, тяжелые, литые мешки с зерном…

Толпились у крыльца и перепуганные молодые мужики, «мобилизованные», — их охраняли, не давали матерям и женам подходить, отпихивали самых настырных, материли.

К ночи длинный обоз двинулся из Меловатки на юг, в Старую Калитву.

* * *
Демьян Маншин, одетый в обнову — широкую бабью доху, пьяненько и сыто улыбаясь, качался в седле на длинноногом и худом коне. Коня как нарочно выдали ему норовистого и глупого: поводьев он почти не слушался, привык, видно, к дрыну или доброй плетке, из строя мог потянуть в сторону, за клоком оброненного сена или просто в кусты. То ли его никогда досыта не кормили, то ли, скорее всего, не ходил он до этого под седлом, только в первые дни службы в Старокалитвянском полку помучился Демьян со своим скакуном изрядно. Обратился он было к взводному Ваньке Поскотину, мол, как, Иван, на таком одре ездить, но тот лишь выматерился и сплюнул:

— Скажи спасибо, шо такого дали. А лучшего хочешь — отыми у красных. Дурак!

Демьян обиделся, пошел назад, к коновязи, где, понуро опустив голову, стоял его Серко, пнул коня в обвислое мягкое брюхо. Конь сонно вздрогнул, нехотя встряхнул гривой, потянулся к Демьяну заиндевевшей грустной мордой. Демьян обошел коня, оглядел — нет ли где ран, чего это он такой квелый? Ран не было, на первый взгляд Серко выглядел здоровым, хотя ребра у него и торчали, как ободья на бочке, а в глазах стояла усталость.

Сейчас Серко шел довольно бодро. В Меловатке, как и другие лошади, он передохнул, поел дармового сена. Пока Ванька Поскотин и другие шарили по избам, Демьян кормил коня, решив, что дома, в Калитве, прихватит с воза мешок овса — сам же клал его сюда, помогал Гришке Котлярову потрошить общественный амбар. В доме Клейменова он прихватил лишь эту вот бабью доху да теплые рукавицы. Председатель волисполкома жил небогато, поживиться особо нечем было. Котляров же греб из сундука председателевой бабы все подряд, ничем не гнушался…

Подумав об этом, Демьян зябко повел плечами. Снова перед глазами ожила картина: они с Гришкой потянули Клейменову за собою, как им и было приказано, на площадь, а та — ни в какую, взялась кусаться, визжать. Тогда Котляров и давай палить в нее да в пацанят, всех почти и положил. Один только белоголовый пацаненок и шмыгнул в сенцы. Пацаненку лет двенадцать, не больше, ноги шустрые, не угнаться. Демьян выскочил за ним в сенцы, шарил-шарил по двору, но того и след простыл. Бог с ним, пусть живет. Для острастки Демьян все же пальнул из обреза в копешку сена у изгороди, снова пошел в дом. Сердце у него зашлось — на полу, в крови, — баба председателева, пацанята… жуть! А Гришка Котляров — в сундук уже забрался, выгребал оттуда бабьи наряды, детскую одежонку… «Бери, чего стоишь?!» — заорал он на Демьяна. И Демьян взял — доху. Руки тряслись, глаза сами собой все на убитых пацанят смотрели, душа болела. Пацанят-то, наверно, Гришка зря положил, в чем они виноваты? Ну, сам Клейменов — этот Советская власть, тут ясно. Баба его… А что баба? Шила и жила, детей рожала-растила. Какая ей разница — при той ли власти, при этой?..

Но ослушаться Гришку Котлярова Демьян не посмел: доложит Марку Гончарову, а у того разговор короче воробьиного носа.

Уже выходя из хаты, Демьян прихватил рукавицы. Лежали они на припечке, сохли. Видно, на всю семью одни были, носили их по очереди — за водой да по дрова.

Рукавицы, конечно, пригодятся. Они ладные, на меху. Да и доха. Можно и самому в ней ходить, тепло. Можно бабе своей, Христе, отдать. Хотя у Христа душегрейка есть, обойдется. А тут, на коне в зимнюю пору — в самый раз!

Перед дорогой, когда все уже в Меловатке побрали и рассовали по возам и попривязали к седлам, вперед погнали сначала «мобилизованных», Котляров затащил Демьяна в дом Рыкалова, где пировали калитвянцы во главе с Марком Гончаровым. Демьяну налили кружку самогона, он хватанул, морщась и дергаясь кадыком, зашелся потом в кашле — не туда попало. Рыкалов услужливо подал Демьяну миску с квашеной капустой, от капусты дышать стало легче, да и на душе сразу как-то повеселело. Гришка Котляров, как, впрочем, и другие, жрал за столом так, что за ушами трещало, подмигивал Демьяну — ешь давай, чего сидишь, глазами хлопаешь!

Рыкалов и тот, другой, Фома Гридин, суетились в доме, подгоняли каких-то молчаливых перепуганных баб — мол, подливай да подкладывай освободителям трудового народа, пусть едят сколько влезет.

Рыкалов прощался с Марком; они облобызались как родные братья. Рыкалов просил не забывать Меловатку, наведываться, а то коммунисты-большевики снова возьмут верх. Гончаров хохотал, хлопал Рыкалова по плечам — ты, дурья голова, кто посмеет?! Дай только знать в СтаруюКалитву, прискочем… чертям всем жарко станет!.. Марко цапнул было одну из прислуживающих молодых баб, но та глянула на него с ненавистью, ушла. Демьян видел, как дернулось бурое от выпитого лицо Гончарова, злоба сверкнула в глазах — не привык Марко к отказам по бабьей линии, не привык. И уж сунулся было вслед за бабой (та скрылась за занавеской у печи), но Гончарову стал что-то говорить сидящий рядом с ним Евсей, и Марко слушал с рассеянным взглядом, икал…

«Пацанят жалко, пацанят…» — тягостно думал Демьян, с ужасом представив, что и его с Христей ребятишек кто-то вот так, из обреза… А их у него двое — девчушка да паренек, такой же почти, как и тот, что убежал…

Демьян искоса глянул на Гришку Котлярова — тот все еще жевал; потом сунул за пазуху вареную курицу, облизал пальцы, отвалился на стуле.

— Хозяин, взвару не дашь? — крикнул не оборачиваясь, и Рыкалов цыкнул на нерасторопную, неловкую бабу, едва не уронившую жбан: «Ну! Чего стоишь?!»

Потом, на улице, Котляров хвастался Демьяну, дескать, сапоги добыл добрые, кожушок «справил», бабе вон юбок набрал, тряпок — пусть разбирается. Можно и перешить, в случае чего… А еще топор прихватил да пилу. Можно было и одеяла с подушками взять, да куда ж их класть, и так на коня навьючил…

«А если пацаненок тот в копне сидел? — размышлял о своем Демьян, вполуха слушая Котлярова. — Я же палил, в копешку-то! Да нет, пацаненок забился куда-нибудь, как воробей под стреху, притих… Ну, бог с ним, чего теперь. А руки не в крови, нет, он никого нынче не убивал. И все равно тошно, не по себе как-то. Продотрядовцев в Калитве когда били, он ведь тоже в стороне не стоял… Эх, что теперь?! Кто прав, кто виноват — поди разберись».

Демьян выпил еще кружку самогонки, в голове совсем заколодило, не разобрать что к чему, где уж тут думать, на коня бы влезть…

Качался сейчас в седле, клевал носом, а конь вез его куда-то в неведомое…

На полкилометра растянулся обоз, не меньше, — с хорошей добычей возвращался из набега Марко Гончаров, похвалят его за это в Калитве, другим в пример поставят. Может, и его, Маншина, похвалят…

Ладно, начальству виднее, а он, Демьян, человек маленький.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

ПРИКАЗ
Начальника штаба Воронежской повстанческой дивизии
Хутор Новая Мельница

12 ноября 1920 года


Трудные дни переживаемого нами тяжелого времени, когда каждый гражданин должен быть на страже своих интересов, побудили нас защитить себя от предстоящей голодной смерти, явно готовимой для нас нашими врагами, варварами-коммунистами. Витающая смерть над нашими жизнями заставила взять в руки все, что попало, и идти против этих бандитов, самовольно вставших у власти.

Для свержения этого тягостного ига, а посему для защиты своего хозяйства, жизней и будущности детей наших, а также для уничтожения готовимых для нас авантюристами ужасных репрессий


П р и к а з ы в а ю:

1. Всем гражданам, имеющим от роду 19 по 40 лет, считаться мобилизованными. Они должны нести усиленную строевую службу, строго следя на постах, заставах и караулах за своею обязанностью, данной начальством. Все лошади, кавалерийские и артиллерийские, а также обозные, должны быть безотлагательно мобилизованы и при первом требовании должны немедленно выдаваться. Каждый командир полка обязан следить, чтобы все несли службу и никто не уклонялся от нее, ибо уклоняющиеся от службы будут караться по строгостям военного времени.

2. Также отбитое имущество — трофеи, ценности, добытые в боях, при наступлении, в набегах, — должно немедленно сдаваться в полковую хозяйственную часть, и ни одна отбитая у неприятеля вещь под страхом строгого наказания не должна оставаться у солдата и переходить в его собственность.

3. При занятии какого-либо селения или хутора грабежей, бесчинств и хулиганства не разрешается, вплоть до расстрела и предания суду по законности. Все граждане, не выполняющие служебных обязанностей, будут жестоко караться.

4. Только благодаря всему этому, тесно сомкнув ряды, мы доблестно добьемся заветной цели, уничтожим и даже сотрем с лица земли жестоких паразитов-варваров, и только тогда для себя и своих детей добьемся свободы, а над всей окровавленной коммунистической страной взойдет счастливая заря спокойной гражданской жизни.

Начальник штаба
И. НУТРЯКОВ
Зав. канцелярией
В. ПОПОВ
* * *
Подписывать этот приказ Колесников отказался. Объяснил Нутрякову: мол, бумага не военная, а так, больше по организации порядка и дисциплины, ты и подписывай. Нутряков пожал плечами, потоптался в недоумении, стал было говорить, что положено командиру дивизии подписывать все приказы, независимо от их назначения, но Колесников стоял на своем, заорал на начальника штаба, и тот, щелкнув каблуками, выскочил вон.

Мрачный и злой, Колесников расхаживал по большой, чисто вымытой ординарцами горнице штабного дома, поглядывал на часы. До начала заседания штаба, которое он назначил на три часа пополудни, еще было время, большинство из штабных уже пришли, можно было их пригласить сюда, в горницу, но Колесникову не хотелось этого делать. За минувшую неделю столько свалилось на него испытаний, столько пришлось пережить, что пора было хоть на час остановить время, разобраться в событиях и в самом себе.

Шаг за шагом Колесников стал восстанавливать в памяти факты, стараясь ставить их в строгой последовательности.

Получалось, что в Красной Армии он служил без особой охоты, хотя быть командиром ему нравилось. В командирской должности чувствовал он себя… увереннее, что ли. Нет, не те слова. Уверенным он был и в царской армии, в звании унтер-офицера, когда в его подчинении числилось полтора десятка солдат, с которыми он делил окопную жизнь на первой мировой войне. Надеялся тогда, что рано или поздно война кончится, он вернется домой, примет у отца запущенное хозяйство, поднимет его. Что ж, в самом деле, пускать по ветру нажитое?! Как-никак, а они, Колесниковы, считались в Старой Калитве хорошими хозяевами: было у них три коровы, пять лошадей, десятка два овец, куры, гуси… Да и техника имелась: косилка, веялка, единственная на слободу молотилка, швейная машина у матери. Горбом все это и отец его, и дед наживали. Ну бывало, конечно, скупал отец лошадей у каких-то темных людей, с выгодой потом перепродавал их, но кто об этом знал? Сам он, Иван, да разве соседи, Шугайловы. Но те помалкивали: старший Колесников был крут на расправу, не пойман — не вор.

После семнадцатого года отец сдал, часто хворал, в письмах, которые писала Настя, меньшая из сестер, сыновей и прежде всего его, старшего, укорял: мол, кому все это я наживал? Девки — дуры, разметают нажитое по чужим семьям, а тебе, Иван, надо хозяином становиться, возвертайся домой. Но что он мог сделать? После революции гражданская война началась, его мобилизовали в Красную Армию, заставили бить Мамонтова, потом Врангеля. Бил. И его били. В девятнадцатом году серьезно ранили (он тогда взводным был), месяца три долечивался дома. Думал: все, спишут на инвалидность, какой из него воин?! Но плечо зажило, его снова вызвали в полк, воевавший в Крыму. И снова закружилась карусель. В одном из боев, у Перекопа, убило эскадронного командира, Меньшикова. Тут же, под горячую руку, назначили эскадронным его, Колесникова, некого больше было. Не спрашивали: хочет он, не хочет… Воевал эскадронным, понял, что это лучше, чем взводным, тем паче рядовым — больше шансов остаться в живых. Рубка на фронтах была страшная, гибли с обеих сторон не то что эскадронами — полками, и тут уж надо было смотреть в оба, изворачиваться. Приходилось иной раз и ловчить: чего ради соваться лишний раз в самое пекло?! Можно и чуть припоздать, пойти на хитрость.

Понятно, приказ есть приказ, попробуй его не выполни, но в любом деле можно при желании найти лазейку, вывернуться. Отец вон как его сызмальства учил: вперед не суйся, задним топтать себя не давай. Так он и старался. Вперед ему, правда что, соваться совсем резону не было, не за ордена воевал, ждал. Положение на фронтах в том же девятнадцатом было шатким: чья возьмет — еще, как говорится, на воде вилами писано. Большевики, конечно, крепко стояли, насмерть, но и белые поддаваться не хотели. Если бы адмирал Колчак не сдал Урал и Сибирь, неизвестно еще, как дела повернулись. Может, и их верх бы вышел. Интересно, как бы тогда его жизнь пошла? Наверно, вызвали бы в белую контрразведку, спросили: воевал? Воевал, а что с того?! Тыщи, миллионы воевали за красных. Поди, откажись. Враз к стенке поставят. И от командирской должности не мог отказаться — тот же расстрел, в бою не до шуток.

Да-а… Дома, в родной Калитве, и то пригрозили: командуй, иначе… А что — тот же Марко Гончаров и глазом не моргнет. Он, Колесников, для него красный, значит, враг, а с врагом разговор короткий. Будешь разве рассказывать Марку, что все эти годы душой противился большевикам, хоть и служил им, что ближе ему по духу и речам социал-революционеры, уважающие в нем, Колесникове, хозяина, его вековой крестьянский уклад. А скажешь — тоже попрекнут, чего сам к нам не пришел, воду мутил? Командуй, и все дела.

Он бы, пожалуй, и не стал сейчас мучить себя этими мыслями, но как еще дело повернется? Выждать бы надо, повременить. Ведь хотел же именно так — проваландался бы дома месяца три-четыре, а там видно было бы. Повоевал, раненный дважды, помотался по белу свету, хватит. Пускай другие, помоложе… Глядишь, большевики еще и окрепнут, тогда уж хочешь не хочешь — принимай их веру окончательно, живи их жизнью. И служба его в Красной Армии засчиталась бы ему на пользу. Но сейчас большевиками многие недовольны. Антонов поднялся, Фомин и Каменюк по Дону гуляют, махновцы на Украине… Все рядом, все — рукой подать. Придут если к власти, спросят: а что же ты, Иван Колесников, отсиживался за бабьим подолом? Что на это скажешь? Тут ему и припомнят службу в Красной Армии, да так, что чертям тошно станет.

Колесников стал у печи, приложил озябшие отчего-то руки к теплому ее беленому боку, грел ладони. Злость на самого себя кипела в душе. Ведь снова, можно сказать, струсил — припугнули, он и… Но кому нужен командир, использующий данную ему власть без цели и желания, а только из страха?! Какой от него прок?

«Лучше бы они меня шлепнули», — тоскливо подумал Колесников, чувствуя, что нет больше сил ломать голову над проклятыми этими вопросами, что он устал, измаялся душой за долгие годы войны, в тайных своих одиноких раздумьях, в бессильной злобе на людей, которые заставляли и заставляют его делать то, чего ему не хотелось. Он отчетливо понял вдруг, что ему противны и те и другие, и даже более чем противны — ненавистны: большевики за то, что лишили его тихой, пусть и трудной крестьянской жизни, отняли и разорили хозяйство; эти, свои, — за насилие…

В следующее мгновение животное его нутро взбунтовалось — как это «шлепнули»?! За что? Что он сделал людям такого, чтобы они его расстреляли так вот, по́ходя, как собаку? Никаких преступлений он не совершил, если и убивал кого, то в открытой бою, когда воевал за царя-батюшку, за красных…

«Но в душе ты ведь против большевиков, Иван!» — сказал внутренний твердый голос, и Колесников не сумел возразить ему. Он стал было оправдываться перед самим собой — мало ли, дескать, о чем я думал там, на фронте, ничего же не делал против них, большевиков, но тут же вспомнился и отпущенный им из смертных рук трибунала Ефим Лапцуй, и свое недовольство политикой большевиков, и несколько боев, в которых его эскадрон спасался бегством. Но многие же уцелели, да и он сам — живой, почти здоровый. Разве нет среди его кавалеристов тех, кто сказал бы спасибо Колесникову?! Не только же о себе он пекся! В конце концов, отступление — это воинский маневр, хитрость — тактика. Остаться живым и победить — разве так уж это глупо и трусливо? Ведь красные, а значит и он, победили в гражданскую…

Колесников почувствовал уже знакомую ноющую боль в затылке: еще в первую мировую его тяжко контузило, засыпало в блиндаже — едва выжил. Рухнувшие бревна придавили, одно из них ударило в голову. Спасибо солдатам, откопали… Только теперь при сильном волнении начинает звенеть в ушах, а перед глазами мельтешат желтые искры.

Он подошел к цибарке у печи, почерпнул ковшиком ладони тепловатой воды, помочил затылок. Стало, кажется, легче. Да нет, все так же… А, черт!

Но почему все-таки большевиками недовольны? Пусть он один чего-то недопонимал и недопонимает, ему жалко хозяйство отца, он, положим, один не хочет жить так, как ему велят, заставляют. Но поднялась вся Калитва, Дерезоватое, Криничная, Терновка… Бунтует Антонов, а с ним тыщи народа, тот же Фомин, казачий предводитель, украинцы… Им-то всем чего надо? Разве все такие, как он, Иван Колесников?..

А что, правда, придет к власти тот же Антонов? Поставит везде своих людей, бившихся с большевиками, доверит им большие посты, в той же армии… А он разве не смог бы, малость, конечно, подучившись, командовать и полком, и…

«Тебе  д и в и з и ю  дали, командуй! Видят же, что ты — мужик с головой, к военному делу способный…»

«Дали-то дали. Но что это за «дивизия»? Что сделаешь с таким войском? Оружия мало, положение ненадежное…»

«А ты учи. Воевать, бить красных. Верить в победу. В тебя же поверили».

«Поверили! Как бы не так. За спиной — два охранника, день и ночь глаз не сводят. Чуть шагнешь в сторону…»

«А ты не шагай. Зачем? Оглядись, подумай. Будь хитрее. Командуй, а сам — как бы в стороне. Пусть потом, в случае чего, сами и расхлебывают».

«Раскусят. Спецы в штабе не дураки. Те же Нутряков, Безручко Митрофан…»

«Ну и что? Пока побеждаешь — воюй за них. А начнут тебя бить… Из любой ситуации есть выход. Скажешь потом — заставили, смертью тебе и семье пригрозили. Подумаешь тут. А сейчас пока больше помалкивай, пусть делают что хотят. Придет время, скажут: мол, неспособный ты, Иван, на дивизию, ошиблись мы… Иди-ка ты на все четыре стороны».

«Чушь! Никто меня не отпустит. Не справился с дивизией — полком, скажут, командуй. Все одно, из круга его не выпустят. Может, всерьез воевать попробовать? А там — что бог даст».

Колесников снова намочил затылок; стоял теперь бездумно, внутренне опустошенный, безучастно глядя через стекло во двор штабного дома, где что-то делал возле коней Стругов, а стоящий поодаль Кондрат Опрышко лениво смолил цигарку, сплевывал под ноги, время от времени поглядывая на окна…

Колесников прислушивался к голосам за дверью — штабные громко о чем-то спорили. Выделялся голос Трофима Назарука.

«Главное, подлюги, моим именем все творят, — думал Колесников, — убивают, грабят. Сказал же сразу, как только назначили: никакого насилия. Повстанцы должны вести себя аккуратно и с народом ладить. А так получается бандитизм да и только. И какая тут идейная борьба с большевиками? Кто нас будет поддерживать? А стоять надо на том, что большевики обманули народ, мордуют его продразверсткой. Это прямой обман крестьянства.

Нет, воевать надо знать за что…»

«Иван, а ты можешь крупной птицей стать, если повстанцы победят. — Колесников радостно взволновался. — А что особенного? По военной части вполне мог бы верховодить и на всю губернию. Опять же партия какая-нибудь новая будет, в партию надо обязательно всунуться, легше с нею. Вон Антонов с эсерами крепко подружился, как говорится, ноздря в ноздрю тянут… Надо бы как-то самому смотаться к Александру Степановичу, потолковать с ним. Он мужик башковитый, посоветует…»

Несколько повеселевший, Колесников ходил в хромовых поскрипывающих сапогах по чистому полу горницы; в мыслях он переключился теперь на сегодняшние заботы, злясь на себя за то, что разрешил Марку Гончарову отправиться в дальний набег, аж в Калачеевский уезд, где, по слухам, можно было хорошо разжиться хлебом, а также раздобыть коней. Гончаров обещал вернуться ко вчерашнему вечеру, да, видать, забыл об обещании, увлекся. Может, он со своим эскадроном схватился в бою с каким-нибудь красноармейским отрядом или конной милицией? Все могло быть. Но прислал бы в таком случае нарочного, договаривались же. А теперь думай что хочешь. События под Калитвой разворачиваются таким образом, что и сам Гончаров, и эскадрон, который он увел, очень нужны здесь. Три дня назад, ночью, прискакал из Россоши человек, сообщил, что на Старую и Новую Калитву двинется скоро целая бригада красных войск, состоящая из частей Красной Армии, чека и милиции. И бригаду эту возглавляют губвоенком Мордовцев и комиссар Алексеевский; у бригады — пушки, пехота, а главное — задание как можно быстрее покончить с ним, Колесниковым…


— Сетряков! — зычно крикнул Колесников в закрытую дверь, и тотчас выглянуло в нее сморщенное и глуповатое лицо деда Зуды, добровольца (по годам дед мобилизации не подлежал), назначенного при штабе истопником и «бойцом для мелких поручений».

— Слухаю, Иван Сергев! — подобострастно и забыто тянулся дед в старорежимной стойке, и весь его вид при этом смешил: рваный треух свисал на одну сторону, видавший виды кожушок был подпоясан веревкой, а из валенка, в носке, торчала солома; зато из-за пазухи у Сетрякова выглядывала рукоять обреза.

Колесников подошел к деду, потянул обрез.

— И что ж, твоя пушка стреляет? — спросил он строго.

— Та ни-и… — отвечал дед, виновато моргая красными, воспалившимися от дымных печей штабного дома глазами. — Яке там стреляе, Иван Сергев! Ото ж Григорий отдав, каже, шось с бойком. А я все одно узяв. Якый же я бандит без обреза?!

— Ты не бандит! — сурово одернул деда Колесников. — Ты боец Воронежской повстанческой дивизии. И выступил сознательно против коммунистов, бо они готовят для народа голодную смерть. Так и Ленин говорит: кто с Советской властью не согласный и не хочет сполнять продразверстку, того в распыл. Поняв?

Дед согласно затряс головой, треух его сполз на нос, закрыл глаза.

— Так, Иван Сергев, так! — как кобыла торбой, мотал он седой бороденкой. — Шо ж цэ такэ: при земле живем, а голодные як собаки. А?

— Во-о! — похвалил Колесников. — Начинаешь понимать, шо к чему. А то «бандит», «бандит»… — Он вернул деду обрез. — Скажи Опрышке, чтоб наладил твою пушку, мало ли где пальнуть придется. — Он нахмурился. — Оружие чтоб в исправности було, поняв?

Он помолчал, ожидая, что Сетряков что-нибудь скажет в ответ, возразит или согласится, но тот как воды в рот набрал.

— Командиры собрались? — спросил Колесников.

— Та уси вже съихалысь, — тянулся Сетряков. — Марка́ Гончарова тильки нэма, запропав.

— Ладно. Скажи Опрышке, чтоб звал всех сюда. Иди.

— Слухаю!

Дед, стукнув пятками, повернулся по-военному, пошел к двери, но на первом же шаге наступил на торчащую из валенка солому и, чертыхнувшись, едва не упал.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Штаб Повстанческой дивизии сидел за чисто выскобленным пустым столом — Колесников в торце его, а все остальные — Григорий Назарук, Митрофан Безручко, Иван Нутряков, Ульян Серобаба, Богдан Пархатый — по бокам. Присутствовали на заседании штаба и старокалитвянские кулаки: Трофим Назарук, Пронька Кунахов, Никита Прохоренко, лавочник Ляпота; они расселись вдоль стены, на широкой удобной лавке, слушали, что говорил им Колесников.

— Верный человек дал знать, что коммунисты двинули против нас целую бригаду, — рассказывал тот со значением в голосе. — Сколько их, как вооружены, не знаю пока, но людей богато. Пушки у них есть, пулеметы. Конницы нету, так что тут мы с ними…

— Нехай только сунутся, — хохотнул Григорий, шумно сморкаясь в грязную тряпицу. — Пустим большевикам красную юшку.

— Наступать на нас собираются с двух сторон, — продолжал Колесников, строго глянув на Григория — нашел время болтать! — С Митрофановки и с Евстратовки. На этих станциях выгрузка их войск.

— А когда ж они планируют наступление, Иван? — простодушно поинтересовался Пронька Кунахов.

— А ты сбегай и спроси, — не удержался, съязвил Колесников. — Может, они тебе и скажут по секрету.

— Да ото ж! Врасплох не застали, и ладно.

— Чего там лясы точить, Иван. Готовиться надо да дать красным так, чтоб они и носа больше в Калитву не совали.

— Может, первыми нам напасть на станции, Иван Сергев? Побить их прямо там, в теплушках.

Колесников слушал всех, хмурился. Потом положил тяжелую ладонь на столешницу, прекращая споры.

— Нападать на станции пока не будем, обстановка неясная. Нехай разведка пошастает по округе. Слышь, Иван Михайлович? — Колесников обращался к начальнику штаба, и Нутряков кивнул, поднимаясь: бывший офицер царской армии, он хорошо знал свое дело, в подсказках, в общем-то, не нуждался, сам все предусмотрел. Все это довольно ясно читалось на его выбритом, с холеными усиками лице, как и во всей фигуре, затянутой в ладный френч. На стоящего по стойке «смирно» Нутрякова любовались сейчас кулаки — вот какие орлы в их дивизии, вот какого красавца завлекли они на свою сторону!

— Так вот я и говорю, — продолжал Колесников, исподлобья разглядывая Нутрякова. — Чтоб Сашка Конотопцев не девок на Чупаховке у нас щупав, а гонял бы со своими хлопцами по округе. На станцию своих людей надо послать, нехай поотираются там, послухают, понюхают… Глядишь, чего нужное и поймают. Иначе на кой черт нам целый взвод разведки держать?

— Понятно, Иван Сергеевич, — вежливо, несколько даже переигрывая в вежливости и в своей стойке, отвечал Нутряков. — Зря мои разведчики хлеб не едят, не думайте. Мы имеем кое-какую новую информацию о намерениях красных, я потом доложу. Сведения конфиденциальные.

— Чого вин сказав? Яки сведения? — завозились на лавке кулаки.

— Попрошу чуток потише, — глянул в их сторону Колесников. Шестом велел Нутрякову сесть, обвел притихших штабных суровым взглядом. — Требую от командиров дисциплины. Нияких там шатаний, гульбы, грабительства. Людям своим вбивайте в головы: край свой мы от голодной смерти спасаем. Это каждый повстанец должен хорошо понимать и биться за это насмерть. Коммунистам скоро крышка. Мы в ближайшем будущем соединимся, мабуть, с армией Александра Степановича Антонова, ведем пока переговоры. Советуют нам слить местные силы с нашими соседями — Вараввой, Стрешневым и Курочкиным, с отрядом Костина… запамятовал, как величать его… Андрей Мироныч, да!.. Там же, в Борисоглебском уезде, отряды Шурки и Пани не знаю, как их полностью величают. С батькой Махно надо снестись, може помощь какая нужна нашим украинским братам. Главное же, будем держаться Александра Степановича. У него прямая связь с партией эсеров, с белокаменной нашей. Подымемся дружно, освободим столицу…

— Вот это дело! — одобрительно кашлянул Пронька Кунахов. — Ленина в первую голову скинуть из Москвы треба. Я так розумию.

— Доберемся и до Ленина, — важно сказал начальник политотдела Митрофан Безручко, молчавший до сих пор. — Разобьем коммунистов, свою, народную власть установим. Безо всякой политики. Нехай она и Советской будет прозываться, слово хорошее. А политика у крестьян одна — жито сеять, землю пахать, детей ро́стить. Так, не?

— Так, Митрофан, так! Ты крестьянина не замай, и он за ружжо браться не сунется.

— Ох, голова наш политотдел!

— Гарно сказав!

— Може, и по-мирному с коммунистами поладим, а? Чего людей переводить?! Пахать некому будет.

Колесников терпеливо переждал шум.

— С красными схватиться придется, — мрачно сказал он. — Большевики ничего просто так не отдадут, я их породу знаю. А потому надо отбить у них охоту являться сюда раз и навсегда. Колошматить их будем для началу по балкам да по лощинам. Больше, думаю, ночами надо. У нас пока мало боеприпасов, да и оружия. Пушек всего две… Как там со снарядами? — повернул он голову к Серобабе.

— Да як, — Серобаба, черный как грач, носатый, с бельмом на правом глазу, тоже вскочил за столом, тянулся, подражая Нутрякову, но куда там! Ни выправки, ни осанки — пугало огородное, да и только. Колесников не сумел сдержать ухмылку.

— По два снаряда на орудие, Иван Сергеевич, — докладывал Серобаба, красный от натуги и волнения — не привык ко всеобщему вниманию. — Курям на смех, бабам на потеху. Як зеницу ока снаряды берегу. Пальнув бы когда, надо ж хлопцив обучать, да… Дрючок закладаем, а кто-нибудь из хлопцев горлом бабахае… Гм.

— Пушки надо при первой же возможности отбить у красных, — сказал Колесников. — А из наших пальнуть при случае, нехай думают, что снарядов у нас много. Тут главное панику среди красных начать, — продолжал он после паузы, какую не посмел нарушить никто из штабных. — И от одного снаряда побежать могут.

Серобаба, моргая усиленно кривым глазом, кивал, соглашался, а диковатая его физиономия бурела в смятении — ну где их взять, эти чертовы пушки, красные и сами их пуще глаза берегут, поди отыми!..

— Санчасть как? Банки-склянки? Бинты? — напористо спрашивал Колесников, потеряв интерес к начальнику артиллерии — команда дана, пусть сам голову поломает.

— С этой стороны никаких неожиданностей не будет, Иван Сергеевич, — снова поднялся Нутряков. — Я лично проверил у нашего доктора Зайцева запас медикаментов и перевязочных материалов. Полагаю, что на три-четыре боя их хватит. Бинты и марлю взяли в одном из набегов в Бобровский уезд, пришлось… хе-хе… красным товарищам поделиться с нами. В помощь Зайцеву выделены два фельдшера и несколько сестер милосердия из слободских молодых баб; фельдшеры — ив дезертиров…

— Не из дезертиров! — тут же оборвал начальника штаба Безручко. — Заруби это себе на носу, Иван Михайлович! Не дезертиры у нас, а сознательные граждане-бойцы! Поняв?

Нутряков, не привыкший, видно, чтобы на него повышали голос, заметно побледнел.

— Пусть будет по-вашему, Митрофан Васильевич. Я полагаю, что сути это нисколько не меняет…

— Нет, меняет! — заорал Безручко и трахнул ладонью по столу. — Это там, у них, дезертиры, а у нас — повстанцы, освободители народа!..

Нутряков молчал, царапал ногтем столешницу; молчали и все остальные.

Колесников примирительно поднял руку.

— Батьки! — повернулся он к старикам. — Теперь до вас дело. Мы сегодня на Новую Мельницу двинем, там штаб будет. Просторней у хутора, с бугров хорошо округу видно… В Старой Калитве Григорий остается со своим полком. — Он поднял глаза на Григория Назарука, и тот поспешно кивнул, привстал. — Во все глаза тут гляди: посты выставь, конные разъезды пусти по-над Доном, по балкам нехай проезжаются туда-сюда. На колокольню одного-двух посади, кто глазами позорчей, мало ли… А к вам, батьки, вот какое дело: коней надо хорошо накормить, сена или овса в лесу, мы скажем где, припрятать. Мало ли как бои повернутся… Может, и отсидеться придется день-другой, не без этого.

Назарук-старший шевельнулся на лавке, лапищей погладил бороду.

— Ты, Иван, про то не думай, это наша забота. Воинство твое прокормим. Давай красных гони подальше от Калитвы. А зерна да сена найдем. Вон цельный обоз из Боброва пригнали — и пашаничка есть, и овсу немало. И Гончаров вот-вот явится…

Колесников поднялся, одернул гимнастерку. Белой рыбицей шевельнулась на боку шашка в отделанных замысловатой вязью ножнах.

— Ну шо, батьки? Кланяюсь вам. Дай вам бог здоровья!.. Сейчас вы, мабуть, ступайте по домам, а мы тут покумекаем еще по военному делу.

Старики поднялись, загомонили разом; двинулись один за другим, как гусаки, к дверям, в приоткрытую щель которой сунулась любопытствующая бороденка деда Сетрякова. Боец для мелких поручений топорщил ухо, спрашивал выцветшими глазами: «Ну, шо тут у вас? Шо решили?»

— Дед! — позвал Колесников. — Скажи Опрышке или Стругову, чтоб лампу нам засветил. Да выпить там, закусить… командиры проголодались.

— Слухаю, слухаю! — торопливо ронял Сетряков и горбился в кожушке, пятился задом. А затворив дверь, переменился, закричал визгливо: — Опрышко! Кондрат! Игде ты, черт волосатый?! Картоху давай!

Явился не спеша Кондрат Опрышко, телохранитель Колесникова, поставил на стол квадратную бутыль с самогонкой, вытянулся изваянием у Колесникова за спиной — какие еще будут приказания? Колесников молчал, с интересом наблюдая за дедом Сетряковым, который, семеня, обжигая руки, тащил полуведерный чугунок с парящей картошкой; под мышкой у него торчал толстый шмат сала.

— Чаво ишшо, Иван Сергеевич? — прогудел за спиной Опрышко, и Колесников даже вздрогнул от неожиданности.

— Ничаво, — поморщился он. — Деда карауль. А то выкрадут еще лазутчики.

— Не выкрадут, — серьезно и деловито прогудел Опрышко, не поняв иронии. — Мыша не пробежит.

— Ну-ну, иди.

Опрышко, а вслед за ним и дед Сетряков вышли, а штабные потянулись к стаканам… Сдвинули потом лбы к карте, которую Колесников самолично развернул на столе; сытые и полупьяные, слушали дивизионного командира вполуха.

За окнами штабного дома уже хозяйствовали вязкие, скорые на расправу с ноябрьским днем сумерки.

* * *
Гончаров с эскадроном и обозом явился в Старую Калитву к концу штабного заседания, к полуночи. Издали раздался топот притомившихся дальним переходом коней, скрип множества подвод, возбужденные голоса людей.

Колесников вышел на крыльцо, зябко подергивая плечами, настороженно нюхая стылый морозный воздух. Высоко над головой в фиолетовом, без дна, небе блестели крупные белые звезды. Висела где-то за спиной яркая молодая луна, заливала густым молочным светом округу. Шире казался пойменный калитвянский луг, дальше, к самому горизонту, отодвинулся лес, дома слободы стали игрушечными, ненастоящими. Звуки, доносившиеся с края улицы, воспринимались остро и отчетливо, тревожили душу и слух. Сжалось сердце: необычайный простор и свобода чудились Колесникову в этом подлунном мире, среди тишины и звезд, где каждое живое существо по праву и желанию должно выбирать себе путь, стремиться к избранной цели. Ведь так просто все и понятно: вон, на лугу, белой дорогой лежит лунный след, иди по нему куда хочешь, чувствуй себя независимым, сильным, уверенным…

Мелькнула в небе какая-то тень, наверное, испуганная людьми птица искала себе новое пристанище, и Колесников долго глядел вслед этой тени…

Зачем он смалодушничал тогда, в штабе?! Зачем согласился возглавить Повстанческую дивизию? Ведь ничего путного из этой затеи все равно не выйдет. Он знает большевиков: они не отступятся, не отдадут власть. Что значит для них горстка тех же антоновцев, махновцев, бунтующих на Дону казаков, взявшихся за оружие калитвян против могучей России? Что они могут сделать о этим вот безбрежным миром, с этим лунным светом и далекими звездами? Можно ли заставить солнце подниматься с другой стороны?

Бежать! Надо бежать! Пока не поздно, пока еще руки не в крови… А Лапцуй? Если об этом узнают в полку… Теперь узнают, если он и убежит. Трофим не простит, позаботится о том, чтобы в полку узнали. Он, Колесников, сам себя загнал в западню, захлопнул дверь. Выхода нет. Теперь ему не простят — ни те, ни другие.

— Сволочи! — с отчаянием сказал Колесников, сам не зная, кому адресует свой безысходный гнев и бессильную злобу. — Сволочи! — повторил он уже спокойнее. В конце концов Трофим Назарук и тот же Марко Гончаров могли его только припугнуть — за что же, в самом деле, лишать жизни Оксану, мать и его сестер? Они же и раньше знали, что он служит в Красной Армии!

Колесников скрипанул зубами: да нет же, нет! Чего он паникует, нагоняет страху на самого себя?! Он на службе, в отпуску, обязан вернуться в полк. Пойти вот сейчас, потихоньку, за Дон, через лес и Гороховку, в Мамон — там красные. Штабные — пьяные, придет из набега Гончаров, все будут заняты им…

«Иди, иди, — сказал знакомый насмешливый голос. — Ждут тебя там у красных, в особом отделе, не дождутся. Шашечку белую припомнят, еще кой-чего. Дорожка у тебя теперь одна, Колесников. Покатился колобок — не остановишь».

«Да не хочу я, не хочу! Долго ли это «восстание» продержится?»

«Раньше надо было думать, не маленький… А тут, глядишь, есть смысл повоевать. Никто же не знает, чем дело кончится».

«Ненавижу! Ненавижу всех до единого!» — черной кровью обливалось сердце Колесникова. Он отчетливо понимал, что ненавидел сейчас прежде всего самого себя, как понимал и то, что нет уже для него пути ни назад, ни вперед…

* * *
Эскадрон Гончарова на вялой рыси скоро подскочил к крыльцу; за эскадроном тянулась длинная вереница тяжело груженных подвод и даже саней, хотя снегу еще было мало.

У штабного дома сразу стало многолюдно, шумно, колготно.

Марко гарцевал на высоком белоногом коне; по-кошачьи цепко спрыгнул на землю, кинул поводья уздечки деду Сетрякову, вынесшему Колесникову шинель, — не захворал бы Иван Сергеевич, распарился в доме да сразу на холод.

— Ну? Как сходил? — спросил Колесников Марка́, в свете луны приглядываясь к его довольной физиономии. — Что долго так?

— Да что, — сплюнул Марко. — Пока власть скинули, председателя волисполкома судили, комсомолу мозги вправляли… Ну, бабу одну гузкой заставили посверкать, больно уж она кудахтала… Много было делов, Иван Сергее. Воинство свое увеличил на пятнадцать человек, с конями…

— Ну-ну, хорошо. Овса привез?

— Семь подвод. Да пшеницы восемнадцать.

— Кони-то, что взял, добрые? И люди — кто они?

— Кони верховые, а люди… — Марко пятерней почесал в голове, под шапкой. — В бою покажутся. Разговор с ними короткий був: не хочешь до нас идти, становись к стенке. Двоих проучили, остальные сами побегли.

Колесников, слушая Гончарова, пошел с крыльца, оглядывая спешившийся эскадрон, вслушиваясь в голоса людей, усталое всхрапывание лошадей; у одной из подвод он остановился, удивленно приглядываясь к сидящей в ней женщине, — что за явление? Молча повернул голову к Марку, и тот, понимая молчаливый вопрос, лихо цыкнул сквозь зубы:

— Вот, командир, девку себе отхватил. При председателе тамошнем секретарем была. Злющая — ух! Ни с какого боку не подступишься. Еж да и только.

— Секретарь, говоришь? — рассеянно переспросил Колесников, подошел ближе, вгляделся.

Лида — замерзшая, перепуганная, наревевшаяся до головной боли и слабости во всем теле — подняла глаза.

— Как зовут? — отрывисто спросил Колесников.

— Соболева, — сказала Лида и отвернулась. — Говорила уже.

— Пошли-ка на свет, — велел Лиде Колесников и смотрел, как она неловко слезала с брички, оглядывалась, переминаясь на задеревеневших, видно, от долгого сидения ногах; молча смотрела в свою очередь на него — ну куда, мол, дальше?

В комнате при свете лампы Колесников оглядел Лиду с головы до ног.

— Хм… — Лицо его дернула жесткая улыбка. — Грамотная?

— Грамотная.

— При штабе тебя оставлю, бумаги будешь писать.

Лида сузила глаза, голос ее срывался.

— Думаешь, работать на тебя буду?! Грамоту свою тратить на бандитские ваши дела?! Макара Василича на моих глазах убили, Ваню Жиглова… Жениха моего…

Колесников, коротко и зло размахнувшись, ударил Лиду в лицо. Девушка, вскрикнув, упала.

— Тут я приказываю! — чеканя каждое слово, гаркнул он. — И ты будешь делать то, что прикажу, или шкуру с тебя спустим. Опрышко! — властно позвал он. — Или кто там есть?

В комнату сунулся Филимон Стругов, ездовой, за ним, деловито сопя, протиснулся в дверь Кондрат Опрышко; вошел и Марко Гончаров, исподлобья недовольно поглядывая на Колесникова — что еще тот задумал?

Лида поднялась с пола, глаза ее горели ненавистью.

— Справился, да? — бросила она с вызовом Колесникову. — С девкой-то. Глянь какой! С одного удара валишь.

— А ты б сама ложилась, — хохотнул Марко, постукивая плеткой по руке.

— Погоди! — бросил ему Колесников. И снова Лиде: — Ты поняла, что я сказал? При штабе бумаги будешь составлять.

— Ты что же это, Иван… — У Гончарова сам собою открылся рот. — Себе девку забираешь, так?

— При штабе останется, — отрубил Колесников. — Бумаги писать, а ты, Марк Иваныч, те бумаги читать будешь, поняв?

Гончаров изменился в лице; матюкнувшись, повернулся на каблуках хромовых, раздобытых в прошлом набеге сапог, пошел к двери. У самого порога замедлил шаги, что-то хотел сказать — резкое, злое, даже спина его в добротном кожухе выражала протест и лютое недовольство решением Колесникова, — но передумал, трахнул дверью, ушел.

— Стругов! Опрышко! — как кирпичи, положил Колесников слова приказа. — Девку бачите?

— Так точно, Иван Сергев!

— Бачимо!

— Так вот, чтоб ни один волос с ее головы не упав, понятно? Бо я из ваших волосьев уздечку прикажу сплести, понятно? А тикать вздумает эта краля — руби!

Филимон с Опрышкой, как кони, замотали головами. Повинуясь жесту Колесникова, один за другим вышли вон.

— Страсть люблю занозистых девок, — сказал Колесников Лиде. — Ще парубком за такими ухаживал… Да ты раздевайся, натоплено тут. Трошки посиди, а потом на Новую Мельницу поедем, там будешь жить.

Лида не ответила ничего, сидела, понурившись, на лавке.

— Сговорчивой будешь, так и вправду волос с головы не упадет. — Колесников ходил перед нею, тяжело скрипели под его ногами половицы. — А дурить примешься, вон Опрышке для разносу отдам. Видала, какой?

— Потянули-и-и… Хлеб потянули-и… — донеслось визгливое с улицы, и Колесников подхватился чертом, вылетел на крыльцо.

Лида, припав к окну, видела, как сгрудились у подводы с мешками какие-то люди, как Гончаров подскочил к одному из мужиков, вскинувшему на спину поклажу, ахнул его кулаком в лицо. Мужик уронил мешок, упал и сам, сбитый с ног очередным ударом.

«Зверь!» — с содроганием подумала Лида, отворачиваясь от окна, вздрагивая уже знакомой дрожью, окончательно теперь понимая всю сложность своего положения.

— Кого это Марко прибил? — услышала она строгий голос Колесникова.

— Да Маншина, Демьяна, — весело ответил чей-то молодой голос. — Я, говорит, сам этот мешок на телегу клав, до дому собрався утащить.

— Мало ли что клав, — уронил начальственное Колесников. — Добро теперь общественное, коней кормить…

Он вернулся в дом, хмуро, мимоходом глянув на побледневшую Лиду.

* * *
Этой же ночью штаб Колесникова переехал на новое место — в хутор Новая Мельница. Хутор стоял под бугром в затишке, в лунной тени еще одного бугра, слева. Внизу блестела схватившаяся льдом речушка Черная Калитва, вяло дымили десятка полтора труб, заливисто брехали разбуженные собаки, фыркали, осваиваясь в новых конюшнях, лошади штабных.

Лиду поместили в боковухе небольшого деревянного и теплого дома, хозяйкой которого была острая на язык старуха Авдотья — уже в первые минуты она наговорила Лиде бог знает чего: и чтоб сама себе «постелю» хлопотала, и чтоб корову ей доила, и чтоб полы через день мыла — будут тут топтать… За стеной разлеглись Опрышко с Филимоном Струговым. Опрышко почти моментально захрапел — да какое там захрапел! Стекла зашлись протестующим нервным звоном!.. А Стругов долго возился, вздыхал, почесывался: донимали, видно, блохи.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Лежа на жесткой полке прокуренного и неимоверно скрипящего вагона, Шматко намеренно делал вид, что спит. Говорить ему с попутчиками — двумя без умолку тараторящими бабами и пыхающим самокруткой мужиком — не хотелось. Было о чем подумать в этом переполненном людьми поезде, медленно ползущим на юг губернии. Да и не стоило привлекать к себе внимание. Бабы явно любопытные: та, что помоложе, несколько раз уже поднимала голову, звала попить вместе с ними кипятку — мол, не стесняйся, парень, если у тебя ничего нету, и сахарину найдем, и кусок хлеба, слезай. Шматко сказал, что ел недавно, сыт, скоро будет дома… К тому же он не любит сладкого. А за приглашение спасибо, бабоньки…

Его оставили в покое, и Шматко, повернувшись на шинели, затих. Смотрел в крашенную липкой коричневой краской стену вагона, слушал близкое сырое дыхание паровоза, лязг буферов, думал. Часа через три поезд придет на станцию, до родной Журавки там рукой подать, две версты. Можно и пешком, а случится какая оказия — подъедет.

В Журавке, кроме тетки Агафьи, тугой на уши старухи, теперь у него никого нет. Отца в восемнадцатом году забили шомполами казаки генерала Краснова, мать померла следом, по весне. Дом их стоит пустой, разграбленный. Тетка присылала как-то письмо, написанное соседской девчонкой: не обессудь, Иван, что не уберегла ваше добро — лихие люди все повытаскивали. Да какое там «добро»! Ухваты остались и чугунки. Живности у матери было две-три курицы да тощий петушок, ну, одежонка кой-какая осталась от отца…

Хоронили мать без него, Ивана, гонялся он в это время за махновцами на Украине. Потом вернулся, служил в Богучарском полку начальником пулеметной команды, бился в Крыму с Врангелем. За годы гражданской войны раза два, наездом, был дома. Заколотил хату кусками горбыля, постоял на родном подворье да и был таков. Шла еще великая битва с белогвардейщиной, не до хаты — некогда горевать. Бросил все и уехал.

Теперь вот возвращается. Для людей — насовсем, так как хватит, навоевался. Жить пока будет у тетки, Агафья хоть сварит ему да бельишко при случае простирнет. А там видно будет. В его хате и печь развалили, холодно, глина со стен осыпалась, как там жить? Но хата пригодится: на днях из Богучара приедут трое назначенных в отряд, потом еще. Спрашивать будут «батьку Ворона»: мол, прослышали о таком, дело к нему есть. Люди эти проверенные, из Богучарской милиции и ревкома, кое-кто из Павловска приедет, там Наумович подбирал кандидатов. Любушкин, когда прощались в Воронеже, сказал: твое дело, товарищ Шматко, самому хорошо в Журавке закрепиться, нужный слух пустить, показать себя. А люди будут, это наша забота. Из местных мужиков тоже подбери нескольких, больше будет веры. Но смотри, чтоб не вышло осечки, иначе…

Да что он, маленький?! Заподозрят «батьку Ворона» — считай, дело провалено. Колесниковцы ни на какие переговоры с ним не пойдут, а просто уничтожат отряд и все. В том-то и задача, чтоб поверили. А там можно будет договариваться о «совместных» действиях, с Любушкиным они хорошо это обдумали, даже операции наметили. То на железнодорожную станцию нужно будет напасть, то на общественный ссыпной пункт, то обоз с хлебом перехватить или тот же продотряд разгромить…

«Банду» они с Любушкиным решили создать человек в семьдесят, не больше. Эскадрон. Часть лошадей возьмут в милиции да по окрестным деревням, а другие придется отбить в «набегах»…

Кого-то,видно, предупреждая на путях, заревел паровоз. Шматко свесил голову с полки, глянул в окно. Пошли уже знакомые места. Россошь проехали, долго стояли в Митрофановке, теперь уж километров десять осталось, не больше. Можно слезать.

Шматко спрыгнул на пол, натянул сапоги, шинель. Бабы, привалившись друг к другу, дремали, крепко держа на коленях чем-то набитые корзины. Мужик сидел у окна, позевывал.

— Приехал, что ль? — спросил он равнодушно.

— Ага, приехал, — кивнул Шматко.

Бабы услышали их разговор, проснулись, завозились, как куры. Молодая поглядывала на Шматко с прежним интересом — он, по всему, нравился ей.

— Мне, что ли, тут сойтить? — игриво сказала она. — А, Марусь?

— Гришка тебе сойдет, — ворчливо ответила другая баба. — Што я ему говорить-то буду?

— Ай, ну ево! Скажи, что у Россоши застряла, не смогла на поезд сести.

— Езжай, езжай, — улыбнулся молодухе Шматко. — В другой раз сойдешь.

— А ты… еще будешь ехать? — с надеждой спросила она. — Я дак в Россошь часто ездию, у меня свояченица там.

— Буду, буду, — пообещал Шматко. Он застегнул на все крючки шинель, присел на лавку — было еще время.

— Как зовут-то тебя? — спросил молодую.

— Дуня, — сказала она и зарделась. — Ветчинкины мы.

— Понятно. А меня Иваном зовут.

— Ага, Иван, — повторила Дуня и отчего-то засмеялась.

Поезд подкатил к станции, дернулся и стал. Шматко поднялся, кинул на плечо котомку, поклонился попутчикам.

— Ну, прощевайте, бабоньки. Ауфвидерзеен. Счастливо вам.

Он пробирался в тесном проходе между суетящимися людьми, спиной чувствуя взгляд молодой женщины. Уже с перрона махнул ей рукой — Дуня прилипла к окну, улыбалась ему. Хорошо было на душе, радостно как-то…


На голой степной дороге в Журавку его нагнала подвода. Шматко услышал позади себя грохот колес, фырканье лошади; повернув голову, смотрел на приближающегося возницу — плюгавенького мужичонку, в облике которого было что-то знакомое.

— Никак Иван?! — крикнул издали мужичонка и обрадованно затпрукал на лошадь, натянул вожжи.

— Яков? Ты?! — удивленно сказал Шматко, подавая односельчанину руку. — А я сразу и не признал.

— Да я, кто ж еще! — смеялся тот щербатым ртом, и желтые его, острые на концах усы смешно топорщились. — Садись, подвезу… Откуда путь держишь?

Шматко сел поудобнее, не спешил с ответом. Якова Скибу знал он с мальства, парубками на улицах Журавки сходились, бывало, в кулачных потасовках. Яшка открытого боя избегал, норовил ударить исподтишка, сбоку. Сторону в драках принимал сильных, тех, кто побеждал, слыл трусливым и ненадежным. Его потом били и те и другие. Щербатый рот — это с молодости, с памятных тех молодецких утех.

— Как там дом наш, стоит? — спросил Шматко.

— Стоит, куды денется! — Яков стегнул кобылу концами вожжей, но та лишь шевельнула куцым, в репьях хвостом, а ходу не прибавила. — Я слыхал, ты у красных был, — снова завел разговор Яков.

— И у красных, и у зеленых, у кого только не был! — Шматко досадливо махнул рукой. — С Махно вот как с тобой говорил…

— Так ты что же… у него… Или как?

— Гуляли, гуляли по Украине. — Шматко притворно зевнул. — Надоело все до чертиков!.. Ты-то, Яков, как живешь?

— Ды как! По-разному. Днем, стал быть, — так, ночью — эдак.

— Непонятно.

— А чего ж тут понимать, Иван? — хитро щурил маленькие бесцветные глазки Скиба. — Днем светло, а ночью — темно…

— Ну-ну, философ. Большевики тут сильно жмут?

— Да не так, чтобы очень… А ты из каковских будешь, Иван?

— Я-то?.. Я теперь сам по себе. Свободу люблю. Батько Махно научил. И вообще. Жизнь — она штука короткая.

— Да эт так, конешно. А что ж до дому бегишь? Разбили или как?

— Может, и разбили. Тебе-то что? — Шматко подозрительно глянул на Скибу.

— Так я… — Яков увел глаза. — Интересно, поди мы с тобой из одной слободы. Сколько годов не встречались.

— Вот и встретились, — неопределенно сказал Шматко.

С заснеженного бугра открылась им Журавка: припорошенные снегом соломенные крыши слободы, черные, как паутина, ограды огородов и дворов, белые дымы из труб. Тихо было и хорошо.

— Три года прошло, — вздохнул Шматко. — А вроде вчера уехал. Слобода по ночам снилась. Хоть и нет никого, а душа все не на месте.

— Родная землица, как жа, — согласился Яков. — Тянет до дому, это уж известно… Чем займаться думаешь, Иван? Голодное время-то.

— Чем!.. Хм. Подумать надо. На первый случай припас маленько, хватит, а там поглядим. А ты что это, Яков, выспрашиваешь? А? Не свистун у большевиков? А то гляди, у Ворона разговор короткий, — Шматко выразительно сунул руку за пазуху.

Скиба ненатурально как-то, испуганно захихикал.

— Токо мне и свистеть, Иван. Со щербатым-то жевалом. Чего мелешь?! Да и шкура — одна у каждого. Жалко.

— Шкуру береги, пригодится, — посоветовал Шматко. Он помолчал, зябко повел плечами: холодно, однако, в шинели, продувает. Как можно безразличнее спросил Якова: — А что в Журавке — тихо? Никто не шалит? Большевики вроде далеко.

Тот пожал плечами, шмыгнул простуженным носом.

— Ды как тебе сообчить, Иван. Время, конешно, неспокойное. Всякое бывает. Говорят, Колесников какой-то объявился.

— Колесников?.. Не слыхал. Кто это?

— А кто его знает! Говорят, из Калитвы, мужиков против Советов поднял.

— Гм. Смелый. Ну и что дальше-то?

— Дык… — Яков поперхнулся. — Власть свою установили, войско у них.

— А ты? В стороне? Или как?

Маленькое, сморщенное годами личико Скибы расползлось в загадочной усмешке.

— Мы люди темные, Иван. Живем тихо.

— Ну-ну. Сиди. А я что… Я сидеть, видно, не буду. Своя дорога. К Колесникову этому не пойду. Видал уже разных атаманов. Свободу люблю. И чтоб над душой не стояли. Вон батько Махно. Живет в свое удовольствие. То он большевиков гонял, то они его. То с белыми сватится, то против них… Ха-ха! Весело! Это я понимаю. Ты, говорит, Ворон, о себе думай. Чего, говорит, душа твоя просит, то ты ей и позволяй.

— Ворон… Это кто ж такой? — кашлянул Яков в кулак, вытер ладонью губы.

— Много знать будешь, скоро помрешь, — хмыкнул Шматко и знаком велел остановить подводу. Сошел с брички, отряхнул от соломы шинель.

— Да вам человека пришибить, што собаке муху проглотить, — покорно и боязливо сказал Скиба, с явным облегчением прощаясь со своим попутчиком.

— Ты вот что, Яков, — строго проговорил Шматко, — чтоб о нашем разговоре — никому. Понял? В одно ухо влетело, в другое вылетело. Мало ли о чем я тут болтал. Не видал, не слыхал, не подвозил. Ну? Кумекаешь?

— Да чего уж тут не понять! Можешь считать, в землю зарыл.

— Агафья-то жива?

— Жива. Вон, дым из трубы видишь?

— Вижу. Ты езжай, Яков. Спасибо, что подвез. А я тут, проулком. Короче, да и лишних глаз нету.

Скиба уехал, бричка долго еще громыхала колесами по пустынной улице Журавки. Шматко пошел, как наметил — проулком. Думал о том, что ему повезло с Яковом: он ни за что не утерпит, не удержит «секрета», с кем-нибудь да поделится. Уж Якова он знает! Скажет, поди, бабе своей, та — соседке…

Агафья — сухая телом, высокая старуха, закутанная драным теплым платком, — рубила во дворе сухую акацию. Она не слышала, как Шматко вошел во двор, стоял у нее за спиной, с улыбкой наблюдая за спорыми руками тетки. Потом взял у нее топор, и Агафья ойкнула, испугалась; подняла на племянника глаза:

— Ой, Ива-ан! Та видкиля ж ты взявся?! Матэ ридна!

— Да вот приехал, — Шматко показал на сучковатую и крепкую акацию, — помочь дровишек тебе нарубить…

…Вечером они сидели у теплой печи, и Шматко, напрягая голос, говорил тетке, что был на Украине, воевал там, а сейчас вернулся насовсем до дому — списали по контузии. Собирается ремонтировать свою хату, жинку бы надо завести, тридцать уже годов по земле все один да один мается, погулял, будет.

— Так, Иван, так, — согласно кивала тетка. — Что ж, хату бросили, батько с матерью сколько годов ее, проклятую, строили. Мать вон глины сотню возов на себе перетаскала, не меньше, живот сорвала, оттого и померла раньше сроку. И жинку треба заводить, это ты, Иван, гарно придумав, не молодый уже…

«Надо, конечно, в свою хату перебираться, — думал о своем Шматко. — Нельзя Агафью под удар ставить. Ведь, в случае чего, не простят ей племянника. И отца припомнят, и его службу в Красной Армии…»

Он забрался на пахнущую овчиной печь, блаженствовал в тишине и покое; в горнице ворочалась и вздыхала на кровати Агафья. Выл в печной трубе ветер: разыгралась, видно, на дворе метель. Хорошо, что успел он вовремя добраться до жилья, шел бы сейчас со станции…

Вспрыгнула с пола кошка, осторожно шла по ногам Шматко, отыскивая, вероятно, свое, привычное здесь место. Он взял ее на руки, положил рядом с собой, гладил. Любил кошек с детства, так же вот клал с собой на ночь, а мать, уже у сонного, забирала кошку, журила ее тихонько: «Ишь, барыня, разлеглась. Мышек иди лови…»

Шматко улыбнулся, ощутив себя босоногим худеньким пацаном, почувствовал вдруг руки матери, бережно накрывающие его стеганым лоскутным одеялом, даже голову поднял — показалось, что мать стоит возле печи, смотрит на него… Вздохнул, разочарованный, теснее прижал к себе кошку и заснул.

* * *
Дня через два явились в Журавку двое неизвестных. Спросили Ивана Шматко, пошли к дому Агафьи — оба молодые, с шустрыми смелыми глазами, в солдатских папахах и добротных сапогах. В хате вели себя шумно, выставили на стол склянку самогонки, но пили мало. Тетку Шматко величали Агафьей Спиридоновной, и она, непривычная и к такому обращению, и к поведению пришлых этих хлопцев, терялась: что за люди? чего им надо от Ивана?

Шматко объяснил тетке, что это товарищи по фронту, воевали вместе, люди мастеровые, печи умеют класть. Будут заниматься там, в хате, он вроде как нанял их.

Все трое уходили спозаранку в Иванов дом, ремонтировали его; скоро задымила печь, и запахло жилым.

Хлопцы прижились у Ивана, не спешили отчего-то возвращаться по своим домам. Скоро появились у них кони, кто-то из журавцев видел у приезжих то ли наганы, то ли обрезы. Ночами в доме Шматко подолгу не спали — горела лампа, шла вроде как гульба: о чем-то громко спорили, пели песни… Потом явились еще пятеро. Эти приехали на санях о двух лошадях, двое стали на постой у деда Линькова, а трое — у Шматко. Те, что были помоложе, ходили по Журавке, цеплялись до девок, несли всякую ахинею — дескать, они ни за какую власть, плевать им на Советы и на Колесникова, у них свой батько, Ворон…

На несколько дней Шматко уводил куда-то своих людей, потом они снова появлялись, но уже в большем количестве. Снова слонялись по слободе, зазывали журавских мужиков к себе, в «свободный от политики отряд», хвалили Ворона — жить с ним можно припеваючи, свободно, никого не неволит, делай что хошь…

В Журавке окончательно теперь утвердилось: Иван Шматко привел в родную слободу банду.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

ПРИКАЗ
Штаба объединенных войск южного района Воронежской губернии
Всем уездным исполкомам, ревкомам и укомпартам:

(ОСТРОГОЖСК, ПАВЛОВСК, БОГУЧАР)


В целях ликвидации бандитизма и кулацких восстаний в южной части Воронежской губернии сего числа на станцию Россошь прибыл штаб объединенных войск южного района во главе с командующим войсками тов. МОРДОВЦЕВЫМ и чрезвычайным комиссаром, уполномоченным губкомпарта, губисполкома и губчека тов. АЛЕКСЕЕВСКИМ.

Все вооруженные силы южной части губернии, в чьем бы ведении они ни находились, переходят в распоряжение и подчинение вышеозначенному штабу, а также и органы, охраняющие революционный порядок (уездные чека и милиция). Все уездные исполкомы, волисполкомы и другие советские органы подчиняются штабу по вопросам, связанным с ликвидацией восстания и охраной революционного порядка. Все партийные органы, согласно постановлению губкомпарта, обязаны выполнять требования и распоряжения штаба по организации и мобилизации коммунистических сил для борьбы с бандитизмом и кулацкими восстаниями.

Для успешной борьбы с бандитизмом со штабом прибыла выездная сессия военно-революционного трибунала для разбора дел на месте.

Призываем местные партийные организации напрячь всю энергию для успешной борьбы и отбросить в сторону второстепенные задачи, сконцентрировать внимание на ликвидацию восстания, могущего повлечь неисчислимые бедствия для Республики.

Командвойск МОРДОВЦЕВ
Чрезвычком АЛЕКСЕЕВСКИЙ
14 ноября 1920 г.

станция Россошь.

Наступать на Колесникова было решено с трех сторон: из Гороховки, что под Верхним Мамоном, из Терновки и Криничной. В Гороховке уже стоял 1-й Особый полк под командованием Качко — шестьсот штыков при шести пулеметах; в Криничной — сборный отряд в восемьсот штыков; в Терновке — отряд Гусева с четырьмя пулеметами и двумя орудиями; в Ольховатке — три роты при двух пулеметах.

Жала красных стрел на штабной карте упирались в крупно напечатанные названия: СТАРАЯ КАЛИТВА, НОВАЯ КАЛИТВА. Здесь — логово повстанцев, здесь их главные силы. И здесь должно состояться сражение: Колесникову некуда деваться, он примет бой и будет разбит.

Так думали в штабе объединенных красных частей.


Отряд Гусева прибыл в Терновку поздним ноябрьским вечером. Дальний переход, степной холодный ветер, скудный обед сделали свое дело: бойцы жаждали тепла, ужина.

Село встречало красноармейцев гостеприимно — бойцов разместили в лучших домах, накормили, обогрели.

Командира отряда позвал в свой дом Петр Руденко. Гусев и комиссар отряда Васильченко охотно согласились. Жил Руденко в самом центре села, дом его выглядел добротным, теплым. Да и двор был большим; в него закатили оба орудия, лошадей поставили в конюшню, сам Руденко проследил, чтобы дали им сена. Сказал при этом, что пусть ездовые не стесняются, кормят лошадей вволю, сена хватит. Васильченко было возразил — дескать, зачем орудия закатывать во двор, потом с ними не развернуться в случае чего, но гостеприимный хозяин высмеял его сомнения: ворота, мол, широкие, выкатить пушку можно в один момент, и сам он поможет, служил в первую мировую в артиллерии, понимает кое-что. Оставлять же лошадей на морозе тоже не годится, пусть отдохнут в тепле, подкрепятся. А чтоб командиры не волновались — он сам, Руденко, готов не спать эту ночку, подежурить вместе с часовыми.

Васильченко хмурился, что-то хотел возразить, но Гусев, не высыпающийся уже третью ночь подряд, сказал, что согласен с хозяином, предложения его разумные, сразу видно фронтовика. Спросил у Руденко, отчего тот не в армии, воевал ли в гражданскую, и Руденко, засмеявшись, задрал полушубок, показал шрамы на животе — какой уж тут из него вояка!

Уже в горнице, блаженно щурясь от тепла, Гусев, как бы между прочим, поинтересовался: что здесь слышно насчет бандитов?

Руденко — остроносый, живой, с цепким взглядом неспокойных глаз — радушным жестом пригласил военных гостей за уставленный снедью стол, поднял Гусева на смех.

— Та яки там в Терновке бандиты, шо вы говорите! — махал он бутылью с самогонкой. — Советская власть нас не забижала, партийную линию большевиков принимаем полностью. Коммунисты ж за крестьян, кому это не ясно?!

— Что ж, Колесников и не являлся сюда? — недоверчиво уточнял Гусев. — Мы имеем сведения, что в Терновке он бывал…

Руденко вопросы Гусева привели в неподдельное веселье.

— Та який там Колесников, товарищ командир! В глаза его у нас никто не бачив. Являлись, правда, трое на конях. Бунтовали народ, цэ було. Шоб, значит, записывались в банду. Ну, побыли они у нас то ли час, то ли два. Трех наших дураков сманили — Ваську Козуха, Гришку Ботало да Ивана Калитина. Посидалы они на коней — та в лес подались, волков пугать. Нехай. Все равно им головы поскрутять. Против законной власти итти — последнее дело.

— Это верно, — согласился успокоенный Гусев, и строгое белобровое его лицо разгладилось усталой улыбкой. — Власть наша, рабочих и крестьян, чего против нее хвост подымать? В семнадцатом за нее с царем бились, в гражданскую сколько крови пролили… Эх, сколько народу — да какого! — положили!

— Ну, сидайтэ за стол, сидайтэ! — настойчиво звал Руденко. — Вон жинка, бачь, сколько наготовила! И картоха, и огирки…

Гусев потоптался у порога, стал было расстегивать шинель, потом решительно сказал Васильченко:

— Пошли-ка, комиссар, по избам пройдем, глянем. Посты заодно проверим.

— Та какие там посты?! — мягко запротестовал Руденко. — И охота вам по ночам шастать. Бандиты, черт бы их подрав, сами темноты боятся. Под юбки жинок небось при свете ще поховались. А хочешь, командир, так мы сами вас караулить будем? Мужиков у нас богато, скажу им.

— Ну что, насчет дополнительных караулов из местных жителей, по-моему, неплохо, а, комиссар? — рассуждал Гусев, уже выходя из дома Руденко. — Пускай наши посидят с ними до утра. Хорошая мысль, хозяин. Идем-ка с нами, посмотрим, потолкуем.

Руденко, забегая вперед, обиженно и истово крестился.

— Да господь с тобою, командир! Шо ж я, не понимаю?! Да ради нашей Красной Армии ночку одну недоспать… Тьфу! Нам самим бандиты эти поперек горла. Грабют да девок насилуют, вот и вся от них польза. Отдыхайте спокойно, а завтра с утра и тронетесь. Мы слышали, бой у вас с Колесниковым в Калитве.

— Про все вы тут слышали, — добродушно эхом отозвался Гусев. — Мы сами толком еще ничего не знаем.

Они втроем, не спеша, двигались от хаты к хате, стучались. Стояла ранняя и темная по-осеннему ночь, звезд на небе почти не было, по-разбойничьи завывал в печных трубах ветер. В хатах они смотрели, как устроились красноармейцы, толковали с хозяевами. Руденко наказывал каждому из них не спать эту ночь, помочь караулам — нехай, мол, бойцы как следует отдохнут перед сражением.

Добровольцев набралось человек двадцать. Охотно одевались, выходили в ночь, прихватив кто чего — вилы, топоры, хороший кол. Громко перекликались с красноармейцами, балагурили меж собой.

— Щоб глядели у меня! — покрикивал на мужиков Руденко. — И чуть что — свистни там или крикни: мол, стой, кто таков? Понятно?

— Да ясно, Петро, не маленькие. И царскую службу ломали, и в гражданскую пришлось.

— Нехай спят!

— Понимаем, что к чему! — шевелилась возле командиров внушительная толпа разномастно одетых мужиков, дымила самокрутками, и красные огоньки цигарок на мгновения выхватывали из темноты бороды, лица…

— Расходись по постам! — подал команду Руденко, и мужики потянулись в разные стороны — поплыли в темь рубиновые точки цигарок.

— Слушаются они тебя, — уважительно сказал Гусев.

— Дак вроде старосты я в Терновке, — хохотнул Руденко. — Волисполком — само собой, а тут вроде помощника я у Советской власти, привыкли мы к старшинству, испокон веку так.

— А, ну-ну… — Гусев думал о чем-то своем.

Совсем успокоенные, командиры вернулись в гостеприимный дом; семья хозяина уже спала — затихла на печи ребятня, задернула цветастую занавеску жена Руденко, так и не сказавшая за ужином ни слова.

Руденко повел Гусева и Васильченко в спальню, указал им на высокую, со взбитыми подушками кровать.

— Вот туточки и лягайтэ. На перине небось сто годов не спал, а, командир?

Гусев, стаскивающий с ног сапоги, засмеялся расслабленно:

— На простынях-то забыл когда спал… — Он сконфуженно потянул носом. — Ноги бы помыть, а, хозяин? На такую постель… Ты бы нам где попроще постелил.

— Лягайтэ, лягайтэ! — замахал руками Руденко. — Какие там ноги!

Он убавил огня в лампе, унес ее потом в горницу; слабый свет сочился сквозь занавески, тикали где-то ходики, шуршали за окном, в палисаднике, голые ветви колючего кустарника. Сытный ужин, стакан хорошей горилки, тепло… спать, спать! Завтра надо быть бодрым, завтра — бой!

…Разбудили Гусева под самое утро. Он в мгновение, по давней военной привычке, подхватился, цапнул рукою одежду, с холодом в груди ощутив вдруг, что нет под гимнастеркой привычного и твердого бугорка нагана. Не было рядом и Васильченко. Стояли перед Гусевым какие-то темные фигуры, одна из них, в малахае, тыкала ему в грудь дулом винтовки. Кто-то незнакомый внес лампу, и теперь Гусев хорошо видел тех, кто стоял со злорадными ухмылками перед кроватью.

— Ну здорово, командир! — хохотнул широкоплечий рослый человек в коротком кожушке. Он стоял перед Гусевым в вольной и немного картинной позе — отставив ногу, придерживая рукой шашку в белых ножнах. — Спишь, значит? А кто ж бандитов ловить будет, а? Кто Советскую власть защищать станет?

Стоявшие рядом с ним мужики гоготали, с любопытством совались ближе к кровати.

— Вы… Вы кто такие? — Гусев попытался было встать, но дуло винтовки безжалостно отбросило его к стене.

— Мы-то? Мы кто такие? — повернулся рослый к мужикам. — Я, к примеру, Колесников Иван Сергеевич. Может, слыхал про такого?.. Ха-ха-ха… Это бойцы мои, в гости до тэбэ пожаловали, Гусев. Поняв? А ты дрыхнешь без задних ног. Отряд твой наполовину уж вырезан.

— Что?! Бандюги!

— А ты как думав? В бирюльки з тобою играть будемо, а? Ты-то убивать меня завтра собрався. Шкура! — завопил вдруг Колесников, изменившись в лице, выдернул из ножен клинок.

Руденко повис на его замахнувшейся уже руке.

— Иван Сергеевич, не надо тут! Бабе постелю спортишь. На дворе лучше. Дай-ка я его сам… Сам поймав, сам и решу.

Гусева схватили; босого, в нижнем белье вытолкали во двор. У крыльца, скорчившись, лежала белая, в подтеках крови фигура.

— Вот и комиссар твой, здоровкайся, — сказал Руденко, обухом топора подталкивая Гусева в спину. — Все по нужде ходил, мешал нам… Ну да отходился, царство ему небесное! До чего ж беспокойный человек був!..

Над Терновкой поднималось хмурое холодное утро. Улицы села заполнили конные: носились взад-вперед, шарили по домам, выталкивали оставшихся в живых красноармейцев, здесь же, во дворах, кололи их штыками, резали…

Колесников, уже сидящий на коне, вглядывался в глубину улицы, где за двумя отчаянно вскрикивающими красноармейцами кинулись сразу пятеро конных; усмехаясь, смотрел, как безжалостно рубили они враз обмякшие, рухнувшие на землю тела… Потом повернул голову, зычно крикнул:

— Оружие все собрали, Григорий?

— Все наше, Иван Сергев! — подскочил к Колесникову Назарук. — И пулеметы, и винтовки. Патронов тож немало…

Григорий, все еще возбужденный, радостный, восхищенно крутнул головой:

— Лихо ты их, Иван! Это ж надо — без единого выстрела роту красных под корень…

— А ты как думав! — Колесников снисходительно глянул на Григория, поправил шашку. — Без хитрости в военном деле не обойтись. — Приказал: — Кто в живых остался — не трогайте. Нехай дуют до своего начальства, доложатся, как Колесникова ловили.

В глубине двора Руденко топором добивал Гусева.

— Постелю ему жалко, — отчего-то разозлился Колесников на хозяина дома. — Тут решается, жить — не жить, а он бабу свою пожалел…

Конь, резко пришпоренный, прыгнул с места в галоп, понес Колесникова в конец села — кто-то там одиноко, но настойчиво отстреливался…

* * *
На рассвете 16 ноября 1-й Особый полк под командованием Аркадия Семеновича Качко занял Новую Калитву. Повстанцев в слободе не оказалось. В домах жались по углам женщины, старики и дети. Никто из них ничего путного сказать не мог: где повстанческий полк, сколько в нем бойцов, куда ушли… Выяснилось только, что полк снялся из Новой Калитвы вчера вечером, а куда и зачем пошел — одному богу известно.

Качко, со штабом расположившийся у церкви, в добротном поповском доме, терялся в догадках и нехороших предчувствиях. К назначенному часу в Новую Калитву не явились отряды других командиров: пропал куда-то Гусев, не было вестей от Георгия Сомнедзе, не дал о себе знать Шестаков. Новая Калитва пуста, сражаться здесь не с кем. Тихо было и на хорошо видных сейчас буграх Старой Калитвы — мирно дымили трубы хат, в серое блеклое небо вяло поднимался малиновый шар солнца.

И все же повстанцы были где-то поблизости, Качко это чувствовал. Он поднялся на колокольню, осмотрелся в бинокль. Позиция его полка была невыгодной. Вокруг — балки, овраги, подбираться к слободе очень удобно. И вполне возможно, что в балках этих давно притаились отряды Колесникова…

Качко негодовал. Сам — дисциплинированный, по-военному педантичный, он хорошо понимал, что значит для войск точное выполнение приказов командования. Отряды Гусева, Шестакова и Сомнедзе должны в назначенное время быть в указанном месте. Но их не было. Что случилось? Вполне возможно, что колесниковцы спутали карты, навязали бой вчера или сегодня ночью, не дали отрядам соединиться, заманили того же Шестакова «отступлением» — он увлекающийся человек, мог на это пойти, — а тем временем…

Богатая фантазия, основанная на фронтовом опыте, рисовала Аркадию Семеновичу картины одна страшнее другой. Но он скоро взял себя в руки, не дал распалиться воображению. В конце концов есть еще время, можно подождать, тем более что и повстанцев не видно. Он выслал в разных направлениях разведку, ждал теперь донесений. Были бы верховые! Далеко ли уйдешь пешком?! Но скоро все должно проясниться, скоро…

Да, одному ему долго здесь не продержаться. Слобода — меж буграми, в ложбине, полк у противника как на ладони, вести бой невыгодно. К тому же в слободе женщины и дети, а бой придется вести на улицах, в домах. Но Мордовцев приказал кратко: занять Новую Калитву, соединиться с другими отрядами…

Со стороны Старой Калитвы, на лугу, показалась конница с пулеметными тачанками. Тачанки (их было три) развернулись на окраине Новой Калитвы, дула «максимов» взяли под прицел ближайшие хаты. Конница, не снижая бега, ринулась на слободу. В тот же момент в тылу полка Качко грянул залп — из балок и оврагов поднялась в атаку пехота повстанцев. Запылило белое снежное облако и со стороны Криничной, — оттуда также шла конница, не меньше эскадрона. Эскадрон шел наметом, в поднявшемся уже солнце хорошо были видны взблескивающие клинки. Скоро донесся до слуха высокий, смешанный с напряженным конским топотом многоголосый дикий рев: «А-а-а-а-а-а…»

Силы были неравные. Еще немного, и полк будет окружен, смят. Стоит колесниковцам замкнуть кольцо, броситься на него, Качко, со всех сторон, и тогда…

Так трезво работала мысль Аркадия Семеновича. И все же он был человеком не робкого десятка — бой надо было принять и попытаться навязать противнику свою волю. В конце концов под ружьем у него около тысячи отлично обученных, обстрелянных бойцов, в большинстве своем фронтовиков. Чего раньше времени пасовать?

Качко видел, что самая большая опасность грозит ему от эскадрона, уже мчавшегося по улицам слободы. Второй эскадрон далеко, пройдет не менее получаса, пока он достигнет Новой Калитвы. На месте Колесникова он бы подождал его…

— Пулеметы!.. Запереть конницу! Не дать ей ворваться в центр слободы! — кричал Качко бойцам, напрямую взяв командование боем.

Два пулеметчика залегли по разным сторонам улицы. Один бил с крыльца добротной широкой хаты, другой вел огонь из распахнутых дверей бревенчатого сарая.

Кинжальный огонь смял атаку. Десятка полтора всадников с полного маху распластались на земле, слышались крики и стоны раненых. Обезумевшие от страха лошади метались вдоль улицы, бросались из стороны в сторону, мешая эскадрону, сея хаос и панику.

Колесниковцы отступили, явно растерянные. Ждали теперь подхода второго эскадрона. Качко выставил пулеметы в новом месте — скорее всего этим переулком (так короче, ближе) бросится в атаку второй, свежий, эскадрон.

Снизу, с параллельной улицы, застучали все три «максима», пули свистели над головами красноармейцев. Но убитых в полку Качко пока не было. Пехота Колесникова наступала трусливо, огонь вела больше лежа, в атаку шла неохотно.

«С такими «героями» много не навоюешь», — с усмешкой подумал Качко, относя эти мысли к Колесникову, гадая, где бы он мог быть в эти минуты. В бинокль Аркадий Семенович рассмотрел — вдали, на лугу, стояла группа всадников, один из них, на рыжем красивом дончаке, также следил за ходом боя в бинокль.

«Ну, пожалуй, это и есть Колесников», — решил Качко.

С подходом второго эскадрона колесниковцы поднялись в новую атаку. Пехота, однако, по-прежнему вела себя робко, бойцы Качко дружным ружейным огнем сдерживали ее натиск, и Аркадий Семенович за этот участок обороны опасался сейчас меньше всего. На Новую Калитву шла теперь с двух сторон конница Колесникова, летела уже по улице одна из тачанок, норовя пробиться к центру слободы, помочь наступающим огнем.

— Бомбу! — приказал Качко ординарцу, а тот — длиннорукий веснушчатый парень, — понимая момент, не стал передавать приказ по цепи ближайшему взводному, а молча бросился наперерез тачанке, сдергивая с ремня бомбы.

Взрыв убил двух лошадей сразу, остальные две, запутавшись в постромках, тяжко перевернулись через спины, забились в судорогах. Ездовой и пулеметчик, перелетев через лошадей, были убиты обрушившимся на них «максимом» и коваными тяжелыми колесами, которые сорвало с осей. Одно из колес докатилось до ординарца Качко, и парень, ненужно бравируя, поднялся в рост, пнул его ботинком, тут же схватившись за плечо — шальная пуля зацепила его. Вторая пуля, уже на излете, куснула кирпичную стену над головой Качко, осколок кирпича остро секанул командира полка по щеке, капнула кровь…

— Окружают, товарищ командир! — кричал с наблюдательного пункта, с колокольни, боец. — Вон тама, — он показывал рукой направление, — новая цепь появилась. В балке, видать, прятались.

«Долго мне не продержаться, — думал Качко, отдав нужные распоряжения. — И помощь не придет, это теперь ясно. Губить же людей я не имею права… Но что с Шестаковым? Сомнедзе? Где они, черт возьми? И где мои разведчики?!»

Была отбита и эта, новая, атака. Стало ясно, что колесниковцы особенно боятся пулеметного огня, берегут конницу. Второй эскадрон, наступавший с юго-запада, потеряв всего двух всадников, поспешно отступил. Не появлялись больше и тачанки. Наблюдатель доложил, что одна из них перевернулась, придавив пулеметчика, а последняя, третья, стоит вроде как в резерве, без дела. Пехота тоже залегла по оврагам и за кочками, вяло постреливала.

К группе всадников на лугу поскакали несколько верховых; Качко понял, что это эскадронные и кто-либо из взводных. Колесников отдаст сейчас новый приказ — не иначе он орет на своих вояк: такой перевес в силах, и не могут разбить какой-то полк!.. Теперь жди атак с удесятеренной силой. Впрочем, Колесников может изменить тактику наступления, примет решение ждать ночи или хотя бы сумерек, тогда легче будет приблизиться к слободе. А может, прикажет бросить в бой еще какие-нибудь силы, сколько у него этих эскадронов?!

Нет, до ночи полку оставаться в Новой Калитве нельзя, колесниковцы просто уничтожат его. Да и глупо гибнуть в этом мешке, не выполнив боевой задачи, не попытавшись соединиться со своими, не узнав, что же случилось с другими отрядами…

Качко, воспользовавшись передышкой, собрал командиров рот и батальонов. Объяснил положение, которое уже многим было ясно, приказал с боем выходить из окружения. Удар решил нанести по пехоте противника — она была его слабейшим местом.

…Бой шел весь день. Полк отступал в основном по балкам: их склоны оберегали бойцов Качко от пуль, затрудняли действия конницы Колесникова.

С потерями, уже в сумерках, полк Качко оторвался наконец от преследователей. Через село Цапково двинулся на Талы, а оттуда — в Митрофановку.

Кажется, Колесникова такой исход устраивал. Скорее всего, он берег конницу, да и пехоту, готовился к новым боям…

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Мордовцев и Алексеевский с отрядом прикрытия прибыли в Терновку утром следующего дня. Исход вчерашнего боя поверг штаб объединенных красных частей в уныние: более чем наполовину вырезан отряд Гусева, в Криничной разоружен и также частично уничтожен отряд Георгия Сомнедзе, в бою под Дерезоватым[25] разбит отряд Шестакова, полк Аркадия Качко отступил. И это боевые командиры, участники гражданской войны!.. Было от чего прийти в расстройство!

Мордовцев — мрачный, еще более осунувшийся — в сопровождении членов штаба ходил по дворам, смотрел, как выносили из домов трупы красноармейцев, как укладывали их друг возле друга. Комендант губчека Бахарев доложил Мордовцеву, что трупов в общем числе сто сорок три, несколько человек живы, но без сознания. Оружия нет, все похищено, унесено повстанцами, лишь в одной хате отыскали винтовку — завалилась за сундук. Терновка практически пуста — ни мужиков, ни женщин, ни детей. Скорее всего, жители попрятались где-то поблизости, увели с собою скот, забрали все ценное. Два немощных старика с окраины слободы рассказали, что бунт в Терновке поднял Петро Руденко, из зажиточных крестьян. Слобода одна из первых поддержала Калитву, восстала против законной власти. Мужики с оружием в руках влились теперь в Старокалитвянский повстанческий полк, Руденко ходит в каких-то помощниках у самого Колесникова: тот приголубил его, пригрел. Ночная эта резня красноармейцев пришлась по душе бандитскому штабу, у них, повстанцев, теперь и винтовки, и патроны, и пулеметы. А главное — вера в успех начатого ими подлого дела. На эту приманку попались многие другие села и хутора со всей округи, бандитские полки растут…

Мордовцев слушал Бахарева, невысокого плотного человека в куцей даже для его роста шинели, смотрел в сторону, на близкие заснеженные бугры Калитвы, и глаза командующего темнели с каждой минутой, наливались яростью. Он снял папаху, обнажил голову над трупами боевых товарищей — привезли Гусева и Васильченко, их трудно было узнать…

— Что ж ты так, Николай Гаврилович?! А?

Мордовцев сказал эти слова с гневом и болью, горестно покачал головой. Холодный ветер трепал мягкие его темные волосы, отбрасывал полы шинели. Мела поземка, снежная крупа прибивалась к босым ногам убитых.

Поснимали шапки, папахи и остальные члены штаба, красноармейцы отряда прикрытия.

— Обидно! — вырвалось невольно у Алексеевского. — Так глупо погибнуть!.. Ладно бы в бою…

Мордовцев вздохнул, надел папаху, вытер ладонью глаза — уж больно злой ветер, черт! Слезу вышибает! Губы его сурово сжались.

— Бахарев! И ты, Розен, — распорядился Мордовцев минуту спустя, обращаясь ко второму сотруднику губчека, оперуполномоченному. — Руденко этого — найти! Заманить, выкрасть — как хотите, ваше дело. И под трибунал его. К расстрелу!

— Постараемся найти, — неуверенно сказал оперуполномоченный. — Дело непростое, Федор Михайлович.

— Постарайся, — жестко повторил командующий.

Громыхнуло вдали орудие, все повернулись на звук выстрела, ждали. Бахнуло еще раз.

— Из наших пушек бьют, сволочи, — Бахарев, отвернувшись от ветра, закуривал.

Мордовцев натягивал на красные руки перчатки, морщился.

— То-то и оно, — сказал он. — Позор!

Он пошел к ожидавшей поодаль бричке, жестом позвал с собою Алексеевского. Занес уже ногу на подножку, окликнул коменданта губчека:

— Бахарев!

— Я!

Тот подбежал, вытянулся.

— Выбери хорошее место для братской могилы, Бахарев… И похороните красноармейцев с почестями, как полагается.

— Есть!

— Терновку… сжечь! Всю, до единого двора. Вся слобода участвовала в резне, всю ее — под огонь!.. Поехали, Хоменко!

Бричка дернулась, покатила.

— Стоит ли так жестоко, Федор Михайлович? — спросил Алексеевский, безуспешно кутаясь в воротник шинели. Ветер дул в лицо, ехать так до самой Россоши… Бр-р-р…

Мордовцев резко повернулся к чрезвычкому.

— Ты им  э т о  можешь простить, Николай Евгеньевич?! — Глаза командующего в упор смотрели на Алексеевского. — Сонных, в каждом дворе! А?

— Командование отряда допустило непростительное легкомыслие, надо было усилить наружные посты, не терять бдительности.

— Все это так, согласен. И Гусев, и Сомнедзе, и Васильченко заплатили за свое легкомыслие жизнью. Но кто поднял руку на Красную Армию? И с кем пошли терновцы? Ты задал себе этот вопрос, комиссар?

— Губком партии рекомендовал нам не только карать, Федор Михайлович. Вспомни, ч т о  говорил Сулковский. Наверняка есть среди терновцев люди, которые…

— Эти люди, безусловно, есть! — перебил Мордовцев. — Но они — т а м! Понимаешь? — Он мотнул головой в сторону удаляющейся за их спинами Калитвы. — И благих наших намерений пока не знают.

— Надо подумать над этим, — упрямо возражал Алексеевский. — Слово — тоже оружие.

— Да кто спорит?! — махнул рукою Мордовцев. — Но здесь мне ясно до предела: слобода — бандитская. И наказать их надо. Более того — сурово наказать!

— Не могут все до единого думать и поступать одинаково! — не сдавался Алексеевский. — Руденко, десяток его помощников, а остальных запугали, не иначе. И эти люди — потенциально наши. Нельзя всех под одну гребенку…

— Наши, наши, — усмехнулся Мордовцев. — Поди, достань их в Калитве… Разве по почте обратиться… Конечно, если написать умное, толковое воззвание да каким-то образом вручить бы каждой заблудшей душе… А душа эта и читать-то не умеет. Или сам с помоста читать станешь, Николай Евгеньевич?

— Не утрируй, Федор Михайлович, — обиделся Алексеевский. — Воззвание я почти написал, прочитаю потом. А вот насчет доставки адресатам… есть одно соображение. Но все не так просто, надо с губкомом посоветоваться. Аэроплан нужен.

— Зато для кулачья все просто, — Мордовцев сел спиной к ветру, зябко передернул плечами. — Советская власть, коммунисты для них — враги, они нас с тобой не пощадят. И пример тому — Терновка… Ах, Николай Гаврилович, Николай Гаврилович! Да как же это ты?! Знал же, что в логово идешь, а попался как мальчишка!..

…К вечеру грянул над Терновкой прощальный ружейный залп, за ним второй, третий. Солнце, так и не появившееся в этот день над слободой, испуганно, казалось, пряталось где-то в плотных серых тучах, света над всей округой было мало, хмарь зависла и над недалекими буграми Старой Калитвы, кутала их снежной завесой. Залпы в сыром воздухе прозвучали глухо, в Россоши их и не расслышали. Но зарево от горящих домов заняло к ночи полнеба, тревожный багровый отсвет его плясал на стеклах железнодорожной станции, где разместился штаб Мордовцева.


К полуночи прибыл на станцию Россошь пехотный полк под командованием Белозерова. Мордовцев и Алексеевский вышли встречать эшелон, со вчерашнего еще дня зная, что тот в пути, что в полку несколько орудий, пулеметы, обученные, проверенные фронтом бойцы. Эшелон стоял несколько часов в Козлове, что-то случилось с паровозом, и Мордовцев нервничал, кричал на дежурного по станции — мол, срываете архиважнейшее дело, о котором знают и беспокоятся в Москве, а тут, совсем рядом с Воронежем, творится черт знает что! Козловский дежурный сквозь хрипы и шумы в телефонной трубке отвечал волнуясь, дескать, и сами места себе не находим, понимаем, что к чему, не маленькие, военных людей просто так туда-сюда катать в теплушках не будут.

Через час выяснилось, что эшелон, наконец, ушел, в Россоши будет часов в десять-одиннадцать вечера, не раньше; срок этот устраивал Мордовцева, но все же командующий исходил нетерпением, дергал то и дело россошанских железнодорожников — где эшелон да что с ним?

Алексеевский, наблюдая за Мордовцевым, хорошо понимал его душевное состояние: в поражении отрядов Гусева и Сомнедзе была, конечно, и их вина, и губком партии спросит с них обоих — командующего и комиссара, и спросит по делу — в любом случае все надо было предусмотреть, в военном деле мелочей не бывает. Но кто же знал, кто мог подумать, что повстанцы пойдут на такую подлую хитрость?!

«Обязаны были подумать, — сказал себе Алексеевский. — И ты, как комиссар, тоже».

В Криничной с отрядом Георгия Сомнедзе обошлись «мягче» — расстреляны только сам Сомнедзе, его комиссар и командиры рот — всего пятеро. Рядовых разоружили, раздели и отпустили на все четыре стороны. Но бойцы дисциплинированно, организованно, со смущенными, правда, лицами, явились утром в Россошь, сидят сейчас в зале ожидания вокзала, ждут своей участи. Но участь у всех одна — нужно теперь заново вооружать почти триста человек да более роты гусевских, и снова в бой, на Колесникова…

В клубах пара, одышливо отдуваясь, подкатил к перрону паровоз, вагоны-теплушки в ночи как-то не угадывались, и Алексеевский удивленно приподнял брови — а где же?.. Но в следующее мгновение засмеялся с облегчением: за паром вагонов почти не было видно. Наверное, то же самое видение было и у Мордовцева, потому что и он какую-то секунду оглядывался с растерянным лицом.

Из первого вагона легко шагнул на перрон рослый, подтянутый командир; перехваченная ремнями ладная его фигура была хорошо видна в свете слабых станционных фонарей. Белозеров быстро и о легкостью пошел к Мордовцеву с Алексеевским, представился, приложив руку к папахе.

— Здравствуйте, Андрей Лукич, здравствуйте, — обрадованно говорил Мордовцев, представляя Алексеевского. — Заждались вас, думали уже: не послать ли дополнительную тягу…

— Да вот видите, товарищ командующий, какая у нас чудо-техника, — смеялся Белозеров, пожимая руку Алексеевскому, вглядываясь в его лицо внимательными спокойными глазами. — Какая-то штанга у машинистов полетела, пока меняли… — И он развел руками.

Алексеевский заметил, что и Мордовцев в присутствии Белозерова, как и он сам, заметно успокоился — исходила от Андрея Лукича сила и уверенность.

«Вот с ним мы повоюем, — сказал себе Алексеевский. — Это воин опытный, в той же Терновке не допустил бы ничего подобного…»

Он не ошибся в своих предположениях: полк быстро и без суеты выгрузился, бойцы построились поротно, послышались команды — кого-то назначали часовым, кого-то охранять орудия, еще не снятые с платформ, кого-то посылали за кипятком…

— Какие будут указания, товарищ командующий? — вежливо спросил Белозеров, познакомив Мордовцева со своими батальонными командирами.

— Проведем для начала заседание штаба, — сказал Мордовцев. — Прошу, Андрей Лукич. Вот сюда!.. Осторожней, тут сломанная ступенька, сам чуть ногу не вывихнул…


Штаб обсуждал несколько вопросов: о начале новых боевых действий против повстанческой дивизии, о взаимодействии войск, о наличиибоеприпасов и пополнении вооружения. Члены штаба слушали также доклады командиров — Качко и Шестакова. Качко коротко и толково доложил о своих действиях шестнадцатого ноября, о потерях и принятом им решении выйти из боя в Новой Калитве с наименьшими потерями. Действия Качко штаб одобрил: полк остался боеспособным, в строю, мог выступить хоть завтра утром. Качко только попросил пополнить боеприпасы да придать ему взвод конной разведки — для лучшей связи с другими полками или отрядами. Он сказал, что на полевые телефоны надежды у него мало, техника эта несовершенная, подводит раз за разом, а связь с помощью верховых…

Качко дружно поддержали, но Мордовцев сказал, что в ближайшие дни верховых связных он не обещает: повстанцы предусмотрительно забрали по всей округе хороших лошадей, а на тех, что остались, далеко не уедешь.

— Но я завтра утром свяжусь с Сулковским, товарищи, — заверил Мордовцев, — объясню наше положение. Вообще нам без конницы нельзя. Колесников сковывает многие наши инициативы…

— Вот именно, Федор Михайлович, — подал несмелый голос Шестаков, командир сводного пехотного отряда, но Мордовцев тут же оборвал его:

— Вы, товарищ Шестаков, как говорится, вперед батьки в пекло не торопитесь, дойдет и до вас очередь. Вот объясните членам штаба, как это можно при такой недостаче оружия бросать на поле боя пулеметы?! Такой подарок бандитам — три пулемета! — Мордовцев выразительно посмотрел на Белозерова. — Представляете, Андрей Лукич? У них теперь и батарея есть — Гусев «подарил», целая пулеметная команда, конница… — Командующий закашлялся, и Алексеевский с тревогой поднял на него глаза.

Шестаков, одергивая под ремнями гимнастерку, поднялся, потупил большую кудрявую голову.

— Федор Михайлович, ну… неожиданно ведь все получилось. Никто из моих бойцов не предполагал, что под тем же Дерезоватым мы встретимся с вполне боеспособной и обученной бандой. Колесников проявил не только коварство и хитрость, он и в тактическом отношении оказался силен, надо отдать ему в этом должное.

— Отдали уже! — Мордовцев трахнул кулаком по столу. — Два отряда отдали ни за понюх табаку. Ни одного бандита не уничтожили, а наших бойцов как корова языком слизала! Двух командиров потеряли, пулеметы побросали… Да вас судить надо, Шестаков! За малодушие! За трусость!

Шестаков, вытянувшись за столом короткой грузноватой фигурой, молчал, круглое его чернобровое лицо заметно побледнело.

— Федор Михайлович, я должен сказать… Многие бойцы даже не успели познакомиться друг с другом, с корабля, как говорится, на бал. Отряд…

— У вас были сутки, Шестаков! — заметил Алексеевский. — Надо было подумать как…

— Да что за сутки успеешь, товарищ чрезвычайный комиссар? Собрали красноармейцев из ревкомов, военкоматов… не знаю, откуда еще. Только и успел, что перекличку провести, проверить, у всех ли винтовки есть, патроны. Еле ротных своих запомнил. А тут конница! Уж конницу, Федор Михайлович, мы никак не ожидали. Хоть бы предупредили, я бы подготовил бойцов психически.

— Психологически, — поправил Алексеевский.

— Да, психологически, простите, — повернулся в его сторону Шестаков. — Или морально, как хотите.

— Кто же это вас предупреждать должен? — повысил голос командующий. — Разведку надо было выслать. Не дети.

— Да знал бы, где упадешь… — горестно вздохнул Качко, сочувствуя Шестакову, как бы помогая ему этим вздохом в сложной ситуации.

— Мне адвокатов не требуется, Аркадий Семенович! — тут же вспылил Мордовцев, и голос его, и без того напряженный, нервный, теперь буквально звенел на очень высокой, готовой вот-вот сорваться ноте. Командующий снова закашлялся, шея его в кольце ворота гимнастерки напряглась и побагровела, он отвернулся от стола… Алексеевский укоризненно глянул на Качко — не стоит, мол, вмешиваться, Аркадий Семенович, и без того, видите, командующему плохо.

Мордовцев вытер губы платком, резко сунул его в карман галифе, снова взялся за Шестакова.

— Конницы против вас было всего сабель двести. Это, разумеется, сила. Но не такая уж грозная, чтобы драпать от нее без оглядки, Шестаков. У вас под началом почти полк — шестьсот штыков! Шутка сказать!.. И учиться надо в бою, у нас нет иного времени, Колесников нам его не дал. Вы, Шестаков, кадровый командир Красной Армии, опыта не занимать… В общем, так, товарищи члены штаба: за трусость, проявленную бойцами отряда Шестакова, за бросание оружия на поле боя и неоправданное отступление предлагаю отстранить Шестакова от командования и передать его дело в Ревтрибунал.

Смуглый лицом Шестаков стал белым.

— Товарищи… Федор Михайлович! — выдохнул он, растерянно глядя на сидящих за столом, простирая к ним руки. — Да я же… В конце концов, есть и объективные причины… Отряд собран наспех, с бору по сосенке… Но… Дайте мне возможность доказать… Оправдать вину, товарищ командующий! Я ведь всю гражданскую от и до, как говорится… Ранен был дважды, за нашу Советскую власть кровь пролил… Разве я не стремился… Я понимаю, что…

— Ничего вы не понимаете, Шестаков! — снова сурово заговорил Мордовцев, постукивая красным толстым карандашом по столешнице. — Не понимаете, что Советская власть в опасности, что ваша растерянность… Да какая там растерянность — трусость! Больше и слова не подберу!.. Привела к серьезному поражению наших войск. Что я должен докладывать губкому партии? Нам отдали все, что только можно было — все! А мы, понимаешь, перед боем спим на пуховиках, теряем элементарную — элементарную! — бдительность, и нас бандиты как котят из корзинки… тьфу!.. Можно это простить?! Вот товарищ Белозеров, — Мордовцев кивнул на нового командира полка, — прибыл по распоряжению Москвы, товарищ Ленин в курсе наших событий, обеспокоен…

— Дайте мне искупить вину, товарищ командующий! — дрожащим голосом попросил Шестаков. — Во всех боях впереди буду. Личным примером, как говорится, кровью позор смою!

Мордовцев долго молчал. Встал, расхаживал по штабной комнате, и все сейчас слышали только напряженный скрип его сапог. Повернулся к Алексеевскому:

— Ну? Что скажешь, комиссар?

— Командирский свой авторитет товарищ Шестаков, конечно, уронил, — думал вслух Алексеевский. — И я лично теперь не очень уверен в нем — ситуация может повториться, у нас пока нет конницы. В следующем бою…

— Не повторится, Николай Евгеньевич! — почти выкрикнул Шестаков. — Даю слово коммуниста!..

Он хотел, видно, что-то сказать еще, но в этот момент за окном заревел паровоз, задрожали стекла в высоких окнах, мелко забилась в горле желтого графина с водой пробка…

— Ладно, беру ответственность на себя, — сказал Мордовцев, когда рев паровоза стих. — Колесников, в конце концов, не только Гусеву и Сомнедзе урок преподнес — всем нам. Но с вас, Шестаков, учтите, спрос будет особый.

Просиявший Шестаков обессиленно опустился на стул, малопослушными руками вытирал высокий лоб, что-то негромко говорил кивавшему Белозерову.

— Попрошу тишины, — снова постучал Мордовцев по краю стола. Он придвинул к себе карту района боевых действий, несколько мгновений рассматривал что-то в верхнем ее углу, потом сказал: — Ждать у моря погоды не будем. Действовать начнем теми силами, которые у нас есть, с учетом коварства противника и его тактики. А тактика Колесникова мне ясна из новокалитвянского боя — открытых сражений он избегает. Значит, мы должны навязывать ему именно такие сражения. Придет же подкрепление, конница, нанесем ему сокрушающий удар. Давайте сейчас, товарищи командиры, проработаем диспозицию[26] на следующий бой… Прошу!

Командиры — кто встал, кто придвинулся ближе к командующему — смотрели через его плечо, слушали, спорили. Мордовцев говорил теперь спокойно, рассудительно, чувствовалось, что он тщательно готовился к этому разговору и предстоящему бою, в котором уже учитывалась тактика Колесникова: надо было выиграть у него какое-то время в ожидании новых сил — обещанного губкомпартом бронепоезда, орудий, пулеметов, пехоты. Так или иначе, но превосходство на данный момент времени было на стороне Колесникова — и по численности личного состава, и по вооружению, и даже в моральном отношении. Всего этого нельзя не учитывать.

Алексеевский слушал Мордовцева, размышлял о том, что губком партии все же правильно поступил, назначив Федора Михайловича командующим объединенными войсками: неудачи не сломили его боевого духа. Кроме того, Мордовцев был опытным военачальником, его эта нынешняя диспозиция говорила о дальновидности и знании тонкостей военного дела, которые Алексеевскому только открывались.

— Теперь тебе слово, Николай Евгеньевич, — сказал Мордовцев, устало и расслабленно улыбнувшись, откидываясь в простеньком деревянном кресле, бог весть как сюда попавшем (не иначе кто-то из бойцов принес его в штабную комнату). — Что там по идеологической линии мыслишь? Как дух наших бойцов поднимать станем? Сам понимаешь, Терновка и Криничная просто так для них не прошли.

Алексеевский встал, чувствуя на себе внимательные и доброжелательные взгляды боевых товарищей. Он был самым молодым среди них, помнил об этом. Как помнил и то, что это обстоятельство обратило на себя внимание Белозерова — он приподнял в заметном удивлении брови там, на перроне, когда Мордовцев представил их друг другу, назвал должность Алексеевского.

— Я предлагаю, товарищ командующий, прослушать текст воззвания… Вот, в окончательном виде, — он приподнял над столом листки. — Посоветуйте, может, что и не так. Думаю, что текст его потом можно будет раздать и среди наших бойцов и политагитаторов…

— Читай, читай, — кивнул Мордовцев, поудобнее устраиваясь в ненадежном, шатком своем кресле…

«ВОЗЗВАНИЕ
к трудящимся гражданам погоревшей слободы Терновка
От имени рабоче-крестьянской Советской власти обращаемся к вам, еще недавно богатым, вольно жившим на своих благородных полях, а теперь истерзанным, раздетым, смотрящим на пепелище своих домов и усадеб с болью в душе. Мы смотрим, как вы, честные труженики, губите себя бесполезно в бессмысленной борьбе против рабоче-крестьянской власти и против Красной Армии, в борьбе, которую вам обманом навязали бандиты-дезертиры, подкупленные помещиками и буржуями.

Ваши главари говорят: «Мы идем против голода, против грабежа». А что по-ихнему грабеж? Грабеж по-ихнему — хлебная разверстка. Если крестьяне сдают часть своего хлеба своему государству, чтобы накормить Красную Армию и голодного рабочего — его значит по-ихнему, что крестьянина грабят.

Посудите сами: у нас голодный год, хлеба мало, буржуазию и помещиков добиваем, армия у нас еще на фронтах, нужен хлеб. И если каждый хлебороб сдаст часть своего хлеба, поделится тем, что имеет, с красноармейцем и рабочим, то разве это можно назвать грабежом?

Ваши главари шепчут вам: «Мы не против Советской власти». А спросите их, почему они не отстаивали Советскую власть на фронтах, где проливали свою кровь многие из ваших сыновей, почему они вместо этого затеяли братоубийственную бойню внутри страны? Разве это помощь Советской власти?

Кому действительно дорога Советская власть, тот не будет поднимать оружия против представителей ее и тем более против советских войск — по существу ваших сыновей и братьев. Через свои Советы они говорят о своих нуждах и мирным путем разрешают их. А вы что сделали для того, чтобы о своих нуждах заявить в высшие советские органы? Вы послушали белогвардейских шептунов, шпионов, которые говорили вам: «Против Советов восстаньте все, восстанет Калитва, к ней присоединятся другие села».

Да, Калитва восстала, к ней присоединилась Терновка, но вся Советская Республика сохраняет полное спокойствие. Вы оказались одни против целого государства.

Красная Армия употребляла неслыханные усилия, чтобы уничтожить Врангеля… и всякую другую сволочь. И теперь, когда миллионная армия этих врагов разбита, она не пожалеет никаких сил, чтобы подавить мятежи и бандитов, мешающих трудовому народу заниматься созидательным трудом. Это хорошо понимают ваши главари, но они запугивают вас: «Вы все равно погибнете, спасения теперь нет: либо в бою помрете, либо красные перережут».

Ложь это! Не верьте!

Вы, терновцы, знаете, что в первый день прихода наших войск в Терновку никто из жителей не был расстрелян, никто не был обижен. Только наутро, после того как вы вместе с бандитами подло и зверски набросились на сонных красноармейцев и гнусно резали и кололи сыновей таких же, как и вы, крестьян, только из других сел и деревень, — только после этого вас постигла жестокая расправа. С предателями, нападающими из-за угла, наш разговор короткий.

Теперь ваша судьба — в ваших же руках: станете ли вы дальше воевать против Советской власти или прогоните обманщиков и насильников, которые вовлекли вас в бойню.

Мы говорим вам: уходите от них, пришлите к нам делегатов, мы сговоримся, как избавить вас от бандитов. Если ваших делегатов не пустят, уходите из банд, возвращайтесь по домам. Ни один мирный житель, ни один труженик-крестьянин не будет тронут. Бандиты же будут уничтожены, их дома конфискованы. Кулаки, дезертиры понесут должное наказание. Карающая Революционная рука занесена над ними!..»

— Воззвание — на уровне, — сказал Мордовцев, когда Алексеевский закончил чтение; одобрительно закивали и другие командиры. — Был бы я в банде, — с улыбкой продолжал Мордовцев, — сразу бы пришел к тебе сдаваться. Текст трогает и убеждает. Это хорошо. Я бы так, пожалуй, не написал.

— Ладно тебе, Федор Михайлович, — Алексеевский с ответной улыбкой смотрел в лицо Мордовцеву. — Воззвание как воззвание. И брал я не из своей головы, а в основном из обращения губкомпарта к населению южных уездов губернии. Обращение, может, и получше написано. Сулковский, или кто там его писал, — мастера.

— Не прибедняйся, — мягко, но настойчиво возразил Мордовцев. — То обращение я тоже читал, знаю. Слов больше, эмоций меньше. А у тебя наоборот. Думаю, что воззвание это кое-кому обязательно западет в душу: многие ведь пошли в банды по недомыслию… Надо срочно размножить воззвание в здешней типографии, попросить рабочих, они сделают.

* * *
Телеграфист Выдрин — остроносый, с прилизанной черноволосой головой человечек, в потертом, дореволюционного покроя форменном кителе с синими петлицами — сидел в тесной и шумной от работающего аппарата каморке как на иголках: штаб красных частей заседал у него, можно сказать, за стеной, а он не слышал и не мог слышать ни одного слова. Ясно, что после поражения этот чахоточный по виду, почти все время кашляющий Мордовцев дает красным командирам нагоняй и планирует, видать, новое наступление на Колесникова, приходящегося ему, Выдрину, по линии жены родней. Красные, конечно же, толковали у себя на штабе о чем-то важном, и хоть бы одним ухом — да краешком бы! — послушать, о чем у них речь. Но сидели они за плотно закрытой дверью, у двери стояли с винтовками два красноармейца, которые ни в какие разговоры со станционными не вступали и ни на какие вопросы их, да и других людей, не отвечали.

Выдрин и раз, и другой тихим черным жучком прошмыгнул мимо двери, потом, выбрав момент, остановился, предложил одному из красноармейцев, попроще обликом, тонкую, из дешевого и вонького табака папиросу; тот снисходительно глянул на суетящегося у него под ногами почтового этого служку, сунул папироску за отворот буденовки и уронил строгое, неприступное: «Пр-роходи. Чего ухи навострил?» От этих слов и, главное, от подозрительного, насмешливого взгляда красноармейца Выдрина прошиб пот; он не нашелся что сказать часовому, а лишь попятился тощим, блестящим от вечного сидения задом прочь, приложив при этом руки к груди — мол, понимаю, гражданин-товарищ, извиняюсь, и улизнул, исчез из гулкого и пустынного коридора, бормоча себе под нос проклятия красноармейцу: стоишь тут каланчой, еще и папироску взял…

С враз взмокшими волосами и сильно бьющимся сердцем Выдрин добрался на еле слушающихся ногах до своей каморки, упал на стул перед аппаратом, зачмокал слюнявым тонкогубым ртом плохо разгорающуюся папироску. Аппарат в это время стал что-то выстукивать; Выдрин вытянул тонкую шею, вчитался. Губком партии передавал Мордовцеву и Алексеевскому, что обещанный бронепоезд уже вышел из Воронежа; движутся также в сторону Россоши кавалерийская бригада Милонова и батальон 22-х пехотных курсов при четырех пулеметах…

«Вот оно, вот оно! — жадно бегали глаза Выдрина по узкой телеграфной ленте. — А я там перед этими болванами маячу…»

Мордовцеву предписывалось также вести боевые действия решительно, с бандитами не церемониться. «Старайтесь опираться и на местное население, на отряды самообороны. В районах, подверженных восстанию, ведите широкую разъяснительную работу по добровольной сдаче…» — такими словами заканчивалась телеграмма, от которой Выдрин заметно повеселел. Один кавалерийский полк да батальон пехоты, пусть и с четырьмя пулеметами, — не такая уж большая подмога Мордовцеву. У Ивана Сергеевича полков этих пять и пулеметов десятка полтора. Да и пеших, с винтовками, не одна тысяча. Что же касаемо этого сундука-бронепоезда, то пускай тут, в Россоши, стоит, народ запугивает, дальше Митрофановки да Кантемировки ему не уползти, и то по рельсам. По голой же степи сундук этот не научился еще ездить… Ах, как хорошо, как вовремя пришла телеграмма и именно в его смену. А то б сидела тут эта дура, Настя Рукавицына, шиш бы она что сказала!

Выдрин на тонких цыплячьих ногах побежал в штабную комнату, и в этот раз, видя его озабоченный вид, а главное, бумажную телеграфную ленту в руках, его пустили беспрекословно. Выдрин подал ленту Мордовцеву, тот, радостно хмурясь, прочитал телеграмму вслух, и за столом оживились, заговорили возбужденно.

— Спасибо, товарищ, идите, — повернулся наконец Мордовцев к телеграфисту и отчего-то задержал на его лице взгляд… Нет, показалось это, померещилось. Глянул и отпустил. А глянул, все-таки глянул. Ничего, пускай! Гляделки пока есть, вот и смотрит…

К ночи снова скакал к Старой Калитве молчаливый, тяжелым кулем сидевший на коне гонец.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Совещание вел Чрезвычайный уполномоченный из Москвы. Прибыв в Воронеж со своими помощниками сегодня утром, он потребовал срочно созвать руководящих работников, устроил губкомпарту и губисполкому форменный разнос, обвиняя партийную организацию губернии в медлительности, проявленной при отпоре Колесникову. А прими местное руководство своевременные меры, не пришлось бы поднимать на ноги целые полки, которые направляются в Воронеж из других мест…

«Да, тут он прав, — думал Карпунин, сидевший по другую сторону стола напротив Сулковского. — Положение Воронежа серьезное…»

Вчерашний телефонный разговор с Дзержинским многое прояснил: в связи с выступлением Колесникова зашевелились недобитые белогвардейцы, снова дала знать о себе ушедшая в подполье организация, а точнее, центр — «Черный осьминог», который еще в восемнадцатом году возглавляли в Воронеже два бывших офицера царской армии Вознесенский и Языков. Вознесенский был тогда арестован чекистами, осужден и расстрелян, а Языков успел скрыться. И вот теперь он, по-видимому, снова в Воронеже. Феликс Эдмундович поручил проверить этот факт, сказал, что само существование белогвардейского подполья — явление позорное и опасное. На фоне эсеровской прослойки в партийном и советском аппарате губернии, успешных действий Колесникова и соседства Антонова существование «Черного осьминога» чревато последствиями…

Дзержинский говорил ровно, усталым голосом, как бы думал вслух. Феликс Эдмундович не требовал от него, Карпунина, немедленных и потому поспешных действий — обстановка в губернии, как, впрочем, и во всей Советской Республике, была очень сложной, надо во всем основательно разобраться. Но одно очевидно: белогвардейское подполье могло быть связано с Колесниковым. И вот в поисках «Черного осьминога» и связников центра воронежским чекистам нельзя больше терять ни минуты. «Ни минуты, Василий Миронович!» — повторил Дзержинский и положил трубку.

«Надо полагать, Ленин дал Милютину такие полномочия не случайно, — размышлял Карпунин. — Чрезвычайный уполномоченный намерен, как он заявил, устроить чистку советского и партийного аппарата, по заданию комиссариата продовольствия организовать в губернии запланированную сдачу хлеба, а главное — повести решительную борьбу с повстанцами…»

— …Конечно, боевые действия против Колесникова придется вести в основном частям Красной Армии, — говорил между тем Милютин. — И вести их надо будет очень энергично, решительно! Мы имеем дело с кровным врагом революции и церемониться тут нечего. Таково требование товарища Ленина. Мы не можем допустить, чтобы Воронеж оказался под угрозой захвата силами контрреволюции. А такая опасность, товарищи, есть.

— Когда прибудет подкрепление, Николай Александрович? — спросил Сулковский.

— Буквально на днях. Свяжитесь с Реввоенсоветом, уточните. Придут также вагоны с винтовками, пулеметами и боеприпасами. Все это уже в пути… Какая сейчас обстановка в Старой Калитве, Федор Владимирович?

Сулковский подошел к карте, короткой указкой стал показывать район, занятый повстанцами, и Милютин качал головой; потом он стал задавать вопросы, уточнял расположение войск и их численность, проанализировал действия полка Качко, сокрушенно вздыхал, узнав о трагедии в Терновке.

— Словно на прогулку вышли, вы подумайте! — негодующе воскликнул Чрезвычайный уполномоченный, и все сидящие за столом опустили глаза…

* * *
Вернувшись с совещания, Карпунин закрылся с Любушкиным в своем кабинете, долго и обстоятельно говорил с начальником бандотдела о «Черном осьминоге», о возможном руководителе подпольного белогвардейского центра Языкове, об опасности, сложившейся для губернского города, в которой он может оказаться, если Колесников соединится с Антоновым и установит тесный контакт с подпольем…

— Он обязательно попытается это сделать, Василий Миронович, — убежденно сказал Любушкин. — Или его понудят к этому из штаба Антонова. Сама по себе дивизия Колесникова долго не продержится, все это прекрасно понимают.

— Да, конечно, — согласился Карпунин. — И мы тут должны сделать все возможное. И в первую очередь найти этого «Осьминога».

— Сегодня в первую очередь надо отправить Вереникину, — напомнил Любушкин. — Теперь, пожалуй, стоит ее проинструктировать и о Языкове. Если «Осьминог» существует, то в Калитве будут его щупальца. Она может об этом узнать.

— Должна узнать, — поправил Карпунин. — Должна, Миша. А тут мы сами с тобой что-нибудь придумаем, надо бы и нам хоть за одно щупальце ухватить… Ну ладно, зови Вереникину.

— Она сейчас в тире, — Любушкин глянул на часы.

— В тире? Хорошо, давай вечером. Не позже шести.


Вечером, ровно в шесть, Катя сидела в знакомом кресле против стола председателя губчека, живыми карими глазами наблюдая за Карпуниным, который по-новому и, может быть, с некоторым удивлением смотрел на нее — худенькую, темноволосую дивчину, всего полгода работавшую в чека. Когда они вошли в кабинет вместе с Любушкиным, Карпунин поднялся навстречу Кате, подал ей руку, приветливо улыбнулся, и она ответила на его улыбку — сдержанно и с достоинством.

Взгляд Карпунина и эту его повышенную любезность Катя поняла по-своему, подумала, что чем-то все же не убедила председателя губчека до конца, наверное, тот сомневается… А точнее, опасается за нее, хоть и сам предложил ее кандидатуру для столь ответственного и опасного задания. Возможно, Карпунина смущал небольшой опыт ее работы в чека, а может быть, сам вид Вереникиной — девчонка, да и только. Но ничего этого Карпунин не сказал и, главное, не думал, а просто смотрел на молоденькую свою сотрудницу, сочувствуя ей и жалея в душе — не на курорт собралась. Но жалость была где-то на втором, а может, и на третьем месте, Карпунин знал, что кандидатура Вереникиной подходящая: кончила в свое время гимназию в Боброве, образованна и сообразительна. Родители ее были простыми людьми, умерли в гражданскую войну, на руках у девушки остались меньшие братья и сестры, другая бы растерялась, а Катя нашла в себе силы, почти три года сама воспитывала-кормила детишек. Теперь, когда она стала работать в чека, ребят пристроили в детский дом тут же, в Воронеже, и она бывает у них почти ежедневно. Карпунин знал об этом, сам не раз бывал в том детдоме, брал на руки детей — жаль, конечно, что без родителей растут, но ничего — ухоженные, накормленные…

— О ребятишках своих не беспокойся, Катя, — ласково сказал Карпунин, и Вереникина подняла на председателя губчека несколько удивленные глаза — разве за этим вызывал ее Василий Миронович?

Она молча и благодарно кивала, ждала. Карпунин знаком велел ей посмотреть на разложенные на столе фотографии: это были полковники Вознесенский и Языков. Фотографии остались от восемнадцатого года, их хранили в архиве, и вот пригодились.

— Кто это? — спросила Катя.

Рассказывать о «Черном осьминоге» стал Любушкин. Толково и коротко объяснил ей задачу, сказал, что, возможно, Языкова она увидит и там, в Старой Калитве, что, вообще-то, маловероятно. Скорее всего, у него есть постоянная связь с Воронежем, кто-то ездит туда-сюда… Вот этого бы человека и заприметить, узнать о нем хоть что-нибудь. Катя кивнула, отодвинула фотографии, повторила про себя: «Языков. Юлиан Мефодьевич»; потом еще раз взяла фотографию, вгляделась в лицо.

— Хотя бы тонкую ниточку нам дай, Катя, — попросил Любушкин. — Если, конечно, получится…

— Стрелять подучилась? — улыбнулся Карпунин. — Думаю, не понадобится.

Оживившись, Катя стала рассказывать, что сначала у нее не получалось — от сильной отдачи прыгала вверх кисть руки, она никак не могла попасть в мишень. Теперь же…

— В центр круга бьет, Василий Миронович, — подхватил Любушкин. — Из нагана. А маузер и парабеллум — эти тяжеловаты для ее руки.

— Главное — внедриться, — раздумчиво сказал Карпунин. — Чтоб поверили тебе там, чтоб за свою приняли. Тогда все будет как надо, никакие парабеллумы-маузеры не понадобятся. Это так, чтобы ты бойцом себя чувствовала…

— Я повешенных видела, детей изрезанных!.. — голос Кати зазвенел. — Разве можно все это забыть?!

— И все-таки ты не представляешь себе всей опасности, — мягко сказал Любушкин. — Лучше приготовиться к худшему.

— До Верхнего Мамона тебя отвезет Павел Карандеев, — Карпунин сунул фотографии в стол, сел поудобнее. — Он и твой связник, и твой помощник. В Калитве тебя найдет Степан Родионов. Сведения — через него… Пароли, места встреч обговорили, Михаил Иванович?

— Да, все отработали, Василий Миронович, не беспокойся. Катя все отлично запомнила.

— И главное — не теряйся, — продолжал Карпунин. — В любых ситуациях. Победит тот, кто терпеливее, хитрее. Ты там не одна будешь, помни это. Легенда у тебя хорошая, документы надежные. Наумович все сделал как надо. Если и проверят твои документы, то все подтвердится. Какие последние новости из Калитвы, Михаил Иванович?

Любушкин стал рассказывать, что часть банды в составе примерно эскадрона совершила набег на Меловатку Калачеевского уезда, убит председатель волисполкома Клейменов и комсомольский активист Жиглов. Село ограблено, проведена «мобилизация» молодых мужиков, увезена некая Лида Соболева, секретарь волисполкома…

«Клейменов… Жиглов… Лида Соболева…» — повторяла про себя Катя.

— Слушай, Катерина, а если там замуж придется выйти, а? — спросил вдруг Карпунин. — В интересах дела.

— Надо — значит, выйду, — твердо выговаривая каждое слово, ответила Вереникина.

— Ох, Катерина, отчаянная твоя голова! — засмеялся Карпунин, вставая. — Насчет замужества — это я так. Ты за свою легенду держись: жена белогвардейского офицера, мужа убили большевики, пробираешься в Ростов…

Он взял вставшую тоже Вереникину за руки, сказал Любушкину:

— Ну гляди, Михаил Иванович, за Катерину перед Советской властью головой отвечаешь…

— Все будет хорошо, Василий Миронович, вот увидите, — сказала Катя и пошла к двери.

* * *
До Верхнего Мамона Катя и Павел добрались на подводе, которую выделил им Карпунин. Ехали они почти целый день, малость промерзли и проголодались (хлеб и сало, какие у них были, съели еще в начале пути), но дорога все же не показалась им ни длинной, ни утомительной. Павел охотно рассказывал о себе, о боях, в которых участвовал, когда служил в Красной Армии; оказалось, боев этих за его плечами множество. В одном из них он был ранен, но не опасно, теперь уж все зажило.

В открытом поле, по которому они сейчас ехали, было довольно холодно, ветрено. Снегу было немного, чернели вокруг бугры и проплешины, а тракт и вовсе был сухим и чистым, снегом лишь присыпанный. Правда, по обочинам и низинам снег, кажется, лег плотно, там и сани бы прошли, а здесь, наверху, телеге в самый раз. Тряско, конечно, быстро не поедешь, зуб на зуб не попадает, да и тягло такое, что особо не разгонишь…

Павел сбоку глянул на Катю — она сидела нахохлившись, смотрела перед собой в медленно проплывающие пятнистые поля, думала о чем-то. Голова ее закутана теплым вязаным платком, руки в толстых вязаных рукавицах — тепло, а вот ноги, поди, мерзли: Катя время от времени постукивала ботинками. Павел предложил Кате сесть поудобнее — вон сеном можно прикрыться.

Катя подобрала ноги, села, придвинувшись к Павлу, прячась от ветра. Он близко теперь чувствовал ее дыхание, холодную пунцовую щеку, карие красивые глаза, светлый пушок над верхней, чуть вздернутой губой. Боясь причинить Кате неудобство своей возней, Павел затих, перестал рассказывать, полагая, что мешает ей думать о предстоящем деле. Впереди уже виднелся высокий правый берег Дона, где-то там, в снежном белесом тумане Дерезовка, через которую надо пройти на Новую Калитву. В Калитву можно попасть и другой, более короткой дорогой, через Гороховку, но это в том случае, если лед на Дону крепкий. На том, что Вереникина должна появиться в Новой Калитве, настоял Карпунин — в Старой Калитве ее появление будет заметнее, прямо туда соваться опасно; в Новой же Калитве стоит 2-й повстанческий полк, если удастся закрепиться, то кое-что о замыслах, количестве бандитов, их вооружении можно узнать и там, все же остальное зависит от самой Вереникиной — надо, конечно, пробраться как можно ближе к штабу.

Подумав об этом, Павел зябко повел под шинелью плечами — холодно, однако, пробежаться, что ли?

Карандееву велено было в самом Мамоне не появляться, там встретит ее Наумович, переправит за Дон. Через четыре-пять дней, если ей повезет и она останется в Калитве, к ней явится человек.

Неожиданно для себя Павел сказал:

— Слышь, Катерина. Давай… я вместо тебя пойду, а?

Они остановились на бугре, с которого хорошо уже был виден Верхний Мамон и надо было расставаться.

Катя, сбросив с ног шинель, повернула к нему румяное удивленное лицо, засмеялась:

— Юбку мою, что ли, наденешь? Или так пойдешь?

— Нет, я серьезно, — стоял он на своем. — Вернешься в Павловск, скажешь Наумовичу, что… заболела… Ну, придумаешь что-нибудь.

Катя выпростала ноги из-под сена (вряд ли они у нее и согрелись-то как следует), поправила платок, отряхнула полы пальто от сенной трухи.

— Лучше прямо сказать, Павлуша: струсила. Или: Карандеев пожалел, попросил вернуться.

Павел не нашелся что сказать, покраснел. Катя была, конечно, права, другого ответа он от нее и не ждал, только глубоко в душе надеялся в тот момент, когда говорил, что, может, все-таки она изменит свое решение. Да, это было глупо и нереально, не простилось бы Кате, да и ему, малодушие. Работа в чека — не игрушки.

Павел окончательно смутился от наивных своих, конечно же, скомпрометировавших его, как работника, предложений: Катя, которая была моложе его года на четыре, проявила в данном случае большую зрелость и большую дисциплинированность. Было стыдно перед девушкой; но ее ласковое «Павлуша» скрасило его переживания — никто, кроме матери, не называл его так.

Павел порывисто взял ее руку.

— Ну, ты хоть согрелась, Кать?

— Согрелась, — загадочно улыбнулась она и спрыгнула с брички, шла рядом, серьезно и ласково поглядывая на Павла. Он тоже сошел на землю, к великой радости уставшей кобылы, — та совсем уже вяло переставляла мохнатые, в снежной пыли ноги.

Спустились с бугра; Павел затпрукал мерзлыми непослушными губами, получалось это у него плохо, смешно, и Катя звонко расхохоталась. Но лошадь поняла, стала.

Дальше Катя должна идти одна. Тракт, на их счастье, пуст, голо и черно тянулся по обе стороны; низом побежал ветер, поднял легкую снежную поземку. Небо по-прежнему было низким, грязно-серым, размытый диск солнца путался где-то в лохмах туч. Спускались на поля ранние сумерки; в той стороне, откуда они приехали, и вовсе уже стемнело.

— А тебе назад ехать, — сочувственно сказала Катя и близко подошла к Павлу, смотрела в его настывшее на холоде лицо, на выбившийся из-под малахая пшеничный вьющийся чуб. Протянула руку, поправила малахай и разъехавшийся ворот шинели. Павел робко привлек ее к себе.

— Катя… Ну, ты поосторожней там, а? Бандитов этих мы и так разобьем, вот увидишь! Ты хоть на рожон не лезь. Что сможешь, то и делай. А вернешься — заберем твоих сестренок и братишек из детдома, пусть живут с нами. Как думаешь?

У Кати дрогнули губы; большого усилия стоило ей не броситься ему на грудь — Пашенька, я и сама места себе не нахожу, плохо же им без родительского пригляда, без отцовской, мужской ласки. Да не было больше у нее выхода, умерли бы они все с голоду… Но Катя сдержала себя.

— Я пошла, — сказала она сурово и высвободилась из его рук. — Спасибо тебе, Паша. Что проводил, что… — Голос ее сорвался. — И до свидания. И тебе, лошадка, спасибо. — Она потрепала гриву. — Довезла.

Катя, не оглядываясь, держа в руке дорожную потертую сумку, пошла по обочине тракта. Гуще засинели сумерки, сильнее мела поземка, терялся вдали, сливался с грязно-серым небом правый крутой берег Дона.

Павел, развернув бричку, смотрел Вереникиной вслед, ждал.

Нет, не обернулась, не махнула ему на прощание…

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Двое суток безвылазно Тимоша Клейменов сидел в душном хлеву, под широкими яслями, от которых так знакомо пахло их кормилицей, Розкой. Корову увели бандиты, сено даже из яслей выгребли чьи-то жадные торопливые руки. Тимоша, замерев, слышал, как скребли у него над головой, как носили сено во двор… Во дворе перекликались чужие пьяные голоса, хохотали и матерились, а здесь, в хлеву, какой-то человек, не торопясь, делал свое дело. Покончив с сеном, человек стал шарить по стенам, снял с гвоздей старый хомут, дугу, долго тужился над тяжелыми жерновами, которые отец вынес за ненадобностью (у них в доме нечего было молоть); жернова не поддавались, и человек, раздраженно пыхтя, бросил их у двери. Тимоше были теперь видны ноги человека в сапогах, которые показались чем-то знакомыми… Где-то он видел их.

— Ишь, гнида, куда сбрую засунул, — обрадованно сказал человек, и Тимоша совсем сжался в комок: он узнал Рыкалова, понял, что тот нашел припрятанные отцом вожжи, уздечки, чересседельник и прочую конскую амуницию, которую он берег пуще глаза — жила еще у Макара Васильевича надежда на какой-нибудь счастливый случай, нужна была в хозяйстве лошадь. Может, и повезло бы им со временем, купили бы лошаденку. «А, мать?» — спрашивал отец, часто заводил с женой этот греющий душу разговор, и она охотно поддакивала ему, да и Тимоша тоже. Мечтал и он о том времени, когда не придется им с матерью надрываться, таскать из лесу тяжелые санки с дровами, лошадка довезет. А сам он будет сидеть наверху и погонять ее…

— Так, Тимка, так, — занято отвечала мать. — Даст бог, разбогатеем. А то и правда, все жилы мы с тобой порвали на этих дровах…

Теперь мать с его братишками и сестренкой лежали мертвые в избе, а Рыкалов все еще шарил в хлеву, заглядывал на сеновал, где хранились у них грабли, косы, лопаты… Все это Рыкалов неторопливо сбросил вниз, потом и сам слез, снова подошел к яслям, подхватив на руки круглый увесистый камень соли-лизунца. Розка любила лизать его своим шершавым теплым языком, сердилась, когда он, Тимоша, играясь, откатывал камень в сторону.

— Пригодится и лизунец, — сказал Рыкалов, потоптался на месте, оглядывая плохо освещенный и тесный хлев — в нем только и помещалась Розка, а вдвоем с тем же Бруханом, годовалым теленком, которого задрали в прошлом году волки, им и вовсе тут было не развернуться.

Свет в хлев сочился из небольшого прямоугольного оконца над дверью, падал на противоположную стену, которую Тимоше хорошо видно. По стене металась зловещая тень Рыкалова — он все искал что-то, нагибался, рассматривал. Руки и ноги у Тимоши от напряжения затекли, он невольно зашевелился, и Рыкалов тотчас выпрямился.

— Мышки, — удовлетворенно сказал он минуту спустя и, нагрузившись добром, пошел вон из хлева, оставив дверь открытой.

Скоро настыло, Тимоша стал мерзнуть в одних тонких полотняных портках и рубашонке, босой. Когда те двое стали бить его мать, он выскочил в сенцы, собираясь позвать соседей, Наталью Лукову или кого-нибудь еще, но за его спиной раздались выстрелы, смертно вскрикнула мать, отчаянно заверещала сестренка, Зина, а потом оборвался и ее отчаянный голосок. Тимоша бросился в хлев, под ясли, слышал, дрожа всем телом, как кто-то, топоча, бегал по двору, палил из обреза…

Утром их двор был полон народу, Тимоша слышал голоса соседей, плач тетки Натальи, свое имя. Его искали, звали, но Тимоша не откликался. Он не знал, что чужих людей уже нет в селе, что в Меловатку спешно прискакали чекисты, пришли и в их дом, расспрашивали всех о случившемся.

Потом он услышал, что надо, мол, хоронить Клейменовых, что ж теперь поделаешь, горько заплакал, забылся в каком-то тревожном полусне…

Нашла его на другой день Наталья Лукова. Сердцем, видно, чувствовала, что живой Тимоша, спрятался где-то, забился в потайной уголок. Тетка Наталья полезла на сеновал, потом заглянула в ясли, стала на коленки, вслепую водила рукой, пока не наткнулась на безмолвно лежащего Тимошу.

— Дитятко, да что ж ты, маленький, лежишь тут, а? — запричитала соседка. — Мы ж тебя обыскались, а ты хоронисся. Вылезай, не бойся…

Тимоша молчал, еще дальше посунулся к стене, подобрал ноги, и тетка Наталья побежала за подмогой.

— Да тут он, товарищ Наумович, тут! — взахлеб, радостно волнуясь, говорила она, вбегая в хлев, широко распахивая дверь. — Я его тащила-тащила, ни в какую… Тимоша, сынок! Вылезай!

Теперь на коленях у яслей стояли несколько человек, один из них — в черной, поскрипывающей кожанке, с фонариком в руках. Осторожно и бережно Тимошу извлекли из его убежища, и он, шатаясь, стоял перед взрослыми — худенький, с ввалившимися испуганными глазами, замерзший.

— Ой, дитятко! Ой, лапушка ты моя! — всплескивала руками тетка Наталья, а потом прижала его к груди, заплакала. — Ну, хоть один остался, хоть один!.. От изверги!

— Макарчук, отнеси парнишку в избу, он еле на ногах стоит, — сказал тот, в кожанке, и молодой сильный парень в солдатской шинели, бросив короткое: «Есть!», подхватил Тимошу на руки.

— Ко мне его, ко мне! — забежала вперед тетка Наталья. — У них же нетоплено, холодно… Да и мать там лежит, и Макар Василич… Не надо ему, лапушке, глядеть, и так настрадался.

Федор Макарчук, от которого пахло морозом и дымком, понес Тимошу к Луковым, подбадривающе заглядывая ему в лицо.

— Испугался, да? — ласково спросил он. — Или замерз? Ну ничего, согреешься сейчас… Чего ж ты, дурень, не вылезал? Бандитов со вчерашнего дня в Меловатке нет.

Тимоша не отвечал ничего. В голове у него кружилось, хотелось тепла, есть.

Его уложили на печи, напоили теплым молоком, укрыли стеганым одеялом. Тетка Наталья и маленькая ее дочка Грушенька хлопотали возле Тимоши, все подправляли то подушку, то одеяло, что-то говорили ему, клали на голову холодную тряпицу, а грудь мазали чем-то скользким, с резким запахом. Он что-то отвечал, отталкивал чью-то руку с дурно пахнущим этим жиром, а потом провалился в черную бездну и долго-долго летел, пока наконец не опустился на какую-то чудо-перину и крепко заснул…

Спал он долго, и все это время в доме Натальи Луковой ходили на цыпочках, разговаривали шепотом. Дети (а их было у Натальи четверо) то и дело подбегали к печи, тянулись к занавеске, приподымали ее — не проснулся ли Тимка? Живой ли?

— Он дышит, мама! — шепотом сообщала матери Грушенька. — Вот так, смотри. — И показывала — как.

— Пусть спит, не будите его, — строго наказывала Наталья. — Намаялся, бедолага, натерпелся… Один на свете остался! Сиротинушка…

Хоронили Клейменовых и Ваню Жиглова к вечеру, с солдатскими почестями. Приехавшие с Наумовичем бойцы дали над могилами погибших залп из винтовок, бабы плакали в голос, проклинали бандитов.

— Поплачь и ты, дитятко, поплачь, — уговаривала Наталья Тимошу, но он стоял бледный, с перекошенным ртом, прямой, как тополек у их хаты, и лишь отрицательно мотал головой.

О Макаре Васильевиче и Ване Жиглове, комсомольском секретаре Меловатской ячейки, хорошо говорил чекист товарищ Наумович. Мол, контрреволюция отымает у Советской власти лучших сынов, но все равно Советская власть будет жить и процветать, несмотря ни на что, и в обиду тех же меловатцев больше не даст. Правда, и им самим надо похлопотать о собственной безопасности: в других селах, к примеру, создаются отряды самообороны, мужикам надо вооружаться, охранять Меловатку от внезапных бандитских нападений, а при нужде пойти на подмогу в соседнее село, дать знать о бандитах чека или милиции…

Наумовича слушали с суровыми и согласными лицами, здесь же, на сходе, после похорон, выбрали командира отряда и нового председателя волисполкома. В отряд записались почти все мужики, не взяли только двоих — Фрол Тынак вернулся с гражданской без ноги, а Андрюха Лоскутный от контузии глух, толку от него все равно не было. Хотела записаться в отряд и Наталья Лукова, так как мужик ее все еще служил в Красной Армии и выставить с их двора было больше некого. Но Наталье дружно отказали — нянчи, мол, детей, Натаха, и без тебя в «секретах» посидим, дело это мужское…

…Наумович беседовалс Тимошей в его разграбленном, опустевшем доме. Тимоша, слегка теперь заикаясь, рассказывал и показывал «дядьке чекисту», как все происходило здесь, где стояла мать, что она говорила, где была сестренка Зина и братишки. Потом, напрягая память, стал вспоминать, как выглядели те двое, с обрезами, в чем были одеты-обуты, а Наумович тщательно все записывал, переспрашивал, просил показать еще раз… Тимоша рассказал и о Рыкалове с Фомой Гридиным, как Рыкалов шарил у них в хлеву и забрал все, что хотел. Наумович послал своего помощника Макарчука за Рыкаловым, и тот, явившись, первым делом напустился на Тимошу:

— Брешет все, щенок! Брешет! — кричал он, брызгая слюной. — Он же меня под расстрел может подвести, товарищ Наумович! — картинно простирал он руки к чекистам. — Как можно верить этому несмышленышу?!

— Трибунал разберется, Рыкалов! — отвечал Наумович. — Вы арестованы и поедете с нами. И за мародерство, и за пособничество бандитам… Впрочем, это потом, потом.

Вещи Клейменовых признали и другие соседи, не один Тимоша. С Рыкаловым сделалось дурно, он рухнул перед Тимошей на колени, хватал его за рубашонку:

— Да мы ж с батькой твоим дружили, Тимошка! Как же ты напраслину на меня наговариваешь?!

— Уведи его, Федор, — приказал Наумович Макарчуку, и тот кивком головы велел Рыкалову следовать за собой.

— Садись, Тимофей, — как взрослому сказал Наумович. — Поговорить надо.

Тимоша сел на краешек сломанного, качающегося табурета, думая о том, что надо бы потом починить его… Да и вообще, дел теперь хватит у него дома…

— В детдом тебе надо ехать, Тимофей, — вздохнул Наумович. — Мы таких, как ты, сирот направляем в детские дома. Не один ты такой, к сожалению.

— Никуда я не поеду! — вскинулся Тимоша. — Оставьте меня тут, дядько чека!

— Тебе всего тринадцать лет. — Наумович покачал головой. — Ну что — воровать, побираться пойдешь?

— Дома буду. — Тимоша упрямо склонил голову.

— Есть дома нечего, я же знаю. И потом — ребенок, один… Ты подумай, Тимофей. Мне, взрослому, и то…

— Я когда бояться буду, то к тетке Наталье попрошусь ночевать. Или к Ваське Жиглову. У него ведь брата Ваню убили.

— Знаю, знаю. — Наумович поднялся. Положил руку на плечо Тимоше, вздохнул. — Ну ладно, давай так договоримся. Неделю-другую поживи, а потом мы снова приедем. Или, может, я одного Макарчука пришлю. Договорились?

Тимоша кивнул, несмело пожал протянутую ему руку, пошел провожать Наумовича. Конный отряд уже стоял наготове у ворот, в бричке сидели с хмурыми лицами Рыкалов и Фома Гридин. Вокруг стояли меловатцы.

Наумович вскочил на коня.

— Ну, всего доброго! — помахал он рукой, еще раз улыбнулся Тимоше.

— Отпусти-и!.. Пощади невинную душу-у! — завопил вдруг на всю улицу Рыкалов, рванулся было с брички, но его усадили, и отряд тронулся в путь…

Было холодно, мела поземка, ледяной ветер жег лица, но никто из меловатцев не ушел с улицы до тех пор, пока не скрылись за дальним леском покачивающиеся фигуры конных.

— Дозорные, по местам! — подал команду командир отряда самообороны Скопцов. — Ты, Митроха, на тот конец, — он показал рукой, — а ты, Михаил, вон туда, за амбаром схоронись. Там всю дорогу от Лосева хорошо видать.

— С мельницы бы еще лучше, Митрич…

— На мельницу мы пацанят попросим… Ну, кто нынче, хлопцы?

Тимоша шагнул вперед.

— Нас с Васькой Жигловым пустите, дядько Петро. Мы ее летом всю облазили.

— Ну ладно, вы так вы, — согласился Скопцов, маленький, как нахохлившийся воробушек мужичок, и отчего-то быстро, с покривившимся лицом отвернулся..

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Шматко понимал, что его «банде» пора действовать более активно. Отряд насчитывал теперь тридцать человек, в Журавке они были как бельмо на глазу, хоть и отправлялись время от времени в «набеги», «громили» большевиков. Прошлый раз на виду у слобожан «батько Ворон» схватился с какими-то чекистами, затеял с ними перестрелку, отогнал от Журавки. Чекистов, правда, было немного, человек десять конных. Ворон погнался за ними, но у тех кони были добрые, не догнали. Возбужденная погоней, «банда» носилась по Журавке, кто-то из рьяных пальнул из обреза, подстрелил курицу — она с суматошным криком бросилась вдруг через улицу, наперерез конным.

Шматко вызвал потом Петра Дибцова (он стрелял), напустился на него: и так, мол, шума много, можно было и не переводить куру. Дибцов, румянощекий увалень, милиционер из Богучара, виновато хлопал голубыми, по-детски наивными глазами. Сказал, что хотел как лучше, так им и верить не будут, а за курицу он может хозяйке и заплатить. Шматко поднял Дибцова на смех — тоже конспиратор нашелся! Ты еще признайся кому-нибудь, что немногочисленный чекистский отряд был специально подослан Наумовичем, и те и другие палили поверх голов, в воздух, и что Ворон гнался за чекистами в полсилы…

Дибцов молчал, виновато сопел и стоял по стойке «смирно». Разговор шел в хате Шматко, теперь это был штаб «батьки Ворона»; присутствовали немногие — заместитель Шматко Прокофий Дегтярев и комиссар Тележный. Тележный появился в отряде с первых же дней, это они с Дибцовым клали здесь, в хате Шматко, печь; приехал он из Павловска, через него шла связь с Наумовичем — на нескольких хуторах были у них свои люди. Тележный, сидя на лавке у стены, внимательно слушал разговор командира с провинившимся бойцом, согласно кивал склоненной стриженной головой. Он тоже не одобрял поведения Дибцова, сказал об этом:

— А в старуху какую-нибудь бы попал, Петро! Греха потом не оберешься.

— Виноват! — тянулся Дибцов. — Попужать хотелося, товарищи командиры. Думал, на пользу.

— Ладно, иди, — махнул рукой Шматко.

— Журавцы и так уже на улицах не показываются, — усмехнулся Дегтярев; пригнув голову, он что-то высматривал за окном. — По слободе идешь, так от окошек и отскакивают… М-да…

Прокофий поднялся, подошел к двери, неплотно прикрытой Дибцовым, потянул за ручку. Вернулся потом к столу, поднял на Шматко глаза.

— Может, самим нам объявиться, Иван? — спросил он, и курносое его, в крупных веснушках лицо застыло в напряженном ожидании.

Шматко покачал головой.

— Нет, — решительно сказал он. — Надо ждать. Приказ.

— На рожон полезем, заподозрят, — поддержал Шматко Тележный. Молодое его безусое лицо было спокойно. Лампа, стоявшая на столе, освещала и занятые делом руки: Тележный чистил наган. Огонь в лампе запрыгал, заплясали тени на стенах, и Тележный, отложив наган, снял закоптившееся стекло, пальцами схватил с огня какой-то нарост, и оранжевый язычок взметнулся вверх, стал прозрачнее, чище.

— Ну вот, давно бы так, — одобрил Шматко. Положив руки на стол, он какое-то время задумчиво смотрел на огонь, на то, как Тележный собрал вычищенный уже наган, сунул его в кобуру.

— Пора бы кому-то уже появиться, пора, — рассуждал Шматко. — Времени прошло достаточно, в штабе Колесникова о нас знают, убежден. Яшка Скиба не зря в Калитву ездил.

— Для верности надо было проследить за ним, — сказал Дегтярев. — Наверняка бы знали; а так, может, он в лавку ездил.

— Проследили бы и наследили, — тут же возразил Тележный.

— Ждать будем, ждать, — повторил Шматко. — Приказ!

* * *
Ехать в Журавку — поглядеть «шо там за батько такой объявився, Ворон», вызвался Митрофан Безручко. Яшка Скиба, тайно приезжавший в Старую Калитву, сказал, что Шматко, судя по всему, анархист, гнет свою линию и никому не собирается подчиняться. С его слов, гулял он на Украине с Махно, крутил хвосты большевикам, а теперь, мол, чихать на все хотел…

— Как бы не так, — важно уронил Безручко, попыхивая трубкой. — У нас пид носом та це вин свою линию будэ гнуть. Нехай не надеется. Враз салазки позагинаем.

Безручко отложил трубку; со вчерашней попойки его мутило, надо бы кружку зелья, глядишь, и полегчало бы.

— Сетряков! — гаркнул он в дверь, и боец для мелких поручений предстал перед ним, выслушал приказ и скоро вернулся с самогонкой в белой жестяной кружке. Безручко жадно выпил, сидел потом малость оглушенный, гладил вислые мокрые усы, смотрел на стоящего перед ним деда расслабленно и тупо.

— Ох, гарна горилка! — похвалил он. — До кишок продрало. Ну, ты, мабуть, иди, Сетряков. Мы тут побалакаем.

Дед ушел, оставив в горнице хаты запах прокислой овчины, а Безручко перевел малость помягчевший взгляд на Скибу — тот по-прежнему переминался с ноги на ногу у порога, мял шапчонку.

— А ты не брешешь, Яков? — строго спросил Безручко. — Про Ворона. Може, там ниякого батька и нема? Зря коней гонять…

— Та вот те крест, Митрофан Василич! — обиделся даже Скиба, и щербатый его рот покривился в протесте. — Шматко — наш, слобожанский, я ж его сопляком помню. А шайку он по округе собрав. Народ отпетый. Позавчера вон чекистов гоняли, пальба такая была, шо не дай бог! Курей всех в Журавке побили.

— А откуда знаешь, шо чекисты булы? — Безручко снова сунул под усы трубку, сосал ее, смакуя.

— Знаю кой-кого… Как жа! Не маленький.

— Гм… — Безручко морщил покрасневший от самогонки лоб, толстыми, желтыми от табака пальцами поскреб у себя под мышкой.

— Ты вот шо, Яшка. Паняй-ка до дому и сиди тихо, як мышь. А мы, мабуть, подскочемо.

— А когда ж будете, Митрофан Василич?

— А цэ не твоего ума дело. Военная тайна. Як нам захочется. Поняв?

Безручко отпустил Скибу, и тот задом, задом выскользнул из штабной хаты, а голова политотдела, хмурясь, стоял у окна, глядя, как Яков отвязывал пегую свою тощую кобылку от телефонного столба, как подтягивал на ней хомут, а потом сел в бричке на корточки, взмахнул хворостиной.

— Сетряков! — снова позвал деда Безручко и велел тому найти Конотопцева, да побыстрей. Сашка явился, что-то дожевывая на ходу, и Безручко это не понравилось: начальник дивизионной разведки мог бы пожрать и не на виду у него…

— Слухаю, Митрофан Василич, — Конотопцев вытер губы рукавом гимнастерки.

— Ты жрать когда перестанешь, Конотопцев? Як не вызову — все ты жуешь, жуешь…

— Та кишки болять, Митрофан Василич, — пожаловался Конотопцев, прикладывая руки к животу. — А чего, съешь — так и полегче.

— Самогонки поменьше трескай… Никакой жеребец столько не выдержит, — посоветовал голова политотдела. Спросил строго: — Не осталось там?

— Не. Хлопцы ж допили. А новую ще гонють.

— Хлопцы! — нахмурился Безручко. — Прежде начальствующий состав должен потреблять, а потом — нижние чины. Испокон веку так було… Ну ладно, сидай. Побалакаем.

Они сели к столу, и Безручко рассказал Конотопцеву о приезде Якова Скибы, о батьке Вороне.

— Дюже он мне любопытный, — признался голова политотдела. — Шо за линия? Ни к красным, ни к нам не ластится. Га? Як можно?

— Может, хитрит? — подал мысль Конотопцев. — Овечью шкуру натянув?

— Та яка там овечья! — протестующе махнул Безручко рукой, и дымящиеся крошки табака выпали на столешницу. — Чекистов же гонял… Ну ладно, побачим, спытаем у самого. Интересно! — Он крутнул головой, заправил трубку свежим табаком.

— Охрану брать? — поднялся Конотопцев.

— А як же! Скажи, щоб эскадрон наладили. Ручной пулемет на всякий случай нехай хлопцы возьмут. Мало ли что.


…Эскадрон повстанцев появился в Журавке к вечеру. Шматко доложили, что со стороны слободы Фисенково движется большой конный отряд, всадники вооружены винтовками, у одного, похоже, на седле ручной пулемет. В бинокль хорошо было видно, как отряд остановился на дальнем бугре, всадники явно совещались, рассматривая Журавку. Потом отделился один, поскакал к слободе.

— Не пугайте его, это парламентер, — сказал Дегтяреву Шматко. Они стояли у дома, курили, наблюдая за тем, как всадник (это был Конотопцев) скакал по Журавке, боязливо поглядывая по сторонам, как, поскользнувшись, конь не сразу набрал прежний ритм бега, и всадника это разозлило — он принялся хлестать его плеткой.

— Трусит, — усмехнулся Дегтярев. — Вдесятером бы на одного — тут они смелые.

Конотопцев осадил лошадь у самых ворот; она, белоногая, с пеной на трензелях, потянула морду к Шматко, и он потрепал ее по шее, ощутив мокрую, вздрагивающую шерсть.

— Кто тут Ворон? — начальственно крикнул Конотопцев.

— Ну я. А что тебе? — с ленцой спросил Шматко, нагоняя на лицо неприступность и нужную суровость. — Ты-то сам кто такой?

— Я от Колесникова. Слыхал?

— Может, и слыхал, что с того?

— Да ты бы слез, — предложил Дегтярев. — А то голову задирать… Не велика шишка.

— Можно и слезти, — согласился Конотопцев, спрыгивая с лошади и бросая поводья подскочившему к ним Дибцову, оправляя ремень, на котором болталась деревянная кобура с маузером.

Подал руку Шматко:

— Приветствую тебя, Ворон. Конотопцев я. Начальник разведки у Ивана Сергеевича.

— Здоров, коли не шутишь, — ответил на приветствие Шматко. — И чего ж ты до нас разведывать явился? Все у нас тут на виду, ни от кого не прячемся.

— Хм… — Конотопцев замялся. — Разговор есть.

— Так давайте в хату, чего тут стоять? Это мои заместители, — представил Шматко, — Дегтярев и Тележный.

Пригнувшись в притолоке, Конотопцев вошел в дом, быстро оглядев довольно убогое его убранство. Обратил внимание на то, что печь явно перекладывали и что Ворон живет так себе. Лавки вдоль стены, под окном — грубо сколоченный стол, топчаны…

— Садись, — предложил Шматко.

— Ты это… В случай чего — эскадрон рядом, видел, наверно.

— Видел, видел, — с улыбкой махнул рукой Шматко, и сам, садясь к столу, внимательно глядел в настороженные и бегающие глаза Конотопцева — человека, которого он хорошо уже знал заочно, еще в Воронеже: Любушкин дал ему подробную характеристику, сказав, что за его плечами — служба в разведке старой армии, а затем, в гражданскую войну, — у белогвардейцев. Так что вояка это опытный, враг убежденный, хотя и не очень грамотный.

— Начальник политотдела приехал, хочет с тобою побалакать, — стал говорить Конотопцев, малость, видно, успокоившись, свободнее усаживаясь на лавке.

— А что ж тебя послал? Мы тут не кусаемся, — Шматко глянул на Дегтярева с Тележным, и те закивали согласно: само собой, Ворон! Чего там!..

Конотопцев свел белесые жидкие брови, положил руку на стол, как бы придавая вес своим словам, все расставляя по местам.

— Положено так. Все ж таки он голова политотдела, а не рядовой боец… Ты вот что, Ворон. Тронешь если меня — ни одного живого хлопцы не оставят, учти. Знаем, сколько вас.

— Ну-ну, запугал… Ха-ха… Видали? — обратился Шматко к Дегтяреву и Тележному, и они подхватили смех батька.

— Вы вот что, хлопцы, — стал нажимать Конотопцев. — Покладите-ка пушки свои на стол… Безручко не любит балакать с этими цацками.

— А ты ему вот это передай, — Шматко неторопливо, свернул кукиш. — Бачишь? Оружие мы в бою добыли, кровью своей. А тут является какой-то Безручко-Безножко, и клади наганы на стол! Ха! Убирайся-ка ты, Конотопцев, подобру-поздорову, а то, в самом деле, не пришлось бы и нам из пулемета ваших полосовать.

— Ну ты потише, потише, — пошел на попятную Конотопцев. — Давай с оружием переговоры вести, раз так. Но еще раз предупреждаю: мыша́ отсюда не убежит…

…Минут двадцать спустя Безручко, Конотопцев, Шматко, Дегтярев и Тележный сидели за столом, а вокруг дома, вперемежку, с оружием наготове стояли повстанцы и люди батьки Ворона. Тем и другим был отдан приказ: стрелять при первом же сигнале опасности, и потому охрана не спускала глаз друг с друга. Зимний день уже кончался, багровое солнце садилось за дальними буграми, тревожный розовый свет тлел в подслеповатых оконцах слободы. Журавка притихла, затаилась, даже собаки попрятались. Слышалось только фырканье разгоряченных походом коней да гоготали у колодца сбившиеся в кучу бойцы эскадрона.

— Ну чого ж ты, Ворон, до нашего штаба глаз не кажешь, а? — спрашивал Безручко, раскуривая трубку. — Территория наша, обязан подчиняться законам военного времени.

— У меня свои законы, — спокойно отвечал Шматко. — Ты меня не тронь, а я тебя не трону.

— Мы прослышали, шо ты тут чекистов пощипав. Так?

— Было дело.

— Значит, с большевизмом не в ладах?

— Выходит, так.

— А чого бы нам общими, значит, силами на коммуниста не навалиться, а? Так сподручней. Шо скажешь?

— Может, и сподручней. Только войной идти против красных мои хлопцы не желают.

— Что так?

— А надоело.

— Ах, мать твою за ногу!.. — Безручко грохнул кулаком по столу. — Мы, выходит, кровь должны лить, а тебе надоело?! За нашей спиной в рай желаешь въехать?

— Да уж какой там рай! С голоду бы не подохнуть.

— И подохнем. И ты, и я, и Конотопцев, и хлопцы твои — все! Бо коммунисты нам судьбину такую уготовили. Знаешь же, шо продотряды все подчистую метут.

— Знаю. А кровь лить мне тоже надоело! — трахнул кулаком и Шматко. — Ты знаешь, сколько у меня на Украине было хлопцев! А сейчас где они? Там! — Он пальцем ткнул в направлении земляного пола. — И мы там будем, если…

— Да мы твоих хлопцев просто мобилизуем, Ворон! Приказом. А тебя — к стенке! За неподчинение.

Шматко побагровел.

— А плевал я на вашу мобилизацию! Силой ничего не сделаешь. Если помощь моя нужна — говори. А так перестреляем друг друга — и все. Ты меня не знаешь, Безручко. Злой я теперь стал, ох какой злой!

Безручко озадаченно поскреб лысеющую макушку. Большие его, навыкате, глаза искали поддержки у начальника разведки, спрашивали мнение.

Конотопцев, у которого от напряжения дергалось веко, старался придать своему осевшему голосу приказной тон:

— Ты это, Ворон, не мути воду. Порядок завсегда был и должен быть. Это тебе не шутка — мобилизация. Примыкай к нам по-хорошему.

— Я свое слово сказал, — упрямо повторил Шматко. — Какая помощь нужна — скажи, подмогнем. А так — мы птицы вольные. Сегодня здесь, завтра снимусь, на Дон пойду или снова на Украину…

— А если хитришь? — глаза Безручко внимательно щупали Ворона. — Если чего затаил против нас?

— Интересный ты человек, Митрофан! Я ж никого сюда не звал, к вам не лезу… Живу со своими хлопцами как хочу.

— Живешь ты на нашей земле, Ворон. Потому и выбирай: или с нами, или…

— Батько же сказал: что от нас требуется?! — не выдержал Дегтярев. — Чего воду в ступе толочь! Нужна если помощь…

— Нужна, — кивнул Безручко. — В Талах вон исполком бы надо разгромить. Там Писаревка рядом, Богучар…

— На Богучар не пойду, — покачал головой Шматко. — Там сильный ревком, чека, чоновцы… Мокрое место от Ворона останется. В волчью яму суете. Не пойду.

Безручко с Конотопцевым повыхватывали наганы.

— Руки! Руки подымайте! — приказал голова политотдела. — Ну! И ты! Ты! — орал он на Дегтярева и побледневшего Тележного. — Ах вы, чекистские шкуры! Ягнятами тут попритворялись. Та у мэнэ на чекистов нюх, як у собаки. Ще тильки в хату зайшов, так у носи засвербило. Тут же чека, думаю!..

— Убери, — спокойно сказал Шматко, глазами показывая на наган. — Такие концерты и я умею разыгрывать.

— Ворон! Руки! — визгливо кричал Конотопцев. — Стрелять будем!

— Не будешь, — усмехнулся Шматко. — Не за тем приехали. В дивизию вашу все одно не пойду, а помогать буду. Нам с большевиками не по пути. Так, Дегтярев?

— Та-ак. — Прокофий перевел дух, снял руку с расстегнутой уже кобуры.

Безручко бросил наган на стол, захохотал.

— Ну шо, Ворон? Перелякався? Штаны-то сухи? А то сымай…

Тоненько, по-бабьи, хихикал и Конотопцев, но глаза его по-прежнему были настороженными, злыми.

— Ладно, Ворон, пошутковалы, и будет, — сказал Безручко. — С хлопцами нашими Талы погромишь. А там побачимо. Неволить, може, и не станем. Гуляй пока.

Все поднялись из-за стола, заговорили разом. Напряжение на лицах гостей и хозяев спало, вместе и посмеялись над происшедшим.

— А хозяин ты хреновый, Ворон, — гудел Безручко. — Гости до тэбэ по холоду скакали-скакали, а ты и горилки не припас.

— Отчего ж не припас? — смеялся Шматко. — Дибцов! Ну-ка, в сенях там, глянь…

Дибцов, а вместе с ним и Тележный с Дегтяревым засуетились; появилась четверть, вареная картошка, капуста, крупно нарезанный лук…

— Оцэ другэ дило! — Безручко потирал руки. — Сидай, Конотопцев. Малость подкрепимся на дорогу. А то и правда — в животе бурчить…

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

По скользкой и грязной дороге, соединяющей Старую и Новую Калитву, поддерживая старое свое и не очень послушное уже тело добротной суковатой палкой, медленно шла Мария Андреевна Колесникова. Из дому тронулась она утром, сказав девкам и Оксане, что сходит на Малую Мельницу, к Ивану, — там сейчас его штаб. Оксана стала было напрашиваться с ней, убеждая, что вдвоем идти легче, дорога эта и для молодых ног не ближняя, туда да обратно наберется, поди, километров двенадцать, не меньше; кроме того, и ей, как жене, надо поговорить с Иваном: прошел слух, что на Новой Мельнице у него краля, беловолосая какая-то Лидка. Но Мария Андреевна Оксану с собой не взяла: насчет крали она и сама разузнает, а поговорить ей со старшим сыном надо о другом. Калитва хоть и восстала, и власть тут Иван с дружками захватил, все одно — дело это бандитское, против законной Советской власти совершенное.

Мария Андреевна, повязавшись теплым платком, отправилась в путь пораньше. Дороги она не боялась — выросла тут, с детства и грязь калитвянскую месила, и по зеленому лугу бегала, и в Дону купалась. Дойдет и теперь до Новой Мельницы, не развалится. Летом бы, конечно, сподручнее: до хутора напрямки километра четыре, но сейчас по лугу не пройти — снег размок, туман. Придется идти через мост, что у Новой Калитвы, потом вдоль бугров на Мельницу эту… Ишь, убрал бандитский свой штаб из Старой Калитвы, подальше от людских глаз. Таких делов наворотили, что сквозь землю хоть проваливайся: продотрядовцев побили, в какой-то Меловатке, Гончаров хвастался, мальцов с матерью постреляли из обрезов… Там же, Марко языком молол, девку он себе приглядел, Лидку эту, а Иван себе взял. Ох, Иван-Иван! Да что ж тебе, непутевому, свет застило? Руки людской кровью измарал, колесниковский род на веки-вечные опозорил. Как теперь меньшим сынам, Павлу да Гришке, в глаза смотреть? А чужим людям? Чует ее старое сердце, что кровавая эта игра ненадолго, что страшный будет для Ивана конец. Господи, вразуми ты его, беспутного, направь на истинную дорогу! Что ж ты, господи, видишь все с небушка, да не подскажешь? Явился бы в каком-нибудь образе к нему и подсказал бы, нашептал бы в оглохшее ухо, в бесстыжие зенки глянул бы. Проклятье его ждет народное, кара небесная… Давеча являлся от тебя посланник, господи, сказывал с горестью: смерть Ивану, если не бросит кровавое свое дело, не одумается…

Мария Андреевна, мелко крестясь, стояла сейчас лицом к Новокалитвянской зеленой церкви, купола которой едва были видны из-за тумана, плакала. Сердце ее изболелось за проклятый этот месяц, сил вовсе не стало. Стыд-то какой, господи! Позор! Кто бы мог подумать, что старший ее, Иван, на такое дело пойти согласится?! Ну, пригрозили, ну, припугнули — мужик ведь он, не баба. Да и баба — на какую еще напали бы. В Гнилушах вон, рассказывали в слободе, учителку какую-то Назарук с дружками в свою веру хотели обратить, а та — ни в какую, на своем стояла. Так они, сволочи, груди ей срезали, живодеры!.. А Григорий потом божился, мол, не они это, а Осип Варавва из-под Богучара набежал… Да какая разница, одного полета птицы.

Отдохнув и немного успокоившись, Мария Андреевна пошла дальше, ставя ноги в разбитых чоботах сбоку дороги, в чистый и рыхлый снег — вилась цепочка маленьких, глубоких следов…

На Новую Мельницу она пришла к полудню. Вдоль меловых бугров идти было легче, не то что по лугу, — дорога тут посуше. Черная Калитва лежала подо льдом и снегом, но у самого мостка дымилась широкая полынья, билось у ее края вздрагивающее на ветру гусиное перо.

Марию Андреевну еще за мостком встретил конный разъезд: Демьян Маншин и кто-то второй, незнакомый ей, на приземистой пузатой кобыле. Демьян поздоровался первым, спросил, по какому, мол, она делу — тут штаб дивизии, запретная зона. Мария Андреевна с сердцем ответила Демьяну, что плевать ей на штаб и дивизию, пришла она до сына, Ивана, надо его побачить. Маншин растерянно переглянулся со своим напарником — был, видно, у них на этот счет какой-то приказ, никого не подпускать к Новой Мельнице, но мать атамана под приказ этот явно не попадала. «Да нехай идет, Демьян!» — махнул рукой тот, на пузатой кобыле, и Маншин тоже махнул: иди.

Мария Андреевна пошла дальше (она пошла бы и без их согласия), а конники зачавкали по дороге на Новую Калитву — видно, дежурили. На белом бугре, что дулей торчал над Новой Мельницей, она увидела еще двух всадников — они смотрели сверху в ее сторону. С бугра этого она и сама девчонкой глядела окрест — занятно! Вся Старая Калитва как на ладони. И Лощину видно, и Терновку. А там, слева, если приналечь на глаза, и Россошь, кажись, можно разглядеть. Хорошо эти двое на бугре приспособились, далеко видно…

Сразу при входе в хутор на глаза Марии Андреевне попался дед Сетряков — тащил откуда-то оберемок соломы. Она знала, что старый этот придурок сам напросился в банду, при штабе истопником: значит, знает, в каком доме Иван, и спросила про это.

— Андре-е-евна-а… — пропел удивленно Сетряков. — Какими божьими судьбами?

Он опустил солому на землю, смотрел на нее с интересом, по-пацаньи неряшливо утирая сопливый нос рукавом рваного кожушка, сбивая с глаз сползший треух.

— Божьими, божьими, — сурово ответила Мария Андреевна. — Где мой-то?

Зуда повел ее к дому с голубыми ставнями; всюду она видела лошадей, вооруженных людей, из одного двора торчало даже круглое рыло пушки.

«От антихрист! От антихрист!» — скорбно качала опа головой.

— Что у него — девка тут? — спросила Мария Андреевна Сетрякова, семенившего рядом. — Или брешут в Калитве?

— Может, и не брешут, — осторожно промямлил Зуда. — Хто их, молодых, разберет, Андревна?.. Я к тому ж теперь не в самом штабе, а в пристрое, и за лытки… хи-хи!.. никого не держав.

— Дурак ты, — ровно сказала Мария Андреевна. — И речи твои дурацкие. Не знаешь — так и скажи.

Остряков обиженно пожал плечами, отстал.

Колесников увидел мать из окна, вышел на крыльцо в гимнастерке без ремня, с непокрытой головой, с невыспавшимися, пьяными глазами. Смотрел на нее с каменным, неподвижным лицом, ежился от холодных капель, срывающихся на шею с навеса крыльца. Вышел на крыльцо и Гончаров — у того морда вовсе распухла от непрестанной, видно, гульбы.

— Здравствуй, Иван, — сухо сказала Мария Андреевна и оперлась на палку, трудно дыша: все ж таки не для ее ног эта дорога, не для ее.

— Добрый день, мамо, — ответил Колесников безрадостно и стал спускаться с крыльца. — Ты до мэнэ, чи шо?

— До тэбэ, до тэбэ, — потрясла она утвердительно головой и пристально посмотрела сыну в лицо; Колесников отвернул голову.

Мария Андреевна вошла в чужой дом, где жил ее сын Иван и где размещался его штаб, заметив при этом, что Марко Гончаров настороженно и вопросительно вылупил на Ивана глаза, а тот пожал плечами — сам, дескать, не понимаю, зачем она явилась. Выскочили на голоса у порога Кондрат Опрышко с Филькой Струговым; эти осклабились почтительно, Филька хотел даже принять у матери атамана дорожный, измазанный грязью посох, но Мария Андреевна отвела его руку, не дала. В горнице, куда она вошла, были еще какие-то люди, среди них она увидела и Сашку Конотопцева, и Гришку Назарука с Иваном Нутряковым. В горнице был накрыт большой стол, гудели голоса, табачный дым стоял коромыслом. Мелькнуло девичье бледное лицо, и Мария Андреевна почувствовала, как дрогнуло ее сердце: «Она, полюбовница Ванькина!»

Колесников прикрыл дверь в горницу, ввел мать в другую комнату, где стояла широкая двуспальная кровать с блестящими шарами-шишками по углам грядушек и с высокими, горкой уложенными подушками; над кроватью, на стене, висели в грубых деревянных рамках фотографии чужих, неизвестных ей людей. Мария Андреевна села на предложенный ей стул, скинула на плечи теплый платок, оставшись в тонком, кутавшем ей лоб и оттенявшем голубые, потемневшие сейчас глаза. Колесников молча ждал.

— Ну, чего пришла? — не выдержал он наконец и недовольно ворохнулся на стуле у стены; сидел теперь, картинно и с вызовом закинув ногу на ногу, белесые его брови сходились у переносицы.

Мария Андреевна не отвечала; смотрела на его заметно изменившееся, ожесточившееся лицо, на поседевшие виски, на руки, беспокойно ищущие себе места или дела. За дверью бубнили голоса, у порога явно кто-то топтался, подслушивал, и Колесников настороженно косился на дверь, жило в его глазах напряжение.

— Что ж ты делаешь, Иван? — убито, негромко сказала Мария Андреевна, стараясь, чтоб и ее голос был там, за дверью, не очень-то слышен, надо ведь поговорить с ним, окаянным, по-матерински, отвести неминуемую беду… Она приготовила за этим вопросом целый короб попреков, намеревалась найти для этой цели самые верные слова, но из этой затеи ничего не вышло — сами собой неудержимо покатились по морщинистым щекам Марии Андреевны слезы, душил ее обидный и протестующий плач.

— Да шо… — саркастически отвечал на ее вопрос Колесников. — С Советами воюю, ты знаешь. А точней, с большевиками, бо Советы нам самим пригодятся.

— Тикай ты отсюда, Иван! — раненно, приглушенно выкрикнула Мария Андреевна. — Не одному тебе аукнется, всему нашему роду прощения не будет.

Колесников нервно дернулся небритым и оттого еще более угрюмым лицом, вскочил со стула, принялся расхаживать по комнате, и вся его согнувшаяся, в военной одежде фигура, озлобившееся лицо, тискающие друг друга руки — все в нем возмущалось в несогласии, в крайнем раздражении.

— Мамо… ты, если чего не розумиешь… Я никого не убиваю, не мучаю. Командую, и все. Дело военное.

— За кого ж ты воюешь, Иван?

— За кого… За народную власть.

— Власть народная — Советская. И Красная Армия — защитница. А ты бросил ее…

Колесников стоял теперь спиной к матери; смотрел в окно на мирно жующих сено лошадей, на Митрофана Безручко, приехавшего откуда-то в заляпанных грязью дрожках.

— Дороги назад для меня нету! — жестко сказал в мутное, запотевшее стекло Колесников. — Да и зачем она, дорога назад? Красной Армии все одно конец скоро. Глянь вон, у Антонова сила какая! Кто с ней сладит?.. И шо тогда браты мои, Павло да Гришка, робыть будут, а?

Мария Андреевна покачала головой:

— Ой, лышенько… Что ты мелешь, Иван? Не для того народ царя сбрасывал… И вашу шайку, и того ж Антонова Советская власть як щенят расколошматит. Вот побачишь.

— Не шайку, мамо! — строго и обюкенно сказал Колесников. — У нас такие ж части, как и у красных. И лупим мы их як цуциков, а не наоборот. Не слыхала, чи шо?

— Слыхала. — Мария Андреевна горько усмехнулась. — На Криничной сонных красноармейцев порезали, в Терновке… Ума тут много не треба.

— Военное дело, хитрость, — знакомо уже, нервно, дернулся Колесников, поворачиваясь. — Не мы их, так они нас. Дело смертное.

— То-то и оно, что смертное. — Мария Андреевна промокнула углом платка мокрые глаза. — И втянули тебя как Ивашку-дурачка. Тьфу!

Колесников побледнел, выхватил из кармана гимнастерки пачку папирос, жадно и торопливо закурил, снова отвернулся к окну.

— Никто меня не втягивал, мамо, — глухо говорил он. — И про Ивашку ты брось. С большевиками у меня свои счеты… Шесть годов по окопам вшей кормил, Родину, царя, Советскую власть защищал, башку за нее под пули подставлял. А сам что имею, а? Где мое, батькой, дедом нажитое?! Где?! Я тебя спрашиваю!

Иван почти кричал, и Мария Андреевна поняла, что пришла зря, что перед нею уже не родной старший сын, а непонятный и чужой человек, как и эти фотографии на стене, весь этот дом-штаб с пьяными вооруженными мужиками, девкой-полюбовницей и подслушивающим у двери Опрышкой и лысой этой образиной Струговым… Она вздохнула, засобиралась назад.

— Танька… как там? Оксана? — глухо спросил Колесников.

— Наведался бы, не за тридевять земель. — Мария Андреевна тяжело поднялась. — Внучка растет, чего ей, а жинка… Прийти до тебя хотела, да я не взяла. Бачу, правильно сделала, у тебя тут белобрыса вон по дому гуляет…

— Ну ладно, хватит! — От резкого его голоса Мария Андреевна вздрогнула. — Лидка при штабе, грамотная она, бумаги тут у нас составляет. Набрехать все могут…

— Брось банду, Иван! — дрожащим, заискивающим голосом сказала Мария Андреевна. — Богом тебя прошу! Уж лучше смерть всем нам, чем позор такой! Слышишь, сынок?! Опомнись!

Колесников шагнул к двери, распахнул ее, позвал:

— Кондрат! Или кто там — Филимон!

На зычный его, командирский голос сунулись в проем две головы: Опрышко и Стругова.

— Отвезите мать в Калитву, — велел Колесников. — Бричку ту, на рессорах, заложите. Нет, лучше санки, что полегче, да напрямки, по лугу.

— Я и так дойду, не треба ничо́го, — твердо сказала Мария Андреевна. — Гуляйте, хлопцы. Я, мабуть, помешала вам.

Старой дорогой она пошла назад — еще больше согнувшаяся; ноги совсем не слушались ее, хорошо, что палка была крепкая, держала, да и от собак отбивалась. Опрышко с Филимоном, выскочившие вслед за нею, толклись до самого мосточка через Черную Калитву рядом, уговаривали «малость остыть и на атамана не лаяться, хоть он и твой, тетка Мария, сын». Они сейчас заложат санки, домчат ее до Старой Калитвы за пять минут… Она не слушала их, шла и шла вперед — суровая, с закаменелым лицом, глухая ко всему, — и Опрышко с Филимоном отстали.

У полыньи Мария Андреевна остановилась, через падающие по-прежнему слезы смотрела на дымящуюся холодную воду, легко, наверно, тянущую под лед все, что окажется на ее поверхности… С большим трудом Мария Андреевна что-то преодолела в себе, отошла от полыньи, а потом снова, будто ее поворачивали силой, оглянулась: на белой, легко угадываемой под снегом ленте реки зияла черная, мертво отсвечивающая рана…

…На середине примерно пути до Новой Калитвы ей повстречалась пара легких саней. Сытые лошади играючи несли сани по раскисшей, не пригодной для езды дороге. Мария Андреевна ступила в сторону, в снег, глядела на возбужденных, явно нетрезвых людей, на ленты в гривах лошадей. «Свадьба, что ли, какая? — мелькнула мысль. — В такую-то годину!..»

С гиканьем, хохотом и свистом, с вяканьем простывшей на холоде гармошки сани пролетели мимо — промчались, обдав Марию Андреевну липкой холодной грязью. Увидела на санях два-три знакомых лица: Богдан Пархатый, из зажиточных, с ним Яшка Лозовников, Ванька Попов… Была с ними и какая-то дивчина в белой, праздничной накидке на плечах…

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Богдан Пархатый, командир Новокалитвянского полка, ехал со своей свитой и «эсеркой» Вереникиной, женой погибшего от рук чекистов белогвардейского офицера, на свадьбу Колесникова. Самое интересное в этой предстоящей свадьбе было то, что ни сам «жених», ни его «невеста», пленница Соболева, не знали об этом. Идею о свадьбе подал Митрофан Безручко — этот на всякие выдумки горазд, его охотно поддержали; по случаю разгрома красных частей было уже немало выпито самогонки и всякой другой дряни, в штабе наскучило орать здравицы в честь атамана и высокопоставленных предводителей, требовалось нечто новое. Тут-то и вылез со своей идеей Безручко — женить надо атамана по всем правилам. С Соболевой он жил, все это знали, хотя Колесников и не афишировал; дал ей при штабе кое-какую работенку: то приказ Соболева перепишет для полков, то повстанческие воззвания размножает. Секретов ей, конечно, не доверяли: во-первых, девка, во-вторых, другого поля ягода. Такую б, понятно, подальше от штаба держать, мало ли что, но Колесников проявил характер, уперся с этой Лидкой. Может, в свою веру решил обратить, может, молодуха эта по сердцу ему пришлась, черт его разберет. Держит ее в строгости, девка без его ведома шагу лишнего ступить не может; ординарцы, Опрышко да Стругов, все ее шаги наперечет знают. Поговаривали в полках, что девку эту Колесников взял в отместку жене, Оксане, будто она загуляла тут без него, в Старой Калитве, мол, есть у нее хахаль, Данила Дорошев, — Пархатый знал его немного. И кого выбрала — черта хромого! Из-за хромоты Данилу даже не мобилизовали, дома сидит. Конечно, в слободе могут всякое наговорить. Оксана баба видная, красивая. Может, из зависти кто сболтнул, может, из мести. От того же Марка́ Гончарова или Гришки Назарука всего можно ждать. Не иначе, сами к Оксане Колесниковой сунулись, да получили от ворот поворот, вот и злобствуют теперь. К тому же девку эту, Соболеву, Гончаров из набега привез, а Колесников, вишь, к рукам ее прибрал — атаман, ему подавай кусок послаще. И попробуй сунься!..

Словом, Безручко пустил промеж штабных и других командиров слух о женитьбе Колесникова: то ли узаконить хотел их с Соболевой отношения, то ли на проверку — как к этому отнесутся. А им что — есть повод лишний раз выпить. Боев пока не предвиделось: красные собирали разбитые свои остатки, тужились, заваливали слободы воззваниями (надо же, придумали: с ероплана листки сыпать!) — мол, переходите на нашу сторону, граждане восставшие, вас обманули, простим… ну и все такое прочее. Листки эти в слободах тщательно собирались и сжигались — ни к чему народ смущать. В воззваниях, ясное дело, обман, военная хитрость, лишь бы смуту в рядах посеять, а там… Там ясно: чека всех подряд поставит к стенке, пощады от нее не жди. Тем же калитвянам, кто успел листовки прочитать, сказано было прямо: не будь дураком, смерть тебя с двух сторон ждет — или расстрел за участие в банде, или голод от продразверстки, выбирать не из чего. Поверили, пуще прежнего озлобились. У всех на памяти продотряды.

Пархатый — сутулый, с близко посаженными, сплющенными какой-то гнилой болезнью глазами (и чем только не лечился: мыл глаза настоем табака, телячьей мочой при полной луне, отваром дубовых листьев, а все одно — мокнут) — сидел спиной к крупам лошадей, прятал хмурое черноусое лицо в воротник добротного, отбитого у гороховской милиции полушубка. Еще в засаде, на лесной дороге по-над Доном, по которой небольшой милицейский отряд возвращался из Ольховатки, Богдан выбрал себе именно этот полушубок — милиционер был его росту и комплекции. Богдан сказал своим, чтоб не палили вон в того, рыжего, он сам его прикончит. Стрелял милиционеру в голову, боясь продырявить полушубок, но не попал. Милиционер, спрыгнув с саней, залег за кустом, отстреливался, и пришлось прошить его из пулемета. Дырок в полушубке оказалось шесть, жалко было, но ничего, залатали, не видать. Зато полушубок теплый…

Усевшись поудобнее, Пархатый сочувственно глядел на съежившуюся под промозглым встречным ветром Вереникину: в таком пальтишке, конечно, недолго и окочуриться. Надо бы бывшей этой офицерше кожушок какой при случае раздобыть, если… Богдан еще раз глянул на строгое лицо своей гостьи: все, впрочем, будет зависеть от нее самой, от ее поведения. Прежде всего, она баба, пускай и бывшая чья-то жена, баба причем молодая и не дурнушка, с такой не грех появиться в обществе, на той же Новой Мельнице. Он взял ее с собой намеренно — с одной стороны, пусть ее Сашка Конотопцев да те же Нутряков с Безручко прощупают, что за птица, а с другой, если все будет в порядке, можно с ней и повеселиться. С третьей стороны, Вереникиной можно дать в полку какое-нибудь полезное дело — она грамотная, из барышень, окончила, говорит, гимназию, к тому же членом эсеровской партии была или есть, он не понял толком. Знакомых у нее в Ростове много, и в Воронеже называла какого-то Муравьева, он вроде бы большая величина у эсеров, может при надобности помочь… Что ж, знакомства Вереникиной могут пригодиться, штаб Колесникова настойчиво укрепляет свои связи с Антоновым, а у того, говорили, прямые связи с эсеровским ЦК. И Вереникина это подтвердила. Правильно, так и надо. Надо действовать вместе, тогда можно большевиков одолеть окончательно.

Пархатый вспоминал рассуждения Вереникиной, соглашался с ними — девка с головой. Она сказала тогда, в первый день, что, в общем-то, не собирается оставаться в Калитве, вынуждена была пойти через их слободу, услышала о восстании еще в Воронеже, побоялась идти через Богучар, там ее могли задержать чекисты или чоновцы и вернуть… Если же она может оказать повстанцам какую-нибудь помощь, то согласна, рада будет отомстить Советской власти за мужа.

Слушал Вереникину и смотрел ее документы не только Пархатый, но и оказавшийся по случаю в Новой Калитве Яков Лозовников, этот был заместителем у Гришки Назарука, то есть приближенным к штабу Колесникова. Вдвоем они и допросили Вереникину, старались путать вопросами и даже пригрозили побить, «ежли будешь брехать», но баба оказалась тертой и не робкого десятка: накричала на них с Яковом, сказала, мол, не навязываюсь вам, не нужна, так и дальше пойду, в Ростове дел хватит, глядишь, и в Донской области пригожусь, у Фомина, там люди, видать, поумнее вас.

Пархатый понял, что они с Лозовниковым малость перегнули, действительно, баба эта может оказаться полезной и у них, так что нехай побудет в Новой Калитве. Проверить ее по-настоящему может Сашка Конотопцев, в руках у него разведка, пускай и занимается, выясняет, что это за птаха на самом деле. Нынче же Вереникину можно взять с собой на свадьбу атамана, ругать его за нее вряд ли станут — баба и баба. Надо, пожалуй, угостить ее там как следует, да… Какие они, офицерские жинки? Свои, слободские, вроде бы и приелись.

Так, взбадривая себя и теша близкими планами, Пархатый время от времени обращался к Вереникиной с каким-нибудь вопросом, называя ее при этом по имени-отчеству — Екатериной Кузьминичной (так она потребовала), то предлагая ей укутать спину полстью, то спрашивая, не застыли ли у нее ноги в таких легких ботинках. Вереникина отвечала, что ногам ничего, терпимо, да и спина не очень озябла, от полсти отказалась. Сидела прямая, строгая, в праздничной белой накидке на темных волосах, с дымящейся папироской в руках.

В тот день, когда она появилась в Новой Калитве и была сначала доставлена к коменданту гарнизона, а потом к нему, Пархатому, на всех присутствующих в штабной его избе произвел сильное впечатление именно тот факт, что пришлая баба курит, причем лихо, с барскими замашками. Курящую бабу здесь видели впервые, явно она была не их мира. Да и претензии Вереникина сразу же высказала господские: потребовала поместить себя в чистую и теплую избу, чтоб скота в ней, не дай бог, не было, и вшей. Оказалось, что бывшая барынька не переносит и петушиного крикапо утрам: бабка Секлетея, к которой Вереникину поставили на квартиру, петуха да трех кур держит теперь взаперти до самого пробуждения постоялицы… Да чего там, видать птицу по полету, видать!

Окончательно успокоившийся, Богдан зябко передернул плечами — дует, однако, в шею!.. Протер затасканной тряпицей заплывшие глаза (на ветру и холоде они особенно мокнут), повернул голову — Новая Мельница быстро приближалась. Навстречу им шла какая-то старуха; Пархатый пригляделся, узнал Колесникову, хотел было остановиться, спросить из вежливости — чего это ты, Марья Андревна, ползаешь по такой слякоти? И не подвезти ли тебя куда надо — все ж таки мать атамана!.. Но потом передумал: Колесников и сам мог бы подвезти мать, если б схотел, а им назначено к полудню.

Так и пролетели мимо Колесниковой двое саней с новокалитвянцами — с гармошкой и лентами в лошадиных гривах.

* * *
Лида, пробывшая в банде уже две недели, чувствовала, что назревают какие-то события. Что-то вдруг засуетились в штабе, забегали: стаскивали из других изб хутора столы и лавки, посуду, поглядывали на нее многозначительно, с повышенным интересом. Лида поначалу не придала этому значения — мало ли по какому поводу затеяли гулянку. Ждут, наверное, гостей, носилось от одного к другому веское: Антонов, Антонов… Лида так и поняла: ждут тамбовского главаря.

О себе она не подумала: жизнь ее, пленницы, внешне определилась. Убежать из Новой Мельницы было нельзя: Опрышко, Стругов и даже дед Сетряков смотрели за ней во все глаза. Наказано было и всему штабу: при малейшей попытке к бегству — стрелять. Лида ежилась от одной этой мысли, грубо и жестоко сформулированной Колесниковым в самый первый день, когда Гончаров привез ее в Старую Калитву. О многом она передумала длинными черными ночами, плакала. В мыслях уже не раз кончала с собой, потом поняла, что не сделает этого. Уйти из жизни, не попытавшись спастись? Не отомстив бандитам?

Колесников изнасиловал ее в первую же ночь: без единого слова сорвал одежду, повалил, а когда она закричала от боли и страха, сдавил рот безжалостными ледяными пальцами.

Именно в ту ночь Лида решила, что не станет больше жить, что повесится или разрежет себе руку, но скоро поняла, что этой возможности у нее не будет. Стругов и Опрышко, меняя один другого, особенно в те первые дни и ночи, следили за ней во все глаза с многозначительными сальными ухмылочками, не разрешая ей закрываться в комнате. Опрышко, как всегда, молчал, посмеивался в бороду, а Филимон Стругов подмигивал простецки, успокаивал: «Ты, Лидка, голову себе и другим не морочь, поняла? Цэ бабье дело, дуже приятное, так шо не бесись. Все бабы через это прошли, не ты первая…»

Повышенное внимание оказывала Лиде и Авдотья, хозяйка дома, нашептывала: «Ой, не держи ничо́го на уме, девка, запорют они тебя, забьют. Иван Сергеевич дюже лютый на расправу». «И без тебя, старая карга, энаю, — думала Лида. — Все вы тут друг друга стоите».

Голодным, затаившимся волком смотрел на нее и Марко Гончаров. Лида поняла, что он уязвлен поступком Колесникова, что подчинился приказу, но при случае сведет с атаманом счеты. Все это легко читалось на вечно пьяной физиономии Марка, от одного вида которой Лиду бросало в дрожь.

Гончаров смотрел на нее, как на что-то неживое, будто перед ним была красивая игрушка, которую у него отняли, вырвали из рук, и за это полагается отомстить. И если б, конечно, это был не сам атаман… Не раз и не два Гончаров при случае грубо тискал ее, щипал; однажды она замахнулась на него, но ударить все-таки не посмела — такой встретила злобный, звериный взгляд. Хотела было пожаловаться Колесникову, но горько лишь усмехнулась — нашла защитника!

Выполняя поручения в штабе, Лида терялась в догадках: почему ей доверяют? Пусть и не все, пусть самое простенькое, не очень, видно, секретное — те же воззвания к бандитам, приказы по полкам, большей частью хозяйственные… Ведь она может… Нет, ничего она не может. Что толку в том, знает она бандитские приказы или нет? Кому она сумеет рассказать о них? Кто вызволит ее отсюда?.. Никто. Ей и доверяют потому, что она обречена, потому что ее при первой же необходимости убьют. Все они продумали заранее.

Лида плакала, жалела себя. Ну почему ее не убили вместе с Макаром Василичем и Ваней? Зачем привезли сюда, мучают, издеваются?..

Вспоминая ночи, пьяного и безжалостного Колесникова, его молчаливые «ласки», она ожесточалась, ругала себя — слезы ее никому и никакой пользы не принесут. Надо, несмотря ни на что, попытаться бежать отсюда, прихватить наган, обрез, застрелить кого-нибудь из охранников, того, кто будет мешать ей. Но скоро она убедилась, что и эти возможные ее намерения кем-то предусмотрены: оружие Опрышко и Стругов носили всегда при себе, прятали на ночь. Тогда она взялась голодать, но на ее голодовку попросту не обратили внимания — помирай, раз не хочешь жить. Только Колесников нахлестал ее по щекам, а ночью, явившись из какого-то ближнего набега, пьяный и трясущийся от холода, бормотал ей в самое ухо: «Ты, Лидка, жри как следует, тебе жить да жить. Это у меня песня спетая… Я тебя сберегаю, как ты этого не поймешь? Марко давно бы тебя по рукам пустил, поняла?..»

Она, отбиваясь как умела, не поверила, конечно, ни одному его слову: утром Колесников и сам, наверное, забыл, о чем говорил ей. А она отчетливо вдруг поняла, какой это большой и жалкий трус — он и трясся-то вчера от одних мыслей о возможной расправе над собой, о законном возмездии, вот и напивается со своим штабом до чертиков.

Именно с этой ночи душа Лиды переродилась: она стала подробно вспоминать разговоры с Клейменовым и Ваней Жигловым — они же не дрогнули, когда их били и убивали, бросились в бой с бандитами, оказали сопротивление. Ни Макар Василич, ни Ваня не просили у них пощады, а она… слезки льет, жалко себя. Да разве этому учил ее Клейменов? Разве о покорности врагу говорили на собрании их комсомольской ячейки? Сделали ее полюбовницей кровавого атамана, кошкой ненасытного, одичавшего кота, а она только и делает, что слезки проливает, вздыхает: нет, не убежишь отсюда, убить могут. Тряпка! Жди: вот-вот явится с неба богатырь Алеша Попович, разбросает твоих обидчиков и насильников, посадит тебя в мягкое седло и умчит… Жди, Лидочка, надейся!

Дня три Лида ходила по штабу с замкнутым, отрешенным лицом. Теперь она зорче приглядывалась ко всему, что происходило вокруг, стала внимательнее прислушиваться к штабным разговорам, вдумывалась в бумаги, которые писала, старалась запоминать их. Она по-прежнему не надеялась, что все это кому-то пригодится, но появилась цель, явились силы — она жила теперь верой в свое избавление, в свой близкий побег. Не может быть, думала Лида, что о ней никто не знает и не беспокоится, что Советская власть бросила ее на произвол судьбы. Разве могут остаться безнаказанными злодеяния Колесникова? Разве простят бандитам смерть Клейменова, Ванечки Жиглова? Пусть не скоро ее освободят, нет сейчас у Советской власти достаточных сил, но они обязательно появятся. А она, комсомолка Соболева, не станет больше плакать, отказываться от еды — ей нужны силы для побега, для борьбы! И еще она должна не просто убежать отсюда, из бандитского логова, а помочь родной Советской власти. Хоть чем-нибудь!

* * *
В тот же день утром прискакал из Россоши гонец. Лида видела уже этого человека — хмурый, неразговорчивый, левое веко у него отчего-то дергалось. Он приезжал и в Старую Калитву, и сюда, на Новую Мельницу, обычно поздно вечером, даже ночью, привозил (она это понимала) важные то ли задания, то ли сведения. С его приездом Колесников закрывался с Конотопцевым, Нутряковым и Безручко в горнице, через дверь слышались их приглушенные озабоченные голоса. Раньше Лида, занятая собой, не прислушивалась к этим разговорам — мало ли о чем могут толковать эти изверги?! Теперь же ко всему прислушивалась: над печью, выходящей к ее кровати жарким и широким боком, были оставлены умершим хозяином вентиляционные отверстия, заложены в стену жестяные трубы. Отверстия эти были кем-то предусмотрительно забиты тряпьем; Лида с бьющимся сердцем стала на табурет, вытащила из одного отверстия старую заячью шапку, из другого — кусок какого-то рядна…

Говорил приезжий, голос у него глухой, надтреснутый, грубый:

— Красные не могут опомниться от ваших ударов, Иван Сергеевич. Хорошо вы им всыпали, до сих пор бока зализывают. Но имей в виду — не успокоились, затевают новый поход. Выдрин вот что поймал…

Лида отметила себе: «Выдрин», подумала, кто бы это мог быть, почему называется здесь эта фамилия? Она жадно вслушивалась во вспыхнувший отчего-то в горнице спор, старалась понять его причину и еще ловила имя приезжего, но странно — по имени его ни разу не назвали. Тогда она сама дала ему прозвище — «Моргун» — и тихонько засмеялась (пожалуй, впервые за эти две недели), так легко и точно подошло это прозвище приезжему.

— А теперь, Иван Сергеевич, вот это письмо глянь, — торжественно как-то сказал Моргун. — Лично тебе адресовано.

За столом в горнице стихли, слышно было лишь сосредоточенное напряженное сопение; Лида все тянулась, тянулась на носках, боясь пропустить что-то важное — высоко все-таки отверстия, подложить еще что-нибудь, лучше было бы слышно, а то говорят негромко, непонятно, ах, досада!..

От напряжения ноги ее неловко переступили, сорвались с табурета, и Лида с грохотом полетела на пол, на домотканую полосатую дорожку, и тотчас затопали в сенцах шаги — так ходит Опрышко, а сейчас он не шел, а грохотал сапожищами по деревянным доскам пола, рывком распахнул дверь, смотрел настороженно и строго: что тут такое? Лида, чувствуя боль в бедре, подпялась, подхватила табурет, судорожно придумывая ответ: вот споткнулась о табуретку, нога что-то подвернулась, за половик зацепилась…

Из-за спины Опрышко выглядывал уже Сашка Конотопцев, подозрительно оглядывал ее комнату, лисьей своей мордочкой водил из стороны в сторону. Хорошо, что догадалась она, успела кинуть шапку под кровать, может, и не заметят ничего, уйдут. Ну, Лидочка, улыбнись им виновато, мол, извиняюсь, что потревожила, не хотела я, нечаянно…

— Штаб думае, а ты грохочешь тут! — рявкнул Опрышко.

Он с грозной физиономией закрыл дверь, а Лида без сил опустилась на пол. Бог ты мо-о-ой! А если б Сашка увидел… Скорее все вернуть на место, заткнуть дыры, как были. Потом она подумает, как сделать, может, не стоит подслушивать через эти дыры, а… Но как? Как иначе? Она ведь заметила, что ей не доверяют, что за ней следят… Нет-нет, пусть пока эти дыры будут открыты, скажет что-нибудь, придумает: мол, и так в клетухе этой дышать нечем, а кто-то отверстия позатыкал… Чего она, в самом деле, струсила?

Дверь снова открылась, на пороге стоял ухмыляющийся, обрадованный чем-то Колесников.

— Ты чего это посреди пола уселась? — спросил он. — Или на стул промазала?

— Ага… Иван Сергеевич… промазала… — закивала Лида с натужной улыбкой и поднялась. — Нога что-то… Шла и… не знаю, как и получилось.

Она дергала в смущении плечами, чувствуя, что врет нескладно и ее легко сбить с мысли, но Колесников, видно, верил, похохатывал; Лида увидела на его лицо новое выражение, похожее на радость, это было для нее ново — обычно Колесников был хмурым и злым, а тут — начищенный самовар, да и только!

Он держал в руках какой-то листок; расправил его в ладонях, сказал:

— Ты вот чего, Лидка. Перепиши-ка раз пять-шесть эту бумагу, да покрасивше. Для каждого, значит, полка, И чтоб без ошибок було, поняла? Давай.

Он ушел, а Лида, морщась от боли (не иначе синяк будет), взяла листок, написанный уверенной, сильной рукой, стала читать:

«АТАМАНУ ВОРОНЕЖСКИХ ПОВСТАНЦЕВ ИВАНУ СЕРГЕЕВИЧУ КОЛЕСНИКОВУ
С большой радостью я узнал о восстании воронежских крестьян. Твои успехи стали известны в Тамбовской губернии. Я восхищен.

Наше дело, наша борьба с комиссарами разворачивается широким махом по всей России. Нам, руководителям многочисленных повстанцев, надо стремиться к сближению армий. Хотел бы я иметь с тобой личное знакомство и дружбу. Я первый протягиваю, Иван Сергеевич, руку и предлагаю держать со мною постоянную связь через бригаду Шамы (податель объяснит лично). Со своей стороны я заверяю в полном моем расположении лично к тебе и к твоим храбрым бойцам. В знак готовности к дружбе обещаю, в случае нужды, оказать поддержку.

АЛЕКСАНДР АНТОНОВ,
начальник Главоперштаба
Тамбовских повстанческих армий».
Вот оно что-о… Вот, значит, чему так радовался Колесников, вот какое письмо привез ему Моргун!

Лида, разложив на столе бумагу, принялась переписывать письмо Антонова, по-прежнему прислушиваясь к тому, что говорилось за стеной.

— Александр Степанович и наша партия возлагают на вас, Иван Сергеевич, большие надежды, — продолжал приезжий. — Вы не думайте, что восстание в Калитве имеет локальное значение. Отнюдь… — («Слова какие-то, — думала Лида. — Не поймешь».) — Сейчас инициатива в губернии в ваших руках. Да-да! Губернские власти в растерянности, полковник Языков… — («Языков!» — тут же повторила про себя Лида.) Моргун закашлялся. — Так вот, Юлиан Мефодьевич хорошо знает обстановку в Воронеже, и не далее как позавчера лично от меня потребовал срочных боевых действий!.. Да, мы виделись с Языковым, — ответил Моргун на чей-то вопрос. — Он считает, что пришла пора наступать на Воронеж. Войска почти все здесь, в районе боевых действий, подкрепления в ближайшее время, насколько нам известно, не ожидается, большевикам нельзя оголять дымящиеся еще фронты…

— Оружия маловато, — услышала Лида голос Нутрякова. — Нам бы, Борис Каллистратович, пушек… Без батарей идти на Воронеж… сами понимаете. Имеем опыт… Да и с боеприпасами туго.

— Мы об этом говорили с Александром Степановичем, — спокойно отвечал Моргун. — Понимаем, что войско ваше молодое, требует поддержки…

Забулькала жидкость — вероятно, там, за стеной, пропустили по стаканчику; некоторое время стояла тишина.

— Одним нам не сдюжить, — прогудел Безручко. — Шутка сказать — на губернию навалиться.

— Вы не одни будете, Митрофан Васильевич. — Приезжий, видно, жевал, но Лида все равно разобрала слова. — По сигналу в Воронеже поднимется до батальона проверенных людей. Юлиан Мефодьевич со своими людьми парализуют действия большевиков в губернском центре — губкома партии, чека, милиции… Что там еще у них?

— А телеграф, телефон? — спросил Нутряков.

— Об этом тоже подумали, Иван Михайлович. Связь — в первую очередь! Как подумали и о том, что сроки наступления должны быть очень и очень жесткими. Сразу по возвращении в Тамбов я доложу Александру Степановичу… В срочном порядке поможем вам оружием, боеприпасами… Ждите обоз.

— Может, нам с Александром Степановичем… вместе бы, а, Каллистратыч? — просительно протянул Безручко. — Все ж таки у него под началом две армии.

— Мы подумаем об этом, подумаем. Но вам сейчас надо собрать максимальные силы, привлечь к боевым действиям Осипа Варавву, Андрея Каменюка… Кто еще? Кому доверяете?

— Батько Ворон тут у нас объявився.

— Что ж, привлеките и его. Но проверьте людей, кровью проверьте! Святое дело делаем!.. Теперь вот что: связь только через меня, дату совместного выступления мы скажем…

Голоса за стеной отчего-то приглохли, как бы отдалились, и Лида больше не расслышала ничего. Но и услышанное повергло ее в отчаяние…

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Появление Вереникиной на Новой Мельнице встретили настороженно. Кате велели подождать в передней штабной избы под присмотром Опрышки и Стругова, а Пархатому Сашка Конотопцев учинил настоящий допрос: откуда взялась эта дивчина? зачем привез ее прямо в штаб? кто смотрел документы?

Богдан отвечал, как было: пришла Вереникина из-за Дона, задержал ее на окраине Новой Калитвы конный разъезд; бойцы проверили у нее документы, доставили в штабную хату. Документы он тоже посмотрел, не нашел в них ничего подозрительного, тем не менее велел организовать за Вереникиной круглосуточное наблюдение — мало ли, действительно, зачем она явилась в Калитву! Время неспокойное, та же чека может заслать к ним лазутчика под видом такой вот девицы с замашками барыни — он, Богдан, понимает, что к чему. Поэтому он и ее квартирной хозяйке наказал, чтоб смотрела за постоялицей в оба, и двум надежным хлопцам велел не спускать глаз с дома Секлетеи, но попрекнуть Катерину Кузьминишну не в чем: никто к ней не являлся, и сама она никуда не отлучалась — разве только до колодца сбегает за водой или в лавку за керосином сходит. Секлетея к тому же хвалила постоялицу: из себя скромная, услужливая, хотя и капризная из-за петухов, орущих по утрам, и подозрительная на предмет блох; на Советскую власть обижена из-за мужа, и еще, треклятая, курит! И смолит, и смолит… Сколько у нее этих папиросок в сумке, один бог знает.

Пархатый захаживал и сам раза два к Катерине Кузьминишне, дюже интересно толковать с ней о политике и вообще; он задавал ей разные хитрые вопросы, на которые она легко и охотно отвечала. Спрашивал он Вереникину о родственниках мужа, о полке, в котором он служил, о месте похорон супруга — на все вопросы она отвечала быстро и без запинки. Однажды он явился в дом бабки Секлетеи под хмельком: конница его полка вернулась из удачного набега в Богучарский уезд, отбила у красных с десяток хлебных подвод, пулемет и винтовки с патронами. Богдан хвастался Вереникиной проведенной операцией, приврал: мол, поймали двух из чека, пытали их, а сейчас они тут, в Калитве, под замком; следил за выражением Катиного лица. Она слушала его с интересом, уточнила даже, сколько именно отбили оружия у красных, похвалила. Похвалила и за то, что не стали они в этот раз убивать продотрядовцев — люди эти ни при чем, а дурную славу повстанцы не должны о себе распространять. «Людей надо убеждать не только силой оружия, но и словом, поступками, — сказала она. — В этом залог победы любой власти».

Пархатый мотал головой, соглашался, думая, чего бы еще рассказать Катерине Кузьминишне и что может произвести на нее впечатление. Но в голову ничего путного больше не приходило, и тогда он властно мотнул вылезшим из-под шапки черным чубом хозяйке. Секлетея поняла, мышкой скользнула за дверь, а Богдан приблизился к Кате, маслено улыбаясь, выложил перед нею бусы, в подарок. Она подержала их в растопыренных пальцах, посмотрела даже на свет, а потом вернула — наверное, не понравились. А он ведь от души: открыл в доме одного комиссара шкатулку, глянул и сразу о ней, Катерине Кузьминишне, подумал…

Катя, глядя на его обиженные, оттопырившиеся губы, сказала, что бусы она не любит вообще, не носила их никогда, это украшение простолюдинок, а за внимание спасибо, она тронута. А теперь гостю пора и честь знать, ночь уже на дворе, спать хочется.

Пархатый неуклюже потоптался, сказал, а отчего бы, Катерина Кузьминишна, не лягти нам вместе? Она презрительно сузила глаза, подошла к двери и рывком открыла ее — иди, мол, Богдан, откуда пришел, не на ту напал. Он хоть и был сильно выпивши, но понял, что такую бабу с одного захода не возьмешь, надо выждать момента. Если Вереникина окажется той, за кого себя выдает, можно и отступить, с такими лучше не связываться, а если притворяется, или там, заслана… О-о, тогда, барышня, держись, все тебе припомнится!..

Конечно, всех этих подробностей и своих думок Пархатый сейчас в штабе говорить не стал, излагал лишь факты, касающиеся появления Вереникиной на Новой Мельнице: девку эту надо проверить, помозговать, что к чему, им тут сподручнее. Богдана слушали внимательно; Колесников, правда, не проявил особого интереса к Вереникиной — привез полковой командир бабу с собой, ну и шут с ним, эка невидаль! А Безручко, Конотопцев и тот же Нутряков, начальник штаба, приняли в разговоре живое участие.

— Ты, наверное, в жинки ее хочешь взять, Богдан? — спросил, подмигивая, Нутряков. — Так бы и говорил, не морочил нам голову. Дивчина молодая, образованная…

Пархатый мялся под насмешливыми и понимающими взглядами, хотел уж было признаться, что да, приглянулась ему эта кареглазая барышня, или кто там она есть, а что тут такого? Вон у атамана молодуха какая, в дочки ему годится, и он, Богдан, не мерин… Но потом сообразил, что не стоит лезть напролом, как еще повернется с этой Вереникиной?!

— Да какой там в жинки, Иван Михайлович? — сказал он как можно равнодушнее. — Ну, явилась, рассказала… Нехай побудет у меня при штабе, раз Советской властью обижена, раз мужа у нее чека порешила.

— А не гадюку ли приголубив, Богдан? — Сашка Конотопцев, заложив длинные руки в карманы новеньких, сдернутых с продотрядовца галифе, расхаживал по горнице, и лисья его, поросшая светлым волосом мордочка подозрительно и начальственно морщилась от важной этой мысли. — Ты с такими делами не шуткуй. Кусай тогда локоть. Они, образованные, чего хочешь наплетут.

— Ты — разведка, ты и проверь ее, — отбился полушуткой Пархатый, жалея в душе, что привез сюда Вереникину, — гнул бы свою линию там, дома: ну, раз зашел, не получилось, другой… Пригрозил бы, или духо́в каких принес… — А чего бы ей голову в петлю совать? — подал он окрепший новой мыслью голос. — Молодая, не жила еще.

— О-о, ты их не знаешь! — Безручко колыхнулся большим и тяжелым телом. — Идейные — это, брат, страшные люди! Ты вот что, Александр Егорыч, — он глянул на Конотопцева. — Ты пригляди все ж за ней, попытай[27]. А я тож гляну. У меня на коммунистов нюх як у собаки, аж в животе свербить начинает. Гляну только и сразу скажу: комиссарша это, к стенке ее, заразу!


Катя между тем сидела в передней части дома в прежней позе, нога на ногу, курила. Она напряженно прислушивалась к голосам за толстой, дубовой видно, дверью, но понять ничего не могла, слышалось только неясное: бу-бу-бу… Она, конечно, понимала, что речь там идет о ней, что несколько высокопоставленных бандитов решают ее судьбу. Что они предпримут? Выматерят Пархатого и велят ей убираться на все четыре стороны? Или бросят по подозрению в какой-нибудь погреб, станут издеваться? Да, но у них нет пока никакого повода к этому, она же ни в чем не проявила себя, нет, кажется, оснований сомневаться в ее рассказе о муже, о ее намерении пробраться в Ростов, к родственникам, и там продолжать борьбу против большевиков. Каким образом они могут уличить ее в неискренности?

Да, все это правильно теоретически, а вдруг им придет в голову какая-нибудь неожиданная мысль, они зададут ей вопрос, на который у нее нет отпета?! Что тогда?

Из боковухи, тихонько скрипнув дверью, вышла беленькая, с потухшим взглядом серых глаз девушка, и Катя невольно подалась вперед — Лида?! Девушка прошла мимо, уронив беззвучное почти «здравствуйте», и тотчас поднялся и вышел вслед за нею Стругов.

— Кто это? — как можно равнодушнее спросила Катя у Опрышко, и Кондрат наморщил в трудной думе узкий лоб: отвечать или нет?

— Гм… Жинка это Ивана Сергеича. Кажуть, нынче свадьба будет. Бачь, сколько людей зъихалось.

— Говоришь, жена его? А свадьба только сегодня? Как это?

Опрышко снова подумал, поскреб бороду.

— Да ото ж… начальство само решае. Наше дило телячье.

— Вот и плохо, — не удержалась Катя, а потом поспешно прикусила губу: скажет еще охранник… Но Кондрат никакого значения ее словам не придал, ничто не изменилось в его дремучем, заросшем бородой лице. — Долго держать меня здесь будешь? — спросила Катя минуту спустя, хорошо понимая, что от этого бородатого идола ничего не зависит, но понимая и то, что должна уже что-то предпринять — пассивное ожидание не в ее пользу.

Да, за плотно закрытыми дверями решают, как быть с нею, подробно расспрашивают Пархатого о ее появлении, строят разные догадки; догадки эти могут быть близки к истине — не с кретинами же она имеет дело! Среди повстанцев есть люди образованные, неглупые, Карпунин предупреждал ее об этом… Нет, не стоит больше ждать, брать инициативу надо в свои руки при любых обстоятельствах — так учил ее Василий Миронович.

Катя решительно встала, шагнула к двери, рывком распахнула ее — к ней повернулись удивленные головы штабных, а за спиной растерянно и молча сопел Опрышко.

— Господа! — сказала она обиженным и немного капризным тоном. — Не кажется ли вам, что неприлично держать даму в прихожей? Что семеро даже очень занятых мужчин могут и должны оказать внимание одной даме.

Ее неожиданное появление, тон, каким были сказаны эти слова, заметно оскорбленный взгляд темно-карих глаз произвели на штабных неотразимое впечатление. Первым вскочил и подбежал к Вереникиной Нутряков; склонив прилизанную голову, забыто щелкнул каблуками стоптанных сапог — эх, когда-то он был первым у дам в офицерских собраниях!..

— Просим извинить, уважаемая… э-э…

— Екатерина Кузьминична, — уронила Катя снисходительное.

— Екатерина Кузьминишна, сами понимаете… э-э… время военное, обстановка и все такое прочее вынудили нас некоторое время посвятить небольшому совещанию… — Нутряков помахал в воздухе рукой. — Такая неожиданная гостья в наших забытых богом краях… Прошу вас сюда, проходите. И разрешите представить вам офицеров: командир Повстанческой дивизии… э-э… генерал Иван Сергеевич Колесников.

— Очень приятно, — Катя с улыбкой подала руку.

— Просто командир, без генерала, — хмуро ответил на ее рукопожатие Колесников.

— Это Митрофан Васильевич Безручко, — продолжал Нутряков, подводя Катю к тяжело поднявшемуся со стула человеку. — Начальник политотдела.

Безручко протянул руку, хмыкнул что-то неразборчивое.

— Это… — повернулся было Нутряков к Сашке Конотопцеву, собираясь представлять того в звании штабс-капитана, но Сашка опередил его, резко шагнул к Вереникиной.

— Попрошу документы. Настоящие!

Катя спокойно открыла сумочку, протянула листок с отметками Наумовича.

— Вот, пожалуйста, настоящие.

Конотопцев сунул мордочку в бумагу, словно нюхал ее, с трудом читал большой прямоугольный штамп: «РСФСР… Павловское… уездное… полит… бюро… по борьбе с контр… с контр-ре-волю-цией… спе-ку-ля-ци-ей… са-бо-та-жем…»

— Саботаж — это чего? — спросил он Вереникину.

— Ну… это когда работу срывают где-нибудь на заводе или фабрике… Вообще, противодействие.

— Ага… — Конотопцев продолжал чтение: — «…са-бо-та-жем и преступлением по дол-жнос-ти и пр.». А «пр.» — это чего?

— Это значит прочее, тому подобное, Конотопцев! — не выдержал Нутряков. — Такие вещи надо знать начальнику дивизионной разведки.

Сашка поднял голову, смерил Нутрякова презрительным взглядом, собираясь, видно, ответить, но сдержался.

Подпись под бумагой неразборчивая. «На-у…» Как дальше?

— Наумович, — дернула Катя плечом. — Он у них в Павловске чека возглавляет. И, между прочим, господа офицеры, когда я приходила к нему делать отметки, всегда предлагал сесть.

— А мы и лягти можем предложить, это у нас просто, — заржал Марко Гончаров.

— Помолчи! — одернул его Колесников, пододвинул Кате стул. — Сидайтэ, Кузьминишна.

Бумага с отметками Наумовича пошла по рукам. Безручко, покачивая сапогом, глянул на Катино удостоверение мельком, подержал лишь перед глазами.

— А возьмем да и проверим в Павловске, — сказал он с ехидной улыбкой, и жирные толстые его усы угрожающе шевельнулись. — А? У нас там свой человек есть, прямо в чека. И вдруг ты не та, за кого себя выдаешь? Тогда что?.. Жарко будет, Кузьминишна. Глянь, сколько нас, мужиков. А ты одна.

— Что вы себе позволяете?! — крикнула Катя. — А еще начальник политотдела. Постыдились бы говорить такое женщине. Ваше, разумеется, право проверить меня. Но форма, господа офицеры, форма! В любом случае вы обязаны проявлять приличие. А потом я говорила и говорю: делать мне в вашей Калитве нечего. Меня, собственно, попросил господин… Пархатый помочь повстанцам. — Она повернулась к согласно мотающему головой Богдану. — Он мне так и сказал: подмогни нам, Катерина Кузьминишна, заодно и за мужа красным отомстишь. — Катя перевела дух, замечая, что слушают ее со вниманием. — Вот за мужа я и буду мстить, любыми доступными мне способами и средствами. И прошу вас, господа, дать мне оружие, стрелять я умею. К красным большевикам у меня свои, давние счеты!

Она заплакала, выхватила из сумочки платок, отвернулась к стене.

На плечо Кати легла рука Нутрякова.

— Успокойтесь, Екатерина Кузьминична, — сказал он. — И не обижайтесь на нас. Сами понимаете…

— Да я понимаю, понимаю! — обиженно выкрикнула Катя, поворачивая к нему мокрое от слез лицо. — Но и вы тоже должны понимать и верить. Иначе ваше… иначе наше общее дело просто рухнет. Мы уже прошляпили революцию, проиграли гражданскую войну, отдали власть в руки большевиков, а сами вынуждены жить и бороться полулегально, скитаться, прятаться в родной своей России — у себя дома! Господа! Как это можно?! Как вы допустили такое?! Объясните мне!

Штабные хмурились, прятали глаза.

— Мы им за вашего мужика отомстим, Кузьминишна, — мрачно пообещал Безручко. — Вот побачите.

Катя вздохнула.

— Спасибо, господа. И прошу простить меня, что не сдержала своих чувств, — она смущенно приводила себя в порядок. — У самой надежда вспыхнула: в Тамбове Александр Степанович народ поднял, здесь — вы, на Дону тоже неспокойно, Украина во главе с батькой Махно бунтует… Не все еще потеряно, господа! Большевики не так уж сильны, как это представляют. И потом… — голос Кати зазвенел. — Крестьянское восстание требует не только толковых военных спецов, — она повела рукой на внимательно слушающих ее штабных, — но — и это главное! — четкой идейной платформы, связей, поддержки. Сколько уже на Руси захлебнулось восстаний! Вспомните историю…

— Да поддержка, Кузьминишна, у нас есть, — похвастался Безручко и протянул руку к Колесникову. — Дай-ка письмо, Иван Сергеевич.

Катя глянула на письмо Антонова, обрадованно улыбнулась.

— Ну вот, видите. Господа, поздравляю вас!.. Как к вам дошло это письмо? Когда вы его получили?

— Ну, когда… — Безручко замялся с ухмылкой, потрогал усы. — На днях вот и получили. Почта вона работае не сказать, щоб дуже исправно… — Начальник политотдела кашлянул в тугой мясистый кулак. — Ты вот что, Кузьминишна. Не величай нас господами. Яки мы там «господа»? Усю жизнь крестьянствовали, землю пахали. Ну, в армии ще служили…

«Врешь, жирный боров, тебе приятно, что я тебя «господином» называю, — думала Катя. — И Колесникову, «генералу», тоже приятно, и сам ты тут в полковниках ходишь, не меньше».

— Ну не «товарищами» же вас называть! — засмеялась она, и на веселый ее искренний смех поплыли в ответных ухмылках физиономии штабных. — Я так привыкла: господа, господа… Ну ладно, что-нибудь придумаем.

Катя продолжала говорить на эту тему, ощущая неясную тревогу в душе: все это время сидевший в глубине горницы человек в офицерском френче не произнес ни слова и будто бы не слышал ничего. Бесстрастное его, хорошо выбритое лицо казалось сонным — полуприкрытые веки, опущенная голова, эта холеная белая рука на коленке… Полное равнодушие к происходящему, ни малейшего интереса, только свои, какие-то очень важные мысли… Кто это? И почему при нем говорят с ней, можно сказать, и допрашивают? Могли бы делать это где-нибудь и в другом месте…

Человек вдруг поднялся — он оказался большого роста, широким в плечах, статным; полуприкрытым (так, наверное, от природы или болезни) у него было только одно, левое веко, правый же глаз смотрел сурово, требовательно.

— Дайте-ка ваш мандат, — протянул он руку, взял у Кати бумагу, прочитал. Сердце ее учащенно, тревожно билось.

— Документ подлинный, — сказал он ровно, даже равнодушно. — Во всяком случае и имя этого Наумовича, и его печать на бумагах я уже встречал… Да-с, приходилось. Ну что ж, Екатерина Кузьминична, рад вас приветствовать. Позвольте представиться: Борис Каллистратович! — Он склонил голову, щелкнул каблуками. — В некотором роде ваш будущий опекун. Имейте это в виду.

— Опекун так опекун, — легко сказала Катя. — Мне приятно это слышать.

— Я понял, что вы, уважаемая, имели какое-то отношение к партии социал-революционеров?

— Отчего же имела, Борис Каллистратович?! — удивилась Катя. — Просто по семейным обстоятельствам я вынуждена была поменять место жительства, смерть моего мужа… А в партии я и по сей день.

— Как вы считаете, сможем ли мы взять власть у большевиков мирным путем, реформами, лозунгами, интенсивной политической работой в массах?.. — перебил он ее.

— Чушь! — резко сказала Катя. — Только вооруженная борьба, террор и репрессии на местах! Большевики власть без боя не отдадут, мне это совершенно ясно. И время для борьбы самое подходящее, особенно здесь, в центре России. И глупо было бы упустить возможность…

Борис Каллистратович переглянулся с Колесниковым.

— Золотые слова, Екатерина Кузьминична! Именно об этом мы и говорили… Впрочем, ладно. Всему свое время. Отложим деловые разговоры на потом. Кажется, сегодня предстоит небольшое веселье, а, господа?

— Та ждут командиры, ждут, — многозначительно произнес Безручко, показывая глазами на закрытую дверь…

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

К тому времени съехались на Новую Мельницу командиры всех полков — Стреляев, Руденко, Пархатый, Назарук и Игнатенко.

Полковых командиров забавлял в передней части избы Митрофан Безручко. Посмеиваясь в усы, хитро посверкивая маленькими, заплывшими глазками, он рассказывал очередную байку:

— Вот, значит, пытают у зажиточного крестьянина: «Ну, як ты живешь при Советской власти, Мыкола?» А он и отвечает: «Як картоха». «Это как же понимать?» «А так и понимай, — отвечае, — если за зиму не съедят, то весной все одно посадють».

— Га-га-га…

— Охо-хо-хо… едрит твою в кочергу! В яблочко попав!

— Ну, политотдел! Ну, Митроха! — разноголосо, хлопая себя по бедрам, восторженно сплевывая, ржали разномастно одетые полковые, а Ванька Стреляев — молодой, прыщавый, с диковатым взглядом глубоко запавших глаз — тот даже присел от удовольствия, так ему понравился анекдот.

— А у меня в полку тоже хлопцы рассказывали… — сунулся в круг Григорий Назарук. — Вроде еще при старом режиме було…

— Посторонись! — начальственно прокричал выглянувший из горницы Нутряков: Опрышко со Струговым тащили в горницу вкусно пахнущие чугунки; суетился тут же и Сетряков.

— Сетряков! — строго позвал Безручко, заговорщицки подмигивая полковым.

— Я! — тут же отозвался дед и подбежал к голове политотдела, вытянулся. — Слухаю, Митрофан Васильевич.

— Ну, як ты с бабкой своей, не помирився, дед?

Сетряков почесал голову, виновато шмыгнул носом.

— Та ни-и… Не получается пока.

— А что ж она говорит? Какие до тэбэ претензии?

— Да вот служить к вам пошел, она и бесится.

— Ты, наверно, плохо кохаешь ее, — встрял в разговор Григорий Назарук. — Бабка ще молодая у тебя.

— Да яка там молода! — махнул рукой дед. — Песок вже с одного миста посыпався.

— Га-га-га… Охо-хо-хо… — снова заржали полковые.

— Потеху-то свою не потерял, Сетряков? — под продолжавшийся смех спросил Сашка Конотопцев. — Может, потому и злится твоя Матрена, а?

«Сопляк, а туда же… — с обидой думал Сетряков. — Да и остальные — шо я им, Ивашка-дурачок?»

Он отошел, издали косясь на полковых, ругаясь себе под нос.

Те погоготали еще над одним анекдотом, нетерпеливо поглядывая на ординарцев — скоро там, нет? Несло из горницы жареным, дразнило животы.

— А чего все-таки затевается, Митрофан Васильевич? — спрашивал Ванька Стреляев, поддергивая тяжелую кобуру с маузером, — он ничего не знал про планы штабных.

— Колесников наш женится, чего! — с укоризной отвечал Безручко. — Не сказали тебе, что ли?.. Вот голова два уха. Подарок бы какой командиру дивизии привез.

— Женится?! Тьфу ты черт!.. Ну ладно, я часы ему подарю, — он выхватил откуда-то из штанов длинную цепочку. — На прошлой неделе с комиссара одного сдернул… — Подержал часы на ладони, щелкнул крышечкой — жалко расставаться, по всему было видно.

— Проходите к столу, командиры! — подал наконец долгожданную команду Нутряков, и полковые потянулись один за другим в горницу, гомоня и переругиваясь, расселись вместе со штабными за длинным, уставленным закусками столом, торопливо и неохотно крестясь при этом в угол горницы, на серебряно поблескивающий там образ.

Со стаканом самогонки поднялся Митрофан Безручко.

— Ну шо, браты, — прогудел он, любовно оглядывая притихшее бородатое в основном воинство. — Сегодня не грех нам и посидеть за этим столом. Я думаю, надо нам пропустить по стаканчику горилки за нашего командира. Слава твоя, Иван Сергеевич, и до Москвы докатится, вот побачишь! За Колесникова!

— За атамана!

— За Ивана Сергеевича, браты!

Колесников не улыбался, мотал лишь как конь головой — благодарил; ткнул своим стаканом в Лидии, велел глазами — пей! Скользнул взглядом по Вереникиной — чем занята гостья?

Катя принудила себя улыбнуться Колесникову, приподняла граненый стакан — за вас, мол, Иван Сергеевич. Самогонку пригубила, едва ее не вырвало (единственное, чему не научили ее в чека, так это пить самогонку), с брезгливостью ела подрагивающий, кое-где с толстым свиным волосом студень. Оглядывала физиономии за столом, запоминала, повторяла про себя по нескольку раз: этот, с прилизанной маленькой головкой — Нутряков, начальник штаба, из бывших царских офицеров, в военном деле специалист; рядом с ним — громоздкий, неповоротливый на вид, но быстрый умом Безручко, голова политотдела, он тонко и хитро обрабатывает Колесникова лестью и ложью; Колесников, кажется, окончательно поверил, что он выдающийся «генерал», полководец хоть куда; с начальником разведки Конотопцевым надо быть особенно осторожной и внимательной, этот будет следить за каждым ее шагом; ей, ясное дело, не поверили до конца, но рискнули оставить на гулянке в штабе, чувствуют свои силу и безнаказанность; что ж, она увидела сразу всю верхушку дивизии, знает теперь ее структуру, полковых командиров. Эти пятеро, кроме Руденко, — все из дезертиров; Стреляев, как она поняла, держит свой полк не в самой Дерезовке, боится чоновцев и отряда самообороны — тревожит его Лебедев из Богучара… Остальные не прячутся, стоят в своих слободах открыто: разбили красных, чего опасаться? Да, на сегодняшний день дивизия Колесникова сильна, есть у него орудия… (уточнить — сколько?), пулеметная команда, заправляет ею вон тот, Гончаров, — взгляд у него волчий какой-то, так бы всех и сожрал, растерзал… При каждом эскадроне — по два ручных пулемета… Конница… Конница, конечно, опасна для красных частей, нечего противопоставить. Пархатый хвастал, что только у него четыреста сабель. А в других полках?.. Слушай, Катя, внимательно слушай. У Колесникова, как она поняла из спора за столом, есть при штабе резерв… попытаться расспросить, спросить «случайно», мимоходом — что это за резерв, сколько в нем конницы, штыков, пулеметов?.. Сильны бандюги, сильны сейчас. Верят, что удастся соединиться с Антоновым, захватить власть в самом сердце России — опасные, очень опасные планы!.. Как Колесников, интересно, осуществляет связь с Антоновым? Через кого? Конечно, есть связные, видимо, не один и не два, хотя бы ухватиться за ниточку этих связей… Хорошо налажена и сеть осведомителей, это она знала еще в Павловске: в каждом хуторе, селе есть у Конотопцева свои надежные люди — в банде знают о передвижении красных частей, о их составе, командирах, вооружении. Так они узнали об отрядах Гусева, Сомнедзе и Шестакова… Хорошо знают имена Мордовцева и Алексеевского, знают о том, что красные части готовятся к новому наступлению, какие приданы подразделения… Кто-то информирует Колесникова. Но кто? Сведения губернские, их могут знать немногие… Сашка Конотопцев склонился к уху Нутрякова, что-то нашептывает ему… Эх, орали бы потише эти полковые, или сидела бы она чуть ближе. Но Богдан Пархатый так и держит ее возле себя, гордится «городской мамзелью»… дурак. Ну, пусть, пусть, это прикрытие. С ним надо вести себя по-прежнему строго, но и не отталкивать окончательно. Пусть «надеется»… Безручко стал громко говорить, что никакой теперь Мордовцев не справится с ними, в дивизии уже более десяти тысяч человек, орудия, пулеметы, конница… Вот-вот они соединятся с Александром Степановичем, и тогда… Пьяные голоса заглушили начальника политотдела, но он, кажется, и не собирался больше ничего говорить. А если это он все для нее? Специально. Нет, не откажешь Безручко этому в дальновидности и хитрости, в знании человеческих слабостей. Он хорошо знает, чем купить и самого командира и других приближенных к штабу людей — хитер и умея начальник политотдела!..

Подняли тост за бой у Новой Калитвы, вознесли до небес Григория Назарука и Богдана Пархатого — храбро бились, отогнали полк Качко… Пархатый с Григорием расплывались в счастливых улыбках. Да, полк Качко они вытурили из Новой Калитвы лихо! За это грех не выпить.

— Поздравляю, Богдан! — сказала Катя в общем гуле голосов, и Пархатый, в расстегнутом на груди френче, расцвел окончательно, полез с поцелуем, и ее передернуло. «Но-но, полковник!» — засмеялась она и строго погрозила пальцем.

«Боже, с какой ненавистью она смотрит на меня! — Катя даже поежилась под ледяным, презрительным взглядом Лиды. — А мне обязательно надо поговорить сегодня с нею… Но как? Как?! Это риск, причем огромный». Лида может не поверить ни одному ее слову, решит, что ее подослали, что это провокация — бывшая офицерша выполняет задание, ее попросили об этом Сашка Конотопцев или Нутряков. И все же с Лидой надо поговорить обязательно, сказать, что она здесь не одна, что… Нет, открываться нельзя ни в коем случае, ей запретили это делать Любушкин и Карпунин, они ничего не знают о Соболевой. Не знает пока и она, но, бог ты мой, у Лиды все написано на лице — разве может она быть с ними?!

— А что скажет нам Кузьминишна? — спросил вдруг Безручко, благодушно развалившийся на стуле, и Катя от неожиданного этого вопроса растерялась. Поднялась со стаканом в руке, думала лихорадочно: «Что говорить? Призывать к объединению? Об этом уже говорилось… Хвалить за кровавые победы над нашими? Язык не повернется. Выступать от имени эсеровской партии, говорить об их программе? Тоже, пожалуй, не ново. Бандиты в своих полках сразу же провозгласили эсеровский лозунг: «За Советы, но безбольшевиков». Снова вспомнить о «муже»? Надо ли?» И вдруг ее словно в грудь толкнули — П а в е л! Почему, зачем именно о нем подумала она в эту неподходящую минуту?!

Пауза затягивалась.

— Ну, Кузьминишна, — напомнил Безручко. — Слухаем тебя.

— Давайте, господа офицеры, выпьем за… любовь! — неожиданно для себя сказала Катя. — За любовь, которая дает нам силы и веру, за любовь, помогающую в борьбе с врагами, которые мешают нам строить свободную и красивую жизнь. За любовь, которую ничто и никто не сможет сломить в русском человеке, ибо это любовь к России, к Отчизне!

— Ура-а! — завопили, захлопали, полковые, а вслед за ними и штабные командиры, и только Безручко с Колесниковым сидели хмурые, не торопились присоединиться к их восторгам.

— За любовь к свободной и счастливой России, господа! — настойчиво повторила Катя, требовательно поглядывая на развалившихся, большей частью пьяных уже бандитов, и те, наконец, поняли, чего она хотела от них, повскакивали, тянули к ее стакану свои посудины.

— За любовь!

— За нее, солодкую!

— За ба-а-аб! — гаркнул Марко Гончаров, и голос его услышали, подхватили дружно: «За длинноволосых, хай им грэць!»

Безручко стучал ложкой по краю железной миски с холодцом, призывал к порядку и вниманию.

— Браты! — крикнул он, вставая, громоздясь над столом. — Очень уместно сказала тут Екатерина Кузьминишна о любви. Да, ридна наша батькивщина держится… — цэ она дуже гарно сказала! — на любви к ближнему и ко всей российской земле. Но любовь проявляется у каждого по-разному. Кто бьется с ворогом на поле, а кто обеспечивает победу своею головою, то есть думае за нас. И такие люди среди нас тоже есть. Я кажу про тебя, Иван Сергеевич. — Безручко склонил всклокоченную громадную голову к Колесникову. — Ты, Иван Сергеевич, заслуживаешь сегодня высокой награды. Мы побалакалы меж собою в штабе и решили, шо ты, як генерал и полководец, заслужив той дивчины, шо рядом с тобою. Нехай она будет для тебя, Иван Сергеевич, законною жинкой. Горько!

— Горько-о-о! — подхватили тут же полковые, забили в ладоши, в кру́жки, в стаканы.

Хмурое лицо Колесникова дернулось недовольной гримасой — что еще за шутки? Но глотки, теперь уже и штабных, орали все настойчивей, все требовательней, и он понял, что должен принять участие в задуманной, оказывается, игре, что его отношения с Лидой давно уже ни для кого не секрет, и вот теперь они как бы узаконивались, объявлялись и признавались открыто.

Под непрекращающийся рев Колесников встал, потянул за руку Лиду; она поднялась, трясясь всем телом, плача.

— Лучше убейте, убейте меня! — отчаянно закричала она и стала вырываться из рук Колесникова, грубо привлекшего ее к себе, сжавшего лицо безжалостными сильными пальцами.

Катя поняла: вот он, момент, которого она ждала! Вот когда она может оказаться рядом с Лидой!

Расталкивая штабных, Катя бросилась к «невесте», прижала ее к себе. Лида вскрикивала что-то нечленораздельное, билась в ее руках, и Катя гладила ее по голове, успокаивала.

— Я побуду с ней, Иван Сергеевич, — сказала она тоном, который не терпел возражений. — Ей надо отдохнуть, прийти в себя. Какая сейчас из нее «невеста»?!

— Ладно, ладно, — хмуро ронял Колесников, отступая перед напором Вереникиной и видом Лиды. — Там, в боковухе, пусть полежит. Воды, что ли, ей треба дать… Эй, Опрышко! — зычно крикнул он. — Наладь-ка воды похолоднее. А ты, Филимон, к доктору паняй, к Зайцеву. Нехай капли даст. Или сам прибежит.

— Не надо, ничего не надо, ей просто отдохнуть… — торопливо говорила Катя и вела Лиду сквозь примолкших, расступающихся штабных. — Полежит, успокоится…

В боковухе, плотно прикрыв дверь, Катя твердым шепотом говорила Лиде:

— Лида, милая, возьми себя в руки и слушай, что я тебе буду говорить. Ты меня слышишь? — Лида слабо и настороженно кивнула. — При первой же возможности я помогу тебе, поняла?.. Не удивляйся и не смотри на меня так. Твоя мама жива, в Меловатке бандиты больше не появляются. Пока потерпи и… помоги мне.

Лида оторвала от подушки мокрое вздрагивающее лицо, глаза ее смотрели на Вереникину недоверчиво, с опаской.

— Правильно, правильно, — говорила Катя. — На твоем месте я бы тоже так смотрела… Но у меня нет времени, Лида! Сюда могут войти каждую минуту, увести тебя!..

— Что ты от меня хочешь? — спросила Лида.

— Расскажи все, что ты знаешь о бандах, все, что увидела и услышала здесь. Какая точная численность дивизии, какое вооружение, связи. Особенно связи, это очень важно!

— Я не понимаю.

— Ну… кто и откуда приезжает к Колесникову в штаб, дает сведения о красных? Кто снабжает Колесникова боеприпасами? Быстрее, милая, быстрее!

— Ты кто? — прямо спросила Лида и села с ногами на кровати, отодвинулась к стене. Смотрела теперь со страхом на Вереникину, судорожно смахивала с лица волосы, правила их за маленькие аккуратные уши. — Ты что, хочешь, чтобы меня убили, да? Тебя Сашка Конотопцев подослал, да?

Катя в отчаянной растерянности обернулась к двери. Бог ты мой, что же делать?! Она сама ведь страшно рискует: если Лида хотя бы намекнет Колесникову… И Любушкин запретил ей открываться под любым предлогом. У нее задание, она должна действовать строго по инструкции, иначе… Но разве можно не попытаться помочь Лиде. Может, не спешить, подождать другого, более удобного случая? Но будет ли еще возможность увидеться им с Соболевой? Что-то, конечно, Катя и сама уже знает, пройдет время — узнает больше, но где это время? Дорог каждый день и даже час, губчека нужны сведения, за ними придут, их с нетерпением и надеждой ждут в Воронеже… Всего этого Лиде, конечно, говорить нельзя, единственное, что она должна понять и почувствовать, что рядом с ней друг, надежный человек, которому можно довериться… Но как все это объяснить ей?!

— Колесников… он надругался над тобой, да? — спросила Катя.

Лида, отвернувшись к стене, тихо и горько заплакала, не ответила ничего; потом вытерла щеки ладонями, сказала решительно:

— Ладно, может, ты и врешь все, и меня могут убить… Но за Макара Васильевича, за Ваню Жиглова… За всех наших, меловатских…

— Лида, милая, не могу я тебе всего сказать!.. Сама голову под топор кладу. Но поверь мне, прошу тебя!..

Катя, сжав руки, глядя прямо в глаза Лиде, говорила эти слова быстрым, но внятным шепотом, отчетливо понимая, какую беду может накликать сама на себя, а главное — не выполнит задания, не добудет тех сведений, ради которых ее пусть и недолго, но терпеливо учили, не даст возможности нашим частям вести против Колесникова успешные боевые действия. Может быть, не стоило ей так вот поддаваться эмоциям, хотя бы и частично, открываться Лиде, ставить под угрозу свое пока не очень надежное положение: ведь не поверили еще ей до конца, не приняли…

Дверь в этот момент открылась: вошел Зайцев, врач, — в городском сером пальто, в круглых, запотевших с мороза очках. Протирая очки, он подслеповато и равнодушно щурился на женщин; потом, погрев ладони друг о друга, подышав на них, подошел к кровати Лиды.

— Ну-с, барышня, на что жалуетесь? — спросил трескучим каким-то, без сочувствия голосом и не стал дожидаться ответа, велел Лиде снять платье, слушал ее деревянной трубочкой стетоскопа, посмеивался. Катя сразу же поняла, что Зайцев пьян, хотела вмешаться, сказать, какое, мол, может быть медицинское вмешательство, господин доктор, если вы сами… Но промолчала — поскорее бы он ушел.

Зайцев из принесенного с собою чемоданчика вынул склянку, накапал в стакан лекарства.

— Выпей… И полежи с полчаса, если… хе-хе… если дадут. Обычный нервный срыв, пройдет. Некоторые молодые особы отчего-то боятся… хе-хе… приятных занятий. Напрасно. Напрасно, барышня! Это природа, доложу я вам! Хе-хе…

И ушел, посмеиваясь.

— Говори, Лида! Быстрее! — потребовала Катя.

Лида, лежа, стала лихорадочно вспоминать все, что знала и видела: штабные обрывочные разговоры, бумаги, которые переписывала, визиты из штаба Антонова Моргуна, фамилию «Выдрин», которую случайно подслушала; припоминала данные о численности бандитских полков, их вооружение…

— Письмо от Антонова привез Моргун, я это видела, — говорила Лида. — А он знает Выдрина. Выдрин, как я поняла, среди наших, красных… Моргун — это Борис Каллистратович!

— Молодец, Лидуша, умница!

Дверь снова открылась, на пороге стоял Безручко.

— Ну, шо тут у вас, Кузьминишна? — спросил он. — Невеста готова? Надо идти, а то гости скоро попадають.

Лида глянула на Катю.

— Иди, — сказала та. — Иди, Лидуша.

Бледная как полотно, Лида сделала несколько неверных шагов к двери, и наблюдающий за ней Безручко крутнул ус, захохотал:

— Ну шо за бабы пошли, а? Ее замуж берут, а она от страха еле ноги переставляе…

В горнице между тем взвизгивала гармошка, а Ванька Стреляев, дерезовский, бил в деревянный пол тяжелыми сапогами:

Эх, господа мать!
На кобыле воевать.
А кобыла хвост забыла,
Перестала воевать!
— Горько-о-о-о!.. Горько-о!.. — орали, раздирая глотки, штабные. Увидели Лиду: она шла на подкашивающихся ногах сквозь этот звериный рев, табачный плотный дым и липнущие взгляды сытых, взвинченных самогонкой жеребцов. Колесников, развалясь на стуле, усмехался, молча ждал ее.

«Выхватить бы сейчас у кого-нибудь из них наган, да в морды эти, в морды!» — думала Катя, сцепив зубы, всеми силами стараясь унять в себе дрожь негодования, и тотчас поймала на себе внимательный, вовсе и не пьяный взгляд начальника штаба Нутрякова: он, покуривая папиросу, смотрел на Катино покрасневшее лицо и, наверное, что-то прочитал на нем…

Пархатый, уже еле ворочая языком, приставал к Кате:

— Катерина… ик!.. Кузьминишна… Я чого скажу… Ты думаешь, я пьяный?! Та ни в одном глазу! Цэ шось башка сама падае… Вона холодца хоче…

— Ну и дай, — посоветовала Катя.

— Мэ-а… — мотнул головой Пархатый. — А чого ты, Кузьминишна, эа мэнэ замуж не хочешь? Га?.. Умыться сначала пойтить?.. Можно и умыться. Но ты сначала скажи — пийдешь за мэнэ? Чем я тебе не по ндраву? Га? — Пархатый полез с объятиями. — Ты думаешь, если образованна, то… А я полковник!

— Но-но, полковник! — Катя не одержала смех, оттолкнула Пархатого, и Богдан, тупо покачавшись за столом, бессильно сполз на пол.

— А вы хорошо держитесь, Екатерина Кузьминична, — услышала Катя голос за спиной и обернулась: с граненой рюмкой в руках, слегка покачиваясь, стоял перед нею Нутряков.

— Вы о чем?

— Разрешите присесть? — Он показал глазами на свободный стул.

— Пожалуйста.

Нутряков сел, опрокинул рюмку в рот, зажевал звонко хрустевшей на его белоснежных зубах капустой.

— Я о роли, которую вы прекрасно разыграли у нас на глазах.

— Никакой роли я не играла, Иван Михайлович. — Катя притворно зевнула. — А устала я… Устала. К чему мне роль?

— Не скажите! — Нутряков погрозил ей пальцем. — Вы из чека, Вереникина… или как вас там. И это мне совершенно ясно. Но вы переиграли, уважаемая.

— Как мне все это надоело! — вздохнула Катя. — И вы все — чекисты, штабисты… Морочите бедной женщине голову.

— Я с вами потому откровенен, что вы — в наших руках. Но играете вы мастерски. Даже Борис Каллистратович ничего не заподозрил, поверил вам. А уж он-то…

— А кстати, где он?

— Не докладывает. Как появляется, так и исчезает… Я и сам не заметил.

— Ну-ну. — Катя поднялась. — Мне пора, Иван Михайлович. Отдохнуть надо. Или чем-то прикажете сейчас заняться?

Встал и Нутряков. Опрокинул еще рюмку, промокал губы платочком.

— Неплохо держитесь, неплохо. Молодец!.. А насчет занятий… Надо командира спросить… Иван Сергеевич! — негромко позвал Нутряков, но Колесников услышал, прервал разговор с Конотопцевым. — Чем нашей гостье заниматься? Или она может продолжить свой путь?

— При штабе у Пархатого будет, — махнул рукой Колесников. — Нехай с Лидкой бумаги пишут. Но Богдан чтоб глаз с нее не спускал…

Свадьба продолжалась.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Приказ разгромить село Талы, его волисполком привез Сашка Конотопцев. В Журавку он прискакал к ночи, с десятком верховых, сообщил, что утром отряд Ворона должен быть на месте, в Талах, часа три-четыре на сборы есть.

Конотопцев отчего-то злился, на вопросы Шматко отвечал раздраженно, сквозь зубы. Толком ничего не объяснил, сказал, как сплюнул. Из короткого его объяснения Шматко понял, что громить Талы ему придется одному, это вроде проверки, а люди Конотопцева будут лишь «доглядать». Шматко было заспорил — мол, чужими руками жар загребать собираешься?.. Конотопцев презрительно хмыкнул: не хочешь — не надо, так и в штабе доложу, нечего тень на плетень наводить. По-другому с тобой говорить будем, Ворон. Шматко не смолчал, припомнил Конотопцеву, что договаривались бить коммунистов совместно, а получается…

— Получается как надо, Ворон, — прервал Конотопцев. — Як тебе велели, так ты и сполняй. И хвостом не крути.

Было ясно, что штаб Колесникова решил проверить Ворона в настоящем, кровавом деле. Ход был придуман коварный, и Шматко, махнув рукой, — ладно, дескать, и сами справимся — отдал команду Дегтяреву готовиться в набег. Больше он ничего в тот час не сумел, не смог сказать своему заместителю — рядом все время был Конотопцев.

«Как теперь успеть предупредить волисполкомовцев в Талах? — размышлял Шматко. — Времени в обрез — только на то, чтобы собраться и пройти эти тридцать километров. Рассчитано правильно, точно… Думай, Иван, думай!»

Сборы были недолгими. Покормили лошадей, проверили оружие, боеприпасы… Выступили в ночь, с тем чтобы ранним утром быть в Талах, засветло же и вернуться. Ночевать в тех местах, да еще небольшим отрядом, было опасно: рядом Богучар, там — чека и чоновцы, крупный отряд милиции. Нет, лучше погромить, пощекотать Советской власти селезенку и назад, рассуждал Конотопцев, с чем Шматко охотно соглашался. Он догадался, что разведчик трусит, ввязываться в возможный бой ему вовсе не хотелось — мало ли что!

Так оно и было. Сашке велел отправиться к Ворону Безручко, наказал начальнику разведки, чтобы самолично проверил нового батька в деле, там ему некуда будет деваться, все сразу станет понятно. Погромит Талы, порежет волисполкомовцев — честь ему и хвала, черт с ним, пусть сидит в своей Журавке, а откажется или… В общем, шлепни его при случае, не церемонься, война спишет.

Однако шлепнуть и его, Конотопцева, мог сам Шматко: черт его поймет, что у этого Ворона на уме — странно себя ведет, анархист какой-то. О погромах его слыхали в штабе у Колесникова, регулярно доносил и Яков Скиба, да и другие верные люди: то Ворон разоружит милицию или продотряд где-нибудь под Лисками, то на ревком нападет… Правда, занимался он погромами вроде как с оглядкой: оружие и продовольствие у красных отымал, а вот людей не трогал, не убивал. Ну, синяков там навешают в драке, бока намнут, не без этого, а чтоб кровь лить… Тогда Безручко и велел Конотопцеву: в Талах, Сашка, чтоб все было по закону, проследи лично.

«Проследи!.. Сам бы и следил, жирный боров!» — злился Конотопцев на начальника политотдела. Не на смотрины едут, под пули. Там, в Талах, и отряд самообороны есть, и милиция. Вообще, он сам в Талах не был, все это сообщения его разведчиков. Скиба плел, что там и чоновцев полно, пулеметы у них. Нарвешься еще. И чего Безручко, да и тот же Колесников носятся с этим Вороном?! Подумаешь!.. Приказали бы вступить в дивизию, да и все дела. А не подчиняется — расстрел. Людей Ворона по разным полкам расформировать, чтоб в куче не были…

Сашка поежился, оглянулся. В сумраке безветренной холодной ночи качались позади них с Вороном тени, фыркали лошади, негромко переговаривались бойцы. Кое-кто курил, вспыхивали огоньки цигарок, кто-то надсадно кашлял.

«И дохлых с собой взяли, — досадовал Конотопцев. — Чего ради?»

Он было дернулся отдать Ворону приказ: кашляющего этого бойца вернуть, и так шуму много, но потом вспомнил наказ Безручко: ни одного бойца в Журавке не оставлять, пусть в деле покажут себя все. Но с больного этого парня какой прок?..

«Самому бы вернуться с полдороги, — тоскливо думал Конотопцев. — Сказать бы Ворону, что учения назначены, проверка. Поднялись по тревоге, вышли в поле… ну и достаточно. Все у Ворона хорошо, дисциплине подчинился, отряд свой поднял быстро, никаких особых заминок не было».

Ну а в штабе что говорить? В Талах есть свой Скиба, он донесет Безручко, что никого, мол, не было, волисполкомовцы живы и здоровы, Советская власть процветает.

«И все ж таки в Талах я показываться не буду, — решил Конотопцев. — Постою где-нибудь на бугре, погляжу. Хлопцы доложат».

Он позвал одного из «хлопцев», рябого малоразговорчивого Скрыпника, сказал ему вполголоса, что в целях «конспирации» ему, Конотопцеву, не велено совать нос в самое пекло, а ты, Афанасий, чтоб был все время рядом с Вороном, доглядал. Поняв?

— Та поняв, Егорыч, поняв! — усмехнулся Скрыпник и отъехал на свое место, куда-то в темноту, в которой с трудом угадывался весь отряд, около полусотни всадников.

Ворон ехал со своими замами, Дегтяревым и Тележным, все трое чуть впереди отряда, в ладных полушубках, в папахах, одеты тепло, хорошо. Негромко о чем-то говорили, похохатывали. Конотопцев, ехавший за ними, прислушался. Дегтярев вспоминал какую-то Дуську с Солонцов, у которой он «кутил два дня назад и забыл портсигар…»

Боец в задних рядах все кашлял, кашель его действовал на нервы, и Конотопцев не выдержал.

— Ворон!

— Я!

Шматко придержал коня, подвернул его к начальнику разведки.

— Ну шо ты больных с собою возишь, Ворон?! Кашляв и кашляв! За версту слыхать. Верни-ка его до дому. А то он перед Талами всех собак всполошит.

— Такая ж думка была, Александр Егорович, — охотно согласился Шматко, с облегчением переведя дух — счастливый случай шел ему в руки. Если бы Конотопцев не поступил так, как поступил, Дибцову пришлось бы «портить» коня, была уже приготовлена железяка. Выяснилось бы, что конь «случайно» наступил на нее, надо возвращаться в Журавку. А именно это и требовалось: Дибцов прямым ходом взял бы на железную дорогу, к ближайшей станции, к телефону…

— Кто там кашляе, позови-ка его сюда! — зычно скомандовал Конотопцев, и скоро из темноты высунулась перед ним белая лошадиная морда; сидевший на лошади боец с трудом сдерживал кашель.

— Ты чего это лаешь на всю степь?! — напустился на него Конотопцев. — Захворал, чи шо?

— Простыл… кх!.. Извиняюсь, — виновато говорил боец. — В карауле, мабуть, промерз.

— Ты вот что, — Конотопцев рукоятью плетки поправил шапку. — Паняй-ка назад. А то все дело нам спортишь. Да не в Журавку, а на Михайловку скачи, найдешь там… — он склонился к уху бойца, сказал что-то, и тот понятливо закивал, повернул лошадь и через мгновение скрылся в темноте.

— Ты куда его послал? — как бы между прочим спросил Шматко у Конотопцева, не на шутку встревожившись, — до Михайловки было около сорока километров, полночи скакать, не меньше.

— Куда надо, туда и послал, — ухмыльнувшись, ответил Конотопцев. Он, конечно, не собирался говорить Ворону, что направил гонца к знакомой своей бабенке, Таисии Крутовой; растревожившись вдруг, ерзая вторые уже сутки на жестком седле, он подумал, что хорошо бы после набега завернуть к Таське, помять ее пухлые податливые бока, покохаться с нею. Вот он и сказал тому дохлому, с шустрыми глазами бойцу: скажи Крутовой (она в Михайловке живет с самого краю, у колодца), чтоб протопила баньку и к вечеру ждала.


В Талы Ворон ворвался ранним золотым утром. Только что поднялось солнце, чистый белый снег на улицах села радостно искрился в косых его желтых лучах, спокойно дымили над соломенными крышами хат беленые трубы.

Шматко скакал во главе отряда, как и другие бойцы, беспорядочно палил в воздух из нагана, зорко поглядывал по сторонам. Судя по тому, что их не встретили огнем, в Талах еще ничего не знали о набеге Ворона, придется теперь выкручиваться, искать выход. Положение осложнялось, как быть дальше, Шматко не знал, очень опасался, что боец Криушин запоздает, не сообщит вовремя в Богучар… Что делать? Как провести операцию, в которую бы поверил Конотопцев и его «доглядатели». Сашка отвел на операцию не более трех часов, за это время следовало уничтожить волисполком, провести мобилизацию, угнать лошадей. Задачка была не из простых, и, если таловцы не откроют огонь и не подойдет им «помощь» из Богучара, придется… Но что придется? Уничтожить Конотопцева и его людей? Тогда рухнет легенда, батько Ворон перестанет существовать, надо будет возвращаться, переходить на легальное положение…

Нет, не годится так. Криушин боец дисциплинированный, он хорошо знает, что надо делать, и он, наверное, давно уже доскакал до Журавки, позвонил…

Странно повел себя перед самыми Талами Конотопцев. Заохал вдруг, схватившись за живот, сполз с коня, натурально побледнел. Всем было видно, что начальник разведки не притворяется, что у него действительно заболел живот и, естественно, какой тут может быть разговор о дальнейшей скачке и участии в бою?!

Случилось это в леске, примерно за версту от села. Сидя у ног коня, Сашка велел Скрыпнику и еще одному повстанцу следовать с батькой Вороном, «подмогнуть ему там, в Талах, в случай чего…» Конотопцев не договорил, снова схватился за живот.

Скрыпник знакомо уже усмехнулся — в бой посылали их двоих, остальные вместе с Конотопцевым будут отсиживаться тут, в леске. Но он сказал лишь негромкое: «Слухаю, Егорыч», — и пошел к коню.

Волисполком (он в центре села) был пуст, и это Шматко обрадовало. Кажется, председатель был предупрежден, хотя мог сейчас и отлучиться вместе со своими помощниками… Успел или не успел Криушин?

Бойцы Ворона малость погромили волисполкомовский дом: опрокинули стол, побили стулья и окна, сорвали с петель двери. Потом кинулись по дворам, стали сгонять испуганных таловцев на сход.

— Где ваша Советская власть? — кричал, размахивая наганом, Прокофий Дегтярев. — И куды вы подевали лошадей? Батько Ворон такого не прощает, имейте это в виду. Мы вам даем свободу от коммунистов, а вы должны нам помочь лошадями…

Шматко почувствовал, что кто-то осторожно, но настойчиво дергает его за полу полушубка. Он нагнулся с крыльца, стал слушать высокого тощего человека в поношенной офицерской шинели, который торопливо зашептал ему в самое ухо:

— Я знаю, где прячется председатель волисполкома и его секретарь, господин Ворон. Там же и секретарь партячейки… Кто-то их предупредил…

— Вы кто? — строго спросил Шматко.

— Моя фамилия Панов, в свое время служил в должности есаула во втором Финляндском полку Его Величества… — Панов принял стойку, большие выразительные его глаза смотрели на Ворона с верой и преданностью. — Пошлите со мной людей, господин Ворон, и мы этих собак-коммунистов доставим через пять минут.

Шматко резко выпрямился, выхватил наган.

— Ах ты, красная шкура! — закричал он. — Я покажу тебе, как заниматься провокацией, угрожать! Коммунистам сочувствуешь?!

У бывшего есаула отвалилась челюсть, он в животном страхе попятился назад, прочь от крыльца, собираясь что-то сказать или что-то объяснить, но Шматко выстрелил…

В страхе попятилась, бросилась врассыпную и толпа, и бойцы батьки Ворона онемели — все произошло так-неожиданно, быстро.

На крыльцо вскочил Афанасий Скрыпник, рябое его угрюмое лицо напряглось.

— Кто это? Чего ты прикончил его? — спросил он Ворона.

— Шкура красная, вот кто! — возбужденно отвечал Ворон. — Стращать меня задумал, гад! Убирайтесь, мол, подобру-поздорову, не то перебьем всех!..

— Ну и правильно, чего с ним цацкаться! — согласился Скрыпник. — А коней давай шукать, да побыстрее, а то… Что-то мне тут не нравится, в этих Талах.

Они сошли с крыльца, вскочили на лошадей, намереваясь направиться по дворам, и тут же вдоль улицы ударил пулемет. Его поддержал дружный винтовочный залп, потом винтовки забили вразнобой, и пули густо летели над головами «бандитов».

— Откуда бьют? Кто? — дурным голосом орал Ворон, бесстрашно гарцуя на коне посередине улицы, радуясь тому, что так хорошо, складно все получилось, что Криушин успел, и надо бы еще повести бойцов «в атаку», но Скрыпник и тот, другой, из повстанцев, улепетывали уже во весь дух, и отряд Ворона поневоле потянулся вслед за ними.

— Назад, Скрыпник! Куда?! — кричал вслед Шматко, и тот расслышал, обернулся на скаку:

— Конница, Ворон! Конница!

Оглянулся и Шматко — с далекого заснеженного бугра, со стороны Богучара, катились к Талам черные точки всадников. Их было много, гораздо больше, чем бойцов в отряде Ворона, и потому самое разумное было поворачивать к леску, где ждал Конотопцев, который прекрасно видел все происходящее.

Первым скакал Афанасий Скрыпник. Сильный его, мускулистый дончак нес пригнувшегося к холке всадника легко, как бы играючи, лишь упруго вилась из-под взблескивающих на солнце копыт радужная пыль. За ним, пугливо озираясь, катился на приземистом черном коньке и второй конотопцевский боец. Он уронил обрез, снова на какую-то секунду обернулся, натянул было поводья, а потом махнул рукой и свирепо заработал плеткой…

— Ишь, вояки! — сквозь гул сумасшедшей скачки прокричал Дегтярев Шматко. — Аэропланом не догнать.

«Хорошо! Хорошо!» — радостно погонял коня и Шматко, полной грудью вдыхая тугой морозный воздух, время от времени через плечо окидывая взглядом мчащийся за ним отряд…

Сзади, в Талах, все еще гремели выстрелы.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

В штабном доме Колесникова деду Сетрякову постоянного места не нашлось, он только в первую ночь спал вместе с Кондратом Опрышко и Филькой Струговым, а на следующий день приехал Нутряков и велел Сетрякову перейти в пристрой, где у хозяев размещалась, видно, летняя кухня. Дед на распоряжение начальника штаба нисколько не обиделся, наоборот, его больше устраивал этот тесный, но, как оказалось, теплый закуток, в котором он целыми днями топил гудящую грубку[28], варил себе то супец, то картошку «в мундире» или просто сидел перед огнем, глубокомысленно глядя на жаркий его отсвет в поддувале, думал о странностях жизни. Исправно топил он печь и в штабном доме, старался, чтобы в нем было тепло. Но Филька Стругов все покрикивал, что жарко больно, старый черт, накочегарил, не баня тут, мозги у их благородий от жары плавятся, а это вредит умственному соображению по военной части, а также протрезвлению после выпивок. Сетряков кидался тогда открывать двери и вьюшки в печи, дом быстро настывал, и Филька умолкал. Он приказал в нужной температуре ориентироваться на его лысину: если жарко, то она вся берется росой, а если холодная — то, значит, в самый раз. Все было бы ничего, на башку Стругова можно было и равняться, но лысый этот мерин весь день ходил в шапке, не снимал ее и на ночь, и попробуй тут угадай, в росе она у него или в инее. Однажды, когда Филька заснул, дед полез к нему под шапку, скользя по лысине, как по бабьему колену; Стругов хоть и был, собака, пьяным, тут же подхватился, сунул Сетрякову в зубы подлым своим кулаком, разбил губу.

— Ты чого шаришь тут, ворюга? — заорал он дурным голосом, а вскочивший следом Опрышко, деловито и молча сопя, клацал уже затвором обреза.

Прибежал в одном белье Колесников, Лида завозилась в боковухе, бабка Авдотья забубнила на печи. Фильку стали урезонивать, мол, пить надо меньше, а Опрышко обматерил. Сетряков объяснил Колесникову ситуацию, сказал, что у него и в мыслях не было чего-нибудь украсть с Филькиной головы, шапка такая и у него есть… Колесников поморщился, подергал щекой и ушел досыпать. Стругов же в сенцах облаял деда на чем свет стоит, за лысиной велел наблюдать «при случа́е», и лучше спросить, а не лапать ее, да еще ночью, так и заикой недолго стать. «Прибью, ежли еще раз разбудишь», — сказал он и снова поднес к носу деда кулак.

Сетряков, не привыкший к такому обращению, — пусть Филька и выше его по старшинству — обиделся на ездового-телохранителя атамана, решив, что при «случа́е» он расквитается со Струговым за разбитую губу.

Сетряков считался при штабе «бойцом для мелких поручений» — таковых, кроме топки печей, мытья посуды и подметания полов, больше не находилось. И дед часто скучал у себя в пристрое, от нечего делать вспоминая жену свою, бабку Матрену, о которой думал с жалостью и недоумением. Матрена, как только он вступил в банду, поделила их избу ситцевой занавеской на две половины и запретила ему за эту занавеску заходить. Отделила она и чугунки-кастрюли, картошку в подполе, остатки зерна в ларе, а кусок желтого сала, который он берег еще с той зимы, просто спрятала.

Явно спятившая Матрена таким образом обрекала его на голодную смерть, и ни в какие пояснительные разговоры с ним не вступала — с бандюком, дескать, ей говорить не об чем. Хорошо, что он был при штабе: кой-чего из харчей ему перепадало. В строй его, как маломощного, не поставили, скакать на конях он уже и позабыл как, а пешим ходить в атаки… да какой из него стрелок?! Глаза только и видят, что перед носом, а чуток отойди, так и не поймешь, где свой, а где красный. Как стрелять-то?.. Вот спасибо Ивану Сергеевичу, уважил — определил на хорошую должность при штабе, тут хоть и забижают, зато тепло и сытно. А Матрена… вот лярва! Что удумала-то! Опозорила на всю Калитву, насмехаются теперь в штабе, мол, выгнала тебя Матрена за мужеские дела, а ему как протестовать?.. Нехай скалят жеребцы зубы, нехай. Дело его стариковское, такое можно и стерпеть, тут уж недолго осталось небо коптить. Жаль только, круто взяла Матрена, душа у него никак на место не встанет, воротит, мутит, как после самогонки…

Обо всем этом Сетряков жалостливо как-то рассказал заглянувшей к нему в пристрой Лиде, но скрыл главное — зачем пошел в банду. А она возьми и спроси его именно об этом.

Дед в смущении отвел в сторону глаза, стал сердито шуровать в грубке кочергой, хотя в том не было никакой нужды. Кашлянул в измазанный сажей кулак:

— Да як тебе сказать, Лидуха… Уси пошлы, и я тож… Мабуть надо так.

— Кому надо-то? — наступала «жинка» командира.

— Кому… Нам, стало быть, и надо. Вон Безручко шо говорит: свободную новую жизнь построим без коммунистов и без этой… разверстки, во! Уси беды от них.

— Эх, дед! — вздохнула Лида. Она сидела рядом с Сетряковым на маленькой скамеечке (он уступил ей это место, а сам сел на перевернутый табурет) со скинутым на плечи платком, в расстегнутом пальто, печально смотрела на бушующий в печке огонь. — Сколько ты годов на свете прожил, а ничего так и не понял. Одурачили тебя, обрез в руки дали, и пошел ты убивать родную Советскую власть. Против народа пошел.

Сетряков от неожиданности открыл рот, хотел было вскочить и бежать прямиком к командиру — ты послухай, Иван Сергеевич, чего твоя жинка несет… Но решил, что доложить он всегда успеет, до штабного дома два раза ступнуть, а девка говорит занятно, и самое удивительное — не боится его! Он сделал вид, что слушает Лиду внимательно, думает над ее словами, потом вдруг повернул к ней седую лохматую голову, спросил:

— Слухай, а ты не боишься, шо я возьму и скажу Ивану Сергеевичу, а? Не злякаешься? Ох, он тебе и всыпет по одному месту за такие речи!

Лида сидела спокойная, по-прежнему смотрела в огонь. Потом так же спокойно перевела взгляд на его ждущее ответа лицо, улыбнулась:

— Не скажешь, дедушка. Ты и сам у них в плену, и я хочу, чтобы ты понял это.

Сетряков хлопал глазами, не сразу нашелся, что ответить, изумленно понимая, что перед ним не какая-нибудь там соплюшка, а взрослая и не трусливого десятка женщина.

— Как это?.. — промямлил он. — Я сам вступил. Захочу, дак и уйду…

Лицо Лиды стало суровым.

— Ты, дедушка, погляди на себя со стороны. Шут ты при штабе, а не боец. Над тобой и штабные потешаются, и из полков. А Безручко про тебя анекдоты рассказывает.

— Замолкни! — Дед вгорячах схватился за кочергу. — А то как звездану промеж глаз-то!..

— Да, это вы умеете, — горькая складка легла на Лидиных губах. — Нагляделась я, на себе испытала… — Приблизила гневные глаза к лицу Сетрякова. — А тронешь хоть пальцем, на себя пеняй. Отомстят за меня, так и знай. И Колесникову вашему достанется, и Безручке… всем!

Сетряков омертвело хлопал глазами; кочерга из его рук выпала, он отодвинулся от Лиды, взялся было за семечки — нажарил после обеда, но с сердцем сыпанул их в поддувало, вытер ладонью рот.

— Ты что хотишь-то, девка? — спросил приглушенно, оглядываясь на дверь — не дай бог, кто услышит их разговор! Это ж надо — жинка атамана и такие речи. Правда, привезенная, невольная, но… как не боится?! А может, подослал ее этот чертяка, Сашка Конотопцев, в разведку свою играет? Мол, прошшупаем деда: чем он там, в пристрое своем, дышит?.. Ну, нехай, нехай. Собака брешет, а ветер носит. Его, старого воробья, на мякине не проведешь.

— Помоги мне бежать отсюда, дедуль! — сказала Лида, и Сетряков окончательно утвердился в мысли: «Сашка, стервец, подослал».

— Дак что помогать-то? — осторожно спросил он, отодвигаясь, ища занятия рукам, стал ворошить семечки на грубке. — Беги на все четыре стороны…

Он хотел было продолжить свою мысль — ночью, мол, проще всего и сбежать, главное, караулы обойти, а уж по степи… Но представил, что́ значит для девки эти конные караулы; степь, где снегу сейчас по колено… Да, далеко не уйдешь.

Из приоткрытой дверцы грубки выпал красный горячий уголек, Сетряков подхватил его совком, кинул назад — не дай бог, вот так без него вывалится, пожар будет, не иначе… Снова смотрел на огонь, ждал, что будет говорить Лида, а она молчала; глянув в ее лицо, дед увидел, что жинка командира плачет — слезы частым горохом сыплются из молодых ее мокрых глаз, и она отворачивает голову, молчком вытирает их цветастым полушалком, подаренным, видно, Колесниковым.

«Конешно, девка при военных делах — баловство, — думал Сетряков. — Да ишшо силком взятая. Маята с ней. Тут кровь льется, головы летят, а эти жеребцы свадьбу затеяли… Да кому скажешь? С кем поделишься? Цыкнут, а то и ножиком по горлу. У Фильки не заржавеет. Да и Кондрат нянчиться не будет. Молчком, подлюка, придавит ночью — и не охнешь. Помер, скажут, старый…»

— Куда бежать, дедушка, что ты! — сказала наконец Лида и шмыгнула носом. — За каждым моим шагом следят. Колесников измывается, сильничает… Звери какие-то.

— Да уж такая, видно, твоя доля, Лидуха. — Сетряков опустил глаза.

Он долго думал потом, говорить или нет начальству, решил, что успеется. Вспоминал в подробностях свой разговор с Лидой, жалел ее, спорил сам с собою, влился, что не может дать мыслям стройность, а душе покой и уверенность. Как бы там ни было, а резон в словах Лиды был: штабные действительно зло подшучивали над ним, тот же Митрофан Безручко сулил им всем золотые горы, а гор этих пока что-то не видать. Как был у него драный кожушок да дырявые валенки, так пока и остались. Разве только обрез прибавился… Ох, головушка дурная, связался на старости лет с таким делом.

Лида пришла потом еще, но не говорила больше о побеге, а толковала с ним на разные темы: про большевиков и комсомол, про будущую жизнь и Ленина. Про Ленина Сетрякову слушать было очень интересно — никто так в Калитве не говорил о нем. Штабные — так те несли на вождя рабочих и крестьян, иначе как врагом трудового крестьянина и не называли. А Лидка все наоборот поворачивает. Ленин, мол, всегда пекся о хлебопашце и солдате, для них и Советскую власть устанавливал. А то, что в Калитве эту власть кулаки и дезертиры временно скинули, еще ничего не значит — Россия большая, правда народная все равно верх возьмет, возврату назад не будет. Их, бандитов, — горстка, пусть и в несколько тысяч, а народу российского — миллионы, и не для того он царя сбрасывал, чтоб мироедам-кулакам власть вернуть. Кулаки хитрые, дедуль: они хотят сейчас с большевиками покончить, а потом ты все равно на них ишачить будешь.

Посещения Лидой сетряковского пристроя не остались незамеченными — Филька Стругов зубоскалил по этому поводу: мол, у Ивана Сергеевича соперник появился, гляди, дед, последнего зуба лишишься, если командир узнает. Сетряков огрызался, как умел, Лиде верил и не верил. Как-то, разозлившись больше на себя, сказал ей с сердцем: чего, девка, воду мутишь? Жила б себе спокойно. И меня не тревожила. Кто власть в Расее заберет, ишшо не ясно: если наши, калитвянские, то сидеть тебе в Воронеже губернаторшей, так что держи лучше язык за зубами. У Ивана Сергеевича с законной-то супругой скандал вышел, видать, он не возвернется к ней, а раз тебя приголубил, то… Лида на это рассмеялась: не знаешь ты, дедушка, силы Советской власти, задурманили тебе голову всякой ерундой. Никаким губернатором Колесников никогда не будет, пусть и не надеется даже, все это сказки для таких, дедуль, как ты…

Лида говорила смело и уверенно, и это больше всего сбивало Сетрякова с толку: знала она что-то большее, чем он сам, и во что-то это большее верила. А он, старый, шатался и спорить с нею не умел. Говорила она, к примеру, про какой-то коммунизм, что собирается строить Советская власть, про крестьянские дома с электричеством и под железными крышами; и вроде бы все будут жить хорошо, одинаково… Ну и Лидка, даром что молодая, а язык — ну, чистое помело, так гарно сочиняе!.. Ничего коммунисты не построят, Лидуха. Иван Сергеевич вон соединится скоро с Антоновым да с батькой Махно и с донскими казаками, пойдут они гужом на Москву, скинут там большевиков с Лениным, и все в Старой Калитве будет как испокон веку: крестьяне станут поля пахать, хлеб сеять, детей ро́стить, а новые правители… Это уж не его забота, чем они там будут заниматься, главное, чтоб землю и волю дали да не мордовали. Зажиточным вернут, наверно, землю и лошадей, а у кого их не было… В этом месте дед становился в тупик, спрашивал Лиду, что будет с такими стариками, как он сам, и Лида отвечала уверенно: не жди ты, дедуль, новой власти; бандитов, сколько бы их ни было, большевики все равно разобьют, Колесников ваш не то что в Москву, а и до губернии не дойдет; что же касается земли, лошадей и стариков… Дальше она несла сущую ахинею: вроде бы все это будет общее, коллективное, так ей говорил какой-то Макар Васильевич, потому все и будут равны друг перед дружкой, никто никого забижать не станет. Старики же, которые совсем ослабнут, будут доживать свой век в специальных домах, собирать цветочки на клумбах или читать книжки…

Сетряков похихикал над Лидкиными речами — вот до чего девку испортить можно! Хорошо, что Макара этого Васильевича нету и брехни его тоже не стало. Вся Расея бунтует, ты, девка, не завирай. А кони и земля не могут быть общими — всегда они были у хозяевов, как иначе? Даже у них с Матреной надел землицы есть, нехай на нем мелу много, землица тощая, сухая, однако родит, кормит помаленьку. Другое дело — тягло… Но коня, а, может, и двух обещал ему за службу у Колесникова сам Митроха Безручко. Ты, говорит, Сетряков, как старый солдат, воевавший еще в турецкую, подмогни теперь Ивану Сергеевичу, а он твои крестьянские интересы отбьет у большевиков. Обещал Безручко и хороший плуг, и борону, корову — все военные трофеи будут распределяться по дворам и по заслугам. Обещания Митрофан давал принародно, говорил красиво и складно, на речи эти клюнули калитвянцы, а потом и криничанцы, и дерезовцы… В тот, первый день, когда побили в Старой Калитве продотрядовцев, Безручко на сходе тоже много говорил, многие поверили именно ему, а не Гришке Назаруку с Марком Гончаровым — те грозили обрезами да матюгами, заставляли идти в войско силой. Митрофан же подкупал тем, что землю, коров и лошадей обещал, продразверстку отменял на веки вечные, а будущую власть представлял истинно народной, из одних только крестьян, понимающих нужды друг друга — новая эта власть была мягкой, справедливой и до хлебопашца расположенной. Как было не пойти в повстанцы?!

Матрена, ясное дело, ничего этого не понимает, бабы как куры, дальше своего носа не видят и пугаются до смерти всяких перемен. Она и за царя, когда его скинули, плакала, и за Керенского этого — и чего он ей хорошего сделал? Нацепил бабью юбку да и бросил Расею-матушку большевикам. А за Советскую власть Матрена прям на дыбки встала, занавеску, лярва, повесила!.. Вешай, вешай! Вернется он домой на хорошем тарантасе о двух конях, коровенку, глядишь, штаб ему выделит, деньжатами подсобит. А чего? Такой уговор был, дело военное, для жизни опасное. Нынче вот грубку топишь, а завтра красные налетят, клинками раз-раз — покатилась с плеч дедова голова. И потом: Филька сам говорил, что теплая изба помогает Колесникову умственному занятию, правильным военным планам. Они и правда померзли бы без него, як цуцики. А Матрена нехай бесится, нехай. Он ей потом и занавеску припомнит, и ларь пустой, и сало. Скрутит вожжи, да по заду ее, толстомясую, по заду! Чтоб знала, как над военным геройским стариком измываться. Ишь, мозга куриная!

Распалившись таким образом, дед видел уже себя на вожделенном тарантасе о двух конях с привязанной позади буренкой. Матрена же, стыдливо пряча от соседей глаза, встречает его у вросшей в землю хаты, и покаянные слезы текут по старым ее щекам в три ручья. Она на виду у соседей сама скручивала вожжи и подавала ему, гнула спину — казни, батюшка!.. Он, пожалуй, не станет хлестать ее принародно — бабка все ж таки, не молодуха загулявшая. Потом как-нибудь, пусть только скажет слово поперек.

Малость поостыв, дед сильно засомневался в такой щедрой награде — за топку пусть и штабной печи ему могут не дать не только двух коней и тарантаса, а даже дохлой коровенки — не такие его заслуги. Вот если б доверили какое важное, опасное дело, а он бы хорошо его сполнил…

Не знал Сетряков, что мысли его и надежды пересеклись с ответственными планами, которые рождались в штабе Колесникова, что Сашка Конотопцев, голова разведки, уготовил для него пускай и не такую уж опасную, но вполне важную роль в этих планах.


В штаб Сетрякова позвал Филька Стругов. Вошел к нему в пристрой, потянул носом воздух, сморщился.

— В катухе и то дух легше, — сказал он и сплюнул. — То ли козлом у тебя тут воняе, то ли псиной… Идем-ка, начальство зовет.

Сетряков заволновался, стал было приводить себя в порядок: кожушок подпоясал, шапку о колено выбил, а Филька засмеялся:

— Что ты как петух перед курицей затанцював? И так гарный. Идем.

В штабе сидели только Нутряков с Конотопцевым, и дед малость расстроился — думал, что зовет его сам Колесников, а не его помощники. Эти сейчас, поди, примутся хулить его, доброго слова от них недождешься. Но оба штабных были настроены к нему вроде бы миролюбиво и серьезно.

Нутряков предложил деду сесть поближе к столу, разговор повел спокойно, заинтересованно.

— Ну, как существуешь, Сетряков?

— Да помаленьку, Иван Михайлович, с божьей помощью. Ноги ще таскають.

— Хорошо, хорошо. — Нутряков — чисто выбритый, с подкрученными усами, пахнущий одеколоном — брезгливо повел носом: исходил от деда какой-то замшелый дух: то ли этот старый хрыч в баню никогда не ходит, то ли одежда на нем провоняла от времени и конюшен… Нутряков, поскрипывая начищенными сапогами, поднялся, пересел за дальний конец стола. Спросил: — А ты, дед, знаешь, за что воюешь?

— А як же! — Сетряков с заметной даже обидой приподнял кустистые седые брови. — За народну власть, но без коммунистов и без этой… як ее!.. развёрки, во!

Нутряков с Конотопцевым одобрительно рассмеялись.

— Молодец! — похвалил начальник штаба. — Политически ты, дед, вполне грамотный, хвалю. Ну, а с бабкой у тебя что? Говорят, что она отделилась от тебя?

— А нехай говорят, Иван Михайлович, — махнул дед рукой. — У баб, сам знаешь, волосья довгие, а ума — с воробьиный нос.

— Если она против нас, ты сообчи. — Сашка скорчил начальственную физиономию. — Не поглядим, що стара, выпорем на площади, як шкодливую козу. Евсею вон скажу, тот и родную мать не пожалеет.

— Та ни-и! — испуганно дернулся Сетряков. — Шо ты надумав, Александр Егорыч, старуху на площади стегать?! Ничого она дурного не зробыла, так просто, дурью мается.

— Ну ладно, ладно, — кончил их спор Нутряков. — Оставим старуху. Есть дела поважнее.

Он придвинул к себе лежащую на столе карту, ткнул остро заточенным карандашом в какую-то желтую плешину.

— Вот что, Сетряков, — сказал строго, — в разведку пойдешь, понял? А точнее, поедешь. Сани тебе дадим, лошадь… Как смотришь на наше предложение?

Дед судорожно проглотил набежавшую в рот слюну — вот оно, настоящее дело! Не зря позвали, не зря!

— Шо прикажете, то и сполню. — Он поднялся на ноги, стараясь принять нужную, по его мнению, стойку. — Дело военное.

— Да дело-то военное, — поморщился Нутряков. — Но ты не суетись, сядь.

Вставил свое мнение и Сашка Конотопцев.

— Разведка — дуже серьезное дело, дед. Тут дуриком ничого не возьмешь. А хитростью, осторожностью… башкой, словом, поняв? — Лисья его мордочка напряженно вытянулась.

— Да шо ж тут не понять, Александр Егорыч? — Дед в волнении мял шапку: не пошлют еще, черти полосатые, раздумают. Дедов-то в банде, конешно, раз-два — и обчелся, но в самой Калитве да на хуторах — выбирай любого. — Сполню как положено! — Голос его сорвался в волнении.

— А в чека если попадешь, Сетряков? — Начальник штаба, разглядывая ухоженные ногти, качал хромовым сапогом. — Ты при штабе у нас, знаешь, поди, много?

— А ничого я не знаю, Иван Михайлович! Живу в Калитве, до родни еду, сало на хлиб менять… або тряпки яки… А спросють про бандитов, так нэма их у нас, не знаю…

— Да не бандитов, — покривился Конотопцев. — А повстанцы мы, поняв? И сказать про нас надо так: восстали мужики, а шо да как — не розумию, а? Твое дело — сторона.

— Так, так, — кивал дед головой.

— Иди сюда, Сетряков, — позвал, поднимаясь со стула, Нутряков, и дед боязливо подошел к карте, разложенной на столе — грамоту не знает, какая там еще карта? Но начальник штаба тыкал уже карандашиком в какие-то кружки. — Нас интересует, есть ли сейчас у красных гарнизоны вот здесь, в Гороховке, Ольховатке, какие силы стягиваются к Евстратовке? Конная наша разведка работает, кое-что еще мы предпринимаем, но и ты езжай. Тебе надо сделать вот такой круг дня за три, не больше. Спрашивать и смотреть надо осторожно, как бы между прочим, понял? Чтоб и не подумал никто, что ты чем-то интересуешься. Смотри, запоминай. Спрашивай только у местных жителей, от военных держись подальше. А то начнешь, чего доброго, у них спрашивать.

Сашка при этих словах Нутрякова захохотал, ударил себя по тощим ляжкам.

— Ты, дед, смотри, а то в самом деле…

Сетряков оскорбился в душе: сопляк, а туда же, учить…

— А насчет прикрытия… — в раздумье продолжал Нутряков, — ты, дед, пожалуй, прав: сало едешь менять, сбрую конскую… Это мы обдумаем. А ты пока собирайся.


Лошаденку ему дали, можно сказать, никудышнюю: низкорослую, с отвислым животом, клешнятыми, разъезжающимися ногами. В молодости она, может быть, и умела резво бегать, сейчас же тяжело трусила по зимней лесной дороге, недовольно фыркая, кося фиолетовым глазом на торопящего ее возницу. А он все погонял свое тягло, чмокал губами, покрикивал, испытывая во всех своих действиях неописуемое блаженство от небыстрой, но вполне сносной езды. Он был сейчас и еще несколько дней будет хозяином и этой лошади, и крепких еще саней. Эх, оставили бы ему и то и другое — ведь на рисковое дело он согласился, вернется ли?.. Вдруг — упаси боже! — попадется он в руки чека или милиции, что тогда? Там, на Новой Мельнице, все это было просто: мели, мол, Емеля, всему поверят — старый, что с него возьмешь? А попадись он к толковому мужику — все из него вытянет, запутает и распутает клубок, хоть как выворачивайся. Не зря ли взялся за такое дело? Молодому и то не каждому по плечу, а тут… Голова вон седая вся, зубов уж нету… Эх!

Но трусливую эту мыслишку Сетряков отогнал — чего теперь! Но-о, милая… Но-о, лахудра клешнятая…

Он ехал лесом, по-над Доном. Лес стоял снежный, безмолвный. Дед с опаской оглядывался по сторонам, замечая и волчьи, и заячьи следы, упавшую отчего-то березку, сгнившую на корню ель. Думал о том, что хорошо, правда, получить в награду за разведку хотя бы эту кобылу с санями. Кобыла, понятное дело, не первой молодости, но он бы поухаживал за ней, подкормил, подлечил. Это ж били ее, подлюки, чем попадя по спине, аж кожу снесли. Конечно, лошадь обозная, не строевая, грабанули ее у кого-то при случае, чужая она им, лупи что есть мочи…

Сетряков затпрукал, спрыгнул с саней, стал подтягивать ослабший чересседельник, проверил, как затянут хомут — можно ехать дальше. Почувствовал вдруг, что кто-то стоит за его спиной, обернулся. Румяный, голубоглазый, разгоряченный, видно, ходьбой парень в потертой солдатской шинели, с котомкой за широкими плечами спокойно стоял перед ним, смотрел на него и его лошадь с интересом, улыбался приветливо.

— Здорово, дед!

— Здоров, здоров… — Сетряков отступил на шаг — напугал, черт! И откуда взялся, ведь никого на дороге не было!

— Куда путь держишь? — спросил парень.

— А ты?

— Я-то… Я далеко. — Парень махнул рукой в неопределенном направлении. — До дому. После ранения в Крыму в госпитале с ногой валялся, теперь к мамане двигаю. Заскучал. Да и хозяйство надо глянуть.

— Не нашенский ты, — сказал Сетряков. — Не из хохлов.

— Не из хохлов, — охотно согласился парень и предложил: — Давай, дед, посидим, покурим, а? А то я со своей ногой устал больно…

— Покурить можно, — неуверенно согласился Сетряков, думая, какой бы найти предлог, чтоб побыстрее отвязаться от лесного этого человека, а парень уже уселся на сани, сбросил с плеч котомку.

Они закурили. Парень развернул кисет, полный хорошего табаку, и Сетряков зацепил без огляду, чмокал теперь с удовольствием.

— В Гороховку, что ли? — снова спросил парень, и Сетряков близко теперь видел его васильковые, а не голубые, как это ему показалось раньше, глаза.

— Ага, в нее самую. — Сетряков отворачивал голову. — Одежонку кой-какую поменять на хлиб, сала баба шмат дала. Зерна нема, мил человек, баба с голодухи пухнуть уж стала.

— Из Калитвы сам?

— Оттуда.

— Я слыхал, народ у вас зажиточный, с чего бы это бабе твоей пухнуть?

— Дак… Кгм!.. Кх! Ох, и крепкий у тебя самосад, парень!.. Кто и зажиточный, а кто — голь перекатная, вроде меня.

— А лошадь-то… твоя?

— Лошадь… да лошадь моя. Но ты же бачишь, яка кляча. Бежит-бежит, станет… Покурим, дальше едем. М-да…

Парень молча кивал головой, соглашался. Курил не торопясь, отдыхал на санях.

— А что, дед, я слыхал, бунтуют у вас в Калитве?

— Дак… малость есть. Повстанцы, стал быть. Народ, вишь, обиделся на продотрядовцев энтих, хлеб силком выгребали, скотиняку уводили… Забунтуешь тут.

— Угу, ясно… Сам-то какой линии держишься? Тоже в банде? — Парень аккуратно стряхнул пепел в ладонь, держал ее на весу.

— Сам-то? — переспросил Сетряков, и пальцы его, державшие цигарку, дрогнули. — А я, милок, темный, не понимаю… Какая там еще банда?! Глаза вжэ не бачуть, ноги нэ дэржуть… Бабка и та с печи прогнала, каже, храпишь, да… стыдно дальше и казать. А линия… Яка тут может быть линия, милок? Я так думаю: шо красные, шо белые — один черт. Линия у крестьянина одна — выжить. Хай ему черт до той политики! И батька мой без нее прожив, и деды тож…

Парень вздохнул, бросил в снег окурок цигарки.

— Жаль. Советская власть за вас, середняков да бедняков, горой стоит, на вашу поддержку в первую очередь и рассчитывает. И кровь мы за вас в гражданскую лили… Жаль.

Сетряков неожиданно для себя вскипел.

— Шо ты жалкуешь на словах?! На деле-то оно по-другому выходит… Ну, раз ты такой грамотный, милок, то скажи: какую все-таки власть крестьянину-хлеборобу надо? Щоб справедлива була и защитница? А?

— Советскую, — ровно сказал парень и хорошо, светло улыбнулся. — Больше никакой нам, дед, власти не надо. Я и сам из крестьян, и отец мой, и дед тоже землю пахали. А я вот воевал за нее. Гражданская кончилась, думал: все, конец. А тут — новая заварушка. Глядишь, опять позовут, и не дадут дома как следует отлежаться.

— Да эт так, — согласился Сетряков. — У власти не спрячешься. Вон у нас, в Калитве… — но вовремя спохватился: вот старый дурак, чуть было лишнего не сболтнул. Наказывали же ему Конотопцев с Нутряковым: слухай больше, дед, а язык прикуси. Он поспешно переменил тему, спросил ласково: — Як зовут тебя, хлопец?

— Меня?.. С утра Павлом звали. — Парень думал о чем-то; он встал с саней, отряхнул с шинели табачные крошки. Убрал кисет и сложенную газетку в котомку, закинул ее за плечи.

— Ну что, дед? Пока. Как у вас, хохлов, говорится: до побачення, да?

— До побачення. — Сетряков пожал протянутую ему руку, ощутив в пальцах парня недюжинную силу.

— Так ты в Калитву, Павло, чи шо? — спросил он как бы между прочим.

— Нет, зачем?! — Парень отрицательно потряс головой, и пшеничный его, вьющийся чуб выполз из-под шапки. — Мне, дед, на железную дорогу надо, а там домой.

Они раскланялись и разошлись каждый в свою сторону.

«Брешешь ты, Павло, или як там тебя, — думал Сетряков. — Калитву ты нашу никак не минуешь, а до железной дороги тут два дня тилипать…»

— Но-о! Поехали! — покрикивал он на вялое свое тягло, подталкивал сани — прилипли к дороге, не стронешь.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Борис Каллистратович «Моргун», он же Юлиан Мефодьевич Языков, он же Георгий Михайлович Лебедянский… возвращался из Старой Калитвы в отличнейшем расположении духа. В сопровождении бывшего штабс-капитана Щеголева — невысокого, в цивильной одежде брюнета, который встретил его в Россоши, — он спокойно добрался железной дорогой до Воронежа, а через два дня ехал уже в Каменку, к Александру Степановичу Антонову.

Готовясь к встрече с начальником Главного оперативного штаба повстанческих армий, Языков решил в этот раз требовать от Антонова более решительных действий. Конечно, вряд ли Антонов даст хотя бы полк в помощь Колесникову, поверит в реальность захвата Воронежа в ближайшее время, но внушать ему эту мысль нужно настойчиво. Так или иначе, но Колесников командует дивизией, успешно разгромил воинские формирования под командованием Мордовцева и нужно срочно воспользоваться моментом растерянности большевиков, закрепить успех. Победы Колесникова привлекут к нему новые силы, а главное — в него поверят, как поверили в самого Антонова. На сегодняшний день армии Александра Степановича насчитывают до пятидесяти тысяч человек, сила грозная, в том же Тамбове среди большевиков паника. То и дело в Москву мчатся гонцы, представители Советской власти, шлют Ленину слезные телеграммы: выручайте, мол, вот-вот падет Тамбов. Судя по всему, события в Воронежской губернии развиваются примерно так же, силы Колесников тоже собрал немалые, растет недовольство крестьян продовольственной разверсткой, экономической политикой большевиков, и это хорошо. На этом недовольстве и Антонов, и Колесников смогут продержаться еще немало времени, а это — на пользу партии социалистов-революционеров, которая выдвинула очень своевременные, нужные лозунги: за Советы, но без коммунистов.

Да-да, лозунги эти отражают настроения масс, с этим нельзя не считаться. Сейчас в России и речи быть не может о возврате к буржуазному правительству, толпа упивается революцией и на попятную не пойдет. Путь же сейчас один — Учредительное собрание, где представительство большевиков-коммунистов будет сведено на нет, а с ним и реальная их власть. Ленин просто перестанет существовать…

Глубоко и удовлетворенно вздохнув, Языков с сентиментальной нежностью смотрел сейчас на заснеженный, угрюмо шумящий по обеим сторонам дороги лес. Сойдя с поезда на станции Ржакса, они с Щеголевым пересели на поджидавшую их бричку, тряслись теперь по мерзлой, но довольно гладкой дороге в сторону Каменки, в штаб Антонова. Возница их, широкоплечий усатый детина, укутавшись тулупом, мурлыкал что-то себе под нос, казалось, совершенно не интересуясь тем, кого и куда везет. Языков спросил его еще там, на станции: чего это ты, братец, укутался так, не очень же холодно, — на что детина лишь хмыкнул и отвернулся. Ямщицкое свое дело он знал хорошо, две сытые и сильные лошади бежали справно, и дорога охотно стелилась под их крепкие кованые копыта.

Плотнее усевшись в бричке, Языков попросил у Щеголева прикурить. Тот выхватил из кармана пальто зажигалку, в ладонях поднес трепещущий огонек к папиросе Языкова, закурил и сам. Обменявшись с бывшим штабс-капитаном Деникинской армии малозначительными фразами, Юлиан Мефодьевич снова углубился в свои важные мысли. Он перебрал в деталях разговоры в штабе Колесникова, нашел, что вел их правильно и умно. Во-первых, никто из калитвян не знает его подлинного имени, для воронежских повстанцев он — Борис Каллистратович, бывший офицер Деникина, ныне связник Антонова. Во-вторых, ему удалось внушить Ивану Сергеевичу — несомненно, это способный командир! — веру в то предприятие, за которое он волею судьбы взялся. Пусть и под нажимом своих земляков, пусть и без особой радости — что делать?! Он, Языков, тоже занимался бы сейчас другим делом, если бы не революция, не гражданская война, не победы большевиков — как все это мерзко сознавать! Народ, быдло, пришел к власти, выкинул его семью из прекрасного имения в Пензенской губернии, лишил состояния, надежд!..

— Вы еще поплатитесь за это. Кровью! — не сдержавшись, в голос сказал Юлиан Мефодьевич, смуглое его холеное лицо помрачнело, а левое веко знакомо стало дергаться.

— Вы что-то сказали?.. Простите… — с готовностью и некоторым недоумением в глазах повернулся к нему Щеголев, но Языков поспешно поднял руку.

— Нет-нет, Юрий Маркович, так я… мысли.

Дорога пошла под уклон, лошади прибавили ходу, возница стал сдерживать их, натянул вожжи.

«Вообще я попал к Колесникову в нужный момент, — думал Языков. — Знаю теперь доподлинно обстановку в дивизии, настроение людей, планы. Хорошо подал своего «Осьминога».

Насчет батальона, готового выступить в Воронеже по первому приказу, он, конечно, малость преувеличил — верных людей наберется, может, с роту, не больше. Чекисты основательно почистили их центр в восемнадцатом году, многие были арестованы, расстреляны, иные уехали. Но те, что остались, — люди проверенные и надежные, возьмутся за оружие с большой охотой. Была бы поддержка, было бы твердое решение Антонова о совместном выступлении. Его надо убедить в этом. Разумеется, оружием Александр Степанович Колесникову поможет, в этом сомнения нет, ведь все делается в интересах «Союза трудового крестьянства», партии социалистов-революционеров, светоча их надежды и вдохновителя…

«Вдохновителя! — повторил Языков с горечью. — Эсеры мечутся как напуганные уличные девки, то делятся на правых и левых, то выступают с большевиками, то идут против них. На всю Россию осуждают терроризм и следом убивают германского посла Мирбаха. Где логика, где оправданность действий Чернова и Спиридоновой?[29] И сколько можно прятаться, заискивать перед большевиками?!»

Да, «Союз трудового крестьянства» понятен миллионам. И эсерам Тамбова честь и хвала, что сумели создать у себя мощную организацию по борьбе с коммунистами, что поставили под ружье десятки тысяч людей. Но, бог ты мой, как медленно развиваются события: прошло четыре месяца[30], казалось бы, за это время можно охватить восстанием половину России, но участвуют в нем лишь Тамбовщина, Тюмень да несколько уездов Воронежской губернии. К тому же воронежские повстанцы плохо вооружены, нерешительны в действиях, малоинициативны. Да и к масштабам восстания тот же Колесников, кажется, равнодушен…

«Ты не прав, Юлиан, не прав! — горячо убеждал себя Языков. — Россия, конечно, велика, но все начинается с малого. Большевики не так сильны, как хотят, тужатся это продемонстрировать всему миру. Страна обескровлена, разрушена, кругом голод, нищета. Крестьянин в своем большинстве зол на Советы, он охотно пойдет за Антоновым, за Колесниковым, за кем угодно — только дай ему умную, толковую программу и оружие. Но прежде всего должна быть идея, вера…»

«Сам-то ты веришь? — спросил себя Языков, с трудом представив, как рота преданных ему людей может захватить губернский город, жизненно важные его учреждения — почту, телеграф, электростанцию, вокзал… — Стоит Советам всерьез взяться за повстанцев, и от их армий полетит только пух!.. Ничего не останется от дивизий и армий, от Антонова и Колесникова!.. Но на кого же, в таком случае, опираться, надеяться? На кого, черт возьми! Нельзя же сидеть сложа руки, когда все рушится, летит в пропасть. Разбиты целые армии Колчака, Деникина, Врангеля, нет Мамонтова и Шкуро, Семенова и Каппеля… Но есть теперь Антонов и Колесников, Фомин и Махно. Не все еще потеряно, борьба продолжается, может быть, это последняя надежда, и стоит еще рискнуть головой. А не получится — так пусть красные и бывшие красные убивают и режут друг друга, пусть навечно будет вражда в их рядах! Социальное равенство и социальная справедливость всегда были и будут утопией, сказкой для одураченных масс, народ это со временем все равно поймет, ощутит на собственной шкуре, снова вернется к борьбе за власть, за справедливость. Долго большевизм не протянет, хотя и не собирается отдавать завоеванное, отступать. И очень хорошо сказала девица эта, Вереникина: только вооруженная борьба с большевиками поможет взять власть, это единственный путь!»

О Вереникиной Языков подумал спокойно, даже равнодушно — девица как личность мало его заинтересовала. Отчего это штабные у Колесникова проявили такой повышенный интерес к ней? Таких, как Вереникина, — сотни тысяч по России: бывших офицерских жен, барынек, интеллигентов. Все они сейчас растерялись, притихли, ждут. Охотно пойдут за любой новой властью, которая пообещает им новую жизнь и новые блага, выкрикивая здравицы в ее честь. Толпа есть толпа, ей всегда нужен хороший пастух с крепким кнутом…

Но все же энергию Вереникиной и ее ненависть к большевикам надо использовать. Колесников правильно решил, оставив ее в Калитве. Пусть пишет воззвания и прокламации, просвещает в нужном направлении темных этих земляных жуков, взявшихся за винтовки…

За очередным поворотом дороги открылась березовая роща, и Языков велел вознице остановиться: задохнулся вдруг от нахлынувших, остро резанувших сердце воспоминаний. Точно такая же роща была и возле его имения, где он так любил бродить с женой, Дарьей Максимовной. Отняли, все отняли, сволочи!..

Снегу у берез было много, гораздо больше, чем он предполагал, но Юлиана Мефодьевича это не остановило. Он углубился в рощу, стоял, подняв голову, с тоской смотрел в серое зимнее небо, на голые вершины берез, гладил их толстые белые стволы. В ушах его звучал смех Дарьи Максимовны — дохнуло летом, теплом, зеленью. Жена в длинном белом платье, веселая и счастливая, любящая и любимая. Где все это? Дарья Максимовна вынуждена жить теперь в простом крестьянском доме, учить сопливых деревенских пацанят грамоте… Мог ли кто-нибудь из них даже подумать о нынешнем кошмарном времени, когда и он сам, и боевые его товарищи вынуждены теперь скрываться, жить нелегально, ждать и надеяться на лучшие времена. Неужели это все явь? Бог ты мо-ой!

Охватив голову руками, Юлиан Мефодьевич покачнулся, застонал. Стоял так долго, чувствуя, что встреча эта с березовой рощей не прошла для него даром, что он почерпнул здесь, среди деревьев, какие-то новые, прочные силы.

С каменным лицом пошел назад, к бричке, твердо глядя на своих попутчиков. Они, эти люди, помогут ему стать снова самим собой, человеком и имущим гражданином, тем, кем он был всего три года назад.

Щеголев с готовностью подвинулся в бричке, внешне весь подтянулся — это хороший помощник, умеет держать язык за зубами, дисциплинирован и предан. С такими людьми легко и просто. У них с Щеголевым нет разногласий — Юрий Маркович сам из богатого рода, тоже ограблен Советами, а значит — смертно обижен, не простит.

Возница, повернув голову к Языкову, сказал грубо, что «нету времени прохлаждаться, ваше благородие, сумерки надвигаются», и Юлиана Мефодьевича взорвало это замечание мужлана, придатка лошади, ямщика! Он смеет делать ему замечания, ублюдок!

Прочитав в глазах возницы неприязнь к себе, Языков не сдержался, закричал властно, с удовольствием, как давно уже не кричал на рабочую эту скотину:

— Ты! Как разговариваешь с офицером?! Встать!

Возница, по виду которого нельзя было сказать, что он испугался, неторопливо сошел с брички, стоял, вольно опустив руки, насмешливо глядя Языкову в лицо.

— Коренная вон рассупонилась! — зажатыми в руке перчатками Языков тыкал в сторону лошади. — Сидишь, ворон ловишь!..

Возница повернулся не спеша, мощным коленом придавил хомут коренной лошади, затянул супонь. Сел потом с бесстрастным лицом на свое место, спросил, не поворачивая головы:

— Можно ехать, ваше благородие?

— Трогай, — разрешил Языков, а возница усмехнулся, ткнул коренную кнутовищем под хвост.

— Но-о… Поше-ел. Размечтался, паразит!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Павел Карандеев тоже заподозрил встретившегося ему старика. Более того, убедился, что перед ним не просто калитвянский крестьянин, а член банды, пусть не активный, насильно выполняющий чью-то волю, но в данный момент это значения особого не имело. Дедок выдал себя многим: путался в ответах на вопросы, был насторожен, пуглив. Конечно, встреча с незнакомым человеком на глухой лесной дороге отчасти оправдывает его поведение, но было в нем нечто большее, чем простая человеческая пугливость.

Углубившись в лес, Павел сошел с дороги, круто взял вправо — надо обойти Калитву с севера, прийти в нее ночью. Дом Степана Родионова стоял в одном из проулков слободы, крайним к глубокому оврагу, из него легко было проникнуть на подворье, а оттуда — в сенцы. Хорошо бы, не услышали собаки, а то займется, чего доброго, переполох, может примчаться бандитский патруль.

Павел никогда не был в Старой Калитве, но по примитивным схемам крепко запомнил расположение улиц в слободе и дом Родионова нашел легко.

Степан вышел на условный стук, повел гостя в сарай (в доме Карандееву показываться было нельзя); там до самого рассвета рассказывал Павлу о встрече с Вереникиной, о том, что было очень и очень непросто поговорить с Катей. Но повезло: его, Степана, послали в Новую Калитву по хозяйственным делам, возил запечатанную в конверт бумагу, там, в штабе, он тихонько назвал ей пароль, а она быстро, выбрав момент, передала ему вот это…

Родионов поднялся, на ощупь отыскал где-то в углу сарая тайник, отдал Павлу туго завернутый в тряпицу сверток. Потом рассказал Карандееву, что сам знал о дивизии и полках Колесникова, более подробно о Старокалитвянском полке и его командире — Григории Назаруке… Павел задавал бесконечные вопросы о численности полков, вооружении, коннице, количестве орудий, организации караульной службы, охраны штаба, связях с антоновцами, снабжении продовольствием и фуражом, настроении в полках, дисциплине и тому подобном…

Даже длинная ноябрьская ночь прошла незаметно, надо было уходить. Павел попрощался с Родионовым, пожал его шершавую, видно, много работающую руку, спросил, как, мол, сам-то живешь, Степан? Тот пожал плечами, не сказал ничего. Что говорить? Играет с огнем, ходит, как циркач по проволоке. Приходится участвовать и в набегах, скачет в куче других, постреливает в воздух до поры до времени. Донесут если на него, то несдобровать, у того же Назарука разговор короткий, тут они с Марком Гончаровым, что яблоко от яблони, недалеко укатились.

В слабом свете, падающем из затянутого паутиной оконца, Павел видел теперь лицо Степана, грустное и усталое, но серые большие глаза его смотрели спокойно.

Выйдя во двор, Степан огляделся — никого и ничего вокруг подозрительного не увидел; Старая Калитва спала в этот предутренний стылый час, поднимался над Доном слабый туман, плыл понизу бесцветными почти лохмами, путался в вершинах дубов. Стоял туман и в оврагах, и Родионов порадовался: Павлу это на руку — скользнул с подворья и пропал, растворился в этом жидком молоке. Он дал знак Карандееву, тот быстрыми шагами, почти бегом, пересек двор и огород, перелез через невысокий, покосившийся от времени плетень, спустился в овраг. Теперь все — знакомый уже круг по неглубокой снежной целине и — лес. В лесу же он, что иголка в стогу сена.

Перевел дух и Родионов. Запахнул плотнее полушубок (а холодно, однако, с самого утра, видать, морозный будет нынче день), пошел в дом. Ложиться, пожалуй, теперь ни к чему, солнце скоро поднимется, жена встала уж, поди. Да и ему самому — коня почистить и напоить, навоз из катуха выгрести — дел много. А там и «служба» — Гришка Назарук вроде смотра сегодня затеял: коней глядеть, сбрую, амуницию бойцов, оружие.

Степан ушел, а в соседнем доме, в подслеповатом маленьком окне неслышно опустилась занавеска: старый Марущак, пробудившийся еще до первых петухов, видел и самого Степана, и ночного его гостя, скользнувшего в овраг за их огородами…

* * *
Сведения Вереникиной были очень важными. Любушкин, прочитав торопливо исписанные листки, тут же пошел к Карпунину, и вдвоем они снова и снова вглядывались в цифры и слова донесения, сопоставляя с другими, уже известными им фактами.

Картина полностью прояснилась. Воронежская губчека располагала теперь дополнительными сведениями о Повстанческой дивизии, о ее связях с антоновским штабом, о намерениях колесниковцев. Важными были и подтверждения о планах Языкова.

— Языковым я займусь лично, — сказал Карпунин. — А ты, Михаил, кровь из носу, а обоз с оружием в Калитву не пропусти. Маршрута движения и способа переправки его с Тамбовщины мы не знаем, и никто нам этого, сам понимаешь, не скажет.

— Да уж! — засмеялся Любушкин.

— Вызови отряд Наумовича, устройте засады на возможных направлениях движения этого обоза…

— Оружие они могут и отдельными подводами переправлять, — вставил Любушкин свое соображение. — Обоз очень заметен, его не так просто переправить в нашу губернию.

— Все так, согласен, — сказал Карпунин. — Но иного пути не вижу пока, Михаил. Вряд ли обоз пойдет, скажем, через Усмань, слишком большие расстояния. Скорее всего вот здесь, смотри…

Карпунин, а вслед за ним и Любушкин поднялись, подошли к карте, и Карпунин стал показывать возможное направление и место переправки обоза. Скорее всего, это будут лесные глухие дороги, ночное время…

Да, теоретически все выглядело вполне логичным: Антонов прикажет переправить оружие кратчайшим путем, держась лесных дорог и темноты, это было бы вполне разумное решение, но, с другой стороны, глупо было бы, рискованно отправлять оружие сразу, одним обозом и в одном направлении — не могут же в штабе Антонова не предположить о возможном нападении чекистов?!

— А вот ты бы шел с этим обозом, Михаил, — спросил Карпунин. — Ну-ка, покажи на карте — где?

Любушкин подумал, показал довольно широкий коридор движения, но все равно путь он выбрал по лесным массивам, по глухим, почти невидным на карте дорогам.

— И привел бы я его сюда, в Шипов лес, — закончил Любушкин свои рассуждения. — Имей в виду, Василий Миронович, что лес этот под контролем бандитов, того же Осипа Вараввы. Тянется этот массив во-он аж куда, в него легко попасть из тамбовских лесов, сделать это можно почти незаметно. Так что я бы при хорошей охране рискнул провести сразу весь обоз.

— Сделаем так, Михаил. — Карпунин вернулся к столу, сел в кресло и Любушкин. — Перекроем весь этот «коридорчик». Дело чрезвычайно важное, и потому подними на ноги все, что только можно: отряд Наумовича, милицию, чоновцев, отряды при ревкомах и военкоматах, все! Задача одна — найти этот обоз. Думаю, что он должен появиться в ближайшие дни. Антоновцы спешат, Языков был в Старой Калитве… та-ак, — Карпунин посчитал в уме, — двадцать второго, сегодня двадцать шестое… Конец ноября — начало декабря, не позже четырех-пяти ближайших этих дней. Действуй, Михаил Иванович!

Любушкин кивнул, ушел, а Карпунин вытащил из стола знакомые фотографии, снова вглядывался в лица Вознесенского и Языкова, думал. Конечно, Языков живет в Воронеже нелегально, скорее всего под другой фамилией и, возможно, с измененной внешностью. Конспиратор он опытный, враг серьезный, возможность сделать пакость Советской власти не упустит. «Но неужели ты всерьез думаешь организовать здесь, в Воронеже, мятеж? А, Юлиан Мефодьевич? — спросил Карпунин фотографию. — В восемнадцатом году положение было посерьезнее, и то ваш «Осьминог» был наполовину перебит, а теперь…»

— Теперь положение тоже опасное, — сказал вслух Карпунин, отодвинул фотографии, закурил. Подумал, что надо размножить фотографии Языкова, раздать их постовым милиционерам на вокзалах — не сидит же Юлиан Мефодьевич в каком-нибудь подземелье, а ездит, видимо, работает…

* * *
Старый Марущак, бобыль и напрочь почти глухой семидесятилетний дед, обиженный на Степку Родионова за пропавшего петуха (еще в шестнадцатом году Степка швырнул в него каменюкой, когда петух склевал сохнущие на ряднике семена конопли), едва дождался утра. Надев штопаный-перештопаный когда-то бабкой Шурой лапсердак, на ходу уже кинув на седую голову шапчонку, Марущак вооружился клюкой, чтобы отбиваться от слободских собак, и, шаркая крепкими еще катанками, двинулся к штабу повстанцев, к самому Гришке Назаруку.

Гришка доводился ему каким-то родственником, каким — старый Марущак и сам уже позабыл, но хорошо помнит его сначала сопливым, с вечно разбитым носом пацаном, а потом пьяным и драчливым парубком. Теперь же, когда Гришка стал «полковым командиром», он, кажись, малость остепенился, морда сделалась сытой, да и в поведении он стал важный, на козе не подъедешь. Просто так с тобой, зараза, и не поздоровкается, руку не подаст. Мотнет башкой при встрече, кинет ехидное: «Ты ще живой? Надо же…» — и был таков. Приблизиться к начальственному родственнику Марущаку никак не удавалось. А приблизиться хотелось. Отчего бы не сидеть ему в том же штабе? Глядишь, дал бы дельный совет, семьдесят годов по земле ползает, кой в чем разбирается. Да и при случае мог бы тот же Гришка или кто из его хлопцев привезти воз хворосту, самому уж ему, старому, то не под силу.

Назарук в этот день по приказу Нутрякова проводил строевой смотр, слушать Марущака сначала не захотел. Но потом, услыхав о подозрительном человеке, шмыгнувшем ни свет ни заря в овраг, завел деда в штабную хату, стал спрашивать с пристрастием.

— Може, тебе приснилось, старый хрен? Спав-спав, та и побачив, як черти в овраг стали скакать.

Гришка посмеивался, важно поглядывал на троюродного придурковатого дядьку и заодно в окно — не приехал там Нутряков?

— Ась? — переспросил Марущак.

— Не приснилось, кажу? — прибавил голоса Назарук.

— Та бог с тобою! — замахал Марущак руками. — Вот як тэбэ и бачив. Як выскоче со двора Степки Родионова, як побежить… И в овраг. А там сгинув.

— Шо ж вин, с винтовкой був, или так просто?

— С винтовкой, с винтовкой! А може, и две, я не побачив.

— Ну а Степан чего?

— Та чего. Зырк-зырк глазами и махнув тому, в шинели — тикай! Вин и побиг.

— Ладно, дед, разберемся. А теперь иди, а то мне некогда, начальство дожидаю.

— Ась?

— Иди, кажу, до дому. Разберемся.

— А, ну-ну, пийшов я. Слышь, Гришка, ты б коняку мэни дав и хлопцив, дрючок хоть на топку привезли б. Холод у хати собачий, сопли и ти замерзають.

— Потом! — отмахнулся от него Назарук. — Сказав же!

Марущак, шмыгая простуженным носом, вышел вслед за Гришкой на крыльцо, постоял в недоумении: то ли еще поспрошать? Или уж, правда, потом? Словят вот Степку, прищучат… Сознается, куда деться! Евсею в лапы попадет, скажет небось!.. Будешь знать, Степка, як петухов переводить.

Старый Марущак удовлетворенно погрозил клюкой в сторону родионовского дома, сошел с крыльца и поскребся до своей хаты. Шарахался от конных, пролетавших мимо него с руганью — и чего их носит по Калитве? Чего хвосты позадирали?

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Катя почувствовала, что слежка за ней усилилась. Она и раньше видела, что за ней следят, но в последние дни ее откровенно преследовал Пархатый. Под разными предлогами Богдан являлся к ней на квартиру, заводил скользкие разговоры о ненадежности и ненужности их восстания — рано мы, Кузьминишна, поднялись, силов маловато; она спорила с ним до хрипоты, корила командира Новокалитвянского полка за политические шатания. Если уж среди руководителей восстания такие настроения, то чего можно ожидать от рядовых бойцов?! Пархатый хмурился, слушал ее внимательно, соглашался, тяжко вздыхал. Потом униженно просил «его думки никому нэ казаты, бо за них, Кузьминишна, можно поплатиться головою». Ей же он доверился как человеку надежному — «хочь ты и баба, а в деле розумиешь, душу надо разрядить и дать ей свежего ветру».

Катя не верила ни одному слову Пархатого, понимала, что это элементарная проверка, и что Богдан по чьему-то совету или, быть может, приказу изменил тактику своего поведения, не лез к ней, как прежде, с объятиями, а повел эти опасные, шитые белыми нитками разговоры. Доводы и «сомнения» Пархатого Катя разрешала легко, командир полка умом и знаниями не отличался, весь вечер мог мусолить какую-нибудь одну мыслишку о том же преждевременном выступлении или отсутствии «еропланов»: был бы у нас ероплан, Кузьминишна, мы бы большевиков бомбами закидали, та и всэ… Катя, посмеиваясь в душе, терпеливо объясняла ему, что главное — идеи, убеждения и монолитность, то есть крепость их рядов…

Размышляя о визитах Пархатого, Катя понимала, что Богдан — подсадная утка, за нею следят более проницательные и умные глаза, но чем вызвана эта активизация слежки? Где она наследила?

Нехорошие предчувствия томили ее душу. Катя шаг за шагом стала разбирать свои действия, встречи и разговоры. Ничего в них такого, что могло бы усилить подозрение к ней, не было. Из дому она никуда, помимо «службы», не выходила, и никто к ней, кроме Пархатого, на дом не являлся. Степан Родионов приезжал в штаб Новокалитвянского полка, но ни одна живая душа не видела, как она передала ему сверток с донесением. Следующая встреча с ним через три дня, Степан должен найти повод явиться снова в штаб…

После «свадьбы» Колесникова чаще стал наезжать в Новую Калитву Нутряков, начальник штаба дивизии. У него появились какие-то новые дела в полку Пархатого, больше внимания стал он уделять и «помощнику начальника канцелярии Вереникиной». Должность эту он придумал для Кати сам, но с одобрения Колесникова: ты, Кузьминишна, грамотная и должна нам помогать составлять разные бумаги по хозяйству и командирам.

Нутряков приезжал обычно во второй половине дня, терся в штабной избе, спрашивал по делу и без дела толкущихся тут командиров; с особым пристрастием донимал он вопросами коменданта гарнизона Бугаенко: выставил ли тот посты? хорошо ли охраняется штаб полка? не спят ли, чего доброго, патрули в ночное время?

Бугаенко — короткий, с широким бабьим задом, с волочащейся по полу саблей — испуганно таращил на начальника штаба дивизии красные от постоянной пьянки глаза, испуганно отвечал: «Никак нет, Иван Михайлович. Посты не сплять, бо я им, чертям косопузым, спать не даю. Посты дежурить справно, воша на карачках не проползет…»

Нутряков морщился от диких этих докладов, кивал снисходительно: «Ну-ну. Проверим». И как бы между прочим спрашивал, не было ли гостей «с той стороны»? Не все, наверное, понимали, о чем именно спрашивал начальник штаба, но Кате, сидящей в смежной комнате, все было ясно. Кажется, именно Нутряков взял над нею негласное «шефство», не доверил начальнику разведки, Конотопцеву. Что ж, враг серьезный…

Нутряков в сопровождении Пархатого заглянул и в канцелярию полка; начальник канцелярии, Косов, тощий, лысоватый, вскочил при появлении такого высокого начальства, замер истуканом. Встала и Катя — как-никак она была сейчас на военной службе. Нутряков вяло махнул им обоим — садитесь, мол. Стал спрашивать Косова о делопроизводстве, доходят ли приказы штаба до рядовых бойцов, знают ли во взводах и эскадронах о письме Антонова?

Косов, так и не севший, отвечал с запинками, что «як же, письмо Александра Степаныча знають у войсках, читали услух», а другие приказы и разные бумаги помогает составлять Катерина Кузьминична — дуже грамотно у нее получается.

Начальник штаба одобрительно поглядывал на Вереникину: мол, приятно это слышать, уважаемая, рад за вас; потом вдруг спросил, в каком именно полку служил ее муж, в жизни гора с горой не сходится, а человек с человеком… Катя, мгновенно почувствовав подвох, — отвечала, ведь именно на этот вопрос! — со вздохом повторила номер, назвала некоторых сослуживцев Вольдемара Музалевского, так звали ее «мужа». Нутряков выслушал ее, покивал неопределенно, сказал, что воевал в других краях.

— М-да-а… Жизнь офицера русского. И что обидно, Екатерина Кузьминична: одно дело пасть за родную землю на поле брани, лицом к лицу с врагом, а другое — погибнуть от подлой руки большевизма…

Неожиданно Нутряков спросил Катю, умеет ли она ездить верхом и, получив утвердительный ответ, предложил ей прогуляться, «заодно и обсудим одно дело».

У Кати сжалось сердце — не закамуфлированный ли это арест? Конечно, Нутряков мог просто приказать арестовать ее, как бы она могла этому противодействовать? Да никак. Но он решил, видно, поиграть с нею…

Катя заметила, как вытянулась физиономия у ее ухажера и опекуна, Пархатого. Богдану явно не понравилось решение начальника штаба дивизии: нечего тут прогуливаться с чужими бабами, своих, что ли, не хватает? Других мыслей у него не возникло, Вереникиной он, хоть и выполнял задание того же Сашки Конотопцева «глядеть за дамочкой во все глаза», верил, решив изменить свое поведение по отношению к ней на благопристойное — глядишь, и Катерина Кузьминишна помягчает.

Богдан, помявшись, спросил Нутрякова, надо ли их сопровождать? На что Нутряков лишь дернул презрительно лицом — болван ты, однако, Пархатый.


Тронулись из Новой Калитвы спустя полчаса. Под Катей была грузная, вяло откликающаяся на поводья кобыла. Катя не сразу поняла, что лошадь слепа на один глаз — голову она держала как-то боком, скакала тяжело, неровно, осклизаясь на наезженной дороге с вмерзшими яблоками конского помета. Под Нутряковым же был рыже-огненный мускулистый дончак; он легко, играючи нес своего хозяина, нетерпеливо перебирал сухими стройными ногами, рвался вперед, и начальнику штаба стоило большого труда сдерживать его красивую, с белым храпом голову на уровне Катиного плеча. Катя слышала чистое, мощное дыхание жеребца, понимала, что ее специально посадили именно на эту лошадь, на такой далеко не ускачешь; понимала и то, что Нутряков опасается все же с ее стороны какой-либо неожиданности, потому и решил обезопасить себя.

Ехали они в направлении Новой Мельницы; маршрут теперь не казался Кате странным — конечно, Нутряков решил допросить ее в штабе дивизии, возможно, она уже и не вернется в Новую Калитву. Неясно только, что же случилось? Да, с ее стороны не было допущено ошибки, она в этом уверена… Впрочем… Лида Соболева! Ведь она нарушила инструкцию, приоткрылась девушке. А Карпунин и Любушкин строго-настрого запретили ей делать это, она не имела права даже намекать Соболевой на какое-то второе свое лицо. Девушку могли избить, пытать, и она не выдержала, призналась о их разговоре в день «свадьбы», о вопросах, которые задавала ей Катя. Ах, Лида-Лида! Неужели ты выдала?! А хотелось же помочь тебе, выручить!..

Лошадь споткнулась о какой-то ледяной бугорок на дороге, споткнулись и Катины мысли. Она подняла голову, огляделась. День стоял тихий, солнечный. Хорошо была видна справа Старая Калитва — под белыми снежными шапками крыш, казалось, шла прежняя, ничем не нарушенная мирная жизнь. Не слышно сейчас никаких инородных звуков — грюканья железа, военных команд, выстрелов. Лишь фырканье двух лошадей, поскрипывание снега под их копытами.

— Думаете, наверное, Екатерина Кузьминична, куда и зачем я вас везу? — вкрадчиво спросил Нутряков, приблизившись, и холеное его лицо расплылось в загадочной улыбке. — Строите всякие версии?

— Да чего мне их строить, Иван Михайлович? — простодушно рассмеялась Катя. — Вы пригласили меня прогуляться, я с большим удовольствием делаю это. Тем более что погода… ну просто прелесть, гляньте-ка! Солнышко, небо голубое, тихо… И места здесь красивые. Летом, наверное, глаз не оторвешь — Дон, лес, зелень… Ах!

Нутряков тронул хромовыми, начищенными до яркого блеска сапогами своего дончака, и тот вынес его на полкорпуса вперед; начальник штаба говорил теперь, слегка обернувшись к Кате:

— Вот несправедлива все-таки жизнь к человеку, Екатерина Кузьминична, не находите? Казалось бы, всем поровну должна принадлежать эта красота, о которой вы упомянули, и блага земные, и сама жизнь. Апользуются этим избранные, причем далеко не лучшие человеческие экземпляры.

— То есть? — Катя не понимала, куда клонит Нутряков.

— Поясню. — Нутряков ехал теперь вровень с Вереникиной, перебирал руками в кожаных черных перчатках украшенные медными бляшками поводья. Лицо его раскраснелось на морозце, дышало здоровьем, лихо топорщились подстриженные, ухоженные усы. — Во все времена революционных преобразований гибли за правое дело лучшие люди. И сейчас гибнут. Погибнем и мы с вами — борьба идет не на жизнь. Вы — за своих большевиков, я… черт знает, за кого отдам жизнь я! Но в любом случае после нас останутся на земле… ну, с вашей стороны — какие-то темные, необразованные рабочие, это промышленное быдло, а с нашей… с нашей вообще всякий сброд от земли…

Катя строго посмотрела на него:

— Что за психологические шарады, Иван Михайлович? Причем тут «ваши», «наши»? Какие-то большевики?.. Не понимаю. Мы с вами по одну сторону баррикады.

— Да стоит ли нам с вами отдавать за этих людей свои молодые и прекрасные жизни, Екатерина Кузьминична?! — с театральным почти надрывом воскликнул Нутряков. — Даже допустим, что мы и по одну сторону? А?

— Это дело каждого, его личных убеждений, — твердо сказала Катя. — Жизнь потому и движется вперед, что ей не дают зачахнуть, что всегда найдутся такие общественные силы, которые… Вспомните хотя бы русскую буржуазную революцию, свержение царизма!

— Вот вы и выдали себя окончательно, Екатерина Кузьминична, — хмыкнул Нутряков. — Мы говорим, что ранее существовавшая общественная формация заменена другой, но прогрессивной ли? Шаль, конечно, что Временному правительству не удалось удержать власть, все эти бездарные Родзянки и Керенские развалили Россию окончательно, отдали власть в руки большевиков. Но и они не удержат ее долго, слово офицера! Как не быть у власти и новоявленному нашему предводителю от  н а р о д а… — Ха-ха! — Александру Степановичу Антонову. Трагедия России именно в том и состоит, что нет на нашей земле истинного, подлинного хозяина!..

— Мне стыдно за вас, Иван Михайлович!

— Вы хотели сказать — жалко? — усмехнулся Нутряков. — Человек без стержня, без идеи, без направления… Вот вы — вы другое дело. Вы за убеждения пошли на смертное, совсем не женское дело. И знаете, Екатерина Кузьминична, я вам завидую. Более того, я восхищаюсь вами. Как человек и мужчина. У вас есть чему поучиться.

— Я не понимаю вас, Иван Михайлович. — Катя почувствовала, как напряглись ее ноги, сдавили бока лошади, и та поняла это как требование прибавить ходу, тяжело, неуклюже заскакала. Дончак Нутрякова в два прыжка догнал ее, игриво куснул в холку.

— Сказать, кто вы на самом деле? — спросил Нутряков, глядя прямо в лицо Кате.

— Скажите. — Она неуверенно повела плечами, дескать, хоть мне и не очень нравится эта игра, но интересно, забавно.

— Вы из чека, Екатерина Кузьминична… или как вас там зовут по-настоящему. Я это понял сразу. Наши дураки верят вам. Но вы молодец. Ведете себя безупречно, у вас убедительная легенда, вы хорошо ориентируетесь, перехватываете инициативу… Хвалю. Вы не из актерок, а?

— В таком случае, — Катя обернула к Нутрякову спокойное лицо, — вы рискуете, Иван Михайлович. Все знаете и ничего не говорите своим… э-э…

— Скажем, коллегам, — знакомо уже усмехнулся Нутряков. — Но спешить нет никакой необходимости. Убежать от нас вы все равно не сможете. Как вы убедились, за вами смотрит не одна пара глаз.

— Даже бабка Секлетея! — со звонким смехом подхватила Катя. — Вот уж не ожидала.

— И Секлетея тоже, — кивнул Нутряков. — Но держитесь вы отменно, Екатерина Кузьминична. Надо отдать вам должное. Хорошая школа.

— Фантазер вы, Иван Михайлович, — умиротворенно, считая разговор как бы законченным, сказала Катя. — Занимались бы вы лучше своими штабными делами… Но ваша бдительность мне по душе, — переменила она тон. — Я думаю, когда мы разобьем красных, наша партия оценит ваши… гм… старания по заслугам.

Нутряков покривил в деланной улыбке рот.

— О, польщен, польщен! Партия большевиков, разумеется, оценит мои заслуги. Пожалуй, вы лично и расстреляете меня в вашем чека.

— Ну хватит! — неожиданно резко для Нутрякова оборвала его Катя. — Что вы затеяли шарманку?! Чека, большевики!.. Надоело. Будьте в конце концов мужчиной.

Нутряков, смущенный, некоторое время ехал молча.

— Может, вы и правы, Екатерина Кузьминична, — сказал он наконец. — Шутка, пожалуй, не очень удачная. Прошу меня извинить.

— Хорошо, забудем ее, — улыбнулась Катя и теперь уже откровенно хлопнула поводьями по шее своей лошади, поторопила ее.

«Это очень жестокий и расчетливый враг, — думала Катя. — Он даже не притворяется в своих намерениях, он просто сомневается. Ведь, в самом деле, я им не дала ни малейшего повода усомниться в верности моей легенды, они не имели возможности уличить меня… И все-таки, и все-таки…»

Хорошо, что Нутряков раскрылся. Он намеренно вел ее сегодня к срыву, испытывал нервы — а вдруг она не выдержит? Чем черт не шутит. И знал бы этот хлыщ, чего стоит ей улыбаться ему, спорить — все внутри дрожит, еще бы пять — десять минут такого разговора, и не нашлась бы, что сказать. Но теперь, кажется, все вернулось на круги своя, и она снова обрела уверенность и спокойствие.

— А знаете, Екатерина Кузьминична, у нас в одном из полков чрезвычайное происшествие, — как бы между прочим сообщил Нутряков.

— Какое еще происшествие? — спросила Катя без особого интереса. Она натянула поводья, лошадь ее сбавила шаг, поводя боками. Катя смотрела на Нутрякова весело, даже игриво: хороша жизнь, товарищ начальник штаба, вы в этом правы. И вот я — часть этой жизни, молодая, радующаяся солнцу и дню женщина, и мне преотлично сейчас, в эти минуты, ехать на этой лошадке, дышать, видеть солнце и небо, чистый белый снег вокруг…

— Поймали связника чекистов, — продолжал Нутряков с прежней бесстрастностью. — Родионов Степан.

— Родионов? — переспросила Катя. — Гм… Кто это?

— Может быть, и не знаете, — не стал спорить Нутряков. — Хотя теоретически все возможно.

— Вы опять? — Катя остановила лошадь, смотрела на начальника штаба обиженно и сердито. — Только что извинялись, Иван Михайлович, как можно?

— Ну, я вообще, Екатерина Кузьминична! — Нутряков помахал в воздухе рукой. — Говорю же: может быть, и не знаете, ни на чем ведь не настаиваю. А с другой стороны, могли и знать, видеть…

— Не знаю никакого Родионова, — жестко сказала Катя. — Ну а что он? В чем провинился?

— В чем провинился? — Нутряков смотрел Кате в глаза. — Да как вам сказать, Екатерина Кузьминична… Следствие покажет. Я полагаю, Конотопцев с Евсеем смогут заставить заговорить этого Родионова и того… второго.

У Кати ухнуло сердце. Неужели Павел не сумел уйти незамеченным? Неужели и он попал в руки повстанцев?! И если Степан не выдержит пыток…

— Ну что вы мне рассказываете какие-то жуткие вещи, Иван Михайлович? — Она капризно надула губы. — Пригласили женщину покататься, подышать свежим воздухом, а сами… Ну-ка, догоняйте!

В знакомом уже штабном доме на Новой Мельнице Катю с Нутряковым ждали голова политотдела Митрофан Безручко и представитель антоновского штаба Борис Каллистратович. Борис Каллистратович улыбнулся Кате, встал, склонив голову, а Безручко на все это «представление» глядел насмешливыми глазами, посмеивался в пышные вислые усы. С бабой можно и попроще…

Штабные расселись за столом, пригласили и Катю. Она села, расположенно поглядывая на мужчин. Спасибо, — было написано на ее лице, — что пригласили меня сюда, что считаетесь со мной, и я могу хоть в чем-то помочь вам, мужчинам…

«Если Степан и Павел в их руках, то зачем это совещание, или что они тут затеяли? Проще ведь устроить очную ставку, допросить! Донесение написано моей рукой, пусть и в зашифрованном виде…»

— Как вам здесь живется, Екатерина Кузьминична? — вежливо поинтересовался Борис Каллистратович, изобразив на лице улыбку.

— Прекрасно! — воскликнула Катя. — Прогулялись вот с Иваном Михайловичем по морозцу, дохнуло какой-то прежней, человеческой жизнью…

— Да-да, вы правы. — Борис Каллистратович погрустнел, глянул с тоской за окно. — Была жизнь, была-а… Ну ладно, все еще впереди. Мы вас, Екатерина Кузьминична, если позволите, пригласили вот по какому поводу…

— Да-да, конечно. — Катя закурила. Сидела прямая, строгая, поглядывая на всех с некоторой холодностью. Она видела, что тон ее и взятая манера поведения действуют на штабных и их гостя должным образом, тот же Безручко слушал разговор с почтительным вниманием, приоткрыв рот. Серьезность была и в глазах Нутрякова.

— Учитывая вашу принадлежность к партии эсеров, — продолжал Борис Каллистратович, — мы просили бы вас провести кое-какую работу как в наших полках, так и за пределами территории…

«Им нужно, чтобы я куда-то съездила. Зачем?»

— …территории, какая сейчас находится под контролем дивизии Ивана Сергеевича. Ваше участие в делах Новокалитвянского полка в качестве помощника начальника канцелярии… — представитель штаба Антонова иронично скривил губы, — дело, конечно, важное, но, полагаю, вы можете принести гораздо больше пользы нашему движению.

— О чем конкретно вы меня просите, Борис Каллистратович?

— Во-первых, выступить перед началом боевых действий в полках с… э-э… такими, знаете ли, популярными лекциями о целях нашего движения, о борьбе с большевиками, о шатких платформах, на которых пока еще держатся Советы…

«Значит, скоро начнутся бои. По-видимому, антоновец приехал кое о чем договориться со штабом Колесникова. Возможно, они начнут первыми…»

— Кроме того, нам важна и поддержка эсеров в самом Воронеже. Как нам известно, Воронежский губкомпарт весьма неоднороден по составу, в его среде, вероятно, можно найти и сочувствующих нам людей. Но мы вовсе не хотим подвергать вас опасности, заставлять вас лезть в самое логово большевиков. Достаточно будет, если вы побываете в самом городе и встретитесь там с некоторыми представителями эсеровской партии. Кое-кого мы вам назовем, возможно, и у вас есть старые связи…

«Им нужно проверить меня. Но зачем посылать в Воронеж?! Я могу элементарно сбежать».

— Сомневаюсь, что смогу видеть кого-нибудь из старых друзей по партии, — сказала Катя. — Прошло время, многие были на нелегальном положении…

— Сейчас многое изменилось в городе, Екатерина Кузьминична. Действия наших армий, успех дивизии Ивана Сергеевича — это прищемило большевикам языки, они просто в панике. Ленин, насколько мне известно, мечется там, в Кремле, шлет во все стороны гонцов с чрезвычайными полномочиями ЦК… ха-ха-ха… Да что с этими полномочиями, когда Россия трещит по швам!

— Куда конь с копытом, туда и рак с клешней, — басовито захохотал, заколыхался рыхлым телом Безручко. — Тьфу, мать вашу за ногу!..

«Им нужно, чтобы я с кем-то встретилась в Воронеже. Но прекрасно понимают, что эта моя встреча ничего не решит. Значит… да-да! Они дают мне возможность повидать своих. Зачем?»

— Если нужно, я поеду, — сказала Катя.

— Это не сегодня и не завтра. — Борис Каллистратович откинулся к спинке стула, сложил на груди руки. — Думаю, числа двадцать восьмого… Мы вас перебросим.

— Лучше по железной дороге, Борис Каллистратович, — сказал Нутряков. — Незаметнее. И садиться на поезд не в Россоши, а южнее, ближе к Кантемировке.

— В Россоши, господа, Екатерине Кузьминичне носа нельзя показывать, что вы! — Представитель антоновского штаба сделал возмущенные глаза. — Вы же прекрасно знаете, что именно с этой станции… — Он осекся на полуслове.

«Россошь. Там штаб красных частей. Там сосредоточиваются наши войска. Наконец, Россошь — крупнейший железнодорожный узел, от него рукой подать до Лисок…»

— Ну мы, вообще-то, не делаем от Екатерины Кузьминичны секретов, — неестественно как-то улыбнулся Нутряков, и Катя поняла, что с ней завели неуклюжую, хотя и продуманную игру. Итак, им нужно, чтобы она, с л у ч а й н о  получив информацию, передала ее в Воронеже своим. Так что же это за информация?

— Если бы я не доверял Екатерине Кузьминичне, я бы рта не раскрыл в ее присутствии, — обиженно дернул плечами Борис Каллистратович. — Вы что, за мальчика меня принимаете, господа офицеры? Слава богу, с пятого года погоны ношу.

«Вероятно, они хотят нанести объединенный удар по станции… Но Россошь ли? Это же строжайшая военная тайна, чтобы так вот «проговориться».

— Тебе виднее, Каллистратович, — прогудел Безручко. — Мы тут люди маленькие.

— Ну, люди маленькие, а дела вершите большие. Не скромничай, Митрофан. На вас вся Россия смотрит. Шаг вы сделали заметный, вся Тамбовщина с надеждой вздохнула. Теперь Мордовцева этого надо разгромить окончательно и — честь вам и хвала. А мы вам поможем. И начать надо именно с той станции, о которой говорилось. Дату согласуем.

«Они откровенно внушают мне, что готовится объединенный удар по Россоши, по штабу наших частей, — думала Катя. — С одной стороны, это может быть просто дезинформация, чтобы сковать на какое-то время действия красных, чтобы вынудить их усиливать оборону, тем самым отвлекать часть сил от участия в разгроме повстанцев. С другой стороны, это похоже на правду, ибо логично первыми напасть и разгромить красных, пока к ним не пришло подкрепление. С третьей же стороны, они проверяют меня, хотят знать, видеть, ч т о  я буду делать с их сверхважной информацией, куда пойду или кто придет ко мне. Да, пожалуй, это самое вероятное. Ни в какой Воронеж они, разумеется, посылать меня всерьез не собираются».

Катя внимательно слушала, о чем говорили штабные, но разговор дальнейший крутился все вокруг одной и той же мысли — с какого полка лучше начинать «политические беседы представителя эсеровской партии Вереникиной». Выходило, что самый отсталый в политическом отношении полк — Дерезовский: он и деревню-то свою взять не сумел, прячется в лесу от отрядов самообороны и чоновцев, и командир там, Ванька Стреляев, — пентюх, каких поискать, жрать только любит да баб щупать. Вот в него, в этот полк, и надо ехать в первую очередь. Лучше, если и ты, Митрофан, поедешь с Екатериной Кузьминичной, так солиднее, а то, глядишь, бойцы и слушать ее не будут…

Говорил, в основном, Борис Каллистратович, Безручко с Нутряковым мотали головами, соглашались, а Катя щурила глаза, думала о своем.

Потом она спросила у Безручко, как, мол, жинка Ивана Сергеевича поживает? Ей тогда, на свадьбе, плохо было, помните? И начальник политотдела кивнул — как же, как же!.. А ты бы сходила до нее, Кузьминишна, проведала, чи шо? А мы тут, покамест, покуримо…

«Умница ты, Катька! — сказала себе Вереникина. — Точно рассчитала. Нутряков бы, пожалуй, и не отпустил к Лиде. А этот боров подыграл мне…»

Лида стояла в дверях, ждала ее. Бросилась к ней в объятия и то ли плакала, то ли смеялась от счастья.

— Я знала, что ты придешь, знала! — шепотом говорила она. — Видела, как вы приехали, как закрылись в горнице…

— Говори нормально! — быстро приказала Катя. — А что хочешь передать — вполголоса, нас у двери подслушивают.

Они заговорили в полный голос; Катя спрашивала о здоровье Лиды, та отвечала, что голова что-то болит, мало бывает на свежем воздухе, вот приедет Иван Сергеевич, она попросит прокатить ее на санках. Так хочется свежего ветра, чистого снега…

— Катя, они что-то задумали против тебя, — шептала Лида в следующую минуту. — Я слыхала, но не поняла. Кто, говорят, эту девку раскусит, тот ее и… Поняла?

— Да ты бы хоть во двор почаще выходила, — громко советовала Катя. «Ну вот, правильно я думала. Не верят они мне, решили организовать проверку…» — Без свежего воздуха ты, милая, зачахнешь, и Ивану Сергеевичу нравиться не будешь.

— Чтоб он сдох, кобелина! — у Лиды брызнули из глаз слезы.

— А хорошо у тебя тут, тепло и чисто, — говорила Катя и приказывала лицом, руками: успокойся, мне нужно с тобой поговорить! Ну!..

— Катюша, обоз идет с оружием в Старую Калитву, — снова шептала Лида. — Я подслушала: через Новохоперские леса, потом на Калач, мимо нашей Меловатки, через Дон… Где — не поняла. Идти будет только по ночам, тридцать почти саней и подвод с охраной. Поняла?

— А ты поняла, что нельзя все время взаперти сидеть? — спрашивала Катя, а сама кивала головой: поняла, мол, молодец.

— Филимон! — крикнула в дверь Лида. — Принеси-ка нам чего-нибудь поесть. Да поживей!

— Вот ты уже как с ними, — улыбнулась Катя, обняла Лиду.

«Бедная, ну как бы ее поскорее отсюда вызволить!..»

…Назад, в Новую Калитву, Катю сопровождал Опрышко. Телохранитель Колесникова молчал всю дорогу, тяжело хлюпал на медлительном своем коне чуть сбоку дороги; молчала и Катя. Разговаривать ей с угрюмым этим мужиком не было никакой нужды и охоты, да и не до него. На душе по-прежнему тревожно: что со Степаном? Что с Павлом? Кого из них схватили? И ее отпустили до поры до времени, вели с нею странный разговор в штабе… Что все это значит? И как теперь передать сведения об оружии для повстанцев — ведь точно известен маршрут движения обоза…

Солнце в этот час уже спряталось за тучи, краски вокруг поблекли, стало холоднее. Катя мерзла, поводила плечами — скорей бы «домой»…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

На осторожный условный стук в окно долго никто не отзывался, хотя Павел чувствовал, что кто-то стоит за занавеской. Он взвел курок нагана, постучал снова: раз-та-та… раз-та-та… Занавеска дрогнула, показалось испуганное женское лицо и тут же скрылось. «Чего тебе?» — услышал Павел приглушенный стеклом голос, сказал, что «ищет товарища своего по фронту, Степана, привет ему привез…» За окном послышались всхлипывания, дверь открылась, высокая худая женщина стала в дверном проеме, в руках ее были вилы.

— Степана забили, теперь за мной пришли, да? — в отчаянном плаче всхлипнула она. — Ироды проклятые, душегубы! И детишек вам не жалко.

Павел отпрыгнул в сторону от вил, сказал, что он не тот, за кого она его приняла, но женщина снова закричала, что из-за такого вот ночного человека и забили Степана, все допытывались у него — кто да что.

Павел понял сложность своего положения, отбежал за сарай, притаился. Итак, кто-то выдал Степана, его нет в живых, укрыться негде. Признаться его жене, посочувствовать и сказать, что Советская власть поможет ей… Нет, нельзя этого сейчас делать, с женой и детьми Родионова бандиты поступят точно так же, как и с самим Степаном. Где же он дал промашку? Почему его схватили и казнили?

Надо уходить, придется действовать самостоятельно. Но кто теперь передаст ему сведения от Кати? Вполне вероятно, что она узнала что-то новое, важное, а именно за этим он и пришел сюда. Нет, нет, уходить пока не нужно, надо посидеть здесь, в Старой Калитве, день-другой. Может, ему удастся поговорить с кем-нибудь из местных жителей, узнать подробности гибели Степана Родионова.

Остаток ночи Павел провел в поле, в стоге соломы. Когда рассвело, внимательно наблюдал за жизнью слободы весь день. По ней носились всадники, слышались какие-то команды, раза два прогремели выстрелы.

Карандеев мерз, пощипывал хлеб, раздумывал. Решил, что к вечеру переберется вон в тот, у дороги, сарай, оттуда удобнее наблюдать, хотя и опасней: дорога соединяла Старую Калитву и Новую Мельницу, по этой дороге, рассказывал Степан, Колесников часто ездит из штаба в слободу и обратно. Поехал бы он завтра…

В сумерках Павел обошел Старую Калитву по большой дуге, глупо было бы сокращать путь, лезть напрямую — собак в слободе великое множество. Снег, хоть и осел, был глубокий, по колено, и Павел скоро промок, к тому же у левого сапога оторвалась подошва. Нога заледенела, дорога показалась нескончаемой, новая уже пришла ночь, безлунная и холодная, а он все брел по безмолвной степи, чутко слушал округу, не теряя из виду далекие огни Старой Калитвы, досадуя на сапог и Федора Макарчука: тот, когда Павел переодевался в Павловске, клялся, что его сапоги крепче, надень да надень. Вот и надел.

В сарае у дороги он обосновался хорошо, зарылся в старую пропахшую тленом солому и скоро забылся тревожным полусном…

* * *
Повезло ему на третий день, к вечеру.

Павел в широкую щель между бревнами увидел вдруг группу всадников, выехавшую шагом из Старой Калитвы. Всадников четверо; один из них — на рослом рыжем жеребце — ехал первым, хорошо было видно его угрюмое, неулыбчивое лицо, добротный черный полушубок, серую папаху, белые ножны сабли на боку. «Колесников!» — ожгла Карандеева догадка, и он вскочил на ноги, подбежал к двери сарая, которую еще загодя осмотрел и подготовил — надо теперь лишь толкнуть ее ногой, и она повалится, освободит проем, в который он выскочит с бомбами в руках…

Колесников, ехавший с Безручко и двумя телохранителями, Опрышкой и Струговым, пришпорил вдруг коня, приближался к сараю быстро, хорошей рысью. Павел с бьющимся сердцем был наготове, считал метры — ну, ближе, ближе… Жаль, что Колесников оторвался от своих спутников, бомба достала бы и других, но делать нечего. Он откроет по ним огонь из нагана, на его стороне неожиданность, внезапность нападения, надвигающиеся сумерки. Будь что будет. Такой случай ему может больше не представиться.

Прибавили ходу и Безручко с охранниками, у самого сарая эти трое почти догнали Колесникова; Безручко хотел уже крикнуть атаману, мол, погоди-ка, Иван Сергеевич, дело есть, как вдруг выскочил из упавшей двери сарая какой-то человек в солдатской шинели, молчком метнул под ноги коня что-то круглое, небольшое, и тут же раздался оглушительный взрыв, за ним другой. Конь под Колесниковым испуганно заржал и грохнулся на скользкую санную дорогу, ударился вместе с ним о землю и Колесников, а человек из сарая открыл огонь по остальным.

Безручко, увидев упавшего Колесникова, тут же повернул своего громадного черной масти коня назад, в Старую Калитву. «Я за подмогой, ну!» — грозно крикнул он на увязавшегося за ним Стругова, но Филимон сделал вид, что не расслышал начальника политотдела, скакал, чуть приотстав от него, зябко втягивал голову в воротник полушубка — сзади гремели выстрелы. Кондрат Опрышко, коня у которого убило второй бомбой, лежал за его круглым вздымающимся животом, бил по сараю из обреза. Оставшись один на один с противником, Опрышко, опытный стрелок, видел, что положение у парня не очень-то завидное, и не сбеги Филька с головой политотдела, они бы накрыли его в два счета, если, конечно, у него нет больше бомб. Ах, черт, метко садит, метко!.. Кондрат охнул от неожиданной и резкой боли в правой руке, бросил обрез, стал сползать с боевой своей позиции в ложбинку, за голые сейчас кусты тальника.

Перестали сейчас стрелять и из сарая; Кондрат видел, как метнулась из двери быстрая серая тень — парень побежал низом, к заснеженному лугу, беря курс на лозняк и камыши. «Давай, давай, — злорадно думал Опрышко, наблюдая за беглецом. — Дальше Новой Калитвы не убегишь, сейчас подскочут Безручко с кем-нибудь, словят тебя как миленького…»

Он поднялся, схватил обрез, пальнул для острастки в сторону луга, с трудом уже различая бегущего по нему человека; оглядывая окровавленную свою руку (кажись, не сильно задело), пошел к лежащему Колесникову. «Как же это мы, а? Командира проворонили… И откуда он взявся, цэй хлопец?»

Колесников с разбитым лицом лежал под конем, рука его застыла на эфесе шашки. «Тут стрелять надо было, а он за шашку свою хватався», — неодобрительно подумал о командире Опрышко, наклоняясь над Колесниковым, вглядываясь в его залитое кровью лицо.

— Живой, Иван Сергеевич? — обрадованно и неуверенно спросил телохранитель, здоровой рукой поворачивая к себе Колесникова, и тот застонал, заскрипел зубами…


Павел, раненный в плечо, намеренно взял направление на лозняк и камыши в пойме Черной Калитвы. Он видел, что двое из группы поскакали к Старой Калитве, через пятнадцать — двадцать минут они вернутся, и не одни, за ним погонятся, а тот, что остался и стрелял в него, укажет именно сюда, в камыши. Времени мало, очень мало, из раны сочится кровь, левая рука не слушается, придется сражаться только правой. Еще есть одна бомба, но он оставит ее на самый крайний случай, когда надо будет кончить все разом. Есть еще один союзник — надвигающаяся темнота, на нее-то можно рассчитывать больше всего.

По нему больше не стреляли; Павел перешел на шаг, огляделся. Смутно виднелся сарай у дороги (остался в нем сидор с хлебом и куском сала), его трехдневное пристанище, его крепость. У сарая копошилась согнутая человеческая фигура, пальнула в его сторону, но Павел лишь усмехнулся — время этот стрелок упустил. «От камышей я пойду назад, вокруг Старой Калитвы, — думал Павел, на ходу оторвав клок исподней рубахи, зажав им мокрую, обжигающую плечо рану. — Они, конечно, кинутся сюда, по направлению к Новой Калитве, будут искать меня по берегу Дона, а я пойду назад, на север, там спасение…»

Он сделал, как решил: от камышей повернул под углом вправо, стал огибать слободу с затлевшими уже кое-где огнями, с занявшимся лаем собак, выстрелами. Значит, те двое уже подняли на ноги помощников, значит, его уже ищут… Ну, пусть ищут, пусть. Ночью не много найдешь, снег, кажется, пошел… А к утру он будет далеко от слободы. Только бы не подвела рана, только бы удалось остановить кровь…

Мокрый, задыхающийся Павел, тяжело проваливаясь в снег, шел по бесконечному этому лугу, уже с трудом ориентировался в поднявшейся снежной круговерти, но четко слышал нарастающий справа гул — шел по дороге большой отряд конницы. Он знал, что на лугу конница рассыплется цепью, станет прочесывать метр за метром, искать его, полагая, что у него одна дорога, в камыши и лозняк, к берегу Дона, а он повернул совсем в другую сторону… И как хорошо, что пошел снег, совсем уже стемнело, не видно почти ничего.

По-прежнему мешал идти сапог с оторвавшейся подошвой, казалось, что подошвы совсем уже нет, нога ступает прямо в снег, и зачем, в таком случае, сапог? Саднило, горело плечо, перед глазами пошли желтые, оранжевые круги, быстро одолевала слабость. «Сядь, Паша, отдохни», — услужливо и заботливо говорил какой-то голос внутри, но Павел знал, что не сядет — потом не встанешь.

— Главное, Колесникова больше нет, — хрипло сказал ветру и снегу Карандеев. — А я дойду, дойду… Врешь!..

Шел он всю ночь, временами теряя сознание, шатаясь от усталости и боли, падая в снег и поднимаясь снова…

Последнее, что помнит Павел, — это две испуганные темные фигуры в утреннем лесу, санки с хворостом, на которых он лежал вверх лицом, негромкие голоса. Потом явилась откуда-то теплая изба, теплая вода и тугая, бережно обнявшая его плечо повязка…


Санки с хворостом и полуживым каким-то человеком Данила Дорошев с матерью привезли в Старую Калитву ранним утром. Тащили огородом, с опаской: парень на санках мог оказаться кем угодно, к тому же ранен, изошел кровью, значит, кто-то стрелял в него, или он сам от кого-то отбивался. Вчера палили в слободе весь вечер, палили и на лугу, — а кто? зачем? Словом, о парне надо было немедленно заявить Григорию Назаруку, полковому командиру, но Дорошевы не сделали этого. Парня раздели у печи, вымыли окровавленное плечо, забинтовали чистой тряпицей. Он тихо стонал, скрипел зубами, был все время в памяти, лишь под самый конец процедуры затих и на вопросы не откликался.

Данила — широкоплечий, с вьющимся русым чубом и такой же бородкой, сероглазый и большелобый — курил сейчас у печи, думал. Он знал уже, что Колесникова хотели убить вчера вечером, скорее всего, это и есть тот человек, который кидал бомбы, а потом стрелял из нагана. По всей слободе рыщут конные, спрашивают каждого: не видал ли чужого? Но как им быть теперь с этим человеком? Удастся ли спрятать его? А если найдут?

Вопросы перескакивали с одного на другое, теснились в Данилиной голове, но нужного, толкового ответа на них Дорошев не находил. Вполголоса, боясь потревожить забывшегося в боли гостя, Данила стал делиться своими сомнениями с матерью. Мать ответила: «Спасли, Данилушка, человека, знать, на то божья воля. Кто он и откуда, спрашивать не надо, оклемается и скажет сам, а не скажет… ну что ж. И так видно, что человек пришлый, издалека, но какая в том разница? У него, видно, и мать есть, и, может, жена, ребятишки, они со временем спасибо нам скажут, в ноги поклонятся. А сейчас пусть лежит, поправляется, даст бог — выздоровеет, поднимется…» Мать кинула на себя торопливый крест, подошла на цыпочках к двери в горницу, прислушалась. Раненый спал тихо, никаких звуков из горницы не доносилось. Данила, тоже подошедший к двери, обеспокоился — не помер ли! — а мать не пустила его дальше, не разрешила тревожить попусту: живой он, одеяло вон на груди подымается.

Данила, прихрамывая, вернулся к табурету у печи, сел.

— А хуже ему станет, мамо? — тревожно спросил он. — Что делать будем?

Мать вытерла концами головного в белый горошек платка рот, сложила на коленях руки.

— Да шо, сынок, робыть? И не знаю. Мабуть, до врача надо обращаться, до Зайцева.

— До Зайцева? — вскинул голову Данила. Керосиновая лампа, стоявшая на столе, освещала его склоненное к коленям лицо, завитки дыма цигарки, путающегося с кольцами бороды, обкуренные желтоватые пальцы. — В лапы бандюкам хлопца отдать?

— Может, он не скажет Колесникову? — неуверенно проговорила мать. — Раненый же!

Они помолчали, каждый думая о своем. Данила понимал, что нельзя доверять Зайцеву, тот обязательно скажет Колесникову или Конотопцеву, парня будут мучить, да и им с матерью не простят. Мать же прикидывала, куда бы сховать хлопца: выходило, что раненого ни в сарае, ни в подполе держать нельзя, не годится — человек он, а не какая там скотина. Можно, конечно, отвезти его на хутор к сестре Варваре, тут километров восемь, не больше, туда из банды не наведываются, старики одни, пусто. Но выдержит ли хлопец дорогу?.. Дня три нехай полежит, окрепнет, а там видно будет.

Кто-то стукнул в черное окно; Данила с матерью испуганно оглянулись — неужели пришли за хлопцем? Но не видел же никто, как везли они парня из лесу, никто им не повстречался и на огородах!..

Стук повторился — негромкий, вежливый; Данила, накинув зипун, вышел в сенцы, сказав матери, что скоро вернется, а сердце бешено стучало — вернется ли?

За углом дома, в тени, которую бросал на подворье высокий, крытый камышом сарай, стояла Оксана Колесникова — не сразу можно было и разглядеть ее. Данила, сколько давала сломанная нога, бросился ей навстречу.

— Ксюша! Ксюшенька!

Он взял ее озябшие, вздрагивающие пальцы, прижал к груди, заглядывал в белое при слабом свете лицо, в распахнутые тревогой и отчаянием глаза — что привело ее сюда?

Данила спросил об этом, и Оксана, припав к его плечу, заплакала, а он несмело гладил склоненную ее голову в белом пуховом платке, вдыхал переворачивающий душу запах ее волос, как и в девичестве венчиком уложенных над высоким матовым лбом. Сколько бессонных ночей провел он в думах об этой женщине, сколько хороших слов было сказано о ней в темноту ночи!.. И вот Оксана почему-то пришла, стоит перед ним несчастная, вздрагивающая от рыданий, в добротном кожушке и валенках, в белом пуховом платке на темно-русом венчике волос.

— Что, Ксюша? Что? — спрашивал Данила, теряясь, не зная, как вести себя с Оксаной; сердце его вздрагивало от вида мокрых ее щек.

— Иван, подлюка, женился там, на Новой Мельнице, — говорила она, вздрагивая плечами. — Девку ему какую-то привезли… женили…

— Погоди, Ксюша: женили? Или сам женился?

— Да какая в том разница, Данилушка? — Оксана жалостливо хлюпала носом. — Я ж его всю гражданскую ждала, и до революции, когда его дома не было, ногой на улицу не ступнула… А он видишь как отплатил?

Они ушли с улицы за сарай, лунный свет здесь совсем потерял силу, лицо Оксаны как бы растворилось в ночном стылом воздухе, лишь глаза по-прежнему были рядом, жгли душу Данилы тревожным огнем.

Оксана обняла Данилу, прижалась мокрым холодным лицом.

— Всю жизнь серденько мое к твоему ластилось, Данилушка! Как перед богом говорю. Знаю, нет мне прощения. Голова моя глупая не понимала, где счастье пряталось. За богатством погналась, хромоты твоей застыдилась… А люблю я тебя, Данилушка, ой как люблю!

Дорошев стоял, оглушенный речами Оксаны, ее видом, самим присутствием. Он улыбался потерянно и печально: зачем ворошить прошлое? Что теперь исправишь?..

— Ксюша… Ксюша… — только и повторял он. — Ласточка ты моя!.. Если б ты знала, как я тебя люблю!.. Но Иван — муж твой, и мало ли чего сбрешут про него.

— Бандит он, не муж, — говорила Оксана решительно, и слезы вспыхивали на ее глазах блескучими искрами. — Весь род наш опозорил, мать его горем изошла… И не убили же кобеля!

— Что ты говоришь, Ксюша! — отшатнулся от Оксаны Данила. — Муж он тебе, дочка у вас.

— Не-ет, Данилушка, не-ет, — говорила она распевно и качала головой; лицо ее каменело. — Плохо ты меня знаешь. Ушла я от него, мы с Таней у матери моей… А до тебя я пришла прощения просить. Знаю, гадкая я, дурная… Прости, Данилушка! Не держи зла на меня, баба я глупая…

— Ну что ж теперь, Ксюша! — Голова ее со сползшим на плечи платком по-прежнему покоилась на его плече. — Зла я на тебя не держу, знать, не судьба нам с тобою… Ласточка ты моя! Сколько я дум передумал, сколько ночей один стерег!..

— Давай уедем отсюда, Данилушка! У меня тетка в Донбассе, на шахтах… Если любишь, если простишь. А я для тебя чем хочешь буду… Таня еще мала, отца своего, бандюку, не упомнит, я ей ничего никогда не скажу… Дитя за отца не отвечае… Или требуешь уже мною, Данилушка? Скажи прямо!

— Да дите, понятно, ни при чем, — только и успел ответить Данила — на краю Старой Калитвы полоснули выстрелы, послышались крики, конский топот. Минуту-другую спустя пронеслись по слободе верховые, паля в воздух, горланя матерщину.

Оксана еще тесней прижалась к Даниле.

— Что это, Данилушка? Почему стреляют?

— Н-не знаю… Мало ли… Им только и делов…

— Мать казала, что ищут кого-то, кто в Ваньку стрелял, — зашептала Оксана в самое его ухо. — Вроде в слободе он должен бы быть, нету кругом следов, не ушел он… Я поняла, что чекист это.

— Да?!

— Коняку под Иваном он убил, а самого лишь напугал, морду Иван об дорогу расквасил. Человек этот раненый, Данилушка, кровь в лесу видели, наган нашли…

«Так вот это кто», — подумал Дорошев, и сердце его сжалось предчувствием беды — не миновать им с матерью расправы, не миновать. Может, попросить Оксану… Нет, что это он? Колесников не пощадит и ее. Нельзя…

— Ну что ты молчишь, Данилушка? — заглядывала она в его лицо. — В ноги тебе упала, решай.

— Надо хоть несколько дней обдумать, Ксюша. Не так все это просто… И шахты… что я там делать буду? А Тане твоей мы, конечно, ничего говорить не будем… Может, в Бобров переберемся? Там родня… Завтра, как стемнеет, приходи на выгон, — сказал он. — Я обдумаю.

Мимо дома снова пролетели конные, ахнул поблизости винтовочный выстрел, кто-то заорал дурным голосом; луна ушла за тучу, стало темно и совсем холодно.

— Я сказала матери, что к тебе пошла. — Оксана, опустив руки, стояла перед ним беззащитная, согласная на все. — Не прогоняй меня, Данилушка! Слышишь?

Данила настороженно повернул голову — скрипнула дверь в сенцах, мать его вышла на крыльцо, кутаясь в теплый платок; позвала тихонько:

— Данилушка! Ты где?

— Здесь я, мам, здесь! — откликнулся он торопливо, боясь, что она скажет лишнее, и шагнул к крыльцу.

— Парню… плохо что-то, сынок, — сказала мать. — Иди быстрее.

Шагнула из темноты и Оксана, встревоженно, понимающе блестели ее глаза.

— Ой, лышенько! — Мать Данилы испуганно всплеснула руками. — Это… ты, Оксана? Господи! А я думала… Сердце так и оборвалось. Данилушка! — простонала она. — Да як же ты?!.

— Чего вы так убиваетесь, тетка Горпина! — укоризненно и спокойно сказала Оксана. — Я поняла, что хлопец у вас, ну и что с того?

— Та у нас, у нас, — машинально повторяла мать Данилы. — Кровь из плеча пошла, а я сама ума не дам… Да и душа за Данилушку болит — ушел и нема.

Данила, а за ним и Оксана, вбежали в дом. Павел метался в бреду, повязка с его плеча сползла, рана кровоточила. Оксана быстро перемотала тряпицу, положила руку ему на лоб.

— Горит весь, — негромко, с тревогой в голосе сказала она. — Порошки нужны.

— Та яки ж у нас порошки, Ксюша?! — все еще плакала мать Данилы. — Хотели ж сначала до Зайцева пойтить…

— Ну да, до Зайцева! — перебила Оксана. — Хлопца этого тут же схватят, мордовать начнут… Вот что. Сейчас я до дому сбегаю, у меня были какие-то порошки… и, кажись, бинты. Тряпки эти держать долго все равно не будут.

— Ой, лышенько! — снова всплеснула руками мать Данилы. — Да там же на улице носятся эти… Бахають из винтовок, не чуешь разве?

— Пусть бахают, — засмеялась Оксана. — Жинку атамана небось этим не напугаешь.

Она поспешно ушла, а мать, укутав раненого, тревожно и немо смотрела на Данилу.

— Ты не думай ничего, мам, — стал он успокаивать ее. — Оксана не скажет.

— Ой, не дай бог, сынку! Не дай бог!

Оксана скоро вернулась. Заново перебинтовала парня, напоила чем-то из принесенной склянки, сказала, что теперь он будет спать спокойно и срывать бинты не станет.

— Ну, слава богу, — говорила обрадованно мать Данилы. Она плотнее задернула занавески на окнах, притушила лампу.

— Завтра ночью к нам его перевезем, Данилушка, — решительно говорила Оксана, прижавшись к Даниле плечом. Они сидели на лавке у печи, слушали, как беснуется за окном ветер, как шуршит под полом мышь. — У нас его никто искать не будет. Закроем в спаленку, она глухая, во двор окнами, да еще ставни…

Оксана тихонько и счастливо засмеялась, ластилась к Даниле, заглядывая ему в лицо ласковыми глазами. Он гладил ее волосы, соглашался охотно, что да, так будет лучше и безопаснее для всех, а поправится парень — можно будет переправить его и к тетке Варваре, материной сестре…

На улицах Старой Калитвы все еще было неспокойно; слышались резкие голоса, фырканье лошадей, лай собак.

Данила встал, потушил лампу, светало. Кажется, пронесло. Теперь можно идти и Оксане.

Данила подошел к окну, прислушался. Кто-то остановился напротив его дома, зычно, по-командирски, крикнул:

— А ну давай тут пошукаем, у Данилы. Мало ли что!

В доме поднялся переполох.

— Спрячься хоть ты, Ксюша! — вскрикнула мать Данилы, прилегшая было на лежанку, а сейчас вскочившая, мечущаяся по горенке. — Вот сюда… Нет, тут увидют, окаянные. Лучше здесь, за занавеску. Тут у мэнэ рогачи та веники… Становись ближе к стенке, к стенке!.. Ой, лышенько. Пропали мы, Данилушка!..

Явился Сашка Конотопцев, с ним — двое с винтовками, из разведки.

— Посторонние есть? — с порога спросил Сашка и, не дожидаясь ответа, пошел в горницу, придерживая рукой длинную, не по его росту шашку на боку, зорко поглядывая во все углы.

— Коновалов! Япрынцев! Сюда! — крикнул он через минуту, и двое, стуча сапогами, кинулись на его зов.

Конотопцев держал под прицелом нагана мечущегося в постели парня, матюком позвал Дорошевых.

— Кто такой?.. Я спрашиваю, Данила! Тетка Горпина?! Откуда взялся хлопец?

Мать Данилы опустила голову.

— Да хворый же он, Александр Егорыч. Родня наша. В гости приехал и захворал. Опусти наган, чего ты человека пугаешь. Он и так…

— В гости?! Захворал? — недоверчиво спрашивал Сашка, подступая к постели, вглядываясь в бледное, заросшее трехдневным волосом лицо. — А не в лесу ли вы его подобрали? А? Данила! Чего молчишь? Ну! Ездили за дровами?

— За дровами ездили, было такое, — хмуро отвечал Данила. — А парень этот — родня наша, приехал и захворал.

— Ага! Значит, были в лесу! — обрадованно проговорил Сашка и отошел от кровати, сел в отдалении на табурет. Дулом нагана столкнул малахай на затылок, обнажился мокрый, с прилипшими волосами лоб.

— Ездили и привезли, так? — спросил он, недобро посмеиваясь, показывая глазами на раненого. — А мы, бога мать, с ног сбились, мы, как волки, по лесу рыскаем, следы его нюхаем — куда побежал, кто спрятал… Та-ак… А хлопчик уже в постельке, болячку лижет…

Сашка вскочил, подбежал к кровати, сбросил с Павла лоскутное пестрое одеяло, заорал:

— Подымайся! Кому говорю! Ну! — и трахнул из нагана в потолок.

Павел вздрогнул, открыл воспаленные, ничего не видящие глаза, повернул голову.

— Коновалов! Япрынцев! Одевайте красную сволочь! Да в сани его, в штаб повезем. И вы, тетка Горпина, с сынком собирайтесь! Разберемся, что к чему.

Уже выходя из дома, Сашка просто так, на всякий случай, отдернул занавеску печи, присвистнул пораженный:

— Фью-у-у… мать твою за ногу! Оксана?! И ты туточка? Вот это да-а… Вот это подарочек Ивану Сергеевичу. А ну, выходи.

Оксана молча вышла из своего угла, молча же стояла перед Конотопцевым — красивая и бледная в распахнутой шубейке и сброшенном на плечи платке.

— Помогала им? С парнем-то? Или как? — спросил Конотопцев. — Может токо… хе-хе… блудила тут, а? Случайно зашла? Как скажешь, так и передам.

— Помогала, — твердо, без колебаний сказала Оксана.

— Ну и дура. — Конотопцев с сожалением сплюнул. — Теперь с тебя, Ксюшка, Иван Сергеевич шкуру спустит. А не он сам, так найдется кому… Ладно, идем. Нехай в штабе разбираются. Ох, едрит твою в кочерыжку. Вот это улов!..


…Допрашивал Павла сам Колесников. Он, с перевязанной головой, черный от злобы, пришел в амбар, где при Советах был ссыпной пункт, а сейчас держали пленных, сел на услужливо подвинутый Евсеем ящик от патронов, смотрел на лежащего у его ног человека, который день назад охотился за ним, швырял в него бомбы. Павел приподнялся на локтях, хотел сесть, но, охнув от боли в плече, снова опустился на солому. Он хорошо понял взгляд Колесникова и его душевное состояние: болезненное любопытство и плохо скрытый страх светились в его встревоженных, растерянных глазах. И руки Колесникова мелко, но заметно подрагивали.

— Что дрожишь, Колесников? — насмешливо спросил Павел. — Я у тебя в плену, радоваться должен, а ты…

Колесников заметил, на  ч т о  именно смотрел полуживой этот чекист, поспешно стал закуривать, занял руки делом. Жадно и торопливо затянулся, сквозь дым папиросы разглядывал Павла, думая, что сильным и смелым надо быть человеком, чтобы вот так вести себя перед смертью. А может, просто дураком, не понимающим, что жизнь одна, другой не будет. С третьей стороны, у чекиста нет выхода, он хорошо понимает, что в живых его не оставят, как бы он себя ни вел, и потому решил быть самим собой, неизвиваться душой. Что ж, и это понятно.

«Взять бы да отпустить», — неожиданно для самого себя подумал Колесников, понимая, что этим вызовет сильное недовольство штабных — все они предвкушали какую-нибудь необычную кровавую расправу над парнем из чека. И вдруг отпустить. Нет, уйти ему отсюда не дадут, даже если он, Колесников, и распорядится.

И все же какое-то мгновение Колесникова цепко держала эта мысль. Он не смог бы найти точного объяснения причин ее появления, но мысль эта ему нравилась, тешила какой-то смутной надеждой, предположением: а случись что с ним самим? Ведь все в мире так переменчиво. Лежал бы он сейчас на соломе вместо этого парня… А потом поставили бы перед столом, за которым сидел Трофим Назарук, штабные…

Вспомнив недавнее прошлое, Колесников зябко повел плечами, спросил Павла, из каких он мест родом, где живет его мать.

— Родом я из России, Колесников, — был ответ. Голос у парня по-прежнему насмешливый, живой — не было в нем и тени страха. — Кому надо, найдут мою мать, скажут…

— Неужели тебе не страшно? Помрешь ведь скоро, — Колесников с нервной улыбкой оглянулся на стоящих рядом Безручко и Евсея.

— Смотря за что умирать, Колесников, — ответил Павел. — Тебе, вижу, страшно, потому что ты трус. За жизнь свою подлую кому угодно служить готов…

— Думай, шо говоришь, парень! — грозно прикрикнул Безручко. — Языка за такие речи лишишься.

— Поздно уже думать, дядя. — Павел шевельнулся на соломе, лег поудобнее. — Времени не осталось. Да и Советская власть меня таким сделала.

По знаку Колесникова Евсей набросился на Павла, бил его в лицо и ребра носками тяжелых кованых сапог, выкручивал раненую руку. Потом облил ледяной водой, привел в чувство.

Безручко наклонился над Павлом — тот тихо, сдерживая себя, стонал.

— Ты ще молодой, хлонец, — вкрадчиво говорил голова политотдела. — Жить тебе да жить. А много не розумиешь. Власть ваша — она на два дня, а нашей — века стоять.

— Брешешь, гад, — внятно сказал Павел. — Власть у народа всегда будет Советской. Запугали вы своих хохлов, одурачили.

— Ты скажи, хлопец, кто тут в Калитве помогав тебе? А? — настойчиво спрашивал Безручко. — Ну, Степка Родионов… А ще кто? Живого оставим, если скажешь.

— Дурак ты. — Павел сплюнул кровь. — Никакого Родионова я не знаю.

Евсей приладил тем временем к одной из перекладин амбара веревку, за связанные сзади руки потянул Павла вверх, к бревну, и Колесников, весь напрягшись, ждал: вот-вот закричит этот парень с измученными васильковыми глазами, попросит пощады, тогда и у него, у Колесникова, что-то станет в душе на место — все живые одинаковы, все хотят жить и боятся боли. Но Павел не проронил ни слова и скоро потерял сознание.

Разозлившись, Колесников зверем накинулся на Данилу Дорошева — тоже страшно избитого, окровавленного.

— Ну шо, Данила, нагулявся с моею Оксаною? — хрипло спрашивал Колесников. Он обошел стоявшего перед ним Дорошева с недоверием и некоторым удивлением: неужели правда, что могла Оксана полюбить хромого этого черта, пусть и со смазливой рожей?! Неужели бегала к нему на свидания, дарила ласки?!

— Оксану любил и люблю. — Данила пошатнулся от удара в лицо. — А тебе, паскуда, одно скажу: не жилец ты на этом свете. Ты бандюкам продался, шкура…

Колесников, скрипнув зубами, ударил Данилу ногой в пах, и тот скорчился от боли.

— И на власть нашу законную… руку подняв… Не будет тебе прощения. Попомни мои слова.

— А тебе за чекиста прощения нету! — Колесников, выхватив наган, одну за другой всаживал пули в живот Даниле. — Вот… собака! Подавись!

Он разрядил всю обойму, не чувствуя, однако, в душе облегчения и удовлетворения — и мертвый уже Данила, и парень из чека не покорились ему, не  и с п у г а л и с ь  с м е р т и!

Мать Данилы удавил матузком[31] Япрынцев, молодой прыщавый хлопец, у которого пьяно тряслись губы. Но поручение Евсея он выполнил охотно, заслужил похвалу.

— Вот гарно, — подбодрил Евсей. — Это в первый раз не по себе, а потом ничо́го, пройдет…

…Оксана, которую грубо втолкнули в какой-то темный закуток с единственным, затянутым паутиной оконцем, слышала стоны Данилы, выстрелы. Она понимала, что озверевшие люди не пощадят и ее, пусть она и жинка самого Колесникова — велики были ее «грехи» и перед мужем, и перед повстанцами. Конечно, если бы она сказала Конотопцеву, что никакого отношения к раненому этому чекисту не имеет, все повернулось бы, наверное, по-другому, ее сейчас и не держали бы здесь. Иван, понятное дело, набросился бы на нее с кулаками: пусть ты, Ксюшка, и ушла сейчас к своей матери, наслушалась сплетней, но мало ли в семье бывает, позорить себя не позволю… Оксана физически уже чувствовала удары, рука у Ивана тяжелая, бил не раз. Но нынче дело битьем не кончится, вон что они делают с людьми! Данилушка! Что же они там с тобой вытворяют, бедный ты мой! И как же это они не подумали — надо было сразу и уходить из Данилиного дома, перевезти парня. А что теперь?

Дверь в ее закуток распахнулась; на пороге, поигрывая плеткой, стоял Конотопцев. Осклабился:

— Просют тэбэ, Оксана Григорьевна. Ходим.

Оксана пошла вслед за Сашкой по длинному-длинному амбару с разбросанными там и тут старыми хомутами, передками от телег, колесами, дугами, клочьями сена, рассыпанным зерном… В амбаре было холодно и пыльно, только что где-то здесь били Данилушку, тащили, видно, по полу, вон кровь.. Изверги! И куда же они его доли? Жив ли он?

Конотопцев привел Оксану в дальний конец амбара, толкнул ногою крепкую дубовую дверь, пропустил ее вперед себя — она очутилась в какой-то кладовке, где ярко и весело горела «буржуйка», было тепло. На топчане у стены сидел мрачный Колесников, а у «буржуйки», ковыряя кочережкой в распахнутой сейчас дверце, — Митрофан Безручко. Был здесь и Трофим Назарук.

— Ну, ты шо ж это робышь, Оксана? — добродушно прогудел Безручко, захлопывая дверцу «буржуйки» и поднимаясь на ноги. — Мужик твой за народную свободу бьется, а ты врагов наших ховаешь. А? Як це понимать?

Оксана молчала. Стоя у порога, она безотрывно смотрела на огонь, пляшущий в щелях «буржуйки», думала, что жалко ей не себя, а парня, так глупо попавшего в плен, и маленькую дочку, которой расти без матери. Страха она не испытывала. Знала, что ни слезы, ни крики о пощаде не помогут. Иван такой же безжалостный и жестокий человек, как и все, кто здесь сейчас был, и эти люди не остановятся ни перед чем, никаких оправданий не примут. Да и в чем ей оправдываться? Она поступила так, как подсказало ей сердце, не могла не помочь Даниле с его матерью и раненому этому парню. И как бы теперь над ней ни измывались — не пожалеет о сделанном; жизнь человеку спасала. Может, она чего-то и не понимает в политике, но хватит, насмотрелась на кровь и горе, и власть ей Советов по душе, потому как она за крестьян, хочет, чтобы они жили лучше.

— Ну, шо ж ты мовчишь, девка? — с плохо скрытой угрозой спросил Трофим Назарук. Он подошел к «буржуйке», сунул в печку кочережку, раскалил ее докрасна. Не торопясь потом вынул, запалил «козью ножку», углом торчащую у него изо рта, сплюнул в огонь. — Або язык у тэбэ в одно мисто утянуло, а? Наколбасила, так держи ответ перед командирами и мужем своим. Так, Иван Сергев? Ты-то чего нос опустыв? Твоя жинка…

— С-с-с-сука это, а не жинка! — вихрем взвился Колесников. В один прыжок он оказался рядом с Оксаной, коротко размахнулся, ударил ее в лицо. Оксана пошатнулась; почувствовала во рту кровь и сколовшийся зуб, закрыла рот рукою, ждала новых ударов. Прислонившись к степе, смотрела на Колесникова с ненавистью и вызовом: ну, бей еще, бей! Что ж ты стоишь?!

Но Колесников, лицо которого перекосило гримасой, вернулся на прежнее свое место, сел на топчан, опустил голову, тупо глядел в пол.

Назарук, все еще держащий в руке дымящую кочережку, глядя с сожалением на малиновое, медленно остывающее железо, усмехнулся.

— Сука-то она сука, это всем известно, Иван Сергев. Но хлопец тот, шо в тэбэ бомбы кидав, из чека, большевик. Выходит, Оксана, жинка твоя, с ними заодно.

— Делайте с нею все, шо считаете нужным, мужики, — глухо, не глядя ни на кого, сказал Колесников. — На все народна воля.

— Ну, жинка она все ж таки твоя, Иван, — подал голос Безручко. — Як скажешь, так и накажем. А лучше б сам. Выпоров бы ее, чи шо. Прощать такие дела… — Он крутнул с сомнением головой.

— Ишь, выпоров! — тут же вскочил Назарук. — Гадюку таку. Она с чека заодно, а ты — выпоров! К стенке ее, заразу, вместе с тем хлопцем и Данилой. Заслужили поровну.

Трофим, не выпуская из рук кочережки, приблизился к Оксане, кричал, брызгая ей в лицо слюной:

— С кем спуталась, стерва?! Тебя Колесниковы як путную в дом взяли, жила, горя не знала. А пришла до них с голой задницей. Вишь, сколько на ней надето: и шубка гарная, и шаль…

— Я и работала у них от зари до зари, — не выдержала Оксана, вскрикнула раненой птицей. — Все на мне було — и скотина, и огород, и свекор, когда захворав!.. Ты не знаешь, дядько Трофим!

— Все так. Все знаю! — не сдавался и Назарук. — А ты думала, богатство само в руки дается, а? Вот этими руками, голубушка, да горбом! Так же и батько его. — Он повернулся, кочережкой показал в сторону Колесникова. — И тож от зари до зари. А як ты думала? Это большевики напридумывали: кулаки, мироеды!.. На печи меньше надо было лежать, тогда б у каждого и хлеб, и сало были и…

— И горилка, — подсказал Безручко.

— …А тут являются эти голодранцы, продотряд — давай зерно! Давай скотину! Во-о, видали?.. И ты, зараза, туда же. Вот прутом тебя по этому самому месту, щоб не сучилась, щоб мужика своего не позорила!.. И с большевиками не якшалась.

Назарук отшвырнул кочережку, сел рядом с Колесниковым на топчан, в сердцах отбросил потухшую цигарку. Решил:

— Казнить ее, и все тут. Не маленькая. Знала, шо вытворяла.

Некоторое время в кладовке стояла жуткая тишина. Оксана, глотая кровь, мысленно прощалась с дочкой, слезы застилали ей глаза. Она понимала, чувствовала, что упади сейчас в ноги к мужикам, начни рыдать и каяться — может, и простят, помилуют. Но она стояла прямая, внешне спокойная, несломленная. Колесников не выдержал, выскочил вон, трахнул дверью. Теперь все, последняя ниточка-надежда оборвана, теперь она действительно в руках этих потерявших голову мужиков, вкусивших уже шальной власти и крови, не знающих сострадания…

— Ладно, нехай до дому идет, — протянул Безручко. — Лица вон на бабе нету. Может, на пользу пойдет разговор. А нет — в другой раз спуску не жди, Оксана. Все припомним.

Она, не чувствуя тела, повернулась, пошла. У широко распахнутых амбарных ворот остановилась, глаза ее в ужасе расширились: из-под кучи соломы торчали ноги в знакомых стоптанных сапогах. Она подошла, постояла, покачиваясь, прошептала:

— Прощай, Данилушка! Прощай, коханый мой.

Колесников стоял неподалеку, курил. Смотрел на Оксану, которая неверными шагами пошла от амбара прочь, спустилась с бугра по накатанной блескучей дороге к мостку через Черную Калитву — непокрытая ее голова с венчиком аккуратно уложенных волос гордо и печально покачивалась на обтянутых шалью плечах…

Этой же ночью, тепло закутав дочь, распрощавшись с матерью, Оксана Колесникова навсегда ушла из Старой Калитвы.


…Павла мучили еще двое суток, он жил и не жил эти дни: побоев уже почти не ощущал, нестерпимым огнем горело загноившееся плечо, а в голове стоял красный горячий туман, все перед глазами плыло, качалось…

В какое-то мгновение перед глазами его появилось знакомое лицо — да, это тот самый дед, которого он встретил в лесу под Гороховкой, с которым курил крепкий душистый самосад. Но почему этот дедок здесь? Зачем? Или все это ему кажется? Снится?

Нет, не снилось. Сетряков, вернувшись из разведки, доложил Конотопцеву обо всем, что видел и слышал: красные части готовятся к наступлению на Старую Калитву, в Россоши стянуты крупные воинские подразделения, ждут конницу, бронепоезд, какие-то пехотные курсы… Рассказал Сетряков и о встрече в лесу с незнакомым и подозрительным парнем, и Сашка тут же повел его в амбар: смотри, дед, не этот ли?

Окна в амбаре — под самым потолком, маленькие, зарешеченные, пропускают мало света; пыльными квадратными столбами падали лучи на загаженный земляной пол, на кучу соломы в углу, где шевелился, тихо стонал человек.

Сетряков подошел, вгляделся.

— Здорово, Павло! — негромко и уверенно проговорил он.

Павел приподнял голову.

— А-а… Это ты, дед? Здравствуй. Так ты, выходит, в банде?.. Ну, я так и подумал тогда, в лесу… Но ты, дед, еще не совсем для Советской власти потерянный человек, что-то у тебя в глазах человечье…

— Признайся им, сынок, — негромко попросил Сетряков. Он оглянулся на широкую амбарную дверь, у которой приплясывали на холоде часовые. — Может, в живых оставют, а? Ты молодой еще.

— Это я уже слыхал, дед. Приходил тут один бугай, в банду к вам звал… Тьфу!..

Павел застонал, с минуту лежал, не шевелясь, уткнув лицо в солому, скрипел зубами. Поднял наконец голову:

— Ладно, дед, иди с глаз. Опознавать меня пришел, да?.. Хороший мы с тобой табачок курили, сейчас бы затянуться пару раз… Ну, ничего. Скоро сюда наши придут, скажи им, дед, что Пашка Карандеев хорошо помер, честно. Ничем Советскую власть не подвел. Иди.

В дверях Сетряков столкнулся с явно подслушивающим их разговор Сашкой Конотопцевым.

— Ну что: этот? — вылупил он в нетерпении бараньи свои глаза.

Сетряков утвердительно кивнул.

— Он самый, Алексан Егорыч. Пашкой Карандеевым назвался. Сдается мне, из чека он. За Советскую власть агитировал…

…Здесь же, в амбаре, Евсей, алчно посверкивая глазами, отрубил Павлу обе ступни; Япрынцев с Коноваловым держали Павла за руки, кто-то из них стал коленом ему на грудь. Потом пленника выволокли из амбара, кинули в сани, стеганули сытого, тревожно прядающего ушами коня, и он понес их к берегу Дона. На высоком его берегу Япрынцев с Коноваловым выбросили истекающего кровью Павла в снег, захохотали: «Ползи, чека, в свою коммунию!»

Умчался снежный вихрь, поднятый санями, стихло все. Блистало в высоком бледном небе яркое солнце, мороз жег руки и лицо.

«А Катя все-таки внедрилась, — думал Павел, глядя перед собою на белый, ослепительно белый, неодолимый теперь простор. — Держись, Катюша, держись, родная…»

Мягко, неслышно пошел снег, стало быстро смеркаться. Пропадали в снежных кружевах очертания берега, далекого леса, глохли в сознании последние звуки. Павел, истекая кровью, слабея с каждой минутой, тихонько полз берегом Дона, оставляя на снегу алый глубокий след…

* * *
Дня через три к бабке Секлетее, квартирной хозяйке Вереникиной, пришли какие-то подростки, мальчик и девочка. Девочка плакала, говорила, что на их хуторе совсем нечего есть и кормить их с братом некому: отца убили еще в гражданскую, мать умерла десять дней назад, схоронили всем миром соседи, а им с Тимошей пришлось идти побираться. Спасибо, в Калитве люди отзывчивые: кто кусок хлеба даст, кто картошки, они кое-что насобирали по дворам, теперь, может, на неделю и хватит.

Секлетея, подперев голову сухим, сморщенным кулачком, жалостливо слушала подростков, смахивала слезы: да, сколько горя коммунисты эти принесли — и войну устроили, и теперь народ мучают, хлеб отымают у крестьянина. Изверги! И как только бог терпит их на земле?!..

Секлетея посадила подростков за стол, налила им горячих пустых щей, велела есть, выставила и чугунок вареной картошки. Позвала постоялицу, но Катя отказалась, не чувствовала голода — не до еды было. Мучила неизвестность, неопределенность ее положения, надо было что-то делать — шел уже, наверное, обоз с оружием для Колесникова, а она ничего не могла предпринять.

Подростки тихо рассказывали о своем житье-бытье, с аппетитом уписывали картошку. Девочка чистила кожуру тонкими, прозрачными пальцами, подавала мальчику, а тот, склонив к столу лобастую темноволосую голову, ел.

Катя вышла к ним, и подростки первыми поздоровались с нею: смущенные ее появлением, отложили было еду, но Катя сказала, чтобы они не обращали на нее внимания, стала спиной к печи, накинув на плечи вязаный платок — бабка Секлетея не очень-то жаловала свою постоялицу теплом. Греясь, наблюдала за подростками, вслушивалась в то, что говорила Таня, жалела их — вот действительно ни отца ни матери не осталось, ходи по дворам, побирайся. Но вспомнила и своих братишек и сестренок, у самой сжалось сердце — что бы она делала, если б не Советская власть, если б не помогли ей определить ребятишек в детский дом?

Катя заметила, что Тимоша как-то странно, очень выразительно смотрит на нее… У нее дрогнуло сердце: неужели эти ребята…

— Сидай и ты, Катерина, — снова позвала Секлетея, и Катя пошла к столу, но ела вяло, неохотно. Квартирная хозяйка дотошно расспрашивала Таню о родителях и других родственниках; оказалось, что больше никого у подростков нет, живи как хочешь. Хата пустая, живности на дворе тоже давно не стало, все поприели, кончилась и картошка. Теперь вот одна надежда на добрых людей.

— И походите по дворам, правильно, — одобрила Секлетея. — Уж как-нибудь с божьей помощью насобираете. Я тебе, Танька, вилок капусты дам, хочь и подмерз, а ничего, щец сваришь.

— Нет ли чего кисленького, бабушка? — спросила Катя, чувствуя, что надо как-то хоть на несколько минут выпроводить разговорившуюся старуху из горницы — вдруг да ее предчувствия подтвердятся?!

— Капусту квашену будешь? — спросила Секлетея. — Она у меня в погребце.

— Сходи, пожалуйста, что-то кисленького захотелось. — Катя улыбнулась реакции старухи: та понятливо и сочувственно закивала седой маленькой головой — как же, понятно…

Едва Секлетея, накинув на голову драный пуховый платок, вышла, Тимоша сказал вполголоса:

— Екатерина Кузьминична, вам привет от Станислава Ивановича. Пароль — «Князь у синя моря ходит». Мы к вам три дня добирались, не пускали в Калитву. Говорят, нечего тут шататься.

— Ой, ребята, родненькие вы мои! — У Кати на глаза навернулись слезы, так хотелось броситься сейчас к подросткам, обнять их, расцеловать!..

— Екатерина Кузьминична, у нас мало времени, говорите, что нужно передать Наумовичу, — деловито и строго сказала Таня, и Катя подивилась ее самообладанию. Вот так «побирушка»!

…Вошла Секлетея, впустив в избу клубы морозного воздуха, застукотела у порога подшитыми кожей валенками.

— Насилу откинула дверку, — жаловалась она. — Пристыла окаянная, хочь караул кричи. Я уж и вас хотела покликать. Танька, поди-к сюды, я и тебе вилок прихватила.

«Бог ты мой, совсем еще дети! — думала Катя, поглядывая на Тимошу. — Такое опасное дело, пришли в самое логово. Но, видно, нельзя было больше никого послать, взрослый человек очень заметен здесь, тут же вызовет подозрение…» Но как передать детям донесение? Написать все на бумаге? А вдруг они попадут в лапы того же Сашки Конотопцева? Дети не выдержат пыток, признаются — смерть всем троим. Надо что-то придумать. Думай, Катя, думай! Этого варианта, с детьми, они с Любушкиным не предусматривали, они очень надеялись на связных в банде Колесникова…

Теперь они все четверо сидели за столом, ужинали, и Катя расспрашивала Тимошу с Таней о смерти их матери — они ходили в тот день в Богучар менять кой-чего из одежды, а когда вернулись, то тетка Василиса, соседка, побежала им навстречу с криком: померла мать ваша, ребятки, где ж вы ходите?.. А мать им последнее отдавала, сама уж больше недели не ела ничего…

Катя плакала вместе с Таней и Секлетеей, которая все приговаривала: «Ето все из-за них, большевиков проклятых…»

За окнами между тем стемнело; Катя сказала хозяйке: куда, мол, отправлять детей в темень и ночь, пусть переночуют, а утром уйдут. Секлетея согласилась, постелила Тимоше на печи, а Таня легла с постоялицей на кровать.

Много раз повторила Катя то важное, что узнала за последние дни здесь, заставила повторять и Таню. Вслед за Катей Таня шепотом повторяла фамилии бандитов, количество пулеметов, пушек в их полках… обоз с оружием, может быть, уже движется в сторону Старой Калитвы из тамбовских лесов… Обоз — это очень важно, Таня, запомни!..

Потом, когда Таня уснула, Катя лежала с открытыми глазами, слушала лихой посвист ветра и шуршание снега за стеной дома, глухой и далекий лай собак. Посапывала у себя на койке бабка Секлетея, по-детски чмокал во сне губами Тимоша, скреблась где-то под полом мышь.

Катя думала о Павле. Только сейчас дала она волю горячим и нежным слезам. Нет больше на свете Павлуши Карандеева, парня с васильковыми, влюбленными в нее глазами. Умер Паша. Убит!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Боевые действия красных частей против дивизии Колесникова возобновились двадцать девятого ноября.

Накануне, получив из губкома партии и Павловской чека пакеты, Алексеевский проанализировал оперативную обстановку. За минувшие две недели Колесников укрепился организационно, пополнил полки и вооружение, район восстания расширился. Теперь, по существу, вся правобережная часть Дона контролировалась повстанцами. Колесников имел постоянную и надежную связь со штабом Антонова; судя по донесениям разведчика, посылали гонцов и в Донскую область, к Фомину. Одним словом, в штабе Колесникова времени зря не теряли, недооцененный поначалу и в губкоме партии «кулацкий бунт» в Старой Калитве принял четкую политическую окраску, Это обстоятельство особенно беспокоило теперь Сулковского. Федор Владимирович писал Мордовцеву с Алексеевским, что допустить соединения повстанцев ни в коем случае нельзя, это грозит большими неприятностями, Российская Федерация может оказаться в смертельной опасности. Конечно, Колесников исполнит далеко идущие планы Антонова, если к восставшим присоединится крупное соединение Фомина, гуляющего в верховьях Дона, а потом и украинские головорезы батьки Махно… Да, тогда Советской власти придется туго.

Алексеевский и сам понимал: подавить в самом сердце России такой крупный бандитский мятеж, охвативший уже несколько губерний, десятки уездов, привлекший на свою сторону тысячи и тысячи крестьян, — дело чрезвычайно сложное. И тут надо действовать наверняка, решительно и быстро, времени и так упущено достаточно много.

В донесениях Вереникиной фигурировали четкие цифры; пополнились полки «бойцами» и вооружением, есть артиллерийская батарея, при некоторых полках имеются по одному-два орудия, повстанцы хорошо вооружены пулеметами, ручными и станковыми на тачанках, в полках поддерживается дисциплина, ведется активная политическая обработка восставших по воспитанию ненависти ко всему советскому. Общая численность дивизии приближается теперь к десяти тысячам человек, сила грозная. Колесников координирует свои действия с Антоновым. Связь осуществляет некий Борис Каллистратович, особые приметы: дергающееся левое веко, одет в полувоенный френч — все в нем выдает кадрового офицера-белогвардейца. По какому-то каналу идет в банду и информация о красных частях, о их намерениях — это не только действия разведки… Судя по одному из штабных разговоров, Колесников намерен нанести удар по станции Россошь, но к этому надо отнестись с сомнением — не является ли это дезинформацией и не готовится ли удар в другом месте? Из Каменки[32] движется в Старую Калитву обоз с оружием, около тридцати подвод — винтовки, пулеметы, боеприпасы, вооружение для нового полка… Сообщалось здесь же о неудачном покушении на Колесникова, о гибели Павла Карандеева, связника Родионова.

Прочитав последние эти строки, Алексеевский горестно вздохнул, долго сидел, глядя в одну точку. В душе его поднималась глухая ненависть к коварному и жестокому врагу, от рук которого погибли боевые товарищи… Жаль, сорвалась задуманная операция — ударом в лоб уничтожить Колесникова не удалось. Что ж, придется изменить тактику, зайти с другой стороны. Из тысяч крестьян, большей частью силой поставленных кулаками под ружье, одурманенных призрачными посулами о «новой и свободной» жизни, есть люди, которые понимают истину, которые находятся в бандах лишь под угрозой расправы. Есть и такие, которые, опомнившись, пожелают искупить вину перед Советской властью…

Раздумывая об этом, Алексеевский поднялся, вышел из штабной комнаты, направляясь к телеграфу, где сегодня, он это видел, дежурила Настя Рукавицына, комсомолка, рослая, с румяными щеками девушка, поглядывающая на него с откровенной влюбленностью.

Настя, подняв голову от аппарата, вспыхнула, отбросила за спину толстые русые косы, смотрела на него ждущими и послушными глазами. Аппарат что-то отстукивал, ровно ползла узкая бумажная лента, в каморке телеграфистов было по-домашнему уютно, пахло хлебом.

— Здравствуй, Настенька, — сказал с улыбкой Алексеевский, хотя видел уже сегодня Рукавицыну, здоровался с ней.

— Здравствуйте, Николай Евгеньевич, — улыбнулась и Настя, одергивая на себе простенькую, в тон глазам кофточку, туго обтянувшую грудь.

— Что принимаешь? — Он склонился над аппаратом, взял в пальцы ленту.

— Да это наше, железнодорожное, — пояснила девушка, и Алексеевский близко увидел ее загоревшееся лицо. «Ну что уж ты, милая, краснеешь так, — ласково подумал он. — И что нашла во мне — худой, длинный…»

Алексеевский сел напротив Насти, смотрел на нее безмолвно, с удовольствием. Вот, можно сказать, и прошли юные годы, промелькнули. В гимназии, до революции, некогда было с девушками общаться, потом семнадцатый год, гражданская война, партийная работа и ответственная советская должность в Боброве, губчека, Воронеж… Теперь вот Россошь, борьба с бандитами… А у Насти действительно уютно здесь, тепло. Не спешить бы никуда, расспросить ее о житье-бытье, а вечерком домой проводить. Ему ведь и двадцати еще нет! А много ли за эти годы бывал он на вечеринках, провожал девушек?! Какой там! Все дела, заботы, обязанности… Ладно, разобьют вот они Колесникова, поедет он в Воронеж специально через Россошь, зайдет к Настеньке, поговорит с нею. А сейчас… Нет, сейчас и думать о том некогда, нельзя.

— А ты вроде не в свою смену, Настенька? — спросил он. Девушка ответила, что да, не в свою, сменщик ее, Выдрин, попросил подменить, какие-то дела дома, она и вышла с утра, а так ей в ночь. Алексеевский, больше по привычке, поинтересовался: что, мол, за человек, местный ли, какая семья, родственники, чем до революции занимался, и Настя охотно рассказала, что Выдрин — из Дерезоватого, там у него и мать, и братья, и дядья. А сколько она его помнит — он все тут, при телеграфе, и ее обучал на аппарате… Настя нахмурилась, вспомнив, как назойливо лез Выдрин со своими ухаживаниями к ней, холодные его липкие пальцы вспомнила… бр-р-р… Ну да не будешь же об этом чрезвычайному комиссару рассказывать!.. Она тогда отшила его, Выдрина, сказала, что брату своему, Константину, пожалуется, а его, Настя знала, Выдрин боялся — Костя на расправу был короток… Что еще сказать о нем?.. Родня какая? Да родни, уже сказала, много, и в Новой, и в Старой Калитве. Она слышала, что даже к Колесникову он имеет какое-то дальнее отношение: то ли троюродная сестра за кем-то из Колесниковых, то ли двоюродная тетка.

«Все подтверждается, — отметил себе Алексеевский. — Родственник Колесникова у нас под боком, в самом штабе… Хм!»

Он больше не стал спрашивать Настю о Выдрине, решил, что поручит проверить этого телеграфиста Бахареву, сотруднику губчека, приехавшему сюда вместе с ним; положил перед девушкой зашифрованную телеграмму в Воронеж, Карпупину.

«Надо, пожалуй, глянуть ночью, чем этот Выдрин тут занимается», — думал Алексеевский, возвращаясь в штабную комнату и снова берясь за присланные из губкома бумаги. Внимательно прочитав их еще раз, стал размышлять над донесением Вереникиной, его заинтересовали выводы разведчицы о моральном духе в Повстанческой дивизии Колесникова — дух этот был высок, победы над красными частями воодушевили повстанцев. Сам Колесников, видимо, окончательно поверил в собственные силы и в успех восстания. Конечно, питает эту веру регулярная двусторонняя связь со штабом Антонова, переговоры о совместных действиях, стремление соединиться. Да и обещанный обоз с оружием — дело нешуточное. Местное же кулацкое население, настроенное антисоветски, помогает Колесникову провиантом, лошадьми и фуражом, при штабе есть хозяйственная часть, которая успешно занимается этими делами на стороне — попросту грабежом мирного населения. С помощью обреза проводится «добровольная» мобилизация лиц мужского пола, есть в бандах и женщины — медсестры и кухарки. Листовки-воззвания губкома партии и губчека, которые разбрасывались над слободами с аэроплана, тщательно собирались и сжигались. Работой этой руководил лично начальник политотдела Митрофан Безручко…

Скрипнула дверь, вошел Мордовцев — бодрый и румяный с улицы, улыбчивый. Он осматривал с начальником станции пути.

— Слышишь, Федор Михайлович! — не удержался Алексеевский, приподняв бумаги. — Листовки наши не доходят до народа, жгут их.

Мордовцев, распахнув шинель, шагнул к столу, через плечо Алексеевского глянул на листок.

— Жаль, — сказал он со вздохом. — Листовка все же лучше пули, кровь невинных льется. Но выхода теперь нет, будем громить Колесникова беспощадно — он занес клинок над самым дорогим для нас… Губкомпарт настаивает на немедленном выступлении, а конницы Милонова все нет, без нее же… Что будем делать? Эшелон явно где-то застрял.

…Спустя два часа штаб вынес решение: начинать боевые действия без конницы. Милонов, командир кавалерийской бригады, направленной в помощь воронежцам и движущейся с юга республики, должен быть на станции Митрофановка через два дня. Завтра прибывает бронепоезд и Воронежские пехотные курсы с пулеметами.

Мордовцев давал последние указания командирам частей, уточнял боевую задачу. Наступление, как и в прошлый раз, осуществлялось по двум направлениям, двумя сводными отрядами — Северным и Южным. Северным командовал Белозеров, ему придавалась артиллерийская батарея и бронепоезд с двумя легкими орудиями. Авангард этого отряда, пехотный полк, должен внезапным ударом выбить бандитов из слободы Евстратовка, двигаться далее на Терновку и Старую Калитву. Южный отряд (им командовал Шестаков), не дожидаясь прибытия кавалерии, обязан нанести удар по Криничной, двигаться потом на Ивановку, Цапково, хутор Оробинский, стремясь в районе Дерезовки соединиться с Северным отрядом. Таким образом, Повстанческую дивизию Колесникова планировалось взять в клещи.

Склонившись над большой штабной картой, вглядываясь в красные стрелы на ней, читая надписи, командиры отрядов и полков делали пометки на своих картах, уточняли задачи.

— Мы полагаем, — заговорил Алексеевский, — что боевые действия займут у нас четыре-пять дней, максимум неделю. Перевеса в силах над Колесниковым мы не имеем, наоборот. Более того, нам противостоит грамотный и неплохо вооруженный враг. Думаем также, Колесников окажет нам прежде всего тактическое сопротивление, это в его интересах — полки разношерстные, сформированы в основном из дезертиров, а это публика ненадежная. Многие местные же крестьяне воюют под угрозой, насильно. За прошедший с начала восстания месяц идеологам банды, конечно, удалось настроить многих крестьян против Советской власти, но я убежден, что наши бойцы и командиры сумеют противопоставить им революционную стойкость духа, твердые убеждения и воинскую смекалку. Наша народная власть в опасности, товарищи, об этом губернский комитет партии просит нас говорить прямо. Говорите бойцам и о зверствах, чинимых бандитами над партийными и советскими работниками, над красноармейцами из продотрядов, над чекистами и милиционерами. Рассказывайте своим подчиненным о далеко идущих планах главарей и вдохновителей восстания…


…Белозеров сильным решительным ударом выбил пехоту Григория Назарука из слободы Евстратовка, оттеснил ее до селения Межони. Бой начался к вечеру и быстро кончился — банда отступила. Помня о коварстве колесниковцев, Белозеров, оставшись ночевать в Евстратовке, выставил сторожевое охранение за пределами слободы, на соседних хуторах: Назарук (Евстратовку и Терновку оборонял Старокалитвянский полк) мог пойти в ответную атаку в любое время.

Ночь прошла спокойно, а к утру банда в триста штыков при сотне конных навалилась на Белозерова. Врасплох, однако, полк она не застала — и на сторожевых хуторах, и на окраинах слободы колесниковцев встретил сплошной ружейный огонь.

Откатившись, бросив на снегу убитых и раненых, Григорий Назарук по приказу Колесникова (тот со штабными наблюдал за схваткой в бинокль) перегруппировал силы: наступающим были теперь приданы два орудия и три пулемета. Но успеха это не принесло — бандиты, проклиная красных и своих командиров, атаковали вяло, трусливо.

— Чего топчешься, как баба на гумне?! — орал на Григория Колесников. — Зайди с левого фланга, по оврагу, ну! И конницу по оврагам пусти, в обход! С Колбинского[33] ударь, поняв? Баранья твоя голова!

— Да ото ж… И я так думав… — лепетал Назарук вздрагивающими губами, сдерживая под собою нервно танцующего коня. — А хлопцы… утикли, мать их за ногу!

— Хлопцы!.. Утиклы, морда твоя е… — орал Колесников. — Соображаешь, что говоришь?! — Рука его схватилась за эфес сабли. — В тр-р-рибунал пойдешь, бога мать!.. Расстреливай трусов на месте, или самого расстреляем как собаку! Поняв? Никакой пощады своим хлопцам, их по деревням полно, бабы еще нарожают!.. Ну?! Чего стоишь?

Григорий, понуро опустив голову, действительно топтался на месте.

— Да стреляют, сатаны, дуже метко. — Он ткнул дулом нагана в сторону красных: в сером тяжелом утре четко уже проступали соломенные крыши слободы, отовсюду слышались выстрелы. — Як пальнуть, так обязательно кто-нибудь у нас падае… Хлопцы и того…

— Ты, Григорий, сполняй приказ, — нахмурился, побагровел и Безручко, сидевший тяжелой тушей на громадном вороном коне. — А шо хлопцы падають… так на то она и война.

— Не тяни время, Назарук! — не выдержал Нутряков, толкая коня Григория своим. — Дорога́ каждая минута. Красных нужно выбить из Евстратовки через час, не больше. Иначе к ним явится подкрепление, и тогда будешь кусать локоть. А людей — не жалеть! Командир правильно говорит.

— Ладно, я поихав, — покорно согласился Григорий и злобно стеганул взвившегося под ним коня.

Назарук с орудиями и пулеметами обрушил сильный огонь на фланги Белозерова, конница же — скрытно, оврагами — ушла в обход Евстратовки, скоро слобода была почти полностью окружена.

— Вот так, — на обветренном лице Колесникова дергались желваки. — А то «хлопцы»… «утиклы»… Вояки! Сам трусишь, и хлопцы твои в штаны понаклали.

Штабные, сдерживая коней, посмеивались: прав дивизионный командир, чего там! Небольшая хитрость — и пожалуйста: скоро этому красному полку крышка.

Отсюда, с крутолобого заснеженного бугра, хорошо видно поле боя. Теперь можно было точно определить, какими именно силами обороняется полк Белозерова, понять, где у него уязвимые места. Колесников видел, что за Евстратовку бьется грамотный и смелый командир — он умело организовал наступление, занял сейчас надежную, заранее продуманную оборону… Ну что ж, красные, по-видимому, не собираются отступать, такой у них приказ, тем хуже для них — часы их сочтены. Вот-вот появится со стороны Колбинского конница Григория Назарука, ударит полку в тыл… Интересно, не тот ли это Белозеров, которого он знал еще в четырнадцатом? Надо будет потом посмотреть на убитого, или сказать, чтобы Опрышко привез его документы.

— Ну вот и конница, — обрадованно вздохнул начальник штаба, нервно разглядывающий округу в бинокль. — Сейчас порубят капустки, порубят. Это они умеют…

Но что это? Что за отряд на дороге? Откуда взялся? Неужели к красным пришло подкрепление?!

— Бачишь? — Безручко коленом толкнул Колесникова. — Эх, Гришка, морда твоя немытая. Такую возможность упустил. Ну, погоди, харя поросячья!

Да, на выручку Белозерову шел уже полк Аркадия Качко, на ходу разворачиваясь в боевые цепи, бесстрашно принимая на себя удар конницы. Дружно ахнули винтовочные выстрелы, и началось столпотворение: раненые и убитые лошади со всего маху опрокидывались на землю, всадники летели через их головы с криками ужаса, задние напирали, топтали и добивали упавших, а, вылетев из давки на плотный ружейный огонь, сами сталкивались с теми, кто летел еще по инерции вперед. В какую-то минуту перед развернувшимся полком Качко и правым флангом воспрянувшего духом Белозерова образовалась мешанина: вскидывали головы и ржали смертельно раненные лошади, дико, нечеловечьими голосами орали всадники, падали с коней, кто-то вскакивал, но его тут же сбивали в снег и грязь, хрустели под копытами коней кости; конница смешалась окончательно, повернула назад, но бежать ей мешал Григорий Назарук, полковой, — с наганом в руке он носился на коне взад-вперед, стрелял в тех, кто намеревался отступить. После очередного залпа красных Григорий дернулся телом и сполз на землю, в грязный, истерзанный копытами снег, а конница, никем теперь не удерживаемая, покатилась восвояси — в овраг, из которого и появилась; вертелись над крупами метлы лошадиных хвостов… Побежала за конницей и пехота.

— Трусы!.. Подлюки! — вне себя орал навстречу бегущим и скачущим Безручко, дергал из кобуры застрявший наган, а в следующую минуту уже палил в чье-то безумное, с вытаращенными пьяными глазами лицо. — Наза-а-ад!.. Пулеметы где?.. Назарук где?! Григорий!..

— Убили Назарука-а! — прокричал мчащийся мимо какой-то расхристанный, с окровавленной физиономией всадник, и Безручко так и остался с раззявленным, удивленным ртом.

— Пора и нам, Иван Сергеевич… того. — Нутряков выразительно посмотрел на Колесникова.

— Чего… «того»?

— Да тикать, чего! — сплюнул с сердцем Безручко. — Красные, бачишь, артиллерию ладят, сейчас нам шрапнели под зад сыпанут, чтоб сидеть удобнее було… Тикаем, командир!

— Надо бы тело Назарука взять, — сказал Колесников, привстав на стременах, вглядываясь в поле боя.

— Яке там тело, Иван! — Безручко затравленно оглянулся. — Дерьмо за собою таскать. Поихалы, поихалы! А то красные зараз и из нас с тобою тела зроблять!

Остатки Старокалитвянского полка с командным резервом Колесникова удирали с поля боя. Многие, побросав оружие, бросились кто куда — в те же спасительные овраги, в свежие еще снарядные воронки, в скирды соломы…

Над Евстратовкой стояла грязная снежная туча, солнце с трудом пробивалось сквозь нее, печально оглядывая корчившихся или уже неподвижно лежащих на земле людей и лошадей, загоревшуюся на краю слободы избу… Поднимался к самому небу и пронзительно-отчаянный, рвущий душу женский крик…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

В бою у Евстратовки под Демьяном Маншиным убило коня: он вдруг подломил обе передние ноги, ткнулся мордой в землю. Демьян с размаху полетел через его холку, больно обо что-то ударился (не иначе, под снегом оказался камень) и потерял сознание.

Очнулся Демьян скоро, сгоряча вскочил на ноги, собираясь что-то предпринять — ловить ли нового коня (вон их сколько носится без всадников), бежать ли на красных врукопашную. Но в следующее мгновение понял, что ничего делать больше не придется: от полка их и след простыл, а по полю разъезжали какие-то верховые, склоняясь над убитыми и внимательно вглядываясь в их лица. Поодаль стоял высокий, с красными крестами фургон о двух лошадях, возле него суетились незнакомые Маншину люди, слышались чьи-то голоса, стоны.

Маншина заметили; трое конных (среди них один был в кожанке и черной кубанке с красным верхом) неторопливо поскакали к нему, и Демьян судорожно цапнул с земли обрез, передернул затвор.

— Брось оружие! — властно крикнул всадник в кожанке и выстрелил в воздух. — Кому говорю?!

Демьян, секунду поколебавшись, отшвырнул обрез, затравленно оглянулся. Бежать было бессмысленно, на ровном снежном поле его хорошо видно, а овраги далеко; оставалось одно — поднять руки, что он и сделал. Стоял так, шмыгая кровоточащим носом, без малахая, в бабьей поношенной дохе. Вид у него в этой заячьей дохе был нелепым и смешным: полы не доставали до колен, зато по ширине она вмещала двоих таких, как Демьян. Обернувшись дохой, Маншин перепоясал себя веревкой; веревка, понятное дело, портила вид, но хорошо держала тяжелый обрез, его можно было удобно выхватывать, не выпадет и на скаку. В бою Демьян палил без особого старания, попадал ли в красноармейцев, нет ли — одному богу известно, но старался не отставать от эскадронного командира Ваньки Поскотина, оравшего что-то грозное и скакавшего чуть впереди Демьяна — обрез в его руках дергался, изрыгал огонь и смерть.

Поначалу они всей конницей успешно теснили красных, внезапно ударив с хутора Колбинского, потом красноармейцев стало гораздо больше, подоспела им откуда-то выручка, конницу Григория Назарука они расстреливали теперь из винтовок и пулеметов. Скоро тряхнули землю и орудийные взрывы. Упал справа Ванька Поскотин — корчился на земле, схватившись за сразу намокший кровью живот; конь, высоко задирая тонкие в белых чулках ноги, перепрыгнул через него, понесся в сторону; упал еще один калитвянин, с Чупаховки, кажись, сынок Кунахова, кулака. Потом закричали несколько голосов: «Назарука убило-о-о…» Но к Григорию, повисшему на коне, никто не подскакал, не перекинул на свое седло, не потащил коня в поводу — и Григорий брошенным кулем сполз на землю…

Вокруг палили из винтовок и обрезов, махали клинками, матерились, падая на избитую, смешанную со снегом и кровью землю. Стоял над полем боя стон, солнца не стало видно, морозный день померк. Теперь вблизи Демьян видел лишь оскаленные лошадиные морды, перекошенные в дикой злобе лица людей, взблескивающие жала клинков, сползающие с седел окровавленные, согнутые тела… Конь под Демьяном слушался плохо: боялся гнедой и выстрелов, и испуганного ржания других лошадей, и криков. Конь ему достался нестроевой, пахали, видно, на нем или воду возили; в бою гнедой совсем задурил, шарахался из стороны в сторону, и Демьян еще в самом начале сражения едва не вылетел из седла: подпруга как назло ослабла, елозила по конскому животу, тут уж не до прицельного боя, пали́ куда придется. Когда упал Ванька Поскотин, эскадрон сам собою поворотил назад, понукать и сдерживать его было некому, не нашлось такого смельчака; повернул и Маншин, но в это время зататакалпулемет, и коня под ним не стало.

Конные подъехали; настороженно, не опуская наганов, смотрели на Демьяна. Старший, в кубанке, сказал:

— Посмотри-ка, Макарчук, в штаны он еще один обрез не засунул?

С низкорослого, беспокойно переступающего ногами коня, косящего на Демьяна диковатым фиолетовым глазом, легко спрыгнул на снег коренастый, сильный в плечах парень в красноармейской шинели, быстро обыскал Демьяна.

— Нету, кажись, ничего, Станислав Иванович, — доложил он. — Опусти руки-то, пугало. Бабью доху напялил, руку на власть поднял. Тьфу!.. Где доху-то взял?

Демьян открыл было рот, хотел объяснить: мол, по случаю купил, по дешевке, нехай и бабья, зато тепло в ней, но его не стали слушать. Человек в кожанке вплотную подъехал к нему, вгляделся.

— Ранен?

— Не… Упал я, зашибся. — Голос у Демьяна дрожал.

— Упал! — передразнил его Макарчук. — Задницу зашиб… Сидел бы себе дома!.. Нет, туда же, против власти выступать. — Он презрительно сплюнул.

— Ды-к… мы… Силком, стало быть.

— Силком! А голова у тебя для чего?

— Оставь его, Федор, — приказал человек в кожанке. — Допросим его, как положено. Давайте с Петром в хутор, а я вон к начальству пока заверну.

Верховые повели Демьяна к видневшемуся за бугром хутору, к тому самому, откуда калитвянская конница скрытно напала на красных; теперь же тут никакой конницы и в помине не было, Евстратовка вся занята множеством красноармейцев — это хорошо было видно даже отсюда, с поля. «Отвоевался! — тоскливо сжалось у Демьяна сердце. — Расстреляют красные, не иначе, допросят сейчас — и к стенке. Наслышены. Макарчук этот и глазом не моргнет».

Демьяну стало жалко себя, он заплакал, сморкался в кулак. Дороги перед собою почти не видел, да и не смотрел на нее: шел между конями, между круглыми их боками, глядя на снег, на копыта лошадей, слушая молодые и возбужденные голоса конвоирующих его всадников. Они еще не остыли от боя, говорили о слаженности действий красных полков, о том, что какой-то Качко поспел в самое время, иначе Белозерову пришлось бы туго. Жалко, что Колесников драпанул, среди убитых и раненых его, кажется, нет, надо будет потом походить еще по полю боя, хотя бы с этим вот «пугалом» — он наверняка знает главаря в лицо, видел…

«Убьют, убьют, — тягостно думал в это время Демьян. — За Колесникова, за доху эту, провались она. Станут теперь разбираться, тот, в кожанке, до всего дойдет, все прознает…»

— Чего слюни распустил? — крикнул сверху Макарчук. — Как грабить да убивать, смелый, а тут… ишь!

— Да не убивал я никого, хлопцы! — жалостливо выкрикнул Демьян. — И стрелять-то как следует не умею, в ваших и не попадал, поди. Палил, да и все.

— Палил… А чего, спрашивается, палил? Бросил бы дуру эту да с повинной. Глядишь, и простили бы… А теперь… Теперь сам понимаешь — трибунал. — Макарчук выразительно хлопнул рукоятью плети по голенищу сапога.

— Заставили меня, хлопцы! — Демьян схватился за стремя. — Гончаров у нас да Григорий Назарук был… Это ж не люди, хуже собак. У них не откажешься, у них разговор короткий.

— Нам тоже с тобой долго говорить нечего, — отрубил Макарчук, и сердце Демьяна ушло в живот.

— Контрреволюционный мятеж против законной власти, — сказал молчавший до сих пор второй верховой о узким, обветренным лицом и красными от бессонницы, видно, глазами. — Куда короче?

Вскоре они добрались до Колбинского, хутора из десятка, не больше, домов под толстыми соломенными крышами. У одного из них высился громадный голый тополь, возле него и остановились. Съезжались к хутору и другие конные, двигался мимо, в направлении на Терновку и Старую Калитву, хорошо вооруженный полк красных. Слышались вокруг уверенные молодые голоса командиров.

«Такая силища, какому там Колесникову сломить», — вывел для себя Демьян.

* * *
Наумович допрашивал Маншина вечером, при слабом свете керосиновой лампы. Сидели они с ним в горнице, при закрытых дверях, за которыми топтался, переминаясь с ноги на ногу, часовой. В избе было холодно. Наумович дышал на озябшие пальцы, с трудом водил карандашом в мятой записной книжке, записывал ответы Демьяна. Себя он велел называть «гражданин следователь», представился при этом, мол, из чека, и зовут его Станиславом Ивановичем. Имя-отчество Демьян запомнил, а фамилию сразу забыл. Вошел как раз тот, здоровый чекист, Макарчук, сел рядом со следователем и положил на стол кожаную сумку с чем-то тяжелым, металлически звякнувшим, выразительно глянул на Демьяна. «Кандалы, — мелькнуло у того в мозгу. — Ну и слава богу, хоть не сразу».

— Фамилия твоя? — строго спросил Наумович и нацелил карандаш в блокнот.

— Маншин. Демьян Васильев, — поспешно и угодливо отвечал Демьян.

— Какой нации?

— Из хохлов мы.

— На Украине, что ли, родился?

— Не, зачем?! Тута, в Старой Калитве.

— Значит, русский. Годов сколько?

— Да сколько… Тридцать три сполнилось на паску.

— Ишь, возраст Иисуса Христа, — вставил Макарчук. — Верующий?

— А як же! — В доказательство правдивости своих слов Демьян хотел перекреститься, но не посмел.

— Родители твои кто? Какое происхождение?

— Батьки нема, помер, мать Федосья, два брата, Семен да Иван, жинка…

— Братья тоже в банде?

— Семен был у Колесникова, убили ще в ноябре. А Иван — у вас, у красных.

— У красных!.. Ты-то чего в банду полез? — Наумович поднял на Маншина сердитые глаза.

Демьян сглотнул слюну, молчал. Выдавил потом:

— Наган приставили к башке, гражданин следователь Станислав Иванович… тут не шибко откажешься.

— Та-ак, допустим: вступил в банду по принуждению. Партийная принадлежность какая?

— Шо?

— Ну, в партии какой-нибудь состоял? Или состоишь? Может, у эсеров, или, там, социал-демократов…

— Ни… Про цэ я нэ розумию.

— Грамоту знаешь?

— Ни. Кресты тильки на бумаге могу ставить.

— Ясно. На какие средства жил до банды?

— Да на яки… Работав. Больше на кулаков — на Кунахова, Назарука… Они хлеб давали. Когда картохи. Все так жили.

— Вот и шел бы против них воевать, дурья твоя голова! Они из тебя кровь сосали, а ты за них же против власти пошел! — снова не удержался Макарчук.

— Да вы тоже… — заикнулся было Демьян, но прикусил язык.

— Что — мы? — спросил Наумович. — Говори, не бойся.

— Да шо… С разверсткой этой. Грабиловка ж форменная, гражданин следователь Станислав Иванович! Все подчистую гребли. Хлеб, картохи, буряки… Главное, шо обидно: сколько едоков в семье, столько и брали. У Кунаховых, к примеру, трое детей да их двое, значит, пять долей назначали. А у соседа моего восемь душ детей, они двое да бабка старая, не ходила уже. Тоже с каждой души, получается одиннадцать долей, так? У Кунаховых запасов понапрятано ще на три семьи, а у соседа, Рябой его по-уличному, вошь на аркане да блоха на цепи. Разверстку все одно — сдавай…

— Гм… Ну, может, и перегнули… А у тебя, Маншин, какое было хозяйство?

— Да яке… Та же вошь да ще мыши под полом. Кота и того нема. Кормить нечем.

— И что же — Колесников вам хорошую жизнь обещал? — Наумович откинулся на стуле, смотрел на Демьяна с интересом.

Тот опустил голову:

— Та обещав… И Кунахов с Назаруком тож сулили, агитировали. Казали, шо заживем свободно, без Советов, хлеба будет от пуза.

— Брехали они вам все, Маншин! — Желтый язычок лампы дернулся от резкого голоса Наумовича. — Вы не за себя, за кулаков воевать пошли. Им надо Советскую власть уничтожить, коммуны разогнать, землю снова к рукам прибрать. И опять ты, Демьян, батрачить на него пойдешь, понял?

Маншин дернул плечом — вам, мол, виднее.

— Хто на!

— Вот тебе и хто на! — спокойно возразил Наумович. — Я тебе рассказываю, чтоб ты понял. Нельзя же, как бычку на веревочке, к бойне идти. Снесут башку, а за что — и не поймешь.

— Кончайте скорей! — Нервы у Демьяна не выдержали. — Бычок, веревочка… Что ж теперь?! Поймали, значит, кончайте.

— Трибунал разберется.

«Да, в трибунале блины быстро пекутся, знаем», — повесил голову Демьян.

Наумович смотрел на его склоненную голову, думал о своем. Расстрелять человека в этой ситуации проще всего — трибунал примет решение об этом в короткий срок. А Маншин мог, наверное, принести пользу. Может быть, вернуть его в банду? Ведь заблудшая душа, вынудили вступить в Повстанческую дивизию, приказали взять в руки оружие, пойти против Советской власти. Все это так, но нельзя забывать и о тех злодеяниях, которые уже совершил этот человек. Можно ли ему сочувствовать, тем более — прощать? Вряд ли. Пусть сам искупит свою вину.

— Ты вот что, Маншин, — начал Наумович трудный разговор. — Жить хочешь?

— Ха! — Тот выразительно дернул плечами. — О чем вопрос?!

— Давай-ка возвращайся в банду.

— Зачем? Убьют ведь, гражданин следователь Станислав…

— Трибунал тебя тоже вряд ли простит.

Маншин, медленно соображая, смотрел в лицо чекисту.

— Помогать вам, да?

— Да.

Демьян шевельнулся на табурете, лицо его в недельной щетине помрачнело еще больше.

— Мне не поверят, гражданин следователь… Почему вернулся? Почему отпустили?

— Это мы устроим, не твоя забота.

— Что я должен робыть там?

— Колесников нам нужен. Живой или мертвый.

«Вот оно что! — подумал с тоской Демьян. — А попробуй-ка… К Ивану Сергеичу и близко не подступишься… Но соглашаться, мабуть, надо. Надо! Попрошу следователя дать время подумать».

Макарчук отвел его в небольшой, но крепкий с виду сарай, наказал двум красноармейцам с винтовками: «Этого бандита стеречь пуще глаза. Понял, Коровин?» Коровин — рукастый, с забинтованным глазом — молча кивнул, втолкнул Демьяна в темное нутро сарая, где, оказывается, были другие пленники. На ощупь Демьян пробрался в дальний угол, сел на какие-то оструганные жерди, затих. К нему шепотом обращались: из какого полка, сам чей будешь, но Демьян как воды в рот набрал — не отвечал, махал только рукой.

На рассвете он постучал в дверь, сказал часовому, чтоб позвал следователя. Коровин грубовато ответил, дескать, допрашивает Станислав Иванович, жди. А через полчаса, не больше, зататакал поблизости пулемет, захлопали винтовочные выстрелы, занялся суматошный, скоротечный бой. Люди в сарае (с Демьяном их было человек двенадцать) попадали на пол, на холодную землю, кто-то радостно матерился, нетерпеливо приподнимал голову к серым, рассветным щелям, стараясь увидеть и понять, что же там, снаружи, происходило. Потом послышался знакомый голос:

— Пленных не брать, Макарчук!

Скоро забил поблизости ручной пулемет, трахнул рядом с дверью винтовочный выстрел, потом еще… За дверью охнули, упало тело. Молодой испуганный голос закричал: «Макарчука ранило, Станислав Иванович!»

— В тачанку его, живо!

Подлетели копыта, фыркали невидимые, встревоженные лошади, слышалось заботливое: «Осторожно… В грудь его… О-ох…»

Потом гикнули, лошади сорвались с места, и сразу же ударила с тачанки тугая пулеметная очередь.

— Уйдет чека, уйдет! — злобно бил кулак о кулак лежавший у самой двери детина в рваной, местами прогоревшей шинели — он наблюдал за всем происходящим в щель. — Кони у них добрые, не догнать!.. Ах, суки-и… — И вдруг замолк, странно и быстро ткнувшись носом в присыпанную сенной трухой землю, в пол: шальная пуля пробила крепкие дубовые доски…

— Царство тебе небесное, Фрол! — отчетливо сказал лежащий рядом с Демьяном мужик и неловко, торопливо перекрестился.

Скоро все стихло. Чекистский отряд ускакал, отстреливаясь. К хутору шла какая-то конница — мелко и глухо подрагивала под копытами сотен лошадей земля. В сарае все повскакивали, молотили в дверь чем придется, а с той стороны уже сбивали замок железом, ломали доски…

Первым, кого увидел Демьян, был Колесников. Он сидел на коне — посмеиваясь, поигрывая плеткой, заглядывал вовнутрь сарая и в лица бывших его пленников. Рядом с атаманом гарцевали на неспокойных, разгоряченных бегом конях Сашка Конотопцев и Марко Гончаров.

— Доброго ранку, земляки! — насмешливо проговорил Колесников, узнавая в пленных своих бойцов. — Шо это вы тут поховались, а? Мы воюем, а вы в сарае дрыхнете…

Пленники переминались с ноги на ногу, потупили головы, шапки даже поснимали — в сером холодном утре лица у всех были одинаковые, виноватые. Потом кинулись к своим освободителям, возбужденно гогоча, обнимаясь…

«Вот видишь, как все обернулось, гражданин следователь Станислав Иванович, — думал Демьян, заново напяливая шапку, отряхивая от соломы доху. — Колесников, выходит, спас меня от трибунала…»

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Оторвавшись от красных частей и сделав за ночь крюк. Колесников ранним утром тринадцатого ноября с поредевшим своим войском снова появился под Евстратовкой, с тем чтобы двинуть теперь на Криничную и Дерезоватое, а потом и на Талы, где, по данным разведки, зажиточный народ был настроен против Советской власти и хотел примкнуть к восставшим.

Во вчерашнем бою дивизию основательно потрепали. Старокалитвянский полк во главе с новым командиром Яковом Лозовниковым почти целиком разбежался. При Колесникове остался резерв, за ночь он подсобрал кое-кого из хуторов и балок, освободил и пленных в Колбинском. Он знал, что на Криничную шел крупный отряд красных, знал как фамилию командира этого отряда — Шестаков, — так и то, что кавалерийской бригады Милонова все еще нет в Митрофановке; Шестаков располагает только пехотой, пулеметами и орудиями — самое время ударить по нему. Колесников приказал Дерезоватскому полку подтянуться к Криничной, сам теперь гнал к слободе со своим резервом, точно рассчитав и время нападения на Южный отряд, и боевые его возможности.

Шестаков не выдержал мощного удара Колесникова — силы были неравные, решающий перевес имела конница: два эскадрона под командованием Ивана Позднякова оттеснили красные части от Криничной, вынудив их спешно отступать к Митрофановке. В саму Митрофановку Колесников не пошел, не было в том нужды: во-первых, с отрядом Шестакова (так он считал) было покончено, красные разбиты наголову, во-вторых, надо идти назад — Старую Калитву заняли Белозеров и Качко. Новую Калитву пока еще держал в своих руках Богдан Пархатый, но если не помочь ему — падет и Новая Калитва.

Колесников спешил, понимая, что должен вернуть Старую Калитву во что бы то ни стало — ее переход в руки красных дурно влиял на войско. Хоть и старался Безручко со своими речами, дух в полках был не ахти: многих убили, многие сами сбежали.

К полудню Колесников вернулся в Криничную; не останавливаясь, двинулся на Новую Калитву — на добрый километр, а то и больше растянулось по заснеженным холмам его войско. Мороз нынче малость отпустил, снег был мягкий, лошади шли спокойно, не скользили. Над всадниками вились дымки самокруток, кто-то в группе конных рассказывал матерный анекдот, его слушали охотно, гоготали. За конницей шла пехота, катились пулеметные тачанки, подпрыгивали на ухабах орудия. Орудий осталось два, снарядов — девять; с такой артиллерией много не навоюешь, можно было пушки и бросить, таскать их по снегу одна морока. Но Колесников приказал орудия беречь: снаряды еще можно отбить у красных, а даже два выстрела из орудий могут в иной момент боя остудить пыл противника.

Колесникова поддержал начальник штаба Нутряков, осунувшийся за последние дни боев, злой, с набрякшими глазами и заросшим подбородком. Нутряков почти всю дорогу прикладывался к фляжке с самогоном, пил, запрокинув голову, и острый кадык судорожно дергался в такт глоткам. Нутряков был зол на Колесникова — тот не разрешил ему довести начатое дело с «эсеркой» Вереникиной до конца, не поверил в подозрения разведки и в тот хитроумный план, который они выстроили вместе с представителем антоновского штаба. «Ты мог ее и так покрыть, без проверки, — грубо сказал Колесников начальнику штаба. — Не велика цаца, пусть и наша. А если красная — так и того проще…» Словом, голова у Колесникова была занята другим, Нутряков сам решил довести проверку Вереникиной до конца; вот кончатся бои, он займется этой «барышней» из чека как следует, вздернет ее с помощью Евсея на дыбу — заговорит милая, у него не такие говорить начинали… А из Новой Калитвы ты никуда не денешься: и Пархатому, и Бугаенко, коменданту, строго-настрого приказано следить за Вереникиной в оба. Да и хлопцы есть там надежные, им сказано о ней, что следует…

Выглотав почти всю флягу, Нутряков сидел теперь на коне обмякший, полусонный, безразличный ко всему. Осуждающе поглядывая на него, морщась от боли, ехал рядом Митрофан Безручко, проклинал красных: шальная пуля куснула его в бедро, застряла в мякоти. Зайцев, коновал, расковырял рану, пулю достал, но бедро посинело, сидеть и то было больно. Безручко однако храбрился, от санитарной повозки отказался — не до того, мол, эскулапная твоя душа. За народом надо теперь смотреть да смотреть, а я в повозке валяться буду. Вон и Сашка Конотопцев что-то скис, держался со своим взводом разведки особняком, сбоку войска; но от его взвода то и дело отлетали два-три конных, щупали округу — нет ли поблизости красных. Ну, хоть работает Сашка, и то слава богу. А начальник штаба совсем скурвился, хлещет и хлещет самогон… Колесникову, похоже, все трын-травой: надулся, как сыч, молчит…

Колесников действительно ехал неразговорчивый, мрачный. Уже первый настоящий бой показал ему главную слабость всей этой разношерстной сборной орды, которая именовалась Воронежской повстанческой дивизией — трусость. И эскадроны, и полки, и отдельные взвода были храбры и решительны, если видели перед собой слабого. Ах, с каким упоением и лихостью вырубали они малочисленные гарнизоны в волостях и мелкие продотряды красных! Но стоило им увидеть перед собою регулярные части Красной Армии, тот же полк Качко, — и куда девались боевой запал и лихость?!.

Подумал Колесников и о себе; отчетливо понял, всей вздрагивающей кожей ощутил, что за ним лично охотятся, что кто-то задумал уничтожить его во что бы то ни стало и будет этого добиваться. Колесников вспомнил того чекиста, решившегося на отчаянный шаг, не пощадившего ради этой цели жизни…

Судорожно передернув плечами, он невольно оглянулся — нет ли и позади, за спиной, таких же, как у того чекиста, ненавидящих глаз? Не подслушал ли кто его мысли? Не видит ли кто его страха?

Усмехнулся: кто может знать чужие думки? И кто может, из его войска ненавидеть его, желать ему смерти? Чушь! Но парень тот, чекист, шел ведь в Калитву не на голое место — Нутряков доложил ему, что Степан Родионов, которого они казнили, связан был с чека. Нет ли среди его подчиненных нового Степана?.. Ладно, что теперь думать об этом?

За месяц с небольшим столько пролито крови, столько совершено злодеяний, что никого из них, особенно командиров — Безручко, Гончарова, Конотопцева, Нутрякова, а в первую голову его, Колесникова, не простит ни один даже самый гуманный суд. Григорий Назарук — этот кончил свой земной путь, кончат так же сегодня-завтра и другие: красные не успокоятся, пока не разобьют их. Эх, поддержал бы Александр Степанович — ведь обещал, письма слал, гонцов… А на деле…

У Антонова, видно, свои заботы, не до Колесникова ему — воюй как знаешь и умеешь. Навалились бы гужом на этого Мордовцева с Алексеевским, только бы пух от них полетел. А теперь… Теперь, по всей видимости, бои предстоят затяжные, кровопролитные. Красные явно хотят взять его в клещи, не просто так они пошли на него с двух сторон. Но они слишком прямолинейны, идут напролом, выдают свои намерения с головой. Конечно, у них крепко сбитые воинские части, бесстрашные отряды милиции и чека, боеприпасы, воевать с ними непросто, но он, Колесников, противопоставит им маневр, изматывающую, изнуряющую тактику ночных нападений, быстротечных боев, неожиданных отходов. Ему надо беречь теперь не такое уж и многочисленное войско, поддерживать в нем дух непобедимости, веры в успех — ибо только они, эти гогочущие за спиной люди, дадут ему возможность видеть еще голубое небо и яркое солнце, ощущать мягкий податливый снег, радоваться самой жизни, просто дышать. Другие же люди, прежде всего чека, отнимут у него все это в один миг, не колеблясь и не раздумывая, — в чека с врагами не церемонятся, он это хорошо знал. Для них он — преступник, бандит, руки у которого по локоть в крови. Да что это он? Какой он преступник? И он сам, и подчинившиеся ему люди воюют за справедливое народное дело — освобождение всего Черноземного края и России от власти большевиков. Антонов поднял против них тысячи и тысячи людей, и чем черт не шутит, глядишь, и сбудутся его обещания — посадить Колесникова головой Воронежской губернии… Правда, чем черт не шутит! Воронеж — не за горами.

Колесников усмехнулся своим мыслям — какой там Воронеж! Все еще в Калитве топчутся, ни одного уезда взять не смогли, хоть и наскакивали на те же Калач, Богучар, Россошь.

Эти мысли и собственная неустойчивость разозлили Колесникова. Он стиснул зубы, ехал некоторое время, ни о чем не думая. Даже рукой на себя махнул — а, скорей бы все это кончалось. Вон Гришка Назарук… В следующее мгновение передернул обвисшими плечами, ощетинился: ну нет, Иван Сергеевич, шалишь! На тот свет еще успеешь, а этого уж больше не будет. Посмотри, он какой: снег белый, небушко голубое, чистое, лошадь под тобой живая, горячая, воздух свежий, прозрачный, так и льется в грудь, распирает ее радостью, токами жизни. И чего бы не радоваться, чего хандру на себя напускать? Ведь разбил он красных и в тот раз, две недели назад, и теперь, под Криничной. Сейчас двинут они с Богданом Пархатым на Старую Калитву, выкинут оттуда красных, Белозерова и Качко… Бог ты мой, подумать только: в его родном доме хозяйничают безграмотные лапотники!.. «Убивать. Убивать! — скрипанул Колесников зубами. — Никого не жалеть, никому ничего не прощать. Ни своим, ни красным!..» Безручко прав: хлопцев много по деревням, взамен убитых и раненых они поставят под ружье новые тысячи. Страшно остаться трупом, бездыханным бревном на снежном таком вот поле, ничего не видеть и не слышать, не чувствовать; страшно даже подумать о смерти, о том, что не станет его больше на земле, что не он, Иван Колесников, а кто-то другой будет сидеть на этом вот послушном и хорошем коне, дышать, пить, тискать бабу… Колесников вспомнил взгляд чекиста, которому приказал отрубить ноги и бросить умирающего в снег, отчетливо представил его последние минуты… «Жи-и-ить… Жи-и-ить!» — застонал он в нечеловеческом, животном страхе, затопившем все его существо до краев, помутившем разум, — покачивался в седле, хватал руками воздух, словно искал в нем последнюю, такую ненадежную опору…

Безручко встревоженно окликнул его:

— Ты чего это, Иван? Чи захворав?

Колесников какое-то время не слышал и не понимал начальника политотдела. Открыл глаза, дико, затравленно посмотрел вокруг, тщетно стараясь унять дрожь во всем теле; а зубы, проклятые, сами собою клацали, били чечетку…

— Да так я, так… — выдавил он наконец, и осипший его голос был скорее похож на отрывистый собачий лай. — В голове шось потемнело…

— М-да-а… — не поверил, протянул неопределенно голова политотдела и зычно крикнул начальнику штаба: — Дай-ка фляжку, Иван Михайлович! Чого ты один до нее присосався?! Ивана Сергеевича вон мутит!

Подождал, пока Колесников сделал несколько судорожных больших глотков, сам припал к алюминиевому горлышку жадными, настывшими на холодном ветру губами…

* * *
Колесникова между тем настигали три эскадрона кавалерийской бригады под командованием Милонова. Бригада прибыла наконец на станцию Митрофановка, эшелон еще разгружался, а три эскадрона, выгрузившиеся первыми, бросились за повстанцами в погоню.

— Орудия поворачивай, собаки! — заорал Колесников, быстро оценив ситуацию. — Руденко, мать твою!.. Шо зенки вылупил?! Командуй, ну?! По коннице, залпами!.. Сбивай их с коней, поняв? И пусть хоть один с поля побежит — тебя зарублю, ну?!

Колесников, мечущийся среди своего растерянного войска на храпящем, вскидывающем передние ноги коне, орал до хрипоты, до пены на губах. Он понимал, знал по опыту, что конницу красных надо смять, повернуть ее, опрокинуть. Он не щадил сейчас ни себя, ни своего коня, ни подчиненных — смертным холодом дохнуло вдруг с этого заснеженного, искрящегося солнцем поля. Но почему разведка не предупредила их о настигавшей коннице красных! Где эта лисья морда, Конотопцев?! Почему Сашка не обнаружил красных загодя?!

— Где Конотопцев? — заорал Колесников на Нутрякова. — Куда он, собака, делся?

— Хлопцы говорят, что ранило его, ускакал в Калитву вон той лощиной. — Нутряков пьяненько посмеивался; привстав нетвердо на стременах, тянул руку, показывал.

— Ранило? Ускакал?.. Кто разрешил? — Глаза у Колесникова лезли из орбит. — Бери сам его взвод, погляди, не обходят ли красные справа, там овраг. Чего стоишь, пьяная харя?!

Нутряков оскорбленно дернулся в седле, попытался выпрямиться, развернуть грудь.

— Пэ-эпрашу без зверств, Иван Сергеевич! Я — офицер и не потерплю такого с собой обращения. Если вы привыкли вести себя по-хамски…

— Убью-у! — волком завыл Колесников, выхватывая клинок, замахиваясь им над головой начальника штаба. — Делай, шо сказано, сучья твоя душа!

— Хорошо… Хорошо… — многозначительно, с белым лицом кивал Нутряков, отступая от Колесникова боком, терзая трензелями своего коня. — Раз я сучья душа, клинок на меня поднят… Хорошо.

И поскакал в ту сторону, где должен был находиться взвод разведки, а, нырнув в пологую и длинную лощину, повернул к Новой Калитве.

«Повоюй, Иван Сергеевич, без начальника штаба, — думал он. — Ты умный, смелый… А я пока чекисткой займусь. Обоз-то наш с оружием… где он? Как стало известно красным о его движении? Кто сообщил в чека? Пусть Вереникина покрутится под горячими шомполами, пусть испробует хорошей плетки…»

Колесников, проводив начальника штаба разъяренным взглядом, кинул клинок в ножны, осмотрелся: войско его приняло более или менее боевой вид — впереди рассыпались по снегу, залегли цепи пехоты, повернулись жерлами на конницу красных орудия, ахнул первый выстрел; справа топтался эскадрон Позднякова — он чего-то тянул, не решался броситься на красных в контратаку.

— Поздняко-о-ов! — зычно заорал Колесников. — Долго будешь я… морозить? А?

Тот помотал бараньей белой шапкой, отдал вялую команду — конница вяло же тронулась.

— Шакалы! Сволочи! — выходил из себя Колесников. — На безоружных да на баб вы смелые, а тут в штаны напустили.

Рядом терся Митрофан Безручко, морщился, гладил бедро. Конь его настороженно водил ушами, вглядывался куда-то вперед, призывно ржал.

— Ну, Иван, дадут нам сейчас красные. — Безручко зябко передернул плечами. — Глянь, как прут.

— Дадут, дадут! И тебе первому! — огрызнулся Колесников, напряженно вглядываясь в близкую уже, неудержимой лавой несущуюся с пологого холма конницу красных. Холодом сжалось сердце — нет, не устоять. Это фронтовики, эти не дрогнут. Била по коннице картечь, резали длинными, захлебывающимися от злобы очередями пулеметы, палили вразнобой и залпами винтовки, но лава, теряя конников, неслась и неслась вперед, и вот уже заблистали над головами первых вскочивших на ноги шеренг пехоты безжалостные, острые клинки…

— Пора тикать, Иван, — сказал Безручко. — Близко уже.

— Пора, — рассеянно кивнул Колесников, бросив последний равнодушный взгляд на страшное зрелище: от пехоты в четыреста штыков остались уже какие-то жалкие, разбегающиеся по белому снежному полю фигуры, но и их настигали всадники в буденовках…


Секлетея, дрожа всем телом, шамкая насмерть перепуганным беззубым ртом, объясняла вскочившему в избу Нутрякову, что ее постоялица час назад взяла санки и отправилась в лес — привезти хворосту. Она сказала, что надо же ей как-то и платить за постой, да и дрова кончаются, а зима вся еще впереди…

— Кляча ты старая! Крыса! — вне себя вопил Нутряков. — Я ж тебе сказал: ни шагу чтоб она не делала без нашего ведома, поняла? А где Бугаенко? Где Васька Буряк? Почему упустили?

— Та Буряк же спит, пьяный с утра. А Бугаенко… ну кто знае, Иван Михайлович? Вин же начальник, забот по горло. А тут стреляють, стекла вон трясутся у хати…

— У, с-с-собака! — Нутряков что было силы ударил Секлетею кулаком в лицо, и бабка кулем мягко опустилась на земляной, чисто подметенный пол.

А Нутряков, выскочив на подворье, прыгнул в седло, пришпорил коня, хлестанул его плеткой — понесся по-над Доном снежный, бушующий злобой вихрь.

«Ушла. Ушла, змея!» — думал Нутряков, горячил себя и коня, вглядываясь в скользкий пологий спуск к берегу — не хватало еще, чтобы конь подвернул ногу, споткнулся. Надо осторожнее, съехать не спеша, а там, когда выскочит по льду на другой берег… Ну, Катерина Кузьминична, не уйдешь, не успеешь. Тут одна дорога, милая, и я ее знаю, не уйдешь. Уж потешусь я сегодня над тобой, чека, отведу душу. Что там Евсей со своими грубыми приспособлениями для мужиков — кости ломать, руки-ноги выкручивать… Кто из них знает, что такое настоящая пытка?! Кто из них видел человека, у которого в полчаса седеют волосы, а глаза умоляют об одном — убить, не мучить… И теперь этой женщине предстоит испытать нечто невообразимое, жуткое. Только бы догнать ее, схватить. Догнать!..

…Катя, едва услышав далекие пока, но отчетливо различимые выстрелы, татаканье пулеметов, поняла, что красные части предприняли новое наступление. Не раз и не два выходила она на голый, с протоптанными в снегу дорожками двор бабки Секлетеи, слушала, смотрела. В Новой Калитве поднялся явный переполох, забил у штабного дома рельс, грянул выстрел. Новокалитвянский полк в полном составе выстроился у церкви, звучали команды, неслась ругань.

Она поняла, что лучшего случая ей может не представиться. Пархатый занят приготовлениями к обороне, Бугаенко где-то при нем, Васька же Буряк, «тайный» ее охранник, с утра пьян. Правда, он заглядывал к ее квартирной хозяйке под благовидным предлогом — не найдется ли у нее стакана самогону похмелиться, и бабка налила ему — нехай идет с богом.

Как можно спокойнее Катя вернулась в дом, сказала Секлетее про дрова, и та обрадовалась предложению постоялицы — да, конечно, нужен хворост! Но ладно ли ей самой, в ботиночках да в пальтишке таком легком — снегу в лесу больше, чем в слободе, увязнешь, Катерина, простудишься. И не боится ли она стрельбы, ненароком подстрелют, антихристы!.. Катя ответила, что это, видно, учения, чего их бояться; валенки надела, из вещей своих, чтобы не привлекать бабкиного внимания, ничего не стала брать — да и какие там вещи!.. Скользнула огородом к Дону, быстро перешла заснеженный, крепкий лед, углубилась в лес. Теперь надо найти тайник, там должно быть оружие — Павел предупреждал, что Наумович распорядился положить в дупло дуба наган, так, на всякий случай. Но зачем он ей? До Гороховки тут недалеко, успеет…

И все же она точно выполнила инструкцию: отсчитала от первой придорожной поляны двести шагов на север, стала внимательно осматривать дуб за дубом — лес стоял тихий, заснеженный, настороженный. Гул далекой канонады здесь усиливался, отчетливей слышались орудия, дробный стук пулеметов — кажется, бой приближался к Новой Калитве.

Наконец Катя нашла дупло, похожее по приметам на тайник. Сунула в него руку — пальцы ее коснулись промасленной холодной ткани…

— Бе́лок обираете, Екатерина Кузьминична? — услышала вдруг Катя знакомый насмешливый голос и обернулась, холодея: на дороге, в двух десятках шагов стоял конный Нутряков. Только сейчас конь, пробежавший эти километры в бешеном галопе, устало и обрадованно фыркнул, замотал головой — шел от него белый жаркий пар.

«Выследил… Неужели конец?! Так глупо…»

Катя на какое-то мгновение потеряла власть над собой, не чувствовала ни рук, ни ног, лишь пальцы ее машинально сжимали теперь уже отчетливо чувствующийся под тканью наган.

«Спокойно! Возьми себя в руки… Ну же! И улыбайся. Улыбайся, черт возьми! Делай вид, что ничего не случилось, что тебя нисколько не испугало появление Нутрякова здесь, в лесу… Говори что-нибудь. Он ведь спросил про белок — ответь. А может, он и не замыслил ничего. Просто ехал этой дорогой, увидел ее… Ну да, идет бой, Колесников, вероятно, разгромлен, раз его начальник штаба оказался от поля боя за двадцать пять — тридцать километров, рыщет тут по лесу один. И в глазах у него — холод, смерть. Нет, не просто так Нутряков здесь, он гнался за нею, он приговорил ее…»

Спокойно, Катюша, улыбайся! И тяни, разворачивай тряпку, Нутряков хоть и приближается, но еще далеко, еще есть секунды. Вот он вынужден объезжать развесистый дуб, ветви мешают. Он не спускает с нее, своей пленницы, глаз, но даже руку не держит на кобуре нагана, он уверен, что она безоружна, что она действительно ищет что-то в беличьем дупле…

— А правда, похоже, что бедные белочки запасли на зиму орехов, Иван Михайлович, — весело и звонко сказала Катя. — Тут килограмма два, не меньше!

— Половина моих, Екатерина Кузьминична, — в тон Вереникиной отвечал и Нутряков, радуясь, что глупая эта чекистка даже не заподозрила его, никак, вероятно, не истолковала себе его довольно странное появление в лесу.

«Ну кто так старательно заматывал наган?! Зачем! Дорога уже каждая доля секунды!»

— А я еду, смотрю — то ли вы, то ли нет. — Нутряков был уже в нескольких шагах, улыбался ей обрадованно, как старой и хорошей знакомой.

— А я за дровами, Иван Михайлович. «Все, наган свободен, теперь выхватить его из дупла, взвести курок. Патроны должны быть в барабане…»

— А что ж вы саночки бросили, Екатерина Кузьминична? Тут и дров-то, по-моему, нет…

Щелкнул взведенный курок, и Нутряков понял, что просчитался. Он бросил коня в сторону, схватился за кобуру, но было поздно — Катя выстрелила. Нутряков, охнув, схватился за живот, медленно, со стоном сполз на землю. Лежал теперь в трех шагах от Кати, державшей наган обеими руками и не сводившей с поверженного врага настороженных строгих глаз.

— Вы что… же… это, Катя? — мученически улыбаясь, спросил Нутряков. — З-зачем… вы… убили меня? За что? — Пальцы его правой руки шевельнулись, поползли незаметно к кобуре.

— Это вам за Пашу Карандеева, Нутряков. За муки его.

Пальцы Нутрякова расстегнули кобуру, и Катя выстрелила еще раз. Вздрогнувший от выстрела конь шарахнулся в заросли можжевельника, застрял там, зацепился уздечкой за сучья, и стоял теперь, испуганно прядая ушами, безуспешно стараясь высвободить голову из цепких кустов.

— Ненавижу… Я бы тебя по кусочкам… О-о-о-ох… — С этими словами Нутряков бессильно откинулся в снег, раскинул руки…

А Катя пошла прочь — не оглядываясь, не думая о том, что лучше бы ей отцепить от кустов коня и умчаться поскорее от опасного этого места — не скачет ли кто-нибудь за Нутряковым, нет ли погони?..

Ее по-прежнему колотила сильная нервная дрожь, ноги еще плохо слушались, но мысль работала четко: как можно быстрее надо уйти из леса, спрятаться в Гороховке, переждать. А там, лучше всего ночью, уйти в Верхний Мамон…

* * *
Оставив далеко позади эскадроны Милонова, Колесников повернул на юг, к Журавке. Вспомнил вдруг о Вороне, о котором докладывали ему Безручко с Конотопцевым, решил, что лучшего места для отдыха ему не найти: красные слободу не занимали, была она в стороне от района боевых действий, тому же Милонову и в голову не придет, что он, Колесников, может направиться в Журавку. Это выглядело верхом тактической безграмотности — возвращаться почти на то же место, с которого только что был выбит, тем более что от станции Журавка до Митрофановки, где разгружался эшелон с конармейцами Милонова, был один железнодорожный перегон, и стоило разведке красных узнать… Но Колесников рискнул. Выслал вперед, на станцию Журавка и в слободу отряд конных, состоящий из разведки и полуэскадрона старокалитвянцев, приказал этому отряду уничтожить связь между станцией и Митрофановкой, подготовить фураж для лошадей и продовольствие для людей, а также хаты для краткого отдыха.

Больше трех-четырех часов Колесников задерживаться в Журавке не собирался — опасно. Красные все равно обеспокоятся отсутствием связи между станциями и задержкой поездов, пошлют гонцов, разведку. Тому же Милонову, опытному командиру, обязательно придет в голову мысль, что все это не случайно, комбриг обязательно примет меры. Потому надо действовать быстро, энергично, час идет сейчас за три. Пусть пока Милонов ищет его, Колесникова, где-нибудь под хутором Оробинским, в лесах, — спрятаться от погони в чащобе было бы самым разумным, так бы на его месте поступил любой командир. Но Колесников, мрачно посмеиваясь, гнал свою конницу совсем в другую сторону, в душе похваливая себя за сметливость — не прошли даром бои под Новочеркасском, пригодился командирский опыт. Чего зря переводить людей, от жизни которых зависела его собственная жизнь!..

В Журавку колесниковцы влетели буйным снежным вихрем, затопили небольшую слободу лошадьми, нервными и злыми криками, матом. На станции разведка Сашки Конотопцева устроила настоящий погром: дежурный был избит, связан и посажен в погреб под охрану, телефон разбит, провода порезаны. Испуганно посапывал на станции и прибежавший из Кантемировки, резервом, паровозик — его послали в Митрофановку, к Милонову, но для каких целей, машинист не знал. Паровозную бригаду оставили в будке, локомотив мог пригодиться и самим колесниковцам, черт его знает как повернется дело! А при нужде паровозик можно было выслать навстречу милоновцам, устроить крушение. Бригада также сидела под охраной, машиниста и его помощника для острастки малость побили. Те теперь охали, сидя на засаленных своих креслах, примачивали синяки холодной водой. Кочегар, шустрый длинноногий парень, сунулся было бежать, но ушел недалеко: один из охранников, меткий стрелок, уложил парня двумя выстрелами из винтовки, гордо сказав при этом своим товарищам: «Куды бежал-то? От Васьки Козуха разве сбегишь?!»

Конотопцев, встречавший Колесникова на окраине Журавки, доложил, что «слобода, Иван Сергеич, нашенская, никто из нее носа не высунет. Сено есть, но мало, а насчет жратвы…» Конотопцев добавил, что у журавцев ее не густо, бойцы, правда, словили одного тощего бычка да свинку нашли, курей десятка два… Короче, начальствующему составу пошамать будет чего, а уж рядовым бойцам…

— Ворон тут? — перебил его Колесников.

— Тут.

— Чем занимался?

— Не поверишь, Иван Сергеич — строевой своих бойцов обучал. Мы скачем, а они маршируют вон там, с той стороны Журавки… Чудно! — Конотопцев сплюнул.

— Ничего чудного, — уронил Колесников. — Воевать собирается. Только с кем? Не с нами ли?

— Кто его знает. — Конотопцев снова сплюнул, пожал плечами. — Темная лошадка этот Ворон. Я тебе еще тогда говорил.

— Ну-ну, посмотрим. Веди.

К дому Шматко они подъехали втроем — Колесников, Безручко и Конотопцев. Слезли с лошадей, побросали поводья подскочившим бойцам, вошли в дом. Шматко со своими помощниками, Тележным и Дегтяревым, помогали какой-то бабе накрывать на стол.

— Кто такая? — нахмурился Конотопцев, вошедший в хату первым.

— Это тетка моя, Агафья, — представил Шматко. Он напряженно вглядывался в лица вошедших людей, безошибочно признал среди них Колесникова — именно таким и был он описан в донесениях: рослый, взгляд тяжелый, исподлобья и одновременно властный. Лицо с мороза и ветра красное, злое, походка тяжелая, разбитая — несколько дней, видно, не слезал с коня… Подошел к Ворону, подал холодную, ледяную почти руку, бросил глухо, простуженно:

— Иван Сергеевич.

— Ворон, — в тон ему сказал Шматко, понимая, как много решается сейчас, в это мгновение. Колесников — не дурак, зрелый и опытный командир, безжалостный, жестокий человек. Малейшее подозрение, неповиновение — смерть. Холодом дохнуло в их хорошо натопленной хате. Или гости не закрыли за собою дверь? Да нет, прикрыта, у порога — двое повстанцев, с винтовками в руках, с настороженными взглядами. Ай да Колесников! Обхитрил Милонова, появился в таком месте, где его никто не ждал, даже не предполагал, что он может здесь появиться. Хитер, ничего не скажешь! И предусмотрителен, его так просто вокруг пальца не обведешь. Как не выполнишь сейчас и главного: никто из них, бойцов Ворона, находящихся в хате, не успеет даже наган вытащить… Жаль, очень жаль. Стоило бы рискнуть. Колесников сам пришел ему в руки, упустить такую возможность… Что ему скажет потом Карпунин с Любушкиным?!

И все же Шматко видел, понимал, что момент не самый удачный. Действительно, вряд ли кто-нибудь из них успеет выстрелить в Колесникова и ближайших его помощников. Скорее всего, из этого ничего не получится, их схватят и растерзают, как уничтожат и весь отряд Ворона. Боевая задача не будет выполнена… Нет-нет, стрелять нельзя. Ему, Шматко, приказано заманить главарей на переговоры в безопасное место, Карпунин и Любушкин не давали ему полномочий проводить теракт, он не имеет права ставить под угрозу задуманную операцию — тем более что бандиты, в общем-то, поверили в его легенду, пусть и не совсем, но поверили: батька Ворон — анархист, воевал вместе с Махно, перед расправой над красным комиссаром не остановится, сам же Конотопцев был свидетелем в Талах. А Безручко — тот, чувствуется, верит Ворону безоглядно. Вон улыбается ему от порога во весь рот, тянет руку:

— Ну шо, Ворон? Як ты тут? Хлопци кажуть, маршируешь со своим войском, га?

Безручко подошел, дохнуло от него морозом и давно немытым телом, табаком. Сжал лапищей руку Шматко, похохатывал:

— Горилка есть?.. От молодец! Гарно ты нас в прошлый раз накачав, аж в очах тёмно було.

Он потер руки, сбросил прямо на пол полушубок, шагнул к печи. Смотрел на весело пляшущий огонь, продолжал, обернувшись:

— Ты, Ворон, маршировать кончай. Зараз покормишь, отдохнем и айда с нами. Пощипалы нас красные, людей богато побили.

— Мы с тобой на эту тему говорили, Митрофан Васильевич, — веско и сердито сказал Шматко. — Свобода для моих хлопцев дороже всего. Калачом их в ваше войско не заманишь.

— А мы и не собираемся никого заманивать, Ворон, — насмешливо и зло бросил Колесников. — Расстреляем двоих-троих, остальные сами побегут.

Сели вшестером за стол. Ворон на правах хозяина разливал самогонку. Колесников остановил его руку.

— Хватит мне. Такой кружкой и коня свалить можно.

Выпил, помотал головой, долго нюхал хлеб.

— Ты вот что, Ворон, — сказал он минуту спустя. — На Дону бывал? Ну, в Вешенской, вКаргинской?..

— В Миллерово был, Иван Сергеевич.

— Хорошо. От Миллерово и до Фомина недалеко. — Колесников грыз податливый хрящ. — Надо поискать там Фомина, потолковать с ним. Сейчас с нами пойдешь, в Калитву. Завтра, видно, Милонов нам новый бой навяжет, повоюешь. А я погляжу, шо ты за птица. А потом — Дон. Если уцелеешь. — Он болезненно поморщился. — На Дону казаки понадежнее наших будут, говори с ними о совместных действиях. Хватит паразитом у нас на горбу сидеть. Шо комиссара в Талах прикончив — знаю, и шо чекистов гонял тут, тоже знаю…

— Одному, что ли, ехать? — спросил Шматко.

— Ну зачем?! Вот с ними. — Колесников обглоданной костью показал на Тележного с Дегтяревым. — А хлопцы твои, Митрофан правильно сказал, с нами останутся.

— Не поеду! — трахнул кулаком по столу Шматко. — Не имеешь права, Колесников. Я в твое войско не вступал.

— Не поедешь — расстреляю. Сегодня же, — спокойно и жестко сказал Колесников. — И всю твою банду… из пулемета. За невыполнение распоряжения командования.

— Ну ладно, ладно, — миролюбиво гудел Безручко, самолично теперь разливая по кружкам. — Перелякав ты его до́ смерти, Иван Сергеевич. А хлопец вин гарный, я ще с того разу поняв. Нехай повоюе з нами чудок, а там видно будет. Може, и не его надо посылать до Фомина, а самому мне смотаться. Тут дело тонкое, Иван Сергеевич, дипломатия! — Безручко поднял палец к потолку. — Шо-нибудь там не так ляпнэ… Ну, хлопци, подымайте горилку. За победу!

Все шестеро поднялись, чокнулись кружками, выпили. Колесников, наевшись, видно, отодвинул от себя чугунок с картошкой, сидел мрачный, молчаливый. Безручко рассказывал об утреннем бое, Дегтярев и Тележный слушали его со вниманием, кивали одобрительно и пьяненько — да, так, мол, Митрофан Васильевич, правильно. Шматко, делая вид, что тоже слушает Безручко, размышлял — как быть?

…К вечеру, на общем построении, было объявлено, что отряд батьки Ворона вливается в «дивизию» Колесникова, от которой оставался едва ли полк, и что дивизия следует сейчас в Новую Калитву.

Ночью, на переходе, отряд батьки Ворона целиком бежал.

В Новой Калитве Колесников на скорую руку перегруппировал силы, полк Богдана Пархатого отдал под командование Безручко, сам возглавил конницу. Утром решил выступать навстречу красным частям Шестакова, но Колесникова опередили: ночью батальон курсантов Воронежских пехотных курсов при поддержке сильного артиллерийского огня ворвался в Новую Калитву, и колесниковцы в панике отступили.


Бои продолжались еще шесть дней. Северный и Южный отряды с конницей Милонова не давали Колесникову закрепиться ни в одном населенном пункте, гнали его на юг, в голую снежную степь. Красные отряды и кавалерийская бригада соединились у хутора Оробинского, действовали теперь мощными объединенными силами смело и решительно.

Колесников отступал, побросав орудия, лишившись значительной части конницы, испытывая большую потребность в боеприпасах. В боях были убиты Руденко, Яков Лозовников, пропал куда-то Марко Гончаров со всей своей пулеметной командой. Исчез и начальник штаба Нутряков — никто не мог сказать, куда делся Иван Михайлович, как сквозь землю провалился. Из штабных оставался с Колесниковым только Митрофан Безручко да верный телохранитель Кондрат Опрышко. Командиры — полковые, эскадронные, взводные — менялись иной раз по два на день: одних убивали, другие сбегали.

— Сволочи! Шкуры! Предатели! Мы же за вас воюем! — неистовствовал, белея от обиды и злобы, Колесников, а Безручко помалкивал — что толку ветер дразнить?! Торопил: «На юг, Иван, к Богучару. Там Варавва, Стрешнев. Эти помогут, эти не побегут».

Четвертого декабря, у Твердохлебовки, а потом и у Лофицкой объединенные силы Колесникова, Стрешнева и Вараввы были разбиты. Колесников, прихватив с собою Безручко и два сильно потрепанных эскадрона, бежал в сторону Кантемировки. По пути были Писаревка, Бугаевка — там, говорил он, ждут, там помогут…

…Ночью Колесникова нашли Конотопцев со своим взводом разведки и приехавший вместе с ним Борис Каллистратович. Вынырнул отряд откуда-то из снежной пустоты, внезапно. Лошади под всадниками были мокрыми, блестели заиндевевшей шерстью, тяжело поводили боками — чувствовалось, отмахали километров по пятьдесят, не меньше.

Борис Каллистратович молча протянул Колесникову руку, подал какую-то бумагу. При свете спичек тот прочитал:

«Алексеевского и Мордовцева губкомпарт отзывает в Воронеж на пленум. Разгром повстанцев считается законченным».

— Не все еще потеряно, Иван Сергеевич, — сказал представитель антоновского штаба. — Люди реши большей частью разбежались, их нужно найти и вернуть. Десяток-другой, как дезертиров, расстреляйте… Уйдите сейчас от погони, пересидите, окрепните. Александр Степанович назначил большой совет командиров повстанческих дивизий и полков, надо прибыть в… — Он наклонился к уху Колесникова, шепотом что-то сказал, и Колесников кивнул — понял, мол. — Что же касается этого сигнала, — Борис Каллистратович кивнул на листок бумаги, который Колесников все еще держал в руках, — то, как видите, связь по-прежнему действует, кое-что о намерениях большевиков мы знаем. Рано они вас… хе-хе… хоронят, Иван Сергеевич!

— Рано. Рано! — мрачно согласился с ним Колесников.

Некоторое время ехали молча. Борис Каллистратович жадно и быстро курил, огонек папиросы часто освещал его твердые, жесткого разреза губы, крупный нос.

— Желаю удачи, Иван Сергеевич, — сказал он бодро. — И ждем вас в назначенный час.

— Счастливого пути. — Колесников приподнял шапку, с минуту слушал, как гаснут в глухой зимней ночи лошадиное фырканье, топот копыт, шорох снега… Потом крикнул в белесую тьму перед собою, в качающееся, фыркающее скопище конских голов и нахохлившихся человеческих фигур:

— Сашка! Конотопцев!

— Тут я! — отозвался начальник разведки и подъехал, поправляя на забинтованной голове малахай. Потянулся шеей — чего?

— Пошукай, Конотопцев, чеку. Из бумажки этой следует, что они где-то тут, поблизости. Может, и побалакаем напоследок.

— Пошукаю, — пообещал Сашка. — У самого такая мысля была, Иван Сергеевич!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

С началом боев Колесников оставил молодую свою «жинку» Соболеву под присмотр Стругова и деда Сетрякова. Фильке сказал прямо: «Утекет — башку срублю, поняв?» Стругов судорожно кивнул, даже шею зачем-то потер, заверил: мол, не волнуйся, командир, никуда твоя полюбовница не денется. Сетрякову Колесников буркнул на ходу: «Помогай тут Филимону», — не стал больше задерживаться возле старика. Дед мотнул головой, вытянулся: слушаюсь, Иван Сергеевич, будет исполнено, но и в эту минуту знал уже, что стараться особо не будет. Предстоящие бои с красными, насколько он понял из крикливых разговоров штабных, предстоят серьезные, крови будет много. А кровь лилась и без того: и штабные, и рядовые из полков вошли во вкус, зверели. Пленных вздергивали на дыбу, отпиливали им головы, резали животы и забивали их землей, выкалывали глаза, вырывали языки… Потрясла деда и казнь чекиста Павла. Задним числом Сетряков ругал себя, что не предупредил парня, не сказал ему правду о себе; так хорошо Павло говорил о Советской власти и о них, крестьянах. И вел себя с ним как равный, не то что эти, штабные: чуть что — в зубы, в матюки. А многие из них в сыновья ему годятся, и воевал он побольше каждого, а поди ж ты — шута из него сделали, вроде как Сетряков и не человек, а так… Даже Стругов с Опрышкой и те ни во что его не ставят…

Сетряков, сгорбившись у печурки в пристрое, задумчиво смотрел на огонь, вспоминал свою поездку по тылам красных — много все ж таки полезного привез он тогда из разведки Сашке Конотопцеву. И про Северный и Южный отряды красных узнал, и про конницу, которую ждали из-под Ростова, даже бронепоезд на путях видел. Сашка удивлялся, хлопал Сетрякова по плечам, хвалил: ай да дед! Молодец! Жаль, орденов у них пока в дивизии нету, а то б нацепил. Сетряков улыбался радостно и счастливо — начальство хвалит, как же!.. Совсем по-мальчишески блестели у него глаза и хотелось простить Сашку за обычное его хамство и насмешки.

Но, оставшись один, Сетряков вспомнил и другое: пусть и голодную, но спокойную, уверенную жизнь в той же Гороховке, Ольховатке, Россоши. Народ везде отзывался о Советской власти хорошо, ругал соседей своих, калитвянских кулаков, сдуру или по злобе затеявших братоубийственную бойню: мало им, кровососам, гражданской и других войн. Народ наконец забрал власть в свои руки, строит новую, справедливую жизнь, и чего, спрашивается, этим хохлам надо? Дед внимательно слушал своих собеседников, ни с кем особо не спорил, говорил, что по старости лет «участия в разных там бунтах не приймае», его дело теперь лежать на печи да тараканов гонять — и на него махали рукой: правда что!.. Но сам с собою он толковал, спорил: в банду как-никак пошел по доброй воле, поверил россказням Митрофана Безручко да тех же кулаков — Назарука, Кунахова, лавочника… Теперь, кажись, все оборачивается по-иному. Штабные бросили его со Струговым и Лидкой, ускакали под Евстратовку — шли с той стороны большие силы Красных. Одолеют ли калитвяне эти части, нет ли — никто не знал, а он, Сетряков, был уверен, что не одолеют.

Мысли его опять вернулись к чекисту Павлу: если такие люди борются за Советскую власть, то ничем ее, эту власть, не сломить, она будто из железа. Разве выдержал бы кто-нибудь из повстанцев такое зверство?! Куда там! В любую веру после пяти розог обернутся, после первой зуботычины на колени упадут, а Павло… ведь не попросил пощады, не склонил голову!

«Эх, старый хрен, — корил себя Сетряков. — Не предупредил парня, мол, не ходи, Павло, к нам в Старую Калитву, поймают тебя, не отпустят живым…» Он понимал, что корил себя, может, и зря, вины его тут особой нет, но то, что он потом признал Павла, подсказал Сашке… да, тут прощения ему нет. Сказал бы Конотопцеву: не видал, не знаю, первый раз на глаза попадается — глядишь, и отпустили бы парня. А так — казнить и все. Все, дескать, сходится… Жаль Павла, очень жаль!..

Или с Лидкой, пленницей, что вытворяют. Не игрушка это, живой человек, дивчина. А над ней целым штабом измываются, свадьбу эту затеяли — на, мол, Иван Сергеевич, атаман ты наш головастый, награду тебе за успешные бои, за расправу над красными продотрядовцами и сонными красноармейцами!.. Тьфу, паскудники!

Помочь бы, в самом деле, бежать Лидке, да как? Филька с бабкой Авдотьей сговорился, застращал старуху: чуть что — скажи, старая, а не то… — и ладонью по горлу себе провел. И сотворит, бандюга, глазом не моргнет.

Ладно, может, поколотят Колесникова под Евстратовкой, Стругов тогда и сам сбежит, и так уже закрутился, как ужака под вилами. Не будет же он сидеть на Новой Мельнице и ждать, покуда сюда красные явятся — отвечать перед властями придется по всей строгости.

…К ночи прискакал на Новую Мельницу Марко Гончаров. Кинув Стругову поводья, велел поставить коня в конюшню, а попозже, когда остынет, напоить. Сказал, что к утру должен вернуться в Криничную, там затевается «серьезное дело», что «красным там крышка». Марко говорил все это с пьяной ухмылкой, глаза его бегали по лицам недоверчиво слушавших Стругова и деда Сетрякова, все искали чего-то поверх их голов и не могли найти. Гончаров плел и плел о скорой победе над красными, что у них силы на исходе, еще день-два и погонят их из Калитвы до самого Воронежа, а там, бог даст, и до самой Москвы.

Сетряков догадался вдруг, что Марко попросту сбежал с поля боя, что «крышка» под Криничной не красным, а наоборот, повстанцам, и Гончаров просто-напросто спасает свою шкуру. Но сюда, на Новую Мельницу, являться сейчас тоже было опасно; Марко, может, и не знал, что красный полк занял сегодня Старую Калитву, утром, не позже, красноармейцы будут здесь… Что-то нужно было Гончарову в штабном доме, но что?

Скоро все прояснилось. Марко выгнал Стругова и его, Сетрякова, в пристрой, велел и бабке Авдотье пойти «прогуляться до соседки», у него-де важный разговор с Лидой, Колесников поручил «побалакать с его жинкой с глазу на глаз». Бабка молчком поскреблась к соседям, а Стругов с Сетряковым потоптались на морозе во дворе да и потянулись в пристрой.

Не прошло и пяти минут, как из дома донесся истошный и тут же задавленный крик Лиды, потом все стихло, как умерло. Сетряков встревожился, хотел было пойти узнать, в чем там дело, но Филька захохотал, грубо дернул старика за рукав полушубка, усадил на место, перед горящей печуркой. «Не рыпайся, дурья голова. Сказано: семейные разговоры у них. Нехай балакають».

Он, оказывается, знал обо всем, посмеивался сейчас, вороша угли в грубке, сплевывал под ноги. К звукам из дома прислушивался чутко, даже дверь открыл, потом и этим не удовлетворился, вышел во двор.

Вернулся довольный, с блудливой физиономией сказал:

— Все там в ладу. Лампа светит, балакають…

Часа через два, к полуночи, сунулся в пристрой Гончаров, рожа у него была красная, довольная.

— Ну, Филимон, пойдешь? — многозначительно подмигнул он Стругову.

— Хай ему черт! — махнул рукой Стругов. — Вы — командиры, вам, может, и простится. А мы с дедом — люди маленькие… Заявится вдруг Иван Сергеич, шо мы ему скажемо? Лидку он нам стеречь велел.

— Куда он там явится! — захохотал Гончаров. — Красные тут с часу на час объявятся, а Ивану, похоже, того… — И он выставил вперед грязный палец давно не мытых рук, выразительно чмокнул губами: чмок!.. — Да и всем нам… В чека умеют стрелять.

Марко смотрел при этом на деда Сетрякова, и тот похолодел от вида мертвого, ледяного какого-то взгляда Марка; в глазах его стыл смертный, животный страх.

— А мы… як же нам, Марко? — У Стругова сама собою отвалилась челюсть, он медленно, но верно соображал, что и под Криничной Колесников разбит, что гонят его взашей где-то поблизости, и теперь каждый должен подумать о себе. — Сам-то… Иван Колесников… живой ай нет? — спросил он Гончарова, который уже запахивал полы добротного полушубка, собирался уходить.

— Сам-то… Может, и живой, — усмехнулся Гончаров. — Лидку наказывал беречь пуще глаза… Го-го-го… Зря ты, Филимон, отказался. Ох и сладкая, стерва!

Стругов вышел вслед за Марком; дед слышал, как они тихо переговаривались возле сарая, где стоял оседланный уже конь, спорили о чем-то. Потом Гончаров уехал в ночь…

Под самое утро Сетряков осторожно, на цыпочках, прокрался в дом. Филька спал, храпел беззаботно, пьяно — в передней все было разбросано, по полу разлита то ли вода, то ли еще что; у кровати Стругова валялся обрез, и дед поднял его, сунул за печь, в тряпье — пускай этот дурак поищет.

Лида, бедняга, видно, и не ложилась: несчастным белым комочком сидела у себя на кровати в боковухе, плакала.

Сетряков тронул ее за плечо.

— Беги, девка, сейчас же, пока Филька не проснулся. Иди в Старую Калитву, там красные.

Она испуганно и недоверчиво подняла голову, несколько мгновений смотрела непонимающими, затравленными глазами. Сетряков с содроганием увидел в слабом свете керосиновой лампы, стоящей на столе, что шея и грудь Лиды в синяках, что рубаха на ней вся изодрана, и жаль стало дивчину до холода в сердце.

— Тикай, Лидка, ну! — еще раз повторил дед. — Одягайся живее, скоро утро. Пока спит он.

Она поняла наконец, соскочила на пол босыми ногами, стала хватать и натягивать на себя одежду, а дед ушел в пристрой. Сердце его билось с надеждой — ну хоть Лидка убежит, хоть ей он поможет. А завтра, глядишь, он и сам отправится в Старую Калитву к своей Матрене, падет перед ней на колени — прости, мол, старуха. Хочешь милуй, а хочешь — казни.

Сетряков видел, как Лида, в пальто и наспех замотанном вокруг шеи белом платке, тихонько вышла на крыльцо, скользнула за предусмотрительно отпертые им ворота; видел, как побежала она улицей хутора вниз, к мостку через Черную Калитву. Он заволновался: забыл оказать ей, что не надо идти по дороге, лучше напрямую, через снежный луг, но Лида и сама догадалась, сразу с мостка свернула на снежную белую целину…

Несколько минут спустя появилась во дворе бабка Авдотья — и откуда она взялась, ведьма старая! Он уже и ворота запер. Не иначе, огородами пришла, задами!.. Бабка глянула на теплившийся в окошке пристроя огонек, погрозила кулаком, и Сетряков отпрянул к грубке: неужели она видела, что он выпустил Лиду?

Выскочил во двор Филька — расхристанный со сна, взлохмаченный; на ходу всовывал руки в рукава полушубка, матерился. Бегом кинулся к сараю, вывел коня и без седла, бешеным наметом вылетел за ворота, выхватив из ножен шашку.

— Господи, пощади девку! — шевелил блеклыми губами Сетряков. — Невинная душа, жить ей да жить.

Стругов догнал Лиду на середине пути; маленькая, беззащитная фигурка хорошо была видна на белом снежном лугу — полная луна щедро заливала мертвенным светом всю округу. Филимон с угрожающим криком понесся к этой фигурке, прибавившей ходу, стремившейся к близким уже домам Старой Калитвы. Под копытами коня податливо хрустел снег, алчно взвизгивала в мороз-пом воздухе острая, любовно отточенная шашка.

— Дядько Филимо-о-он! Миленьки-и-ий! Пощади-п-и!.. Не надо-о… Беременная я-а-а-а… — страшно, смертно кричала Лида, подняв ему навстречу руки, защищая ими лицо, пятясь в снегу, падая и поднимаясь вновь, а Стругов мордовал плохо слушающегося, отскакивающего от женщины коня, все выбирал момент для точного, разящего удара, и наконец выбрал, хакнул с потягом, с наслаждением…

Спрыгнул потом с коня, повздыхал — может, и не следовало девку рубить, брать грех на душу?.. Да что теперь!.. Вытер клинок о пальто Лиды, помочился, загораживаясь от ветра, и ускакал восвояси.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Телеграмма из Воронежа была категоричной: губкомпарт вызывал Мордовцева и Алексеевского на пленум, двенадцатого декабря им надлежало отчитаться о разгроме полков Колесникова.

— Какие, к черту, отчеты?! — вспылил Мордовцев, — Чего спешить? Главное, конечно, сделали. Но Колесников жив, с ним немало бандитов, завтра они соберут тех, кто разбежался, снова создадут полки… Разгромить их надо окончательно, а потом уж и отчитываться — хоть на пленуме, хоть где. Живы Варавва, Стрешнев, Курочкин какой-то объявился… Многие из них притихли сейчас, попрятались, но стоит им узнать, что мы уехали… Месяц-другой надо побыть здесь еще; а потом и рапортовать. И чего Сулковский, или кто там сочинял эту телеграмму, спешат?

Алексеевский, соглашаясь, кивнул:

— Ты прав, Федор Михайлович, Колесникова не добили. Рапортовать о его разгроме — значит заниматься показухой. Но что делать, мы с тобой коммунисты, обязаны подчиниться партийной дисциплине.

— Ладно, поедем, — согласился Мордовцев. — Но об этом я там, на пленуме, буду говорить. Какой-то бюрократ сочинил телеграмму, а Сулковский, судя по всему, не вник, подмахнул и с плеч долой. А нам тут — начать да кончить.

— И все же с отдельными бандами теперь воевать проще будет, — подумал вслух Алексеевский.

— Как сказать! — запальчиво, все еще не остыв, возразил Мордовцев. — Они еще много бед нам принесут. Мелкие банды более подвижны, маневренны, ищи их!.. И главное — Колесников живой, черт бы его подрал! Это как флаг. Жаль, не уничтожил его Карандеев. На смерть парень пошел, а дело не сделал. У повстанцев, думаю, нет больше такого опытного в военном отношении командира… А что, Карандееву приказано было теракт осуществить, или как, Николай Евгеньевич?

— Нет, это его личная инициатива. Пошел с разведывательным заданием. Связника, оказывается, бандиты казнили, вот Карандеев и решил, видно, уничтожить Колесникова. Да, если б это получилось… Жаль парня, жаль!

Мордовцев, слушая комиссара, хмурился, расхаживал по просторной сельсоветской комнате (после боя в Лофицкой штаб красных частей вернулся в Твердохлебовку), думал, что чекисты должны были более тщательно продумать эту операцию, предусмотреть все возможные варианты. Он закрыл дверь в смежную комнату, где шумел на плите чайник — бойцы охраны собирались обедать, оживленно переговаривались.

— Ладно, теперь немного осталось. Возьмем под свой контроль… — Мордовцев не договорил, сильно закашлялся, хватаясь за грудь, согнувшись пополам, и Алексеевский твердо решил, что по приезду в Воронеж сразу скажет Сулковскому о болезни губвоенкома, о необходимости срочно положить его в больницу. — Что же касается остатков банд… Ну, за это дело чекисты возьмутся самостоятельно, тут, видимо, потребуется иная тактика.

Алексеевский встал, приоткрыл дверь в комнату охраны, сказал поднявшемуся от «буржуйки» бойцу:

— Дай-ка и нам по кружечке, Махонин. А то что-то мы с Федором Михайловичем озябли.

Через минуту-другую появился красноармеец с двумя кружками, с виноватой улыбкой нес их военкому.

— Токо у нас сахару нету, Федор Михайлович, — сказал он. — Уж который день один кипяток глушим.

Мордовцев молча махнул рукой, взял кружку, грел об нее пальцы.

— Тебе, думаю, попадет от Сулковского. — Он улыбнулся Алексеевскому. — Хотя и меня по головке не погладят, упустили все-таки Колесникова…

— Да брось ты, Федор Михайлович, — бодрее, чем, наверное, следовало, откликнулся тот. — Целую бандитскую дивизию расколошматили. Доберемся и до главаря.

— Хорошо бы, — рассеянно проговорил Мордовцев, плотнее запахивая шинель; подошел к печке, прислонился к ней спиной.

— Между прочим, Федор Михайлович, — Алексеевский думал о своем, — в политическом отношении банда прелюбопытнейшая! Мне, к слову сказать, жаль многих: ведь одурачили крестьян, горы золотые посулили, а это ведь надо суметь!.. Ну, иных, разумеется, запугали дезертиры — те не в счет, у нас с ними особый разговор будет… И Колесников… странно все-таки. Сколько лет в Красной Армии был, эскадроном командовал. Я уточнил по своим каналам: его и полковым командиром намеревались ставить… А подвернулся случай — врагом стал.

— Врагом он и был, Николай Евгеньевич, — убежденно проговорил Мордовцев. — Не строй ты на его счет иллюзий. Просто выжидал момент… Калитвянские кулаки не просто так в командиры его произвели, их ведь поля ягода! Пусть и не совсем Колесниковы кулаками были, но — из зажиточных, а значит, сочувствовали им, помогали. Другое дело рядовые, тут, конечно, посложнее, тут разбираться надо.

— Написать бы обо всем этом, — задумчиво сказал Алексеевский. Добавил смущенно: — Я, честно говоря, собрал кое-какие материалы, с редактором нашей губернской газеты хочу посоветоваться.

Мордовцев ласково глянул на него, улыбнулся:

— А я это, между прочим, по твоим воззваниям еще понял; носишь что-то в себе, размышляешь, к перу тянешься… А правда, Николай Евгеньевич, кто лучше нас с тобой рассказать про все это сможет? Мы и видели, и чувствовали, а главное — воевали. Пробуй!..

* * *
За Талами, километрах в двадцати от Кантемировки, за дальним бугром показались два всадника. Они, не приближаясь, явно рассматривали отряд — две брички и сопровождающий их эскадрон. Всадники некоторое время двигались параллельным курсом, то пропадая в ложбинах, то снова появляясь.

— Не иначе, как недобитые колесниковцы, — кивнул в сторону всадников Мордовцев. — Видишь: едут и боятся.

— Может быть, — рассеянно кивнул Алексеевский, думая о своем. — Ничего, посмотрят и сгинут. Что им еще остается?

— Федор Михайлович, разрешите пугнуть? — Командир эскадрона, черноволосый, в белой кубанке казачок, вплотную подъехал к бричке, рукоятью плетки показывал в сторону всадников. — Что-то они мне не нравятся. Прилипли, как банные листы…

— Да чего их пугать?! — отмахнулся Мордовцев. — Они и так напуганы. Оставьте, сами уедут. Да и на поезд бы нам не опоздать.

Всадники в самом деле скрылись скоро из глаз, и все успокоились, забыли о них. Тянулась однообразная зимняя дорога, колеса бричек тарахтели по мерзлому скользкому тракту, лошади трусили с опаской, фыркали недовольно. Эскадрон шел сбоку, по снежной неглубокой целине — снег податливо шуршал под десятками копыт. Ночь совсем уже растворилась в зимнем белесом мареве, но солнце так и не показалось; кажется, занималась метель, сыпалась с неба сухая колючая пороша, поднялся сильный боковой ветер. Ехать становилось все холоднее; Мордовцев кашлял, и Алексеевский с тревогой поглядывал на него — не заболел бы окончательно.

Бахарев, комендант губчека, ехавший вместе с Мордовцевым и Алексеевский, спрыгнул на дорогу, некоторое время, придерживая болтающуюся на боку кобуру с наганом, бежал рядом с бричкой. Махнул с улыбкой и Алексеевскому — мол, присоединяйтесь, Николай Евгеньевич, хорошо согревает, но тот отказался с ответной улыбкой — не замерз. Он вспомнил, как умело провел Бахарев операцию но разоблачению Выдрина. Несколько дней назад, после памятного разговора с Настей Рукавицыной, Выдрину дали якобы «очень секретную» телеграмму для Карпунина, в Воронеж. Внешне для телеграфиста все выглядело привычным, ничто его не насторожило. В телеграмме сообщалось о намерении Мордовцева выбить Колесникова из Терновки одним полком под командованием Белозерова. При этом говорилось, что будет применен и обходной маневр, отвлекающий внимание повстанцев, — до батальона пехоты с помощью курсантов-пулеметчиков ударят Колесникову во фланг, с высоких меловых бугров. Курсанты-де уже отправились в обход Терновки, взяв круто на юг, а к назначенному часу будут где нужно и огнем пулеметов поддержат пехоту.

Собственно, в этой телеграмме давался один из действительных вариантов наступления на Колесникова, который штабом красных частей был потом отвергнут. Выглядел он убедительным, разведка Колесникова вполне могла им воспользоваться, и если Выдрин не тот, за кого себя выдает…

Ночью Алексеевский сам пришел к Выдрину, дремавшему у аппарата, сказал, что срочно нужно передать «вот это», положил перед телеграфистом текст, на котором сверху было крупно написано: «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО». В телеграмме еще добавились просьбы к Карпунину и губкому партии — ускорить продвижение эшелона с кавбригадой Малонова: без конницы, мол, будут лишние потери.

Незаметно наблюдая за Выдриным, Алексеевский видел, как напряглось, изменилось тощее лицо телеграфиста, как, старательно шепча, тот шевелил губами, повторял текст.

— Не дай бог спутать чего, Николай Евгеньевич, — поднял он на чрезвычкома вороватые испуганные глаза, но тот лишь нахмурился — не отвлекайся, Выдрин, нельзя.

Продиктовав, Алексеевский свернул телеграмму вчетверо, сунул ее в карман гимнастерки, ушел. А час спустя в телеграфную нагрянули Бахарев с Розеном, сказали, что велено обыскать помещение — пропал из штабной комнаты важный документ. Выдрин заволновался, залепетал испуганное и просительное: чего, дескать, тут, у  с в о и х, искать? К тому же он и не выходил, вот и товарищ Алексеевский может подтвердить. Алексеевский, тихонько вошедший в телеграфную, бесстрастно стоял у притолоки двери в накинутой на плечи шинели, молчал. Бахарев выдвигал ящики стола, рассматривал бумаги.

— Есть! — сказал он сдержанно, потряс какой-то бумажкой. — Она самая.

Это была копия телеграммы, которую Выдрин записал по памяти, сразу, видно, после передачи ее в Воронеж.

— Зачем? — строго спросил Бахарев телеграфиста.

Выдрин трясся всем своим цыплячьим телом, а маленькие бегающие его глаза горели злым огнем ненависти.

— Арестовать! — Алексеевский шагнул к Бахареву, взял у него мятый листок с торопливыми, карандашом написанными словами. Да, текст был почти слово в слово, память у Выдрина неплохая.

— Да это я так… Товарищ Алексеевский!.. Ну, сижу, делать нечего, дай, думаю, напишу…

— А спрятал зачем? Для кого приготовил?

— Да какой приготовил?! Сунул просто…

— Разберемся. Иди.

Выдрина увели, место его заняла Настя Рукавицына, пришлось посылать за девушкой подводу — она жила на самом краю Россоши.

Выдрин запирался недолго: по-прежнему лязгая зубами, обмочившись, он теперь винил Колесникова, втянувших его через подосланных лиц вурдалаков-бандитов, незнакомого ему лично Бориса Каллистратовича, этого недобитого шкурника-белогвардейца, посредника-гонца, жившего неподалеку и возившего копии этих телеграмм в Старую Калитву…

Жалкий был вид у телеграфиста Выдрина, очень жалкий.

…Показался впереди, на дороге, всадник. По всему было видно, что спешил — гнал коня не жалеючи.

Спрыгнув у брички военкома, верховой, с красным от ветра молодым лицом, возбужденный быстрой ездой, кинул к шапке руку:

— Товарищ командующий! Комбриг товарищ Милонов просил передать командиру эскадрона Мелентьеву, чтобы он не задерживался в Кантемировке — бригада уже погрузилась в эшелон…

— Ясно, ясно, — остановил нарочного Мордовцев, сошедший с брички и слушающий доклад также с рукой у папахи. — Я и сам думал, что держим мы комбрига… Ну ладно, до станции тут теперь рукой подать… Мелентьев! — позвал он комэска, и тот тронул шпорами коня, подъехал.

— Мы тут сами, Мелентьев, — сказал Мордовцев. — Скачите в Митрофановку, вас ждут.

— Приказано было до Кантемировки вас сопровождать, Федор Михайлович, — проговорил командир эскадрона в некоторой растерянности.

— Ничего, ничего, — твердо стоял на своем Мордовцев. — Задерживать эшелон мы не имеем права. Да и, — он повернулся, повел рукой, — пусто вокруг, видишь? Кого бояться? Вон до бугра проводите, а там мы сами.

У Чехуровки простились с эскадроном. Мордовцев и Алексеевский пожали руку Мелентьеву, нагнувшемуся с коня, поблагодарили за помощь в разгроме банд. Комэска белозубо улыбался, козырял — мол, чего благодарить, товарищи командиры, наше дело военное… В следующую минуту эскадрон, подчиняясь его воле, резво ушел вправо — покатилось по снежной пустынной степи белое рыхлое облако. А брички одиноко загрохотали дальше.

— Давай остановимся в Смаглеевке, Николай Евгеньевич, — попросил Мордовцев. — Что-то я совсем… — он зябко передернул плечами, — продрог.

Алексеевский выдернул из кармашка часы на цепочке, согласился.

— Давай. Минут тридцать — сорок у нас есть.

В Смаглеевке — соломенной, в печных дымах деревушке — они спросили у катающейся с горки ребятни: где можно остановиться, чаю попить?

Вперед выступила закутанная до бровей девчушка, назвала смело:

— А вона, у Лейбы, Михайлы Тимофеича. Он у нас самый богатый, — добавила девчушка. — У него мед и самовар есть.

— Ишь ты, все знает! — засмеялся Алексеевский. — Как зовут-то тебя?

— Даша.

— А живешь где?

Девчушка показала снежной варежкой.

— А вона, возле Лейбы. Видишь, хата покосилась?

— Отец твой дома, Даша?

— Не-а! Они с дядькой Герасимом на войне сгинули. Врангеля в каком-то Крыму били… И мамка наша хворая.

— Да-а… Ну, спасибо тебе, Даша.

Лейба — в добротных валенках, в накинутом на плечи кожухе — вышел на крыльцо, встретил приветливо: распахнул ворота, и брички въехали во двор. Хозяин пообещал задать корма лошадям, «нехай командиры не беспокоются и идут себе в избу».

— Говорят, ты самый богатый в Смаглеевке, — шутил Алексеевский, — самовар имеешь. Угостил бы чаем, а, Тимофеевич? Померзли мы в дороге.

— Отчего не угостить? — добродушно гудел Лейба, и в черных его, глубоко посаженных глазах светились спокойные добродушные огоньки. — С морозу чай — в самый раз… — Он поторопил строгим взглядом домашних, застенчиво и с любопытством поглядывающих на заезжих людей, невестку и жену: — Ну-ка, Прасковья, Нюрка, соберить на стол. Да пошвыдче! Живее, ну!..

Вскоре зашумел, заиграл сердитым кипятком на столе ведерный почти, до блеска надраенный кирпичной крошкой самовар…


Колесников за минувшую ночь и половину этого дня[34] сколотил из разбитых своих полков новый отряд: с конницей и пехотой, вооруженной чем попало, насчитывалось теперь около трехсот человек. Он знал, что Мордовцев и Алексеевский едут в Кантемировку, знал, что сопровождает их эскадрон, связываться с которым не имело смысла: фронтовые рубаки наводили ужас на его конницу, тем более на пеших. Надо было поскорее уйти из Богучарского уезда, где население сплошь помогало Советской власти — сообщало чека и чоновцам о следовании банды, не давало продовольствия людям и корма лошадям, а в селах, где были отряды самообороны, вообще завязывалась перестрелка — там уже не до фуража и отдыха, унести бы ноги. Да, надо скорее вернуться в Калитву, там и с этим отрядом он будет хозяином положения: красные отправили уже конницу Милонова по железной дороге в сторону Ростова, вернулись в Воронеж курсанты пехотных курсов, двинулись куда-то полки Шестакова и Белозерова. Судя по телеграмме, перехваченной свояком, большевики из Воронежского губкомпарта решили, что с ним, Колесниковым, покончено раз и навсегда, отозвали даже своих командиров отчитываться на пленуме, праздновать победу. Оставили в том же Богучарском уезде два батальона пехоты да усилили отряды чека и милиции. Этим отрядам и приказано громить повстанцев до конца, не давать им покоя ни днем, ни ночью.

Эти сведения о силах и намерениях красных удачно добыл Сашка Конотопцев еще до боя у Твердохлебовки: попал в плен знающий эскадронный командир, молодой, насмерть перепугавшийся парень. Он охотно отвечал на вопросы, надеялся, видно, что его оставят в живых, но Сашка потом лично зарубил его…

Словом, о планах красных Колесников, хоть и в общих чертах, знал, усмехался почерневшими от мороза и ветров губами: рано прячете клинки, господа коммунисты! Не один еще из вас ляжет в эту мерзлую землю, отнятую у его батька, а значит, и у него самого, не один еще большевик завопит дурным голосом на самодельной дыбе — Евсей вон мастак на всякие штуки, ему только мигни!

Почти сутки шел Колесников с Мордовцевым и Алексеевским в одном направлении — на Кантемировку, но прятался в логах, лощинах. Круг через Кантемировку давал ему возможность выиграть время и пополнить банду: в тех же Талах к нему примкнули сразу пятьдесят два человека, ждали. В других селах пополнение шло не так успешно, но шло. За день прибавилось в отряде до двухсот штыков, да сабель у него было сто десять, а это уже кое-что, с такой силой можно проучить Мордовцева и Алексеевского…

Двое конных из разведки все время держали их отряд в поле зрения. Отряд явно спешил, эскадрон шел на рысях, быстро катились и брички. Пулемет на одной из них сдерживал Колесникова — у него, кроме сабель, ничего уже не было, последний пулемет брошен под Лофицкой, а обрезами много не навоюешь.

Не советовал ввязываться в бой и Митрофан Безручко: надо отдохнуть в Калитве, где-нибудь в лесах, залечить раны, собрать заново если не дивизию, то уж по крайней мере полк, а потом думать дальше. Говоря это, голова политотдела морщился, потирал бедро — все еще болело, проклятое, ныло.

За Бугаевкой Колесников решил повернуть на Фисенково, а там, через Криничную, — на Старую Калитву. Дорога была знакомая, ночью он должен быть дома. Конечно, сразу в Калитву соваться опасно, надо послать Сашку, разнюхать — как там да что, не оставили ли красные засаду. А пока побывать на Новой Мельнице, отоспаться, Лидку помять… Все ж таки молодая баба, не в пример Оксане…

Подскочил верхом Конотопцев — с красными, воспаленными от недосыпа глазами, с ухмыляющейся, знающей что-то рожей.

— Иван Сергеич! — негромко, перегнувшись с коня, сказал он. — Эскадрон-то красных… тю-тю! Повернул. Начальнички сами катют.

— Да ну-у? — не поверил Колесников. У него от этой вести радостно екнуло сердце. — Ах, собаки! Думают, курвы, что хана Ивану Колесникову, амба. Что его теперь и бояться нечего. Пришел и мой час, прише-ел!..

Он окинул повеселевшим взглядом понуро качающееся свое войско.

— Ты вот что, Конотопцев. Ленты красные найдутся? Нацепи-ка на шапки двоим-троим. Флаг бы еще красный… Рубаха красная есть? Давай рубаху, на палку ее цепляй, за рукава. Ленты вон тем нацепи: Маншину, Кунахову, Ваньке Попову… Сам нарядись, за командира будешь… Паняй!

…Через полчаса в Смаглеевку въехал небольшой, по виду чоновский отряд — с флагом, с красными лентами на шапках; бойцы нестройно горланили какую-то разудалую песню.

Конотопцев, ехавший первым, повернул к ребятне у горки, окликнул девчушку с розовыми, как яблочки, щеками:

— Где тут товарищи наши остановились, не знаешь?

Девчушка шмыгнула носом:

— А вона, у Лейбы. Чай небось пьют. У него самовар есть.

— Ага, чай пьют… Ну, спасибо тебе.

Четверка конных поскакала к дому Лейбы; скоро оттуда понеслись выстрелы, всполошившие все село.

Выстрелы эти были сигнальными — теперь на Смаглеевку из ближнего заснеженного оврага кинулась волчьей стаей вся банда…

Мордовцев, вышедший уже после чаепития во двор, видел, как приближались к дому конные — с красными лентами на шапках, со странным каким-то флагом. В следующую минуту отряд подскочил к воротам, открыл стрельбу.

Выскочили во двор Бахарев с оперуполномоченным Розеном; Бахарев бросился к пулемету, но в чекистов били уже со всех сторон, и он упал, схватившись за грудь. Упал и Розен, он был ранен в левую руку; здоровой рукой отстреливался из нагана. Из дома, из окон, вели огонь Алексеевский с уполномоченным продкома Перекрестовым и сотрудником губмилиции Поляковым, но что значили их три нагана против десятков винтовок и обрезов?!..

— Мыкола, кинь-ка в хату бомбу! — отчетливо услышал Мордовцев голос за воротами, и скоро один за другим ахнули в избе два взрыва, завизжали женщины.

Теперь бандиты навалились на плетни и ворота — те рухнули под бешеным напором, конные и пешие разъяренной, ревущей толпой хлынули во двор, хватали выбежавших из дверей и отчаянно кричащих женщин, бросившегося было к погребу Лейбу, мечущихся на привязи лошадей.

— В хату! В хату, Мыкола! И ты, Иван! — тонко и зло кричал Конотопцев. — Гляньте, кто там сховався! Кто в окна стреляв!.. Сюда его, на свет божий!

Схватили Мордовцева, бросившегося к пулемету, заломили руки, ударили прикладом винтовки по голове. Навалились и на Розена — тот зажимал ладонью кровоточащую рану.

— Раздевайтеся! — приказал им обоим Конотопцев.

В одном белье Мордовцева и Розена вывели на улицу, навстречу неспешно приближающимся всадникам, среди которых выделялись двое: один — угрюмый, заросший щетиной, с белыми ножнами шашки, а другой — рыхлый, громоздкий, сидевший как-то боком на вороном коне.

«Это и есть главари, — догадался Мордовцев. — Колесников и как его… Безручкин, что ли… А у Колесникова, точно, белая шашка…»

— Ну что, Конотопцев? — строго спрашивал Колесников; он и Безручко стояли уже перед пленными. — Остальные где?

— Остальные уже там, Иван Сергеич! — Сашка с кривой ухмылкой поднял палец вверх. — Крылышками машут.

— Алексеевский из них кто?

— Та не знаю, Иван Сергеич… Мабуть, там, в хате.

— Ладно, погляжу. Документы забрали?.. Хорошо, глядишь, пригодятся. — Колесников перевел глаза на Мордовцева. — А ты, значит, военком?

— Да.

— Угу… Ну шо: победив Колесникова? А, военком? Штаны-то твои где?

Окружившие их бандиты захохотали, кто-то сзади пнул Мордовцева.

Мордовцев молчал, переступал босыми ногами на снегу. Розен качал на весу раненую руку, морщился.

— Ты гляди, Иван, не плачут коммунисты, прощения не просят, а? — Безручко с иезуитской ухмылкой обращался к Колесникову. — Гордые, мабуть. Нет бы поплакать, на коленки упасть… Терновку нашу спалил, гад! Ну-ка, Мордовцев, подними голову повыше, а то плохо тебя бачу. Шо ты зенки-то опустил? Стыдно, да?.. То-то, не гоняйся за Колесниковым!.. Да не гляди ты на меня так, я не из пугливых, ляканый-переляканый… Дети есть?

— Кончай, собака! — Мордовцев плюнул кровью. — Все одно, недолго тебе осталось!

— О-о, грозит еще. Значит, есть детки, да? Жаль, останется семя, надо и их… А батьку мы зараз вот так! — И Безручко резко взмахнул клинком.

Розена добил Евсей; упросил Колесникова поизмываться над раненым большевиком-чекистом, велел трясущемуся от страха Лейбе принести пилу — мол, сейчас тебе, большевистский прихвостень, дров напилим… Пилы не нашлось, и тогда Евсей развалил пленника надвое страшным ударом сабли…

Вокруг, кровожадно ощерясь, гоготали бородатые, звериные хари, а кони дружно и испуганно вскидывали головы, шарахались в стороны. Пахло горячей кровью…

Принесли документы убитых; Колесников с Безручко, спрыгнув с коней, разглядывали их с любопытством.

— И печатка есть, гляди-ка, Иван! — Безручко подбросил на ладони коробочку, испачканную чем-то фиолетовым. — Будем теперь им на лбы штампы ставить, ага?

Колесников пошел в дом; ходил среди убитых, всматривался в лица. Остановился возле Алексеевского, долго разглядывал его молодое, застывшее в последней смертной муке лицо с курчавой бородкой. Валялся рядом с рукой комиссара наган, из виска все еще сочилась кровь.

«Ну вот, свиделись, — злорадно думал Колесников. — Гонялся-гонялся ты за мной, а сам лежишь… И последнюю пулю себе, выходит, приберег?..»

Колесников потоптался у трупа, жадно вглядываясь в открытые глаза Алексеевского; почудилось, что тот шевельнулся, потянул руку к нагану, и Колесников в страхе отскочил, схватился за эфес клинка…

Оглянулся — не видел ли кто его трусливого прыжка; носком сапога отбил подальше наган… Подумал: а он бы сам не стал стреляться, не поднялась бы рука. Да как это — самого себя?!..

«А я Алексеевского не стал бы убивать, — думал Колесников, уже выйдя на улицу и садясь на коня. — Я б его с собой возил, гнул бы его на свою сторону. Молодой же он был, сломался бы. Сломали бы!» — скрипнул зубами, вспомнив лесное приспособление Евсея, с помощью которого тот выворачивал пленным красноармейцам руки и ломал им кости; в следующую минуту Колесников понял, что ничего из этой затеи у него не получилось бы — был же в его руках парень из чека, страшные муки принял, а не дрогнул.

«И кому вы нужны со своим геройством? — угрюмо думал Колесников, трясясь впереди своего отряда по безрадостной ледяной дороге. — Кто вспомнит о вас? Валяйся там, у окна…»

Повел ссутулившимися, обвислыми плечами, исподлобья, по-волчьи, оглядел расстилавшуюся перед глазами степь. Холодно, кляп ей в рот, этой зиме! Захвораешь еще чего доброго!

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

В Старой Калитве красных не оказалось, и Колесников, выставив посты, расположился в слободе на короткий отдых. Было объявлено, что «утром полк уйдет», куда и зачем — никто не знал, а штабные будто воды в рот набрали. Безручко на вопросыбойцов похохатывал, жал круглыми плечами, Конотопцев лишь презрительно сплевывал и щурился подозрительно: «А яке тебе дило? Куда командир поведет, туда и пийдешь. Поняв?» Резко и зло высказался Богдан Пархатый, теперь начштаба при Колесникове. Когда Демьян Маншин на пару с Гришкой Котляровым поинтересовались у нового штабного о дальнейших планах, Пархатый в ту же секунду рубанул: «Мы завсегда будем одним делом заниматься, коммунистов резать. Поняли? Резать и убивать!»

Демьян дернулся от последних этих слов, хотел было возразить, но промолчал; позже признался Котлярову, что сил больше нету заниматься бандитскими этими делами, хватит, сколько уже крови пролили, а ради чего? Воевать больше смысла нету, дорожка тут одна, к расстрелу, надо, пожалуй, бросать и идти в чека каяться, может, и простят — обещают же тех, кто придет с повинной, не трогать. Гришка внимательно слушал Демьяна, вроде бы и соглашался, но сейчас же побежал к Конотопцеву и доложился.

Демьяна стащили с печи, где он, кое-как помывшись в корыте с помощью жены, заснул только что тяжелым и тревожным сном; он и не понял сначала, за что его бьют.

В штабную избу Демьяна ввели трое: Евсей, Кондрат Опрышко и Стругов. Никто из них ничего не объяснял, а Стругов, собачье отродье, все норовил попасть кулаком в зубы.

Колесников со штабными, судя по всему, спать в эту ночь не думали: стол ломился от бутылей с самогонкой и закусок, взвизгивала в соседней комнате гармошка, за ситцевой занавеской пьяно хохотала какая-то женщина. За столом восседали кроме Колесникова Безручко, Богдан Пархатый и старокалитвянские кулаки — Назарук и Кунахов.

Демьян стал перед столом.

— Ну! — грозно уставился на него Колесников и все враз стихло, даже гармошка смолкла. — Шо скажешь, Маншин? Надоело, значит, воевать, а? К бабе своей захотел?.. Так-так. А мы, выходит, свободу тебе должны добывать, лучшую жизню готовить? Землю от коммунистов очищать. Так?

— Да я… Я ничого, Иван Сергеевич, — стал оправдываться, вилять Маншин, сообразивший, наконец, в чем дело. — Брякнув с горячки. Людей, кажу, богато побило, весна скоро, пахать некому будет.

— Ишь, умный какой! Об чем заботится! — гулко затрубил Назарук. — А командиры не понимают ничого, да? Телячья твоя мозга! Коммунисты тебе знаешь як напашут на спине да чудок пониже!

За столом, поддерживая Назарука, дружно загомонили.

— К стенке Демьяна, чего там! — подзуживал Кунахов. — На кой ляд он нужен нам, такой воин!

— Шомполов ему горячих, чтоб неделю на зад сесть не мог!

— Проучить его, окоротить язык!

Назарук наклонился к уху Колесникова, что-то сказал. Тот властно кивнул терпеливо поджидающему в углу горницы Евсею:

— Всыпь ему!

Евсей обрадованно вскочил, деловито сгреб Демьяна за шиворот, потащил. С порога уточнил у Колесникова:

— Як его казнить, Иван Сергеич: шоб робыв или шоб хворав?

— Чтоб командиров своих почитал, — подал голос Безручко, и все довольно и одобрительно загудели, замотали головами — так, политотдел, так!

Били Демьяна тут же, во дворе штабного дома. Евсей приладил к столбу проволоку, Маншина подвесили за ноги и полосовали вожжами и чем-то тяжелым по спине. Евсей показывал Опрышке и Филимону, куда бить, чтоб побольней и не было крови, а сам все ходил вокруг, приглядывал; потом изловчился и ногой выбил Демьяну четыре зуба.

«Ладно, Иван Сергеевич, ладно, — плакал Демьян, сплевывая кровь. — Думал, и вправду ты за бедняков печешься. А теперь недолго тебе над людьми измываться, недолго. Глядишь, и зачтут в чека твою смерть, простят меня…»

Домой Маншина уже не отпустили: велели умыться и поставили охранять сани с оружием. Он стоял у сарая вместе с другим часовым, слушал фырканье лошадей, шуршание сена и с ненавистью смотрел на ярко светящиеся в ночи огни штабного дома. Разбитые десны болели, во рту от сочащейся еще крови было солоно и горько.


Этой же ночью Колесников побывал дома. Никто из домашних не спал, слух о приходе «полка» распространился по слободе с быстротой молнии. Многие старокалитвяне сбежались на площадь у церкви, сам собою возник сход. В голос кричали женщины, жены, матери и сестры убитых; Колесников подгребал теперь в свое войско и хромых, и кривых, и всяких. Бабы проклинали войну и эту смертную бойню, которую затеяли их слобожане, ругали Колесникова с Безручко, говорили, что хватит лить кровь, сколько горя и слез кругом… Выделялся в этом праведном женском хоре высокий молодой голос: он притягивал к себе, заставлял прислушиваться, думать. Толпа, стихийно сбившаяся у церкви, обернула сейчас растерянные, большей частью испуганные лица на этот голос, невольно потянулась на него, плотно окружая говорившую — совсем еще девчонку, в вязаном платке и ладном полушубке.

— Кто это говорит? Кто? — тянули шеи те, кто стоял поодаль, кому не было видно девушку.

— Да Щурова это, Танька, — откликались передние. — Комсомол недобитый.

— Сам ты недобитый, дурак! Крови тебе мало?! Залил зенки и гавкаешь. Правильно она говорит.

— Ну нехай пока поговорит. Мы тут уже слухали кой-кого.

— Ой, дочка, — испуганно всплескивала руками пожилая женщина. — Да что ж она, или не боится бандитов? Они ж, проклятые, ни перед чем не остановятся.

— Цыц, Дарья! Какие ще бандиты?! Думай, шо говоришь. Освободители наши, а ты… Посторонись-ка!

— Это ты, Марко?! — Дарья в прикрикнувшем на нее мужике не сразу узнала Гончарова, заросшего волосом, грязного, с дикими какими-то глазами; за ним молчком лезли еще трое.

— Гончаров! Гончаров! — ледяным ветром дохнуло по толпе, и она вдруг распалась надвое, давая дорогу этим четверым. Гончаров стоял теперь за спиной Татьяны Щуровой, слобожанки и комсомолки, дочки красного командира Петра Николаевича Щурова.

— Вас всех обманули и запугали! — звонко говорила Таня. — Колесников и его штаб — никакие это не освободители, это враги трудового народа. Это изверги и бандиты. Они убивают и мучают невинных людей, они хотят вернуть власть кулаков и…

Гончаров выстрелил девушке в спину; Таня, широко раскрыв от ужаса и боли глаза, рухнула на истоптанный грязный снег. Марко же, как и трое его дружков, скалясь, палили в воздух из наганов и обрезов, наслаждаясь переполохом.

Повыскакивали на крыльцо полуодетые штабные, клацали затворами винтовок часовые; с колокольни, на всякий случай, полоснул поверх крыш пулемет, ахнуло еще с пяток выстрелов, потом стихло все, умерло.

Гончаров, ухмыляясь, стоял перед Колесниковым.

— Здоров, Иван Сергеевич!

— Здорово, Марко, здорово!.. Где тебя черти носили?

— Да носили… Х-кха!.. Помирать кому охота? От красных хоронился, чуть было в плен к ним не попав… А тут, чуем, вы до дому повертались.

— Ну, не до дому и не все вернулись. — Лицо Колесникова ожесточилось. — Кто в честном бою полег, а кто в камышах отсиживался да чужих баб тискал.

— Баб много, Иван Сергеевич, не обижайся. Табун еще тебе пригоню… А Таньку, — он наганом показал себе за спину, — жалеть нечего, красная она до пяток.

— Грехи, выходит, замаливаешь, Марко? — усмехнулся, покуривая, Безручко.

— Может, и так. — Гончаров с наглой рожей уставился на начальника политотдела. — Но к Таньке еще шесть комиссаров прибавь и двух милиционеров, без дела не сидели.

— Ладно, потом разберемся, — махнул рукой Колесников. — Холодно тут, айда в дом. Там потолкуем.

…Сейчас, вспоминая все это, животный свой страх перед Гончаровым (этот не остановится и перед ним, командиром, пулю всадит и не охнет), Колесников ехал к своему дому. Особого желания появляться перед родными у него не было; мать, кажется, все ему сказала тогда, на Новой Мельнице, настроила против него, не иначе, и жену, и сестер. Как же: муж — главарь банды, убийца! Да кто бы из них жил сейчас, если бы он не сделал такого шага?! И как им объяснить, что при красных они из нищеты никогда не вылезут, будущая коммуна, уравниловка, не позволит даже самым трудолюбивым крестьянам иметь больше других, хоть ты лоб расшиби! Ведь большевики прямо говорят: все равны, все одинаковы… А! Без толку бабам это говорить, овца и та скорей поймет!

Домашние встретили его молчанием. На приветствие ответила одна Настя, меньшая из сестер, да и то скороговоркой, с оглядом на мать. А уж мать — та вообще за ухват взялась, чугунки ей понадобилось срочно ворошить!

— Переодеться дай! — глухо, отрывисто сказал Колесников старшей из сестер, Марии, и та кинулась к сундуку.

— Оксана где? — спрашивал Колесников у матери.

— Ушла она, — ответила Мария Андреевна, не разгибаясь от печи.

— Ну ладно, вернусь вот… — многозначительно пообещал Колесников; он наскоро переоделся, пожевал картошки с солеными огурцами и ушел, не простившись. И ему никто ничего не сказал вслед.

* * *
По указанию Колесникова выпороли и «бойца для мелких поручений» Сетрякова за потерю бдительности. Имелся в виду побег «жинки» атамана, Соболевой, кончившийся «вынужденной мерой, убийством последней» — так было сказано в приказе, который сочинил новый начальник штаба, Пархатый. Стругову в этом же приказе объявлялась благодарность «за решительные действия, а также за точное исполнение распоряжений командира».

Пороли Сетрякова на виду, за плетнем штабного дома, все те же Евсей с Кондратом Опрышко. Дед повизгивал, дергался в одном исподнем на специально принесенной для экзекуции широкой лавке, слезно просил «Евсеюшку» не позорить его перед честным народом, но Евсей лишь посмеивался, охаживая пучком мерзлой лозы тощий дедов зад, приговаривал при каждом ударе, что «военна дисциплина для усих одна и треба сполнять ее и старикам, и молодым».

За плетнем собралась толпа зевак, парубки улюлюкали, подбадривали Евсея и Кондрата, который сидел на ногах Сетрякова, а сердобольные бабы охали и потихоньку возмущались: да что ж это деется? Старика лупцуют…

Кончилась экзекуция совсем весело: сквозь толпу прорвалась вдруг Матрена, жена Сетрякова, выхватила у Евсея лозу, под хохот и свист парубков сама вытянула деда по спине, а потом велела ему одеваться и повела домой.

Сетряков шел впереди Матрены, опустив от горя седую простоволосую голову, стыдясь смотреть на слобожан — вот тебе и коня дали, и сани… Эх! Старого воробья на мякине провели!..

Сбоку скакал на одной ноге Ивашка-дурачок, выкрикивал обидное:

— Побил комиссаров! Ага! Побил комиссаров!..

…К вечеру банда снялась из Старой Калитвы. Отдохнувший и внешне бодро выглядевший полк тем не менее вяло тащился по улицам слободы, покидал дома с явной неохотой. Стало, наконец, известно, что Колесников принял решение уйти в Тамбовскую губернию, на соединение с Антоновым, а если не получится (красные могли перерезать путь на север), то на Украину, к батьке Махно. Можно было пойти и на юг, к Фомину, но юг Воронежской губернии крепко теперь держали чоновцы и отряды чека, пробиться без боя, незаметно, нельзя. А чем еще кончится бой — одному богу известно. Да, надо идти к Александру Степановичу, тот ведь пожелал «лично свидеться и обсудить план дальнейших совместных действий».


Через день с большим, хорошо вооруженным отрядом влетел в Старую Калитву Наумович. Последние сутки он, что называется, висел на хвосте у Колесникова — тот метался между Нижним Кисляем, Калачом и Шиповым лесом, прячась в него от чекистов, как улитка в раковину. Боя Колесников явно избегал. Судя по поведению банды, она стремилась уйти из губернии, скорее всего на Тамбов, и Наумович всеми силами старался помешать ей осуществить этот замысел.

Отчаявшись уйти невредимым и без потерь, Колесников ринулся напролом — снова на Калач, а потом на Новохоперск, где в коротких кровавых стычках потерял многих, в том числе и нового начальника штаба — Пархатого.

«Полк» таял на глазах: бойцы потихоньку разбегались — и от страха за будущую расплату, и от нежелания идти в соседнюю губернию: дома и прятаться лучше, знакомые все места, и убьют — так тоже дома, будет кому и похоронить, и поплакать над могилой…

Такие настроения у повстанцев передал Наумовичу пленный, назвавшийся Григорием Котляровым. Он сообщил, что с Колесниковым осталось человек пятьсот, не больше, но все это «отпетые», эти не побегут и в чека не явятся. Себя же Котляров выдавал за подневольного, он-де никого из красных пальцем не тронул, а просто так на коне скакал да самогонку пил. Наумович сказал Котлярову, настороженно с надеждой заглядывающему ему в глаза, что следствие и ревтрибунал разберутся что к чему, отправил бандита под конвоем в Павловск. В самый последний момент хотел спросить, живой ли там Демьян Маншин?.. Но не спросил, передумал. Да и что бы это дало? Хоть он, Наумович, и отпустил Маншина сознательно, с надеждой — должен же он понять что к чему, не ребенок! — но надежда эта была слабой.

Колесников с боем прорвался через деревню Алферовка близ Новохоперска и Хоперскими лесами двинулся на Каменку, к Антонову. Но цели он своей достиг не скоро…

А Наумович вернулся в Старую Калитву. В потрепанной его записной книжке значились фамилии: Назарук, Кунахов, Сетряков, Ляпота, Прохоренко…

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Начальнику Главного оперативного штаба армий Тамбовского края

АНТОНОВУ А. С.

РАПОРТ
Настоящим доношу, что 24 февраля сего года в Кабань-Никольское из-под Богучара Воронежской губернии прибыл партизанский отряд под предводительством Ивана Сергеевича Колесникова численностью 500 человек при 9 пулеметах. Цель прибытия Колесникова в наш район — связаться с армиями нашего края и решить несколько общих боевых задач. По сообщению Колесникова, Махно разделился на две части, из которых одна пошла на Полтаву, а другая — на Ростов н/Д. Колесников со своим отрядом прошел весь юг России, он очевидец поголовного восстания этого края. Колесников совместно с командиром 3-й бригады 26 февраля осуществил набег на станцию Терновка Юго-Восточной ж. д., где завязался упорный бой с противником, продолжавшийся с 9 утра до 2-х часов дня. Противник упорствовал, но доблестными партизанами был совершенно смят и уничтожен. Удалось уйти 15—20 человекам с одним пулеметом и только благодаря прикрытию артиллерии. Взято в плен 100 человек, один пулемет «максим», три воза винтовок и масса патронов. Убито у противника 150—200 человек. Наши потери ничтожны.

Прошу вас об установлении связи с 1-й армией и отрядом Колесникова, а если найдете возможным, прибыть в наш район для окончательного разгрома противника.

И. ГУБАРЕВ,
начальник штаба 1-й партизанской армии Тамбовского края
27 февраля 1921 года

* * *
В Каменку, в штаб Антонова, Колесников попал лишь в середине марта. Бои с частями Красной Армии следовали один за другим; под Туголуковом красные в короткой схватке вырубили эскадрон повстанцев. Колесников, всячески избегая дальнейших потерь, кинулся на Кропоткино. Но там его встретил сильный артиллерийский и пулеметный огонь, потом навалилась конница, и он спешно повернул на юго-запад. Его отряд перешел железную дорогу в районе станции Бочарниково, укрылся в лесу. От первых легких побед на тамбовской земле остались лишь воспоминания; всюду воронежские повстанцы натыкались на регулярные части Красной Армии, вынуждены были с боями прокладывать себе дорогу.

Наткнувшись в Кабань-Никольском на 3-ю бригаду Первой антоновской армии, на виду у «тамбовских партизан», Колесников на радостях, а главное, для укрепления своего положения, напал на станцию Терновка, перебил около двух рот красных, надеясь на дальнейшее скорое продвижение вперед и на встречу с Антоновым. Но командир этой 3-й бригады Жердев сказал, что Александр Степаныч воюет нынче под Кирсановом, идут там затяжные бои, чем дело кончится — неизвестно. «Бей красных пока здесь, под Никольским, вместе с нами». Жердев доложил рапортом начальнику штаба первой армии Губареву, тот, как это и положено, настрочил свой рапорт Антонову, и дело на этом кончилось. Никаких указаний из Главного оперативного штаба не последовало, Колесников мог, судя по всему, принимать самостоятельные решения…

В лесу, у станции Бочарниково, отряд его простоял всю ночь. К утру выяснилось, что взвода бойцов, примкнувшего в последние дни, нет — как корова языком слизала. Унесли они с собой и два пулемета.

Выслушав доклад Митрофана Безручко о дезертирах, Колесников выматерился, велел строиться, мрачно сказал бойцам:

— Лошадей надо кормить и самим жрать надо. Все наши фуражи остались там, — махнул неопределенно рукой, — никто не подаст, не ждите. Идем сейчас на Хомутовку, возьмем, что сумеем. А не сумеете — пеняйте на себя.

Тронулись в путь. Утро поднималось хмурое, безрадостное. Хрустел под копытами коней мартовский рыхлый снег, лес стоял угрюмый, черный. Бесновался наверху, в вершинах голых дубрав ветер, сердито трепал макушки деревьев, швырял в лица людей то запутавшийся в ветвях прошлогодний лист, то сухую веточку рябины, то клок шерсти. Пахло уже весной, воздух стал теплее; дохнуло из низины влажным перегноем, журчал поблизости ручей, пробовала голос какая-то пичуга…

— Нужны мы этому Антонову, як собаке пятая нога, — сказал вдруг Безручко, ехавший рядом с Колесниковым, и тот, думавший об этом же, вызверился на начальника политотдела:

— Шо за речи, Митрофан?! Стыдно слухать. Бойцам не вздумай глупость эту ляпнуть.

— Та бойцам, понятное дело, не скажу, Иван, — усмехнулся Безручко. — И так уже половины нема.

Они негромко поговорили меж собой, решили, что на ночь надо выставлять усиленные караулы и тех, кто решится покинуть лагерь без разрешения, — стрелять.

В Хомутовке оказался небольшой отряд милиции. С ним быстро и свирепо расправились, никто из милиционеров живым не ушел. Потом набросились на дворы — тащили все, что можно было съесть, резали коров, свиней, ловили кур и гусей, перебили у одного из хозяев целый выводок кроликов. Запахло в Хомутовке жареным мясом, на улицах села горели костры, булькало в реквизированных чанах варево. Не забыли и о лошадях, кормили их сытно, впрок, овес брали с собой — хоть по торбе, по сидору.

На следующий день в Чуевке вакханалия повторилась, многие бойцы ударились в пьяный загул, у зажиточных селян в большом количестве нашлась самогонка, тут, в Чуевке, можно было и постоять дня три-четыре. Но к вечеру Колесникова настиг кавалерийский отряд, в жестокой схватке красноармейцы вырубили до полусотни пьяных повстанцев. Колесникову с Безручко стоило большого труда удержать свое войско от позорного бега — красных было раза в два меньше, но дрались они с отчаянной решимостью и злостью, ни перед чем не останавливались. Сытым же, полупьяным «бойцам» Колесникова вовсе не хотелось умирать в этот распогодившийся, брызнувший ярким солнцем день. Дрались кое-как.

Колесников бросил раненых, увел отряд от окончательного разгрома на Уварово и Нижний Шибряй, потом снова пересек железную дорогу, кружил возле Синекустовских Отрубов, Туголукова, Степановки — ждал появления Антонова.

Дней через десять, когда в отряде у Колесникова осталось около четырехсот человек, разведка донесла: Александр Степанович прибыл, в Каменке. Говорят, раненый, злой, никого не хочет видеть…


Антонов заставил ждать Колесникова довольно долго. Даже в тот день, когда была уже назначена встреча, он принял командира воронежских повстанцев лишь к вечеру.

За закрытыми дверями штабной комнаты слышался визгливый высокий голос начальника Главоперштаба — Антонов распекал какого-то нерадивого хозяйственника за плохое снабжение армии фуражом и продовольствием.

— …А чего ты с ним цацкаешься? — кричал Антонов. — Всех, кто нам мешает, — башку долой и в яругу! Никого уговаривать не надо, поймут потом. Подозрительных, которые и нашим, и красным, — в яругу! Предатели в политическом отношении нам вредные. Борьба идет кровавая, смертная. Поймают нас с тобой красные — пуля в лоб…

Александру Степановичу стали, видно, возражать, голос говорившего человека показался Колесникову знакомым — он прислушался…

Антонов снова закричал:

— Я тебя расстреляю, Лапцуй, если ты не обеспечишь продовольствием хотя бы мой резерв. С пустым брюхом и разбитой башкой… вот, видишь?.. воевать не собираюсь. Где хочешь, там жратву и сено для коней находи! Отымай у красных, мотайся по деревням, грабь, а лучше сказать, бери взаймы, потом рассчитаемся… Иди.

«Неужели Ефим?» — успел подумать Колесников, а Лапцуй, калитвянский их житель, дослужившийся в старой армии до поручика, мокрый сейчас от пота, с красным лицом выходил из дверей горницы, ничего, кажется, не видя перед собой. Закрыв двери, Лапцуй с облегчением перевел дух, выхватил из кармана красных галифе платок, вытер лоб и шею, встряхнул пышными кудрями: «Ох, злой нынче атаман, куда к черту!» — сказал он, обращаясь к сидевшим на стульях мужикам и тут же увидел вставшего ему навстречу Колесникова. Развел руки:

— Ива-ан? Ты, черт?

— Я, кто ж еще?!

Колесников шагнул к Лапцую, подал тому руку, но Ефим порывисто заключил его в объятия, даже от пола приподнял.

— Слыхал, слыхал, что воюешь с красными, — радостно говорил Лапцуй, от которого несло водкой и жареным луком. — Молодец!.. Шашка моя целая?

— Целая, вот она, — показал Колесников. — Память, как же.

— И я тебя вспоминаю, Иван. Не помог бы ты мне тогда… а, чего говорить! Давно бы червей кормил. Так… — Ефим отступил на шаг, разглядывал Колесникова. — Так ты у нас теперь? Или как?

— Да вот, прибыли. — Колесников кивнул за окно, где в отдалении дожидался его отряд. — Так сказать, за подмогой к Александру Степанычу и инструкциями.

— Ну, насчет инструкций не сомневайся, у Степаныча за этим дело не станет. — Лапцуй оглянулся на дверь, из которой только что вышел, нервно засмеялся. — А подмогу… — Он осекся, сменил разговор. — Выглядишь ты, брат, не очень, а? Зарос, глаза провалились. Хворый, чи шо, Иван?

— Хворый не хворый… — Колесников натянуто улыбнулся. — Харчевен в лесу маловато, а так бы ничего. А ты кем тут?

Лапцуй не успел ответить, дверь снова отворилась, в переднюю вышел адъютант Антонова — холеный, чистый, в блестящих сапогах, спросил начальственно: «Кто тут Колесников?» — Оглядел его с головы до ног, брезгливо повел носом, велел снять шинель и шапку, почистить веником сапоги. Хотел потребовать что-то еще, но сдержался.

«Тебя бы туда, где я был, — зло подумал Колесников. — Покрутил бы тогда носом».

— Ты потом ко мне давай заходи, Иван, — сказал Лапцуй. — От церквы второй дом, ставни голубые, увидишь. Живу там у одной…

Колесников торопливо кивнул, пригладил пятерней всклокоченные, давно немытые волосы, шагнул вслед за адъютантом в просторную светлую горницу, где за столом, у окна, сидели двое, выжидательно и молча смотрели на него.

«Который же из них Антонов? — растерялся Колесников. — Надо было бы спросить у этого чистоплюя…» Выбрал крутолобого, с повязкой на шее, в распахнутом френче, доложился по форме — мол, командир воронежских повстанцев прибыл на соединение.

Антонов вскочил, быстрыми мелкими шагами подошел к Колесникову, который стоял навытяжку, подал руку: «Здоров, Иван Сергеевич, здоров!» Бесцветными, водянистыми глазами, в которых стоял погребной холод, равнодушно оглядел Колесникова. Небольшого роста, хилый телом Антонов смотрел на Колесникова снизу вверх, куда-то в подбородок; повернув голову, сморщился от боли в шее.

— Командир дивизии, говоришь? Ха-ха! Ты слышал, Александр? — повернулся Антонов к тому, второму, но он никак, казалось, не прореагировал. — Мне доложили, Колесников, что с тобой человек триста, не больше.

— Четыреста, Александр Степанович, — несмело поправил Колесников. — Многих побили, кое-кто в лесу… Короче, сбежали…

Он говорил еще, объяснял, что было на пути сюда, в Каменку, но никакого сочувствия, даже понимания в лице Антонова не видел. Понял вдруг, что никому нет здесь до них, воронежцев, дела, что жалкие остатки дивизии вызывают к нему, Колесникову, лишь легкое сочувствие, а может быть и подозрение, неприязнь — зачем пришел? где полки? орудия? пулеметы?.. Но разве не знает Александр Степанович о боях сначала там, на воронежской земле, и теперь у них на Тамбовщине?! Разве не докладывали ему, что Колесников воевал успешно, держал в напряжении целую губернию. И было бы у него побольше оружия!.. Эх, не на такой прием он рассчитывал, ждал, что Антонов, к которому он так стремился, скажет что-то другое и по-другому пожмет руку, а здесь — ледяные, безжалостные глаза, упреки с первых же слов…

Скрипя сапогами, подошел тот, второй, в офицерском, под желтой кожаной портупеей кителе, с лицом припухшим, мятым. Буравил Колесникова угольно-черными главами, рассматривал откровенно, с заметным интересом. «Богуславский я», — сказал отрывисто, пожал руку Колесникову, сильно и цепко. Прибавил:

— С прибытием, Иван Сергеевич.

— Спасибо, — невеселым эхом откликнулся Колесников и пошел вслед за Антоновым, властным жестом позвавшим его к столу, на котором вперемешку лежали: штабные, исполосованные цветными карандашами карты, полевой бинокль с треснутой линзой, какая-то потрепанная книга, деревянная кобура с маузером, лохматая баранья шапка.

Все трое (адъютант после доклада вышел, явно намеренно, для Колесникова щелкнув каблуками) сели за стол, молчали какое-то время, все еще приглядываясь друг к другу, утверждаясь в своих первых ощущениях. Антонов поправлял на шее повязку, осторожно поворачивал голову туда-сюда.

— Мы посылали тебе целый обоз оружия, Колесников. Где он? — спросил Антонов, глянул исподлобья. Колесников намагниченно разглядывал его руки, с короткими нервными пальцами, с обкусанными ногтями. Он не в силах был поднять глаза, вернуть себя в нормальное состояние — Антонов странно действовал на него. Колесников с первой же минуты почувствовал, что боится этого человека, боится возразить ему, сказать то, что хотелось.

— Обоз перехватили чекисты, Александр Степанович. Узнали, чи шо…

— Ты мне тут не «чишокай»! — истерично закричал Антонов и ладонью треснул по столу. — Расплодил шпионов в штабе, а теперь «чекисты перехватили»! Я этот обоз по винтовочке тебе собирал, сколько красных положил!..

Антонов вскочил, забегал по горнице, полы его темно-зеленого френча разлетались в стороны от резких движений рук; остановился перед Колесниковым, бил себя тощим кулаком в грудь.

— Я надеялся на тебя, Колесников! У тебя в руках была дивизия! Дивизия! Народ пошел за тобой, поверил. А ты что? Пьянки, гулянки, свадьбы!.. Мало тебе баб?! — Антонов с размаху плюхнулся на стул, тыкал пальцем в карту. — Я планировал совместные действия в вашей губернии. Мощные удары по Борисоглебскому и Острогожскому уездам вынудили бы коммунистов бежать без оглядки на все четыре Стороны. А потом ахнули бы и по Воронежу. У Языкова все было подготовлено, продумано… Тьфу! Теперь что? Четыреста человек он привел. Вот спасибо, вот обрадовал! Да ты понимаешь или нет, что загубил в своей губернии такую силищу! Такую силищу! — повторил Антонов, потрясая кулаками. — Наша партия социалистов-революционеров вела все эти годы огромную подпольную работу, ты пришел на готовое и — загубил. Загуби-и-ил, кобелина проклятый!..

«Сейчас он схватит маузер и… тогда все, тогда конец, — тоскливо подумал Колесников. — Хоть в ноги падай, проси пощады».

Заговорил Богуславский; спокойный его голос подействовал, видно, на Антонова. Начальник Главоперштаба обмяк, сидел, внешне безучастный к дальнейшему разговору, по-прежнему морщился. Выпуклый, нависший над глазами лоб Антонова стал красным от крика, повязка на шее мешала ему, раздражала.

— Ты вот что, Иван Сергеевич, — ровно говорил Богуславский. — Маху с дивизией, конечно, дал, жалко. Но хорошо, что сам пришел. Бойцы — дело наживное, проведем мобилизацию, найдем тех, кто дезертировал… Отряд твой полком будет называться, Первым Богучарским, понял? И действовать пока будешь в Борисоглебском уезде. Оружие…

— Оружие пусть добывает где хочет! — крикнул Антонов. — У коммунистов! Ни одной винтовки больше не дам. Вот ему, а не винтовки! — и быстро свернул кукиш, вытянул руку в сторону Колесникова.

— …Войдешь в состав Первой армии, — продолжал Богуславский. — Подчиняться будешь Ивану Губареву, он теперь этой армией командует, Борщева убили. Набирай силу, Иван Сергеевич, потом снова двинешь на Воронежскую губернию, нельзя оголять наши территории…

Первый помощник и заместитель Антонова, бывший подполковник царской армии Александр Богуславский говорил еще долго. Он, наверное, понял состояние Колесникова, старался сгладить неласковый прием, подбодрял. На словах у Богуславского выходило все хорошо, но Колесников понял, что помощи ему никакой не будет, надо самостоятельно формировать полк, вооружать его, добывать боеприпасы и фураж, продовольствие. А главное — успешно, не жалея себя, воевать, бить красных, стараться смыть «позор» кровью…


…Приказав Безручко вывести 1-й Богучарский полк на Каменку и расположиться на хуторе Сенном, ждать его, Колесников мрачнее тучи направился уже в сумерках к дому, который указал ему Лапцуй — с голубыми ставнями. В ушах его все еще звучали обидные слова Антонова, хотелось им возразить, поспорить и доказать, что воронежские повстанцы бились не хуже тамбовчан, что поначалу и у них были внушительные победы, а теперь и самому тебе, Александр Степаныч, досталось, вон шеей еле ворочаешь. Но что после драки кулаками махать?! К тому же Антонов все прекрасно знает, спорить с ним бесполезно и, пожалуй, опасно — глянешь в его зенки и всякая охота стоять за себя пропадает. Да и верят ли ему, Колесникову, до конца? Тот же Богуславский намекал потом: ты, дескать, Иван Сергеевич, не вздумай выкинуть какую-нито хитрость, верные люди донесут… А чего ему теперь выкидывать? Разве есть путь назад? Одна дорога, надо думать, скоро и конец…

Каменка утопала в грязи. Утром, когда его отряд вышел к селу, шел снег с дождем, улицы раскисли, под копытами коня чавкало. Колесников сидел на лошади понурый и страшно усталый, равнодушный ко всему.

У нужного дома он остановился, сполз с коня, сидел некоторое время на завалинке, без особого интереса приглядываясь к вечерней жизни чужого ему села. Чувствовал он себя разбитым, больным и старым. Захотелось вдруг опрокинуться на эту узкую, неудобную даже для сидения завалинку и лежать, лежать, ни о чем не думая, не шевелясь, ничего больше в жизни не предпринимая. Зачем жил все эти сорок с лишним лет? Для кого и для чего? Зачем он здесь, в Каменке? Что ему надо от этой грязной улицы с незнакомыми людьми и этого дома с голубыми ставнями?! Что вообще теперь ему нужно?

С трудом поднявшись, Колесников ввел коня во двор. На злобный лай лохматой рыжей дворняги вышел Ефим Лапцуй, радостно заулыбался, облобызал Колесникова. Сам завел коня в сарай, снял с него сбрую, дал сена. Делая все это, Ефим без умолку говорил: заждались они с хозяйкой, Раисой. Она баба что надо, отказу ни в чем он не знает. И накормит, и обстирает, и все такое прочее. Лапцуй приглушил голос, стал рассказывать скабрезное, и Колесникова передернуло — ну это-то зачем?! Но Ефим разошелся, не удержать.

«Лечь бы, провалиться в тартарары, больше ничего не надо», — думал о своем Колесников.

В Раисином доме воняло самогонкой — видно, гнали недавно. Хозяйка — приземистая, мясистая, большеротая, в засаленной какой-то одежде (черная ее душегрейка лоснилась на животе и грудях), в черном же платке, охватившем овал носатого неприветливого лица, — на гостя глянула угрюмо, на приветствие буркнула что-то нечленораздельное, что можно было истолковать по-всякому. Колесников понял, что, наверное, перед его появлением был у них с Ефимом какой-то грубый разговор. Но Лапцуй делал вид, что ничего не произошло.

— Раис, приголубь-ка дорогого гостечка, — суетился он возле стола, помогая хозяйке. — Человек с дороги, с боев. Садись, Иван, садись! Ох, и выпьем мы с тобою, дорогой мой земляк!

Раиса молчаливо, но проворно накрыла на стол. Молчаливо же засветила лампу, поставила ее на припечек, и теперь желтый свет пал на небогатое убранство дома, на маленькую икону в углу, над столом, на дешевый ковер с белыми лебедями у кровати, занавески на окнах, на недельного, поди, телка в загородке, у печи.

— Ну! Взяли! — торопил отчего-то Ефим, стукал кружкой о кружки Колесникова и Раисы, пил жадно, большими глотками, быстро и радостно пьянел.

Пили за Старую Калитву, за спасение Ефима от расстрела и его подарок — белую шашку. Лапцуй принес ее от порога, где Колесников снял свои доспехи, вынимал и задвигал клинок в ножны, смачно целовал эфес.

— Эх, Иван. Если б не ты — жарили б меня теперь черти на сковороде, жарили! Давно бы уже небо не коптил.

— Ну так што! — бросила вдруг хозяйка и захохотала, откинув голову, обнажив удивительно ровные и белые зубы. — Все б небушко чище было.

— Цыц! — прикрикнул на нее Лапцуй. — Что буровишь? И кто б тебя, квазимоду, тешил?

— А нашлись бы, не сумлевайся. Вашего брата хватает, — с вызовом сказала Раиса и резким движением руки сдвинула со лба платок, глянула игриво на Колесникова.

— Ох, стерва! Ох, стерва! — расслабленно и с лаской в голосе говорил Лапцуй. — А сладкая, Иван! Редкая баба!

Ефим снова налил всем в кружки, выпил первым.

— Ты-то сам где эту шашку добыл? — спросил Колесников. — Купил, что ли?

— Да какой купил! — махнул рукой Лапцуй. — В старой армии награда, стало быть. Бунтовщиков в Питере усмиряли, на фабрике одной. Перед строем командир полка и преподнес. Эх, Иван, памятное дело-то. Строй стоит, меня выкликают, выхожу, душа в пятки — шутка, перед всеми-то! А полковой командир как по-писаному: за доблестное выполнение долга… от имени Его Императорского Величества… Чего-то еще, не помню. У меня аж в глотке драть стало. Принял эту шашечку, гаркнул: рад стараться, ваше благородие!.. А потом у Деникина Антон Иваныча красных комиссаров ею полосовал. Попробовала она кровицы… Эх!

Лапцуй выскочил из-за стола, выхватил клинок, махнул им со свистом. Угрожающе вытаращил на хозяйку дома глаза:

— Хошь, телку за один мах башку срублю, а?

— Себе сруби. Дурак, — спокойно сказала Раиса. А потом поднялась, отняла у Ефима шашку, кинула ее к порогу.

— Ты вот что скажи, — спрашивал Лапцуя Колесников. — Как тут у вас?.. Ну, вообще, разговоры какие, настрой? Вера-то есть?

— Вера есть, — мотнул красивой кудрявой головой Ефим. — Без нее — как жа? Не верить, брат, нельзя-а… Александр-то Степаныч… ох, лютой, враз тебя в яругу отправит. У него это скоро… А по правде, Иван, скоро всем конец. И тебе, и мне, и Степанычу, и стерве этой!

— Сам стерва, — беззлобно отозвалась Раиса, по-прежнему глядя на Колесникова. Подлила Лапцую: — Пей давай!

Ефим послушно высосал еще кружку, заорал вдруг такое знакомое, забытое:

— Меня милый целовал,
К стеночке привалива-а-а-л…
Перешел на родной свой хохляцкий язык, придвинулся к Колесникову, обнял за плечи:

— В яком же цэ году було, Иван? Помнишь: посиделки на Чупаховке, Ксюшка твоя… Ты ж на гармонике грав! Та гарно так, я помню. Плясав ще…

— Мабуть, тринадцатый, — стал вспоминать Колесников. — Да, до мировой войны, я ще не служив. А, чого теперь!.. Скажи лучше: на Степаныча надёжа есть? Сила ж у него немалая.

— На Степаныча надейся, а сам не плошай! — засмеялся Лапцуй, загорланил снова:

— Мой миленок как теленок,
Кучерявый как бара-а-н…
Лицо Ефима передернула страдальческая гримаса, он полез с объятиями к Раисе, а та отбивалась, толкала его локтями.

Скоро Лапцуй тут же, за столом, заснул; Колесников с Раисой оттащили его к кровати с белыми лебедями на ковре, сняли сапоги.

— А тебе я на печи постелила, — сказала хозяйка.

Осклизаясь неверными ногами, Колесников полез на печь, ткнулся головой в овчину, тут же провалился в сон. Но спал недолго: почувствовал, что с него стаскивают одеяло.

— Ты, что ли, Рая? — хрипло спросил он, вскинул голову.

— Дак кому больше-то! — с тихим смехом ответила женщина. — Двое мужиков в доме, а я бобылкой спи. Ну-ка, хохол, подвинься. За постой, поди, платить надо.

А, все одно. Платить так платить…

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Вокзальный милиционер сообщил чекистам, что с тамбовского поезда сошли два человека, один из которых похож по приметам на Языкова — у него слегка опущено левое веко и соответствует одежда. Второй же, по выправке военный, на карточку не совсем смахивает, на лице усы и слегка прихрамывает, а в розыскной бумаге об этом не сказано. Что делать?

— Куда они пошли, Поляков? — волнуясь, крикнул в телефонную трубку Любушкин; рука его сама собой выдвинула ящик стола, выхватила наган — быть сегодня стрельбе, быть!

— Дак пока стоят, я их, вона, вижу в окно, — докладывал милиционер. — Видать, пролетку поджидают.

— Продолжай наблюдение! Сейчас будем!

Любушкин бросил трубку, сунул наган в карман галифе, приказал дежурному по губчека поднять по тревоге оперативную группу. Через несколько минут шестеро чекистов бежали к железнодорожному вокзалу. На проспекте Революции им повезло, подъехали на конке, остальной путь от Управления железной дороги снова пришлось бежать. Но было уже недалеко.

Группа рассредоточилась, взяла как бы в клещи привокзальную площадь — никто теперь не мог уйти или уехать с нее незамеченным. Шел мартовский холодный дождь, желтые электрические фонари слабо освещали мокрую площадь, мокрые же спины лошадей, тускло отсвечивающие верхи экипажей, редкие зонты. Народу на площади было немного, дождь держал людей под крышей, в зале ожидания, и это обстоятельство было отчасти на руку чекистам. Но только в том случае, если те двое еще здесь…

— Токо что сели и вон туда покатили, Махал Иваныч, — сказал милиционер, показывая рукой направление.

В городе быстро темнело, зажглись уже и уличные фонари, а дождь усилился. С момента отъезда людей, похожих по приметам на Языкова и Щеголева, прошло уже минут семь-восемь, за это время им удалось уехать довольно далеко, а куда — город большой, ищи-свищи. Но все же направление, показанное Поляковым, было ниточкой.

В пролетке, схваченной у вокзала, чекисты двинулись по указанной улице. Булыжник на ней скоро кончился, как кончились и каменные трехэтажные дома — пошли деревянные, приземистые, за высокими глухими заборами. Фонарей здесь почти не было, улица скудно освещалась лишь светом из окон. Лошадь попала в глубокую колдобину, едва не упала, накренилась и пролетка, чекисты поспрыгивали в грязь и в воду, а возница наотрез отказался дальше ехать.

— Куды «давай»? Куды? — замахал он протестующе руками. — Шею кобыле све́рнем, а она у меня казенная.

— За лошадь мы в ответе, поехали! — приказал Любушкин, но малый уперся, ни в какую. Так бы они, наверное, и спорили, и пришлось бы Любушкину лезть за своим мандатом, открываться, но делать этого не пришлось: вывернулась вдруг из-за угла другая пролетка, с провисшим черным верхом, и Любушкин понял, что им крупно повезло. Чекисты тотчас пересели, и Любушкин велел извозчику отвезти их к дому, где сошли те, двое.

— А откедова знаешь, кого вез? — удивленно спросил молодой круглолицый мужик в брезентовом с капюшоном плаще.

— Я все знаю, мне положено.

— А-а… — догадливо протянул возница и вожжами стеганул лошадь. — Но-о, поворачивай.

— Те двое… говорили о чем-нибудь? — спрашивал Любушкин. Он сидел рядом с возницей, заглядывал в его склоненное лицо, торопил с ответом.

— Ты из угро? Или как? — полюбопытствовал возница. Голос у него густой, сочный, как у протодьякона.

— Ну, примерно…

— А, понятно. Чека. — Возница шумно высморкался, хлестнул лошадь, продолжал: — Говорили, как жа. Но я не шибко прислушивался.

— И все же?

— Ну… какого-то Александра Степаныча поминали… А больше… нет, не помню.

«И за это спасибо, — сердце Любушкина взволнованно билось. — Языкова ты, друг, вез, самого Юлиана Мефодьевича!»

— Заплатили тебе хорошо?

— Да какой там! — возница обиженно махнул рукой. — Товарышши, кабыть, из себя видные, а сунули вроде как нищему. А улица, видал, какая? Вся в ямах, да в грязе́. Ноги кобыле поломаешь. Тьфу!

— Тебя как звать-то?

— С утра Семеном кликали.

— Вот что, Семен. Сейчас постучишь в дом, скажешь, мол, недоволен оплатой.

— Раз ты чека, значит, я пулю могу словить, — ровно сказал Семен. — Какой мне антирес? Жись не наскучила. Баба опять же молодая.

— Не бойся, — успокоил его Любушкин. — Постучишь, скажешь. Под пули не лезь. Ну а не откроют… Тогда уж мы сами.

— А, была не была! — засмеялся Семен. — Власти подмогнуть надо. Исделаю. А то так всю жись проездишь на этой кляче, скушно… Но-о!

Чекисты сошли с пролетки, неслышными быстрыми тенями продвигались вдоль домов. У дома с черепичной крышей, в окнах которого не было света, Семен остановился, слез с пролетки, постучал в запертую дверь с низенького, под железным козырьком крыльца. На стук долго не отзывались, потом что-то упало в сенцах, и напряженный негромкий голос спросил:

— Кто тут?

— Да я это, гражданин-товарышш, — обиженно гудел Семен. — Что ж мало заплатили, господа хорошие? Глянул на свету, а там…

— Большевики доплатят, пошел вон, дурак!

Любушкин, держа наготове наган, кивнул растерявшемуся вознице — продолжай, мол, все идет нормально.

— Дык нехорошо, господа хорошие. Кобыла вон в ямину попала, кабыть, ногу сломала, хромат. Обещался — плати.

— Да откройте, Юрий Маркович!.. Сколько этот кретин хочет?

Громыхнул засов, дверь приоткрылась, и тотчас навалились на нее трое, в том числе и возница.

— Не двигаться! Чека! — крикнул Любушкин.

Один за другим ахнули выстрелы; Семен упал, упал и один из сотрудников чека.

— Не нужно этого делать, Юрий Маркович! — истерично взывал в темноте Языков. — Это ошибка, это…

Выстрелил и Любушкин. Щеголев — фигура его отчетливо теперь была видна в дверном проеме — схватился за грудь, медленно осел на колени. Чекисты бросились в дом, кто-то зажег свет, и в маленькой, с провисшим потолком комнате предстал перед Любушкиным испуганный, с бледным лицом Языков.

— Добрый день… точнее, вечер, Юлиан Мефодьевич, — сказал Любушкин, настороженно заглядывая в другую комнату — нет ли в доме кого-нибудь еще?

— Это ошибка, простите… не знаю, с кем имею дело, — Языков затравленноразглядывал чекистов. — Моя фамилия Лебедянский. Георгий Михайлович.

— Может быть, все может быть, Георгий Михайлович. Но вооруженное сопротивление…

— Я же ему говорил. Говорил! — Языков тыкал рукою в сторону распахнутых дверей.

— Михаил Иванович! — позвал один из чекистов. — Человек этот, кучер, живой, кажись.

Любушкин склонился над Семеном. Тот тяжело и хрипло дышал, но улыбался, старался подняться.

— Вот как оно получилось, товарышш… Подстрелили меня. Баба молодая, ребятишков двое… Чуяло сердце.

— Я же тебе сказал, постучи только! — горячо и виновато говорил Любушкин. — Но ничего, Семен, сейчас мы в больницу тебя свезем, все будет хорошо.

— В азарт, кабыть, вошел. — Семен закашлялся. — Эх, думаю, подмогнуть товарышшам. Подмогнул… Две пули энтот урка засадил. Бабе моей скажи, товарышш… С Монастырки я, с того берегу… Аленой ее зовут…

— В пролетку его, Кондратьев! Живо! — распорядился Любушкин, и трое чекистов бережно понесли Семена.

…Второй уж, наверное, час Карпунин спрашивал Языкова о «Черном осьминоге», о связях подпольного центра с антоновским штабом, о поездках его, Юлиана Мефодьевича, в стан Колесникова. Языков упорно, напрочь все отрицал. Смерть Щеголева отчасти развязала ему руки — свидетелей больше не было, оклеветать же можно любого человека. Да, Щеголева Юрия Марковича он немного знал по службе в старой армии, встретились они случайно, в поезде, разговорились. Оказалось, что Юрий Маркович ехал в Москву по каким-то своим личным делам, поезд же будет в столицу через сутки, вот он и предложил Щеголеву переночевать у него дома… Оружие? Понятия не имел, что у Щеголева мог быть браунинг! Стрелять, вообще поднимать шум не было никакой нужды, разобрались бы и так. Да, очень жаль, что погибли люди, и сам Щеголев в этом виноват, но он, Лебедянский, никакого отношения ко всему происшедшему не имеет. Случай, дикий случай!

Карпунин без слов положил перед Языковым фотографии: Юлиан Мефодьевич и полковник Вознесенский были изображены на них в полной военной форме, при наградах. Языков онемело смотрел на фотографии, даже в руки взял. Потом, судорожно сглотнув, признал, что это действительно он снят то ли в пятнадцатом, то ли в шестнадцатом году. Знал и Вознесенского. Но никакого отношения к «Осьминогу» никто из них не имел — это ошибка.

— Ну какой смысл так наивно от всего открещиваться Юлиан Мефодьевич? — пожал плечами Карпунин. — Мы с вами мужчины, военные люди… Не понимаю, Борис Каллистратович…

Языков вздрогнул. Потом попросил разрешения закурить, прыгающими пальцами никак не мог взять из коробки папиросу. Наконец закурил и немного успокоился.

— Чушь все это! — резко бросил он. — Да, у меня несколько имен, и я не очень афишировал свое существование, дом в Воронеже купил на имя Лебедянского. Что же касается полковника Вознесенского и подпольного нашего центра, то все в прошлом, Василий Миронович. Прошло два года, иных уж нет, а те — далече… Да. Вы победили, и я начал новую жизнь. Я другой, совершенно другой человек! Разве не может кто-то начать все сначала?

— Но зачем, в таком случае, прятаться? — возразил Карпунин. — Это во-первых. А во-вторых, Юлиан Мефодьевич, вы неискренни.

— Георгий Михайлович. И только он.

— Ну ладно, — усмехнулся Карпунин. — Придется мне вас «познакомить» с одним человеком… — Он вызвал дежурного, велел ему позвать Катю.

Вереникина вошла, села против Языкова в кресло.

— Здравствуйте, Борис Каллистратович.

— Здравствуйте… если вам так угодно. — Языков отвернулся.

— Так вот, я обещал вас познакомить, — продолжал Карпунин, убирая со стола фотографии. — Это наша сотрудница, Вереникина Екатерина Кузьминична. Как видите, Юлиан Мефодьевич, она была у Колесникова под своей фамилией, знакома с вами. И теперь, собственно говоря, я не вижу смысла…

— Вы больше ничего от меня не услышите, ни звука! Слово офицера! — взвинченно сказал Языков. — Да, я проиграл, но я никогда не был и не буду предателем. Борьба продолжается. Не все еще потеряно.

— Хорошо, закончим на сегодня. — Карпунин поднялся, встал и Языков. — Идите, Юлиан Мефодьевич, подумайте. В ваших интересах помочь следствию, щупальца «Осьминога»…

— Я презираю вас, Карпунин! И ни на какие сделки со своей совестью не пойду. Знайте это!

— Ваши убеждения — ваше право, — согласно кивнул Карпунин. — Я просто веду речь о вашей судьбе. До свидания.

— Честь имею! — Языков четко повернулся, ушел.

— Не скажет, — подумала вслух Вереникина. — Сильный человек. Я почувствовала это еще в Старой Калитве.

— Ничего, пусть посидит, поразмыслит, — сказал Карпунин. — Будем еще с ним разговаривать. Оставлять подполье из бывших белогвардейцев нельзя! Вместо Языкова найдется другой. Враг опасный, убежденный.

Вошел Любушкин, доложил, что возница, Семен Косоротов, случайный их помощник, умер в больнице.

— Помогите его семье, — приказал Карпунин. — Деньгами, одеждой, продуктами. Наш, советский был человек.

— Хорошо, есть, — эхом отозвался Любушкин.

Позвонили из губкома партии; секретарь Сулковского сказала, что Федор Владимирович просит товарища Карпунина подготовиться к докладу на четыре часа дня, будет присутствовать кто-то из Москвы, из Совнаркома, но она не запомнила фамилии человека.

— Понял, готов. — Карпунин положил трубку, откинулся в кресле, с улыбкой смотрел на Любушкина и Вереникину.

— А ведь переломили мы хребет Колесникову, друзья мои, переломили, — сказал он. — Хоть и рано еще праздновать победу, а все равно. Теперь легче будет. Да и весна на дворе.

Все трое невольно повернулись к окнам — рекой лилось в них мартовское, неудержимо-яркое, напористое солнце.

— Как там наш батько? Ворон? — спросил Карпунин Любушкина, и начальник бандотдела стал рассказывать, что Шматко жив-здоров, наводит контакты с Осипом Вараввой и Стрешневым, после ухода Колесникова на Тамбовщину появились другие мелкие банды, возни с ними предстоит много.

— Колесников вернется, — убежденно сказал Карпунин. — Не поладят они с Антоновым. Да и бьют их там так, что… — Он не договорил, радостно и светло улыбнулся.

Снова зазвонил один из телефонов, Карпунин, сказав поспешное: «Это Дзержинский!», снял трубку:

— Слушаю вас, Феликс Эдмундович!.. Да-да, Карпунин…

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

С неделю уже запаршивевшей в тамбовских лесах стаей кружила близ Калитвы банда Ивана Колесникова. От «Первого Богучарского полка» осталось человек восемьдесят, а может, и семьдесят, ленивая эта скотина Безручко не хочет даже пересчитать бойцов, да и ему, Колесникову, как-то все равно. Антонов разбит, их, воронежцев, вышибли из-под Уварова красноармейские части, гнали почти до Новохоперска, и если б не леса и наступившая ночь… Да, ночь многим из них спасла жизни, спасает пока и сейчас. С рассветом отряд прячется в дубравах неподалеку от хуторов и деревень; останавливаться в самих хуторах и слободах стало опасно — почти в каждом селе теперь отряды самообороны, повстанцев гнали кольями и вилами, не давали покоя и чекисты.

Особенной настойчивостью отличается конный отряд Станислава Наумовича, он идет по пятам, навязывает бои, изматывает. Раньше от Наумовича не осталось бы и памяти, два от силы эскадрона вбили бы его отряд в землю, но теперь полсотни, не больше, конных чекистов одним своим появлением на дальнем бугре приводили повстанцев в ужас. Банда держалась на страхе: с одной стороны, всех ждала справедливая кара, трибунал — пора было платить за злодеяния; с другой стороны — расправа «за измену»; Гончаров с Конотопцевым, потеряв всякое человечье лицо и жалость, вершили один суд за другим: за неосторожно брошенное слово, за непослушание и трусость в бою, за сострадание к невинным людям…

Правду в банде найти было нельзя: Митрофан Безручко, вечно теперь пьяный, одобрял действия Гончарова и Конотопцева, а Колесников ни во что не вмешивался. Злобный, с заросшей физиономией, он вообще, кажется, перестал понимать человеческую речь, превратился в глухонемого. Изредка отдавал отрывистые, похожие на лай команды, смотрел на всех подозрительно, исподлобья. Часто раздражался, кидался на рядовых с плеткой и кулаками, выхватывал из ножен шашку. Никто теперь в банде ничего не объяснял и ни к чему не призывал. Многие понимали, что близится конец, что рано или поздно тот же Наумович подкараулит остатки «полка», навяжет бой и… Надо было спасать шкуры, думать, как быть дальше, что делать, но ни Колесников, ни Безручко с Гончаровым и Конотопцевым ничего не предпринимали. Шла звериная, волчья какая-то жизнь: днем банда пряталась, а ночью, присмотрев хутор, нападала на чей-нибудь хлев, уносила овец или телок, хлеб. Но голод стал преследовать банду — в селах прятали скот или усиленно, с оружием, его охраняли, все реже удавалось отбить и фураж для коней, а на голодном коне не только не навоюешь, а и ноги не унесешь от погони. Голодные, злые «бойцы» и сами очень скоро превратились в двуногих кровожадных зверей — беспрестанно грызлись, так же, как и командиры, хватались за оружие.

И все же здравый смысл самого существования остужал лихие, забитые головы, заставлял многих думать: а что же все-таки дальше? А главное — зачем? Зачем эта вот лесная бесконечная жизнь, разбой и убийства? Раньше повстанцы нападали и казнили большевиков-коммунистов, теперь же никакого разбора не было — убивали каждого, кто противился банде, кто не хотел отдавать хлеб и сено, скот и одежду. Неясно было, что все-таки хотят делать командиры: можно ведь соединиться с другими отрядами, того же Осипа Вараввы и Емельяна Курочкина, Стрешнева и батьки Ворона… Отрядов много, дай им только команду, снова полноценным станет полк, снова в их руках будет и Калитва, и Криничная, и Дерезовка… Чего командиры тянут, чего хотят?

Кто-то из бойцов принес весть из хутора Оробинского (ночью банда ночевала неподалеку от хутора, в дубраве), что большевики приняли какой-то новый закон в отношении крестьян, продразверстку заменили налогом: сдай положенное, а все остальное — твое. Об этом на съезде коммунистов-большевиков говорил сам Ленин. Крестьянам теперь жить будет легче, можно сказать, что совсем станет хорошо, и за что же в таком случае биться? Чего ради прятаться в лесах, жить по-волчьи?! Власть Советская, выходит, снова к крестьянину-хлебопашцу повернулась.

Разговоры эти в банде шли почти в открытую. Марко Гончаров с Конотопцевым били бойцов беспощадно, грозили суровой расправой и смертной пыткой — «а то давно шось Евсей не робыв», но дальше угроз дело не шло, и сам Евсей примолк, настороженно поглядывал по сторонам… А в одну из холодных темных ночей пропал вместе с Филимоном Струговым. И тот, и другой оставили в своих норах-землянках обрезы и патроны, даже одежду кой-какую побросали.

— Нехай бегут, нехай, — говорил утром Безручко угрюмо слушающим его бойцам. — Далеко не сбегут. А Евсею да Фильке одна дорога, в чеку, а там и трибунал…

Филькиного коня Безручко велел отдать Кондрату, конь у того что-то захромал, скакать не мог, а тощую кобылу Евсея завалили в котел — жрали три дня.

Следующей ночью кто-то тихонько, без шума, придавил Сашку Конотопцева — на шее его видны были синяки. Но Безручко сказал, что Сашка «обожрався конины», случился у него заворот кишок, «тут уж ничого не зробишь». Бойцы молчком выслушали прощальную речь головы политотдела над вздувшимся трупом Конотопцева, молчком же и закопали его в сырую апрельскую землю под развалившимся надвое дубом. Не стало Сашки.

— Так, чого доброго, они нас всех передушат, хлопцы. А? — говорил потом Безручко Гончарову и Колесникову, оставшись наедине. — Ты бы, Иван, поостерегся. Может, охрану тебе усилить? Кондрат, черт косопузый, спать охоч…

Колесников махнул рукой — не надо, обойдется. Опрышко верен ему, это он чувствовал, а кто еще будет рядом с ним? Да и надо ли беречься теперь? Вон каланча эта, Маншин Демьян, глаз с него не спускает, а в глазах… Колесников невольно повел плечами. Сожрал бы его этот Маншин вместе с потрохами. Не может, видно, простить порки. Сам виноват, дурак. Держи язык за зубами. Не только у тебя мысли… А что если выбрать момент, сказать Демьяну: бежим, пока целы, придем в чека с повинной, попросим у Советской власти пощады. Одному ему, Колесникову, не уйти, Гончаров с Безручко по-прежнему следят за ним в десять пар глаз, а то и больше. Нет, не поверит ему Демьян, да и никто другой. Надо будет сказать Кондрату, чтоб всегда был рядом с ним, чтоб спал поменьше…

Так Колесников и сделал, но полностью Кондрату не доверился. Ночами он вообще перестал спать, настороженно прислушиваясь к шороху ветра в голых еще ветвях, фырканью лошадей, тихим голосам часовых. Рука Колесникова постоянно была на винтовке со взведенным затвором, рядом лежал и наган — дешево он свою жизнь не отдаст. Пусть только сунется кто-нибудь. Сволочи, твари паскудные! Он свою жизнь загубил, поверил в их силу и верность, а как только красные прижали — бежать или руку на командиров своих подымать. В сказки какие-то большевистские поверили. Налог большевики вместо продразверстки придумали, эка невидаль! Да, видел он газетку с речью Ленина — Кондрат где-то взял, принес. Обман это крестьянства, пропаганда. Понимают большевики, что конец им приходит, вот и кинулись на новую уловку. Безручко правильно бойцам это растолковывает, газетку эту проработали вчера днем, вслух читали. А может, и зря, что читали. Кто правильно понял, а кто, гад ползучий, притаился, ждет случая, чтобы ему, Колесникову, в горло вцепиться да в чека сдать. А что: могут такого иуду и простить — самого же Колесникова привел!

Ну нет, так просто его не возьмешь, он теперь битый-перебитый, огни и воды прошел. Попробуй, сунься! Колесников вылез из землянки, прислушался. Где-то поблизости голодная лошадь грызла голые, налившиеся уже весенним соком ветки; тихо переговаривались двое из внутреннего караула — Безручко велел охранять землянки командиров; на хуторе, за лесом, выла собака — ветер доносил ее тоскливый одинокий голос.

Колесников пошел по лагерю тихими, неслышными шагами, подолгу стоя за каким-нибудь дубом или сосной, по-звериному вслушиваясь в привычную уже ночную жизнь леса. И все же он хотел сейчас слышать голоса людей, своих бойцов, хотел знать их мысли. Он видел, что настроение в отряде за последние эти недели сильно изменилось, больше появилось хмурых, чем-то недовольных лиц. Что им нужно? Почему разбегаются из отряда, почему поверили такой лживой, грубой пропаганде: ведь у всех, кто сейчас с ним, — руки по локоть в крови, на что надеяться? По возвращению каждого ждет расстрел, большевики не простят смерти своих комиссаров, зачем же лезть в петлю самому?! Не все еще потеряно, наступили временные неудачи, надо отступить, как это сделал Антонов, набраться новых сил, передохнуть. Есть в российском народе силы, есть! Они не дадут большевикам укрепиться, окончательно захватить власть, пусть и идет четвертый год их верховодства…

— Стой! Хто тут шляется? — грозно спросили из кустов, клацнул затвор.

— Я это, Колесников.

— А… А то чуть не стрельнув, Иван Сергеевич. — Голос часового насмешливый, знакомый.

— Ты, что ли, Маншин?

— Я.

Маншин вышел из кустов — в руках обрез, шапка натянута до ушей; кутался в свою заячью вылезшую доху.

— Как тут, спокойно? — спросил Колесников.

— А хто на! Вроде, спокойно. — Маншин оглянулся на темный лес, голос его был безразличным, слова Демьян произносил шепелявя, со свистом.

— Что это ты… Зубов, чи шо, нема?

— Нема! — с вызовом сказал Демьян. — Не помнишь разве? Евсей повыбивал… Ты приказал, Иван Сергеевич.

— Зубы я не приказывал выбивать.

— Ну, ладно, не приказывал, так не приказывал. — Маншин сплюнул. — Что не спите, командиры? Час назад Митрофан приходил, теперь ты.

— Так, не спится. Холодно, вши грызут.

— А… А я так думаю, боишься, Иван Сергеевич.

— Чего бояться-то?

— Чего… Мало ли. Шалит народ. Чекисты рядом.

— Сам-то… не боишься?

— Бойся не бойся, конец один, Иван. Скоро уж. Втянули вы нас в бойню. Прощения никому не будет…

Колесников содрогнулся: Демьян посмотрел на него бесстрашно, с каким-то даже вызовом, угрозой. Попробуй скажи ему сейчас слово поперек!.. Как неловко, не вовремя спросил про зубы! Но он ведь не знал, что Демьяну их тогда выбили; доложил Безручко: мол, всыпали Маншину хорошо, а что да как…

— За зубы ты извиняй, Демьян, — сказал Колесников, отвернувшись. — Перестарался Евсей.

— Зубы можно и простить, чего там. — Маншин сунул обрез за веревку на дохе, сказал горько: — Ты меня, Иван, жизни лишил. Это пострашнее. А я ж молодой ще. Да и ты не старый… Обманули вы нас с Митрофаном, брехали все.

— Шо ж мы тебе брехали? Шо большевики хлеб у тебя отымали?

— Да и про хлеб. Отменили вон продразверстку.

— Разверстку отменили, налог назначили. А налог побольше разверстки, за всю жизнь не расплатиться.

Демьян пожал плечами.

— В лесу тут всего не узнаешь. А веры тебе нету, Иван.

— Опасные речи ведешь, Демьян.

— Хуже не будет. Шо вы прикончите, що трибунал… Полгода уж с вами, кто простит? Крови сколько пролили…

Они повернули головы — кто-то продирался к ним сквозь кусты, сопел напряженно.

— Стой! — вскинул обрез Демьян.

— Не вздумай пальнуть, дурья голова! — раздался голос Кондрата. — А то пальну!..

Кондрат вылез из кустов, сказал запыхавшись:

— Ты куда подевался, Иван Сергев? Я отвернувся по нужде, глядь, а тебя уже черт унес.

— Безручко небось послав? — хмыкнул Колесников.

— Он самый, Митрофан, — мотнул головой Кондрат. — А то, каже, подстрелят еще нашего командира.

«Решил, наверное, что сбежал я, — подумал Колесников. — А куда бежать? И зачем? Тут, в лесу, еще можно поглядеть на белый свет…»

Он пошел назад, к землянке, вспоминая свой разговор с Демьяном, чувствуя, что нет у него в душе никаких сил что-либо предпринимать. Демьяна, конечно, надо бы наказать, но наказание его вызовет новое недовольство в отряде, да и только.

Ночь кончалась. Отчетливее стали видны верхушки дубов и берез, бесшумно, тенью, пролетела над ними какая-то большая серая птица, громыхнул гром. В лесу было холодно, сыро, под ногами Колесникова и Опрышко хлюпало. Молчаливый обычно Кондрат, рассказывал Колесникову, что приснилось ему черт знает что прошлым днем: вроде бы у него стало конское туловище с хвостом, а голова осталась человечья, к чему бы это, Иван Сергев?.. Колесников не ответил ничего, неохота было ворочать языком, и Кондрат стал сам с собою рассуждать, вывел, что зря он ел ту кобылу Евсея, вышла она ему боком…


Посоветовавшись с Безручко, Колесников решил вернуться в Красёвское урочище, поближе к Старой Калитве, к дому. Там еще можно рассчитывать на поддержку и на провиант, корм для лошадей — земляки должны помочь. Кое-кому и дома можно будет побывать, проведать своих — ведь целую зиму валандались в тамбовских лесах, апрель вон на дворе. Весна разгоралась буйная, появилась уже зелень, головы кружились от запахов и, наверно, от тощих животов. Надо, надо побывать в Калитве, глядишь, бойцы и повеселеют…

Но оказалось, многое переменилось за эти три месяца и в самой Калитве. Отряд Колесникова в слободе встретили хмуро, никто, кажется, не собирался больше помогать повстанцам. Да и кому было помогать! Трофима Назарука, Кунахова и Прохоренко вместе с лавочником Ляпотой забрали в чека, держат их где-то, выясняют. Сидел у чекистов и свояк из Россоши. Телеграфист Выдрин попался на шпионаже, просто так дело у него не кончится. Не было никаких вестей и от Антонова, никто не приезжал из тамбовских лесов, не давал о себе знать и Борис Каллистратович. Куда они все подевались?! Наведывался, правда, Шматко, батько Ворон, справлялся у слобожан, где, мол, найти Колесникова? Да кто скажет! И кто из калитвян мог знать о местонахождении отряда? У Колесникова теперь по округе несколько баз, за ночь, бывало, в двух-трех побывают — ищи ветра в поле! На кого теперь можно положиться, кому довериться? И где спокойно, без огляда, можно переночевать, покормить и почистить лошадей, самому помыть завшивевшую башку? У себя, в отцовском доме? Или, может, на Новой Мельнице, в «штабе»? Не иначе, донесут чекистам, и тот же Наумович будет на Новой Мельнице к утру, не позже.

Колесников не стал задерживаться в Старой Калитве ни часу, увел отряд в лес, за хутор Оробинский, приказал рыть землянки. Дело это было привычное и знакомое по Тамбовщине — сколько они там за зиму перерыли нор!

Бойцы хмуро выслушали приказание, молчком взялись за лопаты и топоры. Двое из них, не поделив приглянувшийся бугорок, вцепились друг в друга, разодрались в кровь; обоих по распоряжению «политотдела» выпорол Кондрат Опрышко.

Утром из нового лагеря исчез Марко Гончаров — подался к знакомой бабенке в Новую Калитву, где и был схвачен кем-то из слободских, передан подскочившему на вызов отряду чека. Этот же отряд скоро появился у дубравы (не иначе, Гончаров, сволочуга, указал место лагеря), погнал Колесникова в открытое поле, в степь, на Криничную, откуда двигалась на Калитву крупная часть чоновцев.

— Ну шо, Иван, отвоевались, а? — нервно похохатывал Безручко, оглядывая затравленным бегающим взглядом пустынное пока поле, далекие дома Криничной. Показал на них рукой: — И там нам делать нечего, Криничная поднялась против нас… Да-а… Ну шо за народ, а! Мы кровь за них проливаем, а они нам в карман кладут! Шкуры барабанные!

— Отряд чека небольшой, разобьем его и уйдем в Шипов лес, — принял решение Колесников. — Тут они нам покоя не дадут. А потом на Дон двинем, к Фомину. Казаки покрепче тамбовских брехунов, надежнее… Да, к казакам пойдем!

«Полк», окружив своего замурзанного, заросшего щетиной командира, слушал молча — никто не возразил, но никто и не поддержал: идти так идти, хоть к казакам, хоть к самому черту в гости, все равно. И зенки на мордах вразброд — кто в гриву коня уперся, кто в землю, кто вообще гляделки бог знает куда уставил. Один Маншин, кажется, смотрел на него прямо, да и то посмеивался… Ну, досмеешься, каланча немытая! Вот доберемся до Шипова леса, малейшее нарушение и… — и рука Колесникова сама нашла эфес шашки.

— Чекисты! — крикнул кто-то задний, указывая рукой на вывернувшуюся из-за бугра конницу, и Колесников, скомандовав: «За мной!», выдернул клинок, устремился навстречу отряду. И смяли бы, пожалуй, уступающий по численности чекистский отряд, если бы…

Никто в грохоте боя, в азарте, не расслышал  т о г о  выстрела, и сам Колесников в первое мгновение не почувствовал боли — кольнуло что-то в спину, ожгло. Удивляясь себе, Колесников стал валиться на шею скачущего во всю прыть коня, а свет уже померк для него, и рухнуло скоро на землю бессильное тело.

— Вот так, Иван, — пробормотал позади, метрах в тридцати Маншин, осторожно оглядываясь — не видел ли кто, как он стрелял? — Попил нашей кровушки, хватит.

— Командира убило-o-ol.. — испуганно завопил кто-то из самой гущи атакующих, и конница, смешавшись, остановилась — многие же верховые бросились кто куда.

Оставшиеся поспрыгивали с коней, кольцом окружили лежащего на земле Колесникова — дергались еще руки и вздрагивали веки. «Сволочи… — отчетливо выговорил Колесников. — Ненавижу!» Через минуту он затих, вытянулся.

— Царство тебе небесное, Иван. — Безручко потянул с потной головы шапку. — Отгуляв, брат.

Справа послышались выстрелы, из близкой уже лощины неслась по направлению к банде конница, и Безручко первым вскочил на коня.

— Кондрат! Опрышко! — гаркнул он. — Клади командира на седло! Ну, живее! В бой с красными не ввязываться, — подал он команду заметно поредевшей банде. — За мной!

Маншин, скакавший в числе последних, выбрал момент, выстрелил коню в голову, полетел вместе с ним на влажную, пахнущую прелым листом землю. «Скачи, Митрофан, без меня», — успел подумать, охнув от боли в ноге; сидел потом у лежащего, бившего копытами коня, глядя на приближающийся чекистский отряд, на знакомое лицо первого всадника в кожаной черной куртке, с наганом в руке.

«Гражданин следователь! Станислав Иванович!» — дрогнуло сердце Демьяна, и он привстал с надеждой, стал махать руками — мол, живой я, не бросайте тут одного!..

* * *
Глухой безлунной ночью в одно из окон дома Колесниковых кто-то осторожно, негромко постучал.

Женщины всполошились, повскакивали с постелей.

— Кто это, мама? — подняла голову младшая из дочерей, Настя, кинулась было отдергивать занавеску, но Мария Андреевна сурово остановила ее руку, подошла сама.

За окном темнела плечистая мужская фигура в лохматой бараньей шапке, черная борода сливалась с шапкой, казалось, что и не человек за окном, а какое-то страшилище, привидение.

— Чего надо? — громко спросила Мария Андреевна, и человек за окном, в котором она признала, наконец, Кондрата Опрышко, подал знак — открой, мол, не с руки мне кричать, услышат.

В сенцах Мария Андреевна еще переспросила, тот ли это человек, кого она признала, и Опрышко отозвался нетерпеливо: «Правильно, это я самый и есть»; шагнул в сенцы, согнув голову в низкой притолоке, зацепил ногой пустое ведро, чертыхнулся.

Мария Андреевна зажгла уже лампу, придерживая рукой стекло, стояла перед Опрышкой, смотрела на него молча, ждала.

— Сидай, Кондрат, — сказала она, помедлив, так и не услышав от ночного гостя первого слова. — С чем явился в такой час?

Кондрат стянул шапку, сел, кашлянул нерешительно.

— Да с чем… Дурные вести, Андреевна. Ивана вашего убило.

Вскрикнула, зашлась плачем Настя; две других девки, Мария и Прасковья, в белых холщовых рубахах выглядывали из спальни, тянули голые напряженные шеи.

Мария Андреевна поставила лампу на припечек, молчала; лицо ее с сурово поджатыми губами оставалось внешне спокойным, лишь глаза потемнели. Осуждающе глянула на ревущую в голос Настю, села на лавку, в отдалении от Кондрата, застыла изваянием.

— Чуешь, шо говорю? — снова спросил Опрышко, и Мария Андреевна едва заметно качнула головой — да слышу, слышу.

— Похоронить бы его надо по-людски. — Кондрат, освоившись и предполагая, видно, длинный разговор, принялся вертеть цигарку, крупно нарезанный табак сыпался меж его черных, плохо слушающихся пальцев. Продолжал рассказывать: — Он зараз у нас в одной хате спрятан, в подполе. Так спокойнее. А то чека его могут забрать для опознания… Гроши нужны. Одёжу ему новую справить, да на поминки. Командир все ж таки.

— Никаких грошей у нас нема, — сказала Мария Андреевна. — А хоть бы и были, все одно — не дала бы.

— Ты в своем уме, Андреевна? — что-то наподобие удивленной гримасы передернуло волосатую физиономию Кондрата. — Сын он тебе.

— Мои сыны в Красной Армии, — сказала она жестко. — Что Павло, что Григорий. А Иван… Нету никаких грошей, Кондрат. Хороните его сами, раз он вам командир. А то нехай и в том подполе лежит… Сгинул с земли, нехай.

Опрышко поднялся. «Козью ножку» раскуривать не стал, сунул ее за ухо. Потоптался у порога, похмыкал, медленно думая.

— Ну, як знаешь, Андреевна. Тебе виднее, — уронил многозначительное, тяжелое, задом выдавил дверь в сенцы и вывалился прочь.

А на следующую ночь дом Колесниковых запылал высоким жарким костром. Чья-то умелая рука запалила сарай, катух для свиней, камышовую крышу дома. Все занялось разом, белым жутким огнем осветило Чупаховку и половину слободы, всполошило Старую Калитву. Соседи бросились было на помощь — с баграми, ведрами, — да куда там! Огонь яростно гудел в провалившейся уже крыше дома, жадно лизал ребра стропил, безжалостным смерчем гулял по крышам сарая и катуха, откуда едва-едва удалось выгнать блеющих от страха овец.

В ужасе метались по двору полуодетые девки Колесниковы, хватали, что попадало под руку, таскали подальше от огня, а старшая из дочерей, Мария, кричала матери: «Да что же вы стоите, мамо?! Хоть кружку воды на огонь вылейте, добро ведь горит!..» А Мария Андреевна будто и не слышала ничего — стояла суровая, безучастная ко всему происходящему, лишь огненные блики пожарища плясали на ее мокром от слез лице.

— За Ивана это, за Ивана, — шептали ее сухие, потрескавшиеся от близкого жара губы. — Нехай горит!..


На черном, обугленном подворье Колесниковых долго еще дымились головешки, безутешно рыдала меньшая из девок, Настя: сгорели ее обновки, платья и вязаный пуховый платок, выскочила ведь в чем была… Старшие сестры беду переносили стиснув зубы, стойко. Перетащили кое-какие пожитки в погреб, поставили там полуобгоревшую койку, перенесли занедужившую мать. Мария Андреевна ничего не ела и не пила, думала о чем-то своем, недоступном дочерям. Отказывалась и от предложения выходить наверх.

— Нет мне прощения людского, нет, — сказала она девкам несколько дней спустя слабым, гаснущим голосом. — Грех на божий свет являться…

Девки ревели в голос, говорили, что не заставляла же она Ивана идти в банду, сам решил. Одумайтесь, мамо! Мало ли как в жизни бывает, там не один наш Иван был… Но она не слушала никого.

Через неделю Мария Андреевна Колесникова умерла.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Заседание коллегии губчека Карпунин назначил на четыре часа дня. Вопрос был важный, актуальный — окончательный разгром банд на юге губернии. С Колесниковым, с ним лично, покончено. Вчера в Воронеж Наумович привез из Старой Калитвы Демьяна Маншина, тот утверждает, что именно он убил Колесникова во время последнего боя у Криничной, под хутором Зеленый Яр. И место и время совпадают с рассказом Наумовича, совпадают и детали боя. Смерть Колесникова подтверждают и еще два бандита, брошенные раненными в поле, оба они в голос заявили, что «в Ивана Сергеевича хто-сь стрельнув сзади». Судя по всему, никто не заметил, что стрелял Маншин, тот выбрал удачный момент. Что ж, это хорошо. Операция «Белый клинок» дошла до своего логического конца, завершилась. Обезглавить банду — дело архиважное; жаль, что удалось сделать это только теперь, весною. Ясно, что тем же Маншиным владели сложные чувства и мысли, он долго не решался пойти на такой шаг, не сразу, видно, поверил беседе с Наумовичем, не думал, что с бандами будет рано или поздно покончено.

Конечно, событий за минувшие эти месяцы произошло много, главное из них — состоявшийся в Москве десятый съезд РКП(б), принявший партийную резолюцию о замене продовольственной разверстки натуральным налогом — это выбило экономическую почву у подстрекателей мятежа; крестьянин получил возможность развивать свое хозяйство, иметь излишки продуктов и сельскохозяйственного сырья, распоряжаться ими по своему усмотрению. Резолюция съезда была напечатана в центральных и губернских газетах, в том числе и в «Воронежской коммуне», народ широко оповещен о новой экономической политике партии большевиков; изменились и настроения в бандах, многие пришли с повинной, привлечены Советской властью к исправительному труду. Пришел и Маншин, надеясь, конечно, хотя бы казнью Колесникова искупить свою собственную вину.

Итак, операцию «Белый клинок» можно считать законченной. От полков Колесникова остались мелкие, рассыпавшиеся по югу губернии банды, которыми командуют бывшие его приближенные — Безручко, Варавва, Стрешнев, Курочкин… Банды эти лишились поддержки крестьянства, перестали быть политической силой, превратились в уголовные. Но, разумеется, не стали от этого превращения покладистей, скорее, наоборот: понимая свою обреченность, утроили зверство, не щадят ни стариков, ни детей, ни женщин, по-прежнему истребляют партийных и советских работников на мостах. Теперь преследовать их крупными силами нет смысла, банды чрезвычайно подвижны, осторожны, открытых боев избегают, действуют больше ночами, внезапно. И чека нужна новая тактика, возможно новая, тщательно продуманная операция…

Карпунин позвонил Любушкину, попросил его зайти. Минуты три спустя начальник бандотдела докладывал Василию Мироновичу о завершении работы по «Черному осьминогу»: арестовано более двадцати человек, это в основном бывшие белогвардейцы, осевшие в Воронеже, тесно связанные с Языковым. Все они подтвердили, что ждали сигнала от Юлиана Мефодьевича, готовы были поддержать Колесникова в случае его наступления на губернский город.

— А что сам Языков? — спросил Карпунин.

— По-прежнему молчит, Василий Миронович. Но деваться теперь ему некуда, проводим очные ставки, улики налицо. Признал «Бориса Каллистратовича» и телеграфист Выдрин из Россоши. Помните?

— Да, конечно. — Карпунин закурил, улыбнулся. — Полагаю, встреча этих людей была интересной?

— Вы бы видели их лица! — засмеялся Любушкин.

— Наумович приехал?

— Да, здесь. Пошел определяться с ночлегом. К двенадцати часам, как ты велел, Василий Миронович, будет. Маншин тоже здесь.

— Веришь, что именно он убил Колесникова?

— Верю. Там, понимаешь, Василий Миронович, не только принцип самосохранения сработал. Колесников в свое время приказал Маншина наказать, тот затаил обиду, не простил. Но главное, думаю, не в этом. Маншин из бедняков, разобрался что к чему.

Карпунин вздохнул.

— Да, конечно. Разобрался-то разобрался, но воевал в банде полгода, не думаю, что ангелочком был. Ладно, я сам с ним еще поговорю. А сейчас, Михаил, давай помозгуем перед коллегией — как нам побыстрее с безручками-курочкиными покончить.

Чекисты склонились над списком главарей банд, насчитали их восемнадцать. Банд значилось больше, но не было еще в губчека сведений обо всех, да и главари менялись. Самые же крупные, по сорок-пятьдесят человек, были теперь на учете, знали чекисты и о местах их действий, но все эти сведения мало помогали: банды стали сверхосторожными, почти неуловимыми. Канул как в воду Митрофан Безручко, где-то в Рыжкином лесу затаился Осип Варавва, южнее Богучара ушел Емельян Курочкин…

— Да-а, Шматко и Наумовичу работенка предстоит серьезная, — покачал головой Карпунин. — Да и другим нашим отрядам. Сейчас тактику сменим. Подвижные конные отряды, не больше эскадрона, принесут, на мой взгляд, больше пользы. Губкомпарт нас в этой точке зрения поддерживает. Сулковский сказал, чтобы этим летом, Миша, мы с бандами покончили.

Любушкин покивал согласно, но промолчал. Да и что говорить? Стараться его отдел будет как и прежде, однако, банд много, Безручко может предпринять попытку объединить их силы, ведь практически численность бойцов в рассыпанных сейчас и напуганных разгромом Колесникова повстанческих отрядах достигает двух тысяч человек, это два полнокровных полка!..

Карпунин снял трубку зазвонившего телефона, по-военному четко сказал: «Слушаю, Федор Владимирович»; Сулковский спросил, известно ли в губчека об убийстве руководителей коммуны, что была образована под Верхним Мамоном, и Карпунин ответил со вздохом, что да, известно, и следователь Наумович, кажется, напал на след бандитов.

— Хватит нападать на следы, Василий Миронович, — сурово отчитал председателя губчека Сулковский. — Надо кончать с бандами.

— Сегодня у нас коллегия как раз по этому вопросу, Федор Владимирович. Есть кое-какие новые соображения. Разработали проект «Обращения» к населению губернии. Потом представим на утверждение.

— Хорошо, — согласился Сулковский. — Сейчас действительно пора к слову обратиться, главные силы Колесникова разбиты… Напишите в «Обращении», какие потери понесла губерния от калитвянской этой вандеи, чего нам стоил мятеж.

Карпунин положил трубку, сказал Любушкину, чтобы тот подготовился к коллегии очень серьезно, время еще есть.

Они расстались на несколько часов, каждый занялся своим делом, в душе согласный с требованиями ответственного секретаря губкомпарта. Да, с бандами надо покончить как можно быстрее, много сил и крови заняла эта борьба, много убито, искалечено людей, много нанесено вреда хозяйствам губернии, ее экономике. И навалиться бы действительно этим летом на остатки колесниковских полков… Но ни в губкоме партии, ни в губчека не знали, не могли знать, что трудная эта борьба будет продолжаться еще целый год!..

* * *
ОБРАЩЕНИЕ
к трудовому крестьянству Воронежской губернии
Крестьяне, честные труженики и все граждане!

Покончив с врагами на всех фронтах, Советская Россия начала перестраиваться на мирную жизнь. Большинство мобилизованных в Красную Армию отпускается по домам, к мирному труду. Все усилия и заботы Советской власти направлены сейчас на возрождение народного хозяйства, на улучшение работы транспорта, на поднятие промышленности и сельского хозяйства, на то, как скорее выбиться из голода и разрухи, как построить лучшую жизнь без помещиков, фабрикантов и заводчиков, без царя и городового.

Советская власть как власть рабочих и крестьян, выражающая их интересы, внимательно прислушивается к голосу народа. Последние ее мероприятия — декреты о замене продразверстки продналогом, о свободе продажи и обмене продуктов, о кооперации и свободной мелкой кустарной промышленности; эти мероприятия устраняют почву для всякого недовольства, ибо эти новые законы отвечают интересам и желаниям большинства рабочих и крестьян.

Все это начало приводить к тому, что вокруг Советской власти и Коммунистической партии теснее сплачиваются все честные рабочие и крестьяне, не только бедняки, но и середняки. Это значит, что общими и дружными усилиями миллионов Советская Россия скоро сможет залечить свои раны и возродиться на страх врагам и на радость всем трудящимся и угнетенным.

Но есть еще враги, мешающие строить великое дело, есть люди, углубляющие разруху и вызывающие лишнее кровопролитие.

Шайки из бывших злостных дезертиров-шкурников без стыда и совести ищут возможности пожить ремеслом грабежа и убийств. Эти шайки используются бывшими деникинцами, врангелевцами и злейшими врагами Рабоче-Крестьянской Революции, так называемыми социал-революционерами (эсерами), работающими рука об руку с кадетами и анархистами. Все они стараются направить бандитские шайки против Советской власти под Милюковским знаменем «Советы без коммунистов». Это должен уяснить себе каждый рабочий и крестьянин…

Врагам Советской власти удалось осенью прошлого года организовать в Воронежской губернии банду Колесникова, в Тамбовской — банду Антонова. Банды эти сейчас разбиты, сам Колесников убит, остались в пределах Воронежской губернии лишь небольшие шайки бандитов, продолжающие грабить и убивать каждого, кто попадется под руку.

Крестьяне половины уездов Воронежской губернии — Валуйского, Острогожского, Новохоперского, Богучарского, Павловского и Калачеевского — испытали на себе горькую участь бандитизма. Сколько сотен уведено и загнано бандитами лошадей и другого скота, сколько разграблено государственных ссыпных пунктов, сколько бессмысленно вырезано людей!.. Из 4000 зарубленных, застреленных и замученных людей — около 300 коммунистов, остальные — беспартийные, рядовые крестьяне, работавшие в Советах, красноармейцы, продработники.

Бандиты не дали возможности ряду уездов и волостям спокойно и вовремя засеять поля, ссыпные пункты грабились, лошади и другой скот уводились.

Спрашивается, кому все это на руку?

Советскую власть, разбившую миллионные армии Колчака, Деникина, Врангеля, отстоявшую себя от капиталистов всех стран, бандитам не свергнуть. От бандитов страдает прежде всего крестьянин, а радуются буржуй, русские белогвардейцы и заграничные капиталисты — все вместе они радуются беде российских рабочих и крестьян. Для них всякий враг Рабоче-Крестьянской власти — их друг и союзник.

Давно пора покончить с бандами, довольно возиться с ними!

Губернский исполнительный Комитет рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов постановляет:

предложить военному командованию Воронежской губернии, губчека срочно принять все решительные меры и в кратчайший срок смести с лица земли всех бандитов и шайки их, имеющиеся на территории Воронежской губернии.

Вместе с этим губисполком постановляет:

предложить лицам, по принуждению или темноте оказавшимся в бандах, немедленно явиться в свой ближайший сельский или волостной Совет, раскаяться и отдать себя в распоряжение Советской власти.

Чрезвычайной комиссии и милиции, всем должностным военным и гражданским лицам приказывается не чинить никаких обид и преследований к добровольно явившимся бандитам и их семействам, а возвращать их к честному труду…

Всем же бандитам, кто не хочет опомниться и потерял всякую совесть перед народом, кто хочет жить разбоем, грабежом и убийствами… таким, безнадежно пропащим, объявляется — СМЕРТЬ!

Советская власть, несокрушимая власть рабочих и крестьян, поставила своей задачей и заботой возродить мирный Труд и все хозяйство страны. Бандиты мешают строить новую жизнь — прочь их с дороги!

Да здравствует Союз рабочих и крестьян!

Да здравствует Коммунистическая партия, направляющая политику Советской власти к мирному расцвету и торжеству Труда!

Воронежский губернский комитет РКП(б)
Губернский исполнительный комитет
— Я думаю, уместно будет поставить и третью подпись, — сказал Карпунин, — «Воронежская губчека». Мы многое сделали, и вправе обращаться с этим документом к населению губернии. Кстати, идти могут прежде всего к нам.

— Так или иначе, но и заниматься этими людьми нам, Василий Миронович, — согласился с председателем губчека Любушкин.

«Обращение» с небольшими поправками утвердили на коллегии. Решено было сегодня же представить его в губком партии, а потом напечатать в типографии и разослать по уездам.

Кончился еще один майский день 1921 года.

* * *
Этой же ночью Карпунин с двумя членами коллегии, Вторниковым и Ломакиным, отправились на железнодорожный вокзал Воронежа. Были с ними еще несколько бойцов и представитель губкомпарта — молчаливый пожилой человек в круглых очках.

Карпунин, как председатель губернской комиссии по борьбе с детской беспризорностью, время от времени участвовал в ночных рейдах по злачным местам города, где прятались и дети. Особенно манил их вокзал: здесь легко было затеряться в постоянно меняющейся толпе, улечься спать где-нибудь в укромном уголке, выпотрошить карман зазевавшегося пассажира, сесть на поезд и уехать в любом направлении.

Положение с беспризорными детьми вВоронежской губернии, впрочем, как и по всей России, в этом году было особенно тяжелым. Решением губкомпарта и губисполкома создано уже около двухсот детских домов, находилось в которых почти четырнадцать тысяч детей, но проблема оставалась острой. По-прежнему высока была детская смертность от голода и болезней, многие из беспризорников остались сиротами, из дальних волостей и уездов перебрались сюда, в Воронеж, а город и сам еле сводил концы с концами. И все же детей бросать на произвол судьбы нельзя. Советская власть приняла мудрое и своевременное решение, поручив именно ВЧК заниматься детьми. Правда, в чека хватает и своих дел, но что теперь важнее — добивать банды или заботиться о беспризорниках?

Карпунин, размышляя об этом, ходил с товарищами по ночному сонному вокзалу. На стенах горели закопченные керосиновые лампы, света они давали мало, в зале ожидания стоял душный полумрак, в котором смешался тяжелый храп десятков спящих людей, тихий говор бодрствующих, лязг ведер поломоек, постукивание костылей двух инвалидов в солдатских шинелях (они тихонько продвигались к выходу на перрон), треньканье балалайки в руках пьяненького мужичка, приглушенная ругань двух баб с мешками у ног… В дальнем углу кружком сидела ватага подростков, азартно резалась в карты. Заметив приближающихся к ним взрослых, подростки насторожились, старший из них — чернявый худой паренек со свежей царапиной на щеке — сунул карты под рубаху, привстал.

Карпунин махнул ему рукой — садись, мол, чего вскочил? Сам опустился рядом с подростками на корточки.

— Развлекаетесь, хлопцы?

— Есть маленько, — протянул чернявый.

— А едете куда?

— А ты кто такой? — резко, даже зло спросил белобрысый паренек в широкополой черной шляпе, съезжающей ему на нос. Паренек высоко задирал голову, смотрел на подошедших подозрительно — по всему было видно, что он в любую секунду мог дать стрекача. К нему и обратился Карпунин.

— Я председатель чека Карпунин. А тебя как зовут?

— Меня-то? — Владелец шляпы цыкнул сквозь зубы, вытер губы грязной ладонью. — Клейменов я.

— А имя?

— Ну, батя с матерью Тимошей звали. А кореша вон Блондинчиком кличут.

— А родители твои где, Тимофей? — мягко спросил Карпунин, напряженно вспоминая, когда и по какому поводу слышал он эту фамилию — «Клейменов»?

Блондинчик шмыгнул носом.

— Их бандиты еще в двадцатом году побили. Батя мой сельсоветчиком был.

— А… Постой-ка, Тимофей! Ты… ты, случаем, не из Меловатки?

— Из ней, — кивнул подросток. — А ты чего — бывал там? Или как?

— Да лично не был, но, понимаешь, вспомнил… Я там работал недалеко, в Павловске.

— Ничего себе недалеко! — хохотнул чернявый, внимательно, как и все остальные подростки, слушающий разговор Карпунина с Блондинчиком. — Меловатка Калачеевского уезда, а Павловск… Ха! Совсем рядышком.

— Ну, для нас эти расстояния… — Карпунин поднялся с корточек. Спросил у чернявого: — А куда вы все собрались?

Тот дернул плечом.

— Харьковский ждем. А оттуда — на Одессу, к морю. Там летом теплее, жрать не так хотца…

— Может, отложим пока поездку, ребята? — улыбнулся Карпунин. — Ехать далеко, да и накладно, если по-честному-то. И там жить на что-то надо.

Чернявый отпрянул в сторону, кивнул своим, и подростки повскакивали, готовые броситься врассыпную.

— Ты чего, чека, забирать нас будешь, да? Так мы чистые, никого не…

— Ну, какой ты чистый, мы видим, — засмеялся Карпунин. — В трех, поди, банях тебя сразу не отмоешь.

— Ребя, шмо-он! — закричал чернявый и первым кинулся было между чекистами, но Ломакин ловко схватил его за кургузый пиджачишко, удержал.

Карпунин взял за руку Блондинчика.

— Идем-ка, Тимофей. В Одессу потом когда-нибудь съездишь. Выучишься вот, повзрослеешь.

Окруженные чекистами, подростки угрюмо шествовали через вокзал.

— Васька-а! За что взяли-и? — завопил кто-то злорадное из темноты, и чернявый покосился на голос, втянул голову в плечи.

— Я читал… в сводке у нас было про твоих родителей, Тимоша, — сказал Карпунин Блондинчику. — Это из банды Колесникова, мы многих уже поймали, кого в боях убили. — Он помолчал, вздохнул: — Звери, конечно, не люди.

— Они… они и мамку, и сеструху, и еще троих… всех наших побили. — Тимоша тихонько заплакал. — Мамка к сельсовету не пошла и доху свою не стала отдавать. А тогда бандит… длинный такой, другой его Демьяном называл, вырвал доху, мамку ударил и снова в сундук полез.

— Демьян, говоришь? — переспросил Карпунин. — А узнать его, если что, сможешь?

— Узнаю, дядько чека, узнаю! Демьян этот не убивал, а только матюкался и толкался. А другой стрелял…

— Так, так, — повторил Карпунин. — Ладно, Тимоша, теперь родителей не вернешь…

Вся живописная их группа вышла уже из вокзала, направилась к грузовичку, стоявшему поблизости.

— А как же ты жил, Тимофей? — спросил Вторников, слушающий их разговор с Карпуниным.

— Да как, дядько… Я тогда утек из дому, боялся, что найдут бандиты и убьют. В Калаче с одним корешем воровали у торговок на рынке, потом в Лисках… А потом Ваську встретили. Мы уже давно вместе ездим. В Ростове были, в Тамбове… А нас расстреляют, да, дядько?.. — Тимоша съежился, стал совсем маленьким, жалким. — Васька говорил: кто в чека попадает, всех к стенке ставят… Но мы токо хлеб и картоху крали, дядько! А так не убивали никого… — Тимоша снова заплакал.

— Да кто тебя расстреливать собирается! — не выдержал Карпунин, чувствуя, что и у самого вот-вот хлынут слезы. — Советская власть за каждого из вас бьется, помочь хочет, а ты… Мало ли что Васька сказал. Учиться будешь, в детдоме жить. А хочешь, так и у меня поживи.

— Брешет он, беги! — закричал вдруг Васька, рванулся что было сил из рук Ломакина и — только его и видели — как растворился за углом дома.

— Стой! Стой, говорю! — закричал, кинулся было вслед один из бойцов, но Карпунин остановил его.

— Не надо. Дальше вокзала он все равно не удерет. Вы двое, — он показал рукой на бойцов, — вернитесь, посидите в зале ожидания до утра, а потом приведете его.

Тимошу Карпунин посадил рядом с собой в кабину, обнял его за плечи. Гомон наверху, в кузове, утих, постучали по крыше — мол, трогайте там, сели. Машина мягко покатила по ночному Воронежу.

Тимоша, видно, размышлял над сказанным Карпуниным. Сказал:

— А я помогал чекистам. В двадцатом году, когда мамку и сестренок побили. Мы с Танькой Ельшиной в Калитву ходили.

— Вот кто ты такой! — воскликнул обрадованно Карпунин. — А что же молчишь?!

— А мне Станислав Иванович наказывал: никому ни слова. Забудь, и все.

— Ну хорошо, молодец. А Станислава Ивановича завтра увидишь. Он здесь, в Воронеже. И человека одного тебе покажем…

* * *
Утром Карпунин вызвал по телефону дежурного, сказал, чтоб принесли им с Тимошей чаю, а потом привели… Кого именно привести, Тимоша не расслышал, да и не слушал, честно говоря, он во все глаза разглядывал кабинет «самого главного чекиста» с большим столом у окна, зеленой лампой на ней, множеством стульев у стен и портретом Дзержинского над ними. Дзержинского Тимоша знал, видел уже такой портрет. Васька пугал, что не дай бог попасть к Феликсу, вообще, к чекистам, а оказалось, что ничего страшного в этом и нет — так тепло и уютно в этом большом кабинете, и чаю вон сейчас принесут. Хорошо бы с баранками, какие он видел вчера днем у торговки на вокзале — такие большие, румяные… Тимоша проглотил слюну, поудобнее устроился в кресле, согреваясь и успокаиваясь окончательно.

Дежурный принес две большие кружки, сахар и черный хлеб, доложил, что «арестованный доставлен, ждет с охраной в приемной», и Карпунин сказал, пусть, мол, подождет, они вот с Тимошей попьют чаю. Он пододвинул подростку сахар, велел есть его весь, так как он к сладкому не очень, да и зуб что-то со вчерашнего дня ноет. Тимоша догадался, что дядько чека хитрит, но сахар съел с удовольствием, а кусок оставшегося хлеба незаметно сунул себе за пазуху — когда еще придется так сладко полакомиться?!

Открылась дверь, вошел высокий худой человек; Тимоша пригляделся к нему и тотчас вспыхнули в памяти страшные картины: расстрелянная, в луже крови на полу мать, два вооруженных обрезами бандита, огонь и грохот выстрелов в их доме, корчившиеся от смертной боли сестренка Зина, братишки, бьющий в нос запах сгоревшего пороха, запах сена в сарае, куда он, Тимоша, кинулся со всех ног и хотел утащить сестренку, но не успел — ее перехватил вот этот длинный, что-то стал спрашивать, угрожая обрезом, а другой бандит, в черном малахае и кургузом зипуне, вырвал Зину у него из рук, ударил ногой, а потом стал стрелять…

Тимоша задрожал как от лютого холода, с ногами забрался в кресло, клацал зубами. Он тянул руку к безмолвно стоящему человеку, что-то хотел сказать, но не мог, лишь судорожно открывал подергивающийся, бледный рот.

Карпунин, внимательно наблюдавший за ними обоими, подошел к Тимоше, положил руку ему на голову:

— Успокойся, сынок. И скажи: знаешь ты этого человека? Видел?

Тимоша немо кивнул, потом отчаянно замотал головой, боясь, что его не поймут, что неправильно истолкуют — а ведь это один из тех, двоих, это он был тогда у них дома, в Меловатке, он помогал тому, другому, он шарил потом в их сундуке, тащил материну заячью доху…

— Я понял, сынок, понял! — сказал Карпунин дрогнувшим голосом. Прямо и люто смотрел на Демьяна Маншина, и тот, сразу, конечно, узнав паренька, съежился, поник.

— Да не убивал я мать его, гражданин Карпунин! — истошно, по-бабьи заголосил Маншин. — Котляров все это. А я… Я… его сестренку не давал бить… Господи, да простите меня! Ведь помогнул я вам, Колесникова пришил!..

Карпунин молчал, а Маншин истерически выкрикивал что-то несвязное, катался по полу.

— Встань, Маншин! — приказал Карпунин, и Демьян, всхлипывая, размазывая по лицу слезы, поднялся на дрожащих ногах, с тающей надеждой заглядывая в лица обоих — сурового председателя чека и дрожащего в кресле подростка, с ненавистью и страхом рассматривающего его; именно в глазах этого мальчонки и прочитал Демьян окончательный приговор.

…Тимоша Клейменов, тревожно вздрагивая, спал на узкой железной койке Карпунина, а Василий Миронович расхаживал по кабинету как можно тише, боясь нарушить непрочный сон подростка. Он и сам перенервничал с этой очной ставкой, близко принял к сердцу все происшедшее на его глазах и сам еле сдержался, чтобы не схватить наган и… Конечно, он не имел права вершить самосуд, поддался эмоциям, своему гражданскому, человеческому гневу, но очень уж по-звериному подло действовали тогда, в ноябре двадцатого, этот рассопливившийся теперь Маншин и его напарник, Котляров. Стрелять детей, беззащитную женщину…

Карпунин на цыпочках подошел к кровати, сел на стул возле Тимоши, повернувшегося сейчас на бок, слабо вскрикивающего во сне. Василий Миронович поправил на Тимоше одеяло, постоял, вглядываясь в худенькое, сжатое дурным, видно, сном лицо подростка. Думал, что мальчонке этому неплохо, конечно, будет в детском доме, но кто теперь заменит ему мать-отца, с каким сердцем будет жить человек на земле?

Он вернулся к столу, где по-прежнему горела зеленая настольная лампа и негромко тикали большие, в резном черном корпусе часы; еще походил по скрипучим половицам, потом долго и неподвижно стоял у высокого с двойными рамами окна…

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Оставаться в Журавке смысла больше не было. По данным разведки Безручко, Варавва и Стрешнев прятались где-то под Богучаром, в лесу. Но и эти данные были неточными: банды вряд ли осмелились бы находиться поблизости от уездного города, да еще все вместе. Скорее всего, в лесу одна из них, остальные постоянно меняют свое местонахождение — за ночь лошади могут пройти тридцать — сорок километров.

Наумович сообщил Шматко, что на днях крупная банда, примерно сто конных, вошла в Рыжкин лес. Банду видели издали, кто такие — неясно, не разглядели. Искать лагерь в таком лесу — все равно что иголку в стогу сена. Нужно выманить банду из надежного укрытия, навязать ей бой в открытой степи, тогда можно рассчитывать на успех.

Шматко это и сам понимал. Но как выманить? В последние две недели он настойчиво пытался связаться с кем-нибудь из главарей, посылал своих людей в разные концы, слал письма, но нарочные возвращались ни с чем. Банды были явно напуганы событиями последнего времени, прятались где могли — так и прокормиться легче, и уходить от погони. И действовали они очень осторожно, внезапно, быстро — попробуй догони! Наумович со своим отрядом гонял по округе, шел у той или иной банды по следу — каждый день почти то из одного, то из другого села раздавались призывы о помощи, — но Безручко, Варавва и Стрешнев оставались неуловимы. Надо было действовать более активно, что-то предпринимать.

Скоро из Воронежа, из губчека, батьке Ворону пришел новый приказ: разработать совместные действия с Наумовичем, найти Безручко, банду обезглавить. Бывший заместитель Колесникова — наиболее опасная фигура, со временем он может объединить разрозненные остатки полков…

Легко сказать — найти! А где он, этот чертов Безручко?! Ни на какие сигналы не откликается, как будто его и нет на белом свете!

Однако приказ надо выполнять. Шматко снялся из Журавки в середине мая. Полный день и часть второго ушла у Ворона на переход. Особо не спешили, чтобы поберечь коней. Предстоял изматывающий и долгий, видно, поиск Безручко на Богучарщине — силы пригодятся.

В хуторах и селениях Ворон вел себя как всегда: бойцы его заводили скользкие разговоры о большевиках, прославляли батьку Махно, анархию, говорили, что коммунисты у власти долго не продержатся; Колесников хоть и погиб, но есть другие командиры, те же Безручко и Варавва, да и батько Ворон — «мужик с головою». Хуторяне без особой радости подкармливали «банду», больше отмалчивались. За последнее время повидали они в своих краях всякое, многих видели «батьков»! Одних били красные, другие сами куда-то пропадали. Сгинет и этот, Ворон…

В Ивановке (там ночевал Ворон) крестьяне подняли бунт, похватали кто вилы, кто колья, пошли приступом на «банду», а тут и чекисты подоспели — «гнал» Наумович Ворона аж до самого леса, только пыль столбом стояла!..

…В лесу Ворон стал лагерем на берегу озера. Травы и рыбы нашлось здесь вдоволь, было чем питаться и людям, и лошадям. Да и крыша над головой была — с незапамятных времен стоял здесь позеленевший от дождей дом рыбацкой какой-то артели, пусть в нем не было стекол и дверь висела на одной петле — от непогоды дом хоронил почти весь отряд.

Теперь, после «боя» у Ивановки, дня два-три надо выждать. Если Безручко или Варавва здесь, в лесу, они обязательно узнают о том, что Ворон у них под боком. И отчего бы не переговорить с ним? Или хотя бы не прощупать настроение занозистого батька?

Гость явился на четвертый день — маленький тощий мужичишка с корзинкой для грибов. Привел его Петро Дибцов, сидевший в секрете, сказал, что мужичишка этот пытался наблюдать за лагерем с той стороны озера, прятался в кустах. Лазутчик не отказывался. Признал, что «чуток доглядав за Вороном», так ему было велено, что шлет ему привет Осип Варавва.

— Люди его бачили, як ты, Ворон, сражався в Ивановке с чекистами…

— Ну, бачили не бачили, — хмуро отвечал Шматко. — Чего глядеть? Выскочили бы да подмогнули. А так нас этот Наумович по одному как щенят переловит да в трибунал сдаст. Хорошо, что у нас кони добрые… Эх, попался бы мне этот Наумович!..

Мужичишка внимательно слушал; круглые его, свиные какие-то глазки в белых ресницах оглядывали лагерь: он явно считал людей Ворона — губы его шевелились. Выслушав Ворона, согласно покивал заросшей башкой, попросил закурить — мол, у них в лагере с табаком хреново. Дибцов подал ему свернутую для себя цигарку, которую держал за ухом, поднес и огоньку. Лазутчик затянулся, похвалил табак; голодными глазами смотрел и на небольшой чан, в котором варилась уха, сглотнул слюну, но просить еду не стал. Сказал строго, что «тебя, Ворон, ждет завтра на хуторе Стеценково Осип Варавва, но являться надо без отряда, с кем-нибудь вдвоем, иначе Варавва прикажет стрелять. Веры сейчас никому нету, не обижайся, Ворон».

— Да чего тут обижаться, буду, — сказал Шматко, и ни один мускул на его лице не дрогнул.

Гость ушел, не оглядываясь; с тропы вдоль озера свернул налево, скрылся в чащобе, потом желтая его рубаха снова замелькала между деревьев, но совсем в другой стороне — лазутчик путал следы, не хотел, чтобы знали, откуда он точно пришел.

— Ишь, конспиратор, — усмехнулся Прокофий Дегтярев, когда Дибцов рассказал ему о петляющем по лесу посыльном Вараввы. — Такой и зайца обхитрит. Ну хитри, хитри!..

Шматко, Дегтярев и Тележный ушли из лагеря, сели у самой воды на поваленную ветром березу, не торопясь закурили. Утро поднялось над лесом солнечное и тихое. То и дело всплескивала в озере рыба, гонялась, видно, за плотвой щука или крупный окунь, кормились хищники; заливалась над лесом невидимая голосистая пичуга, радовалась солнечному дню, жизни…

Чекисты молчали. Хорошо понимали ситуацию: завтра двое из них могут не вернуться. За последние недели при «странных» обстоятельствах разгромлены несколько банд: Наумович появлялся в самых неожиданных местах и в «неподходящее» время, оказывался в засадах именно в тех селах, где намечался грабеж. В руках чекистов оказались уже Роман Соколов, Игнат Бачевский, Евлампий Бондаренко… Наумович преследует по пятам и многих других батьков, зная откуда-то их укромные хутора и балки, где они прячутся и пируют после набегов. И почему всегда невредимым уходит от чека Ворон? Почему в Талах убит совсем не тот человек, Панов, а все волисполкомовцы живы и здоровы? Не зовут ли Шматко-Ворона в стан Вараввы на казнь? Надо ли рисковать, соглашаться?

Все эти мысли высказал вслух комиссар отряда Тележный. Еще он сказал, что надо посоветоваться с Любушкиным.

— Что советоваться! — возразил Тележному Шматко. — Нам тут виднее.

Ворон задумался. Мысли, высказанные Тележным, были справедливы: Варавва и тот же Безручко знают, что происходит в округе, насторожены и подозрительны ко всем, кто ищет с ними контактов, связи, научены опытом. Могут, конечно, знать они и о подлинных событиях в Талах зимой прошлого года, хотя трудно все это доказать — никто же не слышал разговора Ворона с Пановым… А Варавва и Безручко, судя по всему, ищут подмогу, стремятся к объединению, бывший голова политотдела Повстанческой дивизии намерен, видно, снова собрать под свои знамена отряды головорезов, снова лить кровь, выжидает момент. Но не исключена и элементарная уловка: Ворон разоблачен, и ждет его в хуторе Стеценково расправа…

— Я могу поехать и один, — сказал Шматко. — Риск велик, понимаю. Что они задумали, черт их знает! Ставить вас под удар…

— Нет, Иван Петрович, поедем вдвоем, как приказано. — Дегтярев спокойно смотрел на командира. — В любом случае стрелять сразу они не начнут… Не должны. Какой смысл? Да и ошибок, думаю, особых у нас не было.

— Ошибки были, Прокофий, — покачал головой Шматко. — Не с дураками имеем дело, Безручко — хитер, собаку, как говорится, в военном деле съел.

— Съел-то съел, а трусит. — Дегтярев веткой отмахивался от комаров.

— В любом случае, Иван Петрович, надо дать знать Наумовичу, чтобы был поблизости от Стеценкова, — сказал Тележный. — Ну и мы где-нибудь рядом будем. Если что случится с вами…

— Да ничего не случится, Федор. — Шматко поднялся. — Варавва и Безручко ищут связей, иначе бы они не стали… Впрочем, на эту тему мы уже говорили. Пошли сейчас к Наумовичу Дибцова, пусть только не вспугнет разъезды Вараввы, иначе действительно нам придется туго. Ну а мы, Прокофий, айда собираться. До Стеценкова полдня скакать, переночуем где-нибудь там, а утром понаблюдаем за хутором…

В лагерь командиры вернулись спокойные, с деловыми, озабоченными лицами. Шматко с Дегтяревым осмотрели своих коней, проверили седла, оружие, У костра поели с бойцами свежей ухи, а потом незаметно для многих уехали.


Из сухой извилистой балки хутор Стеценково виден как на ладони. Хутор маленький, в девять дворов, дома — под соломенными серыми крышами, с длинными плетнями и зелеными полосками огородов. Торчит посреди улицы высокий колодезный журавель, возле него — водопой: не меньше полусотни всадников толпятся вокруг, лошади тянутся к деревянному корыту, к воде, слышатся приглушенное расстоянием нетерпеливое их ржание, голоса людей. Сейчас, утром, ветер переменился, дует Шматко и Дегтяреву в лица, доносит звуки хутора. С четырех сторон Стеценкова, на буграх, — парные конные разъезды, пройти или проехать к хутору незамеченным нельзя. Разъездам, ясно, приказано ждать Ворона со стороны Рыжкина леса, ближайшие к чекистам всадники то и дело поглядывали на далекий, у самого горизонта лес, и это обстоятельство веселило Шматко. Вот будет переполох, когда они появятся у хутора совершенно неожиданно.

Так оно и получилось. Едва Ворон с Дегтяревым появились на виду у изумленного разъезда, как грохнул поспешный предупредительный выстрел: стой! ни с места!

Те двое, на бугре, остались где были, а к Шматко с Дегтяревым поскакали семеро верховых, державшие оружие на изготовку.

— Видишь, как други встречают, — улыбнулся Прокофий.

Оказалось, Ворона встречал сам Осип Варавва. Шматко никогда не видел его, знал лишь по приметам, что у Вараввы — сабельный шрам на подбородке, что ездит он на красивом сером коне в яблоках, жесток и охоч до женского пола. Лет ему примерно сорок пять, собой чернявый, с лихо закрученными тонкими усами, одет в черную гимнастерку и кавалерийское, обшитое кожей галифе, на ногах — сапоги со шпорами.

Варавва подскакал; сопровождающие его люди окружили Шматко и Дегтярева, смотрели настороженно, шарили по лицам приезжих недоверчивыми взглядами. Хмуро глядел и сам Варавва.

— Ворон? Откуда взялся? Почему мои люди не видели, как ехал? — спрашивал он отрывисто и недовольно. Голос у него сиплый, простуженный, говорил Варавва с трудом.

— Плохо, значит, смотрите, — рассмеялся Шматко, показал плеткой. — Вон балочкой и ехали. Чего глаза мозолить?!

— Балочкой! — буркнул Варавва, протянул руку, поздоровался сначала с Вороном, а потом и с его заместителем. — А людей твоих там нема, Ворон? В балочке? — Варавва, не оглядываясь, бросил отрывистое: — Фрол! Сгоняй-ка. Да хорошенько там глянь.

— Слухаю! — угрюмый осанистый мужик козырнул, кинув ладонь к шапке, повернул коня, пошел наметом.

К хутору Варавва поскакал первым, кивком головы велев гостям следовать за собой. Шматко ехал чуть сзади Осипа, отмечая в уме, что приметы Вараввы совпали, такой он и есть, и конь его хорош — точеные ноги и шея, мощное ладное тело, длинный ухоженный хвост. Птица, а не конь! Седока он, наверное, и не чувствует.


У дома напротив колодца Варавва спешился, бросил поводья подскочившему малому в красной рубахе и с перевязанной щекой, пошел во двор; двинулись за ним следом и Шматко с Дегтяревым.

Дом был о двух комнатах, дверь в спаленку прикрыта, и Шматко понял, что там кто-то есть, глазами показал Дегтяреву — имей, мол, в виду. Варавва сел на лавку у окна, сели поодаль, у другой стены, приезжие. Трое охранников стали у двери, переминались с ноги на ногу, поигрывали обрезами.

— Ну, что скажешь, Ворон? — спросил Варавва, закуривая «козью ножку» — удушливый дым сизыми волнами поплыл по избе. — Раньше, мне говорили, ты не очень-то про объединение толковал, наоборот, а теперь сам моих хлопцев искал.

— Времена другие, Осип, — спокойно сказал Шматко. — Теперь нас по одному как курчат переловят.

— Ну… дураков — их всегда ловили. — Варавва закинул ногу на ногу, поигрывал носком сапога. — Вот и ты: приехал прямо в наши руки, и пикнуть не успеешь. Ха-ха-ха…

— Не понял. — Шматко внутренне напрягся: что это — очередная провокация, испытание нервов, или действительно бандитам что-то стало известно?

— Да чего ж тут не понять? — Варавва поднялся, стал расхаживать по земляному, чисто подметенному полу, насмешливо поглядывал на своих охранников. — На хутор Бычок вместе с моими хлопцами был набег? Был. Ты ушел, а их Наумович побил почти всех. Договорились потом на конезаводе конями разжиться, а там нас свинцом встретили. А? В Талах зимой волисполком громили, да оказалось, не тех жизни лишили…

— На конезавод среди бела дня только идиот может нападать, — стал защищаться Шматко. — Там у красных и пулемет теперь стоит, почти две сотни породистых лошадей, еще с екатерининских времен рысаков там выводят…

— Это я и без тебя знаю, — поморщился Варавва. — Вот нам такие и нужны. Видел моего? — Он пригнулся к окну, бросил любовный взгляд на серого своего красавца, загорелое его до черноты лицо смягчилось.

— Вижу, — кивнул Шматко, имея, однако, в виду совсем другое: из спаленки торчали два обреза, под окнами топтались еще трое-четверо рослых молодых мужиков.

— В Бычке, Осип, твои хлопцы пьяные были, вот и попались чека, — продолжал Шматко, — а про Талы и слушать не хочу. Всех подозрительных и сочувствующих Советам переводил и переводить буду. А если кого из наших ненароком и отправил на тот свет, то не велика беда, на то она и война.

— Цэ ты гарно сказав, Ворон! — дверь спальни вдруг распахнулась; поглаживая усы, вышел в переднюю Митрофан Безручко, поздоровался за руку со Шматко и Дегтяревым. Сел за стол. — А все ж таки веры тебе особой нема, Ворон. Стороной держишься, в тот раз, под Калитвой, утик.

— Я ж говорил тебе, Митрофан Васильевич: хлопцы мои свободу любят, никому подчиняться не хотят. Я против них пойду, так несдобровать и мне. Тут разговор короткий.

— Гм… — Безручко пятерней чесал голову. — Може, и так. А дисциплина, Ворон, должна буть. И совместные действия. Иначе нас красные добьют окончательно.

— Вот за тем и приехал. — Шматко понял, что гроза миновала.

— Вы, хлопци, гэть видциля! — махнул рукою Безручко, выпроваживая охранников на улицу, жестом приглашая к столу и Ворона с Дегтяревым. — А ты, Осип, скажи Дуняше, шоб картох да огиркив принесла. Сегодня моя очередь угощать.

Варавва поднялся, пошел к двери, придерживая шашку, бьющую его по косолапым ногам, бурчал себе под нос: «Тебя, Митрофан Василич, самогонка до добра не доведет. Сколько ее лакать можно?! И так дело, считай, загубили. Лучше б Ворона поспрашивал, врет ведь и не сморгнет…»

В доме появились две женщины, видно, из соседней хаты: молодая и постарше, низенькая, юркая. Шматко глянул на молодую и обомлел: это же Дуня! Ветчинкина! Да и эта, пожилая, была с ней тогда, в поезде…

И Дуня узнала Шматко. Стала, открыв рот, и миски в ее руках дрогнули.

— Ой! — вырвалось у нее испуганно. — Ты, Ваня?

— Я. — Шматко радостно улыбнулся, шагнул ей навстречу, лихорадочно соображая при этом: чем обернется для них с Прокофием давнее это знакомство? Что скажет, что может сказать Дуня? Он-то в самом деле был рад ее видеть, она так хороша была в простеньком своем длинном платье, так ладно обтягивала высокую грудь голубая блеклая ткань, и радостью же лучились синие большие глаза!

— От лярва! — вырвалось удивленное у Безручко. Он подошел к ним, заглядывал Дуне в глаза. — Ты видкиля Ворона знаешь, а, Дунька?

— Для тебя, может, он и Ворон, а для меня — Голубь, — отвечала Дуня, расставляя закуски на столе. — Тебе, дядько, и не обязательно все знать.

— Як это не обязательно! — важно надулся Безручко. — Ты моя племянница, а цэ… ну…

Пока Безручко хватал воздух пальцами, искал слово, Шматко воспрянул в душе — теперь им с Прокофием будет здесь легче, гораздо легче! Случайное дорожное знакомство, радость в глазах Дуни… Тому же Варавве так нужны доказательства преданности Ворона, он ищет, за что бы уцепиться, в чем бы уличить непокорного этого молодого «батька», а тут такая удача! Разве он, Шматко, не может разыграть влюбленного в племянницу Митрофана Безручко парубка?.. И стоит ли, нужно ли разыгрывать? Ведь и он искренне рад встрече, там еще, в поезде, хотелось поговорить с приветливой, приглянувшейся ему женщиной, и кто мог предполагать, что судьба снова сведет их при таких обстоятельствах?!

— Так ты, значит, заодно с дядькой? — негромко спросила Дуня у Шматко, и он насторожился — чего это она интересуется такими делами? И потом: по собственной воле, из интереса, или попросили ее?

— Как иначе, Дуня? — вопросом на вопрос ответил он. — Пока большевики верховодят, хлопцам моим гулять мешают…

Дуня, поставившая уже на стол закуски, выпрямилась, свет в ее глазах угас. Она поджала пухлые алые губы, повернулась, пошла к двери. Шмыгнула вслед за нею и та, другая женщина.

— От лярва! Вредная дивчина! — похохатывая, сказал Безручко, усаживаясь за стол. — Все ей не так, все не эдак… Батьку красные зарубили под Криничной, и Гришку, дружка ейного, на тот свет отправили, а ей все неймется. Бросил бы ты, каже, дядько, цэ дило, все одно красных не сломите… Выпороть бы ее, да жалко — бачь, яка красавица! Да и брат наказывал: сбереги, мол, Дуньку. Одна осталась, мать в семнадцатом померла от тифа, сам… А! — Безручко махнул рукой, нахмурился. Зычно крикнул: — Осип! Ты куда запропав?

Явился Варавва, принес бутыль с самогоном, сам стал и разливать по кружкам. Строго сказал Безручко:

— Давай о деле, Митрофан Василич. Ворон не к Дуне твоей приехал.

— А почему бы и не к ней? — обиделся Безручко. — Чем дивчина худа? Молодым — жить, а нам горилку у них на свадьбе пить. А, Ворон?.. Ну ладно, цэ я так, шуткую. С богом!

Выпили раз, другой. Варавва стал наливать еще. Но Шматко отодвинул кружку.

— Хватит, — сказал он. — Действительно, не за тем приехал. И сам свободу уважаю, гулять по России люблю, а тут, браты, вопрос колом стоит: или мы чекистов — или они нас. Мне этот Наумович — вот где! — И полоснул себя ладонью по горлу. — Как шакал по степи за нами гоняется, сколько хлопцев наших перевел, в трибунал отправил.

— Попался бы он мне в руки! — глаза Вараввы хищно блеснули. — Я б из него кровь по наперстку цедил! По кусочку б резал!.. Ы-ых!..

— А давайте, хлопцы, споймаем того Наумовича, — добродушно и пьяно уже сказал Безручко. — Ну шо вы заладили: Наумович, Наумович! Споймаем та за ноги его и подвесим, нехай висит.

— Я знаю, где он ночевать иногда остается, — вступил в разговор Дегтярев. — С отрядом, конечно, его не так просто взять. Но взять можно.

— Так, так, — тяжело мотал головой Безручко. — Правильно. Я Мордовцева самолично казнив и чекиста этого тож казню. Вот, от Мордовцева печатка осталась. — Из кармана галифе он выхватил печать, подбросил ее на ладони. — На лоб им ставлю… — засмеялся, заколыхался жирным большим телом, закашлялся.

— Дело не в одном Наумовиче, — стал было возражать Варавва, клонить разговор в другую сторону. — Может быть, нам, объединившись, стоит уйти пока в Шипов лес или снова под Тамбов, переждать, а потом уже…

— Нет, Наумович этот как бельмо на глазу, — подливал масла в огонь и Прокофий Дегтярев, прикидываясь чрезмерно пьяным. — Покоя от него нету… Смерть ему!

— Правда, чего с ним цацкаться, — вторил Прокофию Шматко, — сколько он нашей кровушки пролил, этот Наумович! Мне ни одного набега без стрельбы не дал совершить, с десяток хлопцев моих от его пуль полегло.

Ворон гневно говорил еще о стычках с отрядом Наумовича, о том, что тот иезуитски хитер, появляется в самый неподходящий момент (видно, везде у него по деревням натыканы лазутчики), а самого его застать врасплох невозможно. Говорил, притворяясь пьяным, матерился, стучал кулаком по столу, а сам все время думал о печати Мордовцева, которая лежала в кармане зеленого френча Безручко, о последних минутах жизни своих боевых товарищей. В одну из тайных встреч под Богучаром Любушкин рассказал Ворону о гибели Мордовцева и Алексеевского, о том, как измывались бандиты над трупами комиссара и военкома, с какими почестями хоронили их потом в Воронеже, в Детском парке. Длинная, в полверсты, процессия шла по главной улице губернского города, проспекту Революции, семь красных гробов несли весь этот траурный последний путь десятки воронежцев, траурно же, сменяя один другой, рыдали духовые военные оркестры. «Воронежская коммуна» напечатала некролог с призывом отомстить бандитам за смерть революционеров.

И вот один из убийц, Митрофан Безручко, сидит сейчас перед Шматко — Вороном, похваляется зверской казнью штаба Мордовцева. А он, Ворон, вынужден сидеть за одним столом с этим палачом, пить с ним самогонку, улыбаться и поддакивать. Но ничего, ничего. Если удастся заманить тертых и битых этих волков, Безручко и Варавву, в капкан, если поверят они им с Прокофием и говорят сейчас не притворяясь, то… Только бы не переиграть, не дать ни малейшего повода для сомнений, не вызвать настороженности — Митрофан с Осипом тоже не лыком шиты, не пальцем деланы. Они и сами могут притвориться, убеждать, что верят Ворону и принимают его предложение расправиться с Наумовичем. А сами плетут сеть, заманивают их с Дегтяревым в волчью яму… Впрочем, кажется, все идет нормально; Безручко много и охотно пьет, согласен на все — Наумович сидит у него в печенках и от одного его имени у Митрофана, как он выразился, «свербить у носу»…

«Наверное, у него есть и другие вещи Мордовцева и Алексеевского, — думал Шматко. — У этих палачей какая-то болезненная страсть брать у убитых что-нибудь «на память»…»

Он решил, что потом прикажет тщательно осмотреть все награбленное Митрофаном Безручко, вернет вещи Мордовцева и Алексеевского их семьям… Такая неожиданная, глупая смерть штаба! Зачем было отпускать сопровождающий эскадрон?!

— Где же похоронили Ивана Сергеевича? — спросил Ворон, возвращаясь в мыслях к застолью, стараясь не привлекать особого, повышенного внимания Безручко к своему вопросу — спросил как бы между прочим.

— Та сховалы его, сховалы, — неопределенно махнул тот рукой. — В тайном мисти. Зараз пока пусть полежить в подполи, а потом, после победы, с почестями Колесникова похороним, в Старой Калитве. Нехай там у церкви, на бугре, и лежить, на нас з вами дывыться, як мы новую жизнь правим.

— Что ж не сберегли командира? — вставил с упреком Дегтярев.

— Та шо… Не убереглы. — Безручко принялся раскуривать трубку. — Стреляють, же, заразы красные. И дуже метко. А в тот раз с тем же Наумовичем и схлестнулись. Иван сам в атаку кинулся, верховодил. Ну а верховодов всегда пуля обласкае… Не лез бы, так ничего б, може, и не случилось. Береженого оно сам бог и бережет.

— Жалко Ивана Сергеевича — вздохнул Ворон. — Глядишь, с ним бы мы и не прятались сейчас по хуторам. Давайте, мужики, помянем нашего командира! — Он приподнял кружку с самогонкой.

Безручко свирепо глянул на Ворона.

— Ты шо? Безручке не веришь?! Га? Да хочешь знать, Колесников мою волю сполняв, я колесо крутыв. А вин тильки команды подавав та приказы у штаби подмахивав… Зараз я голова, Ворон! И если будешь вякать…

— Ладно, Митрофан, оставь, — поморщился Варавва. — Ворон дело говорит, Ивана Сергеевича надо помянуть, командир он был хороший.

Варавва встал первый, за ним с неохотой поднялся и Безручко, ткнул кружкой в кружку Ворона. Выпили.

— Дело Ворон говорит и о Наумовиче, — продолжал потом Варавва, пожевав сала. — Словить его, собаку, надо…

— Сме-е-е-ерть! — разозленным бугаем ревел Безручко. Он схватил нож, вытянул руку над столом, и руку эту тут же пожал Дегтярев, за ним Шматко, а последним, чуть поколебавшись, — Варавва. Крепкое это было рукопожатие четверых — не разъять. Судьба чекиста Наумовича была решена!

…День уже клонился к вечеру, когда гости, «сильно шатаясь», садились на коней. Дегтярев никак не мог попасть ногой в стремя, соскальзывал с седла, а Ворон — тот вообще не узнал своего коня, спутал его с вараввинским, но Осип, хоть и подобревший от выпитого, своего красавца-скакуна не дал, разгадал хитрость. Погрозил Ворону нагайкой.

Уже в седле Шматко увидел Дуню: она стояла у плетня, держа ладошку у глаз — солнце светило ей в лицо, смотрела на Ивана чуть растерянно и с ожиданием. Шматко тронул коня, подъехал.

— Скоро увидимся, Дуня. Я приеду, — сказал он намеренно громко, зная, что их слушают, смотрят на них.

— Тебя красные тоже убьют…

— Что ты, Дуня! Я от пуль заговоренный.

— Лучше б я тебя не знала, — печально и тихо проговорила она. — Убили б и убили…

Дуня резко повернулась, пошла прочь, к дому, а Шматко смотрел ей вслед, и сердцу было хорошо, спокойно.

Попрощались с Вараввой и Безручко, договорились напасть на отряд Наумовича совместными силами при первом же удобном случае, отомстить чекистам.

— А хорошо ты с девкой этой, Дуней, комедию ломал, — похвалил Дегтярев, когда они выехали с хутора. — Аж завидки взяли. И она к тебе так ластилась…

— Не ломал я никакой комедии, — вздохнул Шматко. — Дуня мне и вправду по душе. Вернуться бы сейчас да с собой ее взять…

— Да ты в своем уме, Иван?! — Прокофий даже коня остановил. — Племянница такого матерого бандюги… Ну и ну-у…

Шматко не ответил ничего, пришпорил коня. Далеко впереди синел Рыжкин лес, отдохнувшие и сытые лошади легко несли чекистов, хорошо, наверное, понимая, что возвращались домой…


Примерно через неделю лазутчики Вараввы выследили Наумовича: его отряд остановился на отдых в одном из глухих сел с унылым названием Пустошь. Чекисты, как донес Осипу и Безручко осведомитель, наловили в Богучарке рыбы, развели костры, ужинают. Многие уж завалились спать.

— Ну, Осип, пришел и наш черед, — потирал руки Безручко. — Посылай-ка за Вороном, нехай он потешится…

Гонец ускакал к Ворону, отряд его к утру должен быть в Пустоши, в условном месте у Лысой горы. А Варавва с Безручко засели за карту, тыкали в нее прокуренными, желтыми пальцами, спорили. Местность они знали и без карты, но Варавва хотел показать себя большим стратегом, стал рисовать стрелы и какие-то закорючки, кружки, говорить Безручко, мол, тут, Митрофан, надо все хорошо обмозговать и бить Наумовича наверняка. Безручко слушал Осипа вполуха, после хорошей выпивки и еды его клонило в сон, на всю эту вараввинскую стратегию и тактику он плевать хотел. Завтра, спозаранку, отряды их навалятся на чекиста Наумовича, только перья от него полетят. Главное, снять караулы, чтоб не подняли те шум, внезапно ударить со всех сторон. Перед внезапностью никакому Наумовичу не устоять, пусть он хоть из собственной шкуры выпрыгнет.

Варавва серчал на Безручко, втолковывал ему, что внезапность, конечно, хороший маневр, но у боя есть еще множество других факторов, их все надо учесть. Наумович — опытный и грамотный командир, на мякине его не проведешь.

— Та шо ты его расхваливаешь, Осип? — добродушно гудел Безручко. — Грамотный, опытный… Як шарахнемо на рассвете, в одних подштанниках и побежить.

Безручко живо представил, как бежит по утреннему селу в одном исподнем ненавистный ему Наумович, а он, Митрофан, догоняет его на коне и заносит уже над его головой шашку. Потом решил, что это слишком легкая смерть для такого опасного чекиста, лучше разорвать его конями или четвертовать… Ладно, чего-нибудь они придумают с Вараввой, попался бы им Наумович живым.

Безручко широко зевал, вожделенно поглядывал на мягкую, приготовленную ему Дунькой постель, потом прилег, распустив на тугом животе ремень, делал вид, что по-прежнему внимательно слушает Варавву…

Снилась Митрофану свадьба: Дунька в белом подвенечном наряде, а рядом с нею — Ворон. За длинным столом полно гостей, жратвы и самогонки. Ворон обнимает Дуньку, жарко целует ее в губы, а обернувшись, принимает обличье… Наумовича.

Безручко охнул, проснулся в холодном поту, с бьющимся сердцем. Толкнул в бок храпящего на всю горницу Варавву:

— Осип! Чуешь? Ты хату зачинив? А то хто-сь шастае тут.

Но Варавва не отозвался. Шевельнулся недовольно и продолжал спать.

Соединенными отрядами (набралось около двухсот человек) Безручко, Варавва и Ворон решили ударить по Наумовичу на рассвете следующего дня, наказав бойцам взять главного чекиста живьем. В успехе никто не сомневался — бойцов у Наумовича было не больше семидесяти, удар планировался внезапным, оружие у чекистов — винтовки да наганы.

Но на рассвете повстанцев встретил дружный пулеметный огонь, он косил их как осоку. Пустошь ощетинилась не менее дружным винтовочным огнем, в наступающих швыряли бомбы. Половина бойцов у Безручко полегла, повернули назад бойцы Вараввы, и сам он, раненный в руку, едва ускакал. Чекистов, когда они выскочили из-за домов и сараев на конях, оказалось гораздо больше, чем вечером, надо было спасаться. Ворон подскочил к растерявшемуся Безручко, приказал следовать за собой — он знает балочку, по которой можно еще уйти.

Безручко подчинился, тут уж было не до амбиций; заметно поредевшие отряды Ворона и Безручко скакали вместе по голой открытой степи, петляя как зайцы. Сзади, в Пустоши, шел еще бой, гремели выстрелы…

Только к вечеру, отмахав верст пятьдесят, не меньше, напрочь утомив коней, Ворон разрешил бойцам привал. Те замертво валились с коней, многие засыпали. Ворон приказал Дегтяреву выставить караулы и боевое охранение, что Прокофий с удовольствием и исполнил, назначив в них только своих бойцов…

А ночью, у костров, спящих бандитов разоружали. И все же без стрельбы не обошлось — проснулся ординарец Безручко и, сообразив, что происходит, заорал дурным голосом, поднял панику…

Скоро все было кончено. В живых осталось девять человек, среди них и сам Безручко. Связанный Митрофан сидел на земле, из носа его текла кровь, а из припухших глаз — злые слезы.

— Обхитрив Ворон, вокруг пальца обвел! — всхлипывал он. — А я-то, дурак, поверив!.. И Дунька еще, зараза! «Не Ворон это, Голубь!» Стервятник он наипервейший, твой Голубь!..

Спустя время, уже утром, когда небольшую группу пленных повели к Богучару, Безручко жалостливым голосом попросил Шматко:

— Прикончи меня здесь, Иван. Все одно трибунал в живых не оставит.

— Нет, Безручко, перед народом ответишь! Перед теми, кого жизни лишал, мучил!.. Легкой смерти тебе не будет, не жди!..

Безручко повесил голову, шел, загребая непослушными ногами песок, корил себя: да что ж он, дурак такой, не видел, что ли, куда совал голову — в ловушку. Заманили его, як хоря глупого, прихлопнули. Все, Митрофан, прощайся с жизнью!..

Безручко, по щекам которого все еще текли слезы, поднял голову, огляделся: плелись впереди него так же понуро опустившие голову «бойцы», весело переговаривались сопровождавшие пленников всадники, а над близким ужеБогучаром, над оврагами и блеснувшей полоской реки, на огромное голубое небо неторопливо и уверенно всходило солнце…

* * *
Шматко по-прежнему оставался Вороном, оставались еще живыми и активно действующими Варавва, Курочкин, Стрешнев… И потому в Журавку, к Якову Скибе, поехал Наумович. Якова он нашел быстро (тот копался у себя на огороде), объявил ему, что арестован за пособничество бандитам. Скиба затрясся всем телом, завыл: пощади да прости! Силком же заставили, как тут не пособлять?! А хошь, так и тебе буду служить, дело привычное, гражданин следователь! Знаю, кого Сашка Конотопцев вербовал на соседних хуторах и на станции и кто в бандах был, но спрятался, затаился: вон Филька Стругов аж в Донбасс подался, там же и еще трое калитвянцев…

— Ну что ж, — Наумович раздумывал, хлопал рукоятью плетки по голенищу сапога. — Помоги, пожалуй, зачтется. А удрать вздумаешь…

— Да куды удирать, бог с тобой! Баба вон дохлая, и сам еле ползаю. Токо и силов, что шепнуть кому надо при случае. Ты не сумлевайся, гражданин следователь, я тебе этих бандюков, которые у Колесникова были, помогну поймать. Мы их с тобой як цыплаков в курятнике переловим…

— Мы с тобой! — усмехнулся Наумович. Но Скиба не понял иронии, не до того было, продолжал, радостно захлебываясь, торопясь:

— Вон сразу и берите тут, в Журавке, Степку Богачева да Ваську Навознова. Кого б еще?.. Мыколу Перевозчикова, чи шо?

Яков сморщил маленький лоб в тугую гармошку, вспоминал, а Наумович по-прежнему брезгливо смотрел на него, на убогое жилище этого человечка, суетящегося у ног, вымаливающего себе послабление…

Он повернулся, пошел. Надо было ехать, ждали другие, важные дела.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

С правого, крутого берега Дона, с лобастых его меловых бугров радостно смотреть на неоглядную светлую даль, на зеленое родное великолепие полей и синюю широкую ленту реки, вдыхать смешанный аромат полевых цветов и трав, густыми волнами плывущий над землей, сознавать себя живым, здоровым, счастливым… Первозданная тишина и кажущийся покой, ослепительно-белые облака, отражающиеся в чуткой и нервной воде, летнее уже, горячее солнце, ласкающее округу щедрыми лучами, заливающее ярким светом горизонт — все это настроило Наумовича на философский лад. Он с полчаса уже, чуть в стороне от Вереникиной, хлопочущей у прибранной, в цветах, могилы Павла Карандеева, сидел на подвернувшемся гладком камне, лицом к остроконечному и простенькому обелиску и открывающемуся за ним простору, думал. Думал о мимолетности и вечности человеческой жизни, о суровой простоте ее неизбежного конца и предназначении человека на земле. Станислав Иванович и сам удивлялся этим мыслям: сегодня, в грустный и торжественный час памяти боевого товарища, они явились вдруг незваным, растревоженным роем, будоражили его душу, заставляли и на самого себя смотреть несколько иными, спрашивающими, что ли, глазами: а так ли жил? а все ли отдал делу?..

Решил, что жил и боролся за Советскую власть честно. Мог бы и он погибнуть в кровавой этой круговерти, свистели и над его головой пули. Нет вот в живых Николая Алексеевского, его одногодка, тяжело ранен Федор Макарчук, до сих пор в госпитале, мученической смертью погибли Паша Карандеев, Лида Соболева, Ваня Жиглов, ходила по краю пропасти Катя Вереникина… Они, молодые, отдали свои жизни без колебаний и страха, рисковали собой сознательно, знали, были убеждены, что так надо, нет иного пути. Он, Станислав Наумович, тоже выполнил бы любое поручение партии большевиков, да он, собственно, и выполнял их, просто ему повезло, остался в живых. А значит, будет продолжать дело погибших своих товарищей, защищать революцию, Советскую власть — самое дорогое, что есть у народа, то, что завоевано страданиями и кровью…

Наумович попытался представить себя в недалеком будущем, лет эдак через десять, и не смог. Знал, что десять лет — это слишком большой срок для его надорванного уже сердца. Годы работы в чека не прошли даром. Он пока никому не говорил о своей болезни, но знал об этом, слишком хорошо знал…

Наумович стал размышлять о тех людях, которые будут жить на этой вот земле после него — что это за люди явятся из небытия? Вспомнят ли они о нем, Паше Карандееве, Алексеевском? Будут ли продолжать их революционное дело с такой же страстью и убежденностью, не щадя жизни? Или то, будущее, время совсем не потребует от них жертв? Знать бы… Да и знать бы: кого вообще вспомнят, почему? Хотя каждый живущий на земле оставляет о себе память, добрую ли, худую, — своими делами, судьбой…

Когда Николай Алексеевский был председателем Воронежской губчека, они не раз встречались, спорили до хрипоты о коммунизме, о человеке, который будет жить в том светлом обществе. У Николая были оригинальные мысли, свой собственный взгляд на вещи, вообще он смотрел на жизнь с какой-то особой гуманистической вершины, воспевал человека, ратовал за бескровные социальные реформы, демократию, мнение большинства… Милый дружище, революция преподнесла тебе суровый урок, заставила взять в руки оружие, защищать свои взгляды и убеждения, саму жизнь. Судьбе было угодно вчерашнего скромного гимназиста бросить в самое пекло революционной борьбы, в девятнадцать лет сделать председателем губчека, потом, через полгода, — Чрезвычайным комиссаром объединенных вооруженных сил губернии. Девятнадцать, всего девятнадцать лет было отпущено Николаю Алексеевскому, по восемнадцать — Лиде Соболевой и Ване Жиглову, двадцать два — Паше Карандееву. Да и Федору Мордовцеву было всего тридцать четыре… Молодые, очень молодые люди!

«Конечно, пройдет время, многие имена забудутся, — думал Наумович. — Не всем из нас удалось свершить в жизни что-то героическое, каждый выполнял свою работу как умел. Но — честное слово! — мы старались выполнять ее хорошо и изо всех сил. Мы верили в будущее, хотели, чтобы те, кто будет жить после нас, были бы счастливы…»

В этом месте своих размышлений Станислав Наумович одернул себя, сказав вслух, что это нескромно, что это все преждевременные мысли. Он сам еще очень молод, жив, хотя и не совсем здоров, и дел у него в чека невпроворот. Конечно, можно и подумать, и поразмышлять при случае, но лучше все-таки отодвинуть эти мысли на потом. Хотя чертовски же интересно заглянуть в будущее, спросить тех, б у д у щ и х: а знаешь ли, что мы строили для тебя? Бережешь ли? Помнишь?

Удовлетворенно вздохнув, Наумович глянул на часы — ого, уже полдень! За мыслями прошли полчаса, не меньше. Мысленно прикоснувшись к теперь уже прошлым временам и делам, вывел, что мало в чем можем упрекнуть себя и своих товарищей — революции они отдали много, а некоторые из них — все.

И все же промелькнувшие в раздумьях и отдыхе полчаса председателю Павловской уездной чека Станиславу Наумовичу было жалко. Он был человеком дела, ценил каждую минуту.

Катя упросила его оставить на час-другой дела в Мамоне, съездить к могиле Павла. Наумович согласился, понимая, что потом это время придется наверстывать — забот все прибавлялось и прибавлялось. Позавчера на хуторе Бабарин среди бела дня переодетые в форму красноармейцев бандиты вырезали семерых коммунаров-первомайцев во главе с Тихоном Васильевичем Басовым. Бандиты были свои, местные, никто из погибших коммунаровцев не поднял шума, не встревожился — доверились мирно подошедшим людям, заговорили с ними…

Следовательский мозг Наумовича два этих последних дня напряженно работал в одном направлении: спрашивал — где могут прятаться остатки колесниковских банд, кто конкретно был на хуторе Бабарин, кто подсказал бандитам о коммуне Тихона Басова, первом коммунистическом ростке новой жизни в их волости? Кто?!

Наумович знал, что непросто будет найти, ухватить ниточку и размотать потом весь клубок страшного этого преступления. Многие еще боятся бандитов, боятся расправы. Конечно, многое с разгромом Колесникова изменилось и во всей губернии, и здесь, в уезде — банды попритихли, попрятались, но, судя по всему, не собираются без боя сдавать свои последние позиции: гибель коммунаров — кровавое тому доказательство. Пришлось отложить в Старой Калитве все дела, приехать сюда, в Мамон, отправиться на хутор Бабарин и снова, в который уже раз, слушать переворачивающие душу рыдания родственников погибших и почти на голом месте строить версии, предположения… Правда, ниточка, а точнее, надежда у чекистов все-таки была: бандитов видела девчонка, спрятавшаяся во дворе под перевернутой дырявой лодкой, но она буквально потеряла дар речи — все происходило на ее глазах… И заговорит ли еще бедное дитя?

Наумович поднялся, подошел к Вереникиной, стоявшей перед нежно-зеленым бугорком могилы Карандеева с отрешенным, печальным лицом. Катя — в темной жакетке, надетой поверх серенького, в мелких цветочках платья — глянула на него заплаканными, далекими какими-то глазами, сказала глухо:

— Паша, когда его привезли на Новую Мельницу, все беспокоился: передайте нашим, что честно помер, ничем Советскую власть не опозорил, не подвел… Это дед один, Сетряков, мне потом рассказывал. Чем-то ему Паша наш понравился. Кстати, Сетряков при штабе у Колесникова был, Станислав Иванович. Лиду Соболеву знал… — Она горько вздохнула, покачала головой: — Бедняга!

Вздохнул и Наумович, не сказал ничего. Нашел он в Старой Калитве деда этого, говорил с ним. Сетряков знает кое-что, но, кажется, запуган, помалкивает. Одно толкует: был при штабе Колесникова истопником, дальше печки не совался, так что… Но так ли это? Надо будет потом поговорить с ним еще, выяснить, уточнить. Случайно ли Павел именно его, Сетрякова, выбрал для разговоров? Не знает ли он, кто зарубил Соболеву? С чего началось восстание в Старой Калитве? Кто мутил народ, подбивал на мятеж? Много, много еще неясного. Те же Трофим Назарук, Кунахов и Прохоренко, старокалитвянские кулаки, в один голос утверждают, что вандею эту затеял в Калитве сам Иван Колесников, что они, зажиточные хозяева, вынуждены были подчиниться под угрозой оружия, помогать повстанцам лошадьми и фуражом, в душе же — всегда были и есть за народную Советскую власть… Хитрят, конечно, изворачиваются. Простые слобожане говорят об этих людях совсем другое, и придется еще покорпеть над страницами допросов, поломать голову над показаниями, ложными и правдивыми, найти истину, чтобы наказать зло по всей строгости и справедливости советских законов…

Был он и на хуторе Зеленый Яр, точнее, на том месте, что осталось от хутора. Помнил о последнем бое, в котором Маншин убил Колесникова, узнал потом, что Безручко, дав крюк и оторвавшись от преследования, вернулся на хутор и якобы велел спрятать тело Колесникова в одном из домов, в подвале. Домов теперь не было, хутор спалили по чьему-то приказу. Торчали лишь печные трубы да тянул в небо сухую деревянную шею колодезный журавель.

Наумович походил по пепелищу, потыкал сапогами в остывшие головешки. Возможно, где-то под ними зарыт и Колесников. Но как найдешь труп? Да и нужен ли он теперь? Банды разбиты, смерть Колесникова подтверждена несколькими очевидцами. Пусть лежит.

Месяц спустя, после сильных проливных дождей, Наумович снова оказался у бывшего хутора Зеленый Яр, проводил со своими помощниками следственный эксперимент. Пепелище не выглядело таким черным и мрачным, как в прошлый раз, но все же селиться здесь никто больше не захотел — одни лихие степные ветры хозяйничали в обгорелых трубах, буйствовал на бывших подворьях чертополох да выла где-то поблизости одичалая собака.

«От хорошего человека хоть бугорок земли остается, — подумал Наумович. — А так вот превратишься в чертополох да и сурепку…»

Станислав Иванович подошел к могиле Карандеева, поправил на обелиске простенькую жестяную звезду, долго смотрел на небольшую фотографию Павла.

— Место тут хорошее, правда, Станислав Иванович? — слабо улыбнулась Катя, отвлекла Наумовича от его мыслей. — Видно далеко. Смотрите, какая красота!

Они в грустном молчании постояли еще у могилы, тихонько потом пошли к ожидающей их бричке. Над головами чекистов по-прежнему блистал голубой летний день, ярко светило солнце и ничто, казалось, не напоминало о вчерашней жестокой, сотрясающей землю грозе с проливным дождем и ослепительными, рвущими тучи молниями — тишь и благодать кругом. Но над дальним урочищем громыхнуло вдруг тревожно и раскатисто, потянул низом холодный, порывистый ветер, запылил на белых донских берегах легкой меловой пылью…


1984—1987 гг.

Воронеж — Старая Калитва

Великанов Ник5олай Схватка в западне

1

Тулагин очнулся — как воскрес из мертвых. Резко открыл глаза и тут же зажмурился: яркая синь неба ослепила его. Он почти не ощущал себя, тело было будто чужое. Вокруг тишина. Жуткая безжизненная тишина.

Где он? Что с ним?..

Тулагин снова, но теперь уже на чуть-чуть разомкнул отяжелевшие веки. Сквозь них, точно через марлевую сетку, он увидел клочок безоблачного неба, щербатую от разновеликих верхушек дальнего леса черту горизонта, березовую жердь колодезного журавля, серую крышу неизвестного строения и зеленую щетку мелкой осоки, вставшей над землей вровень с его глазами.

Он лежал на полубоку в какой-то протухлой мокреди. «Выходит, в болоте я, — соображал Тулагин. — А неподалеку лес. А еще журавель колодезя. И серая крыша не то избы, не то сарая. Может, чья-то заимка…»

Что же произошло с ним за последние сутки, которые представлялись сейчас ему неестественно длинными в пространстве и во времени?

Голова что онемелая. Мозг затуманен. Тулагин всем существом своим напрягся, чтобы восстановить в памяти подробности минувших событий.

* * *
В штабе полка было накурено.

Тимофей, перешагнув порог комнаты, раскрыл было рот, чтобы доложить о своем прибытии, но враз задохнулся от тугих клубов махорочного дыма. Вместо доклада «Явился командир первой сотни Тулагин» он прохрипел малопонятно:

— …Вилсь… дир… пер… тни…

От стола устало повернулся начштаба Карзухин:

— Ага, Тулагин прибыл. — Не обращая внимания на продолжавшийся Тимофеев хрип, пригласил: — Подходи поближе. Тут вот какая складывается штука…

Тимофей, пообвыкшись немного в дыму, шагнул к столу, за которым ломали головы у затертой карты-двухверстки командир полка Метелица, начальник штаба Карзухин и комиссар пехотного отряда нерчинских рабочих Кашаров.

— Вникни внимательно Тулагин, что получается, — снова заговорил начштаба. — Семеновцы давят на нас со станции, чтобы мы не пробились по-над «железкой» на соединение с нашими. А мы давануть их не можем. Вот какая штука. На станции у них силенок немало. И резервы все время подходят. В придачу бронепоезд прибыл с пушками и пулеметами… Нам сейчас лучше всего оторваться к разъезду… — При этих словах он указал пальцем на чуть заметный значок в середине двухверстки и добавил: — А дальше — на Марьевскую.

— Понимаешь, — вмешался в разговор Метелица, — они нас в сопки толкают, а нам бы долиной. Тебе, Тулагин, со своими ребятами надобно нынешней ночью на станцию наскочить. И тарарам там устроить для паники. Мы бы тем временем — ищи-свищи ветра в поле. К тому же отряд Кашарова вызволили бы.

Тимофей знал, что пехотинцы Кашарова второй день не высовывают голов из окопов. Семеновцы бросили против них эскадроны баргутов[35]. Пока что, после четырех отбитых налетов, бойцы Кашарова еще держатся. Но если баргуты снова пойдут, несдобровать отряду. Отступать ему некуда — за спиной полотно «железки», захваченной белыми, и река от половодья до краев вздувшаяся.

— Приказ понял, — коротко, по-военному сказал Тулагин, собираясь уходить.

— Понял, да не совсем, — снова устало заговорил начальник штаба. — Вся штука состоит в том, как тебе получше подобраться к станции.

Комиссар Кашаров уточнил:

— Следует к ней выйти не с нашей стороны, а с тыла. Соображаешь?

— Надо через Серебровскую, Тулагин, попробовать. — Комполка кинул к печи окурок, завернул новую цигарку. — Ты это сможешь со своими ребятами. В Серебровской, по нашим данным, гарнизона нет, но ты постарайся все же без шума пройти ее и неожиданно ударить по станции. А что дело свое ты успешно сделал, мы узнаем по пальбе. Патронов не жалейте. Назад уходить будете тайгой через Колонгу, Михайловский хутор — на Марьевскую.

Тимофей выскочил из штаба во двор, как из парной в предбанник; легкие, казалось, разорвут грудь от глубокого вдоха чистого воздуха. «Ну, курцы! И ведь выдерживают такой дымище». Он на их месте, наверное, через час окочурился бы.

Маленько отдышался, помял занывшую, еще не совсем зажившую рану в левом плече, в которое угодила в июле семеновская пуля под Тавын-Тологоем[36]. Размыслил над полученным приказом. Стало быть, до Серебровской — кружным путем — верст тридцать пять, сорок. К сумеркам, если не спеша, в самый раз приспеть можно. Хорошо бы обойти Серебровскую безлунно. Вот только округу тамошнюю надо как свои пять пальцев знать. А в сотне — ни одного серебровца. Проводника сыскать бы хорошего.

Из штаба Тулагин забежал в санитарный взвод проститься с Любушкой. Кто знает, как сложится рейд сотни во вражеском тылу. Вообще-то Тимофей везучий. Ему не впервой водить ребят на рисковое дело. Всяко, конечно, бывало, но пока и он, и его люди удачливо справлялись со всеми задачами.

Любушка встретила Тимофея встревоженным взглядом. В горячее время он редко к ней наведывался. И то, как правило, перед уходом на очередное задание. Сейчас по чрезмерно сбитой на затылок фуражке и по суженным щелкам глаз мужа она поняла безошибочно: опять куда-то собрался.

— Надолго? — вздрогнули в робком вопросе ее обветренные губы.

— Что ты, глупенькая, так с лица сменилась? — заговорил Тимофей ласково, успокоительно. — Да никуда я далеко от тебя не уеду. Мы мигом в Серебровскую и — назад.

— Боязно мне, когда ты отлучаешься. Чего-то нехорошее предчувствую.

Любушка ждала ребенка, была уже на седьмом месяце. Носила она незаметно, и только в последние дни ее стали выдавать появившаяся на лице очевидная бледность и довольно быстро добреющая фигура. Характером она не менялась, раздражительности, как это нередко бывает у беременных женщин, у нее не появилось, но по мере приближения родов ее стало беспокоить усиливающееся необъяснимое волнение за Тимофея.

При встречах с Любушкой Тимофей старался быть предупредительным, мягким, нежным. В нем жило, росло, с каждым днем становилось необыкновенно светлым и возвышенным чувство отцовства. От сознания, что его восемнадцатилетняя жена скоро будет матерью, что у них появится сын (они оба верили, родится казак), он ощутил вдруг, как пробуждается в нем какой-то новый взгляд на нынешнюю жизнь. Тимофей теперь воспринимал все происходящее вокруг с позиции будущего. Как оно сложится для него, для его семьи, для семей его товарищей? Совсем недавно думалось, что с тревогами, боями и кровью покончено. После победного штурма Красной гвардией Тавын-Тологоя семеновцы, казалось, навсегда ушли в Маньчжурию. Но вот снова каша заваривается. С запада белочехи идут, взяли Верхнеудинск, на подходе к Чите уже. И Семенов опять перешел границу, захватил пол-области. Десятки станций, сел и станиц объявлены им «свободными от Советов».

В последние дни Тимофей все чаще подумывал о том, чтобы оставить Любушку в каком-нибудь тихом поселке у добрых людей. Спокойно бы там доносила и разродилась благополучно. Однажды он высказал ей свою мысль. Так где там! И слушать не захотела: «Пусть на подводе рожу, но чтоб с тобой рядышком».

Расставаясь с женой, Тимофей, как никогда раньше, почувствовал в этот раз особенно обостренно подкатившееся к сердцу волнение.

— Ну ты, Любушка, это… не переживай тут. — С неумелой нежностью гладил он ее большой грубой рукой по русой голове, как маленькую девочку. — Я для тебя медом или пряником с изюмом, может, разживусь в Серебровской…

— Ничего не выдумывай. — Любушка прильнула к запыленному, отдающему дымом и потом Тимофееву френчу. — Целым бы вернулся.

— Вернется целым, — подошла Настя-сестрица — так ласково называли бойцы сестру милосердия черноглазую гуранку Анастасию Церенову за мягкость нрава, душевную доброту к красногвардейцам.

Она легонько отстранила от Тимофея дрожащие руки Любушки, сказала мягко:

— Посмотри, каков сокол твой муж-красавец! Как такой не вернется? Такой не может не вернуться к своей голубке.

О Цереновой мало что знали в полку. Говорили, привел ее по весне с собой казак-фронтовик. Муж или возлюбленный — никому не объяснялся. В первом бою с семеновцами погиб геройской смертью. На похоронах сильно убивалась по нему Анастасия. Думали, не сможет после этого дальше санитарничать в полку. Но отошла, пережила утрату, осталась, как прежде, ухаживать за ранеными.

Любушка, когда пришла в санвзвод, как-то легко и быстро сошлась с Анастасией. Церенова была старше ее почти лет на десять, тем не менее этой разницы в возрасте между ними не чувствовалось. Они крепко сдружились.

Простившись с Любушкой, Тулагин наскоро поднял сотню, довел до бойцов задание и с обеда — вперед шагом — марш. У Серебровской сотня появилась с сумерками. Тимофей послал в станицу своего друга и однополчанина по германскому фронту командира первого взвода Софрона Субботова с тремя бойцами разведать обстановку. Разведчики вернулись с бородатым стариком, который вызвался скрытно провести красногвардейцев мимо Серебровской и указать дорогу до станции.

— Гарнизон в станице есть. Дык какой, однако, гарнизон? Полторы калеки, — басил на расспросы Тулагина бородатый старик. — За атамана тута нашенский, урядник Шапкин. Ну и дружина. А закордонные из особого маньчжурского отряда, так энти только наездом заезжают. Вчерась были… Придут, понахватают, как разбойники, у народа всячины всякой и уметутся. Кто супротив — шомполами, а то и порубают до смерти…

Бородач согласился помочь красным орлам, как он выразился, потому, что вполне сочувствующий. И сын у него в войске Лазо поклал голову за новую власть, про что бумага казенная по законной форме имеется. Старик крепко был зол на белых. Он пожаловался, что двумя днями раньше атаман Шапкин натравил на него одного из семеновских офицеров. Урядник распинался перед ним: мол, Илья Чернозеров подмочил свою казачью честь, сына не смог удержать от большевистской заразы, Ну золотопогонник и распорядился проучить отступника, забрал в пользу нужд войска корову, пять ярок и два тулупа… Сегодня, помогая Тулагину осуществить внезапный ночной налет на станцию, старик утолял свою злость, мстя семеновцам за их злодеяния.

Серебровскую объехали в густых потемках путаными лесными стежками. Бородач словно на ощупь вел сотню. Несколько раз стежки приводили бойцов Тулагина близко к окраине станции. Видимо, чувствуя приближение людей, серебровские собаки начинали надрывно заливаться брехом. В эти моменты в голову Тимофея закрадывались подозрения насчет проводника. Но когда сотня опять углублялась в лес, он снова проникался к старику доверием.

На полпути к станции бородач остановился, подозвал Тулагина:

— Ты командир, тебе и думать, как и что дале. А я, однако, свое скажу. Вишь, стежки расходятся, так вот примечай. Одна, котора по праву руку на хребтину свернула, идет прямиком к железной дороге. Как лес кончится — тута спуск к станции: шагов полтораста будет, не боле. А што по леву руку, эта падью к полотну ведет — на водокачку. Мне думается, падью вам сподручней, хоть путь и подале маленько, зато маячить не будете. Да и составы там рядом.

Тимофей поблагодарил старика:

— Спасибо, отец! Здорово вы нам помогли. Возвращайтесь. Дальше мы сами теперь.

Станция скупо светилась огнями. Движения поездов по железной дороге не замечалось. Тимофей собрал на короткий совет командиров взводов.

— Есть два пути: или с хребтины ударить, в лоб по станции, или со стороны водокачки.

— В лоб лучше. Больше шуму будет, — сказал Софрон Субботов.

— От водокачки вернее, — возразил командир третьего взвода Моторин. — На хребтине засечь могут. А по низине как у бога за пазухой прошмыгнем.

— По низине надежней, — присоединился к Моторину Газимуров, командир второго взвода.

Субботов продолжал держать свою линию:

— С хребтины мы одним заходом накроем их. А от водокачки еще с полверсты надо промахать до главных построек.

— Зато до теплушек с беляками рукой подать, — не отступал от своего Моторин.

Тулагин примирил спорщиков.

— Вы каждый по-своему правы, — рассудил он. — С хребтины, конечно, неплохо с ходу атаковать станцию. Там, по рассказу старика, все рядышком и как на ладошке. Но и со стороны водокачки заманчиво. А что, если сразу с двух сторон? Вот был бы хороший тарарам!

— Рвануть водокачку, — загорелся Моторин. — У меня во взводе на такой случай и бомбочки найдутся.

* * *
Тимофей решил разделить сотню на две части. Первый и второй взводы во главе с Субботовым пойдут по хребту и по условному сигналу кинутся на станцию. Тулагин и моторинцы спустятся падью, бесшумно постараются взять водокачку и уже от нее ударят по эшелонам. Сигналом для одновременного выступления будет взрыв водонапорной вышки.

…Башня водокачки зачернела на фоне звезд, как только лес сменился перелеском. Тулагин спешился, подал знак остальным. Пробрался через кусты на открытое место, за ним комвзвода Моторин: отсюда здание водокачки просматривалось более отчетливо. В одном из его окошек мерцал слабый свет, хотя насосная не работала.

— Дежурный, — шепнул Моторин.

Тимофей согласился:

— Наверное, дежурный.

Оба на несколько минут замерли. Ночь безмолвствовала. Лишь со стороны дальних путей доносились шипящие звуки, — видимо, стоял под парами паровоз.

Первым нарушил молчание Тулагин.

— Двоих ребят мне побойчее, схожу с ними на разведку, — сказал он вполголоса Моторину. И слегка подтолкнув его в плечо, добавил: — А сам ко взводу давай. Нельзя, чтобы рать без воеводы оставалась.

Тимофей вытащил из-за пояса смит-вессон, проверил пальцами снаряженность барабана, поставил курок на боевой взвод. Подоспели присланные взводным Моториным бойцы Глинов и Хмарин. Втроем они бесшумно двинулись по чистому участку к темнеющей у железнодорожного полотна постройке.

Возле водокачки часового не было. В нескольких метрах от входа Тулагин и бойцы прилегли.

— Значит, так, — зашептал Тимофей Глинову и Хмарину, — я пойду. — Он кивнул в сторону светившегося окна водокачки. — А вы вокруг пока посмотрите. Если что — выстрелом предупрежу.

Дверь в машинное отделение была на замке, в служебное — не заперта. Тулагин тихонько приоткрыл ее. Перед ним был коридор, узкий и темный. Тимофей сунул револьвер под френч, осторожно пошел по коридору, ощупывая руками стену. Пальцы натолкнулись на ручку двери. Он дернул ее на себя.

Первое, что увидел Тимофей в небольшой комнатухе при слабом свете керосинового фонаря, — стол, черный, без единого светлого пятнышка, как коридорная темень. «Из угля, что ли?» — шевельнулась в голове странная мысль. За столом клевал носом железнодорожный служитель. Рядом, на скособоченном лежаке, склонился в дреме пожилой белогвардеец.

— Ну и блюстители… — рассмеялся Тулагин.

Водокачечник как сидел согбенно за столом, так и остался в том же положении, только ошалело заморгал глазами. Семеновец же шустро подхватился с лежака, принял стойку «смирно», пролепетал спросонок:

— Так точно… виноват, вашбродь!

А когда сообразил, что перед ним не их благородие, стал шарить глазами винтовку. Нашарил: она с откинутым штыком стояла в конце лежака, но было уже поздно — Тимофей опередил его.

— Не двигаться! — с металлом в голосе предупредил он, наставив смит-вессон на белогвардейца. Тот потянул вверх руки.

— Вот так оно лучше. Сядь, служба, и чтоб без дурства.

Предварительно вытащив затвор, Тулагин бросил винтовку под лежак. Затвор подержал немного, прикидывая, куда бы деть, и, ничего не придумав, воткнул его за голенище сапога.

— Дежурим? — спросил он водокачечника.

— Приходится.

— Много семеновцев на станции?

— Хватает.

— Почему водокачка не работает?

— Машина сломалась. Ждем мастеров. Нынче-завтра подъехать должны бы.

За дверью зашуршало, раздалась брякотня, и в комнату просунулся сначала ствол карабина, а уж потом его хозяин — Хмарин.

— Товарищ командир, кто ж так долго в гостях засиживается? Мы бог знает что подумали… Как оно у вас тут?

Тимофей улыбнулся.

— Все в порядке. — И поторопил бойца: — Давай к взводному по-быстрому. — Потом шумнул водокачечнику и белогвардейцу: — Освобождайте помещение.

Сняв с потолка фонарь, он поспешил вслед за ними. Перед выходом на улицу погасил огонь, тихо окликнул Глинова.

— На месте я, — тотчас отозвался боец.

— Посторожи пленных, — приказал Тулагин. — А то, если отпустить их раньше времени, всю обедню испортят.

Тимофей открыл бочок фонаря, стал выливать из него керосин на бревенчатые стены машинного отделения.

Вскоре у водокачки появился Моторин с двумя бойцами.

— Так что, командир, начинаем? — возбужденно заговорил он.

— Начинаем, — выплеснул последний керосин Тулагин. — Кто подрывать будет?

— Хмарин, — приглушенно позвал Моторин. — Готовы гранаты?

— Готовы.

«Опять Хмарин?.. Молодец парень! На все руки мастер: и рубака в бою что надо, и по части подрыва», — подумалось Тимофею, а вслух он сказал Глинову:

— Отпускай пленных.

Когда взвод на мелкой рыси вышел из перелеска и развернулся фронтом к железнодорожному полотну, ночь раскололась от взрывов: одного, второго, третьего… Водонапорная вышка рухнула, взметнув в черное небо яркие гроздья огня, здание водокачки охватилось огромным султаном пламени. Одновременно и здесь, с пади, и там, с хребта, на станцию, на запасные пути, где спали в вагонах-теплушках семеновцы, накатилось дружное «ура».

Белые встретили конников тулагинской сотни, неожиданно атаковавших станцию с тыла, разнобойными выстрелами сторожевых постов. И только когда взвод Моторина завязал настоящий бой на окраинах маневровых путей, в стане белоказаков затрубили тревогу. В районе позиций отряда Кашарова отозвались винтовочные залпы, — видимо, полковая кавалерия ударила по баргутам, помогая пехотинцам выйти из кольца.

Тимофей громко отдавал приказы на скаку:

— Обходи эшелоны слева! Окружай главное здание!

Бойцы знали, Тулагин в бою будет подавать ложные приказы, чтобы сбить с толку семеновцев — пусть думают, что станцию штурмует не менее полка.

Конники как угорелые носились между эшелонами, бесприцельно стреляли в темноте по теплушкам, создавая панику. Кто-то бросил гранату, она рванула в самой гуще выскочивших из вагона белогвардейцев.

— Вперед! Крро-оши гадов!

На противоположном, южном конце станции вовсю шумели бойцы первого и второго взводов под командованием Субботова. Но там уже серьезно заговорили белые пулеметы. Чувствовалось, семеновцы пришли в себя и сообразили, что атакованы небольшими силами.

Тимофей понимал, долго «гулять» по станции сотне не придется: белогвардейцы быстро опомнятся. К тому же взошла луна — это не на руку тулагинцам. Пора уносить ноги. Поставленная задача, пожалуй, выполнена.

Вслушиваясь в шум боя, Тимофей улавливал, что на позициях отряда Кашарова стрельба затухала, — значит, прорвались пехотинцы. А здесь, наоборот, она только разгоралась. Еще немного — и сотня окажется внутри растревоженного белогвардейского улья, выбраться из которого будет нелегко.

Тулагин передал через Моторина теперь уже не ложный приказ: «Немедленно отходить!»

Еще с вечера было условлено, что после выполнения задачи бойцы должны десятками выходить из боя и самостоятельно добираться до Колонги. Там был назначен сбор на рассвете. Однако, разгоряченные успешным налетом, конники третьего взвода устремились к центру станции, чтобы соединиться с остальными.

— Назад! — кричал Моторин. — Куда погнали? Назад!..

Его голос заглушила длинная пулеметная очередь. То, чего боялся Тимофей, случилось — крышка «улья» захлопнулась. Моторинцы сначала соблюдали порядок десятков. Вытянувшись в цепочки, они на рысях носились в узких проходах между стоящими на путях теплушками, избегая открытых мест. Но затем десятки рассыпались. У пакгаузов теплушек не было, и бойцы, бесшабашно выскочив на простор, попали под губительный огонь бронепоезда.

Тулагин поскакал к пакгаузам, чтобы вернуть моторинцев. Здесь было жарко, с лошадей уже попадало несколько человек. Тимофей сам чудом уцелел от пулеметной очереди. Он резко рванул поводья, вздыбил Каурого, который почти на месте, на одних задних ногах, развернулся назад.

— Отходить! — во всю глотку гаркнул Тимофей, бросая коня в тень ближайшего эшелона.

Но отход был отрезан. Впереди — дышащие смертоносным свинцом пулеметы бронепоезда, сзади залегло между путями до роты белоказаков, справа — пакгаузы, а слева, что крепостная стена, стояли длинные товарные составы.

Конники, яростно отстреливаясь в бешеном аллюре по страшному четырехугольнику, не находили из него выхода.

Примерно в таком же положении оказались первый и второй взводы. У них, правда, нашлась отдушина. На южной стороне станции эшелонов с войсками не было, лишь один товарняк стоял на основном пути. Между ним и главным станционным зданием образовался своего рода коридор. Им умело воспользовался Газимуров. Тимофей заметил, как бойцы второго взвода по двое, по трое ныряют в этот коридор.

Моторинцы находились в худшем положении. У них не было отдушины, а на лошади товарняк не перемахнешь.

Пренебрегая опасностью, Тимофей кружил по четырехугольнику, охрипшим голосом подавал команды:

— Спешиться! Уходить под поездами!

Более верного решения сейчас, пожалуй, не найти.

— Бросай лошадей! Под вагоны! — снова и снова старался он перекричать шум боя, хотя наверняка знал, что кавалерист ни за что не бросит коня.

Моторин тщетно искал разрывы между эшелонами, чтобы вывести через них из кромешного ада оставшихся в живых своих товарищей. И вдруг он как-то неестественно дернулся в седле, упал на бок.

— Взводный ранен! — услышал Тимофей взволнованный голос Хмарина.

Тулагин тотчас бросился на помощь Моторину, закричал неистово:

— На землю его, на землю, мать вашу…

Это подействовало. Бойцы соскочили с лошадей, подхватили раненого командира, растаяли в темной щели под вагонами.

Адский четырехугольник постепенно пустел. Полностью ушел из-под огня со своими людьми Газимуров. Увел своих ребят Субботов. Разными путями покидали станцию уцелевшие бойцы взвода Моторина. Теперь и Тулагину можно уходить.

Он уже хотел нырнуть в примеченный им просвет между двумя ближайшими товарняками, но тут из-под вагона, прямо перед его носом, вылезли два белогвардейца с карабинами наперевес. Тимофей дважды разрядил в них револьвер и пришпорил лошадь вдоль состава. Вслед громыхнул выстрел, пуля просвистела где-то у плеча. Второй выстрел сорвал с головы фуражку. «Не в Каурого, только бы не в Каурого…»

Широкий проем между составами Тимофей увидел, когда уже почти проскочил его. Стал разворачиваться — и опять столкнулся с семеновцами. В горячке не разглядел, сколько их. Стрелять не стал, дорога каждая секунда. Он резко рванул на себя поводья: Каурый с храпом вздыбился и тут же от острых тулагинских шпор буквально перелетел через ошеломленных белогвардейцев.

Лошадь вынесла Тулагина за станцию, когда луну прикрыла облачная хмарь. Потянуло сырой прохладой, приятно освежавшей мокрое от пота лицо. Он перевел Каурого с галопа на умеренный бег, затем на ускоренный шаг. Конь тяжело дышал, но не фыркал, будто понимал, что опасность полностью не миновала. Тимофей ласково гладил взмыленную шею лошади, благодарил тихонько: «Век буду помнить твою службу, Каурушка. От верной погибели спас ты меня нынче. Век буду помнить…»

Тулагин ехал падью. Это была та самая падь, по которой полтора часа назад он со взводом Моторина несся в атаку на станцию. Только атаковали они несколько ниже. Тимофей определил это по тому, что догоравшая водокачка осталась от него слева.

Станция утихомирилась. Умолкли пулеметы. Лишь изредка вспугивали ночь отдельные выстрелы где-то на южных путях.

Тулагина мучила тяжелая дума, о ребятах. Сколько их полегло сегодня? Конечно, без жертв навряд ли обошлось. Но потерь могло быть все же меньше, если бы Тимофей своевременно остановил моторинцев. Только как он мог остановить их?..

* * *
До Колонги Тимофей добрался к рассвету без особых приключений. Было еще темновато, но он все же различил у поскотины возле горбатого омета прошлогодней соломы группу верхоконных. «Наши», — шевельнулась в душе радость. Проехав немного, насторожился. Слишком смело и весело гомонили верхоконные. Придержал лошадь, прислушался: не похоже, что это ребята из его сотни.

Тулагин отвернул от поскотины к черневшему невдалеке колку.

Но его уже заметили. Один из верхоконных приподнялся с винтовкой на стременах, взял Тимофея на мушку. Двое отделились от группы, поскакали наперерез Тулагину.

— Стой! — донесся до него чужой голос.

Теперь сомнения не было — это семеновцы. Тимофей погнал лошадь в намет.

Выстрела он не услышал, но то, что белогвардеец не промахнулся, сразу понял по судорожному рывку Каурого.

Лошадь рухнула на землю правым боком и подмяла под себя Тулагина. Как ни силился Тимофей высвободиться из-под безжизненного, но все еще горячего тела Каурого, сделать ему это не удавалось. И револьвер вытащить из-за пояса он никак не мог. А два белогвардейца уже спрыгнули с коней, налетели с обнаженными шашками.

Прискакали еще трое. Один — крупный, мордатый детина — с хрустом заломил руку Тимофея за спину, другой — низкорослый, толстый — уцепился за вторую руку и что есть силы тянул на себя. Тулагина пронзила резкая боль. Но он не вскрикнул, только желчно выругался.

— Раздерешь его, — оттолкнул низкорослого семеновца третий белогвардеец, — видимо, был за старшего у них.

Вместе с мордатым они вытащила Тулагина из-под Каурого. Приземистый увидел у Тимофея смит-вессон за поясом, кинулся за револьвером. Хотя руки у Тимофея были заломлены, он все-таки изловчился и поддал толстяка носком сапога под дых. Тот болезненно схватился руками за грудь, упал на колени.

Мордатый сбил с ног Тулагина, на Тимофея посыпался град ударов. Белогвардейцы били его чем попало: кулаками, ногами, прикладами. А отдышавшийся толстяк выхватил шашку, растолкал казаков: «Дайте рубану! Дайте, я его…» Но старший не дал. Он властно прикрикнул на разъярившихся подчиненных:

— Прекратить! — И когда те отступились от Тимофея, добавил рассудительным тоном: — Нельзя до смерти. Ненароком он важная птица у красных, вон и наган с надписью… Есаулу Кормилову нужны такие. Так што живым его надо доставить в Серебровскую.

2

Удар в лицо был сильный — со всего плеча. Тимофей его выдержал, устоял на ногах.

Он был связан и не мог утереться от хлынувшей изо рта крови, лишь с захлебом выхаркался на пол просторной гостиной атаманского флигеля.

— Измываешься?.. — прохрипел с ненавистью. — Бьешь беззащитного? Только и умеешь, видать, издеваться над пленными. В бою бы ты со мной встретился…

Тот, кому адресовал Тимофей свое негодование, стоял подбоченившись напротив него шагах в трех-четырех. Это был есаул семеновского авангарда[37] — приземистый, плотнотелый, с бронзовой плешью на голове. У него было характерное лицо: высокий отвесный лоб, большие, слегка выпученные зеленистые глаза, тонкий нос и крупногубый, будто вспухший рот. Скуластые щеки и полный подбородок, испещренные мелкими угревыми бугорками, неприятно лоснились от мази.

Есаул держал в руках увесистый Тимофеев револьвер, читал гравировку на его ручке:

— «Тулагину за революционную храбрость! — Дальше нарочито растянув по слогам: — Ве-ер-ша За-бай-каль-я. — Поморщился. — Смит-вессон». Бедноваты большевики, старьем награждают своих героев.

Насмешливые нотки в словах есаула плохо скрывали сдерживаемую ярость. Он, видимо, чувствовал это и потому заставлял себя улыбаться. При улыбке щеки растягивались вширь, брови поднимались на лоб, но глаза не фальшивили — в них играли злые огоньки.

— Значит, за храбрость ваш военно-революционный штаб вессоном тебя наградил? — не глядя на пленника, проговорил есаул. — Выходит, много загубил ты наших.

Тимофей сплюнул кровавым сгустком:

— Выходит, так.

Рот есаула нервно дернулся. И сам он в тот же миг стремительно подался вперед и неожиданным коротким прямым тычком поддел Тулагина чуть выше пояса. Тимофей охнул, скорчился от острой боли. Новый резкий удар разогнул его и отбросил к двери. В голове зазвенело, гостиная стала переворачиваться.

Но и на этот раз Тимофей не упал от тяжелого кулака семеновца, В полуобморочном состоянии он сумел-таки удержать равновесие. Шатаясь, словно пьяный, нащупал спиной дверную притолоку, уперся в нее лопатками.

А есаул уже сидел за столом, на котором возвышался узкогорлый графин с самогоном, стояла черепяная миска с нашинкованным салом и печеными яйцами. Рядом вытянулся в струну хозяин флигеля поселковый атаман в погонах урядника.

Есаул, кивнув на Тулагина, сказал поселковому:

— Припоминай, Шапкин, может, где видел его. — После паузы бросил Тимофею: — Пришел в самочувствие — слава богу!

— В бою я показал бы тебе самочувствие, — через силу разжал запекшиеся губы Тулагин.

— Видали героя?! — ощерился, впервые за все это время подал голос развалившийся на низком диване молодой, интеллигентного вида поручик, затянутый хрустящими ремнями портупеи. — Уж не на дуэль ли он вызывает вас, Роман Игнатьевич?

Есаул хлебнул самогона, зажевал яйцом.

— Таких, как ты, не обходил я в бою стороной. — Зрачки его глаз потемнели. — Вдоволь порубил вашего брата. Ни перед кем не пасовал. А уж перед тобой-то…

Тимофей смотрел на него с презрением:

— Оно видно, какой ты смельчак. Меня вон, прежде чем к тебе доставить, связать велел.

— Уязвить меня хочешь? — Есаул потянулся из-за стола почти вплотную к Тимофею: — Чем командовал у Лазо? Взводом, сотней, полком? Возможно, чин большой имеешь?

— Чем командовал — не тебе знать, — с вызовом ответил Тулагин. — И чин имею не меньше твоего.

— Вот как! — растянулись в усмешке щеки есаула. — Слышишь, Калбанский, — обернулся он к интеллигентному поручику, — пленный наш не ниже меня в звании. — И Тимофею: — По происхождению из казаков или из товарищев рабочих будешь?

— Из казаков, но не из тех, что ты, угряк.

Есаул владел собой. Он не взвился от оскорбительных слов Тулагина, хотя стоило это ему больших усилий. Болячки на его лице налились краснотой, глаза блестели гневом.

— Шапкин, — позвал он поселкового атамана. — Присмотрись-ка еще хорошенько к нему, может, все же признаешь.

Урядник пожимал плечами:

— Нет, никак нет. В нашей округе таковского не припоминаю. Видать, из аргунских.

Крупногубый рот есаула тронулся гримасой.

— Из аргунских? Я сам аргунский… — Голос его дрогнул. — Неужель мой земляк?! — И тут же сорвался на высокой ноте: — Сволочь! Христопродавец!..

И — удар. Теперь наотмашь. Тулагин опять захлебнулся кровью.

— Ох, сука! — со стоном вырвалось из его груди. — Шашку бы мне…

Есаул рассмеялся. На этот раз, кажется, натурально.

— Шашку тебе. Не шутишь ли, бедолага? Или ты всерьез? А что, Калбанский, давайте дадим ему шашку. Я не прочь с ним сразиться.

— Да бросьте, Роман Игнатьевич, потеху играть с этим «товарищем».

— Почему потеху? Они ведь, комиссары, кем считают нас, офицеров? Белоручками на солдатском хребте, так сказать, жизнь себе устраивающими. Что мы можем? А вот-де только на парадах гарцевать да подавлять беззащитных рабочих. А себя кем считают? Людьми великой армии труда, борцами за свободу и народное счастье. И получается, что они, революционеры, смело бьются за своя пролетарские идеалы, а нам, контре, защищать вроде нечего, кроме как дрожать за свои шкуры… Не так ли? — закончил есаул обращением к Тимофею.

— Так, — выдохнул Тулагин.

— Вот я и хочу не на словах, — продолжал есаул, — а на деле доказать борщу революции, что мы умеем не только гарцевать на парадах. — Он поманил пальцем Шапкина: — Развяжи-ка его, атаман, пусть придет в себя маленько. Воды, полотенце дай, разве не христиане мы.

Урядник не очень охотно исполнял приказание. Он не спеша освободил от веревки заломленные за спину Тимофеевы руки, затем зачерпнул из латунного бака воды глиняной кружкой, обмакнул в нее полотенце, подал пленнику.

— Не узнаю вас, Роман Игнатьевич, — дивился интеллигентный поручик Калбанский. — Раньше за вами такого не водилось, чтобы туалет устраивать большевикам перед тем, как на тот свет их отправлять.

— Совершенствуюсь, — глаза есаула блестели. — Раньше простейшего нам недоставало — гуманистической эстетики в самом элементарном виде. Ну и потом, сегодня ведь случай особый: выхожу на поединок с таким «героем», а у него страх на что харя похожа.

Со двора атамана Шапкина Тимофея вывели на большую, вытянутую в длину площадь два казака с карабинами. Он жадно глотнул свежего воздуха — голова на мгновение пошла кругом, ноги подкосились. Один из конвоиров придержал его за локоть, буркнул сожалеючи: «На ладан, паря, дышишь, а все туда же…»

Переведя дух, Тимофей обрел устойчивость, спросил белогвардейца:

— И куда вы теперь меня?

— Тут недалече. Вон церковь… видишь? Там и привал, стало быть, будет.

Пока казаки препровождали его до церкви (это через всю площадь из края в край), он осмотрелся по сторонам. От атаманского двора слева тянулись разномастные ограды серебровских подворьев, нестройные амбарные ряды, камышовые повети с длинными коновязями, справа блестел гладкой поверхностью неширокий пруд.

Людей на площади было мало, не более полувзвода белоказаков да стайка ребятишек. Семеновцы сидели на траве, полулежали у изгородей, подпирали стены амбаров, балагуря меж собой.

«Эх, ребят бы моих сейчас сюда, оставили бы мы от есауловых вояк одни перышки…» — подумалось Тимофею.

У церковной ограды Тулагина в самом деле ожидал привал.

— Отдыхай покудова, — сказал ему старший конвоир. — Можешь присесть, чего стоять. Так оно лекшее будет.

Возле церкви трава была выбита от множества людских ног и конских копыт, и Тимофей опустился на мягкую пыльную землю. Он ощутил доброе умиротворение: сверху ласково грело полуденное солнце, снизу теплым духом дышала почва.

Вскоре на холеных, вороном и пегом, жеребцах подъехали груболицый есаул и затянутый в портупею поручик. От дворов, амбаров к церкви подошли несколько казаков.

Офицеры слезли с лошадей. Есаул повернулся к Тимофею, проговорил:

— Вот теперь ты не скажешь, что измываюсь над пленным, — По лицу его пробежала снисходительная ухмылка. — Ты, кажется, в бою со мной хотел встретиться?..

Он подошел к поручику, вытащил из его ножен шашку.

— Роман Игнатьевич, как вы можете?! — запротестовал тот. — Мою саблю — красному.

— Ничего-ничего, Калбанский, пусть подержит перед смертью приличное оружие, именную саблю белого офицера.

Есаул эффектным броском воткнул поручикову шашку в землю, отступил от нее шагов на пять, обнажил свою.

— Прошу к бар-рьеру! — произнес он с нажимом на «р».

Тимофей поднялся с земли с ощущением вдруг наплывшего на него страха. Нарастающий голос есаула усиливал это ощущение:

— Если устоишь против меня и отделаешься тем, что отрублю тебе руку вместе с саблей, получишь жизнь за смелость и мужество. Не устоишь, голову снесу с плеч, как шляпку с подсолнуха. Но заранее советую: помолись своему богу. Кто он у вас там, большевиков-коммунистов, Карл Маркс бородатый, что ли?..

Тимофей стоял в подавленной нерешительности. Было яснее ясного, что ему, раненному, измученному, сражаться с пышущим силой и энергией крепышом-есаулом просто бессмысленно. Даже если он выдержит, отделение казаков не случайно выстроилось полукольцом возле церковной ограды. Что делать? Как поступить? Тимофей почувствовал, что начинает дрожать как осиновый лист. Упасть на колени, запросить пощады?.. Ну, мерзкая человеческая слабость…

А есаул испытывал его. Он играл эфесом шашки, с нетерпеливым интересом наблюдая за противником.

Тимофей, покачиваясь, подошел к воткнутой в землю поручиковой сабле, взял ее в правую руку.

— По старой традиции русских офицеров противоборствующие стороны перед поединком называли себя друг другу, — наигранно улыбнулся есаул. — Давайте и мы это сделаем: есаул Кормилов Роман Игнатьевич, честь имею!

Тимофей ответил сквозь зубы:

— Тулагин. Командир сотни.

— Браво, красный сотник Тулагин! — захлопал в ладоши интеллигентный поручик Калбанский.

Чувство страха, телесный мандраж как-то сразу сами по себе улетучились у Тимофея с первых минут сабельного боя. Кормилов с ястребиной яростью набросился на Тулагина. Тот еле успел отбить серию чувствительных его ударов, как убедился: перед ним серьезный противник, настоящий мастер. А Тимофей искусству фехтования нигде не учился. Его академия — германский фронт и борьба с семеновцами. Правда, академия неплохая. Во многих смертельных схватках бился он с разными рубаками и до сих пор выходил пока победителем.

Некоторое время есаул, несмотря на грузность, быстро и легко перемещался, делал опасные выпады. Его клинок часто зловеще блистал перед Тимофеевыми глазами. В один из моментов голова Тулагина действительно чуть не оказалась для семеновца подсолнечной шляпкой.

Однако Кормилова хватило ненадолго. Хотя он и не выглядел сильно опьяневшим, хмель все же делал свое дело. Его развозило. В движениях появились нерасчетливость, порой даже сумбурность. Сабельные удары становились все менее резкими.

Но и Тулагин иссякал. Кормилов в одном из удачных бросков слегка рассек и без того раненое плечо Тимофея и теперь норовил достать до шеи, цинично скалился, приговаривая:

— Береги голову.

Тимофей еле держался, бился на последнем дыхании. Ослабевшее тело судорожно дрожало, немочь валяла его. Он понимал, долго ему не противостоять есаулу, и поэтому решился на рискованный шаг. Тут одно из двух: или он Кормилова, или тот его.

В бою под Оловянной Тимофей однажды пошел на такой риск. Случилось так, что его сотня оторвалась от полка и оказалась в самой гуще двух эскадронов харчен[38]. Сабельная стычка была жестокой. На каждого красногвардейца приходилось по нескольку харчен. Тулагину тогда досталось сразу три трудных противника. От двоих он отмахался сравнительно легко, а вот третий, этакий дюжий, с волчьей образиной детина, вконец измотал его. Вот тут-то Тимофей и применил против него удалую хитрость. В мгновение ока он перекинул шашку из правой руки в левую и молниеносно нанес удар по врагу оттуда, откуда он не ждал его. Это было крайне опасно. Переброска в бою сабли из одной руки в другую — не игра на цирковой арене, здесь нет страховки от случайного срыва: не поймал оружие, прощайся с жизнью.

В том, прошлом, бою под Оловянной Тулагин отважился на этот рискованный трюк, будучи крепок, здоров, охвачен азартом общей отчаянной драки. Сейчас же он был почти полностью обессилен. К тому же со всех сторон его окружали белоказаки.

И все-таки рискуй, Тимофей, семи смертям не бывать!

Он собрал всю свою волю, спружинился, выкрикнул: «И-и… мать!» — и широко замахнулся на есаула. И в тот же миг сабля как бы неловко вылетела из правой руки Тулагина, он отпрянул от нее в сторону. Казалось, что был роковой конец. Кормилов на секунду опешил. Именно это и нужно было Тимофею. В следующий мир он проворно поймал саблю левой рукой и рубанул есаула наискосок, чуть ниже шеи. Второго удара не потребовалось: Кормилов свалился наземь.

Первым кинулся к упавшему есаулу поручик Калбанский. Но полукольцо казаков не шелохнулось, все оторопели от неожиданного исхода поединка.

— Помогите же мне! — вскричал поручик, тщетно пытаясь поднять с земли окровавленного Кормилова.

Белогвардейцы опомнились, бросились ему на помощь.

Воспользовавшись этим, Тимофей подбежал к державшему под уздцы есаулова жеребца коноводу, с маху оглушил его тупой стороной шашки, вскочил в седло. «Вынеси, милый», — прошептал он, низко припадая к гриве лошади.

Семеновцы вспомнили о Тулагине, когда он был уже на середине площади. Суматошно захлопали выстрелы, несколько пеших пустились в погоню.

Еще когда конвоиры выводили Тимофея из атаманского флигеля, он обратил внимание на то, что сразу за задами шапкинского подворья лежал желтый луг, за ним густой ерник, переходящий в сосновый бор. Теперь, когда он мчался по площади, мысль его блеснула счастливой зарницей: спасение — в ернике.

Тимофей пришпорил жеребца, направив его прямо на забор атаманского двора.

Кто-то из белоказаков заорал караульному у флигеля:

— Бей его!

Караульный вскинул к плечу винтовку, выстрелил. Пуля секанула Тулагина по боку, точно нагайкой. Ожегшая на мгновение боль мельком отразилась в сознании: «Неужели попали?» Но тут же — успокоительная мысль: «Чепуха, слегка царапнуло». Понять, насколько серьезно ранение, было некогда — впереди вырастал фасад дощатой ограды. Тимофей рванул на себя повод, дал шенкеля жеребцу — лошадь в длинном прыжке перелетела изгородь.

А на площади кричали:

— Пулемет давай!

— Пали по нему!.. Счас в ернике скроется…

Другие вопили в отчаянии:

— Куда палить?! В белый свет…

— На конях надо в погоню…

Атаман Шапкин бегал по крыльцу флигеля и выкрикивал обалдело:

— Держи его! Держи! Ой, беда какая!.. Уйдет же, уйдет…

* * *
Как Тимофей оказался здесь, на этом болотном лугу? Ведь когда он вырвался из когтей белых, жеребец есаула понес его в сопки.

Помнится, лошадь с ма́шистого намета перешла на мелкую рысь, а затем на шаг. Тропа все выше и выше поднималась по косогору. Тимофей почувствовал в боку сильное жжение, Неужели караульный у атаманского флигеля не пустяшно-таки подстрелил его? По тому, как левая пола френча насквозь пропиталась липкой слизью, он определил: рана давно кровоточит. Не останавливаясь и не слезая с коня, Тулагин, превозмогая боль, разорвал низ нательной рубахи на узкие полоски, связал их и несколько раз перепоясал себя. Устал. Появилось головокружение. Деревья, тропа начали двоиться, расплываться перед глазами… Последнее, что более-менее ясно запечатлелось в его памяти — лиственница чуть в стороне от тропы, большая, расколотая надвое.

…Прикидывая по склонившемуся к западу солнцу, Тулагин заключил, что с момента, как он ускакал из Серебровской, прошло, пожалуй, полдня. Однако приближения вечера еще не предвещалось.

Тимофей задавал себе вопросы. Насколько опасно для него ранение? Далеко ли белые? Что за заимка с колодезным журавлем виднеется за болотом? Куда делся кормиловский жеребец?.. Ответов на них не было. Да и откуда найтись им, если весь мир для Тимофея сейчас вмещался в узкую полоску между болотной травой и щербатой чертой горизонта.

Внутри все горело. Ужасно хотелось пить. Тулагин сделал попытку развернуться на бок и потом встать на ноги, но не тут-то было. Во всех точках тела — жуткая боль. Боль эта сковала, парализовала всего его, он был не в силах двинуть ни рукой, ни ногой. «Неужто конец?» — стала дырявить сознание противная мысль. Пройти через столько испытаний и умереть на свободе — это же просто неестественно.

А жажда все сжигала. Чтобы хоть как-то утолить ее, Тимофей попробовал пожевать попавшийся под щеку водянистый ствол осоки. Вроде полегчало. Еще раз попытался подняться. Бесполезно. Единственное, что он смог, — с большими потугами поворачивать голову.

А если крикнуть, позвать кого-нибудь на помощь? Нет, это опасно. Необходимо напрячься и все-таки двигаться.

Он сделал новую попытку, теперь уже не приподняться, а проползти хотя бы полсажени. Невероятным усилием переместил правую руку, потом левую и вместе с ними все тело ладони на две, не больше. Но и это для него — победа. Значит, еще не конец, еще можно бороться за жизнь!..

Дышать было трудно. Тимофей не шевелился. Надо беречь силы. Он старался отвлечься от разламывающей боли, от осмысления незавидного положения, в котором оказался по воле судьбы. Он перебирал в памяти, воскрешал до мелких подробностей эпизоды из прошлого. В большинстве своем они были связаны с Любушкой. Особенно отчетливо вспоминалась первая встреча с ней.

3

Станция Могзон двигалась, гудела, горланила. Здесь сделал дневную остановку эшелон с возвращавшимися с фронта казаками первого Читинского полка.

Из вагонов-теплушек, как из ведер горох, высыпались фронтовики — с шумом, гамом, возбужденные от радости, что наконец-то дома, искроглазые — при виде скопившейся на перроне большой массы народа.

Служивых встречали хлебом-солью, щедрым угощением. На платформе суетились железнодорожники, могзонские жители, приезжие из соседних сел и станиц.

Многие поспешили на станцию в надежде встретить среди демобилизованных мужа, брата, сына. Иные пришли сюда ради праздного любопытства. Были здесь и те, кто имел определенные виды на фронтовиков.

Людские волны, разноголосый гвалт захлебывали станцию. Голосили женщины, гремел басовитый мужской рокот, скрипели двери теплушек, стонал под тысячами ног прогнивший настил перрона.

На фронтовиков обрушилась лавина возгласов. Каждый стремился завладеть их вниманием. Респектабельные, прилично одетые, интеллигентные ораторы говорили зажигательные, патриотические речи. Полнотелые торговцы-хлебосолы зазывали отведать с дороги вкусного и горяченького. Предлагали свои услуги лихачи, подносчики, домодержатели, сводни, ворожеи. Могучего роста, волосатый — одни глаза проглядывают сквозь густую щетину — местный дьякон осенял казаков крестом, бубнил монотонно:

— Ныне и присно и во веки веков, аминь!..

Средних лет женщина, в потертом плюшевом жакете и пуховом платке, сильным грудным голосом шепеляво оповещала приезжих:

— Доктор-универшал, ученый шветила Шамуил Орештович Крошберг шоижволил оштановиться в Могжоне. Он принимает на лечение в любое время дня и ночи кожно-венеричешкия, мочеполовыя болежни, шифилиш. При нужде лечит, пломбирует и удаляет жубы беж боли. Его мештопребывание в доме вдовы Штукиной, вожле бажара, у отхожих рядов.

Тимофей и Софрон Субботов не успели ступить на землю, как сразу же попали в плен к встречающим. Худощавый мужичонка в козьем тулупчике и три молодки в легких пальтишках подхватили их под руки и повлекли к станционному зданию. Мужичонка смешно топорщил трубкой тонкие губы и выкрикивал, что попугай:

— Слава прибывшим нашим защитникам! Ура! Ура! Ура! Слава прибывшим доблестным воинам! Ура! Ура! Ура!

Молодки, состязаясь в кокетливой ласковости, щебетали театрально:

— Казачки вы наши, соколы долгожданные!

— Как мы истосковались по героям!

— Любовью жаркой вас согреем…

В проходном коридоре станции Тимофея и Софрона обступила пестрая толпа ряженых с водкой, ветчиной и сдобными пирогами.

Выпив и закусив, Тимофей с Софроном попытались вырваться из окружения шумных угощающих. Людской поток вынес их на привокзальную площадь, где народу было значительно меньше. В небольшой полуоткрытой летней пристройке за кассой служивые и несколько женщин затевали разудалое веселье. Длинноногий вахмистр Филигонов из третьей сотни не в склад не в лад дергал меха старенькой гармошки. Напрасно подстраивались под него женщины с плясовыми напевками.

Софрон потянул Тимофея к пристройке:

— Айда до компании. На подмогу вахмистру. Бабенки порезвятся.

Субботов по части игры на гармошке в полку самый искусный. Вошел в пристройку и — к вахмистру:

— Дозволь-ка.

В софроновских руках гармошка сразу преобразилась, звонко резанула зажигательного казачка. И пошел пляс с гиком, визгом, вразнос. Дробно отстукивали о мерзлую землю каблуки казацких сапог. Закружились колоколами длинные расклешенные юбки женщин.

К станции подъезжали санные, верховые. На встречу с фронтовиками прибывали все новые и новые люди.

Внимание Тимофея привлекли подкатившие расписные пароконные сани с полнолицым господином в роскошной колонковой шубе и молодой барышней. Кучер осадил лошадей неподалеку от пристройки. Отряхнув от снега шубу, господин вылез из саней. За ним вышла барышня: в одной руке овальный дубовый бочонок, в другой — вместительный саквояж. Господин, сделав несколько шагов к пристройке, крикнул:

— Проходи, братцы! Угощаю в честь возвращения на родную землицу!

Вахмистр Филигонов всплеснул руками, осклабился!

— Елизар Лукьяныч! Никак, вы?! Бог ты мой! Сколько лет, сколько зим!..

Он кинулся к подходившему, они облобызались. Полнолицый пустил слезу умиления:

— Авдюша! Авдей Корнеевич!… Неужель ты это? Помню в тринадцатом, когда с дядюшкой, есаулом Романом Игнатьевичем, приезжал к нам, зелень зеленью был. А сейчас каков казак! Возмужал! До вахмистра выслужился!.. Не дожили мать с отцом, царство им небесное, полюбовались бы сыном-орлом…

Филигонов поинтересовался:

— О дядюшке ничего не слыхали?

— Не слыхал, милый, ничего не ведаю. Одно знаю, в маньчжурских краях где-то обитает. Да теперь услышим. Непременно услышим. Жизнь, похоже, к покою возвращается.

Наобнимавшись и перебросившись несколькими словами с полнолицым господином, Филигонов отрекомендовал его компании:

— Прошу любить и жаловать: купец Шукшеев Елизар Лукьянович! Один из самых уважаемых граждан Могзона.

Компания бурно приветствовала купца. Его с восклицаниями подняли на руки, внесли под навес летней пристройки.

На барышню, приехавшую вместе с Шукшеевым, никто не обратил внимания, и она осталась стоять одна неподалеку. Лишь Тимофей заметил, в каком неловком положении она оказалась. Он нетвердым шагом подошел к девушке, поздоровался с поклоном.

Девушка была очень юной. Под взглядом Тимофея она смутилась, лицо вспыхнуло, взор потупился.

— Елизар Лукьянович — папаша ваш? — спросил Тимофей.

Она с пугливым удивлением подняла на него глаза:

— Что вы?! Я в прислуге у Елизара Лукьяновича.

Тимофей не мог отвести от нее взгляда. Нет, она была не из писаных красавиц: лоб низкий, брови широкие, нос немного вздернут, губы с пухлинкой, но в ней что-то было такое, что сразу перевернуло его душу. Может быть, глаза — чуть раскосые, ясно-голубые, доверчивые. А возможно, двойные ямочки на щеках — совершенно одинаковые, будто булавочные уколы.

Тимофей завороженным стоял перед девушкой. Проходила минута, вторая, а он никак не мог оторвать от нее взгляда. Кто-то из прохожих нечаянно толкнул его, он встрепенулся, смешался, проговорил сбивчиво:

— Так… Елизар Лукьянович, значит, не папаша вам… Вы, значит, в прислуге… А я думал, папаша. — Одернув шинель, прокашлялся. — Так, значит… — Снова прокашлялся и уже спокойно, вполне связно спросил вполголоса: — А как зовут вас? Меня, к примеру, Тимофеем Тулагиным кличут.

— Любушка, — как-то по-домашнему назвалась она.

— Хорошее имя.

Любушка чувствовала себя неловко и в смущении топталась на одном месте. Тимофей тоже топтался с ней рядом.

— Нынче свобода всем объявлена, — вдруг завел он разговор о политике. — Слыхали про революцию? Это она царя Николашку скинула. И войну — побоку… Вон сколько нас, фронтовиков, домой поприехало. А все потому, что власть в России переменилась.

— Елизар Лукьянович сказывают, — осторожно вставила Любушка, — что и в Чите создана новая власть-Забайкальский народный Совет.

— Во-во, народный Совет!.. Раз народный, значит, теперь народу вольготнее будет жить. Теперь все равны будут.

Тимофей говорил и говорил, а Любушка только изредка вставляла короткие фразы да поддакивала.

О своей горничной Шукшеев вспомнил лишь тогда, когда перезнакомился со всей компанией.

— Любушка! — позвал он. — Господа, со мной ведь барышня. И у нее есть кое-что…

Любушка покорно повернула к станционной пристройке.

— О-о-о! Она уже с молодцом познакомилась, — улыбнулся Шукшеев. — Герой, два «Георгия»! За что заслужил, лихой казак? — дотрагиваясь до Георгиевских крестов, висевших на тулагинской шинели, спросил он Тимофея.

— Известно за что… — замялся Тулагин.

— За храбрость? Понятно, за храбрость. «Георгиев» за здорово живешь не дадут. Похвально, молодец! — Шукшеев взял у горничной бочонок, передал вахмистру, раскрыл саквояж с богатой закуской. — Налей, Авдей Корнеевич, стакан Георгиевскому кавалеру. И мне налей. Выпьем за молодцов-фронтовиков, чтоб верной опорой они нашей новой власти стали. — Обернулся к девушке: — Вот, Любушка, гляди, какие они, казачки наши. Ни стати им, ни удальства-храбрости не занимать, С такими горы можно сворачивать!

Тулагину подали стакан водки и кусок жирной баранины.

— За народную свободу тост! За революцию! — со страстью произнес Тимофей и в два глотка осушил стакан.

Купец громко бросал в компанию короткие, рубленые фразы:

— Революция — это хорошо. Но революция кончилась. Довольно митинговать. Пора за дело браться. Надо строить, надо хозяйства свои поднимать. За дело, братцы-казаки! Кто холостой, семьями обзаводись. Барышни за войну повыросли — кровь с молоком. Выбирай любую! Наступает золотое время… Наливай, Филигонов!

Вахмистр еле держался на ногах, но бочонок с водкой крепко прижимал к груди. Он не скупясь наполнял стаканы водкой и сам себе приговаривал: «Наливай, Филигонов!»

После второго стакана Тимофей тоже почувствовал неустойчивость в ногах. Зато в голове появилась удивительная легкость, все теперь казалось предельно простым и ясным.

— Будем строить новую жизнь… Женимся… Правильно я говорю, папаша? — дергал он Шукшеева за полы шубы.

— Дело говоришь, разумно мыслишь, — одобрительно отвечал купец. — Только маленько требуется порядок установить, совдеповцев-крикунов хорошенько прижать. Народный Совет поддержать.

— Порядок установим! Этих, как их, совдепов, под ноготь! Да здравствует народный Совет! — пьяно выкрикивал Тимофей.

— Молодец, герой! — похваливал его Шукшеев. — Люблю истинно русскую душу.

Кто-то прибежал из управления станции, сообщил:

— Большевики пожаловали из Читы! Требуют, чтоб полк оружие сложил.

Сообщение подлило масла в огонь. Подвыпивших служивых захлестнуло возмущение:

— Нас, фронтовиков, разоружать?!

— Это какая ж такая свобода!..

— Даешь, казаки, на Читу!.. Раскрр-о-омсаем большевиков!

Воинствующая хмельная компания повалила в главное станционное здание. Под навесом остались лишь Любушка и Тулагин. Как ни тянул Тимофея Софрон Субботов, он с места не сдвинулся.

* * *
Воспоминания оборвались. Когда все это было? Давно и как будто недавно. Словно вчера Тимофей познакомился с Любушкой. А сколько воды утекло с тех пор. Сколько ветров прошумело. За это время Тулагиным многое было пережито, переосмыслено.

…Кажется, подкопилась силенка. Тулагин напрягся, вцепился руками в болотную траву, пополз. Острые, как кинжальные лезвия, листья осоки резали ладони, пальцы, но он не воспринимал боль. Переместился почта на метр. «Вперед, Тимофей! Не останавливаться! Еще чуток…»

В глазах поплыли желтые, розовые, красные круги…

В сознание Тимофей возвращался медленно. Он услышал чьи-то голоса, обрывки чьей-то речи: «А что, братец…», «Часа три назад?..», «Не больше, говоришь…», «Або четыре, ваше благородие», «А человека так нигде и не видел?», «Бог свидетель, господин офицер».

Разговор этот доходил до Тулагина точно в тягостном сне, сквозь глухую бесцветную стену.

Как и в первый раз, Тимофей с трудом разомкнул веки. Его взор по-прежнему упирался в кусок неба, только теперь не безоблачного, а лохмато-черного, грозового. Щербатый горизонт задернулся темным занавесом наплывшей из-за хребтов большой тучи. Березовая жердь колодезного журавля из белесой превратилась в дымчатую, а серая крыша сарая стала коричневой. Лишь осока не изменила зеленому цвету.

Воздух дышал дождем, который пока не спешил идти, как бы сосредоточивая мощь для ливня.

До Тимофея снова, но теперь уже более отчетливо донесся говор:

— Я, ваше благородие, глядь — под сараем конь оседланный. Поближе — дык то ж мой ворончак-жеребчик. Неделю назад сам, по своей воле, однако, могу подтвердить бумагой казенной, отдал жеребчика в войско отца-спасителя атамана Григория Михайловича Семенова… Так вот, я, значитца, — под сарай. Откуда, как, хозяин игде? Седла в кровях, бока в кровях… Ой, господи! Глядь сюды, глядь туды — глазею хозяина. Оно вить как быват — можа, лежит игде, помирает. Всю округу ошарил — нету.

Басистый голос говорившего показался Тулагину знакомым. Он где-то слышал его, причем недавно.

— Болото осмотрел? — А этот, молодой, звонкий, чуть картавый голос, ему не знаком.

И снова басистый:

— Дык к самой трясине, однако, как подступишь? А так я кругом все ошарил… Вы, ваше благородие, господин офицер, не сумлевайтесь. Если найдется хозяин, самолично доставлю куда прикажете… Нас, Чернозеровых, в станице всяк стар и мал знат. Нашенские, серебровские, нас крепышами величают, хотя по крепости хозяйства мы, однако, средни.

И голос, и характерная речь — вроде вчера их Тимофей слышал.

Стоп, ведь это же бородатый проводник, Ну, конечно, тот самый старик, который ночью скрытно вывел Тимофееву сотню на станцию.

Учащенно забилось сердце…

— У нас тута абы кака заимка. На лето наезжаем. Сена прикашиваем, скот пасем, Зараз мы, однако, вдвоем с невесткой тута… Зашли б, чаем-сливаном угостим с радостью.

— Некогда. Спешим. А ты гляди, как объявится человек, сразу дай знать в Серебровскую.

— Не сумлевайтесь, ваше благородие, не токо дам знать, самолично доставлю.

Голоса удалялись. До Тимофеева слуха донеслись слабый звон удил, затухающий цокот конских копыт — семеновцы уезжали.

«Подняться, немедленно надо подняться», — застучало в висках Тулагина. Встать на ноги в полный рост он не рассчитывал, хотя бы на локти опереться. Бородатый проводник Чернозеров увидит его. Должен увидеть…

Ох и неподатливо же его разбитое тело! Тулагину не то чтобы локтями поработать, но головы от земли не оторвать. Только и добился — повернул ее с левой стороны в правую.

Закричать нужно. Сейчас это уже не опасно: рядом свой человек.

И он закричал: «Помогите!» Но вместо крика из горла вырвался лишь приглушенный клокот. Закричал сильнее: «Эй!». Клокот еще приглушеннее. А когда закричал изо всех сил — совсем ничего не услышал.

Глухота… Темнота… Тошнота… Но сознание не полностью покинуло Тимофея. Оно отказывало ему в восприятии реально происходящего и возвращало в недавнее прошлое.

* * *
Первый Читинский казачий полк вторую неделю хозяйничал в Чите. Казаки ежесуточно несли в городе патрульную службу.

Тимофей исправно исполнял все, что ему приказывали, и поэтому начальством выделялся. Он значился в числе вполне благонадежных, усердных служак. Сотенный подъесаул Гулин нередко отмечал его за старание, а однажды поощрил даже краткосрочным отпуском.

— Даю тебе, Тулагин, за примерную службу увольнение на воскресенье. Располагай им как заблагорассудится, — сказал он.

Тимофей не поверил ушам. У него давно зрело намерение отпроситься у Гулина на денек в Могзон, чтобы повидаться с Любушкой, а тут — на тебе! — подъесаул сам предложил ему отпуск.

— Мне в Могзон надобно, — подавляя сконфуженость, сказал Тулагин.

— Зазноба у тебя там? В прислуге у купца Шукшеева?.. Знаю, знаю!.. — Сотенный лукаво погрозил пальцем. — Ладно, поезжай. Сегодня наши интенданты с вагоном туда — и ты пристройся с ними. Я замолвлю слово кому надо.

В доме Шукшеева Тимофея приняли радушно. Елизар Лукьянович крикнул Любушку:

— Любушка! А кто к нам в гости?

Увидев на пороге Тимофея, Любушка растерялась. Она никак не предполагала встретить его здесь. Широкие брови ее вспорхнули вверх, в чуть раскосых голубых глазах затрепетали, заметались радостные огоньки.

— Здравствуйте, Тимофей…

— Егорович, — подсказал Тулагин.

— …Егорович, — закончила смущенно Любушка.

В прихожую вошла дородная, запахнутая в богатый китайский халат, белолицая женщина.

— Это Георгиевский кавалер Тимофей Егорович, — отрекомендовал Шукшеев ей гостя, — А это жена моя, Марфа Иннокентьевна, — теперь уже Тулагину представил он женщину в китайском халате.

Дородная купчиха удостоила Тимофея сдержанной улыбкой и, сославшись на нездоровье, удалилась из прихожей.

— Что ж мы стоим? — зашумел Шукшеев. — Стол готовить! Самовар! Любушка, раздевай гостя, приглашай в залу. Будь хозяйкой.

После казармы дом Шукшеева Тимофею показался раем. На всем здесь лежала печать уюта и добродетели, все дышало благостью. И среди всего этого Любушку он представил постоянно окруженной заботой, душевной теплотой, бесконечно счастливой.

За столом, после пропущенных двух рюмок смирновской водки, Тимофей расчувствовался:

— Хорошо у вас! Чистота кругом, красиво, спокойно… Завидую зам, Елизар Лукьянович. Любушке завидую…

— У нас всегда так. Правда ведь, Любушка? Да что про нас-то, провинцию. Расскажите-ка, каково у вас в Чите? Жизнь какая в центре? Что нового в политике? Сказывают, большевики сильно мутят народ, на беспорядки подбивают.

— А как в Чите? По-всякому. Наше дело — служба. В патрульный наряд пойдешь, увидишь чего-нибудь. А чтоб услыхать — не услышишь. Нам разговаривать с народом не положено. Задержали кого — сдали куда следует. Наше дело — служба.

— И правильно, нечего с народом разговаривать. Народ в строгости следует держать, от воли он дуреет. Потому, которые баламутят, митингуют, тех унять надо, в кутузку на день-другой, а злостных — нагайками.

Первый хмель резко ударил в голову, но со временем прошел, и Тимофей стал улавливать смысл слов Шукшеева.

— Нагайками?..

— Нагайками, — подливал в рюмки водку Елизар Лукьянович. — Это для русского мужика — самое лучшее лекарство от бузотерства.

Тимофей больше пить отказался, объяснил:

— Мне пора в Читу возвращаться. А насчет выпивки нынче в полку больно строго.

— И правильно, Егорыч, что строго. Дисциплина в армии — первейшее дело. А по-нынешнему времени самое наипервейшее.

Елизар Лукьянович предложил Любушке познакомить гостя с шукшеевскими хоромами.

Дом был двухэтажный. Наверху — пять комнат: в четырех жили хозяин с женой, пятая — приемная зала. Внизу — склад, а в полуподвальных трех комнатушках располагалась прислуга. В одной — конюх-бобыль Максим, во второй — повариха Палагея.

Любушка жила в самой маленькой угловой каморке. Несмотря на свою малость, каморка выглядела светлой и даже не тесной. Узкая, аккуратно заправленная кровать, шестигранный столик, табурет и плоский сундучок — вот и вся мебель.

Любушка рассказала Тулагину о себе. Родилась в Могзоне, здесь, в этом доме. Отца своего не знает, говорят, он некоторое время конюховал у Шукшеевых, а потом сгинул куда-то. Мать, как и она теперь, была в услужении еще у покойного Лукьяна Саввича — батюшки Елизара Лукьяновнча. Померла в позапрошлом году.

После осмотра хором и рассказа девушки дом Шукшеевых уже не казался Тимофею уютным и благодатным, а Любушкнна жизнь в нем — такой уж счастливой.

…Прошло некоторое время, Тулагину опять выпала оказия побывать в Могзоне. Правда, времени у него было в обрез, но повидаться с Любушкой он все же сумел. На этот раз он постучался в дом не с парадного подъезда, а в низкое угловое окошко.

Любушка провела его к себе через дворовую калитку. Была она немного расстроенной, с покрасневшими глазами.

Тимофей осторожно спросил:

— Обидел, никак, кто?

— Пустяки. Это так…

Так, да что-то не так. Но Тимофей смолчал, не стал больше приставать к девушке с расспросами. Она сама нарушила молчание:

— Помните, в день нашего знакомства на станции вы говорили мне, что теперь свобода, что теперь все равны будут?

— Помню… говорил… — растерялся Тимофей от доселе незнакомого ему возбуждения Любушки.

— А где же оно, это равенство? — из глаз девушки покатились слезы.

— Да что случилось, Любушка? Ты почему плачешь? Тебя, вижу, кто-то обидел?

— Я так понимаю, Тимофей Егорович, — вытерла слезы и, несколько успокоившись, снова заговорила она. — Ну, богатство, оно и есть богатство. Тут кому как богом дано. А на что же топтать человека, если он бедный?..

— Кто твой обидчик? — распаливался Тулагин. — Не бойся, назови его. Я рассчитаюсь с ним.

— Проспала я немного сегодня и не успела к заутрене прибрать спальню Елизара Лукьяновича и Марфы Иннокентьевны. Так Елизар Лукьянович раскричался, разругался разными словами. А я что?.. Я не человек, что ли? Зачем на меня так? Елизар Лукьянович расхохотался: козявка ты, а не человек. Тебе, кричит, на роду написано быть в работниках, в прислужанках. Да я, кричит, если захочу, что угодно с тобой сделаю — захочу растопчу, захочу помилую…

— Ах он, мироед! — задохнулся от гнева Тимофей. — А таким душевным казал себя… Сволочь буржуйская! Вот я покажу ему, как измываться…

Любушка не успела и глазом моргнуть, как Тулагин махнул наверх, но не застал Шукшеева — он с утра уехал по делам в Читу…

Видно, надо было такому случиться, что сразу по приезде Тимофея из Могзона в Читу его вместе с Софроном Субботовым послали разгонять демонстрацию в Главных железнодорожных мастерских. По дороге Тимофей спросил Софрона:

— Чего это мастеровые колобродят, чем недовольны? Как думаешь?

— Супротив нынешней власти выступают.

— А почему супротив?

— Большевики мутят. Про народный Совет бают, что буржуйский он.

— А если правильно мутят? Большевики, говорят, за простой народ стоят. А что Ленин и его партия немцам продались и казачество хотят уничтожить — вроде брехня это.

— Кто знает?! Чи правда, чи брехня.

Тулагин и Субботов прибыли в железнодорожные мастерские, когда демонстрацию уже разогнали. Но без дела они не остались. Им было поручено конвоировать в тюрьму одного из арестованных демонстрантов.

Бунтовщик мало чем походил на злостного государственного преступника. Это был щуплый с болезненно-землистым лицом пожилой железнодорожник. Глядя на него, Тулагин испытывал в душе саднящее чувство устыженности за то, что он и Софрон Субботов, два здоровых, пышущих силой мужчины, одетых в полушубки и сидящих на добрых строевых жеребцах, гонят по заснеженной улице пешего, плохо одетого, тщедушного человека под усиленной охраной в городскую тюрьму на истязание.

— Слышь, папаша, — заговорил с арестованным Тимофей, — чего митинговали-то?

— Чтоб таким, как ты, глаза открыть, — со злостью отозвался железнодорожник. — Кого плетями стегаете, шашками рубите, под ружейными дулами водите? Своего же брата — крестьянина, рабочего… Эх, простяги вы, обманутые дурьи головы.

«Верно ведь режет», — мысленно согласился с ним Тимофей.

— Слышь, Софрон, — поближе привернул Тулагин свою лошадь к Софроновой. — Жалко старика. Может, отпустим его?

— Ты што, Тимоха? — испуганно крутнул ус Субботов. — Под военно-полевой суд захотел?

Из переулка на улицу выкатили расписные пароконные сани. Тимофей узнал их — шукшеевские. В глубокой кошеве, за спиной конюха Максима, сидел в роскошной своей шубе Елизар Лукьянович. Максим придержал лошадей, пропуская конвой. Шукшеев повернулся лицом к казакам. Увидев Тулагина, он замахал рукой, прокричал по-приятельски:

— Здорово, Егорович! Как жизнь, служивые? Гляжу, бунтаря заловили. Поделом ему… Посмотрите, как он скургузился на холоде, сердешный. Взбодрили бы его разок-другой… Слышь, Егорович, тебе Любушка низко кла…

Тимофей не дал Шукшееву досказать, яростно хлестнул Каурого, налетел на сани и со всего плеча стебанул Елизара Лукьяновича плетью.

— Это для твоего взбадривания, — приговаривал он, горяча Каурого. — А это за Любушку. — И снова обрушил плеть на шукшеевскую голову. — За «растопчу и помилую»…

Максим гикнул на лошадей, сани понеслись.

— А ты чего, папаша, рот раззявил? — закричал, выходя из себя, Тимофей железнодорожнику. — Катись на все четыре стороны. Кому говорят, катись…

Софрон кинулся к Тулагину:

— Опомнись, Тимша. Што творишь?! В своем ли уме ты?!

— Не мешайся, Софрон! — отмахнулся Тимофей от Субботова. — Я в своем уме. И что творю, про то хорошо соображаю.

— Под суд ведь пойдем, — сокрушался Софрон.

— Беги, папаша, пока не поздно. Как знать, может, в лучшее время свидимся.

…На шомпола Тимофея эскортировали двенадцать казаков. Среди них был и Софрон Субботов.

За бунтовщика-железнодорожника и за Шукшеева Тулагин полностью взял вину на себя. На допросе он так и сказал: «Один я виноват. Субботов противился моим действиям, даже мешал мне, но я пригрозил ему карабином».

Софрон отделался двухчасовым караулом под шашкой на лютом морозе, обмороженными щеками и носом. Тимофею же, как избившему купца Шукшеева не по политическим мотивам, а из-за мести за оскорбленную невесту и отпустившему бунтовщика опять же не по политическим убеждениям, а в состоянии душевной взволнованности, присудили двадцать пять шомполов.

В помещении, где проводилась экзекуция, сотенный подъесаул Гулин подошел к Тулагину и демонстративно грубо на виду у всех казаков сорвал с его груди Георгиевские кресты.

— Какое имеешь право? — возмутился Тимофей. — Я кровью их заслужил.

— Молчать! — гаркнул Гулин. — По нынешнему времени имею такое право. — Он повернулся к казакам: — На нары его, сучьего ублюдка!

Первому отпустить Тулагину пять горячих сотенный приказал Субботову.

— По-свойски отпусти, — язвительно ухмыльнулся он.

С каменным лицом Софрон сделал первый легкий удар.

— Как бьешь?! Силы нет, что ли? — взбеленился подъесаул. — Смотри у меня, положу на нары рядом с дружком твоим!

Тимофей сначала сравнительно легко, терпеливо переносил удары. Но с десятого терпеть стало невмоготу, он застонал. После пятнадцатого взмолился криком:

— Братцы, не выдержу. Забьете до смерти. Помилосердствуйте.

А сотенный считал безжалостно:

— Шестнадцать, семнадцать… цать… цать…

Тимофей не помнил, когда и как казаки сняли его с лавки.

4

Из забытья в реальность Тулагина вернул холодный водяной душ — это начался дождь.

Все правильно, он должен был пойти. Ведь в последний раз Тимофей видал небо черным, брюхастым от туч. И вот теперь оно разверзлось ливнем.

Упругие дождевые струи, будто хлыстами, немилосердно стебали измученного Тулагина. Особенно доставалось изуродованному лицу. Чтобы спрятать его от отвесной стены дождя, Тимофей решил повернуться с бока на живот. Тяжело, больно, но благо, что ливень быстро расквасил болотный грунт — в размягченной тине все же легче поворачиваться. Мертвенно стиснув распухшие губы, он уткнулся бесчувственным ртом в противную болотную жижу.

Теперь ливень безбожно хлестал спину. Сперва вроде ничего, терпеть можно. Однако дальше все больнее и больнее. Как шомполами…

А бородатый проводник Чернозеров тем временем, проводив семеновцев до березняка, где проходила дорога на Серебровскую, направлялся на свою заимку. Гонимый ливнем, он решил махануть напрямки через болото и наскочил на лежащего в осоке Тулагина. Зацепился за него ногою, с размаху плюхнулся в болотину.

— Свят-свят! Мертвец, никак… — Поднялся, перекрестился, перевернул Тулагина на бок. Тимофей издал слабый звук. — Живой, однако. — Старик конечно же не признал в этом безжизненном, сплошь облепленном грязью человеке командира красной сотни, которую ночью выводил на станцию. Чернозеров посчитал его белогвардейцем. — Полежать бы тебе ишо маленько тута… Бог знат, как с тобой поступить, — рассуждал он вслух. — Однако человек все же… Ладно, пойду за Варварой. Не дадим сгинуть.

* * *
Прошлое вновь представало перед Тулагиным. Шум дождя стихал, ливень сменялся снегопадом, потом и снегопад сдвинулся куда-то в сторону. И наступила ночь — спокойная, безмятежная, со сладким сном… Но вот кто-то подошел к Тимофею и стал осторожно трясти за плечо и звать. Тихо, как бы издалека:

— Тулагин… Тимоха…

Тимофей резво подхватился с койки:

— Тревога? Уходим? Куда?

И тут же от нестерпимой боли опять повалился на постель. Незажившие раны от шомполов лопались, на куски раздирали спину.

— Разве ж так можно вскакивать? — понизив голос, сказал Субботов, прикрывая рукой рот Тулагина. — Потише. — Он опасливо обернулся на дверь лазарета, продолжал: — Никакая не тревога. Япредупредить забежал. Стоял в штабе нынче на карауле, услыхал, значит… Начальство хочет дело твое пересмотреть. Арестант, что ты отпустил, будто оказался опасным революционером. Писарь Ермолин говорит, как бы политику тебе не пришили. Смекаешь, чем пахнет?

Тимофей поморщился от боли.

— Уходить мне надо.

— Уходить, может, и надо. Да ведь хворый ты.

— Я уже отошел. Ремни вот только лопаются. Болючие, проклятые. Не дают покоя. Но ничего, терпимо.

— Куда махнешь-то? Домой нельзя — туда первым делом хватятся.

— Белый свет велик…

— Каурого твоего я приглядывал. Не схудал, справный. Застоялся, конечно, маленько.

— Мне одежду бы и овса для Каурого с ведро на первый случай. Я б прямо сейчас махнул. К утру в Могзоне был бы.

— Это все можно, конечно. Но я за хворость твою побаиваюсь.

— То ничего… Терпимо.

— Тогда так давай сделаем, — заговорщически подмигнул Субботов. — Вечером я в окошко тебе знак подам. И одежку, какую надо, раздобуду. Каурого подготовлю. В общем, жди знака.

Заполночь Софрон появился у окна глухой стены лазарета. Он передал Тимофею тулуп, валенки, заячью папаху.

…Моргающее холодными звездами небо обещало трескучий мороз. И все-таки со второй половины февраля ночи уже не так студили землю, как раньше. Повертывало к теплу.

Несмотря на ночную поздность, в расположений полка было оживленно. На конном дворе все время сновали казаки: одни уезжали в наряды, другие возвращались с дежурства. Чуть в стороне от конюшен искрил костер, возле которого грелись несколько человек.

Тимофей вылез через окно на улицу, прикрыл за собой ставни, торопливо направился к хоздвору. Проходя мимо костра, услышал реплику в свой адрес:

— Проспал, видать, под бочком у любовницы.

Кто-то смачно вздохнул:

— Я б зараз тоже не прочь погреться с милашкой.

Софрон поджидал Тулагина за углом конюшни с заседланным Каурым.

— Через общие ворота езжай, — предупредил он Тимофея. — Только что патрульные выехали. Сойдешь за отставшего. Дежурный, думаю, не остановит. — Субботов обнял дружка. — Прощай, Тимоха… Я погляжу тут, а то и сам, может, дам тягу. Третий год ведь дома не был… Ты, если што, можешь к нам в Таежную. Скажешь обо мне, отец примет…

В Могзон въехать днем Тимофей не отважился. Светлое время перекоротал в заброшенном зимовье, а вечером, когда сгустились сумерки, отправился на станцию.

В угловое окошко низов шукшеевского дома он постучался глубокой ночью. Любушка спала, но на голос Тимофея отозвалась скоро. Открыла дверь каморки, не зажигая лампы. Тимофей с порога притянул ее к себе, теплую, пахнущую постелью, поцеловал сначала в щеку, потом в губы. Любушка не оттолкнула его, только стыдливо зарылась лицом в заиндевелый отворот тулагинского полушубка, шепнула, впервые обращаясь на «ты»:

— Морозный ты и колючий, как ежик.

От этих слов у Тимофея точно разлилось в сердце что-то горячее, приятно взбудоражившее всю его душу.

— Я за тобой приехал, — сказал он, крепко обнимая Любушку. — Хочу, чтоб женой ты мне стала.

…Переговорив и перемечтав на многие дни и месяцы наперед, они уснули на узкой Любушкиной кровати перед вторыми петухами.

* * *
Сон это или явь? Тулагина по-прежнему кто-то настойчиво тряс за плечо и негромко звал:

— Тулагин. Тимоха…

Лица проявлялись в сознании постепенно. Сначала контуры: одно — белое, круглое, как луна, другое — темное. Затем обозначились отдельные черты. На белом, круглом Тимофей отметил приплюснутый нос, большие серые глаза, две глубокие, как борозды, складки на скошенном лбу. На темном — под орлиным носом подкова смоляных усов, над прищуренными глазами тоже, как и усы, смоляные брови, сросшиеся у переносицы. Софрон?!

Точно, это был Субботов.

— Очнулся наконец, — обрадовался Софрон. — Хватит валяться, вставать уже надобно.

Он осторожно стал поднимать Тулагина. Тимофей был очень слаб, но с помощью Субботова все же сел в постели, огляделся. Комната не комната, амбар или зимовье. Стены срублены из бревен, необмазанные. Стол — широкая плаха — стоял на грубо тесанных половицах двумя ножками, другую пару ножек заменял чурбак лиственницы. У стен длинные полки со всякой утварью. Рядом с печкой кровать в виде нар, застланная толстым потником.

— Где я? — разжал губы Тулагин.

Софрон поспешил с ответом:

— На заимке Чернозерова. Помнишь, бородатый старик нас ночью выводил из Серебровской? Так вот он и есть, Илья Иванович Чернозеров, хозяин этой заимки. А это невестка его — Варвара.

— Ишь ты, подал голос. Ожил, стало быть, — заговорила каким-то странным певучим голосом Варвара, светловолосая, сероглазая, круглолицая молодуха. — А каким был, когда папаня в болотине нашел тебя, страшно глянуть. Мертвяк мертвяком. Совсем плох. Ранение ведь в боку навылет. Но внутренности кабыть не шибко задеты. Так все одно, кровью же начисто истек. Думали, ни за што не выживешь. Ан, нет — выдюжил, оклемался вот…

Тимофей сидел на приставленных к пристенку двух скамьях, застеленных разнотряпьем и старым ергачом, облезлой шерстью наверх. Он был облачен в широкую холщовую рубаху: его одежда, выстиранная и заштопанная, висела на бечевке, натянутой между печью и дверным косяком.

— Ребята как? — опять задвигал губами Тулагин.

— Рассеялись поначалу. А сейчас собираются помаленьку. Многих, конечно, недосчитаемся.

Долго сидеть Тимофею было еще трудно: усталость ломала его, валила на бок. Субботов придержал его. Варвара спохватилась:

— Подкрепиться тебе надо. Почитай, целую неделю только молоком да медом подкармливали. Теперь, слава богу, можно похлебать и лапшички горяченькой.

Тимофей снова спросил Софрона:

— А с Моториным что?

Тот помедлил с ответом:

— С Моториным?..

— Говори как есть. Ничего не скрывай.

— Зарубили его семеновцы. Вот што с Моториным.

— Как это случилось?

— Раненый он был. Ребята вынесли его со станции. К утру до Серебровской пробились. Сунулись туда, а там — белые. Особый эскадрон есаула Кормилова. Ну и ввязли… Немногим удалось спастись. Даже сдавшихся в плен погубили семеновцы. Не пощадили и тяжело раненного Моторина.

Дальше Субботов рассказал о своих мытарствах.

Из огненного четырехугольника он вырвался последним с пятью бойцами. Софрон повел их не на хребет, с которого они атаковали станцию, а вдоль железнодорожного полотна. У разъезда свернули в лес, к поселку Холодный. В Холодном разузнали, какой дорогой лучше всего проехать на Колонгу. Оказалось, прямого пути туда из Холодного нет. Нужно возвращаться назад через Серебровскую. Пришлось день провести в тайге, так как с восходом солнца в Холодный заявились семеновцы.

Ночью вшестером они двинулись в Серебровскую. При подъезде к ней наткнулись на засаду. Потеряли двух человек, снова ушли в тайгу.

На вторую ночь опять решили приблизиться к станице. Изрядно покружив огородами, пробрались во двор Чернозерова. Всех мучил голод, а Софрона еще и незнание обстановки в округе.

К счастью, бородатый проводник был дома. Впустив Субботова с бойцами в избу, он растревожился:

— Откуда взялись вы?! Зверю в пасть прикатили… Похватают вас тута. Порубают, однако, как энтих…

От старика Софрон узнал, что после ночного налета на станцию в Серебровскую прискакал эскадрон белоказаков во главе с лютым есаулом. Семеновцы поймали несколько конников, одних постреляли, других порубили. А самый главный — красный сотник — вырвался от белых, тяжело ранив есаула.

И еще сообщил Чернозеров, что семеновцы нынче перекрыли все дороги и тропы, повсюду подкарауливают и ищут красногвардейцев, и особенно их командира. Так что пока нужно забиться в тайгу и переждать некоторое время. Старик посоветовал воспользоваться для этого охотничьим зимовьем у Лосиного ключа. Место там спокойное, нетоптанное: неделю-другую вполне можно отсидеться.

Подкрепившись у Чернозерова и запасшись провизией, Субботов с тремя бойцами отправился на Лосиный ключ. Старик подробно растолковал, как туда проехать. Пообещал через сутки наведаться.

Выбрались из станицы, когда взошла луна. В тайге посветлело. Но в малознакомой местности поблудить немного все же пришлось. Покрутив верст десять меж сопок, ручеек, как и объяснил старик, привел Субботова и его спутников нехоженым распадком к замшелому зимовью.

Через сутки, сдержав обещание, пришел Чернозеров. И пришел не один, а привел группу ребят из моторинского взвода во главе с Хмариным. Хмарин-то и поведал о том, как белоказаки зарубили взводного Моторина.

Чернозеров с глазу на глаз сказал Субботову, что у него на заимке находится в беспамятстве один человек. Вначале он принял его за семеновского офицера, потом засомневался — не похож он обличьем на офицера. Да и в бреду бормочет что-то непонятное. То командует: «Огонь по белым», то ругает какого-то Шукшеева, то вспоминает, видать, свою зазнобу, Любушку…

Субботову стало ясно, что человек этот никто иной, как Тулагин. Он потребовал, чтобы Чернозеров немедленно вел его на заимку. И вот Софрон здесь…

В избу вошел Чернозеров. Теперь Тимофей мог по-настоящему рассмотреть своего спасителя. Старик был среднего роста, сухой, жилистый. Большая, кудлатая, с чернью борода как-то не очень шла к его лицу — худому, узкому, с маленькими, глубоко посаженными в подлобье блеклыми глазами.

Чернозеров заговорил басом:

— Однако трогать его покуда не следоват. Пущай в силы входит.

Софрон спросил Тимофея:

— Ну, как порешим? Побудешь тут, пока на ноги потверже не встанешь?

Тулагин молчал.

— Мне сдается, — продолжал Субботов, — надо бы побыть еще маленько. Оно ведь и в тепле, и с едой получше. Сам понимаешь, не то, што у нас. Да и пригляд женский. А мы, как соберем остальных, так за тобой прибудем. В полном составе, всей сотней…

Тимофей разжал потрескавшиеся губы:

— Поскорей бы.

— День-другой, не больше.

Подоспела Варвара с парующей лапшой.

— Будя вам хворого человека потчевать баснями. Давай, соколик, горяченьким подкрепимся.

Прощаясь с Тулагиным, Софрон вынул из-за пояса маузер, положил Тимофею под подушку:

— На всякий случай.

* * *
Жизнь Тулагина на чернозеровской заимке текла однообразно, медленно. И медленно вставал он на ноги.

Тимофей попервоначалу тренировал себя самостоятельно подниматься с постели и ложиться. Затем начал пробовать ходить по избе. Варвара шлепала рядом с ним босыми ногами по щелястому полу, готовая, если что, подстраховать его.

— Храбрее, касатик. Вот так… Шибче, шибче, миленький, — приговаривала она непривычным для Тимофея протяжным тонким голосом. — До свадьбы выходишься, истинно, милок, выходишься.

Чернозеров сутками отсутствовал: уезжал в Серебровскую, к Лосиному ключу к Субботову. Заимка всецело оставалась на невестку. Варвары на все хватало. Она успевала варить, за Тимофеем ухаживать, управляться с коровами, телятами и с овцами, косить траву на лугу, сушить ее на полуденном солнце, складывать в копешки.

Однажды предложила Тулагину выйти на воздух:

— Денек нынче обещает быть благодатным. Вылазь на солнышко, подыши маленько. Ходить-то уж словчился. Чего затворничать? И мне веселей будет.

День и вправду был благодатный. Тимофей прошелся вокруг заимки, по лугу. Хорошо! Свежесть, медвяный запах разнотравья, птичий щебет… Но умаялся. Присел у копны сена. Подошла Варвара. Ее большие серые глаза остановились на Тулагине удивленно, точно она впервые его видела.

— Добрый ты казак. Такие любы бабам.

После этих слов глаза ее погасли, повлажнели, в них проступила женская печаль. Варвара расслабленно опустилась рядом с Тимофеем на сено.

— Мой Федюшка тоже добрым казаком был. При силушке. И сердцем горяч. Обнимет — все косточки в хруст. Сложил мой сокол буйну головушку, навеки оставил меня одну-одинешеньку…

Она потянула край передника к заплаканным глазам.

Тимофей чувствовал себя неловко. Стараясь как-то утешить Варвару, он сказал участливо, дотрагиваясь рукой до ее головы:

— Ни к чему убиваться. Сгинувшего казака слезами не вернешь, а тебе жить надо…

Варвара резко отстранилась от Тулагина, на ее лбу, над бровями, прорезались две глубокие морщины, взгляд повеял холодом.

— Не лезь! Но нуждаюсь в жалельщиках, — жестко обрезала она и поднялась.

После этого случая Тимофей не знал, как вести себя с ней, больше помалкивал, старался не встречаться с се глазами. А она по-прежнему, как ни в чем не бывало, заботилась о нем, относилась ласково, улыбалась, шутила: «Ишь, мертвяк, каким стал! Хоть оброть на него да в телегу запрягай».

С тех пор, что побывал Субботов на заимке, прошло больше недели. Ожидая его, Тулагин не находил себе места, извелся весь. Чернозеров разводил руками:

— Не получатца, знать, у твоего дружка. Да и семеновцы не дремлют… Слыхал я, однако, што войску красных не совладать против атамана.

Тимофея еще больше угнетали такие разговоры. Он доставал из-под ергача маузер и уходил к копнам.

В один из вечеров Тулагин прилег под копной пахучего сена. Невеселые мысли мяли голову. Тимофей старался разом схватить и прошлое, и настоящее, и будущее, трезво взвесить теперешнее свое положение и наметить план на дальнейшее. Но в мозгу чертился какой-то замкнутый круг, в котором он не находил ни начала, ни конца. Сотню собрать надо, а как ее соберешь? Люди, потеряв с ним связь, могли сами пробиваться на соединение с полком. А полк где? В Марьевской?.. За такое время он мог уйти куда угодно. Если верить Чернозерову, что красногвардейские отряды отступают, то поди предположи, где нынче фронт…

Что в полку о нем сейчас думают? Может, со счетов уже списали? Если кто-нибудь из сотни добрался до Марьевской, расскажет, конечно, как и что было на станции. А про Моторина, про него, Тимофея, про остальных что можно сказать? Погибли? В плену?.. И Субботов молчит. Возможно, и его уже схватили семеновцы. Так чего же Тимофею дожидаться тут?..

Солнце закатывалось за гребни сопок. Угасающий августовский день в последний раз вспыхнул на дальних увалах яркими алыми отсветами и потух, запепелился, как догоревший костер. Заимку окутали сумерки, сдавила глухая тишина.

В вечерней тиши Тимофей услышал топот копыт. Он приподнялся, выглянул из-за копешки. К избе подъехало пятеро всадников в форменном обмундировании — белоказаки. Тулагин зарылся в сено, приготовил, маузер.

— Станичник! — постучал в дверь ножнами один из всадников.

— Кому там приспичило? — отозвался бас Чернозерова.

Двое скрылись в избе, остальные остались у лошадей. Закурили.

Из избы выскочила Варвара. Она озабоченно пробежалась до сарая, взяла вилы, заспешила к копнам. Возле первой покрутилась, пробормотала что-то чуть слышно, приблизилась ко второй, где прятался Тулагин.

— Не наделай греха… Они скоро уедут, — разобрал Тимофей ее бормотание.

Варвара отдалилась к третьей копешке, наколола небольшую охапку сена, отнесла лошадям семеновцев.

— Разнуздывайте, — шумнула белоказакам. — Отощали небось кони-то. — Она махнула рукой на избу. — Там разговору надолго.

Но из дверей уже выходили белогвардейцы и с ними Чернозеров.

— Дык я што, жеребчик-то теперь, считай, казенный, — басил старик. — Раз отдал его в войско атамана Григория Михайловича, значитца, однако, отдал. Вона он под сараем отдыхат. Забирайте, раз надобно… А хозяин так-таки и не нашелся?

— Хозяин его — их благородие есаул Кормилов, — отвечал на бас Чернозерова тонкий, уже где-то слышанный Тулагиным голос. — Хворый он посейчас, но, слава богу, выздоравливает. А коня угнал красный сотник, да недолго пользовался: сгинул, видать.

Чернозеров вывел из-под сарая кормиловского жеребца. Один из белогвардейцев взял его в повод. Всадники тронулись от заимки.

Курок маузера жег палец Тулагина. Всадить бы весь магазин в «гостей». Вот они, рядом проезжают, каждого достать можно. Но нельзя, не имеет права Тимофей это сделать. На Чернозерова беду накличет.

Когда Тулагин вернулся в избу, Чернозеров сказал раздосадованно:

— Шапкин, атаман наш, за жеребцом приезжал. Тьфу! Поганый, однако, человечишко, прости господи.

В субботу Чернозеров привез записку от Софрона, в которой тот сообщил, что разослал людей: Хмарина — в Колонгу, там, кружит небольшая группа из моторинского взвода, Ухватеева — к Холодной. Ниже станции, якобы километрах в двадцати от Серебровской, действует несколько красных конников. Под конец Субботов прописал о том, что семеновские войска будто заняли Александровский Завод, Сретенск, Нерчинск, Дарасун, вот-вот в Читу войдут. Боец Глинов, родом из здешних мест, ходил по окрестным станциям и подтвердил эти сведения. А еще он прослышал от верных людей, что командующий фронтом Балябин издал приказ на роспуск красногвардейских полков и отрядов.

Последние два сообщения в Софроновой записке казались Тимофею невероятными. «Россказни, болтовня все это», — убеждал он себя. Тулагин не допускал даже мысли, чтобы банды Семенова захватили почти все Забайкалье, чтобы командование фронта, и тем более Фрол Емельянович Балябин, отдало приказ о роспуске полков. Дешевую брехню распустили белые, не иначе. Чтобы казаков с толку сбить…

Чернозеров собрался пойти в лес нарубить жердей для ремонта изгороди. Тимофей составил ему компанию.

— Гляди, паря, умаешься, — усомнился старик.

— Ничего. Как-нибудь.

Тулагин хотел развеяться и проверить свои силы. Сколько ему еще сидеть на заимке? Надо действовать. Он вполне выздоровел, рана в боку затянулась, нос и губы зажили. Пора уже в седло. Вот только лошади нет. Есаулова жеребца бы. Жаль, что забрали его семеновцы.

Тулагин и Чернозеров поднялись по склону сопки к густолесью, нарубили жердей и вышли на чуть заметную таежную стежку. Тимофею она показалась знакомой. А когда он увидел неподалеку от тропки лиственницу, расколотую надвое, окончательно вспомнил, что две недели назад он проезжал здесь на кормиловском жеребце.

— Молоньей, однако, ее, родимую, размахнуло, — кивнул на лиственницу Чернозеров. — Во кака сила у матушки-природы!

— Почему именно молнией? — спросил рассеянно Тимофей.

— А чем же, как не ей?

— Может, снарядом.

— Откуда тута снаряду взяться. Да и снарядом разве ж так.

Чернозеров свернул с тропки, остановился возле лиственницы, по-хозяйски обследовал корявый ствол, прощупал его расколы захватистыми, словно вилы, длиннопалыми руками, заключил:

— Молоньей, однако. Чисто, без стесов.

Старик приставил к расколотой лиственнице связку жердей, нагнулся к корневищу, смахнул ладонью землю и примостился на отдых.

Исходили они с Тимофеем уже прилично, и Чернозеров, щадя Тулагина, предложил:

— Садись и ты, однако. Вона сколь топаем. До заимки далече. Ты себя покуда не больно-то должон перегружать.

Тимофея качала усталость. Отяжелели ноги. Но он не присел.

— Я про жизню хочу сказать, — опять заговорил Чернозеров. — Война нынешняя жизни людей, как молонья эту лиственницу, надвое расколола. Сынов от отцов отколола, мужей от баб, детей от матерей… Вона и ты тута в мученье. И хто знат, што дале.

Тимофей, облокотившись о ствол дерева, молча смотрел на заимку.

— Ты, паря, соображай сам себе, как и што дале. А я скажу свое, — не обращая внимания на Тулагина, продолжал старик. — Тебе зараз некуда подаваться. Белые везде. Дык у них си-и-ила… Надобно переждать покуда. До зимы али весны… На заимке жить можно. Семеновцы суды редко заглядывают. Да и схорониться есть и где. Жить можно… Печь, дрова, еды хватат.

Тимофей плохо слушал Чернозерова. Он отвлеченно смотрел на заимку, расположившуюся в конце широкой клиновидной елани, между болотным лугом и небольшим озером. Елань с трех сторон обступали пологие лесистые сопки. А четвертая сторона, сравнительно ровная, покрытая высокими травами, зарослями дикой яблони, ерника, колками молодых березок, уходила на запад, размывалась а дальней дымке горизонта.

Вот так же и мысли Тимофея удалялись сейчас от заимки, от Чернозерова, от его рассуждений туда, на запад, где, по предположениям Тулагина, должен теперь находиться революционный кавалерийский полк, а а полку — его Любушка. Что с ней, как она там? Жива ли, здорова? Наверное, извелась в неведении о нем, Тимофее…

На него опять нахлынули воспоминания.

* * *
Тимофей увез Любушку из шукшеевского дома сначала на один из дальних полустанков, где разжился легкими розвальнями и упряжкой для Каурого. С полустанка они отправились в путешествие по зимним лесным дорогам на юг, через Дровяную, Могойтуй до станицы Таежной. Там и застала их весть о том, что власть в Чите перешла к большевикам.

Отец Софрона Субботова принял Тулагина с молодой женой настороженно.

— Оставил службу? Та-ак, м-да… — Он смерил Тимофея недоверчивым взглядом. — Время теперь — не поймешь какое, — заговорил, рассуждая сам с собой. — Царя нет. Бога забыли. Получается, одна революция… Нет настоящей власти, нет никакого порядка… Люди, што тараканы, в разные стороны разбегаются. А хто, где их ждет?

— Не переживайте, — сказал Тимофей Субботову-старшему, — мы ненадолго к вам. Завтра до своих краев подадимся.

— Мне што, живите. Я про время говорю нынешнее. Неразбериха… Как хочь Софрон там? Может, тоже уже отслужился? Может, к дому вскорости прибьется?

— Теперь вполне можно ждать, — уверил Тулагин.

Переночевав, Тимофей с Любушкой решили уехать от Субботовых. И тут — Софрон во двор. Как нарочно подгадал.

— Вы куда? И не думайте. Я — на порог, а вы — с порога. Не годится так, — задержал он их. — Поживете у нас маленько, потом видно будет, когда и куда вам ехать.

— Мы восвояси, в Селькинскую, хотим махнуть, — пытался сбить неловкость Тимофей. — Долго гостевать у вас нам тоже не с руки.

С приездом сына старый Субботов изменился до неузнаваемости. Улыбка с лица не сходила. По-другому о времени нынешнем заговорил. Это Софрон «перевоспитал» его…

Софрон рассказал Тулагину, что офицеры полка, в том числе и командир, полковник Комаровский, сразу же с приходом в город второго Читинского полка были арестованы, а рядовым казакам новая власть — Комитет советских организаций — разрешила разъехаться по домам.

— А помнишь, Тимоха, железнодорожника-бунтовщика, которого мы с тобой отпустили. Так нынче он в комиссарах значится. Приходил к нам в полк, с речью выступал, потом в казармах по душам с казаками разговаривал… О тебе справлялся: што да как с тобой? Говорил, разыщет тебя. А што, гляди и отблагодарит за спасение… Башкастый, видать. Как же его фамилия? Фу-ты! Запамятовал: Афонин, Агафонин или Аграфенников?..

Восвояси, в станицу Селькинскую, Тимофею с Любушкой уехать не удалось. Ехать, собственно, было не к кому. Отец умер в четырнадцатом году, мать еще раньше — в одиннадцатом. Из родства тулагинского в Селькинской жила лишь двоюродная тетка. Повидаться с ней надо бы, но события развернулись так, что поездку пришлось отложить. Перешедший границу в конце января атаман Семенов с четырехтысячным особым маньчжурским отрядом захватил значительную территорию юга Забайкалья и в конце февраля уже приблизился к Таежной.

В станицу прибыли посланцы Лазо, казаки-агитаторы из первого Аргунского казачьего полка, выступившего вместе с двумя сотнями читинских красногвардейцев-рабочих против семеновцев. Тимофей и Софрон примкнули к аргунцам. Любушка осталась в доме Субботовых…

Первый бой в рядах бойцов Красной гвардии против Семенова Тимофей и Софрон приняли под Даурией. А сколько еще им пришлось драться с белыми — под Агой, Оловянной, Борзей, Мациевской… Особенно трудными были бои в середине июля на подступах к Тавын-Тологою. За личную храбрость и умелое командование сотней (Тулагин к тому времени был избран сотником), проявленные при штурме пятиглавой сопки, Лазо от имени военно-революционного штаба Забайкалья вручил Тимофею почетное оружие — револьвер системы Смита — Вессона с выгравированной надписью…

А Любушка все жила у родителей Субботова. Жила в тревожном ожидании вестей о Тимофее.

Встретились они лишь в конце июля, когда последние остатки семеновских банд были выбиты с забайкальской земли. Командир полка разрешил Тулагину съездить за женой. Тимофей пристроил ее в санитарный взвод. Теперь они были вместе. Но ненадолго. Судьба снова разлучила их.

Сегодня этой разлуке шел пятнадцатый день.

* * *
Чернозеров кряхтя поднялся, проговорил:

— Отдохнули, однако… — Он осекся, указал рукой в сторону заимки. — Верховые? Прямиком, кажись, до нас.

Тулагин увидел спускавшихся в елань с восточного склона сопок конников. Человек тридцать. Это были его ребята. Собрал-таки Субботов до взвода бойцов. Молодчина, Софрон!

Не чувствуя под собой ног, Тимофей побежал к заимке. Конники уже спешились, расседлывали лошадей. Вон Хмарин, могучий, немного неуклюжий, враскачку направился к колодцу. А это самый маленький боец сотни, казак Каргинской станицы Пляскин, шустрый, вечно в движении, колобком покатился в избу. Степенный Глинов, разнуздав чалую кобылу, присел на корточки. Видимо, цигарку закручивает.

Субботов, завидев бегущего Тимофея, поспешил ему навстречу!

— Запалишься. Разве можно тебе такой прытью-то?

Тулагин в изнеможении упал в протянутые Софроновы рука, обхватил друга за плечи:

— Ничего, сейчас отдышусь… Собрал? Привел ребят?!

Софрон улыбался:

— Принимай, командир, тридцать шесть сабель.

5

Варвара захлопотала с ужином.

— Давай-ка, командир, мне помощников победовее, — потребовала она у Тулагина. Ее большие серые глаза озорно стреляли по казакам. — Вон того красавца чубатого, — указала на Глинова. — И против него не возражаем, — теперь кивнула в сторону Ухватеева. Усмехнулась, оглядывая «колобка» Пляскина: — Маленький тоже, сгодится.

Чернозеров вытащил из сарая вместительный котел:

— Давно, однако, в ем ничего не варилось.

Он передал посудину подоспевшему Пляскину, а сам вместе с Хмариным повернул к стайке. Вдвоем поймали ядреного барана с круто закрученными рогами.

— Нажировался, будя, — бубнил басом старик. — Жалковато оно, конечно. Дык все одно: на семя не гожий уже, теперь люди пущай мясцом твоим подживутся.

Тимофей уловил в голосе старика жалостливые нотки, проговорил:

— Ничего, Илья Иваныч, за народной властью твое добро не пропадет. Разобьем Семенова, все возвернем.

Жареного и пареного хватило бы на целую сотню. Чернозеров угощал от души. И на самогон не поскупился, выставив на стол ведерный лагун.

— Помяните Федюху, сына мово. Тоже ведь был красногвардейцем.

После ужина бойцы кто где раскидались на сон. Тимофей с Софроном вышли на улицу проверить посты. После обхода караульных Софрон спросил Тулагина:

— Ну как? По солнцу или с рассветом двинемся?

— Мне кажется, лучше пораньше, — сказал Тимофей, — чтобы Серебровскую потемну миновать.

— А чего опасаться Серебровскую? В ней сейчас, кроме есаула Кормилова, твоего крестника, и десятка казаков, никого больше нет. Поручик Калбанский увел эскадрон куда-то.

Тимофей усмехнулся:

— В гости к есаулу бы заглянуть. Должок отдать…

— А что? Давай заглянем. У ребят руки чешутся.

— С зарею бы в станицу нагрянуть, чтобы в постелях, тепленькими, застать Кормилова и его вояк.

— А што? Вполне можем.

— Значит, пораньше выезжаем.

Подъем сыграли спозаранку. Конники наскоро подкрепились тем, что осталось от ужина, заседлали лошадей.

Уходящая ночь бодрила колючей прохладой.

— Утренники уж на осень поглядывают, — накинул на плечи ергач Чернозеров. — Мерзну. Дык дряхлеем.

Старик провожал тулагинцев до молодого березняка, где в высокотравье вилась таежная стежка.

— Ты, паря, хорошенько примечай эту нашу лесную тропину, — напутствовал он Тимофея. — По ей ты и отряд твой безо всякой опаски на перевал выведете, а там с него — до самой станицы. По етой тропике, што у бога за пазухой. На ей вы никого, однако, не встретите. А уж дале — как придется. Поостерегаться надобно. Хотя на Марьевку, Колонгу, Михайловский хутор дорога не шибко людна.

Тимофей обнял старика:

— Спасибо за все! Что подобрали, выходили… Вовеки буду помнить.

Он сел на коня. Чернозеров тронул напоследок колено Тимофея:

— Жалко, однако, прощеваться с тобой. Привыкли к тебе мы с Варварой. Дык што поделаешь. Храни тебя бог…

У перевала Тулагин оглянулся на заимку. В предрассветной серости она увиделась ему сиротливой, маленькой, будто тонущей в густой приозерной осоке. На лугу, поодаль от избы, между низкими копешками сена, застыла одинокая женская фигура.

* * *
После перевала отряд Тулагина окунулся в густой туман. Лес кончился, где-то рядом должна быть станица, но сориентироваться трудно. Людей как бы накрыл молочный колпак.

— Стой! Кто такие? — оклик донесся до Тулагина совсем не по-земному, глухо, как из преисподней, протяжно, затухающе.

— Свои…

Это не Тимофей и не Субботов ответили. Отвечали откуда-то издали, со стороны.

Деревянно клацнул затвор винтовки. Оклик повторился:

— Пароль?

— Вот заладил: «Клинок». Что отзыв?

— «Киев», — последовал отзыв.

— Скажи-ка, служивый, как проехать до станции?

— До станции? А вы хто такие, чтоб говорить вам?

— Кто такие — не твоя забота. Пароль назвали, стало быть, не красные. Напуганы вы тут, как видно.

— Много вас разных ездиют… Держитесь к поскотине. Хотя где вам ее увидеть в тумане таком. В общем, держитесь поближе к дворам. Дорога там накатана. Она и есть на станцию.

Тимофей толкнул Софрона:

— Слыхал пароль и отзыв? Молодчага караульный, помог нам. Поехали.

Двинулись молча, прямо по стежке, наугад — куда приведет. А привела она все к тому же караульному.

— Стой! — раздался его голос почти перед самым носом Тулагина.

— Задремал, служба, — с укоризной сказал Тимофей окликавшему и назвал пароль.

— Чегой-то задремал? — обиделся караульный. — Никак нет, не задремал. Я в явном виде — как есть.

Сначала из молочной пелены вырисовался небольшой зарод, потом уже сторожевой пост возле него.

Постовой, пропуская мимо себя ряды конников, возмущался:

— Нет от вас покоя. Вон сколько всяких… Ого! Сотня, что ли?..

Проезжавший Хмарин шикнул:

— Поговори мне…

— Сказали бы хоть, какой части.

— Много знать будешь, скоро состаришься.

Отряд Тулагина беспрепятственно вошел в станицу…

Из рассказов Чернозерова и Варвары Тимофей знал, что улиц в Серебровской одна всего, зато переулков больше чем достаточно. Они с разных концов разрезали станицу вдоль и поперек. Но откуда бы каждый ни начинался, непременно выходил к Круговику, так серебровцы именовали площадь возле церкви, где обычно собирался казацкий круг. Поэтому Тулагин, въехав в первопопавшийся проулок, уверенно повел им отряд.

В Серебровской туман был значительно реже. Или оттого, что сидела она на возвышенности, или сказывалось приближение восхода. Во всяком случае, здесь можно было различить не только избы и изгороди, но и станичников, выгонявших со двора скот, хлопочущих по хозяйству.

Как и предполагал Тулагин, проулок уперся в круглую площадь, посреди которой стояла в чугунной ограде небольшая церковь, вскинув в утреннюю дымку неба медную шапку колокольного купола. Сворачивая к атаманскому флигелю, Тимофей приказал Софрону:

— Перекрой двумя десятками подступы к площади и держи под прицелом уличный выезд из станицы. Увидишь, что мы с Хмариным отгостевали у есаула, гоните за нами.

Шестнадцать красногвардейцев во главе с Тулагиным с карабинами наизготове приблизились ко двору Шапкина. Из ворот вышел зевающий часовой. Он не успел как следует прозеваться, а Ухватеев уже занес над ним шашку и негромко, но внушительно скомандовал:

— Кидай оружие! Ложись!

Семеновец не подчинился, отпрянул к воротам, однако клинок Ухватеева настиг его, часовой охнул, свалился у ограды.

Соскочив с лошадей, несколько бойцов вбежали во двор. Хмарин и два казака поднялись по ступенькам на открытую веранду. У двери на корточках сидел второй часовой. Они разоружили его, сволокли с лестницы.

— Во флигеле есть охрана? — спросил Тимофей очумевшего от страха часового.

— Не-е-ма… — протянул он.

— Кормилов спит?

— Их благородие, кажись, покедова не проснулись. А господин урядник выходил по надобности.

— Где расквартированы остальные?

— У станичного батюшки отца Конона. В правлении. И у лекарки Василихи…

Тимофей кинул Ухватееву.

— Возьми ребят, наведайся в правление, к попу и лекарке. — Повернулся к часовому, до которого, кажется, дошло, что перед ним красные и главное для него сейчас — спасти свою жизнь: — А ты, охрана, давай веди нас в гости к есаулу, И без дурости… Постучи Шапкину, да так, штоб открыл дверь не тревожась.

— Все сделаю по вашему указу. Не убивайте, ради Христа… У меня детишки… Все сделаю. Не губите, родненькие….

* * *
Есаула Кормилова Тимофей еле узнал. Когда Хмарин ввел его в исподнем белье в ярко освещенную двумя десятилинейными лампами гостиную, ту самую, в которой Тулагин когда-то стоял связанный, окровавленный, с выбитыми зубами, перед Тимофеем предстал человек, мало похожий на прежнего самодовольного, пышущего энергией белогвардейского офицера. Куда делись спесь его, уверенный, пронизывающий взгляд огненных глаз. На скуластом лице по-старушечьи гармошилась кожа, чиряки коричневатыми морщинистыми кружками расплылись по щекам и лбу.

Кормилов был не испуганным, не потрясенным, а, пожалуй, безразличным. Он вяло посмотрел на Тулагина, на трясущегося Шапкина, поправил сбившуюся под рубахой бинтовую повязку. Тимофей обратил внимание, что есаул как-то неестественно косо держит голову; ее, точно невидимыми нитями, все время тянуло к правому плечу.

— Со свиданьем, есаул, — спокойно сказал Тимофей.

Кормилов болезненно крутнул головой, но ни слова не произнес.

Хмарин подтолкнул его в бок дулом карабина:

— Поздоровайся!.. У него язык усох, товарищ командир. Я зашел в спальню, значит, и тихо шашку, наган от него подалее… Ну, потом пятки малость пощекотал… Так он, не разобравшись со спанья, заругался поначалу. Матерно. А когда раскрыл зенки — язык и усох.

Тимофей поманил Шапкина:

— Помоги их благородию одеться по форме. Што за вид в исподнем.

Атаман послушно принес мундир, шаровары, сапоги есаулу, попытался оказать ему помощь, но Кормилов оттолкнул Шапкина…

Как полмесяца назад семеновцы выводили Тулагина из атаманского флигеля, так теперь Кормилова вели красногвардейцы на церковную площадь. Есаул ежился от утренней прохлады и от предчувствия неизбежного для него исхода. Он шел мелкими шажками, вкрадчиво озираясь по сторонам.

По станице то там, то тут хлопали выстрелы. Ребята Ухватеева сгоняли к церковной ограде обескураженных кормиловских вояк.

В том месте, где в прошлый раз проходил поединок, на пыльном пятачке у церковной ограды, Тимофей остановил есаула, взглянул в его белое как мел лицо:

— Ну, что? Продолжим потеху?

Тулагин попросил у Хмарина шашку, подал Кормилову:

— К барьеру, господин есаул.

Тот неуверенно взял в руки клинок.

Они встали друг против друга: один — высокий, поджарый, загорелый — свободно, мягко, другой — хотя и широкоплечий, но сгорбленный, будто придавленный к земле, мертвенно бледный — избочась, со льдом в глазах.

И красногвардейцы, и семеновцы с напряжением ждали, что будет дальше.

— Ты ж видишь, сотник, какой я… — не выдержал, с мольбой в голосе гнусаво выдавил из себя есаул.

— Таким и я тогда был. — Щеки Тимофея схватились розовым огнем. — Помнишь? Я еле держался на ногах. Так ты перед потехой еще избил меня в кровь.

Тулагин со звоном вырвал из ножен свою шашку. Кормилов не двинулся с места. И саблю не поднял для боя.

— Ну, защищайся, ваше благородие!

— Я ж раненый! — вдруг сорвался на фальцет есаул. — Я ж тобой тяжело раненный!

— Раненый? — Тулагина душил прилив негодования. — А товарищ мой комвзвода Моторин разве не был тяжело раненный вашими сволочами? И ты, гад, все же приказал порубать его на куски.

Кормилова забил нервный тик.

— Руби, его, паскуду, командир! — озлобленно выкрикнул Хмарин.

Голова Кормилова еще больше скосилась к плечу. Шашка выпала из ослабевшей руки, мягко шлепнулась в пыль. За нею беспомощно стал крениться и под конец тоже свалился наземь, как мешок с песком, сам есаул.

— Помилуй, если душа в тебе есть, — вырвался сиплый стон из его груди.

— И-э-эх, гнида! — с омерзением сплюнул Тимофей. — И жил сволочно, и умереть, как казак, не можешь… — Он с ожесточением бросил саблю в ножны, шагнул к Пляскину, державшему под уздцы его лошадь. Вздевая ногу в стремя, обернулся на валявшегося в пыли Кормилова, добавил: — Выживешь — не дай тебе бог еще раз со мной столкнуться.

Уже за Серебровской, когда отряд собрался в полном составе и отделенные доложили Тулагину, что потерь нет, Хмарин с явным неудовольствием заметил:

— Зря, командир, не пустил ты в расход есаула. Сколько крови с нашего брата выпил, подлюга. Доведись до него, он тебя не пожалел бы, уж точно.

— Брось ты это. Нельзя убивать раненого врага, — уже совершенно отошел от горячности Тулагин, — мы ж не разбойники или бандиты какие…

* * *
Марьевская встретила отряд Тулагина мертвыми глазами. На улицах ни души. Даже собаки прижухли в подворотнях. Зловещий ветерок лениво барахтался в высоком кустостое подзаборной травы. На стене станичного правления тревожно колыхались тени рябоствольных берез.

Невесть откуда-то появившаяся дряхлая старуха поведала Тимофею, что недавно в Марьевской побывал семеновский карательный отряд, Полютовали белоказаки в станице. По доносу кривоглазого Пантелеймона Харламина, человека от природы злобного, многих поарестовали, порке подвергли. А четверых марьевцев за гумном расстреляли. Вчера только покинули станицу каратели, оставив атаманить в ней Харламина.

Тулагин наполнился гневом.

— Слышь, Софрон, — велел он Субботову, — разыщи-ка атамана Харламина и живым или мертвым доставь к станичному правлению. Судить будем. Всем миром.

Мало-помалу на улице стали появляться марьевцы. Они стекались к центру станицы — правлению, где стихийно затевался народный сход.

— Пантелеймона кривоглазого подавайте! — требовали люди.

— Пущай ответ держит за надругание над казаками.

К правлению прискакал Хмарин:

— Нашли атамана. В курятник забился, стервец, — сообщил он запальчиво Тулагину. — И пленников нашли у него. И где? В свинушнике под замком. Есть и наши, полковые.

Сход загудел зловеще:

— Вздернуть иуду!

— Кровь за кровь…

Одна бабка протиснулась ближе других к Тулагину, заголосила:

— За што деда запороли? Пантюхе-ироду не угодил…

Одноногий казак-фронтовик грозил в сторону Тимофея посохом-палкой:

— Не повесишь кривоглазого, сами порешим!

— Под корень Харламиных! Всю семью!.. Под корень! — наступала на Тимофея распатланная казачка с диким огнем в глазах. — За сына, кровушку мою… За безвинного Гришатеньку…

Красногвардейцы и освобожденные из харламинского амбара пленные пригнали расхлябанного, перемазанного куриным пометом атамана. Разъяренные марьевцы отхлынули от Тулагина, кинулись до Пантелеймона, намереваясь тут же произвести над ним расправу.

Тимофей побагровел, закричал зычно:

— Не трогать! По справедливости будем судить. Называйте выборных.

Окруженный бойцами, атаман упал на колени перед Тимофеем:

— Я не при чем, господин… товарищ, ваше благородие. Я под силой… Меня заставили… Был приказ…

Разбирательство дела выборные судьи вершили принародно, прямо на крыльце станичного правления. В свидетельских показаниях недостатка не было.

Приговор был вынесен единодушно — смерть. Приводили его в исполнение марьевские добровольцы. Атамана порешили за станицей в яру у Лысой сопки.

Пособников Харламина пощадили. У них было изъято оружие и конфискованы строевые лошади в пользу красногвардейского отряда.

* * *
Как рассказали Тулагину жители станицы, революционный кавалерийский полк и отряд Кашарова заходили сюда недели две назад. Провели большущее собрание, долго митинговали, а потом красногвардейцы стали разъезжаться кто куда. Такое указание поступило сверху, вроде от самого Лазо. Впрочем, обо всем лучше других знает Катанаев, у него важное поручение имеется к командиру сотни от полкового начальства.

Вскоре марьевский казак Авдей Катанаев, бывший боец третьей сотни кавалерийского полка, предстал перед Тулагиным. Он передал Тимофею, что военно-революционный штаб принял решение ввиду осложнившейся обстановки — Авдей наизусть запомнил слова комполка — в дальнейшем вести борьбу с врагами не организованным фронтом, а партизанскими методами.

Катанаев рассказал про последний бой с семеновцами. В ту ночь, когда тулагинская сотня подняла на станции шум, красногвардейцы атаковали баргутов. Одновременно со своей стороны по белым ударили пехотинцы Кашарова. Им удалось прорвать баргутские цепи и соединиться с кавполком. В спешном порядке все стали отходить к Марьевской. К исходу дня полк был уже в станице. И тут поступила установка военно-революционного штаба на расформирование. Состоялось общее собрание, где выступили комполка и комиссар.

После этого многие казаки подались по своим станицам и поселкам, остальные ушли в тайгу.

Авдей Катанаев остался дома. На некоторое время попросились побыть у него Иван Бузгин и еще двое ребят-сослуживцев по сотне. Жизнь в Марьевской протекала спокойно. И вдруг заявились каратели. По доносу Харламина они стали хватать всех, кто служил у красных и сочувствовал большевикам. Авдею с двумя сослуживцами удалось скрыться в сопках, а Бузгин попал в руки белоказаков.

Катанаев вернулся в станицу незадолго до прихода отряда Тулагина и ужаснулся злодеяниям карателей: убиты Бузгин, Епифанцев, Карагодов, старик Викулин, Гриша Пьянников, выпороты многие станичники.

Рассказ Катанаева дополнили трое бывших полковых конников, которые уже после ухода семеновцев были схвачены дружинниками Харламина и брошены в атаманский амбар. А еще Тимофей услышал от них про ребят своих. За несколько дней до появления в Марьевской карателей в станицу забежала небольшая группа во главе с Газимуровым, командиром второговзвода тулагинской сотни. Была недолго. Красногвардейцы, узнав о приказе военно-революционного штаба насчет роспуска полка, подались по родным краям.

Выслушав бойцов, Тимофей спросил их о Любушке. Но никто толком ничего не мог сказать о ней. Лишь от Катанаева узнал он, что Настя-сестрица с какой-то молодой женщиной, подругой по санитарному взводу, уехала, кажется, в свое село — не то Голубинка, не то Глубиницы…

«Что же делать дальше? — размышлял Тимофей. — Переход к партизанским методам борьбы с семеновцами многое усложняет. Все теперь самому надо кумекать. Стратегия… Тактика… И с людьми придется не просто, каждому втолковать нужно, что Советская власть не погибла, она продолжает бороться с семеновцами «партизанской войной». Тулагин и сам еще толком не знал, как должна проходить эта партизанская война, но он чувствовал — предстоит тяжелая, жестокая драка. Не на дни, месяцы, а годы.

— Ну что, Софрон, собираем бойцов на митинг? — вопросительно взглянул Тулагин на Субботова.

— А чего митинговать? Ты командир, отдай приказ: переходим в партизаны — и баста.

— Нет, Софрон, нельзя так, — возразил Тимофей другу. — У нас теперь должна быть другая политика. Партизанство — дело полюбовное. Тут приказом размахивать не годится. Надо, чтобы казаки по совести своей согласились в партизаны идти.

— Так ведь есть же установка военно-революционного штаба: всем — в партизаны, — крутнул смоляной ус Субботов.

— Установка установкой, но недавно я тут вычитал в газетке «Забайкальский рабочий», — Тулагин достал из-за борта френча затертый клочок. — Послушай, что сказано: «Добровольческое движение в пользу революционной борьбы с надвинувшейся контрреволюцией необходимо ширить на всей территории края. Оно является верным путем успешной борьбы с семеновщиной…»

— Ну и что? — ничего не понял Софрон.

— А то, — повторил Тимофей значимо, — «добровольческое движение…»

— Так газетка-то у тебя, никак, старая.

— Почему старая? Нынешнего года.

Доводы Тулагина, видимо, все же убедили Софрона.

— Да я-то вообще не против митинга, — согласился он. — Давай соберем бойцов.

Конники выстроились у станичного правления по отделениям.

Тулагин заговорил с волнением:

— Товарищи бойцы, красные казаки! Военно-революционный штаб в силу, как вы знаете сами по обстановке — Семенов прет, белочехи прут, японцы и всякие другие берут за горло революцию, душат ее всячески… Так вот в силу этого военно-революционный штаб дает нам установку и предлагает переходить к партизанской войне. Что вы на это скажете?

Строй как воды в рот набрал. Из заднего ряда второго отделения раздался робкий голос:

— А ты-то сам как?..

— Я? — Тимофей обвел бойцов медленным взглядом. — Я оружие не складываю.

Бойцы загомонили:

— Понятное дело — воевать дале…

— Приглядеться бы надобно. Куда оно выйдет?

— Известно куда, разбредемся по одному — семеновцы шкуру с нас драть начнут.

— Не тронут, если по домам, к хозяйству…

— К бабе под подол?

— У моей бабы уже четверо под подолом, кому их кормить?

— Партизанить айда! В сопки!

— Вша заест, и волком завоешь.

Строй нарушился, смешался.

Стоявшие возле правления марьевцы тоже включились в гомон.

— А нам куда подеваться? — громче других гудел Макар Пьянников. — Останемся в станице, придут белые — крышка нам будет тут.

Рыжеусый казак из третьего взвода говорил рассудительно:

— Партизанить, конечно, можно. Дык дома сколь не были…

Глинов поддержал рыжеусого:

— Повидаться бы хоть со своими…

— Заявись домой, враз к стенке. — Это Хмарин.

«Колобок» Пляскин взбежал на крыльцо, чтобы привлечь к себе общее внимание, закричал звонким тенорком:

— Кончай баламутить! Которые желают по домам — отходи влево, которые партизанить — вправо.

Люди приумолкли и, пряча глаза друг от друга, начали делиться на две половины. Рыжеусый казак первым шагнул влево. За ним еще несколько человек. Вправо отошли остальные и все марьевцы. Глинов остался посредине.

— Не знаю, братцы, куда, — растерянно лепетал он. — Ведь дома сколь не был…

Пляскин сошел с крыльца, присоединился к правой группе, смачно выругался в адрес сослуживца.

Глинов виновато заморгал ресницами, повернул направо.

Тут же Пляскин пересчитал всех, кто отошел в правую сторону, объявил:

— Тридцать девять бойцов. Выходит, не убавился отряд, а увеличился. — Он снова взбежал на крыльцо, взмахнул над головой рукой, как шашкой, и звонче, чем прежде, закончил: — Предлагаю оставить за нашим отрядом старое название, но с новой добавкой — первая партизанская сотня. И командиром предлагаю оставить нашего боевого товарища Тимоху Егорыча Тулагина.

Утренней зарею конники партизанской сотни выехали из Марьевской. Их путь лежал в горно-лесистый район по направлению к станице Таежной — родные места Софрона Субботова. Тимофей без колебания согласился идти в те места. Во-первых, глухомань, там легче будет найти надежный стан на зиму. Во-вторых, разъехавшиеся по домам бойцы бывшего революционного кавполка в подавляющем большинстве родом из тамошнего края. Тулагин надеялся, что многие из них примкнут к партизанскому отряду. А кроме того, дорога на Таежную вела в село Голубицы. Тимофею сердце подсказывало: Любушка там. Настя-сестрица не могла ее бросить.

6

Промозглый, холодный дождь зарядил с полуночи и не прекращался в течение дня. Откуда он взялся? Октябрь — обычно сухая пора в Забайкалье.

Еще вчера стояла над приононьем погожая благодать. Было солнечно, в высокой небесной синеве ни облачка. Шатры остроконечных сопок отливали чистой желтизной. Тайга горела яркими красками золотой осени, была наполнена тихой музыкой мягкого листопада.

А сегодня не узнать окрестность. Почерневшее небо опустилось низко, вершины сопок словно просели под тяжестью хмарных туч. Обесцветился, сугрюмился мокрый лес.

Поселок Ургуй, расположенный на границе перехода горно-лесистых массивов в холмостепь, издавна славился бойкостью. Сам по себе он не ахти какой: улочка дворов в тридцать — сорок и жителей душ сто с небольшим. А вот разного проезжего народа, темных людишек тут собиралось немало. В трех верстах от поселка была паромная переправа через полноводный Онон. Она-то и придавала Ургую бойкую значимость.

В конце сентября атаман Семенов приказал посадить в Ургуе постоянный гарнизон в полусотню сабель. На него возлагались контроль за переправой и охрана временного перевалочного лагеря для совдеповцев, вылавливаемых в ближней округе специальными отрядами, станичными и поселковыми дружинами.

За последнюю неделю в ургуйском лагере скопилось уже порядочно большевиков, арестованных в разных местах, Но людей продолжали гнать сюда и днем и ночью.

И в это дождливое воскресенье к длинному сараю на краю поселка прибыла под конным казачьим конвоем очередная партия насквозь промокших, измученных людей.

Старший конвоя в напяленном на голову мешке в виде башлыка остановил лошадь, позвал караульных:

— Эгей, охрана! Кажись на свет божий, принимай арестантов.

Из-за угла сарая высунулся охранник с винтовкой. Окинув недовольным взглядом верхового, сказал лениво:

— Нужон приказ хорунжия Филигонова.

— Мы со своим приказом от атамана станицы Таежной.

— Ниче не знам. Арестованных не принимаем без приказу хорунжия Филигонова.

— Слышь, охрана, а как же нам быть? Подскажи.

— Мне по артиклу ни с кем не велено разговаривать. На часах я.

— Да ты хоть растолмачь, где квартирует ваш хорунжий?

— Их благородие квартируют в избе с двумя петухами на коньке крыши.

— А изба далеко-то?

Но часовой уже спрятался за угол сарая.

— Дубина осиновая! — выругался старший конвоя. — Поди узрей по такому сеногною, где она та крыша да конек с петухами.

Но искать избу с двумя петухами ему не пришлось. Из поселковой улицы вывернулся длинноногий хорунжий в расстегнутом мундире, в лихо сбитой на затылок высокой фуражке с желтым околышем. Он размашисто шел по лужам, изредка шибаясь из стороны в сторону: не иначе, изрядно подвыпивший. За ним еле поспевали кряжистый казак с нашивками старшего урядника на трафаретах и два рядовых белогвардейца.

— Доклад! Доклад по всей форме! Что за народ?! — еще издали гортанно потребовал хорунжий.

Старший конвоя соскочил с коня, подтянулся, приложил руку к голове в мешке, громко прокричал:

— Так что докладываю, господин хорунжий, о пригнании девятнадцати арестованных из станицы Таежной.

Хорунжий остановился в шагах трех от конвоя, застегнул мундир на все пуговицы, принял грозный вид.

— Чин? — спросил резко.

— Приказный, — испуганно выпалил старший конвоя. — Казак Таежной станицы поселка Голубицы Савелий Булыгин!

— Как стоишь, приказный, перед начальником гарнизона?! Что на башку натянул?

— Виноват, ваше благородие, — поспешно сдернул приказный с головы мешок.

— От службы отвыкли. Рассупонились!

— Так точно, ваше благородие, господин хорунжий!

— Смотри мне! Я быстро приведу в норму.

Довольный тем, что нагнал страху на старшего конвоя, Филигонов приблизился к приказному, обдавая его крепким хмельным духом, смягчился:

— Ладно, по первому случаю прощаю твою неотесанность. — Он развернулся к сгрудившимся в кучу, дрожащим от холода людям: — Из Таежной? Это сколько ж топали? День, два?

— Двое суток гнали, ваше благородие, — оживился приказный. — С передыхом, стало быть, с ночевкой.

— Та-а-ак, — сощурился хорунжий, оглядывая пригнанных. И снова, повысив тон, проговорил: — Та-ак, докладывай, кого вы тут понаарестовывали.

Старший конвоя опять вытянулся:

— Докладываю, ваше благородие, арестанты — одни краснюки и большевицкие агитаторы. До этапа на месте мы всех пересортировали: отъявленных — в расход пустили, а этих, стало быть, в ваше распоряжение доставили.

— А бабы, что за птицы? — заинтересовался Филигонов стоявшими чуть в стороне от остальных двумя молодыми женщинами.

— Докладываю про баб, ваше благородие, господин хорунжий. Одна, што на вас зенки вострит, нашенская, из Голубиц — Настасья Церенова — натуральная красная. Полгода состояла шлюхой при войске Лазо…

— Узкоглазая? Из бурят? — переспросил Филигонов.

— Наполовину из бурят, наполовину из русских. Отца ее угораздило быть узкоглазым. Я как облупленного его знал, помер он года два назад. А мать нашенская, натуральная русская.

— У-ум-да, — неясно с каким смыслом промычал хорунжий.

— Другая, брюхастая, не из тутошних. Как бы сказать, городская, — продолжал старший конвоя. — Говорят, из-под Читы. Видать, такая же красная потаскуха, как и Настасья. Вона какую пузень нажила от большевиков. Она по фамилии… — Приказный вытащил из-за пазухи бумажку, прикрыл рукой от дождя, прочитал: — Шукшеева Любовь Матвеевна.

— Как-как? Шукшеева? — Филигонов шагнул к женщинам.

Любушка еле стояла на ногах. Не придерживай ее Настя-сестрица, она давно свалилась бы на мокрый песок.

— Шукшеева… — повторил Филигонов, пристально всматриваясь в черты лица Любушки.

— Шукшеева она, господин хорунжий. Точно Шукшеева, — ответила за Любушку Анастасия. — И не красная, а купеческая. Насчет того бумага у нее была, да забрали ее при аресте. Это Булыгин подтвердить может.

— Была-а… — растерянно проронил приказный.

— Бог ты мой! Уж не Елизара Лукьяныча родственница?! Что-то знакомо мне в ее обличье.

— Родственница, верно родственница, — ухватилась за слова хорунжего Настя-сестрица.

— Так она должна знать меня, — подозрительно смотрел Филигонов на Любушку. — Я когда-то часто бывал в доме Шукшеевых. Не припоминаете?

Любушка с трудом подняла глаза на хорунжего и, почти не останавливая их на нем, опустила. Филигонов расценил ее молчаливый взгляд как ответ: «Не припоминаю».

Но Любушка вспомнила его.

* * *
В шукшеевском доме гости были не редкость. Чаще их привозил или приводил в субботу, воскресенье сам Елизар Лукьянович. Но случались и нежданные. Так было и в тот раз.

Под вечер, в будний день, к Шукшеевым подкатили дроги. С них слезли офицер с золотыми погонами и несуразный, длинный парень, одетый в форменные казачьи штаны с лампасами и защитную рубаху под ремень.

Всякие люди перебывали у Шукшеевых, но военных Любушка видела впервые.

Елизар Лукьянович как был по-домашнему — в цветной сарпинковой рубахе, широких шароварах, без сапог, так и выскочил встречать приехавших.

— Роман Игнатьевич, какими ветрами? Заходите! Просим! Дорогим гостем будете, — рассыпался Шукшеев. — Я тут случаем взглянул в окно — вижу дрожки и не пойму, кто бы это? Потом признал вас и, не переодеваясь, уж простите за наряд, встретить выбежал… А молодец-то чей? Вам, пожалуй, своих рано еще таких.

Офицер Роман Игнатьевич заговорил негромко, слегка гнусавя:

— Это сестры Устиньи и покойного зятя Корнея сын. Разрешите представить — Авдей Корнеевич! В прошлом году он с отличием закончил пятиклассную школу.

— Справный казак!.. Что же мы стоим? Проходите, милости прошу!

Палагея и Любушкина мать мигом накрыли стол. Елизар Лукьянович радушно пригласил гостей к хлебу-соли. Вместе со взрослыми сел и парень. Вел он себя с мужчинами, как равный с равными, но в разговоры офицера с Шукшеевым не встревал.

Любушке очень хотелось поближе рассмотреть приезжих, особенно военного с золотыми погонами. Но мать не разрешила ей появляться в вале. Она все-таки прошмыгнула на верхи и спряталась за дверным занавесом. Оттуда было удобно наблюдать за всем, что происходило в гостиной.

Офицер был невысокого роста, зато крутоплечий, мужественный. Мундир на нем сидел словно влитой. Вот только лицо его показалось Любушке неприятным. Оно было широкое, скуластое и почти сплошь в угрях. В больших, навыкате, горячих, как огонь, глазах играли жутковатые отблески. Говорил он тихо, в нос, изредка запинаясь, будто давился чем-то. В этих случаях тонкогубый рот его судорожно дергался.

Молодой казак почти ничем не походил на своего военного дядю. Рослый, худотелый, хлипкий. Сухощавое, малокровное лицо. И бесцветные, точно поблекшие пуговицы на замызганной Палагеиной кофте, маленькие глаза. Единственное, чем он схож с дядюшкой, — это чубом: оба были чернявыми, густоволосыми. Правда, у офицера на макушке явно проглядывала лысина, а у молодого казака на голове вздымался густой темный сноп.

— Что-то давненько мы с вами, Елизар Лукьянович, коммерческими делами не балуемся, — повел за столом разговор офицер.

— Вы правы, давненько не балуемся, — в тон ему ответил Шукшеев.

— У меня ведь служба. Почти не оставляет она мне личного времени.

— Да, служба у вас наипервее всего. Что тут поделать!

— И все же, когда зять Корней был жив, — продолжал офицер Роман Игнатьевич, — кое-что провернуть удавалось.

— Помню, как же. Корней Петрович добрую хватку имел.

— Я что думаю, Елизар Лукьянович, не приобщить ли Авдея Корнеевича к отцовскому делу? Тяга к коммерции у него есть. Недавно помогал мне с закупкой фуража для полка, и, скажу, неплохо помогал.

— А что? Коль у парня есть тяга…

— Уж вы не откажите, Елизар Лукьянович, возьмите Авдея Корнеевича под свое крыло.

— Взять можно. Было бы дело верное, обоюдовыгодное.

— Для начала есть одно дело: имеем овчины возов на шесть — восемь. Товар добротный, по хорошей цене пойти может. Не вы, не мы внакладе не останемся.

Елизар Лукьянович задумался.

И тут впервые Любушка услышала голос долговязого племянника офицера. Странный какой-то, гортанный, скрежещущий:

— Вы не сомневайтесь, мы вас не обманем.

Шукшеев усмехнулся:

— Верю вам, молодой человек, верю. — И офицеру: — Вижу, парень — в Корнея Петровича. Похвально!.. А насчет овчинок, Роман Игнатьевич, то с ними нынче нехватки нет. У меня уже месяц лабаз ими под завязку набит… Да уж куда с вами денешься, придется выручать по старое дружбе.

Это было летом тринадцатого года. После того наезда Авдей Филигонов еще несколько раз заезжал в шукшеевский дом осенью и весной. Только навряд ли ему приметилась дочь горничной Шукшеевых — щуплая девчонка с короткими косичками, которая изредка попадалась ему на глаза. Потом он был призван на действительную службу: началась германская война…

Но Любушка его запомнила. И когда через четыре с половиной года, нынешним январем, она увидела на станции в день прихода в Могзон эшелона с фронтовиками, как бросился лобзать Елизара Лукьяновича длинноногий вахмистр, сразу узнала в нем Филигонова.

И вот еще одна встреча через девять месяцев. Теперь уже с Филигоновым — хорунжим армии атамана Семенова.

* * *
Некоторое время Филигонов стоял в удивленной нерешительности, то ли взвешивая правду и ложь о Любушке, то ли обдумывая, как поступить в неожиданной для него ситуации. Затем хмыкнул, распорядился старшему уряднику:

— Принять арестованных, переписать по форме и — в сарай. А их, — Филигонов указал на женщин, — ко мне.

В пятистенной избе, где квартировал начальник Ургуйского гарнизона хорунжий Филигонов, в передней кроме хозяина, одноглазого хмурого старика, около кути сидел и точил шашку казак-вестовой, в горнице зажигала лампу тщедушная хозяйка-старуха.

При появлении хорунжего вестовой неохотно поднялся со стула.

— А ну, дед с бабкой, принимайте гостей-дамочек, — с порога прогортанил Филигонов. А вестовому бросил: — Вольно!

Он прошел в горницу к столу. По расставленным мискам, раскупоренной бутылке, нарезанным хлебным ломтям было видно — его ждал недоеденный ужин. С ходу опрокинув рюмку водки, Филигонов пригласил жестом женщин:

— Располагайтесь.

— Сухую бы переменку бедняжке-роженице, зуб на зуб не попадает, — попросила Настя-сестрица.

— А чего ты, косоглазая, за нее расписываешься? Почему сама молчит? Немая, что ли?

— Запуганная она. Да и обессиленная.

— Подай-ка, бабка, роженице какую есть одежину.

Старуха повела Любушку переодеваться за занавеску. Пока они там находились, Филигонов выпил еще рюмку водки, учинил допрос Анастасии:

— Откуда ты ее знаешь?

— В дороге встретились. Заплуталась она, мужа своего разыскивает: обсказала, что он у нее Георгиевский кавалер, сотником у атамана Семенова служит… Я и подобрала ее.

— Почему уверяешь, что она родственница Елизару Лукьяновичу Шукшееву?

— Она мне рассказывала, будто купец он именитый и ей посаженым батюшкой доводится. А уж как он ее любит, пуще дочери родной.

Пьяные глаза Филигонова с недоверием ощупывали Настю-сестрицу.

— Ой, бог ты мой, врешь ведь все, узкоглазая? — шаловливо погрозил он ей пальцем. — Елизара Лукьяновича я как себя знаю. Умнейшая голова. Хозя-я-я-ин! Большой приятель мне… Смотри, если соврала.

— Какая мне прибыль врать? Вот те крест. Да вы у нее, Шукшеевой, сами, господин хорунжий, можете обо всем справиться.

— Лукавая ж ты, шельма, — начали маслиться глаза Филигонова. — Хотя баба, гляжу, ничего — тьфу! — и в политику впуталась.

— Никакая я не лукавая, — сделала жалостливый вид Анастасия. — И в политику не впутывалась. В войсках Лазо не была. На железной дороге заработками промышляли… Это меня Савка Булыгин по злобе оговорил, Он ведь, Савка-то, все приставал ко мне с женитьбой, а я отказала… Отпустили бы вы нас с купеческой дамочкой, господин хорунжий.

После еще одной выпитой рюмки у Филигонова совсем посоловели глаза. Он уже забыл про допрос и бессовестно лез обниматься с Анастасией.

— Не балуйте, — отбивалась она от него, — Прикажите лучше отпустить.

Филигонов загорался:

— Ух, узкоглазая шельма! Мне ты не откажешь в любви? Дай поцелую. Разок приголублю…

Точивший шашку казак-вестовой не вытерпел, отложил свое занятие, оттянул хорунжего от Анастасии.

— Что такое? Путин? — бессмысленным взглядом уперся Филигонов в казака. — Вольно!

— Лечь вам требуется, господин хорунжий. Отдыхать пора, Авдей Корнеевич, — твердо взял тот Филигонова под локти и стал укладывать в кровать.

— Ты кого это… Меня? Я те, подлецу… Прочь, скотина! А-а-а, ты руку на начальника гарнизона… Охра-а-ана!.. Взять!

В дверь передней заглянул охранник. Вестовой Путин успокоил его:

— Все в порядке. Их благородие порезвились малость, а зараз нехай отдыхают.

Когда старуха-хозяйка вывела из-за занавески переодетую во все сухое Любушку, Филигонов уже спал. Настя-сестрица стала просить казака-вестового:

— Отпустите нас, господин Путин. Вы ж слыхали, что Любовь Матвеевна Шукшеева дочь именитого читинского купца, приятеля хорунжия. И муж ейный — Георгиевский кавалер, в сотниках у атамана пребывает. Отпустите ради Христа, господин хороший.

Принявшийся опять точить шашку вестовой произнес сухо:

— Вы зря все это. И я вам не господин. И отпустить вас не имею никакого права. Так што определяйтесь с роженицей на ночлег покудова. Утром их благородие порешит ваше дело.

Анастасия попросила хозяйку положить Любушку там, где потеплее. Старуха-хозяйка взяла со своей кровати ветхую ряднушку, постелила в святом углу прихожей.

— Тута тепленько, — сказала, — тута и располагайтесь с господом.

Любушка долго не могла уснуть. На ребристом полу, несмотря на мягкую постилку, лежать было жестко. А тут еще живот, натруженный утомительной ходьбой, отяжелел, разнылся тупой неотвязной болячкой. Она поворачивалась и так и этак, пытаясь найти удобное для него положение, однако облегчения не находила.

Настя-сестрица лежала спокойно. Но Любушка чувствовала, ей тоже не спится. За те тревожные, полные волнения дни, которые Любушка неразлучно провела с подругой в последний месяц, она хорошо изучила Анастасию. По одному слову могла догадаться, что хочет сказать Настя-сестрица, по взгляду прочитать ее думы, по дыханию определить, спит она или нет.

Анастасия дышала ровно, осторожно, словно боялась кого-то побеспокоить. А ведь не спит, точно не спит. Наверное, переживает за Любушку. И думает о том, что было не так давно, о судьбе своих близких и родных.

Любушка думала о том же…

* * *
После того как Тимофей ушел со своей сотней на разведку в Серебровскую, на сердце Любушки будто камень лег. Ночной бой на станции вселил маленькую надежду: Тимофей выполнил порученное дело и через день-другой присоединится к полку. Но шел уже третий, четвертый день, а о сотне Тулагина — ни слуху ни духу.

В Марьевской Любушка совсем пала духом. Командир и комиссар полка при встрече с ее немыми, вопрошающими взглядами опускали глаза. «Не объявится Тимоша, нет его в живых», — делала она страшный для себя вывод и бежала к Насте-сестрице, падала ей на грудь, беззвучно выплакивала свою тоску горючую.

Полк расформировывался. Бойцы группами и в одиночку разъезжались кто куда. Анастасия Церенова тоже собиралась ехать в родное село Голубицы. Начальник штаба разрешил ей взять подводу с конем из санитарного взвода.

— Поедем со мной, — уговаривала она Любушку, — Тебе успокоиться надо, приготовиться к рождению маленького. В слезах купаться — печали не поможешь. Если жив твой казак, найдет на краю света.

На шестые сутки Любушка (полковой писарь состряпал ей документ, удостоверяющий, что она является приемной дочерью купца Е. Л. Шукшеева) выехала с Настей-сестрицей из Марьевской. Путь до Голубиц неблизкий, через районы, занятые белыми. Ехали не трактами, не торными дорогами, колесили лесными сезонками, через глухие селения, на которые власть семеновцев еще не распространилась.

Находчивая Анастасия умела быстро сходиться с жителями. Она придумала легенду, что они с посельщицей Любавой ездили повидаться с мужьями, работающими по мобилизации на «железке» и теперь возвращаются домой. Люди верили ее рассказам, пускали на ночлег, делились едой, даже овса давали для лошади.

К станице Таежной женщины прибились к концу недели. Любушка попросила Настю-сестрицу заехать к Субботовым: гляди, как Софрон дома, а нет — так, возможно, родители знают, где он. Может, и про Тимофея что скажут.

Субботовы встретили Любушку, как родную. Мать Софрона разголосилась:

— Ой времечко-то какое безбожное. Люди — што бездомные… Разродиться мояточке и то спокойно не приходится. Совсем на сносях, горемыка тожно.

Старый Субботов прикрикнул на жену:

— Замолкни с хныканьем. Не слыхали ужо твоих причитаний. Покормила бы лучше гостей.

Вытирая слезы, Субботиха смахнула со стола передником, поставила крынку молока, глиняную миску с горячими шаньгами с творогом.

— Поешьте с дорожки. Вон какие исхудалые.

— Подкрепитесь да, може, порасскажете про Софроншу нашева, — выжидательно смотрел Субботов на Любушку. — Вить вместе с твоим мужем войну мыкает.

Любушке стало ясно: Субботовым о сыне ничего неведомо. Она коротко рассказала о том, как Тимофей и Софрон ушли с сотней на разведку и по сей день о них ничего не известно.

— Убили Софроншу! Убили сыночка-а-а… — пуще прежнего заголосила Субботова. — Чтоб им сгореть в кромешном огне красным и белым проклятущим. Ой, горечко мне…

— Занемей, старая! — вскричал сменившийся с лица Субботов. Борода его задрожала, на лбу выступила испарина. — Софрон не таковский, штоб за понюх табаку сгинуть. Бог даст, живым останется. Рано ишо его оплакивать. — Он вытер рукавом взмокший лоб, совладал с волнением, закончил: — Счас неизвестно, где оно быстрейше сгинуть. У нас тут тоже не дай и не приведи. Так што уж лучше где-то мыкаться. Всех, кто были у красных, у нас тут в каталажку гребут.

Из рассказа Субботова Любушка узнала, что в Таежной побывали семеновцы, установили свою власть. Станичный атаман наведывался недавно к Субботовым, расспрашивал про сына. Пригрозил, если узнается, что Софрон у красных, родители ответят за него перед новой властью.

Долго задерживаться в Таежной было небезопасно. Поблагодарив гостеприимных хозяев за приют и угощение, женщины с полудня двинулись в дальнейший путь.

К вечеру они уже подъезжали к Голубицам. Петлявшая по тайге дорога поднялась на склон безлесой тупоглавой сопки и пошла опоясывать ее ровной дугой.

Настя-сестрица заметно волновалась — родные места. Она заговорила с Любушкой о своем крае, о родственниках.

— Красиво у нас, правда? Обминем сопку — и Голубицы увидишь. А знаешь, почему Голубицы так называются? Это по здешним богатым ягодникам сысстари давали селам ягодные имена. Село наше в пади находится. Падь так и кличется — Ягодная. И речонка — Ягодинка… Голубики тут тьма-тьмущая. Поменьше я была, из ограды выскочу и — в голубичник. Прибегу домой, вся синяя: руки, лицо, платьишко. Мама, конечно, поругает, однако не сильно. Она у меня добрая. Зато братка за косы натаскает. Шустрый у меня братка. Как они теперь?.. У нас в селе родичей мало. Отец-то из Дульдурги был, все его родственники там живут. А у мамы почти никого не осталось. Дедушка с бабушкой померли.

До Любушки, точно откуда-то издалека, доходили отдельные слова и фразы Анастасии. Рассеянно глядя на тупоглавую сопку, западные склоны которой уже покрывались вечерней чернотой, она мысленно видела Тимофея, была рядом с ним. Воспоминания о нем в последнее время все чаще и чаще наплывали на нее. Любушка привыкла к ним, жила ими, ибо они в какой-то мере защищали ее от нестерпимой душевной тоски.

Подвода обогнула сопку, и впереди показалась березовая роща, почти не тронутая осенней позолотой.

Настя-сестрица вдруг зашмыгала носом:

— Паленым тянет. Чуешь, Любушка?

Любушка молчала.

— Никак, пожар где-то… — еще сильнее забеспокоилась Анастасия.

Любушка смотрела на шагавшие вдоль дороги равностволые деревца, радующие глаз своей чистой белизной, и никак не могла увязать их с тем, что говорила Настя-сестрица.

Роща кончилась. За ней развернулась новая живописная картина. Справа змеилась темно-синей лентой заросшая по берегам красным тальником неширокая речка, слева поднимался к дальним хребтам зеленый от хвойного леса косогор, а посредине желтая долина — скошенное хлебное поле.

Но долго любоваться этой картиной не пришлось, дорога свернула влево. Телега оказалась на взлобке холма, и женщины увидели зарево. Анастасия вскрикнула:

— Что это?!.

Стремительный спуск побежал по крутой кривой.

* * *
Пулеметная очередь глухо постучала в окно избы откуда-то с северной окраины поселка. Чутко дремавшая Любушка испуганно дернулась, робко толкнула Церенову, засуетилась подниматься.

Настя-сестрица, так и не сомкнувшая с вечера глаз, успокоила подругу, легонько прижала к себе, шепнула: «Лежи тихо, может, наши это».

В прихожей стоял предрассветный мрак. Возле печки бесшумно сновала старуха. За занавеской со свистом всхрапывал хозяин.

Пулемет опять застучал. Теперь громче, длиннее, обозленнее. Старуха на миг замерла, храп за занавеской оборвался. В кути заворочался вестовой Путин, громыхнул о пол чем-то железным. И вслед его голос:

— Што случилось? Тарабанит вроде хтой-то. Зажги-ка, бабка, свет.

Путин поднимался нехотя, шумно сопел, надевая мундир.

Очередь снова повторилась.

— Вроде пулемет, — по-настоящему обеспокоился казак.

Старуха засветила лампу. За дверью избы послышались поспешные шаги, обрывочный говор, и в прихожую влетел старший урядник.

— Красные! Красные напали!.. — Из его рта выбивалась слюна. — Ваше благородие, ваше… Путин, спишь, стервец! Буди хорунжего — тревога!

Филигонов выскочил из зала, на ходу натягивая шаровары.

— Какие красные?! Откуда взялись… Проморгали, мерзавцы!

— Никак нет, ваше благородие, не проморгали, — захлебывался слюной старший урядник. — Наш пулеметный секрет в аккурат накрыл конный разъезд. Человек пять положил у ручья. Остальные тягу дали. Я гарнизон в ружье поднял.

Филигонов наконец натянул шаровары, сунул босые ноги в сапоги, вырвал из рук Путина портупею с шашкой, кинулся на улицу. За ним — старший урядник и вестовом.

На улице раздались резкие команды, затопотали десятки ног.

Из-под занавески вылез уже одетый в верхнее одноглазый старик-хозяин. Встав на колени перед висевшими в углу образами, он безмолвно принялся отбивать поклоны. Позади него опустилась старуха. Она вслух молила Николая угодника о сохранении души своей, о прощении заблудших и помиловании грешников, о вселении в них веры и миролюбия.

Вид хозяев и страстные слова старухи привели Любушку в трепет. Ее охватывал неясный, необъяснимый страх. И она, не в силах побороть его, тоже, как и хозяйка-старуха, стала мысленно просить бога, чтобы он сохранил ее самою и дитя ее, оградил от пули, от погибели Тимофея и его товарищей. Она читала про себя не «Отче наш» и не «Живые помощи», а свою, ею придуманную, молитву: «Господи, если ты праведный, человеколюбивый, то пойми, заклинаю тебя, что красные бьются с белыми не из-за корысти, а за счастливую долю простого народа. Они не отступники от тебя и не антихристы, они за справедливость жизней своих не жалеют. Это Семенов и его японцы — антихристы, это богатые — богоотступники. Господи, неужто ты сам того не видишь?..»

Любушка от бога постепенно перешла к Тимофею. «Голубь мой миленький, где же ты запропал, что с тобой приключилось, любимый? Не могу поверить, что ты сложил свою головушку на веки вечные. Боюсь даже мысли, что никогда тебя больше не увижу. Выстой, выживи, мой ненаглядный. Это прошу тебя я, это просит тебя наш сын, которого ношу под своим сердцем…»

Прижатый Настей-сестрицей живот Любушки проснулся. Он заныл, заворочался, Раз, еще раз остро кольнуло в бок. Любушка чуть отодвинулась от Цереновой, мягко помассажировала живот руками. Но острые колики не проходили. Наоборот, еще больше усиливались. «Расшалился, сынок, — болезненно-ласково зашептала она. — Ишь, какой!.. Полегче озоруй, невмочь мне».

Настя-сестрица догадалась — с подругой неладно, схватки, видимо, начинаются.

— Плохо тебе? — спрашивала она Любушку.

Та беззвучно повторяла одни и те же слова:

— Сыночек мой…

Анастасия кинулась к хозяйке-старухе, оторвала ее от молитвы:

— Не в себе она… Поглядите, пожалуйста.

А Любушка уже не находила себе места. Ее ломало, крутило, она задыхалась от нехватки воздуха.

— Господи Исусе! Никак, роды приспичили, — всплеснула руками старуха. — Терпи, доченька, терпи, милая. А как же иначе?.. Все так при родах мучаются, куда тут поденешься… — Она затормошила деда: — Анисим, хватит поклоны класть. Печку по-скорому растапливай, воду грей… Клеенка-то где у нас?

Анастасия успокоила старуху:

— Я помогу вам. Я ведь сестра милосердия.

Наскоро подготовили постель для Любушки. Церенова и хозяйка осторожно перевели ее за занавеску. Когда старик разжег печь и поставил на нее чугуны с водой, жена сказала ему:

— Иди на улицу, Анисим. Понадобишься — покликаем.

* * *
Филигонов с вестовым казаком Путиным вернулись в избу с восходом солнца. Лицо хорунжего было раскрасневшимся, глаза, обычно бесцветные, блестели, словно новенькие гривенники.

— Крепко угостили большевичков! — ни к кому не обращаясь, победно прогортанил он на всю избу. — Вон сколько укокошили их у ручья! Одного, правда, в живых оставили. Ха-ха!.. После завтрака допросим. — И, предвкушая удовольствие, потер руки. — Ниче-ниче, то ли еще будет краснюкам. Горит под ними земля. Не знают, куда деваться. Мечутся, как затравленные волки, от станиц к поселкам, от поселков к станицам. Везде их пули подкарауливают, — Он кинул весело хозяйке: — А ну, бабка, что ты там настряпала, угощай! И пленниц наших сажай к столу.

Старуха, виновато скрестив на впалой груди сухие руки, попятилась к занавеске:

— Не успела я с завтраком. Дамочка не ко времени разрешилась.

— Как разрешилась? — резко повернулся Филигонов.

На какой-то момент хорунжий застыл, глаза его остекленели. Неподвижным вопросительно-недоумевающим взглядом он будто ледяным клинком пронизал, заморозил хозяйку. Но в следующее мгновение столбняк его пропал, он широко шагнул в ее сторону, каким-то странным движением сорвал с головы фуражку, угрожающе замахнулся на старуху, точно хотел сгрести ее со своего пути. Она в испуге отшатнулась от занавески. Филигоновская рука с фуражкой описала в воздухе полукруг и, наткнувшись на полотняную шторку, распахнула ее.

Лежавшую на постели Любушку Филигонов увидел не сразу: перед ним стояла Церенова. И снова замер в недоумении хорунжий, встретив тревожно-предупредительные глаза Анастасии.

— Что все это значит? — с неуверенной требовательностью спросил он.

Настя-сестрица выстрадала улыбку:

— У нас казак на свет явился, ваше благородие. Крестным не желаете быть?

— Крестным?

Теперь Филигонов, кажется, вспыхнул, как он всегда вспыхивал:

— А ну, прочь с дороги, узкоглазая!

Он уже хотел с присущей ему бесцеремонностью оттолкнуть Церенову, но она сама посторонилась, и Филигонов наконец увидел восковое лицо Любушки, а рядом на подушке — крохотный комочек спеленатого младенца.

— Бог ты мой! — вырвалось у него.

Хорунжего охватило умиление: остыл, растаял он при виде новорожденного. Комкая в руках фуражку и оглядываясь на вестового, Филигонов с непривычной мягкостью говорил:

— Представляешь, Путин? Я стану крестным отцом внука Елизара Лукьяновича Шукшеева. Представляешь, Путин?!

В избу, гремя шашкой, ввалился старший урядник:

— Господин хорунжий…

— Погоди ты, — все еще умилялся Филигонов.

— Срочное дело, ваше благородие.

— Какое еще срочное?

— Казак-атаманец к вам с пакетом.

Филигонов вышел из-за занавески.

— С пакетом? — обрел он прежний начальствующий вид, надел фуражку. — Пусть заходит.

Казак-атаманец в темном мерлушечном полутулупе протиснулся мимо старшего урядника, цокнул шпорами:

— Пакет от генерала Андриевского. — Он четко протянул синий конверт с жирным крестом на склейке. — С получением сего указано тут же отписать ответ его превосходительству.

7

Есаул Кормилов, прежде чем быть принятым генералом Андриевским, который располагался в первоклассном голубом салон-вагоне на тупиковом пути станции, сначала попал к войсковому старшине Редкозубову.

В небольшой двухосник, приспособленный под разъездной тыловой отдел, Кормилова направил стоявший у стрелки смурый харчен.

— Есаула Кормилова?

— Он самый.

— Туда васа здут, — указал он рукой на двухосник.

Войсковой старшина встретил Кормилова как старого знакомого:

— Милейший Роман Игнатьевич, рад видеть вас в добром здравии! Прошу. Располагайтесь… Наслышан о вас. Прискорбно, конечно, что тяжелое ранение получили вы в поединке с красным сотником. И потом, дерзкий налет красных на Серебровскую, второй… э-э-э, печальный поединок… — Рука Редкозубова легла на скошенное плечо есаула, поправила задравшийся кверху погон, отчего Кормилов нервно дернулся, бросил: «Простите» и отстранился от войскового старшины.

Редкозубов понял, что начатый им разговор не по душе есаулу. Он перешел на деловую тему:

— Хочу сообщить вам, что с завтрашнего дня вы теперь будете служить у нас, в тылу, дорогой… э-э-э, Роман Игнатьевич. И скажу по совести, не пожалеете, У нас спокойно, никаких вам красных, никакого риска.

Кормилов, будучи еще в Серебровской, знал, что он, видимо, откомандовался отдельным особым эскадроном. После первого рокового поединка с Тулагиным интеллигент-проныра Калбанский наверняка донес начальству о его позоре. А уж после второго срама вообще все иллюзии рассеялись. Сегодняшний вызов к генералу Андриевскому, недавно прибывшему на станцию, конечно же не предвещал Кормилову ничего хорошего.

И все-таки то, что сообщил сейчас Редкозубов, поразило его.

— Меня — в тыловики?! — побледнел Кормилов.

Войсковой старшина с сочувствием посмотрел в затравленные глаза есаула, перевел взгляд на его искривленную шею.

— Понимаю вас, — произнес участливо. — Но скажу… э-э-э, по совести: в вашем положении это на сегодня, может быть, самое лучшее.

Кормилов опустился на какой-то ящик, приставленный к стенке вагончика, обхватил ладонями взбугрившиеся желваками щеки.

— Я ведь когда-то служил в одном полку с Семеновым, — заговорил он обидно, сквозь зубы, переходя на шепот. — Я раньше него есаулом стал… Мой эскадрон нынче одним из первых перешел границу совдепов у станции Маньчжурия… Я со своими казаками в капусту изрубил красный заслон под Харанором…

Но Редкозубов точно не слышал Кормилова. Он прошелся к столу, на котором лежало несколько газет, взял одну из них.

— Вы только послушайте, Роман Игнатьевич, что в Чите происходит. — Войсковой старшина стал читать с выражением: — «Внимание! «Грех». Не пропустите случая видеть. Драма в четырех частях с участием Мирского. Интересная по сюжету, дружно разыгранная знаменитыми артистами, великолепно обставленная, картина эта стоит в ряду лучших постановок экрана… Надежды старых дев. Комическая…» Каково, Роман Игнатьевич?.. А вот еще: «Сегодня! Веселая праздничная программа в шести отделениях «Чудовищная авантюра» — драма в трех частях. «Бойтесь толстых женщин» — комедия-фарс в двух частях». Или: «Гастроль комика-юмориста соло-клоуна Фернандо, подражателя разных животных. Беспрерывный смех! Смех до слез!..» Что скажете? Кормилов не отвечал.

— И это, имейте в виду, Роман Игнатьевич, при большевиках. М-да… — Редкозубов развернул вторую газету, снова стал читать: — «В Спасской станице Забайкальской области носятся упорные слухи о том, что казаки названной станицы, в особенности те, которые занимаются спекуляцией, весьма восхваляют авантюриста есаула Семенова…» — Войсковой старшина скривился. — Нелестно совдепы о нашем атамане пишут… «Весьма восхваляют авантюриста есаула Семенова… э-э-э, за то, что он весьма покровительствует господам спекулянтам, и рассказывают, как он старается завоевать симпатию казаков именно тем, что когда приезжают господа спекулянты в Маньчжурию за товарами, то таковые покупают там по очень дешевой цене, например, сарпинку по 20 копеек аршин. Кроме того, когда спекулянты наберут товаров и с таковыми отправляются домой, то их очень радушно провожают, и, уже возвратясь из Маньчжурии, некоторые спекулянты, по слухам, привезли с собой винтовки с патронами, кои им были выданы авантю… э-э-э, Семеновым…» М-да.

Редкозубов отложил газету, принялся прохаживаться по вагону.

— Тыл для нас сейчас главное, — ударился он в рассуждения. — Высокий моральный дух войска должен основываться на хорошем снабжении. И с населением надо правильные отношения строить. Особенно с состоятельными гражданами: промышленниками, купцами. Это линия и указ атамана. Совдепы не случайно прописывали о покровительстве Григория Михайловича… э-э-э, торговым людям. Вот вам, Роман Игнатьевич, как раз и предстоит осуществлять с ними сношения. У меня есть сведения, что в бытность вашу старшим офицером приаргунского казачьего отдела вы имели… э-э-э, весьма и весьма положительные деловые связи с купечеством…

Войсковой старшина вернулся к столу, подбоченился:

— Завтра мы выезжаем с генералом в глубинку, по дальним гарнизонам. До Двуречной все вместе будем, а дальше его превосходительство на Александровский Завод отправится. Мы же с вами… э-э-э, сделаем небольшой кружок на Махтолу, Старый Чулум и назад в Двуречную вернемся. Затем на станцию и — в Читу. В Чите, милейший Роман Игнатьевич, лучшие номера «Даурского подворья» будут к вашим услугам!.. Итак, сутки на сборы, завтра — в путь. Потеплей одевайтесь, на пролетках поедем.

Глаза Кормилова налились гневом.

— Значит, с генералом Андриевским аудиенции не будет? Я правильно вас понял?

— А что она вам даст, Роман Игнатьевич? — уклонился от прямого ответа войсковой старшина. — Ваше назначение, считайте, состоялось. Так что… — И тут Редкозубов увидел, как нехорошо задергался рот есаула, щеки схватились бледными пятнами. Он поспешно добавил: — Но если вы настаиваете, я доложу его превосходительству.

Есаул с трудом справился с нервным тиком:

— П-пожалуйста, доложите…

Войсковой старшина самолично отвел Кормилова в генеральский салон-вагон. Через несколько минут адъютант пригласил есаула к Андриевскому.

— Слушаю вас, — не дав Кормилову открыть рот для доклада, с ходу бросил генерал.

— Я — строевой офицер, ваше превосходительство, — начал объяснение Кормилов.

— Были, есаул, Были… — прервал Андриевский. — А теперь по собственнойглупости не являетесь таковым. — Генерал легко поднялся из-за стола: высокий, сухопарый, он принял строевую стойку, будто специально демонстрируя перекошенному Кормилову свою безукоризненную выправку. — Дернуло же вас по пьяной лавочке устраивать дуэль с пленным большевиком.

— Я искуплю свой позор, ваше превосходительство, только оставьте на эскадроне, — судорожно дернулся рот есаула. — Примерным усердием докажу верность белому делу.

— Нет, есаул, — отрезал Андриевский, — оставить вас на боевом подразделении не могу. Будете служить у Редкозубова по тыловой части. А за эскадрон не тревожьтесь, поручик Калбанский вполне справится с командованием. Кстати, возглавляемый им трехвзводный отряд эскадрона, как вы уже, видимо, знаете, совсем неплохо осуществляет специальные акции. На днях мне доложили, что он крепко потрепал под станицей Таежной остатки сотни вашего «крестника». Жаль, самого сотника захватить не удалось, скрылся с небольшой группой. Но поручик дал слово из-под земли найти его…

Кормилов чуть слышно обронил:

— Я бы хотел обратиться к войсковому атаману.

— Мне известно… — Андриевский сделал паузу, — что вы однополчане с атаманом. До германского фронта в одном полку проходили службу… Все же обращаться к Григорию Михайловичу, думаю, вам нет надобности, ваше назначение с ним согласовано.

* * *
В то время, когда Кормилов находился у Андриевского, в генеральской приемной войсковой старшина Редкозубов отводил душу болтовней с адъютантом, моложавым смазливым подъесаулом.

— Во как наелись мы чужбины, китайщины всякой. Спокойствия и человеческого тепла бы немножечко. Самую чуть… Вот сейчас я с есаулом Кормиловым беседовал, это, скажу вам… э-э-э, не человек, а комок нервов. С какой стороны ни тронь — весь пульсирует. Ожесточен до предела. Стрелять, рубить, колоть — больше ничего делать не хочет. Хотя сам-то весь тоже порубан… А ведь когда-то, наверное, другим был, знал уют домашний, женщин ласкал… Ничего, милейший, у нас в тылу… э-э-э, душа его оттает и потянется он еще до меблированной квартиры, до сервизов.

Адъютант протянул Редкозубову исписанный торопливым почерком лист:

— Здесь есть по вашей линии. Донесение от хорунжего Филигонова. Сначала он докладывает о делах в Ургуйском гарнизоне, а вот отсюда, — подъесаул указал в бумаге, с какого места, — сообщает о дочери какого-то известного купца. Прочтите, возможно, заинтересует.

Глаза Редкозубова побежали по строчкам: «…также доношу, что во вверенном мне гарнизоне находится арестованная по ошибке, как я выяснил, атаманом станицы Таежной приемная дочь именитого купца из Могзона Шукшеева Л. М., которая на днях разродилась сыном. Муж ее — Георгиевский кавалер и служит, как я выяснил при допросе свидетельницы Цереновой, якобы сотником в одной из частей Забайкальского казачьего войска. Купца Шукшеева я знаю лично и подлинно подтверждаю его благонадежность.

Донося о сем для сведения вашего, прошу разрешения освободить от заключения вышеозначенную Шукшееву и с первой возможностью отправить ее с новорожденным в Читу и далее в Могзон. Хорунжий Филигонов».

Подпись Редкозубов прочитал вслух. Прочитал в тот самый момент, когда от генерала вышел есаул Кормилов.

* * *
После родов Любушка оправилась быстро. Настя-сестрица и старуха-хозяйка окружили ее заботой и вниманием. Они всячески оберегали Любушку, ничего не позволяли делать, следили за каждым шагом. В первые две недели даже купать маленького не разрешали.

Новорожденный оказался тихим, спокойным ребенком. Он редко подавал голос, ночью просыпался всего один-два раза: насосется и — опять в сон; так что ни матери, ни хозяевам особенных хлопот не доставлял.

С первой минуты появления сына на свет Любушка назвала его Тимкой. Мальчик был вылитый отец: крутолобый, кареглазый, носик с горбинкой и впадинка на подбородке. Рос он не по дням, а по часам. Уже на третьи сутки стал нормальным цвет его тельца. На шестые налились здоровым румянцем щечки. Во взгляде наметилась некоторая осмысленность. Во всяком случае, Любушке так казалось.

На второй день после рождения Тимки хорунжий Филигонов перебрался на другую квартиру, оставив приглядывать за женщинами-пленницами двух пожилых казаков. Поначалу хорунжий иногда заходил ненадолго на старую квартиру, говорил в основном с хозяевами да казаками, изредка о чем-нибудь справлялся у Анастасии, на Любушку же лишь бросал осторожные взгляды. Потом, когда Любушка полностью поднялась на ноги, он вообще перестал наведываться. Вместо него теперь временами появлялся вестовой Путин. Поздоровавшись, он обычно спрашивал, как чувствует себя Любовь Матвеевна с сыном, и, услышав: «Бог милостив, хорошо», торопился уйти.

Любушка крепла на глазах. Она похорошела, ее фигура обрела мягкую женскую округленность. А вот душевных сил почти не прибавилось. В истомленном сердце постоянно жило беспокойство. Что бы она ни делала: кормила ли Тимку, просто сидела возле него, всматриваясь в каждую, такую родную, дорогую для нее, черточку, гуляла ли с ним на воздухе — мысль о Тимофее ни на мгновение не покидала ее. «Неужели и верно, бога нет на свете? — терзалась душа ее. — Не мог он не услышать молитв моих. А если услышал, почему не сделал так, чтобы соединились мы с Тимошей, чтобы увидел отец своего сына?..»

С рождением сына у Любушки почему-то особенно обострилась и ежедневно крепла надежда встречи с мужем. Она ждала ее и боялась.

В то утро — утро родов Любушки — Филигонов после завтрака допрашивал пленного красногвардейца, оставшегося в живых после утреннего боя. Любушка лично не видела допрашиваемого, потому как не могла еще встать с койки. Но Настя-сестрица потом рассказала ей, что в пленном она узнала бойца Тимофеевой сотни по фамилии Глинов. Хорунжий, вволю поиздевавшись над ним, под конец приказал старшему уряднику прогнать его сквозь взводный строй, пусть досыта покушает казацких плетей, после чего бросить в сарай до кучи ко всем арестантам. Когда Глинова выводили из флигеля, Анастасия сумела незаметно спросить его о Тулагине, на что он ответил коротко: «Жив».

Сначала Любушка не очень поверила рассказу Цереновой: Настя-сестрица придумала все это, чтобы успокоить ее. Но вот она стала самостоятельно подниматься с постели, выходить на улицу и прогуливаться около двора под неусыпным глазом одного из казаков. Жители Ургуя, с кем ей удалось поговорить накоротке, подтверждали, что на поселок действительно напоролась группа партизан из бывших красногвардейцев. А однажды говорунья — Чумачиха (так называла старуха-хозяйка часто заходившую к ней на посиделки бойкую соседку средних лет) — остановила у ограды Любушку, сообщила доверительно:

— Слыхала про заваруху? В тую неделю на ручье по утрянке красных постреляли. Так че, скажу тебе, вокруг села промышляет летучий партизанский отряд. Побаиваются наши, а ну как наскочат — шибко отомстят за своих. Мой-то нынче при дружине, дак вот он сказывал, промеж них, дружинников, молва идет, што командир у партизан отчаянный, весь в «Георгиях». Какой-то сотник Кулагин…

В душе Любушки похолодело: перепутала, может, Чумачиха — «Кулагин» более распространено в здешней округе, чем «Тулагин».

Прибежав во флигель, Любушка слово в слово передала Насте-сестрице, что услышала от Чумачихи. Анастасия радостно обняла подругу: «А я тебе что говорила? Жив твой лихой сокол — найдет и вызволит вас с сыночком!»

— Бежать нам надо, Настенька, — упрашивала подругу Любушка. — Я хоть куда теперь. Силы в себе чувствую. Мир не без добрых людей, укажут, где Тимошу искать с его партизанами.

Анастасия отговаривала:

— Рано пока. Ты, может, и при силах уже, но с малюткой греха наживем в скитаниях. Обождем, обузнаем получше, какими тропами твой сокол с бойцами ходит, тогда и решимся.

Как-то вечером Любушка вынесла Тимку во двор подышать свежим воздухом. Подойдя к забору, она увидела двигавшуюся по поселковой улице большую людскую колонну. По рваной, грязной одежде людей, по низко опущенным головам и усиленному казачьему конвою во главе со старшим урядником поняла — это обитатели ургуйского лагеря.

В калитке показался вестовой Филигонова Путин.

— Куда гонят их, горемычных? — спросила его Любушка.

Путин ответил угрюмо!

— Про то господин хорунжий знает. — Он поправил шашку и вроде как для доклада начальству сделал еле уловимое движение под козырек, заговорил совсем другим тоном: — Уважаемая Любовь Матвеевна, их благородие просят вас прибыть к нему на квартиру.

— На квартиру? Сейчас? На ночь глядя… — испугалась Любушка.

— Так сказано. — Путин отвел от нее взгляд в сторону, добавил успокаивающе: — Да вы не беспокойтесь, господин хорунжий вас не обидит. Притом к нему приехал его родной дядя — есаул Кормилов. Он, как и Авдей Корнеич, самолучший знакомый вашего батюшки.

— Передайте господину хорунжему… — Любушка запнулась, — не могу я сегодня прийти. Сына надо купать…

Кормилов… Кормилов… Любушка уже слышала эту фамилию. Совсем недавно. Вот только где? В связи с чем? Возможно, в Таежной, у Субботовых. Нет, не у Субботовых. Но она хорошо помнит, ее произносили где-то там, в Таежной или Голубицах. Голубицы… Верно, в Голубицах. Ночью, во время пожара, кто-то из стариков проклинал изуверов-карателей из эскадрона есаула Кормилова…

Та ночь была жуткая.

* * *
Тревога Анастасии была не напрасной. Когда подвода поднялась на взлобок холма и женщины увидели зарево, они еще не знали, где и что горит, лишь предчувствовали близость беды. И только при спуске в Ягодную падь им открылись объятые пожаром Голубицы.

Настю-сестрицу и Любушку приютила двоюродная тетка Анастасии. От нее они услышали о вчерашнем налете на Голубицы семеновского карательного отряда. Белогвардейцы учинили расправу над шестнадцатью селянами, бывшими бойцами Красной гвардии. Пятерых расстреляли прямо в их же подворьях якобы при попытке оказать сопротивление. Над остальными одиннадцатью устроили глумление: раздели их донага и приказали маршировать строевым шагом на виду у посельщиков. Те не выдержали позора, взбунтовались, кинулись на мучителей кто с камнем, кто с березовой жердиной, колом, выдернутым из изгороди, а иные просто с кулаками. Семеновцы стали усмирять взбунтовавшихся нагайками-треххвостками. И тогда кто-то из жителей открыл стрельбу из дробовика. Один из белоказаков был убит. Это-то и послужило карателям поводом для поджога села. Огню были преданы избы и дворовые постройки арестованных, а заодно и значившихся в «черных списках» сочувствующих большевикам.

По наводке известного в поселке лодыря, гуляки и бузотера Савелия Булыгина в дом Цереновых заявились подхмелевшие казаки-дружинники. Покуражившись, они забрали Анастасиину мать, брата подростка и при уходе подпалили избу…

Любушка и Настя-сестрица вторую ночь проводили уже не в Голубицах. Носившиеся повсюду слухи оказались правдой: из Таежной приехали уполномоченные атамана, которые взяли несколько посельщиков, в том числе и Любушку с Анастасией. Через некоторое время их отправили в станицу.

8

— Бог ты мой! Смотрю на вас, дядя Роман, и не верится, что это вы. Неужели все-таки вы?! Дайте вглядеться, какой вы теперь.

— Постарел? Конечно, не помолодел. Давно уже не двадцать и даже не тридцать. Что делать, годы не остановишь… А ты, Авдюша, возмужал. Мужчина настоящий! Ишь, какой бравый!.. Офицерские погоны к лицу.

Филигонов сиял.

— Как я рад, что вы здесь! Нет, ну не верится мне, что вы здесь, и все тут… Мне как сообщили, дядюшка есаул Кормилов приехал, я опешил даже. Откуда? Какими судьбами?

— Мы гарнизоны вашего края объезжали. Генерал Андриевский с Двуречной в Алекзавод направился, а наш путь по кругу: Двуречная — Махтола — Старый Чулум — Двуречная. Вчера прибыли в Махтолу, я и воспользовался остановкой, к тебе вот забежал повидаться.

Филигонов и Кормилов сидели в обнимку за столом, уставленным всякими закусками и начатой четвертью с водкой.

— Давайте за встречу еще по одной, дядя.

Филигонов налил рюмки. Выпили.

— Вы, гляжу, после ранения. Где вас так хватило?

В глазах Кормилова блеснул огонь:

— В Серебровской.

— Бой был, наверное, жаркий?

— Жаркий…

Скошенная к плечу голова есаула вскинулась, чирьевые бугорки на его впалых, землистых щеках раскраснелись, покрупнели.

— А ты вроде ничего: цел, невредим.

— Невредим, — Филигонов взялся за четверть. — Пока, дядя, ничего мне не вредило. Даже она, родимая… — Он похлопал по бутылке с водкой.

— Это все до поры до времени, — неопределенно сказал Кормилов.

— Пока везло все время. Мне ведь в жарких боях участвовать не доводилось, — снова разлил по рюмкам водку Филигонов. — Ни на фронте с германцами, ни тут. Там по хозяйственной части служил, а здесь мобилизацией больше занимался… Я, как прибыл с фронта в Читу, сразу смекнул, с новой власти, народного Совета, толку не будет. Семенов — это да!.. Ну и на третий день после приезда махнул из полка. Сначала домой заскочил, потом в Акшу пробрался. Там нашел людей генерала Шильникова, сказал, кто и откуда, попросился в войско атамана. Приняли… Сначала, понятно, проверили, а уж после доверились. Дело дали. В основном занимался набором казаков в особый маньчжурский отряд. Шильников отметил мое усердие, представил к званию хорунжего… В сентябре полусотню получил и вот в Ургуе гарнизон обосновал. А вы, никак, при штабе Андриевского?

— После ранения по тыловой линии определили. — Рот есаула дернулся в скептической усмешке. — По связям с торговыми людьми.

— Бог ты мой! — обрадованно прогортанил Филигонов. — Так это же, дядя, нам удача в руки! По такому случаю не грех еще пропустить. За удачу!

Филигонов опрокинул рюмку в рот. Кормилов только пригубил.

— Я теперь много не употребляю, — объяснил он свою воздержанность, сделав косой жест головы к плечу. Выждав, когда племянник перестанет жевать закуску, есаул продолжал: — Говоря честно, Авдюша, тыл, торговля меня сейчас совсем не интересуют. Они и в прежние времена мне не очень по душе были. Раньше я занимался скупкой овчин, стремился где только можно куш урвать лишь оттого, что настоящей, горячей, работы не находилось… — В глазах Кормилова замелькали тени переболевшей, но не до конца заглушенной душевной тоски. — Я многие годы ждал такой работы и дождался! — Брови есаула подпрыгнули вверх, тени в глазах пропали, зрачки заблестели. — Мне в бою гулять — вот моя жизнь!.. Спасибо Семенову, что дал нам волю! Погулял я со своим эскадроном нынче… — И опять в глазах тени. — А теперь, как видишь, по тыловой линии. Под началом штабной крысы Редкозубова…

Филигонов пододвинул Кормилову рюмку:

— Выпейте все ж, дядюшка.

— Нельзя мне.

— Ну, половинку хотя бы.

— Нет, нет, Авдюша.

— Да, совсем запамятовал, — вдруг хлопнул себя по лбу Филигонов. — У меня ж тут находится дочь Шукшеева. Елизара Лукьяновича! Она мальца родила, меня крестным отцом быть ему просит. Я за ней вестового посылал, хотел, чтобы сейчас пришла, но она сегодня не может, дитем занята. Завтра придет. Увидите, ничего краля…

Кормилов перебил племянника:

— Про эту пленницу, Шукшееву, я уже знаю. Из твоей депеши Андриевскому. Благодаря ей и нашел тебя, кстати. Так вот, насчет пленницы. Сомнения у меня закрались, что она Шукшеева. У купца никогда не было дочери.

— Я тоже вначале сомневался. Все гадал: откуда у Елизара Лукьяновича дочь? А потом, как выяснилось, все очень просто: она ему не родная, а приемная дочь-то.

— Насколько мне помнится, и приемной у него не было.

Филигонов заметно хмелел.

— Помнится… Что вам может помниться, дядя?! — Он опять удальским приемом опрокинул в рот очередную рюмку, поднялся из-за стола, нетвердо обошел его вокруг, подсел к Кормилову с другой стороны. — Прикиньте, сколько времени прошло, как вы бывали у Шукшеева. То-то и оно. Считайте, шесть лет. За это время не только приемную, шесть родных дочерей приобрести можно.

— Можно. Ты прав, — засмеялся есаул.

— Нет, тут сомневаться нечего. Шукшеева она, это точно.

Филигонов потянулся до новой рюмки:

— Я хочу просить вас, дядюшка, взять ее с собой в Читу. А там Елизар Лукьянович по первому знаку прискачет из Могзона за дочерью и внуком. За такую услугу он озолотит нас. — Отхлебнув из рюмки водки, Филигонов мечтательно поднял кверху глаза. — Чего доброго, глядишь, и породнимся… Краля ничего!.. Только бы слово купца, без раздумья взял бы ее в жены.

Кормилов насмешливо скривился:

— С чужим приплодом?

— Зато с богатым приданым.

— А как быть с ее мужем?

— И-эх! В том-то и загвоздка. — Филигонов взял рюмку. — Быть бы ему убитым — вот о чем молю. — Он жадным глотком отправил в рот недопитую водку.

— Много пьешь, — заметил племяннику есаул.

— А что? По случаю нашей встречи не грех. В честь вас, дядюшка, в стельку надерусь. Чего не надраться?.. В гарнизоне у меня пор-р-рядок. Никто ни-ни!.. Путин! Ты где, подлец, запропал…

— На месте я, ваше благородие, — вошел в горницу вестовой.

— Скажи моему дядюшке, господину есаулу, пор-р-рядок у нас в гарнизоне или нет?

— Порядок. Можно сказать, самолучший, ваше благородие.

— Слышали? Я тут всех во как держу!.. Хотите, Шукшеева сейчас перед вами предстанет? Хотите?..

— Поздно уже. Двенадцать скоро, — взглянул на часы Кормилов.

— Ну и что?! Подумаешь, двенадцать. Для нас никогда не поздно, — входил в раж Филигонов. — Мое слово — закон… Путин, одна нога тут, другая чтоб там — через пять минут Любовь Матвеевна здесь должна быть. Ясно? Ну мигом!

Вестовой пробкой вылетел из горницы.

Филигонова все больше и больше заносило:

— У меня в гарнизоне, дядюшка, муха не прожужжит. Всех в страхе держу. И своих и чужих. Красные?.. Они, что огня, меня боятся. Недавно партизаны в нашей округе объявились. Из бывших лазовцев. Сунулись к нам, так мы им всыпали. У ручья близ околицы четырех положили. Теперь десятой дорогой обходит Ургуй их сотник Тулагин…

— Сотник Тулагин? — вдруг нервно дернулся рот есаула.

Филигонов ответить не успел. Дверь прихожей о шумом распахнулась, а на пороге появился запыханный казак.

— Разрешите доложить…

— Как посмел врываться без стука? — гаркнул хорунжий. — Не видишь, стервец, что перед тобой начальник гар-рр-низона и старший офицер штаба.

— Я со срочным докладом.

— Молчать, скотина!.. Выйди и зайди как полагается.

— Отставить!.. — осек племянника Кормилов. И казаку: — Что за срочный доклад?

— Арестованных гнали мы по наряду для приисков. На двенадцатой версте нас атаковали партизаны. Из конвойных я один уцелел. Старший урядник убит. Арестантов отбили…

До Филигонова не сразу дошел смысл сообщения казака.

— На двенадцатой версте?.. Партизаны?.. Арестантов отбили?..

Есаул в первый момент словно окаменел. Затем будто ужаленный с визгом соскочил со стула. Одичало выпучив глаза, он вцепился в мундир Филигонова побелевшими пальцами, вытянул племянника из-за стола, зашипел:

— Хвастливый болтун… «У меня в гарнизоне ни-ни, красные Ургуй десятой дорогой обходят». — И уже не сдерживая голоса, заорал на всю горницу: — Слюнтяй!.. Пьяная тряпка!..

Стоявший на пороге казак в страхе попятился в коридор. Есаул остановил его срывающимся выкриком:

— Поднять всю полусотню!

Казака как ветром сдуло с порога.

Кормилов весь клокотал от негодования. Казалось, его ярости не будет конца. Но он вскоре все же справился с нервным приступом. Крепко тряхнув племянника, есаул отпустил его. Вмиг отрезвевший Филигонов забыл, что перед ним родной дядя; он поправил скомканный спереди мундир, принял подобающую перед старшим чином стойку:

— Жду ваших указаний.

— Немедленно выступаем! — Косо дернул головой Кормилов. — Во что бы то ни стало нужно взять сотника.

В это время в горнице появился вестовой Путин:

— Все вами веденное исполнено, господин хорунжий. Дамочка Любовь Матвеевна с младенцем и узкоглазая находятся тут.

Филигонов виновато взглянул на Кормилова, затем со злостью процедил:

— Бабья тут еще не хватало. — И непонятно, к кому обращаясь, к себе или есаулу, закончил с досадной вопросительностью: — Может, в Махтолу их отправить?

Кормилов ответил молчанием.

Хорунжий тихо приказал Путину:

— Раздобудь подводу у поселкового и к утру доставь пленниц в Махтолу. — Украдкой еще раз кинул взгляд на есаула, тише прежнего добавил: — Доложишь войсковому старшине Редкозубову, что их благородие Роман Игнатьевич просил принять женщин, чтобы до Читы довести их.

* * *
Сначала войсковой старшина Редкозубов встретил Любушку с сыном и Анастасию Церенову без особого энтузиазма. Он распорядился суетливо-услужливому вахмистру разместить их в батрацкой избе, на задворках дома зажиточного махтолинца Ерохова. Но когда Путин после официального доклада замолвил, что хорунжий Филигонов и особенно есаул Кормилов наказали доверительно передать их благородию, что дамочка с дитем — дочь знатного купца, Любовь Матвеевна Шукшеева, лицо войскового старшины расцвело улыбкой. Он подошел к Любушке, представился:

— Редкозубов Ипатий Евстафьевич. — Подозвал вахмистра. — Я думаю, Василий Фомич… э-э-э, пожалуй, Любовь Матвеевну с ребенком надо определить в дом. И непременно, чтобы хозяин выделил отдельную комнату.

Настя-сестрица, заметив тревогу в глазах Любушки, подбежала к ней, взяла с ее рук Тимку, повернулась к Редкозубову:

— Не извольте беспокоиться, мы неприхотливые. Нам и в избе хорошо будет.

Войсковой старшина насмешливо оглядел Церенову, промолвил пренебрежительно:

— А вас в дом не приглашают. Речь идет… э-э-э, о Любовь Матвеевне.

— Мы, конечно, не из господских, — сделала обиженную мину Анастасия. — Куда нам…

Любушка проронила:

— Настенька подруга мне.

— О-о! — то ли искренне, то ли притворно изумился Редкозубов.

Любушка чуть слышно добавила!

— Она помогает мне.

— Дак как не поможешь? — посмелела Анастасия. — Все забижают молодую дамочку с малюткой: и красные, и белые.

Редкозубов вроде с одобрением:

— Понимаю вас…

— А коль понимаете, — совсем расхрабрилась Настя-сестрица, — чего ж в голову не можете взять, что нельзя Любовь Матвеевне с малюткой без меня оставаться? Мне при них надобно быть. Слабые они. И ребеночек в уходе нуждается.

— Право, не знаю… э-э-э… — Редкозубов подыскивал слова. — Хозяева ведь… Их мнение… — Он явно не хотел, чтобы Церенова была вместе с Любушкой. — Вы могли бы навещать Любовь Матвеевну когда вам вздумается.

Анастасия, улучив момент, подмигнула Любушке, после чего угоднически поклонилась Редкозубову:

— Вы уж извиняйте меня, Ипатий Евстафьевич. И вправду, на што мне в хоромы богатые? Разрешили приходить проведывать Любовь Матвеевну с ее сыночком, помогать им. И на том премного благодарны.

— Вот это вы правильно, — одобрительно кивнул войсковой старшина. — Умница… э-э-э, как вас по имени?

— Анастасия, — поспешно ответила Церенова. — А лучше — Настя. Я больше привыкшая, когда меня Настей кликают.

— Умница, Анастасия… э-э-э, Настя!

Суетливо-услужливый вахмистр уже договорился с хозяином о размещении Любушки и все норовил поймать благоприятную минуту, чтобы доложить об этом Редкозубову.

— Вы сказать что-то хотите? — наконец остановил войсковой старшина свой взгляд на мельтешившем перед ним вахмистре.

— Хочу доложить, ваше высокоблагородие, комната-спальня, что рядом с залой, где вы разместились, подготовлена, — скороговоркой проскрипел тот женским голосом.

— Будьте добры пройти в дом… э-э-э, Любовь Матвеевна, — пригласил Редкозубов. — Смею полагать, уголок вам приготовили уютный. Надеюсь, вам понравится.

Любушка растерянно взглянула на Настю-сестрицу, державшую Тимку на руках, затем на Редкозубова и опять на Церенову.

— Безусловно, безусловно, — понял ее беспокойство войсковой старшина. — Анастасия… э-э-э, Настя пройдет с вами. — И вахмистру: — Василий Фомич, Настя должна беспрепятственно в любое время заходить к Любовь Матвеевне.

В коридоре женщин поджидал хозяин дома Ерохов, громадный ростом, груболицый, совершенно лысый мужчина годов шестидесяти. На Любушкино «здравствуйте» он ответил скупым: «Здорова дневали». С кухни выглянули две молодайки, так же сдержанно поздоровались.

Из прохожей дверь отворила хозяйка: сравнительно не старая, но болезненного вида — одни мощи — женщина. Она молча повела гостей в глубь дома.

Вскоре они оказались в просторной гостиной.

— Тут Ипатий Евстафьевич располагается, а вы будете в спаленке, — сказала хозяйка Любушке, указав в дальний угол, где под пестрой занавеской-полоской пряталась маленькая дверь.

Шириной в два и длиной в три метра боковушка больше походила на кладовку, чем на спаленку. Чего тут только не было: на полу лежали узлы, на стенах висели сумки, кошелки, тряпье разное. Низкая деревянная кровать занимала почти половину комнатушки. Возле окошка стоял небольшой сундук с тяжелым замком на крышке. На нем лежали какие-то свертки из мешковины, старые коробки…

Войдя в боковушку, Любушка и Церенова остановились в тесном проходе, не зная, куда пристроиться.

В дверь заглянул вахмистр, проскрипел своим женским голоском:

— Ну как? Нравится?

— Мы неприхотливые, — сказала уклончиво Настя-сестрица.

— Ипатий Евстафьевич у нас — душа человек, — заговорил улыбчиво вахмистр, — заботливый о людях. Вот вам специально отдельную комнату велел выделить. Если что надо, говорите, не стесняйтесь. Я доложу Ипатию Евстафьевичу, он не откажет.

— Благодарствуем. Пока ничего не надобно, — ответила Анастасия.

— Если что, говорите, не стесняйтесь, — повторил вахмистр, закрывая дверь.

— Не постесняемся, — кинула ему вслед Церенова.

Она положила Тимку на кровать, стала развертывать одеяльце.

Любушка беззвучно заплакала.

— А вот слезы лить нехорошо, — с мягкой укоризной заметила Настя-сестрица. Меняя мокрую Тимкину пеленку, она говорила ровным, спокойным голосом: — Пока лихого нам не делают. Вон как относятся обходительно. И офицер этот, Ипатий Евстафьевич, вроде ничего. Из культурных, видать. Тебя Любовью Матвеевной величает, со мной на «вы». Этот забижать не должон бы. И вахмистрок ничего. Услужливый.

— Надо было из Ургуя бежать, — всхлипывала Любушка. — Зачем нас сюда привезли?

— Поглядим — зачем. Сейчас покуда гадать не стоит. Дальше видно будет. Путин давеча намекнул, будто в Читу повезут. А там переправят до твоего названного батюшки.

— Нельзя нам до Шукшеева, — глотала слезы Любушка. — В беду попадем. Душа моя предчувствует… Вызволяться отсюда нужно, пока не поздно.

— Бог даст, вызволимся. Уж я придумаю, как вызволиться. Попробую подкатиться к культурному Ипатию Евстафьевичу. А не выгорит — к вахмистру. Вахмистрок-то слюнявчик. По обличию вижу, слюнявчик. Он клюнет.

— Что ты, Настюшка? — вытерла слезы Любушка. В ее голосе была мольба. — И не выдумывай. Не нужно ни к кому подкатываться.

Анастасия перепеленала Тимку, подала Любушке, приговаривая:

— Покормиться нам пора, мамонька.

В гостиной раздались размеренные шаги. Церенова приоткрыла дверь, слегка отогнула занавеску-полоску: в зале был Редкозубов. Шаркая по полу ногами, он прохаживался взад-вперед возле круглого стола.

Настя-сестрица шепнула Любушке: «Пожаловал» «душа человек». Она поправила выбившиеся из-под платка волосы, одернула юбку, усилила голос:

— Вам нельзя так переживать, Любовь Матвеевна. А то молоко сгорит. — И опять шепотом: — Пойду словечком с ним обмолвлюсь.

— Настюшка!.. — умоляюще глянула на нее Любушка.

— Не волнуйся, милая, я знаю, как обходиться с ними.

Анастасия выплыла из боковушки.

— Извиняемся за беспокойство, — еще издали пропела она Редкозубову. — У нас к вам кой-какой вопрос по надобностям.

Войсковой старшина удивленно смотрел на Церенову.

— Вы ко мне?

— К вам, Ипатий Евстафьевич. А то к кому же!

— И какие… э-э-э, собственно, у вас надобности?

— Всяки разны. — Анастасия неумело жеманничала. — Мы ведь женщины…

Она плыла неторопливо, качающейся походкой. В раскосых щелках глаз ее играли лукавые огоньки.

— Я что-то, Настя… э-э-э, Настенька, не совсем вас… э-э-э, — смешался, больше обычного заэкал войсковой старшина.

Анастасия, боясь переиграть, остановилась посреди гостиной, сделала застенчивый вид.

— Может, я не так, как надо, заговорила.

— Нет, нет, все так. Говорите.

— У нас такой спрос к вам, Ипатий Евстафьевич: долго мы тут пробудем аль нет?

Вспыхнувший было румянец на щеках Редкозубова от неожиданной вначале кокетливости Цереновой стал блекнуть.

— Думаю… э-э-э, завтра выедем. А почему вас интересует это?

— Любовь Матвеевна волнуется. По батюшке соскучилась. Деньки все считает, когда домой приедет… — Анастасия притворно хохотнула. — А мне скушно в тутошних хоромах. — В глазах ее блеснули чертики. — Аль можно мне за двор ступить, по селу пройтись, Ипатий Евстафьевич? Аль нельзя?

И снова румянец вспыхнул на щеках войскового старшины.

— Чего ж нельзя… э-э-э, Настенька. Можно. Пройдитесь. Пожалуйста.

— Премного благодарны, — поклонилась Анастасия, плавно развернулась и, как пришла, неторопливой, качающейся походкой поплыла назад в боковушку.

Переступив порог, она приложила палец к губам: «Тсс!» — а вслух сообщила Любушке:

— Завтра уедем, Любовь Матвеевна. Ипатий Евстафьевич обещал доставить вас к батюшке в невредимости. Теперь отдыхайте спокойно. А я пробегусь по селу. — Настя-сестрица плотно прикрыла за собой дверь, закончила: — Пойду обсмотрю все, попримечаю. Гляди и придумаю, как нам вызволиться.


Насосавшись, Тимка уснул. Любушка положила его на кровать, осторожно передвинулась на сундук, приникла к окошку, в котором светлелось утреннее небо. По нему, вольготно проплывали пушистые барашки белых облаков.

Любушка смотрела на них, как на что-то нереальное, сказочное. Она видела и не видела их. Ее взгляд заволокли слезы. Они не текли, они застыли на дрожащих ресницах. Любушкой овладела опустошающая душу безысходность…

9

Невидяще глядя в окошко, Любушка не услышала, как кто-то торопливо вошел в гостиную. Ее вывел из тягостного состояния скрипучий голос вахмистра:

— Нарочный от есаула Кормилова.

— Зовите, Василий Фомич. — Это Редкозубов.

Из прихожей промаршировали подкованные сапоги.

— Господин есаул велел передать депешу вашему благородию.

На минуту в гостиной воцарилась тишина. Затем снова заговорил Редкозубов:

— Передайте, голубчик… э-э-э, Роману Игнатьевичу, что мы завтра отбудем из Махтолы. В поселке Старый Чулум задержимся на сутки. Надеюсь, он подоспеет к этому времени.

Подкованные сапоги щелкнули каблуками, промаршировали назад в прихожую.

И опять в гостиной тишина. Лишь скрипнул стул, — видимо, Редкозубов поднялся из-за стола. Размеренные шаги зашаркали по полу. И рядом с ними мелкие, торопливые.

— Что-нибудь серьезное, господин войсковой старшина? — встревожился вахмистр.

— Ничего особенного. Есаул Кормилов с отрядом… э-э-э, своего племянника, хорунжего Филигонова, гоняется по тайге за бандой красного сотника.

— Неймется все Роману Игнатьевичу…

— Я вам скажу… э-э-э, милейший Василий Фомич, вы бы, пожалуй, тоже кинулись за этим совдеповцем, оставь он вам такую отметину, как есаулу. Здесь, знаете ли, не просто дело чести, а уже кровная месть, если хотите.

— Неужели сотник и в самом деле неуловимый? В конце концов, следует послать специальный карательный отряд. Найти базу его…

— Сказать по совести… э-э-э, этот сотник Тулагин, наверное, далеко не простофиля. И, смею полагать, он не лишен богом военной сметки. Не глупую голову, видимо, на плечах носит. А по части его базы, то я так полагаю: нет ее у него. Он… э-э-э, как «Летучий голландец». В одном месте вдруг неожиданно появится и тут же растворится. Через некоторое время в другом появляется.

В прихожей хлопнула дверь.

— Господин войсковой старшина, позвольте доложить: барана привезли.

— Василий Фомич, пойдите распорядитесь, пожалуйста.

Торопливые шаги удалились к выходу, размеренные прошаркали к боковушке, где находилась Любушка с сыном.

Редкозубов постучался:

— Э-э-э, не помешаю?

Любушка поднялась с сундука, присела на край кровати впереди спящего Тимки, ответила робко:

— Как вам угодно.

Редкозубов ступил на порог и почти полностью заслонил своей фигурой дверной проем.

— Понимаю вас, милейшая Любовь Матвеевна. О, как понимаю. Что поделаешь? Трудное ныне для России время. Смута… Революция. — Войсковой старшина кашлянул, достал из кармана газету. — Я вот тут вычитал. Только послушайте, что… э-э-э, в Чите при красных творилось. — Он развернул газету: — «Продовольственный отдел при Читинском совдепе объявляет: утерянные карточки лишают права получения масла, мяса, меда и белой муки». Вы представляете? Или вот: «Держатели русских ценных бумаг всех наименований, не представившие таковых для регистрации в учреждении Народного банка или казначейства, лишаются права на какое бы то ни было возмещение». М-да… И обратите внимание, милейшая… э-э-э, Любовь Матвеевна, большевики еще на что-то надеялись. Послушайте, как они писали: «Да, нам тяжело. Еще не созрели вполне силы международной революции, мы пока одни». И далее: «Через страдания, муки родов, через упорную борьбу мы все же придем к победе, к новому строю. Будем же готовы к историческому часу испытаний». Но надежды их не оправдались. Не вышло у них с новым строем. Теперь Забайкалье вернется к старым, добрым временам. Совдепы во всей Сибири разогнаны. Скажу вам, скоро и в Петрограде… э-э-э, большевикам конец придет. Так что не печальтесь.

Любушка искоса взглянула на Редкозубова, заставила себя улыбнуться. Улыбка получилась вымученной, неестественной.

* * *
На улице Махтолы было людно. Спешили по своим делам мужики и бабы. Шумливо бегали детишки, играя в догонялки. Вооруженные всадники то рысью, а то и в намет проносились из конца в конец села.

Анастасия Церенова шла не спеша. Несмотря на колючий морозец, она сбросила шаль с головы на плечи, так ей удобнее глазеть на прохожих и проезжих.

Иногда Анастасия задерживалась возле чьей-либо ограды и с любопытством рассматривала избу и все остальное, что было во дворе и за двором. С некоторыми махтолинцами она пускалась в разговоры о житье-бытье, интересовалась, как люди запаслись зерном на зиму, много ли зверья в окрестном лесу, есть ли партизаны поблизости? У одних спрашивала, какая дорога ведет на Ургуй, у других — на Таежную, Старый Чулум.

На углу широкого проулка (по этому проулку дорога из села уходила на станицу Таежную) Анастасия остановилась. В конце его толкались, стараясь разогреться, несколько семеновцев. Рядом с ними был мост через приток Онона — каменистую, забурунистую речку; сразу за мостом начинался густой лес. Анастасии хотелось пройти за мост, посмотреть на речку, но она боялась. И все же, постояв немного, решилась.

Заметив ее приближение, семеновцы перестали толкаться, загоготали:

— Гля, баба!..

— Не заблудилась ли часом?

— Ну и пава!..

— Давай к нам в компанию…

Анастасия, не удостоив их взглядом, непринужденной походкой прошла мимо. Один из служивых, рослый, зубоскалый, поспешил за ней следом:

— Может, примешь, красавица, в провожатые.

— Отчего же не принять, ежель не робкий, — не оборачиваясь, отозвалась Анастасия.

— Видать, не из тутошних?

— Не из тутошних.

— Ух ты какая?!

— Уж такая.

— И куда из села собралась?

— А там поглядим, докуда проводишь.

На мосту семеновец остановил Церенову:

— Дальше нельзя без разрешения.

— Кому нельзя, кому можно, — ершисто взглянула на служивого Анастасия.

— Тебе не можно, — придержал он ее за руку.

— У меня, может, разрешение имеется.

— Интересно. От кого ж такого?

— От войскового старшины Ипатия Евстафьевича Редкозубова.

— Это што вчерась отквартировался в доме Ерохова?

— От него самого. Можешь сходить справиться.

— Да мне што? Есть разрешение так есть. — Служивый повел себя попочтительнее. — А вы с его высокоблагородием вместе прибыли?..

Разговориться не пришлось. Из леса показалась вереница подвод. Ехавшие впереди двое верхоконных пришпорили лошадей.

Семеновец забеспокоился:

— Несет кого-то. Чужие чи наши? — Он снял винтовку с плеча, взял наизготовку.

— Эгей, станишники! Принимай гостей! — крикнул старший из верхоконных. — Купцы с обозом.

Услышав голос, Анастасия вздрогнула: голос Савелия Булыгина. Взглянула — он. Только бы не признал он ее. Она спряталась за семеновца, закуталась в шаль. Но Савелий успел ее узнать.

— Настюха Церениха… Ба-а-а! — спрыгнул он с седла. — А как эта шлюха красная тут очутилась?

— Какая такая красная? — Служивый недоверчиво оглянулся на Анастасию. Та стояла вся сжавшись. — Она сказала, что от войскового старшины Редкозубова.

— Брешет все. Краснюха натуральная. Я как облупленную ее знаю. Малость больше месяца назад лично этапом пригонял в ургуйский лагерь. Знать, сбегла стерва.

Анастасия пересилила страх, бросила руки в бока:

— Полегче, Савелий. За такие слова твои… Ежели скажу Ипатию Евстафьевичу, тебе не поздоровится. Ты и купеческую дочь, Любовь Матвеевну Шукшееву, тоже вот так же позорил…

— Ха-ха! — оскалился Булыгин. — Купеческая дочь… Поглядим, какая она купеческая. Сам-то купец Шукшеев вона в обозе в тарантасе в шубе закутанный едет. Зараз разберемся, што за дочь она ему… И тебе, паскуда, — Булыгин сорвал с Анастасии платок, — теперь не отвертеться.

— Будь ты проклят! — закричала Церенова. — Ирод!..

Савелий коршуном налетел на нее, раз, другой ударил в лицо…

* * *
В доме Ерохова войсковой старшина Редкозубов в это время принимал начальника Махтолинского гарнизона сотника Трапезникова с его заместителем прапорщиком Мунгаловым. Ерохов встретил гостей у ворот ограды. Дальше их перехватил редкозубовский вахмистр.

— Его высокоблагородие Ипатий Евстафьевич зовет вас в гостиную, — проскрипел он.

Войсковой старшина важно сидел за столом.

— Прошу… э-э-э, господа офицеры!

На приветствие сотника он слегка привстал, а прапорщику лишь кивнул головой.

— Я, господа, не люблю церемоний. Садитесь, пожалуйста. Григорий Михайлович… э-э-э, его высокопревосходительство, приучил нас, своих помощников, к простому обхождению.

Сотник при упоминании Редкозубовым Семенова поддакнул:

— Приятно наслышан про простоту нашего атамана.

— Скажу вам, милейший, простота всегда украшает.

Стол был накрыт скромно: жареная баранина на двух больших тарелках, сметана в разрисованных глиняных чашках, соленые грузди и три бутылки темного вина.

Редкозубов поднял руку над столом:

— Подтверждением тому… э-э-э, этот простой наш стол. — Он сделал знак стоявшему у двери вахмистру. — Василий Фомич, просите хозяина с хозяйкой и Любовь Матвеевну.

Хозяйка отказалась от обеда из-за занятости по дому, а Ерохов с удовольствием откликнулся на приглашение.

Любушка вышла из боковушки одетая по-зимнему с завернутым в одеяльце Тимкой. Она устремила на Редкозубова просящий взгляд:

— Мне бы на улице немножко побыть с маленьким.

Тот огорченно улыбнулся:

— Жаль. Пообедали бы вместе.

Офицеры поднялись с мест, галантно предлагая каждый свой стул.

— Простите меня, — на глазах Любушки навернулись слезы. — Малышу душно здесь.

— Понимаю вас… э-э-э, Любовь Матвеевна. Что ж, погуляйте на воздухе. Василий Фомич, проводите. — Глядя вслед Любушке, войсковой старшина пояснил офицерам: — Дочь купца известного. Перетерпела столько… — Редкозубов вооружился ножом и вилкой, но к еде не притронулся, продолжая уже другим тоном: — Вы, господа, имейте в виду, Григорий Михайлович… э-э-э, очень покровительствует торговому народу. Будущее Забайкалья во многом зависит от нынешнего отношения с состоятельными людьми. Я вам, милейшие, так скажу: утверждение прочного порядка и благополучия в Забайкальской области невозможно без большого и боеспособного войска. А как содержать его? Нужны деньги. Друзья из-за границы помогают нам, конечно. Но и сами мы должны иметь внутреннюю силу, капиталы…

Суетливо-услужливый вахмистр провел Любушку за ворота.

— Теперь я сама хотела бы с сыночком погулять, — сказала ему Любушка.

— Погуляйте. Не стану вам мешать.

За ероховским двором она облегченно вздохнула. Свобода! Радостно заколотилось сердце. Это волюшка оживила его. Господи, побежать бы сейчас куда глаза глядят!..

Любушка торопливо пошла по-над заборами. Крепко прижав к груди Тимку, она спешила уйти подальше от дома Ерохова. Какие мысли в эти минуты одолевали ее? Ей самой было трудно понять свое душевное состояние. В сознании лишь одно — воля. Она совсем не представляла, куда и зачем бежит, но твердо знала: назад не вернется.

Редкие снежинки белыми мухами кружились перед глазами. Любушка прикрыла Тимку бортами старого армячка, выпрошенного для нее Настей-сестрицей у старухи в Ургуе перед уездом в Махтолу. Хоть и ветхий армячок, а тепло в нем. От быстрой ходьбы Любушка взопрела. Замедлила шаг, оглянулась назад — далеко отмахала от высокого забора ероховского двора.

Из проулка вывернули подводы. Спереди, по бокам верхоконные. От лошадей валил пар, острый запах мыльного пота.

Передний всадник показался Любушке знакомым. Не по красногвардейскому полку — скорее по семеновскому плену. Она прижалась к забору. Тревожное чувство подсказало ей: от встречи с этим «знакомым» не ждать добра.

И тут она увидела Настю-сестрицу. В душе все заледенело: Анастасия еле плелась, она была в крови, простоволосая. Двое белоказаков грубо толкали ее прикладами винтовок.

Любушка вскрикнула.

Семеновцы не придали значения возгласу женщины, стоявшей с ребенком у двора, но Церенова, заметив подругу, вдруг преобразилась. Она кинулась к одному из тарантасов на высоких рессорах с кожаным верхом, где сидел в богатой шубе грузный, полнолицый человек, замахала руками:

— Изверг ты, господин Шукшеев! От дочери названой отказываешься… А Любовь Матвеевна так-то ласково про тебя говорила…

— Прочь! Прочь!..

Мужчина выхватил у возницы кнут, стал хлестать Анастасию.

Любушку зашатало — это же Елизар Лукьянович.

— Ирод проклятый! — заголосила Настя-сестрица. — Пропала Любовь Матвеевна…

— Ишь, еще Любовью Матвеевной величает. Дерьмо она, не Любовь Матвеевна, — гудел Шукшеев. — Погоди, доберусь до самозваной купеческой дочери, сучки большевицкой. Поглядим, как она у меня запляшет.

Любушку трясло. Она еще не успела как следует рассмотреть Шукшеева, но мысленно ясно представила его злое лицо. Что же делать? Как поступить? Кинуться ему в ноги, молить за себя и за Настеньку? Так ведь не смилуется. Уж кого-кого, а Елизара Лукьяновича Любушка хорошо знает.

Последние подводы прогромыхали в проулке, обоз полностью втянулся в махтолинскую улицу. Настя-сестрица и тарантас с Шукшеевым уже отдалились от Любушки больше чем на три двора, а жуткий Анастасиин голос все еще раздавался будто рядом:

— …Казак лихой меня вызволит… Я живучая… Уходить надо. Скорее… Казака искать нашего…

До Любушки наконец дошло — это ее Настя-сестрица уходить уговаривает. Это же она про Тимошу — казака лихого — кричит Любушке. Нужно бежать из села, искать партизан.

Откуда взялись сила и решительность. Любушка забарабанила в забор: может, добрые люди живут, не откажут в помощи. Почти в двух шагах отворилась калитка, из ограды показалась женщина.

— Тетенька, помогите, не дайте пропасть с малюткой. В лес бы мне тропку указали… Я не здешняя… Семеновцы искать скоро меня будут… Спасите нас с малюткой.

— О-ох, несчастная! Куда ж ты в тайгу с дитяткой-то?!

— Помогите, тетенька. Не дайте пропасть.

* * *
Прибывший из Таежной купеческий гужевой поезд остановился в Махтоле на ночевку. Вереница подвод и тарантасов вытянулась чуть ли не на всю длину станичной улицы. Пока поселковый атаман выяснял, откуда и куда движется обоз, изучал дорожные бумаги, большинство ездовых уже познакомились с хозяевами ближних дворов, загоняли в ограды повозки с бараньими тушами, сыромятью, мешками с зерном, распрягали лошадей, давали им корм, бежали обогреться в избы. Вскоре, кроме двух подвод, атаману некого было распределять на постой: поезд расползся по Махтоле. Поселковый махнул рукой писарю:

— Этих давай к Кондюрину и Улетову.

Тарантасы купцов еще раньше разъехались по богатым станичникам.

Шукшеевская повозка на высоких рессорах с кожаным верхом, сопровождаемая Савелием Булыгиным, подкатила к подворью Ерохова. Савелий соскочил с лошади, нырнул во двор. Немного погодя он вернулся с хозяином и прапорщиком Мунгаловым.

— Здорова дневали, — поприветствовал Шукшеева Ерохов.

— Здравия желаем! — козырнул Мунгалов.

Елизар Лукьянович с кряхтением, неуклюже выбирался из тарантаса.

— Позвольте помочь, — услужливо поддержал Булыгин купца, который одной ногой уже коснулся земли, а другую все еще не мог оторвать от подножки.

Когда тяжелое тело Шукшеева полностью сползло с высокой повозки, он наконец принял осанку перед Ероховым и Мунгаловым.

— Здорова дневали! — опять поприветствовал его Ерохов, но уже с поклоном.

Хмельное лицо прапорщика Мунгалова сахарно улыбнулось:

— Рады видеть вас, господин Шукшеев.

Елизару Лукьяновичу тоже бы надобно было улыбнуться, сказать какие-то приятные слова хозяину и прапорщику, но он только промычал озябло: «Тронут вашим радушием». Ему хотелось поскорее в тепло да водки пропустить для согрева души. И настроение бы поднять, испорченное неприятной встречей с арестованной Булыгиным крикливой бабой-большевичкой.

В дом Ерохова Шукшеев попал в самый разгар званого обеда. Войсковой старшина Редкозубов, розовый от еды и вина, сидел за столом без кителя. Он отчаянно работал челюстями, перемалывая зубами баранину. Сотник Трапезников держал перед собой крупный груздь на вилке и на все лады расхваливал хозяйку.

Мунгалов представил купца Редкозубову:

— Господин Шукшеев.

Елизар Лукьянович, увидев на спинке стула Редкозубова мундир с погонами войскового старшины, нашел-таки в себе силы улыбнуться.

— Имею честь собственной персоной засвидетельствовать вам свое почтение.

— Шукшеев… э-э-э, запамятовал ваше имя-отчество, — оторвался от баранины Редкозубов, поднялся, протянул руку купцу.

— Елизар, сын Лукьяна Саввича, — пожал Шукшеев руку войсковому старшине.

— Приятно, очень приятно!.. А я… э-э-э, Редкозубов Ипатий Евстафьевич, войсковой старшина войска Забайкальского. Служу при штабе его высокопревосходительства атамана Григория Михайловича Семенова.

Улыбка на лице Шукшеева расцвела ярче.

— Слыхал про вас, как же. Лестное мнение о вас в купеческих кругах, — сорвалась с его языка елейная ложь в адрес Редкозубова, о котором раньше он слыхом не слыхивал и сейчас видел впервые.

Редкозубов не остался в долгу:

— О вас… э-э-э, Елизар… э-э-э, Лукьяныч, мы тоже, если сказать по совести, много хорошего знаем. Вы — человек дела! Хозяин крепкий! Похвально, скажу вам, весьма похвально.

Сотник Трапезников назвал себя купцу и так же, как и Редкозубов, притворно польстил:

— Шукшеева знают в Забайкалье… Кого еще знать, как не вас.

Елизару Лукьяновичу поднесли вина. Он извинился:

— Не употребляю. А от смирновочки бы с холода — не отказался.

Ерохов принес бутылку, налил гостю. После водки Шукшеев совсем отошел от плохого настроения.

— Легки вы на помине, Елизар… э-э-э, Лукьяныч, — сказал Редкозубов, когда купец уселся за стол. — Мы, знаете ли, недавно о вас говорили. И скажу вам… э-э-э, приятный сюрприз для вас имеем.

Шукшеев насторожился:

— Сюрприз? Какой сюрприз? Боюсь я сюрпризов, ваше высокоблагородие.

— Понимаю вас, понимаю. — Редкозубов даже встал, чтобы придать своему сообщению особую значимость. — Милейший Елизар Лукьяныч, у нас ваша дочь с младенцем… э-э-э, Любовь Матвеевна!

— Дочь?! Любовь Матвеевна!.. — будто подстегнутый взвился Шукшеев. — Ах, кухарка!.. Ах, дерьмо!.. Это — самозванка, а не Любовь Матвеевна. Надо же, и вас она обвела вокруг пальцев…

В глазах Редкозубова удивление и смятение:

— Не понимаю вас. Почему самозванка? Почему обвела… э-э-э, нас вокруг пальцев?..

— Не дочь она мне, — запальчиво объяснил Шукшеев. — В служанках держал я ее. А как связалась с большевиком-совдеповцем, вкусила, видать, собачьей жизни, так ишь чего придумала — за купеческую дочь стала выдавать себя. Ишь, сучье семя… Где она, эта самозванка? Дайте взглянуть на нее. Где она у вас? Покажите мне ее. Покажите.

Румянец на лице Редкозубова сменился на пунцовую пламень. Войсковой старшина разгневался:

— Как она могла?! Я вам скажу, это же… И я, старый пень, поверил… — Он раздраженно позвал своего подручного, не назвав его против обыкновения Василием Фомичом: — Вахмистр! Ну, где вы там, вахмистр? Сыщите немедленно Любовь… э-э-э, эту женщину с ребенком. И вас, сотник, — Редкозубов кинул Трапезникову, — прошу принять меры по розыску…

* * *
Махтола погрузилась в беспросветную черную ночь. Редко где мерцали в окнах блеклые огоньки. Но в трех местах тьма расступалась перед ярким светом — это горели костры у сборной избы, где казаки из конвоя Булыгина обогревались после объезда дворов с подводами купеческого поезда, у въезда в станицу со стороны Ургуя да у моста через речку; там несли караулы охранные посты.

Прапорщик Мунгалов с редкозубовским вахмистром и поселковым атаманом обыскали почти все избы, но самозваной Шукшеевой дочери нигде не нашли.

— Куда могла деться, злодейка? — скрипел женским голосом вахмистр. — Не провалилась же сквозь землю…

— Как бы не в тайгу дернула, — заключил атаман.

— С мальцом? По такой холодине? — усомнился вахмистр.

— Знаю их, большевиков. Они на што хошь отважатся.

Мунгалов сплюнул:

— Замерзнет — туда и дорога.

— А что скажем их высокородию?

Прапорщик махнул рукой:

— Ладно, утро покажет, что сказать. А сейчас — спать.

— Осталось два двора, ваше благородие, — предупредил поселковый атаман, — Кондюрина и Улетова. — Может, проверим все ж?

Мунгалову изрядно уже надоело шастать по ночи, заглядывать в чужие постели. Он колебался:

— Два двора, говоришь… — Помедлил, затем сказал атаману: — Сам проверь, доверяем. Если обнаружишь самозванку, тащи в дом Ерохова. Благодарность заслужишь. — Он толкнул в бок вахмистра, добавил: — Нам с вахмистром посты еще обходить…

Когда в дверь кондюринской избы загромыхал кто-то громко и настойчиво, сердце Любушки екнуло: за ней пришли. Она лежала неподалеку от двери между широкой лавкой, заваленной всякой домашней всячиной, и кадкой с водой, не смея шелохнуться, чтобы не разбудить Тимку, не вспугнуть сонно раскидавшихся рядом с ней на полу ездовых мужиков.

На стук поднялся хозяин.

— Кого там?

— Атаман с проверкой.

Любушка задрожала — это за ней, непременно за ней. Она больше не в силах была лежать неподвижно. Ощупала сына, дрожащими руками прикрыла его одеяльцем. «Встану, объявлюсь, — билось в ее мозгу, — пусть меня одну возьмут. Тимоньку бы не тронули. Люди выходят, вырастят мою кровиночку…»

Любушка осторожно встала, шагнула из-за лавки. Хозяйка будто поджидала ее с засвеченной лампой:

— Куда тебя?.. Што ты… — испуганно зашикала она. — Назад! Затаись там с дитяткой.

Заворочались ездовые. Один из них задрал черную бороду, сонно поглядел на Любушку, она присела за кадкой.

Вошедший в избу атаман с порога объявил:

— Ты, Леха, и жинка твоя, стало быть, знаете нонешние законы: большевиков и иных каких укрывать ныне нельзя, Вот я и пришел проверить, нет ли кого у вас посторонних?

Хозяин поспешил с ответом:

— Как нету, есть, вона на полу храпят.

— Што за люди? — громко спросил поселковый.

Бородач растолкал напарника, пробасил:

— Назовись, значитца, хто ты такой. А я, однако, Чернозеров, из станицы Серебровской, в извоз мобилизованный.

— Банщиков, из Карымской, — протер глаза второй ездовой.

— Они по твоему указу у нас на постое, — пояснил Кондюрин. — Их писарь твой приставил к нам вчерась.

— Про то я знаю, — прошелся по избе атаман. — А других посторонних нет больше?

— Дак какие другие. Вот они все тут, сам видишь.

Пока поселковый оглядывал ездовых, постель Кондюриных, хозяйка засуетилась.

— Не желашь, Титович, рюмочку? — предложила угодливо. — Чай, морозно, продрог, гляжу, по ночи колотясь с делами атаманскими.

Поселковый развернулся к двери:

— В другой раз. Прощевайте. — Уже на выходе из избы он кинул Кондюрину: — Завтра, может, снова проверим. С прапорщиком Мунгаловым. Так што гляди, Леха.

После ухода атамана Любушка немного успокоилась. Но уснуть до утра так и не смогла.

А с рассветом махтолинская улица ходуном заходила от топота множества конских копыт. Любушка припала к оконному стеклу: не Тимоша ли со своими ребятами? Хозяин, выходивший на двор за дровами, рассеял ее надежду, сообщил жене:

— Слышь-ка, Улита, Трапезников казаков по тревожной поднял. Будто на тракте не спокойно. Допекают, кажись, партизаны. Гонец будто бы прискакал: ургуйцы гарнизон наш на помощь кличут.

Любушка взмолилась хозяйке:

— Помогите, тетечка Улита, в лес уйти. Поскорее бы. А то атаман вдруг заявится. Обещал ведь пожаловать с проверкой.

— Поможем. Не беспокойся, милая, — обнадежила Кондюриха. — Пущай обвиднеется малость. Алеха на покос припроводит. Там местечко какое ни есть для жилья тебе с дитяткой. В землянке печь с дровами. Как-нибудь уладишься на времечко.

10

Ночная изморозь на открытых свету сосновых ветвях с появлением солнца истаяла. Лишь в коридорах таежной чащобы по низам на молодой поросли лежал синеющий сумрак пушившегося инея.

Солнце гляделось ярко, но занимавшийся день веял знобкостью. Разгуливался северный ветер, грозящий первым снегом. Противно кричало летавшее над самыми верхушками деревьев воронье. В гуще елового колка зацокала белка. Хрустнул примороженный валежник под ногами сторожкой козы. И дятел: «тук-тук-тук» — гулко пробарабанил по сухому стволу и умолк.

Тулагин чутко ловил лесные звуки. Загадал: если вскоре еще раз постучит дятел — недолго ждать кого-нибудь из разведчиков.

Дятел не подвел, почти тотчас отбил свою четкую дробь: «тук-тук-тук».

Группу Ивана Ухватеева Тулагин услышал издалека. К расщелине из-за ельника вместе с конским топотом приближался шумный людской гомон.

Тимофей поспешил навстречу разведке.

Ухватеев спрыгнул с лошади, весело доложил:

— Прибыли в полном составе. Как видишь, командир, все бодрые и невредимые.

— С базара вроде едете, — укорил его Тулагин.

— Сказал-угадал, — рассмеялся Иван, — мы и в самом деле с базара. Погляди, сколь товара у нас. — Он похлопал по тюкам, мешкам, притороченным к седлам лошадей: — Ну-ка, ребята, показывай, что привезли!..

Разведчики принялись развертывать тюки, развязывать мешки, вынимать добротные дубленые шубы, полушубки, мохнатые барсучьи папахи, форменные сапоги, ичиги из бурой кожи, японские карабины, казачьи шашки, сумки с патронами, снаряжение.

— Во чего набрали на базаре, — щурил в довольной усмешке глаза Ухватеев. — И вдобавок погляди, командир, какие кони красавцы-строевики — любо-дорого! Каждый в два с лишним аршина!..

Один из бойцов держал в поводу семь заседланных жеребцов-иноходцев.

— Откуда все? — сухо спросил Тимофей.

— Не переживай, командир, народ не грабили. У белых реквизировали. Негаданно получилось. Только мы высунулись к тракту, видим: вот они, семеновцы, прямиком на нас шпарят. Нам, понятное дело, хорониться надобно. Что ж, схоронились в чащобе, где погустейше. Но за белогвардейцами наблюдения, само собой, конешно, не бросаем. Они чуток проехали и — к постоялому двору в аккурат приворачивают. Мы тогда с Акимовым, значит, поближе к тракту, это штоб лучше и за беляками, и за постоялым двором вести наблюдение. Остальным ребятам я, конешно, даю команду быть в чащобе на полном боевом. Так вот, смотрим, семеновцы во дворе с коней долой и хозяину страха нагоняют… В общем, заканителились — в избу, из избы, в ограде туда-сюда. А под конец в баньку повалили. Ну дела!.. Мы, значит, наблюдаем, сами себе рассуждаем: кони заседланные — у коновязей, сторож — один-одинешенек. Што тут делать? Ну и не удержался я, поднял ребят на «ура»… Все сделали честь по чести. Даже без единого выстрела. Я зашел прямо в баню и там, значит, как положено допрос учинил. Понятное дело, они все в растерянности… Мы, конешно, вызнали у них все, што нам надо. Во-первых, они — конный патруль на Большом тракте. Во-вторых, им за нами, стало быть, приказано следить. Вот, значит, што оно… Старший ихний сказал, мол, по наши души ихним начальством две карательные сотни отряжены и даже рота навроде япошек. И тракт теперь и все близкие к нему дороги будто плотно обложены.

В течение доклада Ухватеева Тулагин ни разу не перебил его. С особым вниманием он слушал последнюю часть рассказа разведчика. По ней он старался представить обстановку, в которой на данный момент оказался отряд. Выходило, что семеновцы и японцы взяли партизан в плотное кольцо и теперь, видимо, намертво начнут сжимать его.

Тимофей всецело ушел в себя, всесторонне обдумывая сложившуюся обстановку. Он почти не слышал последние слова доклада Ухватеева:

— А беляков мы оставили в бане запертыми, нехай себе дале парятся… А от обмундировки ихней, оружия и лошадей, понятное дело, не отказались, потому как отряд наш во всем этом нынче шибко нуждается.

* * *
Третий месяц отряд Тулагина скитался по лесам, распадкам, болотистым приречным еланям, не находя надежного места для зимовки, В окрестных поселках и станицах хозяйничали белые гарнизоны, добровольные дружины самообороны, созданные из местных зажиточных казаков, А вдали от населенных пунктов, в необжитых местах, надолго не осядешь: нет крова, нет пищи ни людям, ни лошадям.

И все же жизнь заставляла время от времени отряд заходить в отдельные селения, чтобы пополниться провизией, фуражом, обмыться, обстираться бойцам, хотя бы сутки побыть в тепле. Но заходы эти почти всегда были безрадостными. Порой они приводили к кровавым стычкам с семеновцами. Жители встречали тулагинцев настороженно, а нередко и открытой враждой. Белогвардейские гарнизоны во много превосходили партизан по штыкам и саблям, так что одолеть их и думать было нечего. Поэтому Тулагин старался не ввязываться а серьезные схватки с белыми и после каждого столкновения сразу же уводил отряд в тайгу.

К трудным скитаниям, голоду добавился холод. Среди конников, подолгу не слезавших с седел, начался ропот. Все чаще на привалах и ночлегах слышались недовольные разговоры: «Доколь по лесам шнырять?», «Морозы прижучат — не пошныряешь», «В зверье скоро оборотимся», «Загинешь ни за грош», «По домам бы тихо разойтись», «Семенов обещал прощение, если добровольно объявимся».

Подобные разговоры еще больше разлагали отряд.

В этих условиях Тулагин устраивал летучие политсобрания, где до хрипоты доказывал, что положение ни такое уж безнадежное. Он убеждал бойцов: Советская власть в Забайкалье пала временно и не сегодня завтра Лазо с Балябиным приведут из Центральной России красные полки. А пока нужно терпеливо переносить все лишения, бить заклятых врагов революции.

Боевой помощник и верный друг Тимофея Софрон Субботов во всем поддерживал Тулагина. В последние дни, видя, как нелегко приходится Тимофею, он частенько выступал на «политсобраниях» с горячими речами, которые заканчивал обычно одними и теми же словами: «Че митинговать? Дело ясно: давить контру — и баста».

После таких пламенных призывов люди, казалось, подбадривались, боевой дух отряда поднимался. Но ненадолго. Через несколько дней червь недовольства снова начинал точить конников.

К концу ноября из тридцати девяти человек у Тулагина осталось восемнадцать. Одни погибли в перестрелках с белогвардейцами или попали в плен, другие, потеряв веру в успешный исход партизанской войны, ушли в родные места.

Ночной налет на двенадцатой версте от Ургуя на семеновский конвой, гнавший арестованных на каторжные работы, крепко повысил настроение партизан. Ни один из конников не был ранен. Тулагинцы захватили у белых две телеги с мукой и мясом, другими продуктами. Среди освобожденных арестованных оказалось немало знакомых — станичников, бывших сослуживцев.

После налета Тулагин более пяти часов колесил с отрядом по тайге, путая следы. Он спешил уйти подальше от набитых дорог, найти такой укромный уголок, где можно спокойно отдохнуть и отогреться людям. Но ни зимовья, ни заимки не попалось. Пришлось разбить табор в одной из расщелин между небольшими сопками у ключа. Разожгли костры, воды вскипятили. Этим и обогрелись.

Тимофей разослал во все концы разведку. Ухватеева с четырьмя конниками — на Большой тракт, Хмарина с Пьянниковым — к Ургую, Катанаева с молодым бойцом Козлитиным — в сторону Махтолы.

Несмотря на усталость, никто не присел: партизаны и отбитые арестованные, смешавшись в большую пеструю, живую кучу, знакомились, здоровались друг с другом. Многие узнали старых дружков. То и дело раздавались радостные восклицания:

— Примаков! Ты ли это?!

— Ладыгин? Кеша?!

— Петро Завялин!.. Илья Симаков!.. Яков Комогоров!..

— Наши ведь… Вместе германца воевали!

Звонче всех разносился голос «колобка» Пляскина:

— Братцы, кого вижу! Помереть мне на месте, если это не Андрюха Глинов!.. Жив?! А мы за упокой, было, о нем…

Отбитых арестованных набралось человек под девяносто. Но почти все они были вконец обессилены, еле держались на ногах. Тулагин понимал, такое пополнение не столько усилит, сколько ослабит отряд. И первое чувство радости от удачного налета на белых, от встречи с товарищами по борьбе уступило место тревожному беспокойству за судьбы этих людей. Куда теперь с ними? Их же одеть, накормить, вооружить надо.

Тулагин знал, что всюду сейчас полно белогвардейцев. По станицам и селам рыскают специальные усмирительные семеновские отряды, а в Таежной, Махтоле и Ургуе — усиленные гарнизоны. Кроме того, по рассказам недавних пленников ургуйского лагеря, в здешнем районе появились японцы. И генерал Андриевский со свитой и атаманцами недавно с инспекцией прибыл. Он проверяет, как выполняется приказ атамана по очистке округи от совдеповцев. Каратели и местные дружинники из кожи вон лезут, доказывая свою верность Семенову. Особенно усердствуют таежнинский атаман со своими подручными и головорезы из эскадрона есаула Кормилова.

— Есаул-то сам ранен был партизанами и после лечения, будто, по тыловой части определен, — уточнил один из пленников, в прошлом казак-фронтовик Аргунского полка Кондрат Проскурин. — За него орудует поручик Калбанский.

Пляскин с гордостью добавил:

— Это наш командир, Тимофей Егорович, Кормилова полоснул!

Андрей Глинов поведал партизанам о том, как попал он в лапы белых во время стычки под Ургуем.

Тот печальный, месячной давности, заезд в Ургуй Тулагин хорошо помнил. Он не знал тогда, что там засела семеновская полусотня.

К поселку подъехали на заре. Впереди шло боевое охранение. Вокруг было тихо, ничто не предвещало опасности. Пересекли ручей и тут-то и напоролись на пулеметы. Тимофей моментально сориентировался и успел вывести конников из-под огня, но пятеро бойцов из охранения, в том числе и Андрей Глинов, отстали.

— Мы уже были у самой поскотины, — вспоминал Глинов, — слышим: «Чьи будете?» Федька Грисанов вполголоса нам: «Назад! Кажись, влипли». Что делать — разворачиваться? Тревогу своим сигналить? Пока всполошились — пулеметы с двух сторон жахнули. Ребят разом всех скосили, а я — живой. Кобыла моя шарахнулась прямо под пули. Ну, с ходу и рухнула, Я вскочил, чтоб бежать, а мне кто-то по голове — хряп… Хорунжий их, Филигонов, — зверь-человек. Допрашивал полупьяный: матерился, сапогами, стерва, пинал. Как только не измывался! А после приказал сквозь строй прогнать. До полусмерти били, чуть живым в сарай кинули. Спасибо, братва-арестанты отходили, особливо Кондрат Проскурин заботился… — Глинов повернулся к Тулагину. — А ишшо, товарищ командир, хочу сообщить вам, в избе, где квартировал хорунжий, бабенку из нашего красногвардейского полка я заприметил, по милосердной части она у нас была. Настей-сестрицей мы ее прозывали. Да вы ее знали! Она в подругах с вашей женой ходила.

Тимофей схватил Глинова за руку:

— Ну, ну?..

— Так вот, Настя и жена ваша за пленниц у хорунжего состоят.

— Любушка в Ургуе?! — не сдержав волнения, сорвался на возглас Тулагин.

— А ишшо ребенком она разродилась.

— Ребенок у нее?!

— Сам лично видал, с младенцем на руках в ограде стояла, когда нас по поселку гнали.

«Любушка жива. В плену находится. Родила…» — больно забилось в голове Тимофея.

Что говорил дальше Глинов, он уже не слышал. Мысли смешались: «Надо выручать Любушку», «Почему Филигонов оказался в Ургуе?», «Кто родился, казак или девка?», «Ехать. Сейчас. Немедленно…».

— Конь. Где мой конь? — засуетился Тимофей. — Пляскин, давай коня, — требовал он осевшим голосом.

Субботов окликнул Тулагина:

— Командир, тут дело такое, значит, Я, говорю, утро близится. — Софрон отвел Тимофея в сторону от толпившихся вокруг Глинова партизан, понизил тон: — Вижу, Тимоха, твое состояние. О Любушке распереживался. Конечно, я б тоже… И все ж нельзя так убиваться.

Тулагин пустым взглядом смотрел мимо Субботова в серый провал редеющей ночи. До него доходила и не доходила суть того, что говорил Софрон. Он оцепенел.

— Тимоха, приди в себя, — снова и снова тормошил друга Субботов. — Ну што ты раскис так-то. Давай вместе подумаем, как помочь Любушке…

Наконец Тулагин стал осмысливать слова Субботова.

— Слышь, Софрон, возьми на себя командование сотней, — затряс он Субботова за плечо. — А я — в Ургуй… Я ненадолго…

— Не могу я взять командование. И ты в Ургуй не можешь…

— Почему? Ну почему?..

И снова оцепенение.

Тимофей тяжело перевел дыхание, выдавил из себя:

— Жена там моя. С сыном моим. Пойми ты…

* * *
…Слушая Ивана Ухватеева, Тулагин мучительно обмозговывал создавшееся положение. В голове рождались и тут же пропадали наметки планов возможного выхода отряда из семеновских клещей. Это были скороспелые, далекие от реальности варианты. Поэтому Тимофей сразу же отбрасывал их в сторону, освобождая сознание для новых огоньков надежды. И лишь одна мысль, пока не совсем ясная, не покидала его. Она была связана с Ононом. «Уйти за реку, переправиться через нее ночью? Вот только на чем? Она ведь еще не встала под прочный лед… Вплавь попробовать? Ни люди, ни лошади не выдержат ледяной воды. А если рискнуть кружным путем по берегу Онона? Авось проскользнем Махтолу: белые не додумаются, что партизаны отважатся пойти по голотропу почти на виду у разъездных семеновских постов».

Но пока, не дождавшись сведений от остальных разведчиков, Тулагин не может и не будет останавливаться ни на одном из вариантов. Он должен до деталей знать всю обстановку в округе.

И еще его волновали Любушка с сыном и Настя-сестрица. Как они? Что с ними? Каким образом вырвать их из белогвардейских когтей?

На все эти вопросы Тимофей надеялся получить ответы по возвращению Хмарина с Пьянниковым и Катанаева с Козлитиным.

11

Прохладно сидеть без движения в редком тальнике, насквозь продуваемом северным свежаком. И нудно. Степан Хмарин проронил Пьянникову досадливо:

— Околеть можно.

— Командир велел терпеливо высматривать все, — сказал Пьянников.

— Чего с такой дали высмотришь? До Ургуя, прикинь, расстояние в ружейный выстрел.

Прошло больше часа, как разведчики заняли этот неуютный наблюдательный пункт на берегу ручья. За это время они только и успели заметить, что у поселковой развилки торчит одинокий сторожевой казак, что с тракта в поселок проскакало четверо верховых и лишь двое обратно.

— Давай, Макар, так порешим, — предложил Хмарин Пьянникову, — ты тут покуда оставайся, за конями и трактом присматривай, а я вон к тем кустам боярки выдвинусь.

Ломая тонкий лед заберегов, Степан прохлюпал через ручей и вскоре скрылся в зарослях боярышника.

Хмарин добрался почти до самой развилки. Теперь он мог хорошо рассмотреть и казака-сторожевого, и ехавшего на дрогах со стороны Махтолы пожилого крепыша в черной папахе и офицерской шинели с погонами рядового.

Возле сторожевого дроги остановились, семеновцы закурили. Запах крепкого самосада дотянул до разведчика. «Эх, хотя б на одну цигарку!» — сладко вздохнул Степан.

Крепыш в черной папахе кинул казаку вожжи, направился в боярышник, на ходу расстегивая шинель. Степан усмехнулся: «Приперло, видно, дядю». И тут же в уме мелькнуло: «Ведь прямо на меня чешет».

Энергично раздвигая колючие ветки, крепыш в самом деле держал точно на Хмарина. В нескольких саженях от него он хотел уже присесть, но, оглянувшись назад — слишком близко дорога, — продолжал продвигаться дальше.

Шесть, пять… три шага осталось до черной папахи. В сознании Хмарина боролись два решения — уходить или брать? Брать — риск большой, но и от соблазна пленить «черную папаху» Степану было трудно удержаться. Брать, надо брать.

Наган — на боевой взвод. «Ну давай, давай еще ближе, дядя».

Кусты раздвинулись, и глаза столкнулись. В дядиных — дикий страх при виде зловещего зрачка-дула, направленного ему в лоб, в Степановых — холодная непреклонность пойти на любую крайность.

— Т-ш-ш-ш… Ш-шлепну, — угрожающе прошипел Хмарин.

Чуть наклонившись вперед, он свободной левой рукой потянулся к карабину семеновца; у того закатились глаза, физиономия исказилась, он издал глухой вопль:

— Уби-и-ии…

В тот же миг хмаринская пятерня вместо карабина намертво сомкнула перекошенный рот белогвардейца, а правый кулак с зажатым в нем наганом со всего размаху опустился на черную папаху. «Дядя» без стона рухнул на землю.

Степан бросил взгляд на развилку — все тихо: казак спокойно сторожил дроги. Опасаясь, как бы крепыш не заорал снова, он заткнул рукавицей рот его, затем связал ему руки. Теперь поскорее к Макару Пьянникову.

Сняв с белогвардейца карабин и забросив себе за спину, Степан подлег под семеновца, взвалил на плечи. Полусогнувшись, он торопливо двинулся протоптанным путем к ручью. «Потерпи, дядя, немного. Не дай тебе бог оклематься раньше времени, — говорил тихо своей ноше Степан. — А то ведь не довезем тебя целым в отряд. Тимофей Егорыч сердиться будет».

Белогвардеец оказался непомерно тяжелым. Какой ни здоровяк Хмарин, но без отдыха дотащить его до ручья не смог. До воды рукой подать, она журчала уже где-то совсем рядом, а мочи нет больше, ноги подкашиваются. Еще шаг — и Степан свалится.

Пошатываясь, он осторожно опустил крепыша в жухлую траву и сам повалился рядом. С развилки донесся ослабленный расстоянием голос:

— Ты скоро там?

Видно, сторожевому казаку надоело ждать своего сослуживца.

Белогвардеец, кажется, еще не пришел в себя. Хмарин послушал сердце: стучит. «Молодец, дядя, — мысленно похвалил он семеновца, плотнее заталкивая рукавицу ему в рот. — Дай переведу дух маленько, и двинем дальше».

— Путин!.. Ты живой? — уже с тревогой слышалось с развилки.

Хмарин с трудом поднял свою ношу и теперь уже напролом двинулся по боярышнику на журчание воды. Острые колючки раздирали, рвали в кровь кожу рук, лица. Степан не чувствовал боли. У него сейчас одна была боль — тяжесть. Выдержать бы, дойти с пленным до ручья, там Макар увидит — поможет.

Под ногами затрещал лед. «Пьянников, где ты?..» А с развилки: «Путин! Отзовись…» Сапоги скользят на голышах. «Макар, помоги же». А вдогонку: «Пу-утин!..»

Наконец-то появился из тальника Пьянников. «Скорее, Макар, скорее». Хмарин из последних сил поднимался на берег.

А с развилки — бах! бах!..

* * *
Захваченного Степаном Хмариным крепыша-белогвардейца допрашивал Субботов. Тулагин молча сидел в стороне.

— Фамилия? Откуда родом? С какого времени в Ургуйском гарнизоне? — задавал вопросы Софрон.

— Фамилия моя Путин, господин начальник, — с готовностью ответил крепыш. — Казак Ундинской станицы, мобилизован из запасных второй очереди. В Ургуе служу два с половиной месяца.

— И кем же ты значишься при службе? — подозрительно оглядел Субботов офицерскую шинель пленного.

— Вестовым хорунжего Филигонова.

— Подтверждаю, товарищ командир, — кивнул Тулагину Глинов, присутствовавший при допросе. — Все как есть. Не брешет. Помню, Филигонов надо мной измывался, так вот он, Путин, неотлучно был при хорунжем. Но бить не бил. Можно сказать, даже соболезновал. Перед тем как Филигонов отправил меня на порку, Путин даже хлеба мне дал, штоб, значит, подкрепился я.

Пленный Путин смекнул, что командир партизан не тот, кто его допрашивает, а другой, который молча сидит на валуне. Стараясь привлечь к себе внимание Тулагина, он кашлянул, добавил, обращаясь уже не к Субботову, а к Тимофею:

— Если пожелает господин красный командир, все расскажу без утайки.

Тулагин взглянул на пленника рассеянно: погруженный в какие-то свои мысли, он, казалось, не интересовался словами белогвардейца.

Вопросы по-прежнему задавал Субботов.

— Численность гарнизона? — отрывисто спросил он пленного.

— Шестьдесят человек вместе с хорунжим. И дружинников около двадцати. Но счас в Ургуе почти никого нету. Есаул Кормилов увел ночью казаков вдогон партизанам. Остались постовые наряды.

— Где пулеметы расположены?

— Один на въезде в поселок, другой — возле брода и третий — на переправе.

— Куда ездил спозаранку?

— В Махтолу. Отвез по приказу хорунжего к войсковому старшине Редкозубову купеческую дочь Любовь Матвеевну Шукшееву с новорожденным и Церенову…

Услышав о Любушке с сыном и Насте-сестрице, Тимофей встрепенулся. С лица слетела задумчивая сосредоточенность, он вскочил с валуна:

— Любовь Матвеевну? К войсковому старшине Редкозубову? — обжег пленника его вспыхнувший взгляд.

— Так точно, Любовь Матвеевну, — заморгал глазами Путин. — К войсковому старшине Редкозубову. — Ему было не понять, почему упоминание о Любови Матвеевне Шукшеевой вызвало такую резкую перемену в партизанском командире, но соображение сработало, что он должен больше рассказать о купеческой дочке: — Хорунжий Филигонов со своим дядюшкой есаулом Корниловым оказались близкими соприятелями с богатым могзонским купцом Шукшеевым. Вот и велели мне отвезти женщин к войсковому старшине. Притом передали просьбу: мол, пущай до Читы их возьмет, а там в Могзон переправит. Войсковой старшина поначалу не дюже хорошо отнесся к ним, а как узнал, что Любовь Матвеевна купеческая дочь, изменил отношение. Хозяину Ерохову велел комнату какую получше выделить.

Теперь Тулагин непонимающе смотрел на пленного белогвардейца: что за чепуху несет он. Ему хотелось вскричать: «Любушка не купеческая дочь, не Шукшеева!» Но он сдержался. Путин ведь говорил то, что знал от хорунжего и есаула. Значит, Филигонов и Кормилов всерьез принимают Любушку за дочь Шукшеева. Видимо, она сама назвалась Шукшеевой. И неспроста. Возможно, благодаря этому она и спасла себя и сына?

Тимофея пронзила страшная мысль: «А если дознаются семеновцы, кто на самом деле Любушка?»

* * *
Голова шла кругом. Люди ждали от Тулагина решения, а он все еще не мог принять его.

На сегодняшний день Тимофей имел вполне определенное представление об обстановке в округе. По докладу Ухватеева получалось, что белые крепко оседлали Большой тракт. Как сообщили вернувшиеся из разведки Катанаев с Козлитиным, и Махтола тоже забита семеновцами. Пока лишь Ургуй, по данным Хмарина, Пьянникова и показаниям пленного Путина, оставался слабым звеном в цепи кольца, в котором находились партизаны. Но оттого, что Тимофей ясно представлял, в каком положении сейчас находился его отряд, было не легче.

А тут все время жена с сыном перед глазами — они каждую минуту подвергаются ужасной опасности.

Софрон Субботов терпеливо ждал, когда Тулагин поделится с ним своими думами. Тимофей чувствовал это, и его еще более угнетало сознание того, что ничего толкового он не может предложить другу.

— Надо собрать отряд на совет, — наконец сказал он Субботову.

Вскоре партизаны подтянулись, плотно обступили больший валун посреди расщелины, который стал своеобразной трибуной для выступления Тулагина. Тимофей взобрался на него, начал с хрипотцой:

— Тут вот какое дело… Хочу, товарищи бойцы-партизаны, обсудить с вами, как и куда нам дальше.

— Ясно, как и куда! — выкрикнул кто-то бойко. — Беляков громить.

— На Ургуй, Махтолу или Таежную — айда!

— Вона какое у нас пополнение. Кого хошь расколошматим!

— Расколошмати-и-им!.. — в один звук слилось множество голосов.

— Пополнение-то у нас большое, — снова, но уже без хрипотцы заговорил Тулагин. — Только с ним нам далеко не разогнаться. Люди ослабли в плену.

— Ожили ужо! — бодро отозвался один из пополнения.

Тулагин продолжил:

— С одеждой, с едой плохо. Оружия нет…

— Добудем в бою!

— Контрибуцию возьмем…

Люди перебивали друг друга, сыпали каждый свое.

— Дайте Тимофею Егоровичу слово сказать, — перекричал горланивших Пляскин.

— Правильно. Пущай Егорыч свою стратегию закончит, — поддержал Макар Пьянников.

Софрон Субботов поднял руку:

— Тиха-а-а! Слушай командира.

— Тут одному стратегию плановать трудно, — морщил лоб Тимофей. — Тут всем крепко мозговать требуется. Семеновцы, поди, всюду сторожат нас.

— Как же быть?

— Про то и решать будем. Выбирать нам особенно не из чего: или затаиться где-нибудь и ждать, пока белые успокоятся, или…

— Затаимся — с голода и холода загнемся.

— Отсиживаться не подходит.

— Не желаем зазря пропадать.

Тулагина заглушили выкрики.

Нет, не то он сказал людям. Большинство хотело, чтобы Тимофей предложил им пусть опасное, но стоящее, боевое дело.

Слово взял Хмарин:

— Народ за то, чтоб на Ургуй ударить, товарищ командир. Ежели всем гамузом навалимся — прорвемся. А там подкрепимся и обмундировкой, и оружием.

— Против пулеметов кулаками не навоюешь, — раздалось возражение.

— Пошто кулаками? — вышел из толпы сухоплечий мужчина лет сорока — сорока пяти с медной бородой. — Мы вот заводские, нас тут четверо с одного рудника: покажитесь миру, Ероха, Арсений и Кузьма… Сам я, извиняемся, Артамоном Зарубовым кличусь… Так вот, мы тут артелью промеж собой сговор такой поимели — с рогатинами на проселках попромышляем и добудем, что нам надобно: ружья, извиняемся, одежонку какую, провиант.

— Возьмите и нас с собой, — присоединились к заводским двое рослых казаков: один — пухлощекий, с кровоподтеками на скулах, другой — прихрамывающий на обвязанную грязным лоскутом ногу.

— Артель наша не гордая, можем взять, — сказал меднобородый. — Как, робя? — взглянул он на Ероху, Арсения и Кузьму.

— Нам че…

— Веселее будет.

— Возьмем.

Зарубов поклонился толпе:

— Так вы, извиняемся, покуда тут помитингуйте, а мы на вольницу подадимся. Живы будем, сойдемся потом.

— Братцы, куда ж они? — засуетился Пляскин. — Тимофей Егорович, как же это? С голыми руками на дорогу?.. Хоть шашку мою прихватите.

— Вот за это спасибо, — взял у Пляскина шашку Зарубов.

Тулагин не стал задерживать заводских.

— Вольным воля, — сказал он. — В партизаны насильно не загоняют.

Заводские и присоединившиеся к ним двое казаков гуськом двинулись вдоль ручья. Десятки глаз провожали их до тех пор, пока они не скрылись из виду.

Наступил гнетущий, критический момент. Тимофей ощутил его всем существом своим. Именно сейчас, немедленно, он должен выложить народу свое решение. Иначе будет поздно — люди потеряют в него веру.

И он сорвал с головы шапку, крикнул так, что не узнал собственного голоса:

— Товарищи! Красные бойцы! — Дальше он заговорил быстро, горячо, точно боялся не успеть высказаться до конца. — Я вижу ваш боевой порыв. Вы готовы насмерть биться с бандитами Семенова, с врагами Советской власти. Вы хотите громить контру. На Ургуй желаете идти, Я согласен, ударим на Ургуй. По данным разведки и показаниям пленного, в Ургуе белых мало, они не устоят против нас.

— Даешь Ургуй! — колыхнулась толпа.

Пошел снег. Время было предвечернее. Тулагин предложил распределить людей по взводам, выбрать командиров. Первым взводным единодушно избрали Софрона Субботова, вторым — Степана Хмарина, третьим — Кондрата Проскурина. Иван Ухватеев снова возглавил разведку отряда. Тимофей хотел, чтобы и его переизбрали, но все запротестовали. Поскольку основным костяком новой сотни был прежний отряд, то а сотником безвыборно должен остаться Тулагин.

* * *
Разношерстная масса людей — на лошадях, пешие, одни — в теплых тулупах, мохнатых дохах, другие — в легких телогрейках, обтрепанных шинелях и вообще в какой-то бесформенной рвани — вывалила из расщелины на просторную опушку леса. Сгустившийся снегопад еще ярче распестрил ее.

Тулагин, Субботов, Ухватеев, Глинов, Пьянников и Катанаев стояли чуть в стороне и наблюдали за движением партизан.

— Задумалась мне одна хитрость, — доверительно говорил Тимофей. — Вот только удалась бы! Я велел Пляскину отвести нашего пленника, вестового Филигонова, подальше от табора, вроде как на расстрел, и там отпустить на все четыре стороны — как бы жалко ему казака стало. Пусть этот Путин расскажет семеновцам о нашем плане нападения на Ургуй.

— Да ты што, Тимоха?! — яростно крутнул ус Субботов. — Ну, так ну!

Тулагин загадочно повторил в ответ:

— Задумалась хитрость…

— Какая хитрость? — Ухватеев в недоумении уставился на Тимофея.

Голос Тулагина стал еще глуше:

— Нельзя нам на Ургуй идти. Это капкан. Кормилов не дурак, он полусотню увел по нашим следам еще ночью, однако в поселок не вернулся. Вначале, как я понимаю, есаул погнался за нами сгоряча, но потом сообразил, что нам деться некуда и кинемся мы туда, где дыра обнаружится. А дырой такой как раз Ургуй оказался.

Ухватеев, Глинов, Пьянников и Катанаев удивленно смотрели на Тулагина. Глинов раскрыл рот:

— Зачем же, командир, ты согласился с предложением Хмарина на Ургуй ударить?

— И приказ дал выступать, — прибавил Катанаев.

Тимофей пояснил:

— В том и хитрость. По всем военным правилам… И приказ дал, и выступили вот, но пойдем совсем не на Ургуй.

Субботов довольно разгладил усы:

— Ишь ты!

— А куда ж, если не на Ургуй? — изумился Ухватеев. — Неужто на…

— Тут такая задумка, — перебил Ухватеева Тимофей. — Сотню надо разделить на две группы. Одну посадим на лошадей, оружием снабдим и вдоль тракта в сторону Ургуя отправим. Тарарам там надо хороший устроить, как на станции под Серебровской, помните? А вторую незаметно вывести по-над Ононом к Махтоле. Махтолинский гарнизон не иначе на подмогу Ургую будет брошен. Нам это на руку. Мы бы спокойно — в село, без шума по мосту через речку, а дальше — поминай как звали.

— Верно, Егорыч, — зажегся идеей Тулагина Пьянников.

— Боевая конная группа должна к заходу солнца завтрашнего дня быть возле Махтолы. Чтоб засветло разведку навести. А вторая, пешая, потемну к селу подберется. Встреча у излучины Онона под яром. — Тулагин примолк, вопросительно посмотрел на Субботова и закончил: — Конную группу возглавит…

Софрон не дал досказать:

— Веди ты ее, Тимоха. Ребят возьми понадежнее. Ухватеева, Макара вот Пьянникова, Глинова…

Тулагин молча, одними глазами, поблагодарил друга…

Спустя некоторое время от сотни отделились двадцать два всадника, взяв направление к Большому тракту. Провожая Тимофея, Софрон Субботов стиснул его, по-мужски грубовато бросил:

— Не жалей контру. — Затем добавил с чуть заметным волнением: — И это… Ты в самое пекло-то особенно не кидайся, поберегайся маленько.

12

Несмотря на полуночный час, в лесу стояла светлынь. Это от свежевыпавшего снега. Тайга была устлана, выбелена искрящимся пухом.

Тулагинские конники бесшумно рысили по мягкой от снега таежной дороге плотной цепочкой по двое в ряду.

Вдруг ехавшие впереди, саженях в десяти — пятнадцати от основной группы, Ухватеев с Глиновым остановились. Ухватеев подал предостерегающий сигнал командиру. Тимофей всвою очередь безмолвно, легким взмахом плетки, приостановил Пьянникова.

Макар хорошо знал жест правой руки Тулагина, выброшенной в бок: «Всем рассредоточиться вправо и ждать атаку».

Тимофей свернул лошадь с дороги, выдвинулся на одну линию с Ухватеевым и Глиновым. Между деревьями он увидел мерцающий огонек костра и фигуры людей возле него. «Семеновский аванпост, — подумал Тулагин. — По-видимому, тракт рядом».

Подъехал Ухватеев:

— Кажись, сторожевые.

— Давай-ка вон с того колка шугани беляков к тракту, — приказал Тулагин. — А мы им отход отрежем.

Разведчики Ухватеева отвалили в левую сторону, Тимофей с остальными бойцами — в противоположную.

Как и предполагал Тулагин, до тракта было рукой подать. Уже через минуту его группа выскочила из таежной чащобы на широкую пустошь, где в виде белой простыни, посредине свернутой чуть ли не под прямым углом, изломился в крутом повороте сплошь запорошенный Большой тракт.

Вырвавшись на простор, бойцы дали волю коням. Отпустив удила, они стремительно обгоняли Тулагина справа и слева, обдавая его снежными брызгами.

Сзади раздались выстрелы. Это Ухватеев напал на аванпост.

Проносившиеся мимо Тулагина конники тоже открыли пальбу.

— Не стрелять! — крикнул Тимофей.

Но бойцы были уже далеко от него.

— Остановись! — усилил голос Тимофей.

Азарт увлекал партизан. Это не на шутку обеспокоило Тимофея.

Он хорошо знал из личного опыта, что в схватке с противником, и особенно ночной, утратить управление подчиненными для командира равносильно проиграть бой.

Некоторые уже махнули на тракт. Они лихо, с гиком, рассыпались по его белой глади. Появись с любой стороны подкрепление белогвардейцев, Тулагин не сможет быстро собрать бойцов в единый строй.

Он еще раз зычно прокричал:

— Остановись! Ко мне!

Услыхали-таки лихачи, вернулись. Тимофей приподнялся в седле, предупредил всех:

— Без моей команды никому никуда.

Пальба в лесу нарастала. Послышался хруст сухостоя. Ближе, громче, суматошнее хруст. И вот на пустошь, гонимые разведчиками Ухватеева, выбежали в панике семеновцы.

— За мной!

— А-а-а-а-а!.. — вырвалось из глоток тулагинцев.

Они с наскоку налетели на бегущих; одни рубили шашками, другие навскидку разряжали карабины.

Неожиданно со стороны заворота тракта застрочил «кольт». Из седла упал один из конников. Тимофей скомандовал во всю мощь голоса:

— В лес! Все — в лес!

Но пулемет сделал всего лишь три очереди. Подоспевший с тыла Ухватеев заставил замолчать его.

Стрельба, крики взбудоражили окрестность. На несколько километров в обе стороны белой пустыни тракта раскатилась тревога. Всполошились соседние сторожевые посты, помчались конные патрули к постоялым дворам, зимовьям, где дремали взводы, полусотни белых.

Тулагин спешил. Он был уверен, семеновцы не заставят себя долго ждать.

Разыскал Пьянникова, Ухватеева и Глинова.

— Убитые и раненые есть?

— Долгова пулемет прошил. Перевязали его, но плох. Не выживет, — сказал Глинов.

— У моих благополучно, — коротко доложил Ухватеев.

— Долгову носилки из жердей сделайте, — распорядился Тулагин и добавил Глинову: — Скажи ребятам, пусть на подвесе, в четыре руки, везут его.

— Надо бы оружием и патронами пополниться, — предложил Пьянников.

Пока бойцы подбирали у убитых белогвардейцев винтовки и боеприпасы, разделяли пулемет на части и привязывали их к седлам, разведчики Ухватеева во все глаза смотрели за трактом. Авдей Катанаев с несколькими конниками отправился в лес следить на снегу, чтобы сбить с толку белых. Вместе с Авдеем поехал и Пляскин: у него было задание найти малоприметную тропу, которой группа пойдет дальше, к Ургую.

Время поджимало. Ночь близилась к рассвету. Тулагин нетерпеливо поглядывал на восток, где висевшие над вершинами сопок звезды заметно притухли.

— Макар! — окликнул Пьянникова Тимофей. — Закругляйся с трофеями. — Позвал Ухватеева: — Снимай дозоры. Уходим.

Он беспокойно пробежал глазами по закрайке леса — слишком долго путает следы Катанаев. И Пляскина не видно.

Из-за поворота тракта донесся нарастающий цокот копыт.

— Беляки. До эскадрона, — сообщили разведчики Тулагину.

— Отходить, — коротко бросил Тимофей. — В лес! За мной!

Конники один за другим шныряли между деревьями, пристраивались в колонну за Тулагиным.

— Катанаев! Где Катанаев?..

— Вот они-мы. Твой приказ, товарищ командир, с лихвой выполнили. Семеновцы и за сутки не распутают наши стежки.

— Глинов?

— Я тут.

— С Долговым как?

— Помер. Носилки ему сладили, а он, бедолага, не выдержал, помер.

— Повезем с собой. Похороним с почестями… Пляскин! Не вернулся Пляскин?

Пляскин подоспел в самый раз. Он появился будто из-под земли, откуда-то снизу, из-за сосновых, густо заснеженных лап.

— Сюда, Тимофей Егорыч. Тут курея высохшая, снега почти нет, следов не оставим.

Тулагин дернул повод коня, сбивая его с проторенной в снегу колеи, уступая дорогу Пьянникову.

— Давай, Макар, за Пляскиным. Кто там еще? Пошел… Пошел… Без гомона. Не растягивайся!

Ехали, как прежде, бездорожьем. Пересекли большую залысину пологого склона сопки, спустились в седловину с молодым перелеском. За перелеском поднимался смешанный бор. Здесь группа выбралась на четко выделявшуюся между деревьями и кустарниками тропу.

Начались порубки.

— Мы тут, кажись, были со Степаном Хмариным, когда к Ургую в разведку ходили, — сказал Пьянников. — За просекой дорога должна быть.

Ухватеев и Глинов, двигавшиеся в авангарде колонны, при выезде на просеку остановили лошадей.

— Дорога, — подскакал к Тимофею Ухватеев. — Настоящая, укатанная.

— Так и есть. Мы с Хмариным тут были, — снова заговорил Пьянников. — До Ургуя отсюда верст с десяток, не больше наберется. А дорога эта от тракта идет. Чуть дальше она присоединится к ургуйской.

— Значит, мы находимся на стыке двух дорог?.. — раздумывал Тулагин.

Он не успел закончить мысль. Прискакал Глинов.

— Тройка санная, — сообщил он. — А тут люди какие-то подозрительные.

— Тройка? Далеко?

— Далече пока.

— А люди? Что за люди?

— Хто их знает. Я их только заприметил. У обочины за кустами копошатся.

Тулагин бросил Пьянникову: «Гляди тут», а сам с Ухватеевым и Глиновым — к дороге.

То, что они там увидели, потрясло их.

Навстречу мчавшейся тройке из лесу выбежали четыре человека. Один — с обнаженной шашкой в руке, двое других — с увесистой палицей и рогатиной, четвертый — с арканом.

— Стой!

Тройка была совсем близко. Ямщик, в толстой стеганке, барсучьей шапке, привстал с седушки:

— Посторонись! Поштовые!..

И в этот миг над его головой засвистел аркан. В лошадей полетела палица.

Ямщик с арканом на шее в страхе откинулся на спину, всем корпусом потянул на себя вожжи. Осаженные лошади смешались: пристяжные рванулись в стороны, а коренная, разрывая гужи, поднялась на дыбы. Сани занесло, они покатились на обочину, ударились подрезом полоза о пень, перевернулись. Но прежде аркан выдернул из них ямщика под копыта бившихся в упряжке коней.

Во вместительной кошеве было еще два пассажира. При опрокидывании саней один из них, неуклюжий толстяк в большом овчинном тулупе, тяжело бухнулся на твердую землю. Другой, молодой штабс-капитан в японской шинели, оказался удачливее. Он дважды кувыркнулся в снегу, однако тут же встал на ноги, выхватил из кобуры револьвер. Но с выстрелом замешкался: мужчина с шашкой вихрем налетел на него, со всего маху раскроил ему голову.

Все это произошло так скоротечно, что ни Тулагин, ни Ухватеев с Глиновым не только не успели вмешаться в происходящее, но даже узнать в троих смельчаках Артамона Зарубова и его артельщиков — Арсения и Кузьму. Лишь когда те успокоили разгоряченных лошадей и поставили на полозья сани, Глинов опомнился:

— Да то ж медная борода! Заводские!..

* * *
Артамон Зарубов выглядел пасмурным.

— Вот до нашей обители доедем, там, извиняюсь, и побеседовать можно, — говорил он Тулагину сухо. — Это рядом. Мы тут случаем сторожку нашли.

Заводские на захваченной тройке по еле заметной колее свернули с дороги в лес, за ними — вся тулагинская группа. Колея по распадку привела к невысокой сопке, у подошвы которой стоял бурый сруб с оползающей дранковой крышей. В сторожке ни одного окна, зато дверь сохранилась. И печь — самая что ни есть обычная, с трубой и даже с лежанкой.

— Вот это благодать! — обрадовался Пляскин. — Чай кипяти, бухулер вари… Даже баньку можно устроить.

Бойцы слезали с седел, разминали ноги. Тулагин велел Пьянникову выставить дозоры, а Пляскину с Козлитиным готовить завтрак.

— Ты, командир, нас понимай правильно, — продолжал в сторожке Зарубов. — То, што загубили мы, извиняемся, три души за один раз, не суди строго. Вчерась семеновцы наших двоих загубили. А за што и про што, спрашивается… Мы случаем на тракт наткнулись, ну япошки с белыми и угостили нас. Без разбора, как по зверям, пулями. Я и робя, Арсений, Кузьма да Семка, хочь пораненные, но ушли, а Ероха и молодой, Клавдий, и не крехнули… Мы от тракта до тутошной сторожки еле живыми доплутали. А седня по утрянке сговор меж собой поимели — напропалую пойти, извиняемся: хочь так погибель, хочь этак.

Подошел Ухватеев.

— Ну что там? — спросил его Тимофей. — Что за начальство?

— Не ахти какое. По военно-почтовой службе. Толстяк вообще гражданский. А штабс-капитан как бы надзорный был при нем. Почты секретной с ними нет. Я проверил. Но обнаружен специальный документ, утвержденный Семеновым, где предписывается, чтобы все оказывали содействие обладателю документа в налаживании почтового дела в селах и станицах.

— Интересно, — оживился Тулагин. — Ну-ка, дай взглянуть на документик этот.

Ухватеев протянул лист бумаги, скрученный в трубку. Тимофей развернул его — документ чин по чину, с печатью. Он прочитал: «Чиновник Читинского почтового управления Холодулин Даниил Леонтьевич командируется по приказу войскового атамана в поездку по области по налаживанию почтового дела. Признавая важность сего, необходимо оказывать чиновнику Холодулину надлежащее содействие, не чинить затруднений, помогать всячески». Подпись полковника неразборчива. Зато четко: «Утверждаю. Войсковой атаман Забайкальского казачьего войска Семенов».

— Серьезный документ, — заключил Пьянников, подошедший к сторожке, закончив расставлять посты.

— Серье-е-езный, — протянул Тулагин, еще раз взглянув на бумагу. И вдруг он стрельнул в Пьянникова вспыхнувшими глазами: — Может, воспользуемся этим документом? А что?! За чиновника Глинов своей тушей в самый раз сойдет. Ты, Макар, за штабс-капитана. И ямщика сыщем. Вот хотя б Артамон Зарубов — чем не ямщик… Пока мы тут пошумим еще немножко, вы бы в Махтолу пожаловали, «почтовые дела» уладили. А?.. — Тимофей опустил глаза. — И жену мою с сыном, и Настю-сестрицу разыскали бы.

13

Есаул Кормилов всю ночь держал полусотню в густом березняке. Бежавший от партизан вестовой Филигонова Путин в деталях обрисовал есаулу отряд красного сотника и его план нападения на Ургуй. Из рассказа Путина Кормилов знал, что у Тулагина людей примерно с сотню, а возможно, и больше. Правда, вооружены не очень, зато настрой у них боевой. Еще он знал, что партизаны хорошо осведомлены об обстановке в поселке и вокруг него, даже о пунктах установки пулеметов Ургуйского гарнизона. Не знал есаул лишь, с какой конкретно стороны ждать тулагинцев: от тракта или с махтолинской дороги. Поэтому он с вечера приказал Филигонову с десятью казаками непрерывно патрулировать на подступах к Ургую, поменял места расположения пулеметных точек и послал нарочных с депешами в Махтолу и другие места, где стояли белогвардейские подразделения.

С рассветом по эстафете пришла весть: партизаны пытались прорваться через тракт, но были отбиты. Они скрылись в тайге и, по всей видимости, движутся к Ургую.

Взвинченный напряженным ожиданием, Кормилов оставил Филигонова при полусотне, а сам отправился с патрулями. Есаула обуревало стремление как можно быстрее встретиться с красным сотником. На этот раз, он был убежден, Тулагин не уйдет от него.

* * *
Ухватеев легонько раздвинул сосновые ветки, но снег все равно осыпался, запорошил с ног до головы и его, и лошадь. «Еще и лучше, — усмехнулся разведчик про себя. — Маскировка».

Из березняка тянуло костровым дымком, доносился характерный звук фырканья. Он попятил коня, предупредил рукой подъезжавшего Пляскина. Тот, приостановившись, спросил шепотом:

— Што там?

Ухватеев ничего не ответил. Спешившись, оставил лошадь на Пляскина, полез под сосну.

От березняка его отделяла безлесная прогалина метров в сто — сто пятьдесят. Зарывшись почти по шею в снег, он пристально всматривался в частокол ситцевых деревцев. Но как ни старался, ничего существенного не разглядел. Тогда он пополз по прогалине. Снег здесь нетронутый, вспушенный. Ухватеев тонул в нем, как в пуховой перине.

Энергично работая локтями, разведчик сравнительно быстро добрался до середины прогалины. В зарослях багульника привстал на колени, осмотрелся. В глубине березняка заметил поднимавшийся столбик дыма. Людей у костра скрывали деревья и кустарники, а лошадей он вовсе не увидел.

К Пляскину Ухватеев вернулся снеговик снеговиком.

— Эх-ма, — открыл рот Пляскин. — На что ты похож — как чучело…

— Тихо. Кажется, на табор белых мы с задов вышли.

— Да ну?

— Вот тебе и «да ну».

Пляскин стал смахивать с товарища снег:

— Ты прям нарошно вывалялся.

— Нарошно?.. — Ухватеев задержал руки Пляскина, не давая ему дальше себя обтряхивать. — Погоди-ка. Так ты говоришь, будто нарошно вывалялся? Ай да голова!.. Побудь-ка пока тут, я — к командиру.

Тулагин внимательно выслушал Ухватеева.

— Заманчиво, конечно, — произнес он, когда разведчик доложил ему обо всем увиденном и объяснил свой план налета. — А белые тебя часом не застукали?

— Кого застукали? Ты вон за десять шагов еле признал во мне живого человека, а я-то от семеновцев за сколь был. Да и кусты там.

— «Секретов» не заметил?

— Не видать было. Да я ж говорю, мы в зады им вышли. Кроме коноводов с лошадьми, там никого больше нет. Есаул никак не ждет нашего появления отсюда. Даю голову на отруб, он от тракта нас караулит.

План Ухватеева был действительно заманчивым. Группа Тулагина, случайно вышедшая на белых с тыла, могла с ходу напасть на семеновцев, создать панику и быстро уйти в тайгу. Ухватеев предложил более дерзкую идею — оставить белогвардейцев без лошадей. Для этого пусть несколько бойцов хорошенько вываляются в снегу и незаметно подберутся к коноводам. Эффект маскировки разведчик испытал на себе.

…Бойцы сначала пересекли прогалину полусогнувшись, короткими перебежками. А когда достигли зарослей багульника, вжались в снег, поползли, дальше двигаться вполурост было небезопасно.

Ухватеев с Пляскиным раньше других увидели не ярко горевший костер и обогревавшихся возле него семеновских коноводов. Неподалеку у деревьев стояли заседланные лошади, по пять-шесть в связке.

Тулагинцы ужами растекались по березняку к связкам лошадей.

Вот Ухватеев достиг уже первой и, прячась за конскими крупами, стал отвязывать поводья. У соседней связки поднялся на ноги Козлитин.

Лошади вели себя смирно, не проявляли тревоги при виде подползавших к ним белых чудищ.

Тревогу поднял один из коноводов.

— Тю-ю-ю!.. — заорал он, указывая на барахтавшийся у кустов снежный ком. — Братцы, нечистая!

Барахтавшимся комом был Пляскин. Он зацепился за ветку ногою и тщетно пытался освободиться. Услышав крик, Пляскин яростно рванулся, вскочил с земли. Глядя на него, повскакивали остальные белые комья.

Семеновцы, приняв партизан за привидения, без оглядки бросились наутек. У кого-то из тулагинцев сдала выдержка: вдогон очумевшим коноводам грохнул выстрел.

Березняк сразу ожил. На выстрел отозвались десятки выстрелов.

— В седла! — крикнул Ухватеев. — Угоняй лошадей!

Он запрыгнул на крапчатого жеребца, сунул пальцы в рот, свистнул. Вспугнутые лошади устремились на прогалину.

* * *
У есаула Кормилова душа огнем зашлась, когда он услышал беспорядочную пальбу в березняке. Остервенело всадив острые шпоры в бока лошади, он вихрем помчался на выстрелы. Патрульные еле поспевали за ним.

Полусотню есаул нашел развеянной по лесу, никем не управляемой. Белоказаки бежали кто куда. На грозные команды Кормилова никто не реагировал.

— Остановиться! Приказываю… Хорунжий! — визжал он. — Где?.. Где Филигонов? Черт вас подери всех…

Наконец он увидел племянника. Тот пытался задержать бегущих в панике казаков.

— Хорунжий! — резким окликом остановил его есаул. — Что произошло?

Филигонов был в расстегнутой шинели, без ремня и папахи. Он хрипло прогортанил:

— Партизаны с тыла прорвались.

— Куда смотрели? — скривился в нервной гримасе рот Кормилова.

— Куда?.. Туда, куда и вы, — озлобился Филигонов.

Голова есаула косо дернулась к плечу:

— Как разговариваешь, мальчишка?!

— Подите вы, дядя… — огрызнулся хорунжий и поспешил за казаками.

Кормилов затрясся от гнева.

— Наглец! Молокосос!.. Как смеешь?.. Стой!..

Ему не хватало слов, ярость душила его. Теряя над собой контроль, он вырвал из кобуры наган, направил лошадь на Филигонова. От удара конской груди хорунжий упал в снег.

— Убью! — исказилось лицо есаула.

— Дядюшка! Что делаете? — взмолился племянник. — Дядя Роман… Опомнитесь!..

В этот момент до Кормилова донесся чей-то радостный возглас:

— Наши! Махтолинцы!

Он обернулся на голос: к нему скакал казак.

— Ваше благородие, конный отряд на махтолинской дороге! — кричал казак есаулу. — Во главе с сотником Трапезниковым. Я узнал сотника.

* * *
Тулагин с пятью всадниками прикрывал отход бойцов из березняка. Катанаев с заводскими — Арсением и Кузьмой — перехватывали мчавшихся через прогалину семеновских лошадей, гуртовали их и угоняли подальше в тайгу, в заранее обусловленное место.

Ухватеев, Пляскин и Козлитин покинули березняк последними. Они уже достигли зарослей багульника, и вдруг Козлитин свалился с седла. Стреляли не из березняка, а сбоку по прогалине.

Ухватеев на скаку сообщил Тулагину:

— Подмога белякам. Из Махтолы, наверное. Взвода два, не меньше.

Тимофей видел, как Пляскин повернул к раненому Козлитину, скатился с коня в снег, стал помогать товарищу взобраться в седло.

Из леса вынесся верхоконный, за ним до десятка пеших казаков. «Есаул», — узнал Тимофей в верхоконном Кормилова.

Партизаны встретили семеновцев беглым огнем. Казаки залегли, ударили ружейным залпом, по соснам, за которыми укрывались тулагинцы. А Кормилов, бесприцельно стреляя из нагана, продолжал нестись к Пляскину и Козлитину.

Тулагин прокричал бойцам:

— Всем уходить! Сбор у сторожки. — И добавил Ухватееву: — Уводи, Иван, людей. Я догоню.

С последними словами он подхлестнул коня, галопом вырвался на прогалину.

Но помочь Пляскину с Козлитиным Тулагин не успел: есаул уже настиг их. В нагане, видно, кончились патроны, поэтому Кормилов выхватил саблю и, встав на стременах, как на джигитовке, стал рубить направо-налево.

— Ах, зверюга! — сорвалось с Тимофеевых губ. — Сдохнуть тебе как собаке…

Увидев Тулагина, есаул совсем обезумел. Сначала он кинулся ему навстречу, затем круто развернул коня, метнулся к залегшим на краю березняка белогвардейцам. «Встать! — жутким голосом кричал он им. — Вперед, трусы! Вперед!» Те поднялись в цепь. Кормилов, сделав перед цепью бешеный круг, опять поскакал на Тулагина.

На прогалине появилась белая конница. Тимофей задержался у зарослей багульника. Погибшим товарищам он уже не поможет.

А конница семеновцев все ближе, и Кормилов с безумным лицом в сорока — тридцати шагах.

Лошадь широким наметом вынесла Тимофея из-за кустов багульника. Противники сошлись. Блеснул клинок есаула, но маузер Тулагина опередил Кормилова…

Тимофей направил свою лошадь вдоль прогалины. Надо, чтобы его увидели белые, чтобы они погнались за ним. Он должен отвлечь их от соснового колка, которым Ухватеев уводил в глубь тайги партизан.

Казаки на краю березняка указывали приближавшимся белоконникам в сторону Тулагина, размахивали винтовками. Стрелять им мешал мчавшийся наперерез кавалеристам кормиловский конь с повисшим на луке седоком.

14

Основная масса тулагинского отряда во главе с Софроном Субботовым уже длительное время двигалась без отдыха по неуютной, голой приононской долине. После трудного ночного перехода Субботов сделал привал: людям отдохнуть, подкрепиться надо.

Место попалось подходящее, затишное, у крутого речного берега. Неподалеку, на обширной площадке, поросшей чахлым кустарником, стоял заброшенный навес в виде повети. Под ним — прелое сено, куча сухих дров. Видать, здесь было чье-то пристанище. Кондрат Проскурин, неплохо знавший здешнюю округу, прикинул: до Махтолы отсюда осталось топать не так уж и много. Если с оглядкой, не спеша идти по-над речкой, к вечеру наверняка в село прибудешь. Ежели напрямую, через перевал, то вполне и к полудню можно поспеть.

После скудного завтрака и короткого отдыха Субботов, Проскурин и Хмарин держали совет и решили: всей колонной и дальше идти вдоль берега Онона. Путь тут надежней — и для людей легче, меньше подъемов, спусков, и от глаз недобрых сохраннее за высоким берегом и среди зарослей кустарников. А шестерых наиболее крепких бойцов вместе со Степаном Хмариным в качестве передовой команды направить через перевал. Загодя прибыв на место, они должны хорошо изучить, осмотреть все вокруг Махтолы, найти обход ургуйской дороги, встретить группу Тулагина и обеспечить благополучное соединение отряда.

* * *
Длинный зарод ячменной соломы, сметанный кем-то из махтолинцев у самой кромки леса и по-хозяйски обнесенный городьбой, Степану Хмарину приглянулся с первого взгляда.

— Скирду видишь? — спросил он своего помощника бойца Семена Акимова. — Лучшего места для наблюдения не придумаешь.

— Не придумаешь. Это точно, — согласно закивал Акимов.

— Значит, на том и остановимся, — заключил Степан. Помолчал, обвел еще раз глазами зарод, потер лоб, снова заговорил: — Значит, давай так: мы с Петром Завялиным на маковку скирды полезем, а ты и остальные понизу расположитесь.

— Давай так, — опять согласно закивал Семен Акимов.

С макушки зарода Степан Хмарин и Петр Завялин просматривали не только восточную и южную окраины села, но и излучину Онона с крутым яром, подковой огибавшим огороды Махтолы, и бегущую рядом с яром дорогу на Ургуй. Невидимыми были западная и северная части села, их закрывал небольшой отрог, уходящий на Старый Чулум.

Наблюдательный пункт был действительно выбран удачно.

— Эй, Петро, што там видишь на мосту? — спросил Хмарин Завялина, расположившегося на противоположной стороне зарода.

— Как будто ничего подозрительного, — отозвался Завялин.

— У меня вон, гляди, двое… — Хмарин указал на бегущие из села две человеческие фигурки. — Навроде как по направлению к нам.

— Вижу.

— Воровато бегут. Напрямки, по бездорожью.

— Может, спасаются от кого?

— Похоже.

— Взгляни-ка туда, Степан. Взгляни! — Теперь Петр Завялин указывал на ургуйскую дорогу. — Тройка санная. Видишь?

— Вижу. Ходко катит.


…На приближающуюся к Махтоле санную тройку обратили внимание не только партизаны. Трое семеновцев охранного поста, дежурившие при въезде в село, засуетились, привели себя в подобающий вид, выстроились у дороги.

Один из постовых, видимо старший охраны, еще шагов за пятьдесят до саней предупреждающе крикнул:

— Тише ход! Охранный пост!

— Поштовые, — откликнулся меднобородый ямщик, сбавляя бег лошадей.

— Стой! Проверка документов.

Старший постовой снял с плеча винтовку, направил на тройку. Двое других последовали его примеру.

Сани притормозили. Сидевший в кошеве офицер строго взглянул на белогвардейцев.

— Приказ — проверять всех, — выдержал суровый взгляд его старший поста.

— Мы с мандатом его превосходительства, атамана Забайкальского казачьего войска Семенова, — потряс перед ним свернутой в трубку бумагой офицер. — Вам зачитать его?

Постовые подтянулись, приставили винтовки к ноге. Старший не оробел:

— Мы — как приказ велит, господин…

— Штабс-капитан мое звание. Даже знаков офицерского различия не знаешь.

— Виноват, господин штабс-капитан.

Настороженно кося глазом, на установленный в заду кошевы пулемет и безучастно сидевшего около него гражданского, старший постовой повторил:

— Как приказ велит, господин штабс-капитан… — Он глотнул воздух и, набравшись храбрости, бухнул: — Дозвольте узнать, хто такой за человек в штатском?

— Болван! — взъярился офицер. — Ишь, ему надобно знать, што за человек в штатском! Это есть личный посланник атамана. Про то в мандате указано.

— Виноват.

Настырный постовой на этот раз, кажется, смутился.

Офицер не дал ему опомниться:

— Порядки, гляжу, у вас тут. Вот поговорю с начальником гарнизона… Кстати, где найти его?

— Найти сотника Трапезникова зараз не можно. Он ночесь с казаками на помощь Ургую ушел. Партизаны там налет удумали.

— И што же, в селе не осталось войск? И ни одного офицера не осталось?

— Все войско — наше охранное отделение, дюжина человек. Несем службу на постах: мы тут, у въезда в Махтолу от Ургуя, а там, у моста через речку, еще трое; остальные по тую сторону села. Из офицеров остался прапорщик Мунгалов. Они — в сборной избе.

Штабс-капитан опустился на сиденье, небрежно толкнул ямщика:

— Поехали.

Тройка дружно взяла с места, понеслась по проулку в село.

Когда проулок слился с улицей, штабс-капитан (это был Макар Пьянников) наклонился к сидевшему рядом Глинову:

— Ну как?

— Порядок!

Восседавший на передке вместо ямщика Артамон Зарубов залихватски щелкнул кнутом:

— Фьють!.. Полнейший, извиняемся, порядок!

Андрей Глинов, облаченный в тесную для него одежду почтового служителя, чувствовал себя как в клещах. С трудом распахнув полы овчинного тулупа, он простонал:

— Взмок начисто. Силов больше нет терпеть муку этакую.

— Терпи, казак! — смеялся Макар.

— Зачем я, дурак, махнулся рубахой и штанами с почтовым чиновником.

— Затем, паря, штоб взаправду, извиняемся, на чиновника был похож, — отозвался Зарубов.

— Сам-то не обрядился в ямщикову одежину.

— Я без переодевки кучером сгожусь.

Редкие селяне не обращали внимания на выехавшую из проулка санную тройку. Лишь детишки, высунувшись из калиток дворов, с любопытством глазели на тулагинцев. И дряхлый дед в длиннополом, почти до самой земли, зипуне, стоявший у кособокой ограды, сняв шапку, поприветствовал проезжавших. Пьянников ответил ему кивком головы, поинтересовался, где живет Ерохов.

— Вона… за церквой. Тама дом большой под тесом…

На стук Зарубова в высокие окованные ворота сначала выглянула молодая женщина, но, увидев тройку и офицера в кошеве, сейчас же убежала. Зарубов снова громыхнул в дверь. В воротах появился сам хозяин.

— Рады гостям! — поклонился он в пояс офицеру.

— Войсковой старшина Редкозубов у вас квартирует? — спросил Пьянников Ерохова без обиняков.

Тот растерялся:

— Дак у нас…

— Знать, правильно мы к вам попали.

— А их теперича нет. Они отбыли вместе с купцами на Старый Чулум.

— И Шукшеева… Любовь Матвеевна с новорожденным? И Настя…

— Шукшеева?.. И Настя?.. — Ерохов запнулся, глаза его забегали. — Не ведаем, ваше благородие. Об этом вам лучше в сборной избе справиться.

— Как не знаешь? У тебя ведь они квартировали?

— Квартировали. У нас. Бог свидетель. Не отрекаюсь… — маловразумительно бормотал Ерохов. — Видал дамочку с дитем… И Настю…

Макар выходил из терпения:

— Так где же они теперь?

— Не ведаем. Об этом лучше спросить вам прапорщика Мунгалова.

Пьянников досадно сплюнул, кинул Зарубову:

— Давай к сборной избе.

В сборной избе, которая находилась неподалеку от дома Ерохова, был один писарь. Он тоже толком ничего не знал о женщинах.

— Опоздали… Чуток бы пораньше нам подкатить… — сокрушался Пьянников. — Давно Редкозубов из Махтолы уехал? — грозно спросил Макар писаря.

— Никак нет, — моргал тот глазами. Он пытался успокоить разнервничавшегося офицера. — Их догнать можно. Они только давеча вместе с купеческим обозом отбыли.

— Охрану взяли с собой?

— При них вахмистр и два казака. А конвой, што сопровождал купцов до Махтолы, наряженный от станицы Таежной, давеча, перед вами, до дому двинулся.

— Где прапорщик Мунгалов?

— Они на квартире. У вдовы тут одной — Савинковой по фамилии. Отдыхают после проводов их высокородия. Маленько выпили и теперь, стало быть, отдыхают.

Садясь в сани, Пьянников спросил Глинова и Зарубова:

— Ну што, рискнем догнать?

— Рискнем, — поддержал Глинов.

— Я, как вы, робя, извиняемся, — огладил свою бороду Зарубов.

— Тогда не щади лошадей, Артамон. А ты, Андрюха, пулемет готовь к бою.


…Проводив глазами тройку до тех пор, пока она не затерялась в дальней северной части Махтолы, Степан Хмарин и Петр Завялин снова обратили свои взоры к беглецам.

— Какая ж у них нужда в лес-то к ночи? — произнес вслух Завялин.

— Значит, есть какая-то, — отозвался Хмарин.

— Оно верно.

Беглецы уже были вблизи ургуйской дороги.

— Кажись, одна — баба, — заметил Завялин.

— А в руках што у ней? Как будто ребенка несет.

— Похоже.

Степан оторвал взгляд от беглецов, посмотрел вниз — бойцы расположились кто где: двое курили, один по нужде подался к разлапистой сосне, Акимов соорудил из хвои лежак, затаился чуть впереди остожья на небольшом взгорке.

— Верховые из села, — сообщил Хмарину Петр Завялин.

Степан поднял глаза.

— Четверо.

— Пятеро. Пятый пеший.

— Это они гонят кого-то.

— Гляди, постовые их остановили.

* * *
С постовыми Савелий Булыгин поздоровался, как со старыми приятелями, весело гогоча:

— Ваша нам, казачки, а наша вам с кисточкой!

— Куда это вы ее? — спросил у Савелия пожилой постовой, посторонившись от еле передвигавшейся, полураздетой Анастасии Цереновой.

— Докуда дошлепает.

— Замерзнет ведь.

— Ниче. Красных, слыхал я, холод не берет. Правда, Настя? Га-га-га!..

Трое белогвардейцев — напарники Булыгина — тоже расхохотались. Постовые посмотрели на них с осуждением.

— Со скотиной на убой и то так не обращаются, — сказал пожилой. — Поимейте жалость.

— Ишь сердобольный! — смял ухмылку Булыгин.

Он хлестнул лошадь и, почти наезжая на Анастасию, взорал:

— Че плетешься?!

И тут кто-то из постовых за спиной Булыгина промолвил:

— Кого это несет в тайгу?

— Да я уж присмотрел их. Из огорода Хвилипповых они вышли, — отозвался пожилой. — Касьян, никак, с невесткой Матреной. По солому, видать, к зароду направились.

Булыгин задержал лошадь, обернулся:

— Кого там приглядели?

— Да вон двое, мужик с бабой, к лесу потягли.

— Погоди-ка, — стал всматриваться в беглецов Савелий. — Баба несет чегой-то. Сдается, как дитя. Не содружница ли это нашей арестантки?

Тот, кто первый обратил внимание на мужчину с женщиной, усомнился:

— Касьян, как я слыхал, зараз хворает.

— Дак што! Вчерась хворал, нынче выздоровел, — возразил пожилой.

— Это не Касьян, — вступил в разговор третий постовой.

— Это, скорее всего, Леха Кондюрин. У него одного на всю Махтолу доха такая рябая.

Савелий Булыгин, уже порядком приотставший от своих напарников, заинтересованно вслушивался в разговор постовых и все подозрительнее присматривался к беглецам.

— А баба все ж дитя несет… Точно дитя, — окончательно разглядел он женщину.

— Лехиной бабе мальцов не носить. Старая, куда ей, — сказал пожилой.

У Булыгина злорадно заблестели глаза. Он пришпорил лошадь, нагнал Церенову, преградил ей путь:

— Взгляни-ка. Может, угадаешь свою подругу.

Настя-сестрица вяло повернула голову туда, куда указывал Булыгин. Увидев мужчину с женщиной, она вздрогнула. Ей было достаточно одного взгляда, чтобы узнать Любушку.

«Что же ты, милая, наделала, — больно затрепетало ее сердце. — Не убереглась, попалась, как птичка-синичка в когти коршуну, ироду Савке Булыгину». Белый свет помутнел перед Анастасией: укатанная снежная лента ургуйской дороги, кромка леса, урез речного яра поплыли кругом…

— Я не ошибся? — оскалил зубы Булыгин.

Настя-сестрица, будто вмиг ослепшая, стала хватать руками воздух, ища опору. И, не найдя ее, потеряла равновесие, поскользнулась, упала на землю.

— Признала! — пришел в дикий восторг Савелий. — Выдала подружницу!.. А их благородие прапорщик Мунгалов голову ломал — куда делась Шукшеева?

Булыгин заплясал в седле: «Ай да удача! Во подвалило!» Он подскакивал на стременах, дергался из стороны в сторону. Его руки подсмыкивали то левый, то правый поводья, заставляя лошадь тоже пританцовывать.

Семеновцы смотрели на неподвижно лежавшую посреди дороги Церенову, на обезумевшего Булыгина и не могли ничего понять.

— Што? Думаете, спятил приказный Булыгин, — визжал Савелий. — Нет, я в своем уме. Вот возьмем вторую краснуху, всем награда будет. Настя — это второй сорт, а та — первый. Купец большие деньги обещал тому, хто найдет ее. Она тертая совдеповка. Жена красного сотника. Дочкой Шукшеева прикидывалась. Даже их выскобродь войсковой старшина Редкозубов поверил, што она Шукшеева… А ить унюхала, што купец в Махтоле, враз скрылась со своим выродком. Нашла приют у сочувствующих… Прапорщик Мунгалов и поселковый атаман все избы вверх дном перевернули — не нашли. А нам сама в руки пришла.

Савелий постепенно успокоился.

— Так, — взял он старшинствующий тон, когда прошел его восторг. — Гордеин, — сказал одному из напарников, — со мной поедешь. А вы, — Булыгин окинул остальных конвойных, — вы… — Он остановил взгляд на Цереновой. — Как в память ее возвернете, вон к тому зароду гоните. И пошустрее.

* * *
Степан Хмарин скатился с верхушки зарода в тот момент, когда Булыгин с семеновцем, обогнув речной яр, по ложбине выехали навстречу беглецам.

— На прицел их возьми, — крикнул Степан Завялину.

Беглецы, увидев белогвардейцев, разошлись в разные стороны. Женщина побежала к откосу яра и вскоре скрылась из виду, мужчина потрусил по ургуйской дороге, которая уже почти соприкасалась с лесом.

И семеновцы разъединились. Один погнался за мужчиной, другой (то был Булыгин) развернулся назад к ложбине — женщине деться будет некуда, она обязательно выйдет ему навстречу.

Петр Завялин передернул затвор карабина, приложился, но срезать Булыгина ему не удалось, тот уже был в ложбине.

— Степан! — закричал он Хмарину. — Гляди, один в падь нырнул.

В другого белогвардейца, настигавшего мужчину-беглеца, Завялин выстрелил, приговаривая: «Получай!» Но пуля не попала в семеновца, и тот рубанул беглеца шашкой.

— Штоб тебя… мать, — выругался Петр, перезаряжая карабин. Второй выстрел достиг цели: белогвардеец сперва ткнулся в гриву лошади, затем, раскинув руки, выпал из седла.

Завялин торопливо стал слезать с зарода.

— Ребята, семеновец в ложбине! — кричал он партизанам. — Там баба с ребенком. Загубит ведь ее, гад.

— Туда Хмарин с Примаковым подались, — откликнулся кто-то.

— Ишшо беляки! — раздался голос Акимова.

Слезавший со скирды Завялин увидел: в нескольких саженях от зарода два верхоконных семеновца гнали простоволосую женщину. Соскользнув на землю, он впопыхах выстрелил, но промахнулся. Белогвардейцы укрылись за взгорком.

Постовые у въезда в село открыли огонь по зароду.

Тем временем Савелий Булыгин, услышав пальбу, заметался в ложбине. Вот-вот из-под яра должна появиться Шукшеева. И вдруг на пригорке выросли Хмарин с Примаковым. Над головой Савелия просвистели пули.

Согнувшись в седле, Булыгин повернул к излучине Онона. Что есть сил хлеща лошадь плеткой, он стрелой промчался мимо напарников, гнавших Церенову к яру, прокричал им:

— Шукшеева счас на вас выйдет. Не проморгайте!

Семеновцы спешились. Один держал в поводу коней. Второй, сняв с плеча винтовку, изготовился. Рядом с ним, как изваяние, неподвижно застыла Анастасия Церенова.

Савелий скакал узким распадком под прикрытием взгорка к просторной шивере Онона, начинавшейся за его излучиной от скалистого берега. Страх близкой смерти прошел, Булыгин теперь чувствовал себя вне опасности. Но он не знал, что взгорок кончится на самом остром изгибе реки и распадок неожиданно обрежется крутым обрывом высотой в четыре конских роста.

Водоворот незамерзшего речного омута в глазах Булыгина мелькнул черной молнией. Его охватил ужас. Он рванул в отчаянии поводья, лошадь дико заржала, вскинулась на дыбы; огромная шапка снежного намета с гулом обрушилась с кручи, унося Савелия вместе с конем в бурлящую бездну студеного Онона…

Настя-сестрица увидела подругу совсем близко. Прижав к груди завернутого в полосатое одеяльце Тимку, в то самое, что Анастасия сшила когда-то в Ургуе из старого тюфячка, Любушка, задыхаясь, поднималась из-под яра по склону ложбины. Она смотрела только под ноги, видимо, от усталости и от боязни упасть.

— Любочка! — пронзительно крикнула Церенова.

Любушка подняла голову.

— Уходи!.. — еще пронзительнее стал голос Анастасии.

Семеновец прицелился. В следующее мгновение Настя-сестрица упала на винтовку, дернула ее на себя. Выстрел прозвучал глухо, с захлебом…

Белогвардеец не сразу вытащил из-под Цереновой винтовку. Пришлось поворочать лежавшую на земле в неестественной позе Анастасию. А когда опрокинул ее на спину и увидел широко открытые обезумелые глаза, обомлел, отшатнулся. Умирая, Настя-сестрица крепко держала полуобмороженными руками горячий ствол оружия, направив дуло в сердце.

15

С первыми выстрелами на ононском берегу в Махтоле началась паника. Никто толком не знал, откуда, кто и по кому стреляет, но по селу из края в край полетело: «Красные».

С северной окраины на южную неслась молва, что большевики валом валят, никого не щадят, а с южной на северную — целый полк совдеповцев заполонил дороги все и с минуты на минуту нагрянет в село.

Казаки охранения побросали свои посты, разбежались в разные стороны. Кто — в лес, кто — в ограды дворов, а старшие постов — к сборной избе.

Урядник Дрыганов, первый появившийся в сборной избе, на вопрос писаря: «Што стряслось?» — выдохнул:

— Мы окружены… За мостом бой… Кругом красные.

Писарь округлил глаза:

— Так я и думал… Они ведь давеча на тройках с пулеметами сюда заскочили. Главный их свирепый, в погонах штабс-капитана… а сам большевик.

Дрыганов — из избы: уносить ноги надо, пока не столкнулся с партизанами.

Вдова Савчиха, у которой отсыпался после проводов войскового старшины Редкозубова и купеческого обоза прапорщик Мунгалов, услыхав, что в селе красные, бросилась будить ухажера: не дай бог, если найдут у нее белого офицера.

— Вставай! — затормошила она крепко спавшего семеновца. — Большевики наступают… Через Онон идут… Вставай скорей, уметайся!

Прапорщик, хотя и не прохмелился еще как следует, вмиг оделся и бегом коня седлать.

Во дворе его ждал казак-писарь насмерть перепуганный:

— Беда, ваше благородие. Напали совдеповцы… Не дай и не приведи… А эти на санях троешных с пулеметом и в офицерской обмундировке… За их высокородием ударились в погоню…

Мунгалова трясла лихорадка, он не мог попасть ногой в стремя, чтобы подняться в седло.

— Совдеповцы?.. Шашка! Не видал мою шашку?.. Охрана на местах?.. — невпопад спрашивал он писаря.

— Охрана разбежалась. Все — кто куда. Остались одни мы с вами. — Писарь суетился помочь прапорщику сесть на лошадь. — Да вы не волнуйтесь, ваше благородие. А шашка — она при вас, вот же за спину сбилась…

— Хорошо, спасибо… при мне, — лапнул Мунгалов шашку. — Так куда теперь?

— Скачите за обозом, там их высокородие с вахмистром и казаками. Предупредите про тройку санную и што в ней большевик в погонах штабс-капитана.

— Д-да, оставайся и смотри тут, — бросил Мунгалов писарю, не вложив никакого смысла в фразу, и выехал со двора.

Казак-писарь прокричал ему вслед:

— Чулумской дорогой не езжайте, на красных наскочите. Берите тропой через Дунькину сопку.

* * *
А в это время санная тройка с Макаром Пьянниковым, Андреем Глиновым и Артамоном Зарубовым уже находилась у перевала, в десяти верстах от Махтолы. Дорога была ходкая — ровная, без извилин и рытвин, подъемов и спусков. Лишь когда начался перевал, скорость гонки упала. Кони приморились, с рыси перешли на шаг, а у самой вершины уже еле тащили кошеву.

Макар слез с саней, размялся пробежкой. Поднявшись на гребень, он подал сигнал товарищам: «Вижу обоз».

Длинная вереница подвод медленно ползла по неширокой лощине, обрамленной грядами низких сопок. Отсюда, с перевала, обоз казался тонкой цепочкой, брошенной сверху вниз и растянутой почти во всю длину лощины.

Пьянников впрыгнул в кошеву, глаза его пылали.

— Ну, што! Скатимся на них с верхотуры, — он кинул взгляд на колонну купеческого обоза, — и ударим, а?!

— Можно, я извиняюсь, — согласно кивнул бородой Зарубов.

Глинов не спешил соглашаться с Макаром:

— Ударить? А какой толк?

— Штоб враз нагнать страху.

— А ежели жена с дитем Тимофея Егоровича там? И Настя-сестрица? Што получиться может? То-то и оно…

— Верно, не годится, — почесал затылок Пьянников. — Надобно што-то получше придумать.

Под спуск сани стали подкатываться под ноги лошадям, они зарысили.

До самой лощины партизаны молчали, каждый складывал в уме свой план встречи с обозом.

Первым нарушил молчание Артамон Зарубов:

— Я, робя, соображаю так: ударить все одно придется, токо спервоначалу сговор бы поиметь, куда я как сподручнее.

Макар закрутил головой:

— Нет-нет, сразу нельзя налетать — испортим все начисто. Сначала мандат семеновский надобно в дело пустить: так, мол, и так. И тут же про женщин выпытываем. А когда узнаем, где жена Егорычаи Настя, тогда можно и жару поддать Редкозубову и купчишкам.

— Вот это уже получше, — поддержал Глинов. — Давайте так и сговоримся.

Замыкающие купеческий обоз два верхоконных казака обратили внимание на санную тройку еще тогда, когда она только перевалила хребет. И хотя до нее еще было порядочное расстояние, они передали по колонне через ездовых: «Нагоняют сани с тройной упряжкой». Доклад был адресован вахмистру, возглавлявшему конвой. Но прежде чем до него дойти, сперва получил его войсковой старшина Редкозубов.

Боясь нападения партизан, он ехал в середине цепочки обоза. Перед выездом из Махтолы войсковой старшина притворно пожаловался вахмистру на нездоровицу:

— Прихватило что-то меня… э-э-э, Василий Фомич. Вы уж, голубчик, обеспечьте охранение, я отлежусь немного. Поезжайте на моей пролетке впереди колонны, а казаков определите в арьергард. Вы должны понять меня, с дорогой бы душой поехал вместе с вами, но знобит, знаете, кости ломает. Я пристроюсь где-нибудь… э-э-э, на возу, скажем, с сеном или в фаэтоне господина Шукшеева.

Однако Редкозубов не сел ни на подводу с сеном, ни в закрытый кожаным верхом высокорессорный шукшеевский тарантас. Он выбрал неказистую телегу с молчаливым чернобородым стариком возницей.

— Не откажете мне в компании с вами, любезный… э-э-э, как вас по имени-батюшке?

Старик назвался Чернозеровым Ильей, сыном Ивана, пробасил безразлично:

— Залазь, бродь, ежель не боишься околеть.

— А я тулупчиком вашим… э-э-э, Иваныч, если позволите, укроюсь. Прихворал, скажу вам, в горячке горю…

— Быват. Горячка, однако, с кем хошь могеть приключитца.

…Редкозубов, покоясь в своем нагретом меховом ложе, сладко дремал и вдруг услышал густой бас Чернозерова, дублировавший по колонне доклад казаков арьергарда: «С хвоста сани с тройной упряжкой». Он высунулся из тулупа, прервал старика:

— Передайте… э-э-э, Илья Иваныч, назад мое распоряжение: «Задержать, выяснить, кто такие, куда и с каким намерением едут».

Чернозеров развернулся к сзади ехавшей подводе.

— Ге-ей! Тереха! — загудел он. — Сопчай, значитца, обратно указ его бродь. Велено спрос учинить, хто такие и по какому делу, однако, несет их.

— Задержать! — вставил войсковой старшина. — Задержать! Передайте, любезный.

— Ишшо, стало быть, задержать велено как следать.

И пошло из уст в уста по подводам — вперед, в голову колонны: «Сани… Тройная упряжка» и назад, в конец обоза: «Учинить допрос… Задержать…»

Казаки, замыкавшие обоз, ждали стремительно приближающиеся сани. Тройка неслась не сбавляя ход. Они подняли винтовки, требуя, чтобы Зарубов остановился. «Тпру-у-у!» — натянул вожжи Артамон; кони с трудом сдержали кошеву, и она чуть не сшибла телегу, доверху загруженную мешками. Казаки обложили Зарубова матерщиной.

— Как выражаетесь?! — напустился на них Пьянников. — Не видите, што офицер перед вами?

— Мы на ездового-растяпу, ваше благородие. Куда глядит, ненароком кувырнул бы вас. И подводу с зерном перекинул бы.

Макар поднялся из кошевы:

— Почему останавливаете?

— Велено задержать, узнать, хто такие.

— Мы с мандатом его высокопревосходительства атамана Семенова, — достал Макар бумагу.

— Дозвольте, — нагнулся из седла один из верховых.

Пьянников усмехнулся:

— Неужто грамоте обучен?

— Два класса с отличием прошел, — с похвалой о сослуживце сказал второй верховой, — шибко грамотный.

Казак прочитал бумагу.

— Значит, господин в дохе и есть чиновник почтового дела Холодулин?

— Сомневаешься? — Макар недобро смерил белогвардейца. — Не похож?

— Похож. Почему не похож.

— То-то же, — смягчился голос Пьянникова. — Как фамилия?

— Аникин, казак Долгинской станицы.

— Скажи мне, Аникин, вы сопровождаете купеческий обоз, что ночевал нынче в Махтоле?

— Так точно, тот самый.

— И войсковой старшина Редкозубов едет с этим обозом?

Верховые переглянулись, почти одновременно ответили:

— Не могем знать.

— Понимаю, про начальство не велено говорить. Ну а про женщин двоих, одна с дитем, разве тоже не велено тебе, Аникин, сказать?

Аникин удивился:

— Вы и про женщин осведомлены?

Второй верховой не удержался:

— Про женщин знаем, ваше благородие. Они оказались краснюхами.

Пьянников осек его:

— Тебя не спрашивают. Што они красные, мне известно. — И опять к Аникину: — Так в обозе эти женщины или где?

— Никак нет, в обоз они не попали. Одну прямо в Махтоле арестовал приказный Булыгин и погнал в Таежную, а другая, котора с дитем, с ночи сбегла из села…

Казака окликнул возница последней в колонне подводы:

— Ишшо ответ пришел на ваш доклад, указано прощупать санную тройку.

И тут Андрей Глинов дернул Пьянникова за рукав шинели: «Взгляни!» — и указал в сторону, с которой к обозу скакал верхоконный. Белогвардеец Аникин тоже заметил всадника:

— Как будто бы прапорщик Мунгалов. Из Махтолы напрямки через Дунькину сопку…

Да, это — Мунгалов. Он был от обоза уже на расстоянии ружейного выстрела и во всю глотку орал казакам:

— Хватайте их! Они красные, большевики… Офицер — главарь партизан, бей его!..

Семеновцы ничего не понимали.

— Ваше благородие, разве вы красные… — не верил Аникин.

Второй белогвардеец, приложив ко рту руки рупором, прокричал прапорщику:

— У них бумага от атамана.

Пьянников не стал дожидаться, когда семеновцы разберутся, что к чему, выхватил револьвер. Аникину не удалось вскинуть винтовку, а его напарник увернулся.

— Андрюха, за пулемет! Прапорщика не упусти.

Глинов сбросил с себя овчину почтового служителя, дал из «максима» по Мунгалову короткое «та-та-та». Высоко взял. Чуть опустил ствол, дал вторую очередь — она срезала прапорщика.

Лошадь понесла Аникина по-над колонной, он плетью свисал с седла вниз головой и чертил рукой придорожный снег. Второй казак во весь опор рванул в сопки, на ходу стреляя в воздух.

Обозная цепочка сломалась, телеги, тарантасы без разбору сворачивали с дороги, мешали друг другу, сталкивались, опрокидывались.

Макар скомандовал Зарубову:

— Вперед!

Тройка покатила бездорожьем, вдоль расстроенной колонны.

— Войсковой старшина где? Где Редкозубов? — гремел голос Пьянникова.

Старик махнул кнутовищем в голову колонны:

— Вона поглянь, как бродь улепетывает.

Пьянников разглядел петлявшего между подвод Редкозубова, но скомандовать Артамону Зарубову «Давай за ним» не успел. Впереди появилась пролетка с вахмистром, с нее застрочил пулемет.

— Андрюха! — вырвалось у Макара.

Заржали лошади. Одна рухнула сразу, вторая, коренная, упала на передние ноги, пристяжная рванулась в сторону: кошева встала на левый полоз, выбросив в снег партизан.

Пьянников и Зарубов поднялись невредимыми, а Глинов не встал.

— Андрей!.. Ты што?! Живой ты? — тряс его Макар.

— Не трогай его, — услышал Пьянников густой бас Чернозерова.

Старик наклонился над Глиновым, послушал сердце, произнес:

— Живой, однако, но ранетый.

Макар позвал Зарубова:

— Артамон.

Но Зарубов не расслышал его, так как палил из карабина по пролетке. Он видел, что она подобрала Редкозубова и была уже вне досягаемости, однако продолжал посылать вдогон пули, пока в магазине не кончились патроны.

Глинов был без сознания. Макар волновался: неужто умрет? Чернозеров ободрял:

— Выживет, не горюй, паря, зараз полекарим ево.

Он достал из-за пазухи небольшой глиняный кувшин с узким горлом, приподнял голову Андрея, влил в рот мутной жидкости.

— Што за снадобье? — с недоверием спросил Пьянников.

— Знамо сами, — пробасил старик. — Добрый, однако, напиток. Я ить им отходил командира вашего. И этому подмогеть. — Он осторожно опустил голову Глинова. — Пущай покудова до нутра доходит…

Сообща поставили на полозья сани. Зарубов подобрал двух добрых рысаков из обоза, впряг вместо убитых. Осторожно перенесли Глинова в кошеву. Он застонал, пришел в себя.

— Андрюха, — обрадовался Макар, — живой! Все хорошо обойдется. Потерпи до Махтолы.

Зарубов суетился:

— Едем, робя, скорейше надо, извиняюсь.

Старик Чернозеров попросил Пьянникова:

— Нас тут, паря, не оставляй, однако. Куда мы с Терехой Банщиковым?.. И опять же, добро пропадет на подводах. Вы, значитца, свой ум держите, а я свое скажу: вашим оно, добро-то купеческое, сгодится. Вона сколь баулов со шкурами. И у Терехи мясца коровьего да свиного полна телега.

16

Группа Тулагина к назначенному часу у Махтолы не появилась.

После боя с семеновцами в березняке Ухватеев, выполняя приказ Тулагина, собрал партизан в сосновом колке, провел их окольными от бойких троп путями к зарубовской сторожке. Где верхом, где спешившись продирались конники сквозь густые таежные чащи, преодолевая целые участки сплошного лесовала. Продвижение затруднялось тем, что у каждого бойца помимо своей лошади в поводе было по две-три белогвардейских.

К сторожке приблизились к закату солнца. Всех морил голод.

— Кобылица тут оказалась подстреленной. Куда с ней, хромой?.. Забить бы ее, — предложил Катанаев Ухватееву.

— Правильно, забить, — поддержали бойцы. — Поедим вдоволь — сил прибавится.

Кобылу разделали быстро, мясо варилось недолго. Было оно жестковато, но люди ели с аппетитом.

Плотно подкрепившись, тулагинцы взбодрились. Но всех волновала судьба командира: где он, что с ним? Несколько бойцов попеременно выезжали на ургуйскую дорогу и возвращались ни с чем.

В последний раз на его поиски Ухватеев решил отправиться почти всей группой. Несмотря на сгустившуюся темноту, прочесали десятки верст в округе, не оставили без внимания ни одной стежки.

Тулагина нашли на одной из заснеженных просек: он еле передвигался.

— Товарищ командир!.. Тимофей Егорович!.. — не находил слов от радости Ухватеев. — Жив! Слава богу!

В сторожке прозябшего, изголодавшегося, смертельно усталого Тулагина накормили кониной, отпоили горячим чаем. Он рассказал о гибели Пляскина и Козлитина, о последнем поединке с Кормиловым. О том, как отвлекал на себя группу беляков, — всего несколько слов: покрутил, мол, немного лесом, чуть в Ургуй не заскочил… Потом пала лошадь — от бешеной скачки сгорела. Жалко, верным другом была она Тимофею. Пришлось пешком идти от самого Ургуя…

Обессиленный, Тулагин нуждался в отдыхе. Бойцы уложили его в мягкую постель: кто-то притащил ворох жухлой травы, кто-то расстелил на нем тулуп, а в качестве одеяла послужил полушубок Ухватеева.

Сон Тимофея был глубоким, но коротким. Спустя час он уже встал на ноги. И сразу людей торопить: в Махтоле ведь их ждут.

…К полуночи группа подошла к селу. У излучины Онона — никаких признаков партизанского лагеря. И Махтола спала. «Неужели не прошел Субботов? — резанула Тимофея беспокойная мысль. — Неужели напрасным был рейд?..»

Ухватеев с двумя бойцами отправился на разведку. Не успел выехать из леса, как впереди раздалось требовательно:

— Хто едет?

— Степанша!.. — вскричал Ухватеев, узнав голос Хмарина. — Это же я, Ухватеев. И Тимофей Егорыч тут…

Хмарин и с ним несколько партизан бежали от зарода навстречу тулагинской группе. Конники соскакивали с лошадей, здоровались с товарищами, забрасывали друг друга вопросами.

Степан Хмарин хотел было по всей форме доложить Тулагину, что отряд Субботова прибыл вовремя, но из этого ничего не получилось: Тимофей крепко стиснул бойца в объятиях. Степан сбивчиво, стараясь и то, и это не забыть, сообщал:

— Дошли все как есть… Субботов, значит, не дождавшись вас в уговоренный срок, занял село. Ну, конешно, была какая-никакая перестрелка… Да, мы с ребятами чуток пораньше тут объявились. Дозор держали… Опять же жену твою, командир, от бандитов вызволили…

— Любушка здесь?! И сын с ней?.. — дрогнул голос Тимофея.

— Тут они, в селе. Скоро, значит, увидишь их.

Тулагин снова стал тискать бойца в объятиях:

— Век, Степан, теперь я в долгу у тебя за спасение жены и сына.

— Да што там… Доведись до тебя, ты бы не спас разве?..

— А Настя-сестрица? Как она?

— Убили ее беляки.

Тимофей разволновался.

— Убили?! Не успели мы к тебе, Настюшка… — Душевное волнение сменилось негодованием: — Сволочи! Бандиты!.. За все им отплатим. Их кровью отплатим. — Постепенно он овладел собой. — Ты говори, говори, Степан. Наши как? Субботов?..

— Наши все невредимы. И Субботов ничего. Как в село вошли, он дал приказ: у тех, которы богаты да с Семеновым якшались, одежду теплую, всякую провизию для партизан, фураж для коней реквизировать. Ну и оружие, патроны, понятно, из запасов и остатков белогвардейского гарнизона. Потом все, как ты и плановал, через мост проследовали, в тайгу… Вы малость их не захватили. А мы, значит, вас дожидать тут осталися.

В Махтолу тулагинская группа въезжала шумно. У крайней избы Хмарин задержал Тимофея:

— Тут Макар Пьянников, Артамон Зарубов, Андрюха Глинов, бедняга, с ранением… Семеновцы его подстрелили, когда они на санях за офицером гонялись и купчишек щекотали…

У ограды стояла знакомая Тимофею почтовая тройка. Привязанные к стояку изгороди лошади уткнули морды в сено, скиданное под забором. Возле них толокся какой-то мужчина.

К подъехавшим всадникам со двора спешили двое. В ночной полутьме лица плохо различимы, но Тимофей безошибочно распознал Пьянникова с Зарубовым. Они буквально стащили Тулагина с седла, радостно приветствовали.

И тут же рассказы о приключениях, происшедших за сутки.

— Понимаешь, Егорыч, — сокрушался Макар Пьянников, — в Махтолу прикатили — все хорошо: бумага атамана Семенова не подвела, а вот Редкозубова не захватили, он в Чулум тягу дал. Мы за ним вследки. Догнать-то догнали, а взять не взяли. У них тоже пулемет, здорово они из него поливали нас. Андрея в трех местах изрешетили. Нет, не убили, он живучий, не переживай… Зато купцам мы страху натворили. Шукшеев, что заяц, драпанул в сопки. Сам — во какой толстый! — а на прыть, поди ж ты, шустрый. Шубу, шапку побросал, раздетым в лес улизнул… Да, жена твоя тут, в селе, оказалась…

Толкавшийся у лошадей мужчина подошел к Тулагину.

— Мне, паря, взглянуть бы, однако, на ево, — перебил он Пьянникова густым басом.

Лицо говорившего приблизилось, Тимофей воскликнул:

— Проводник?! Илья Иванович!..

По басистому голосу и по кудлатой с чернью бороде старика Тулагин сразу узнал в нем своего серебровского спасителя — Чернозерова.

Старик освободил от рукавицы руку, хотел подать ее Тимофею, но тот вместо рукопожатия притянул его к себе, расцеловал.

— Откуда вы взялись, Илья Иванович?

Чернозеров сначала молча разглядел Тимофея, затем забасил:

— Вона каким стал. Шибко бравый. — Он повернулся к Пьянникову. — Вить совсем помирал. Значитца, выдюжил. Дык молодой, в силах… — Опять взглянул на Тимофея. — Откуда, спрашивать, я взялся тута? Купцов велено было возить. Куда тут подевашься? Я и возил. До самого, однако, завода и назад. А за Махтолой ваши партизаны, значитца, купцов тово…

Тулагин был бесконечно рад встрече с товарищами, стариком Чернозеровым, и все-таки ему не терпелось поскорее увидеть Любушку с сыном. Он уже несколько раз порывался спросить у Хмарина или Пьянникова: «А жена моя где сейчас?» — но сдерживался. В конце концов не выдержал:

— А жена моя где?

— Уж прости нас, Егорыч, заговорили совсем, — понял свою оплошность Макар Пьянников. — Тут она. Пойдем в избу. Зараз свидитесь.

Тимофей входил в избу будто на пружинах. С порога лихорадочно окинул прихожку. В тусклом свете еле мерцавшей лампы он, словно в дыму, увидел Любушку. Она стояла посреди комнаты с Тимкой на руках не в силах сдвинуться с места. Тимофей тоже замер. Любушкин голос — тихий, страдальческий — дошел до него не сразу:

— Как долго мы тебя дожидались…

* * *
Махтола осталась за горным перевалом. Группа Тулагина соединилась с субботовской на рассвете.

На широкой лесной опушке бойцы разбивались по взводам, безлошадные получали коней у Ухватеева. Сотня принимала вид боевого, организованного отряда.

ОБ АВТОРЕ

Николай Тимофеевич Великанов по образованию юрист (закончил Ростовский государственный университет), а по практике работы военный журналист, писатель. Он прошел непростой путь от рядового солдата до главного редактора центральных военных изданий, ныне возглавляет еженедельник «Сын Отечества».

Н. Т. Великанов родился в 1934 году на Дону в казачьей станице Семикаракорской в семье крестьянина. По окончании средней школы работал геодезистом, сельским учителем, затем — служба в армии. Многие годы были отданы таежным гарнизонам Дальнего Востока и Забайкалья.

И видимо, не случайно история и люди этих суровых краев заняли в его творчестве доминирующее положение. Им написано немало очерков и рассказов о прошлом и настоящем Приморья, Якутии, Даурии. В разные годы, в разных издательствах вышли в свет его книги: «Трудные километры», «Забайкальский», «Красный сотник» и другие.

В настоящее время он работает над трилогией («Схватка в западне», «Подмена», «С именным поручением») о необычной судьбе Тимофея Тулагина, вначале красного командира, потом эмиссара атамана Семенова. Сегодня вниманию читателей «Библиотечки» предлагается первая повесть из этой трилогии. В ней рассказывается о мятежном 18-м годе в Забайкалье и драматических приключениях Тулагина.

Володарский Э. Михалков Н. Свой среди чужих, чужой среди своих

Действие повести происходит в годы гражданской войны в Сибири. В одном из сибирских городов губернский комитет направляет в Москву золото и драгоценности. Враг, пробравшийся в губком под видом рабочего, сообщает об этом белогвардейскому подполью. Ценности попадают в руки белогвардейцев. Чекисты разоблачают врага и ликвидируют орудовавшую в тех местах банду.

Повесть написана на основе сценария известного кинофильма.



Волшанский губком заседал в гулком, громадном зале старинного особняка. Низко висевшие над столом керосиновые лампы с трудом боролись с темнотой.

У секретаря губкома Василия Антоновича Сарычева — усталое и бледное, с припухлыми от бессонницы веками лицо нездорового человека. Худ и бледен был и сидящий рядом с ним представитель из Москвы. Серый френч, в который он был затянут, оттенял по-юношески мягкие черты его лица.

— Размеры бедствий огромные, — говорил юноша. Голос его дрожал от волнения. — Свирепствует тиф. Голодом охвачены пять больших губерний. Голодающие взывают о помощи ко всей революционной России. Вот они...

Юноша достал из кармана френча пачку фотографий, подал ее Николаю Кунгурову, заместителю председателя губчека, бритоголовому сорокалетнему человеку в гимнастерке. Тот протянул руку за фотографиями, другая его рука, левая, согнутая в локте, висела поперек груди на черной перевязи.

— Только что созданная буржуазными странами Лига Наций отказала в помощи голодающим Поволжья. Надеяться, товарищи, не на кого, лишь на самих себя, на вашу пролетарскую солидарность, — волнуясь, продолжал юноша.

— Собранный хлеб мы уже отправили, — заметил Кунгуров.

— Этого мало, — отозвался юноша. — Голодают миллионы. Не помогать, а продавать нам хлеб за границей согласны. Канада и Америка. Сами понимаете, за золото. В стране разруха, не мне говорить вам об этом, товарищи. И тем не менее нужно золото, чтобы покупать хлеб. Люди просят о помощи. — Он окинул взглядом сидящих напротив Степана Липягина — председателя губчека, пожилого, мрачноватого вида мужчину с рябым лицом и большими, натруженными руками, чекиста Егора Шилова, носатого, с резким упрямым подбородком. Вытертая на локтях до белизны кожаная куртка была наброшена на плечи. Хмурясь, разглядывал он фотографии.

Сарычев вдруг судорожно закашлялся, поправил шарф, обмотанный вокруг шеи, и, протирая платком очки, сказал:

— Чека уже неделю назад приступила к конфискации золота и ценностей у буржуазии.

Из рук в руки фотографии продолжали свой скорбный путь вокруг стола. И то, что видели на них члены губкома, вызывало у них даже не тревогу, а безотчетный страх. Им, прошедшим тяжкие дороги гражданской войны, такого видеть не приходилось. Оборванные, изможденные женщины и старики с почерневшими от горя и голода лицами, темные, могильные провалы глаз. Тонконогие детишки со вздувшимися животами. Брошенные деревни, запустение... И трупы. Трупы людей на дорогах, деревенских улицах, на пристанях. Бесконечные очереди еле живых людей. Сколько же потребуется золота, чтобы вызволить из беды всех обездоленных? Страшно подумать. Но золото нужно доставать. Во что бы то ни стало...

Прошла неделя, и они вновь собрались в этом же старинном зале. Нежаркое, подслеповатое солнце светило в длинные, узкие окна. Теперь в углу зала была видна статуя средневекового рыцаря в железных доспехах. На шлем кто-то набросил матросскую бескозырку. Степан Липягин и Николай Кунгуров укладывали в просторный, из прочного брезента, баул драгоценности: спутанные связки жемчужных нитей, ожерелья и колье, броши и перстни, золотые монеты.

Егор Шилов вертел в руке, разглядывая, золотую десятку, хмыкнул.

— Чудно, в тридцать шесть лет первый раз золотую монету в руках держу. Лови! — И он кинул золотой Липягину.

— Пятьсот тысяч золотом, — проговорил Николай Кунгуров, опуская в баул золотые монеты, и спросил: — Итого?

— Итого, учитывая примерную стоимость драгоценных камней, на пятьсот семьдесят тысяч царских рублей... — ответил Сарычев, помечая карандашом в реестре. — Неплохо...

— Собрали, что могли! — устало проговорил пожилой рабочий Никодимов, грузный, располневший человек с пышными седыми усами. — Вытряхнули буржуев дочиста! По всей губернии!.. — Он неожиданно громко засмеялся, показывая редкие прокуренные зубы.

— Ну, ладно, пошел я. — Шилов поднялся. — У меня нынче с одним спекулянтом разговор сложный предстоит. До свиданьица! — Он дружески хлопнул Липягина по плечу, направился к широким двустворчатым дверям с массивными бронзовыми ручками в виде львиных голов. У дверей обернулся: — Степан! Буду нужен — я в тюрьме!

И вышел, без стука притворив за собой дверь.

Липягин тем временем закрыл баул, щелкнув замком, два раза повернул ключ. Зачерпнув щепкой из банки расплавленный сургуч, облил замок. Делал он все это неторопливо и аккуратно. Приложил к сургучу печать.

За столом переговаривались:

— Такое дело своротили, а?

— Н-да... полдела, а может, и четверть.

— Это почему?

— Потому. Золото еще довезти до Москвы надо. Есаул Брылов под самым городом шурует. Двести пятьдесят сабель.

— Может, и побольше...

— И другой шантрапы хватает.

Василий Антонович Сарычев сидел во главе стола, смотрел на товарищей, слушал разговоры. Закашлявшись, он с трудом отдышался, сказал, глянув сердито на Липягина:

— Кончай же, Степан, табак смолить, ей-богу! Сколько раз тебя просить?

Липягин поспешно разогнал рукой клуб дыма, погасил в пепельнице самокрутку, сунул ее в карман.

— Сколько нужно охраны, как думаешь? — спросил Сарычев и посмотрел на Забелина, молодого бородатого человека с орденом Красного Знамени на гимнастерке.

— Человек пятьдесят могу выделить, — отозвался Забелин.

— У Брылова — двести пятьдесят! — возмущенно воскликнул Никодимов. — Шутишь, что ли?!

— Больше не могу. Каждый человек на счету, — спокойно ответил Забелин.

— Чека людей добавит, — подал голос военный с густыми, сросшимися на переносице темными бровями. — Липягин, давай людей!

— Толку-то? Если есаул про золото узнает, он все банды соберет. Разгромят эшелон — и все дела, — возразил Никодимов.

Сарычев нервно барабанил пальцами по столу, взгляд его усталых, увеличенных стеклами очков глаз перебегал с одного лица на другое.

— Вот видите? — проговорил он. — Получается, что главное дело впереди.

Разговоры за столом смолкли.

— Посылать золото под усиленной охраной — смысла никакого. Согласны? — Сарычев пристально посмотрел на товарищей.

— И что ты предлагаешь? — прозвучал в напряженной тишине голос Кунгурова.

— Сколько мы можем выделить охраны? — в свою очередь спросил Сарычев. — Ну, пятьдесят человек. А какой смысл?

— Броневой вагон, — неуверенно предложил военный. Его широкие брови приподнялись, неожиданно открыв светлые голубые глаза. — С пулеметами... броневой вагон.

— От Волшанска только до Кедровки перегон — триста верст, сплошь тайга. Пути подорвут — и труба нашему вагону. — Сарычев махнул рукой и снова тяжело закашлялся. Отдышавшись, он встал, прошелся от стола к окну, остановился напротив тяжелой золоченой рамы, криво висевшей на стене. Да, портрет вынули, а про раму забыли.

— Три или четыре человека должны сопровождать золото, — повернувшись к столу, сказал наконец Сарычев. — Лучше четыре. Двое снят, двое охраняют. И в полной тайне. Чтоб никто не знал, кроме нас и сопровождающих, об этом бауле. Согласны? — И опять посмотрел на товарищей.

За столом снова воцарилось молчание. Никто не решался первым одобрить предложение секретаря.

Каждый понимал, что лучше бы как-нибудь по-другому, понадежнее. Но как? Где взять людей? Не было сейчас сил, чтобы ликвидировать банду Брылова, который до того обнаглел, что стал появляться чуть ли не в самом городе. А тут золото! Собранное с таким трудом.

— В общем, по-моему, годится, — после паузы проговорил Степан Липягин.

— Уж больно риск велик, — осторожно заметил Кунгуров, постукивая белым, из слоновой кости, резным мундштуком по столу.

— Ну, милый мой, сейчас во двор вечером выглянуть и то рискованно — так и жди пулю в лоб, — усмехнулся Никодимов.

— Вчера представитель из Москвы сказал, что поступили сигналы, будто в наших краях обосновался какой-то террористический подпольный центр белых, — снова заговорил Сарычев. — А где они окопались — черт разберет! Твоя, между прочим, забота! — Он сердито посмотрел на председателя губчека Липягина.

— Бей, не жалей! — Липягин похлопал себя по шее. — Во всем я виноват!

— Давайте сначала с золотом разберемся, — сказал Кунгуров.

Сарычев достал из внутреннего кармана пиджака вчетверо сложенный листок, протянул Липягину:

— Я тут прикинул кой-какие кандидатуры. Поглядите.

Липягин пытливо всмотрелся в колонку из четырех фамилий, передал листок Никодимову. Тот прочитал, подумал, передал бумагу Забелину.

— Ну что, люди, по-моему, надежные, — после паузы проговорил Забелин.

— И с опытом, — подхватил Сарычев. — В случае чего не растеряются. Вон пошли Никодимова, так он с пяти метров в слона промажет... — Секретарь губкома засмеялся.

Члены губкома заулыбались, глядя на седоусого пожилого человека.

На простоватом лице Никодимова появилась хитрая улыбка.

— Нет, Василий Антонович! — ничуть не обидевшись, возразил он. — Я хоть и левша, но ежели надо, в игольное ушко врежу.

Все засмеялись и тут же смолкли. Раздался резкий и решительный голос Николая Кунгурова:

— Я категорически против кандидатуры Шилова!

— Почему? — быстро спросил Сарычев.

— Грунько, Дмитриев и Лемех не вызывают у меня никаких сомнений, а Шилов... Вам известно, что весной этого года при ликвидации банды штабс-капитана Соловейко был убит родной брат Шилова, Федор? — Кунгуров помолчал. — Он командовал в банде Соловейко сотней забайкальских казаков. — Кунгуров с силой стукнул мундштуком по столу.

— Фью-ить! — присвистнул Никодимов. — Я не знал...

— После ликвидации банды Липягин и я вызывали Шилова, беседовали с ним. И оказалось, что о том, где находится его брат, он знал давно. Знал и скрывал от партии и товарищей. — Кунгуров еще раз перечитал фамилии, передал листок соседу. — Так вот, — закончил он, — учитывая сложную обстановку и огромную ответственность задания, я возражаю против кандидатуры Шилова.

Снова наступило молчание, потом Забелин неуверенно возразил:

— Подождите, товарищи, при чем тут Шилов? Он сам по себе, а его брат сам по себе.

— Что значит «сам по себе»?! — повысил голос Никодимов. — Почему скрывал? Брат в банде, а он, понимаешь, скрывал! Это как называется?

— Хорошенькое дело — «сам по себе»! — поддержал рабочего Кунгуров. — Эдак любую классовую близорукость оправдать можно.

— Да при чем тут классовая близорукость? — поморщился Забелин. — Мало ли отцов и братьев оказались по разные стороны баррикад.

— Вообще-то, мужик он расторопный, — со вздохом проговорил Липягин. — Проверен не раз, в переделках разных бывал.

Липягин посмотрел на сидящих за столом членов губкома и еще больше помрачнел, злясь на самого себя. Нет, не так сказал. Надо было бы рассказать товарищам о том, как они с Егором Шиловым больше двух лет плечо к плечу дрались в одном эскадроне, как под Саранском Шилов тащил его на себе, раненного, истекающего кровью, вынес из самого пекла боя... Надо было бы и о том сказать, что под Уфой, когда был убит их любимый комэска Федор Жгун, Шилов повел эскадрон в атаку. Эх, многое можно было бы порассказать... А у него, у Липягина, и слова-то настоящего не нашлось: «мужик расторопный»... «И что Сарычев молчит?» — с тоской подумал Липягин.

— Кабы другой кто сказал, внимания не обратил бы. А от председателя губчека такие речи слушать даже странно! — Никодимов рассердился, его. седые усы встопорщились.

— О том, что брат Шилова воевал у Семенова, а потом оказался в банде Соловейко, я знал давно! — Секретарь губкома Сарычев прихлопнул ладонью по столу. — И потом мы с Шиловым не первый день знакомы! Слава богу, еще против Колчака партизанили. Решительный мужик, не теряется в любой обстановке... Преданный делу революции. До конца... — Сарычев снял очки, стал протирать их кончиком шарфа.

«Сказал все-таки. Ну, спасибо, Василий!» — И Липягин благодарно взглянул на секретаря.

Вновь молчание воцарилось за столом. Липягин решительно сказал:

— Тогда давайте голосовать!

— За всех сразу или по отдельности?

— За всех сразу! — ответили одновременно несколько человек. — Чего волынку тянуть?

— Кто «за»? — спросил Липягин.

Все, кроме Николая Кунгурова и Никодимова, подняли руки.

— Против?

Уверенно взметнулись вверх две руки. Все молча посмотрели на Кунгурова и Никодимова.

— Так, товарищи, кандидатуры приняты, — сказал Сарычев. — Теперь второе. Медлить с отправкой золота нельзя. Сегодня пятнадцатое. Послезавтра, семнадцатого, в шесть тридцать вечера пойдет поезд на Москву. Через Челябинск, Пермь. Вот этим поездом и предлагаю отправить товарищей.

— Слушай, Василий Антонович, а не маловато — четыре человека, а? Может, прибавим человек пять? Переоденем под мешочников, под мужиков... Все спокойней будет, — проговорил Липягин.

Сарычев выслушал, вздохнул:

— Эх, Степан, у тебя в одно ухо влетает, в другое вылетает... Ведь решили уже! Зачем говорить впустую... Товарищи, вы свободны. — Сарычев подвигал бумаги на столе. — Кунгурова и Липягина прошу остаться.

Люди поднимались, гремя стульями, торопливо закуривали и, переговариваясь, шли к массивным дверям с бронзовыми ручками.

Сарычев, Липягин и Кунгуров остались одни. Липягин отошел к высокому, узкому окну, отворил его и закурил самокрутку, пуская дым на улицу.

— Давай сюда ребят, — негромко сказал Сарычев, надевая очки.

Кунгуров прошел к дверям, отворил их и громко позвал:

— Глухов!

Появился красноармеец в длиннополой шинели, с винтовкой.

— Грунько, Шилова, Дмитриева и Лемеха вызови сюда.

Красноармеец козырнул и вышел, притворив, дверь.

Липягин стоял у окна, молча курил.

— Значит, послезавтра, — задумчиво произнес Кунгуров.


Грунько, невысокий, крепкий мужчина в линялой гимнастерке и вытертых кожаных галифе, не мигая, смотрел прямо перед собой.

— Повезете золото, собранное по всей губернии, — сказал Кунгуров. — Поедете вчетвером семнадцатого, в шесть тридцать.

— С кем? — спросил Грунько.

— Семнадцатого встретимся на вокзале, там узнаете. У вас почти два дня в запасе, можете отдохнуть. И еще: постарайтесь никуда не отлучаться из дому.

То же было сказано Дмитриеву и Лемеху. И лишь с Шиловым произошел несколько иной разговор.

— Задание трудное и ответственное... — пристально Глядя в его напряженные глаза, говорил Кунгуров. — Не скрою, при обсуждении кандидатур я голосовал против тебя, товарищ Шилов.

— Брата вспомнили? — Шилов чуть усмехнулся.

— Разное вспоминали, — уклонился от ответа Кунгуров. — Но вот товарищи и... секретарь губкома Сарычев решили оказать тебе доверие. Так что сам понимаешь...

— Понимаю, — отозвался Шилов.

— Ну и хорошо! — Кунгуров откинулся на спинку стула, еще раз бросил на Шилова внимательный взгляд.

Сарычев и Липягин молчали.

— С кем поеду? — после паузы спросил Шилов.

— На вокзале узнаешь, — сказал Сарычев. Он встал, прошелся по комнате. — Ежели из Москвы протелеграфируете, что все в порядке, мы ваши портретики вот в эту рамочку поместим! — Секретарь губкома улыбнулся, сказал весело Липягину: — Э-эх, была не была! Дай закурить!


Дом стоял в глубине темного, мощенного булыжником двора. Дом был старый, из потемневших от времени бревен. В длинный, тускло освещенный коридор выходили двери, на которых висели замки: люди, кинув свое жилье, уехали в поисках лучшей жизни.

В доме теперь жили только двое: любопытная и скандальная бабенка Анфиса и Шилов. Комната его была в глубине коридора. Шилов лежал на железной кровати, поверх серого солдатского одеяла, смотрел на облупившийся потолок и курил. Кроме кровати в комнате стояли платяной шкаф, стол, стул и маленькая этажерка с книгами. На столе лежала стопка бумаг, матово поблескивали части разобранного пистолета системы «Смита и Вессона»: Шилов любил разбирать и смазывать свое оружие.

За дверью поскрипывала половицами Анфиса. Ее мучило любопытство: хотелось узнать, отчего это сосед Егор, чекист, сидит дома. Но спрашивать боялась и, томясь, бродила по коридору. Наконец не выдержав борьбы со своим любопытством, она распахнула дверь.

— Егор, — сказала она, тараща глаза и пытаясь изобразить на лице удивление и даже испуг, — Егор, чегой-то я сегодня на улице слышала, тебя, говорят, из чека выгнали?

Шилов повернул к Анфисе голову, ничего не сказал, только улыбнулся. Анфиса секунду помедлила, а потом опять спросила:

— Егор, правду говорят, а?

— Ничего ты, Анфиса, не слышала, — спокойно ответил Шилов. — Любопытно тебе очень, что я дома сижу, вот и несешь ерунду. Верно? — И Шилов снова улыбнулся.

— Вот черт проклятый! — Баба в сердцах хлопнула себя по бокам. — Все угадает! Неинтересно с тобой, Егор, в одной квартире жить.

Шилов засмеялся негромко. Анфиса хлопнула дверью, но тут же, приоткрыв снова, спросила:

— И вправду, чего дома-то торчишь? Случилось что?

Шилов не ответил.

— На базаре бабы баяли, столько золота со всей губернии собрали, будто в чека все подвалы битком набиты.

Шилов не ответил.

— Эх, ты-и... — Анфиса укоризненно покачала головой. — Я-то думала, с чекистом в одной квартире жить буду, столько новенького, интересненького понаслушаюсь. А ты... — И ее растрепанная голова исчезла за дверью.

Шилов полежал еще немного, потом сел к столу и медленно начал собирать пистолет.


Была глубокая ночь, Шилов спокойно спал, завернувшись в одеяло. Он не слышал, как к его дому подъехал автомобиль, не видел, как из него вышел человек. Вздрогнул, когда в окно громко постучали.

Задребезжало стекло. Приученный работой, Шилов спешить не стал. Он взвел курок, осторожно подошел к окну, прижавшись спиной к стене.

— Кто? — негромки спросил он.

— Егор Макарыч, я от Липягина! Пакет! Срочно!

Шилов открыл окно. На улице было совсем черно, и лицо приехавшего человека смутно белело.

— Иди к крыльцу, я открою, — сказал Шилов.

— Не надо. Вот возьмите, времени нет, — ответил человек.

Шилов взял протянутый ему из темноты пакет.

— Мы ждем вас в машине. Скорей, Егор Макарыч! — проговорил посыльный, и Шилов услышал удалявшиеся быстрые шаги. Смутно доносился сквозь открытое окно стук мотора.

Шилов рванул сургуч на пакете, развернул бумагу. Прочел.

«Егор! Срочно! Отправка назначена на сегодня. Десять минут на сборы! Подробности на вокзале. Липягин».

Шилов еще дочитывал бумагу, а рука его уже потянулась к гимнастерке. Застегнув кожанку, он схватил ремень с пистолетной кобурой и выбежал из комнаты.

У ворот стоял большой открытый лимузин. Мотор работал. Шилов вскочил в машину, поздоровался негромко.

— Здравствуйте, товарищи, — и по очереди пожал притянутые руки.

В плотной угольной темноте лиц не было видно. Только сидевшего напротив Шилов смог разглядеть: длинное, узкое лицо, коротко остриженные, ежиком, волосы и светлые, навыкате, глаза.

Мотор заработал громче, и машина покатилась, переваливаясь, по узкой, горбатой улочке.


Той же ночью на станции Кедровка в маленьком полутемном строении зазвонил телефон.

Дремавший у телеграфного аппарата начальник станции Ванюкин испуганно вздрогнул и торопливо снял трубку. Это был сутулый, остроплечий человек в плохо сидевшей на нем форме железнодорожника. Тонкие губы, жиденькие усы, чахлая бороденка и туго обтянутые темной кожей скулы, глубоко посаженные маленькие глаза — все это делало лицо начальника станции непривлекательным. На вид трудно было сказать, сколько ему лет, однако выглядел он наверняка старше, чем ему было на самом деле.

— Подождите минутку, — сказал Ванюкин, постоял с трубкой молча и снова приложил ее к уху. — Слушаю.

Он молча кивал, внимательно слушая, потом, сказав «До свидания», повесил трубку.

— Ну что? — раздался голос из глубокого кресла, стоявшего у канцелярского стола.

— Выехали, — ответил Ванюкин.

Он подошел ближе к креслу, подцепил рукой стул и сел на него верхом, облокотившись о спинку локтями.

— Выехали, — повторил он.

В кресле, вытянув ноги, сидел небольшого роста, плотный человек в кожанке, перетянутой ремнями. На коленях у него лежала фуражка со звездочкой. Человек в кресле громко зевнул и потянулся, хрустнув суставами, заскрипев новой кожанкой и ремнями.

— Вот и хорошо, — сказал он, потом вынул из кармана сверток, подал Ванюкину: — Здесь все. Держи до приказа.

Ванюкин кивнул, взвесил на руке сверток.

— А шприц? — спросил он.

— Я сказал: здесь все! — недовольно повторил человек.

Ванюкин спрятал сверток в ящик канцелярского стола, повернул ключ.

— Не понимаю, зачем все это? — пробормотал Ванюкин. — После операции он мог бы уходить.

— Он никуда не может уйти без распоряжения центра, — ответил человек. — И вообще, голубчик Ванюкин, советую не утруждать свой чахлый мозг подобными мыслями, не по вашему департаменту. — Он подкинул в воздух фуражку. Дважды перевернувшись, она шлепнулась ему на голову, чуть набекрень. Человек в кожанке усмехнулся, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.


Раннее утро. Солнце хотя и встало, но в квартиру, где жил Шилов, лучи заглядывали только к полудню. Оттого в этот ранний час здесь было довольно темно. Анфиса занималась на кухне хозяйством, достала из-под стола плетеную корзинку с луком, высыпала на стол несколько луковиц и, очистив, принялась резать тонкими круглыми дольками. Делая все ловко, уверенно, она разговаривала с Шиловым. Правда, разговором это назвать было трудно, потому что тараторила одна Анфиса, надеясь, что Шилов слышит ее через приоткрытую дверь. Шилов из комнаты не отзывался.

— Егор, ну, скажи, — громко говорила Анфиса, — с кем ты ночью у себя возился, а? Егор! Вот доложу твоему начальству, что ты бабу себе завел! — Она засмеялась. — И взгреют тебя по партейной линии.

Из комнаты никто не отзывался.

— Вредный ты человек, Егор, — снова заговорила Анфиса, не дождавшись ответа. — Скучно с тобой. Съеду я отсюда или тебя выгоню. — Эта шутка Анфисе очень понравилась, и она захохотала. — Эх, Егор, Егор, а еще чекист.

Она взяла помойное ведро и собралась было вынести его на улицу, но что-то вспомнила, направилась к двери в комнату Шилова.

— Знаешь, чего бабы-то в городе болтают, — говорила она на ходу. — Говорят, что золото это, которое в чека, в подвалах...

При этих словах Анфиса открыла дверь в комнату Шилова и замерла на пороге в жутком оцепенении. На кровати лежал человек с совершенно изуродованным лицом. Подушка, одеяло и пол у кровати были залиты кровью. Человек лежал в неестественной позе: одна нога касалась пола, другая, согнутая в колене, вывернута.

Почти все в комнате было как прежде, если не считать перевернутого стула да распахнутого шкафа, зияющего своей пустотой. Анфиса все еще продолжала стоять, потом вдруг будто проснулась, как от толчка, метнулась из комнаты и с криком бросилась вон из дома.


Во дворе перед домом Шилова толпились снедаемые любопытством бабы и старики. Дородная фигура Анфисы возвышалась среди них. У входа в дом уже стоял красноармеец с винтовкой.

— Так и пролежал целый день, — говорила Анфиса, испуганным и жадным взглядом перебегая с одного слушателя на другого. — А утром-то видишь...

— Да, дела пошли, — вздохнул сутулый, сухонький старик. — У Ксении Кузякиной ночью муж пропал, путевым обходчиком на станции работал.

— Напился небось, — заметил кто-то из толпы.

— Не скажи. Он сосед мой, хмельного в рот не брал, уж я-то знаю...

Все настороженно замолчали, потому что во двор въехала широкая, приземистая машина с откидным брезентовым верхом.

Красноармеец, стоявший у крыльца, подтянулся.

Сарычев, Липягин и Кунгуров быстро прошли в дом. Сапоги гулко простучали по дощатому полу длинного коридора.

Пожилой, худой врач в белой сорочке и жилетке заканчивал осмотр трупа.

Сарычев, Липягин и Кунгуров остановились у кровати.

— Ах, Егор, Егор... — растерянно и как-то подавленно пробормотал Сарычев и отошел к столу, взял удостоверение Шилова, партийный билет, несколько секунд разглядывал документы, потом спрятал их в карман пиджака. Кунгуров тем временем оглядывал комнату, медленно переходя с одного места на другое.

— Может быть, посмотрите? — нерешительно предложил врач Сарычеву. — Так сказать, для опознания.

Сарычев подошел к кровати, взглянул на изуродованное лицо и тут же отвернулся. Судорога свела челюсти.

— Не могу... — выдавил он. — ПустьЛипягин.

— Не буду! — Липягин замотал головой, в глазах у него стояли слезы. — Ах, сволочи, сволочи...

Они были ошеломлены и подавлены случившимся. Шилов, еще вчера живой, здоровый... Хотя разве мало похоронили они товарищей за эти годы? Правда, до сих пор бывало не так. Не так страшно и неожиданно. Тогда товарищи погибали в открытом бою, чаще всего в атаке. А теперь...

— По всему телу видны следы пыток, — сказал врач, накрыл труп одеялом и принялся укладывать в саквояж инструменты. — Отрублены руки. Убит двумя выстрелами в затылок. Смерть наступила примерно около трех часов ночи...

— Никаких следов борьбы в комнате. Как же его убили? — В голосе Сарычева слышалось недоумение.

— Могли выманить, а потом привезти обратно, — ответил Липягин.

— Как выманить? Каким образом? — чуть не крикнул Сарычев.

— Ты меня спрашиваешь, будто я был здесь ночью, — нервно ответил Липягин.

— А зачем понадобилось им привозить обратно? — продолжал спрашивать Сарычев, не обратив внимания на возражение Липягина. — Чтобы мы увидели труп? Так или нет? — Секретарь губкома уставился на Кунгурова.

— Черт его знает, — вздохнул тот. — А может, никуда и не увозили?

— Нет, надо же, а? Руки отрубить... Ух, сволочи, сволочи... — Липягин, согнувшись, сидел на стуле, стиснув пальцами виски, застонал, как от боли.

Врач защелкнул маленький саквояж, сказал негромко, обращаясь к Кунгурову:

— Я позвоню вам из морга, после вскрытия. — И неторопливо вышел из комнаты.

Часовой, стоявший в дверях, посторонился.

— Из соседних домов людей опрашивали? — спросил Кунгуров одного из чекистов.

— Опрашивали. Ничего ночью не слыхали, — ответил он.

Снова воцарилось молчание. Сарычев нервно ходил по комнате. Липягин сидел на единственном стуле, опершись локтями о колени и опустив голову.

Двое чекистов подняли завернутое в одеяло тело, медленно вынесли из комнаты.

— Ну-ка позови соседку! — приказал Сарычев стоявшему в дверях красноармейцу. Тот исчез в темном коридоре, вскоре появился с Анфисой.

— Вы все время были дома, никуда ночью не выходили? — спросил Кунгуров.

— Куда ж я ночью ходить стану? — Анфиса даже обиделась.

— Как вас зовут? — подойдя к ней, спросил Сарычев.

— Анфиса Прохоровна, — с достоинством ответила женщина.

— Вы крепко спите, Анфиса Прохоровна?

— Как все...

— Ночью вы ничего подозрительного не слышали?

— Нет... — Женщина подумала. — Вроде бы машина какая-то под окнами тарахтела. А может, почудилось.

— И вы в окошко не полюбопытствовали? — продолжал спрашивать Сарычев.

— А чего любопытствовать? За ним часто по ночам приезжали. Вроде сквозь сон слышала, он в комнате что-то возился...

— А вам Шилов не говорил, почему он дома сидит? — спросил Кунгуров.

— Нет, — посмотрев сначала на Кунгурова, а потом на Сарычева, ответила Анфиса.

— Хорошо. Спасибо, Анфиса Прохоровна, — сказал Сарычев. — Можете идти.

— О-ох, времечко пошло, — бормотала Анфиса, выходя из комнаты. — Режут, стреляют...

— Подежурьте, пожалуйста, в коридоре, — попросил Сарычев часового.

Тот молча вышел, плотно притворив за собой дверь.

— Зачем его пытали? А? — быстро спросил Сарычев, когда дверь закрылась. — Думаешь, зверство?

— Не думаю, — ответил Кунгуров. — Скорее всего хотели узнать, когда будет отправляться золото.

Сарычев нервно ходил по комнате, заложив руки за спину. Липягин докурил самокрутку, тут же начал скручивать другую.

— И все-таки мне не ясно, зачем они привезли его обратно! — с раздражением проговорил Сарычев. — Пытали и убили его не здесь, это ясно, иначе соседка слышала бы крики и выстрелы. Значит, увезли? А зачем привезли обратно? Ведь они рисковали! Могли на патруль напороться! Вот это не ясно, не ясно... — И Сарычев вновь заходил по комнате.

— А может, соседка все слышала, но не хочет говорить? — неуверенно предположил Кунгуров. — Боится.

— Для меня ясно пока одно, — мрачным голосом перебил его Липягин, — отправлять золото завтра нельзя.

— Ты думаешь, Шилов мог выдать время? — быстро спросил Сарычев.

— Ничего я не думаю... Мы вон думали так, а вышло этак. — Липягин горестно махнул рукой и после паузы тихо добавил: — А если выдал?

Сарычев и Кунгуров молчали.

— Я понимаю, негоже так думать о своем товарище, — опять устало заговорил Липягин. — Но и рисковать мы не имеем права... — Липягин затянулся, с ожесточением загасил окурок прямо о стол.

— Золото нужно отправлять сегодня, — после паузы решительно сказал Сарычев, будто подвел итог своим размышлениям, и повторил: — Только сегодня, Николай! — Секретарь губкома взглянул на Кунгурова. — Быстро на станцию, чтобы поезд был готов к семи вечера. И прикажи еще вагонов добавить, чтобы толкучки не было. — Кунгуров кивнул, пошел к двери. — А ребятам пусть вагон получше подберут, — бросил вслед уходившему Кунгурову Сарычев. — Из старых... И чтоб двери все запирались.

— Кто четвертым поедет? — спросил Кунгуров, стоя уже в дверях.

Трое молча переглянулись.

— Я поеду! — Липягин хлопнул себя по коленям и поднялся. — Нового человека искать — дело долгое и хлопотное. У Кунгурова вон рука раненая, куда он с одной рукой? Алешин соплив еще, неопытен, Волин в делах по уши, уголовное дело распутывает. Так что я поеду, братцы. Как вы, не против?

— Тебя весь город знает, — сказал Кунгуров.

— Ну и что? Переоденусь. А в вагон садиться будем за станцией, у водокачки. Сразу запремся. Потом к составу нас присоединят, никто и не увидит.

Сарычев и Кунгуров молча, с сомнением смотрели на Липягина.

— Ну, что вы, в самом деле! — нервничал Липягин. — Кунгуров пока меня по всем вопросам замещать будет, наука нехитрая.

— Нехитрая... — раздумчиво проговорил Сарычев. — Только нам этой науке учиться еще и учиться.

— Ладно, и этому научимся. Я их, гадов, сам в расход пускать буду! В общем, решено! Я пока в чека поеду. Там какая-то женщина меня ждет. Муж у нее пропал, путевой обходчик. Еще одно дело, черт подери! До вечера! — Он взял со стола фуражку и пошел к двери.


Станционное строение — одноэтажное, бревенчатое и длинное, как барак, с фасада обугленное, со множеством следов от пуль. Совсем недавно станцию брали с боем у семеновцев. Напротив здания, через пути, полуразрушенный пакгауз, водокачка с рукавом для заправки водой паровозов. На запасных путях здесь и там приткнулись разбитые вагоны с ободранной на топливо обшивкой. Они просвечивались насквозь, и балки остова выпирали, как ребра павшего животного.

На пустынном перроне китайчонок показывал фокусы нескольким зевакам. Люди молча и равнодушно наблюдали, как мальчишка подбрасывал монетку, извлекал ее то из рукавов драной курточки, то из карманов.

— Фокуса-покуса! — громко выкрикивал китайчонок и протягивал грязную ручонку к зевакам, и глаза его хитро поблескивали. — Товалиса плолеталия, дай покусать! Оцень давно не кусал! Совсем сил нету!

Состав из девяти вагонов, старых, расшатанных, стоял у перрона. Паровоз тяжело пускал желто-белые клубы пара. Машинист в сдвинутой со лба фуражке кричал худому, долговязому парнишке:

— Кто буксы глядеть будет, туды твою! Колчак, что ли?

— Не успел, Гаврила Петрович. Я счас, я мигом.

— Мигом... — продолжал бурчать старый машинист. — Авария тоже мигом случается.

Дежурный по станции стоял у небольшого медного колокола, держался за веревочку, привязанную к «языку», и то и дело поглядывал на часы.

С крыш вагонов кричали ему мешочники:

— Давай отправляй, ирод!

— Сколько ждать можно? Саботажник!

— Трибунала на него нету! Давай команду, черт тонконогий!

Дежурный равнодушно выслушивал ругань.

А на запасных путях, далеко за станцией, стоял еще один вагон, весь в грязно-белых потеках, окна были забрызганы известью. С крыши стекала свежая краска. По боку Вагона, под окнами, огромными кривыми буквами выведено: «В ремонт».

Неподалеку стоял открытый автомобиль. Рядом с ним — Сарычев, Липягин, Кунгуров, Грунько, Дмитриев, Лемех и еще один человек в железнодорожной форме, в старенькой фуражке с треснутым козырьком. Все, кроме Сарычева, были одеты в штатское — кепки, пиджаки, сапоги. Они походили на мешочников. Липягин в руке держал тяжелый брезентовый баул. На запястье руки и на ручке баула поблескивали металлические дужки наручников.

— Хорош! — улыбнулся Сарычев, оглядывая Липягина.

— А что? Все по форме! — в ответ улыбнулся тот.

— Гляди, на какой-нибудь станции чека задержит как спекулянта.

— А при нас документики! — Липягин похлопал себя по нагрудному карману пиджака.

— Ну, счастливо! — Сарычев протянул Липягину руку. Они помедлили и обнялись.

— Алексей, с каждой станции телеграфируй. Из вагона выходить можешь только ты, — обратился Кунгуров к человеку в железнодорожной форме. Алексей с готовностью кивнул. Кунгуров оглядел вагон. — Да, подпачкали его на совесть, известку не жалели. Но зато, ребята, внутри — первый класс! Мягкая мебель и сплошные зеркала! Небось в таких и ездить не приходилось?

— Как это не приходилось? — возмутился Липягин. — А от Саратова до Сызрани, помнишь? Целый поезд был генерала Кутепова!

— Все купе заперты? — спросил Дмитриев.

— Да, — ответил Алексей. — Тамбурные двери тоже.

Они по очереди пожали друг другу руки.

— Главное — до Челябинска добраться, — сказал Сарычев. — Дальше легче будет. Ну, ни пуха...

— К черту!

Пять человек взобрались по ступенькам и скрылись в вагоне, Сарычев и Кунгуров смотрели им вслед. Потом Кунгуров махнул кому-то рукой. Стоявший невдалеке под парами маневренный паровозик тихонько свистнул, подкатил к вагону, легко стукнул его в буфера и погнал к заждавшемуся у перрона составу. Как только последний вагон прицепили к остальным, целая туча мешочников ринулась к нему.

— Куда?! Куда?! — преградил им дорогу Алексей. — Неисправный вагон! Читать умеете?! — Он показал на надпись.

— Мы грамоте не обучены!

— Потому и говорю. В ремонт вагон, в нем пола нет.

А в это время какой-то парень посмекалистей собирался уже прыгнуть на этот вагон с крыши соседнего.

— Куда? — закричал дежурный по станции.

Парень прыгнул, поскользнулся на залитой желтой краской крыше и под общий хохот свалился на землю. Дежурный ударил в колокол. Паровоз загудел, пустил облака пара. Состав медленно тронулся, подбирая последних толпящихся на перроне людей.


Еще совсем темно, но что-то уже дрогнуло в ночи. Зазеленело небо. Тьма ушла, но утро еще не наступило, и все вокруг — лес, телеграфные столбы и клочья тумана, осевшие в низинах, — принимало фантастические, расплывчатые очертания.

Начальник станции Кедровка Ванюкин, зябко поеживаясь, вышел на перрон. Вяло бледнел рассвет пасмурного дня. Ванюкин подошел к краю перрона и долго глядел туда, где в зыбкой дымке терялись стальные рельсы. Потом он вытащил плоские карманные часы, и в то же мгновение издалека донесся протяжный гудок паровоза. Ванюкин напрягся, вслушиваясь, будто старался узнать по гудку, тот ли это паровоз, которого он ждет, а потом снял фуражку, перекрестился и рысцой побежал к станции.


Липягин сидел, откинувшись на мягком диване, и молчал. Он придерживал на коленях брезентовый баул, пристегнутый к запястью левой руки наручником, от которого к баулу тянулась стальная цепочка. Напротив него — Паша Лемех, молодой угрюмый чекист, длинный, худой, с жилистыми сильными руками. Грунько и Дмитриев спали. Вагон раскачивало, убаюкивающе постукивали колеса. Лемех тряхнул головой, прогоняя сон.

— Спать охота страсть, — сказал он и стукнул себя по лбу.

— За двое суток не выспался, — улыбнулся Липягин и прильнул к окну.

— Недели выспаться не хватит, — ответил Лемех.

В дверь условным стуком постучал Алексей. Лемех открыл.

— Чай будете?

— Я нет, — сказал Липягин. — Спасибо.

— Я тоже не хочу, — отказался Лемех.

— Тогда я, ребята, спать. Запирайтесь.

Алексей прикрыл дверь. Лемех запер купе.

Мерно в предрассветной мгле за окном плыла тайга.

— Кедровка скоро, — сказал Липягин. Лицо его было усталым и озабоченным. Он все думал о Шилове, о его трагической гибели и никак не мог найти ей объяснения, не мог понять того, что произошло.


В тесной железнодорожной будке керосиновая лампа тускло освещала пять человек. Все они были одеты в кожаные черные куртки, перетянутые ремнями, на головах фуражки со звездочками. Места было мало, и сидели они кто как: на полу, привалившись спинами к стенке или к холодной жестяной печке. На единственном плетеном стуле сидел капитан Турчин. Он нервничал, каждую минуту посматривал на часы. Кажется, все продумано до мелочей, но дурные предчувствия не покидали его. Уж слишком часто последнее время чекисты выходили победителями в тайной войне, которую вели с ними белогвардейцы, оставшиеся в Советской России. «Хорошо паразитам в Китае и Монголии! — со злобой думал Турчин. — Дутов и Унгерн только обещают вернуться сюда с отрядами, атаман Семенов пьянствует со своей Машкой, а мы подставляем свои головы...» И еще капитана Турчина раздражал ротмистр Лемке, высокий, сухопарый, со светлыми, навыкате, глазами, он всем видом подчеркивал презрение к своим сообщникам. «Если бы не революция, этот фрукт и руки мне не подал бы, — со злостью подумал Турчин. — Ротмистр, гвардия... голубая кровь, сволочь!»

— Ну, что ж, братья разбойники, — Турчин вновь взглянул на часы, — прошу внимания. Проверим все в последний раз.

Дверь отворилась, и в будку протиснулся Ванюкин.

— Идет, — доложил он и повторил с грустью: — Идет.

Люди оживились, начали подниматься.

— У вас все готово? — спросил Турчин у Ванюкина.

— Так точно, ваше благородие, — закивал Ванюкин.

— Благородиями бывают унтер-офицеры! — усмехнувшись, произнес ротмистр Лемке. — А он высокоблагородие!

Турчин с бешенством взглянул на Лемке, но сдержался и, не меняя тона, продолжил:

— Господа, прошу слушать со вниманием. — Турчин расстелил на коленях небольшой, стертый на изгибах лист. — Вот путь, вот развилка... — Он водил пальцем но чертежу. — Вот семафор... Вот взорванный мост через Березянку. От станции до развилки — две версты. Подпоручик Беленький, вы сразу на крепление вагона с поездом.

— Слушаюсь, господин капитан, — ответил молодой красивый подпоручик.

— За триста метров от развилки нужно отцепить вагон, — продолжал Турчин. — Ориентир — разрушенная башня водокачки. Далее я и Лебедев — в вагон... Лемке и Солодовников действуют с крыши.

Лемке видел, как Лебедев в маленькое круглое зеркальце рассматривает прыщи на щеках. Занятие это, видимо, доставляло Лебедеву удовольствие. Вот он достал Флакон одеколона и побрызгал на лоб и щеки.

— Лебедев, а вы, случаем, губы не красите? — усмехнулся Лемке.

— Если даже и крашу, вас это очень волнует? — ответил Лебедев.

— Нет, простое любопытство. Губы красят мужчины определенного разряда.

— Если я из этого разряда, вам-то что? — Лебедев спрятал в карман кожанки зеркальце и одеколон. — У вас слишком длинный язык, ротмистр!

— Ну, если это и так, то не вам его укорачивать!

— Немедленно прекратить! — скомандовал Турчин. — Нашли время! Слушайте внимательно! Это золото принадлежит нам, слугам России, и наша задача использовать его в борьбе с большевизмом! Отечество требует...

Лемке не дослушал, поднялся и стал пробираться к выходу из будки.

— Я не кончил, господин ротмистр! — холодно остановил его Турчин.

— Здесь не дети и не идиоты, господин капитан. И потом тут одеколоном воняет, как в солдатском бардаке.

— Я повторяю, господин ротмистр, я не кончил! — повысил голос Турчин и повернулся к Лебедеву: — Да уберите вы свой одеколон, черт вас возьми! Действительно, вонь развели!

— Я человек дела, — спокойно продолжил Лемке. — И красивым речам предпочитаю твердую руку.

В это время уже совсем близко загудел паровоз. По окнам будки полоснул свет его прожектора.

— Начинайте, как только увидите, что вагон отделился и поезд уходит по другому пути. Ваше слово первое, господин Лемке. Как раз будет случай продемонстрировать свою твердую руку. Мы начнем сразу после вас. — Турчин коротко взглянул ротмистру в светлые, холодные глаза. Смотреть в них было трудно. Отведя взгляд, Турчин добавил: — И не забудьте, господа, от начала до конца операции — не более четырех минут, иначе мы все рухнем с моста. Ну, с богом...

Лемке первым выбрался из будки, остановился, поеживаясь и с удовольствием вдыхая холодный ночной воздух. Почему-то из головы не выходил тот чекист, которого они захватили ночью. «После операции его выпустят. На кой черт? — с раздражением подумал Лемке. — Лучше бы прикончить...» Он думал так не из трусости. Офицерский каппелевский батальон, в котором Лемке провоевал всю гражданскую, уважал его именно за это — за холодное, невозмутимое бесстрашие. Еще за жестокость. Он расстреливал даже женщин. Лемке со своим взводом сжигал целые деревни. Почему-то он всегда, глядя на охваченные огнем крестьянские избы, с мстительной злобой вспоминал, как горело его имение в восемнадцатом. Он знал, что теперь все кончено, кончено навсегда. Он никогда не вернется в свое родовое гнездо, и крестьяне не будут снимать перед ним шапки. Возможно, эта душившая его злоба и вселяла в него вот такое невозмутимое, холодное бесстрашие. Хотя... ведь были и другие времена. До семнадцатого... Были праздники с маскарадами, красивые женщины, он рассуждал за вечерним чаепитием о свободе для народа, о реформах, спорил, горячился и в полку даже слыл либералом. «Какие тут, к чертовой матери, реформы?! — вполголоса пробормотал Лемке. — Какая, к чертям собачьим, свобода? Вешать подлецов! На небе свободы много...»

Поезд, лязгая на стыках рельсов, подошел к станции. Он сбавил скорость и теперь едва тащился мимо пустого перрона. Миновал станцию, поравнялся с железнодорожной будкой и начал медленно набирать скорость. Когда мимо будки поплыл последний вагон, из темноты к нему метнулись сразу несколько теней. Двое повисли на подножках, двое, с трудом подтянувшись, взобрались на крышу. На боку у каждого, привязанные к поясам, висели объемистые свертки.

Пятый, вскочивший на переднюю подножку, осторожно перебрался на буфер, скрепляющий вагон с предыдущим. Турчин, откинувшись всем корпусом и держась за измазанные известью поручни, следил за тем, что делали его товарищи на крыше. Перед ним, прижавшись к запертой вагонной двери, стоял Лебедев с револьвером в одной вагонной отмычкой в другой руке.

Тем временем Лемке и Солодовников осторожно двигались по залитой краской крыше, задерживаясь у каждой вентиляционной трубы, прислушивались. Наконец Лемке показал рукой вниз: «Здесь!»

Он развернул свой сверток — это оказалась прочная пеньковая веревка с двумя петлями на концах. Одну петлю Лемке накинул на вагонную трубу и потуже затянул, в другую всунул ногу и затянул веревку у себя на бедре.

А поезд, уже набравший скорость, теперь мчался вперед, в предрассветную мглу. На крышах других вагонов смутно темнели фигуры спящих людей, проплывали космы жирного дыма.


Липягин по-прежнему задумчиво глядел в окно. От тяжелого баула онемели колени, и Липягин снял его, положил рядом с собой на лавку. Паша Лемех сонно поклевывал носом, время от времени вздрагивая и чертыхаясь. Грунько и Дмитриев спали.


Солодовников осторожно спускал на веревке Лемке. Одной рукой Лемке держался за раму окна, в другой сжимал пистолет. Когда веревка была выпущена до конца, Солодовников размотал свою и также накинул одну петлю на трубу, а другую затянул на бедре и начал осторожно спускаться.

Подпоручик Беленький, готовый выбить штырь из замка и расцепить вагоны, ждал, когда покажется разрушенная водокачка. Вот наконец и полуразбитая башня...

Беленький выдернул предохранительную чеку и ударил ломиком по штырю. Вагон еще некоторое время шел вплотную за поездом, потом начал медленно отставать.


Ванюкин стоял у стрелки. Он нервно покусывал губу, вытирал рукавом мундира потное от волнения лицо.

Из-за поворота появился поезд. Он мчался, громыхая на стыках рельсов и с присвистом выбрасывая черные клубы дыма. Вот он все ближе, ближе... Вот пронесся мимо паровоз. Замелькали вагоны: один, другой, третий... Ванюкин увидел, что последний вагон, в известковых потеках, двигался за составом, приотстав метров на двадцать. Ванюкин дернул на себя ручку, и стрелка с клацаньем повернулась. Вагон пролетел мимо, но теперь он уже удалялся по другому пути, туда, где в полутора верстах обрывался над Березянкой взорванный, искореженный мост.


— Давай! — Турчин вытащил из-за пазухи револьвер. Лебедев осторожно вставил отмычку в замок и плавно повернул. Дверь медленно подалась.

А поезд уходил по другому пути. Вдруг машинист резко потянул на себя тормозной рычаг. Впереди, в предрассветной мгле, зловеще мерцал красный глаз семафора.

— Что за черт! — пробормотал он. — Никогда здесь не останавливались.

Поезд сбавил скорость, визжа тормозными колодками.

— Небось контра путь рванула, — ответил помощник машиниста, отложив лопату, которой он швырял в топку уголь, спросил: — Сходить, может, поглядеть?

— Сиди! — нахмурился машинист. — Не наше дело. Пути закрыты, стало быть, стоим.


Липягин дернулся, как от удара. Хоть окно было и забрызгано известкой, он отчетливо увидел человека, спускавшегося по веревке, вернее, его спину, и то на мгновение, Но мгновения этого было достаточно: Липягин выхватил наган и два раза выстрелил. Брызнули осколки, со звоном посыпались стекла. И тут же раздался выстрел из коридора — стреляли через закрытую дверь. С треском отскакивала щепа. Из купе для проводника выскочил всклокоченный Алексей с наганом. Он выстрелил два рана. Лебедев схватился за руку, чуть выше локтя. Турчин повернулся, выстрелил не целясь. Алексей медленно сполз по стенке вагона на пол.

А Лебедев, сжимая маузер здоровой рукой, продолжал стрелять в дверь купе, где сидели чекисты.

Лемке уперся ногой в оконную раму и раз за разом нажимал спусковой крючок револьвера.

Дмитриева и Лемеха убили сразу. Пуля ударила Грунько в голову.

Раненный в плечо Липягин поднял баул, рванулся в дверь. Он выстрелил из нагана в одного из стрелявших и кинулся бежать по проходу. Вслед загремело несколько выстрелов.

Турчин подбежал к лежащему в проходе Липягину и судорожно пытался расстегнуть цепочку баула. Руки плохо слушались, замок не поддавался. Тогда несколькими выстрелами из револьвера он перебил цепочку. Схватив баул, бросился в тамбур. Подпоручик Беленький расширившимися от страха глазами смотрел, как стремительно надвигаются на него искореженные фермы моста. Вот уже видна речная гладь, отсвечивающая черным, холодным блеском.

— Прыгай! — крикнул Турчин. — Прыга-а-ай!

Беленький оттолкнулся от подножки, ударившись о землю, покатился под откос. За ним — Лебедев и Турчин с баулом. Последним — Лемке. С силой оттолкнувшись ногами от стенки вагона, он полоснул ножом по веревке, за которую держался. Мертвый Солодовников раскачивался на веревке, повиснув головой вниз.

Через секунду вагон вылетел на мост. А еще через мгновение с глухим, тяжелым шумом поднялся внизу фонтан воды.


Поезд продолжал стоять перед красным семафором. Издалека смутно доносились выстрелы. Некоторые пассажиры на крыше проснулись, с тревогой смотрели в темноту.

— Дедка, опять стреляют? — спросил семилетний мальчишка.

— Война гражданская идет, спи, внучек, — ответил дед.

По шпалам к последнему вагону бежали четыре человека. Один из них отстал, то и дело спотыкался, одной рукой придерживая другую, висевшую вдоль тела, как плеть. Когда они поднялись по ступенькам и скрылись в дверях вагона, семафор, мигнув, погас и вновь вспыхнул зеленым светом. Паровоз пустил облако пара, прогудел и тронулся с места.

Турчин рывком открыл дверь первого купе.

— Чека! — коротко сообщил он. — Освободить купе! Немедленно!

Перепуганные пассажиры, мешая друг другу, собирали свои пожитки, выскакивали в коридор, торопясь прочь от ночных гостей.

Турчин захлопнул за ними дверь, рухнул на диван и платком вытер мокрое лицо.

— Все... — сказал он. — Недурно, господа.

— Солодовникова убили, досадно, — сказал подпоручик Беленький.

— На то она, голубчик, и война, — устало ответил Турчин.

— Теперь бы только часа два нас никто не трогал, — морщась от боли, сказал Лебедев.

— До Бирусовой доехать — и дело, считай, сделано! Нет, ей-богу, недурно сработали, а, ротмистр? Признаться, вы сумели показать твердую руку! Поздравляю!

— Представьте меня к Георгиевскому кресту, — насмешливо ответил Лемке. Он подошел к столику, с натугой приподнял баул, усмехнулся.

— С полмиллиона царских целковых! Золотом! — глядя на него, сказал Турчин. — Стоило рисковать, а, ротмистр?

Лемке не ответил. Он повалился на диван, не снимая сапог и куртки, закрыл глаза. Только сейчас он подумал о том, что не спал уже третью ночь. И, несмотря на это, не мог уснуть. Пятьсот тысяч золотом! Полмиллиона! Вот она, возможность прожить в нормальном обществе, среди нормальных людей! Без комиссаров, без большевиков! Без этой лапотной, растревоженной России, где быдло подняло головы и хочет стать господами! И не нужно будет прятаться на явочных квартирах и каждую секунду ожидать, что за тобой придут. А уж если придут, то кому-кому, а Лемке пощады не будет... А тут золото, вот оно! Полный баул! И до границы каких-нибудь сто пятьдесят — двести верст. В купе их четверо. А он, ротмистр Лемке, стреляет отлично. И к тому же они спят. Все, кроме Турчина.

Лемке приподнялся, вынул из-за пояса револьвер, достал из кармана горсть патронов и стал заряжать. Скосив взгляд, он заметил, как Турчин наблюдает за ним.

— Так, на всякий случай, — сказал Лемке и вновь повалился на диван.

— Да я ничего... — пробормотал Турчин. — Устал, как собака.


Уже совсем рассвело. Ванюкин спал на стуле, уронив голову на грудь, когда раздался резкий телефонный звонок. Ванюкин вскочил, спросонья чуть не опрокинул стул, схватил трубку.

— Минутку подождите, — как всегда, сказал он привычную фразу, помедлил, держа трубку на расстоянии, потом поднес к уху: — Слушаю.

— Ну? — раздался в трубке мужской голос.

— Все! — улыбнулся Ванюкин. — Чисто!

В трубке некоторое время молчали, потом очень сдержанно голос произнес:

— Поздравляю. Как больной?

— Нормально. В одном состоянии.

— Дальше как по плану. Выпускайте.

— Слушаюсь! — Ванюкин повесил трубку, посмотрел на часы и вышел из комнаты.

Он прошел через двор в подсобное помещение. Отпер ключом дверь и переступил порог маленькой, полутемной комнаты. Почти всю каморку занимало громоздкое кресло, стоявшее спинкой к двери, и потому человека, сидевшего в нем, не было видно. С подлокотников лишь безвольно свисали руки. Человек тихонько постанывал. На пыльной тумбочке, на клоке бумаги, лежали разорванный пакет, коробочки, разбитые ампулы и шприц.


Есаул Брылов, молодой, лет двадцати пяти, белокурый красавец, шел расслабленной, небрежной походкой, выбрасывая вперед ноги в начищенных хромовых сапогах и похлопывая нагайкой. Из-под накинутой на плечи щегольской венгерки снежно белела рубаха тонкого полотна, на обнаженной груди посверкивал золотой крест. За Брыловым пятнадцатилетний паренек в черкеске и казачьих шароварах вел под уздцы светло-гнедого поджарого жеребца. Шли они по железнодорожному полотну.

Есаул подставлял открытую грудь утреннему холодному ветерку и улыбался.

Солнце поднялось над холодной тайгой. Его длинные лучи заскользили по еловому перелеску, кустарнику.

Вдали показался поезд. Он сделал поворот и теперь быстро приближался.

Есаул продолжал идти, поглядывая на безоблачное, потеплевшее небо, на черно-зеленую тайгу, тянувшуюся по обе стороны насыпи. Мальчишка все так же вел за ним коня.

Расстояние между поездом и есаулом быстро сокращалось. Уже был слышен лязгающий перестук колес.

Машинист выглянул из окошка паровозной будки. Увидев людей и лошадь на железнодорожном полотне, он что-то сказал своему помощнику, наверное, выругался, но слов из-за грохота не было слышно, и потянул на себя; тормозной рычаг.

Поезд медленно замедлял свой бег. Проснувшиеся на крышах пассажиры смотрели на высокого, тонкого в талии молодого человека в венгерке, накинутой на плечи.

А есаул, по-прежнему улыбаясь, не спеша вытянул из деревянной кобуры маузер и выстрелил в воздух.

И в то же мгновение из перелеска со свистом и гиканьем вылетели всадники, веером рассыпавшись по зарослям кустарника. Всхрапывая и выгибая тугие блестящие шеи, лошади мчались к железнодорожной насыпи.

А есаул смотрел на них и весело улыбался, легкий ветерок шевелил его белесые кудри. И мальчишка, державший под уздцы светло-гнедого жеребца, тоже улыбался.

Вопль ужаса прокатился по остановившемуся поезду. Люди прыгали с крыш на землю, тащили тяжелые мешки и корзины, метались, не зная, куда бежать. Захлопали беспорядочные выстрелы.

У самой кромки тайги, там, где начинался можжевеловый колючий кустарник, стояли наготове подводы, целый обоз подвод, и возчики терпеливо дожидались своего часа.

Мимо телег проскакал на вороной кобыле худощавый и гибкий парень-казах Кадыркул. Одной рукой он держал повод, в другой сжимал наган. Длинные, до плеч, черные волосы развевались по ветру.

Банда есаула оцепила поезд. Спешившиеся бандиты отнимали у воющих, причитающих пассажиров мешки, котомки, сундуки и корзины. Изредка грохали выстрелы. Кто-то вспорол шашкой перину, и пух белыми и черными хлопьями поплыл в воздухе. Слышалось всполошенное кудахтанье кур, крики людей, ругань, звон разбитого стекла.

Из тайги тем временем выполз обоз. Подводы загрохотали через перелесок к поезду. Возчики, стоя на телегах во весь рост, стегали лошадей.

Турчин, выглянув в окно, обернулся с перекошенным лицом.

— Банда! — крикнул он.

К Турчину подошел Лемке. Оба смотрели, как по перелеску наметом мчались лошади, как они окружали кольцом поезд и кольцо это быстро сужалось.

— Сабель двести... — сказал Турчин. — Ах, черт, как сердце чувствовало! Уж слишком все хорошо складывалось!

Лемке не ответил. Лицо его было спокойным, глаза прищурены.

Лебедев здоровой рукой вытащил из-под лавки баул, спросил:

— Черт возьми, господа, что же делать?

— Все шло как по маслу, и вдруг такой компот! — Турчин от досады скрипнул зубами.

— Они перестреляют нас, как курей! — захныкал Лебедев.

Турчин повернулся к нему, заорал:

— Спрячьте баул, идиот! Или вы хотите показать всем, что там лежит?

Лебедев поспешно сунул баул под лавку. Лемке секунду наблюдал за ним, потом шагнул к двери купе.

— Никуда не выходите, — обернувшись, сказал он. — Попробую достать другую одежду.

— Лемке! Ротмистр! — позвал Турчин и подошел к нему вплотную. — Я хорошо знаю вас, ротмистр, и если что... учтите, в подпольном центре будут знать все...

— Что «все»? — переспросил Лемке.

— Вы знаете, о чем я говорю.

— Я вас понял, господин капитан! — Лемке небрежно козырнул и вышел из купе, подумав: «Он меня знает! Нет, брат, ты меня мало знаешь, армейский вахлак!»

Он закрыл на ключ купе. На всякий случай проверил.

В купе остались Турчин и Лебедев. Первый смотрел в окно, второй сидел на лавке, поддерживая здоровой рукой раненую, говорил:

— Какое-то фатальное невезение, господи, все пропало... Все в поезде думают, что мы чекисты. И эта их форма...

Здоровенный казачина в полушубке, надетом прямо на голое тело, остановил лошадь как раз напротив окна, маханул по нему шашкой.

Посыпалось со звоном стекло. Турчин отшатнулся в сторону, прицелился из нагана. Выстрел в маленьком купе прозвучал оглушительно. Казачина завалился на бок, стал медленно сползать с седла, но, падая, успел несколько раз выстрелить. Лошадь рванула и понесла.

Турчин упал. Лебедев кинулся к двери купе, хотел открыть, но ручка не поддавалась.

И тут к вагону подскакал казах Кадыркул. Прежде чем вскочить в разбитое окно, он трижды выстрелил в купе.

Подпоручик Беленький отстреливался, лежа в тамбуре, когда появился Лемке. Несколько бандитов спешились и полукольцом ползли к вагону.

— Что делать, Лемке? — обернувшись, спросил Беленький.

Лицо его было измученным и несчастным.

— Не знаю, не знаю, но у меня другого выхода нет... — пробормотал Лемке и выстрелил в подпоручика. Тот вздрогнул, ткнулся лицом в пол.

Лемке метнулся по коридору к купе, в котором были Турчин и Лебедев. Открыл дверь.

Прямо у его сапог оказалась голова Турчина. Лебедев, скорчившись, лежал на лавке. Окно разбито, на деревянных стенах следы от пуль. Убиты оба...

Лемке заглянул под одну лавку, потом под другую, пошарил: баула не было. Все оказалось напрасным... В отчаянии он схватился за голову.

В коридоре послышался топот сапог, и Лемке проворно юркнул под лавку. В купе заглянули бандиты. Один в тельняшке, перетянутой патронными лентами.

— Нема никого, — сказал он.

— Кажись, чекистов укокали, — бросил другой.

— Ты шо у них шукаешь? Разве у чекистов когда шо в карманах было?

Они вышли из купе, шаги стихли в коридоре. Лемке выбрался из-под лавки, выглянул в окно.

Грабеж подходил к концу. Двое бандитов, хохоча, гонялись по насыпи за курицей. На подводах — мешки, сундуки и корзины.

Есаул подскакал к паровозу, махнул машинисту рукой, крикнул тонким, мальчишеским голосом:

— Трогай, любезный! Спасибо!

Машинист перекрестился и дал протяжный, хриплый гудок. Ограбленные пассажиры бросились к вагонам, прыгали на подножки, цеплялись за поручни.

Сухощавый казах Кадыркул скакал на вороной лошади рядом с поездом и смеялся. Развевались черные сальные волосы. Потом он перевел взгляд себе на ноги и вдруг осадил коня. Брючина на левой ноге чуть выше колена была разорвана, сквозь нее сочилась кровь. Кадыркул скатился с седла на землю и сморщился от острой боли.


Лемке медлил еще секунду, потом выбрался из купе, благо окно было разбито, повис, держась за раму, и спрыгнул...

Поезд уходил, набирая скорость, а Лемке, спотыкаясь, шел по полотну к тому месту, где сгрудились вокруг телег всадники. Еще издали он приметил молодого есаула в светлой венгерке, наброшенной на плечи.

И есаул увидел его, что-то сказал своему адъютанту, пятнадцатилетнему пареньку в черкеске и мохнатой каракулевой шапке. Тот направил лошадь к Лемке, спросил звонко:

— Кто такой?!

Лемке не ответил, продолжал молча идти.

— Отвечай, когда спрашивают! — Лошадь под мальчишкой взвилась на дыбы, он замахнулся на Лемке нагайкой. И не ударил, встретив твердый немигающий взгляд светло-голубых, навыкате, глаз. Лемке остановился перед есаулом Брыловым, сидевшим на лошади. Небрежно приложив два пальца ко лбу, Лемке подчеркнуто громко сказал:

— Ротмистр Лемке... воевал в дивизии Каппеля.

— Куда ехали, господин ротмистр? — спросил есаул.

— Пробираюсь из Читы. Ищу какой-нибудь отряд, к которому можно было бы присоединиться. Хочу драться с большевиками. — Светлые глаза Лемке смотрели пристально на есаула, словно хотели получить ответ на один потаенный вопрос.

— Неблагодарное это занятие, господин ротмистр. — Есаул лениво махнул рукой.

— Почему же? После сегодняшнего-то куша? — сказал ротмистр и впился глазами в есаула. От напряжения даже испарина выступила на лбу.

— Какой куш, ротмистр! — усмехнулся есаул. — Барахло, тряпье!

Есаул повернул лошадь, и она медленно пошла. Бандиты расступились, пропуская своего атамана.

— В Монголию подаваться надо, ротмистр! — обернувшись, проговорил Брылов. — Под крыло барона Унгерна... — Он вдруг привстал в стременах и тонким голосом крикнул: — По коням!


Самым людным местом на станции Кедровка была базарная площадь. В эти трудные времена люди торговали всем. Стоя за лотками, кричали бабы, ходили в толпе раненые красноармейцы, беспризорники шныряли под лавками. Тарахтели по булыжнику брички, поскрипывали телеги. Около каменного, крашенного известью амбара стояла груженная скарбом подвода. Тощая лошадь то и дело нетерпеливо взмахивала головой — оводы не давали покоя. К ней подошел кряжистый старик с кудлатой седой бородой, отвязал поводья от столба. За стариком увязался сорокалетний мужчина в поддевке, застегнутой на все крючки.

— Евграфыч, не по-людски это! Я ж тебе самую божескую цену назначаю!

— Божескую цену при царе Горохе назначали, а теперь — тьфу! Керенки — тьфу! Колчаковские твои деньги — и того хуже! Ты мне золотую десяточку положь — вот и овес твой будет! А нет, так нехай сгниет — не продам! А про советские бумажки и вовсе не толкуй!

Подвода, переваливаясь, заскрипела. Мужчина в поддевке устремился вслед за стариком, что-то говорил ему на ходу, совал пачки мятых денег.

Когда телега отъехала, стал виден стоявший у стены человек. Он с трудом держался на ногах, привалясь спиной к стене. Колени его подгибались. Запрокинутое лицо без кровинки, рот полуоткрыт, он тяжело, с хрипом дышал. Широко раскрытые глаза смотрели в одну точку ничего не понимающим, пустым взглядом. Это был Шилов. Вместо кожанки на нем потрепанный пиджак и темно-синяя косоворотка, порыжевшие от пыли сапоги, картуз с лакированным козырьком. На ремне, который опоясывал косоворотку, — раскрытая кобура, из нее торчала рукоятка нагана. К запястью левой руки наручником был пристегнут раскрытый баул, такой же, как тот, в котором везли золото.

Шилов мотнул головой, сделал несколько неуверенных шагов, споткнувшись, схватился руками за лоток, едва его не свалив.

Люди шарахнулись от него в сторону и остановились поодаль, с любопытством наблюдая за человеком с наганом на поясе: так открыто наганы носили только чекисты.

Бабка с соседнего лотка стала поспешно собирать зелень, которой торговала.

— Дожили... — бормотала она. — Уже и чека с утра пьянствовать стала.

Шилов оглядел рынок тяжелым взглядом, сделал несколько неверных шагов и вновь остановился, выставив вперед ногу, чтобы не потерять равновесия. Потом опять зашагал. Беспризорники, бабы, старики следили за ним, но никто близко не подходил.

— Может, он больной? — спросил кто-то негромко.

— Пьяный! Глаза залил с утра, у них ведь жалованье-то будь здоров какое! — возразила дородная, румяная баба.

Ноги Шилова подкосились, и он снова чуть не упал, но вовремя схватился за прилавок и так замер, отдыхая.

— Помочь бы ему, — сказала пожилая женщина, державшая в руках самовар.

— Рассолу ему надо, тут рассолом одна торговала, — оглядываясь по сторонам, сказала румяная баба.

Но никто не двинулся с места. Первым к Шилову подошел беспризорник, мальчишка лет восьми в драной женской кофте и изорванной солдатской папахе. Он внимательно осмотрел Шилова и, недолго думая, потянул из кобуры «смит-вессон». Шилов полулежал на прилавке, бессмысленно моргая набрякшими веками.

— Ты чего делаешь, паразит! — раздался сердитый голос. Сквозь толпу пробирался худой, высокий старик. — А вы чего смотрите? — накинулся он на остальных. — Чего рты разинули? Не видите, плохо человеку! А вам интересно?

Он поймал за шиворот кинувшегося было наутек мальчишку, выхватил у него из рук револьвер и сунул себе в карман. Взял под руку Шилова.

— Что, брат? Плохо тебе? А, браток? — ласково заговорил он, помогая Шилову подняться.

Шилов ничего не отвечал, но и не сопротивлялся.

— Пойдем, дорогой. Пойдем ко мне... Чего тебе тут делать? — И он осторожно повел Шилова сквозь молчаливо расступавшуюся перед ними толпу. Они брели по пыльной улочке. Старик осторожно поддерживал Шилова под руку. Проходя мимо колодца, Шилов остановился, с трудом разлепил спекшиеся губы, что-то прошептал.

— Что, браток, воды тебе? — улыбнулся старик беззубым ртом. — Сейчас устроим.

Он осторожно посадил Шилова на край бревенчатого колодца, загремел цепью. Когда поставил на землю ведро, полное студеной чистой воды, Шилов тяжело встал.

Старик хотел было помочь Шилову, но тот отстранил его. С трудом наклонившись, он обеими руками поднял ведро и вылил на себя. И что-то снова проговорил. «Еще», — понял старик.

Вылив на себя ведра три, Шилов опять сел на край колодезного сруба. Тихая улочка была безлюдна. Шилов тяжело тряхнул головой, приходя в себя. С волос полетели серебряные брызги. Притихший старик стоял поодаль. Видя, что чекисту стало лучше, он теперь робел к нему подойти.

— Где я? — с трудом проговорил Шилов, увидев старика.

— Кедровка, браток, — ответил старик и спохватился: — Вот, брат, твоя штуковина... не забудь... — Он вытащил из кармана револьвер, передал Шилову. Шилов взглянул на старика, глаза его приобрели осмысленное выражение.

— Телеграф... — тихо сказал он.


Секретарь губкома Сарычев мрачно смотрел прямо перед собой, медленно и сильно бил пальцем по лежавшим на столе бумагам.

— Дальше, — глухо сказал он, не поднимая глаз.

— Ограбление произошло на перегоне Кедровка — Бирусовая, около семи часов утра, — сказал Забелин. — Есаул Брылов ушел на таежные заимки... О судьбе Липягина, Грунько, Лемеха и Дмитриева пока ничего не известно...

— Шилов, Липягин, Лемех, Грунько... — Сарычев сокрушенно покачал головой, сжал пальцами виски.

— Для меня сомнений нет: Шилов выдал бандитам время отхода поезда, — хмуро проговорил Забелин.

— Но ведь мы перенесли время на сутки, — тихо сказал Сарычев. — Шилов-то об этом знать не мог!

— Значит, есаул рассудил так же, как и мы, и ждал поезд на сутки раньше.

— Возможно, что и так, — задумчиво протянул Сарычев.

Члены губернского комитета сидели за тем же длинным столом в большом зале старинного особняка. На этот раз лица у всех были растерянными.

— Не пойму, товарищи, как же так? — Никодимов развел руками. — Ведь по крохам это золото собирали, из последних сил... Товарищ Кунгуров еще тогда предупреждал нас насчет Шилова. А вы не прислушались, товарищ Забелин, и вы, товарищ Сарычев, — рабочий укоризненно посмотрел на секретаря губкома.

— Шилов мертв, — устало возразил Сарычев. — Что теперь об этом толковать?

— А я не об нем! Я об том толкую, что не по-государственному к вопросу подошли. Революционную бдительность потеряли! В наше время доверять с оглядкой нужно... Бывает, с человеком бок о бок не один год живешь, а дошло до дела — и, оказывается, враг или еще хуже — духом слабый.

— Не надо, Семен Игнатьевич, — перебил рабочего Забелин. — С политграмотой тут все знакомы, не дети же здесь сидят.

— То-то и оно! — разозлился Никодимов. — Все больно грамотные! А теперьрасхлебываем!

Кунгуров, молча сидевший в стороне от всех, вдруг с силой грохнул кулаком по столу.

— О чем мы лясы точим? — крикнул он. — Вы понимаете, что деньги у Брылова! Пятьсот тыщ золотом! А вы дискуссию развели! Пятьсот тыщ! Как вы их теперь достанете?! — И он снова ударил кулаком по столу, на шее набухли вены, лицо побагровело.

— Что с тобой, Николай? — негромко спросил Забелин.

— Ничего, — справившись с собой, сквозь зубы процедил Кунгуров. Он замолчал, и только крепко сжатые кулаки, лежавшие на столе, выдавали его напряжение.

— Теперь есаул наверняка бросит банду и уйдет в Монголию, — сказал один из членов губкома.

— Я предлагаю срочно сформировать специальный отряд для ликвидации банды есаула, — решительно сказал Кунгуров. — Может быть, успеем его перехватить.

Присутствующие одобрительно зашумели.

В это время на столе Сарычева зазвонил телефон. Сарычев взял трубку.


Ванюкин держал в руке телефонную трубку. В плетеном кресле, откинувшись на спинку, полулежал обессиленный Шилов. В дверях переминался с ноги на ногу старик.

— Товарищ! — кричал в трубку Ванюкин. — Я бы ему дал говорить, да он не в себе сейчас, понимаете? Что? Его старик на базаре подобрал.

Старик в дверях улыбнулся, утвердительно закивал головой. Шилов хотел было что-то сказать, но у него не хватило сил. Он смотрел на Ванюкина, что-то мучительно пытаясь припомнить.

— Да кто его знает! — продолжал кричать Ванюкин. — Что? Документов никаких... фамилия? Не знаю. Попробую. — Ванюкин положил трубку на стол, подошел к Шилову.

— Эй, гражданин! — Он потряс его за плечо. — Гражданин, как фамилия ваша?

Шилов с трудом разлепил веки, уставился на Ванюкина.

— Фамилия, фамилия твоя как? — Ванюкин тряс Шилова за плечо.

— Ши... Шилов, — еле выговорил Егор.

Ванюкин подбежал к телефону:

— Он говорит, Шилов.


Сарычев повесил трубку и некоторое время молча смотрел на членов губкома.

— Что там? — спросил Кунгуров, вынув изо рта мундштук.

Сарычев молчал, будто не слышал вопроса. Телефон зазвонил снова. Секретарь губкома помедлил, потом взял трубку.

— Говорит врач Щегловский из городской больницы. Мне нужен Липягин, — раздался медленный глуховатый голос.

— Говорите, Христофор Матвеич, — ответил секретарь. — Это Сарычев.

— Дело в том, Василий Антонович, что убит не Шилов, а путевой обходчик Кузякин. Два часа назад его жена опознала труп в морге.

Сарычев слушал и хмурился, сказав: «Спасибо», — он повесил трубку. Снова взглянул на сидевших за стоком членов губкома.

— Шилов жив! — наконец сказал Сарычев.

— Как жив? — опешил Никодимов. — А золото где? В банде или у него? Золото где, дорогой товарищ Сарычев?!

— Ну, братцы, чудеса человеческие! — развел руками Забелин.

— Немедленно отправьте за Шиловым людей, — тихо сказал Сарычев.


По масленым сверкающим рельсам в сторону станции Кедровка с грохотом мчалась дрезина. В ней пятеро вооруженных людей. Лица их сосредоточенны и серьезны. События последних дней подняли на ноги всю губернскую чека.


А в это время кто-то распекал начальника станции по телефону. Губы у Ванюкина мелко вздрагивали, он отвечал, испуганно заикаясь:

— Не знаю... Кто ж мог предположить? Случайность. Нет, из господ офицеров никто не появлялся, думаю, погибли. Да, да, сразу сообщу. Может, их в плен взяли? Слушаюсь... — Он бросил трубку на рогульки, плюхнулся в кресло и замер, тупо глядя перед собой. От страха и неизвестности сердце у него испуганно колотилось. Господи, что он имел от этих проклятых офицеров? Ничего, одни оскорбления и угрозы! И все из-за чего? Да из-за того, что выдал колчаковцам раненого красноармейца! И за это он обречен вот так трястись от страха? Где же справедливость? Ванюкин всхлипнул и рукавом форменной тужурки вытер глаза.


Допрашивали Шилова в городской тюрьме, в следственной камере, длинной и узкой. Небольшое окно, забранное пыльной решеткой, стол и три табурета. На них сидели Кунгуров, Забелин, у окна — Шилов.

— Не понимаю... Не могу понять, как может случиться такое, чтоб человек ничего не помнил, — говорил Забелин. — Пьяный, что ли, был?

— Не пил, — глухо промолвил Шилов.

— Да что тут толковать! — Кунгуров махнул рукой. — Не хочет он говорить, не видишь разве?

— Как это не хочет! — повысил голос Забелин.

— А так... — ответил Кунгуров. — Третий день мы с ним бьемся, и все без толку.

— Ну хорошо, Шилов, а человека, который тебе пакет давал через окно, ты в лицо видел? — спросил Забелин.

— Я же говорил вам: темно было, не видел, — ответил Шилов.

— Как же ты мог поверить?! Как ты мог поддаться на такую дешевую провокацию, а, Егор?

— Сам не знаю. — Шилов вздохнул и потер лоб. — Поверил.

— Такой чекист, как ты? — Забелин смотрел на него с сомнением. — Нет, брат, тут что-то не то. Как же нам-то после всего этакого тебе верить?

— Что «не то»? Что «не то»? — начал раздражаться Шилов. — Я вам правду говорю, а вы... Ну, почему мне было не поверить? Машина за окном стучала... а за мной часто на машине приезжали... и почерк показался вроде липягинский... И чем я рисковал?

— Как чем? — удивился Забелин. — Собой... этого мало?

— А-а! — махнул рукой Шилов и отвернулся к стене.

— Ну хорошо, Егор, а когда ты в машину сел, ты видел, кто там?

— Нет... — Шилов подумал. — Одного разглядел. Лицо такое... длинное, глаза навыкате... Других не помню.

— Дальше что? — спрашивал терпеливо Забелин.

— Немного проехали, они меня за руки схватили, сунули под нос какую-то тряпицу... Больше ничего не помню. — Шилов посмотрел на Кунгурова и Забелина, приложил руку к груди: — Я ведь уже говорил вам, ей-богу, не помню...

Он находился пока только в недоумении: как это ему не верят? Ему, Егору Шилову! Разве можно вот так не поверить товарищу, с которым работал бок о бок, участвовал не в одной операции, прошлое у них у всех как на ладони: проверяй, рассматривай хоть в микроскоп. Ему еще не было страшно. Казалось, скоро все прояснится и станет на свои места. Интересно, как они будут извиняться перед ним? У него не было обиды ни на Забелина, ни на Кунгурова за то, что его допрашивают, да еще в следственной камере тюрьмы. На душе саднило лишь оттого, что он чувствовал: они не верят его словам. А верить должны. Почему-то в этом он был убежден.

— А труп, который вместо тебя подложили? — вмещался в допрос Кунгуров. — Ты убил путевого обходчика?

— Да вы что, ребята? — оторопел Шилов. — Что вы такое говорите?

— Говорим что есть! Где ты был, когда банда грабила поезд?

— Не знаю, — вновь устало проговорил Шилов. — И кто этого обходчика убил, тоже не знаю. Лучше бы меня...

— Откуда у тебя баул взялся? В нем ведь золото было!

— Не знаю. Говорю же, товарищи, не помню... не могу вспомнить. — Шилов сжал кулаки, тряхнул головой.

— А ты через не могу, — сурово проговорил Забелин.

— Не надо так... — с трудом выдавил Шилов, по лицу промелькнула гримаса боли.

— Хорошо! — Забелин погладил бороду, его темно-серые глаза сверлили Шилова. — Расскажи, как на станцию попал, в Кедровку?

Шилов молчал, отвернувшись, смотрел на сырую, в темных разводах, стену.

— Опять не помнит, — слегка улыбнулся Кунгуров и вставил в рот мундштук, потянул воздух.

— Что-то со мной они делали... станция... — мучительно стараясь вспомнить, проговорил Шилов. — Вроде бы на станции...

— Городская станция? — спросил Кунгуров. — Ты не спеши, постарайся вспомнить.

Шилов несколько секунд молчал, глядя в пол.

— Не помню, — беспомощно выдохнул он.

Дверь в каморку отворилась, вошел Сарычев. Часовой внес еще один табурет, и секретарь губкома сел, кивком поблагодарив красноармейца.

Шилов взглянул на Сарычева и вновь отвернулся к стене.

— Кем было подписано письмо, которое привез тебе посыльный? — продолжил допрос Забелин.

— Липягиным.

— Ошибиться ты не мог? — В голосе Забелина зазвучали сочувственные нотки.

— Я об этом не думал.

— Где это письмо?

— Не знаю.

— А где документы, партбилет твой где?

— Не знаю, — цедил сквозь зубы Шилов и под скулами у него набухали и опадали желваки.

— Врать не надоело?! — вдруг спросил Забелин.

— Я правду говорю.

— Правду? Хоть одно доказательство есть?! Или мы тебе на слово верить должны? «Не знаю и не помню» — вот и все ответы. Ты на нашем месте поверил бы?

— Не знаю... — процедил Шилов.

— Хватит дурочку валять! — резко оборвал Забелин. — Через кого держал связь с есаулом? Шилов!

Шилов молчал, опустив голову. Каждый новый вопрос, казалось, еще ниже пригибал его к пыльному каменному полу. Вот теперь страх впервые обдал сердце холодом.

— Липягин и его товарищи живы или вы их тоже убили, как и путевого обходчика?

Егор вскочил с табурета, сжал кулаки. Кадык на заросшей шее дернулся, будто он проглотил твердый ком.

— Да я с Липягиным... Я с ним полтора года на фронте!

— Сядь, сядь, успокойся, — перебил его Кунгуров и ладонью погладил бритую голову. Потом вынул изо рта мундштук, положил его на стол.

— Василий Антонович! — Шилов обращался к Сарычеву. Говорил он тихо, но в каждом слове закипали боль и обида. — Они меня знают мало. Ты меня знаешь... И Липягин знает... Ты вспомни, как под Чугальней в снегу двое суток от казаков отстреливались... Неужто забыл?

Сарычев молчал, сидел неподвижно, будто окаменел.

— Ты по делу говорить будешь или нет? — с тихой злостью спросил Забелин

— Что-о тебе говорить?! — сорвался на крик Шилов. — Что-о?

— Где золото, шкура?

— Прекратите, — тихо сказал Сарычев. — Немедленно.

Кунгуров встал из-за стола, приоткрыл дверь и приказал:

— Уведите арестованного.

Появился красноармеец с винтовкой. Нагнув голову, Шилов вышел из камеры. Красноармеец взял винтовку наперевес, двинулся за ним. Дверь закрылась.

— Милый, здесь не охранка! — Сарычев спокойно посмотрел на Забелина. — Орать не надо.

Забелин прошелся по камере, остановился у зарешеченного окна, глядя во двор.

— Василий Антонович, — продолжая все так же смотреть в окно и с трудом сдерживая раздражение, проговорил Забелин, — это чека. Здесь свои порядки.

Сарычев некоторое время смотрел Забелину в затылок, а потом сухо бросил:

— Для коммуниста, Забелин, порядки везде одинаковые.

Забелин долго молчал.

— Вы правы, — сказал он устало. — Извините.

— Да, я понимаю, — примирительно улыбнулся Сарычев. — Сам третью ночь не сплю. — Сарычев снял очки, потер переносицу. — Ерунда какая-то. Подложил вместо себя труп. Для чего?

— Для того, чтоб мы считали его жертвой, — ответил Кунгуров.

— Зачем? — повторил вопрос Сарычев и сам же на него ответил: — Боялся спугнуть нас. Ведь мы тогда отправили бы золото как-нибудь иначе. А вот как, он бы уже не знал.

— Логично, — вставил Кунгуров и продолжал: — Мы находим труп и, естественно, опасаемся, что под пытками Шилов мог выдать время отправки золота, и потому переносим операцию на сутки раньше. Шилов знал: времени у нас в обрез.

— Вот именно! — снова сорвался Забелин. — Вся эта история с машиной, с пакетом — арабские сказки! Расстрелять подлеца — и дело с концом!

— Ну хорошо, допустим, он враг. Почему же тогда он не скрылся? — продолжал рассуждать Сарычев. — Сел бы в поезд и ушел бы спокойно, а? — Он посмотрел сначала на Кунгурова, потом на Забелина.

— Ну, это уж какие-то тонкости, — отмахнулся Забелин.

— Какие же тонкости? Это проще всего. И пьяный почему он в Кедровке шатался? — не унимался Сарычев. — Да, да... Он что-то про эту станцию говорил... Николай, может, начальника Кедровки вызвать?

— Сегодня же привезем, — коротко ответил Кунгуров.

— Да зачем это нужно! — Забелин раздраженно махнул рукой. — Неужели не ясно? Он еще что-нибудь наплетет, а мы, как дураки, проверять будем!

— Будем! — ответил Кунгуров и повторил: — Будем проверять... — Он не спеша свернул цигарку, вставил ее в мундштук, прикурил и с удовольствием пыхнул дымом:

Забелин достал из кармана окурок, подошел прикурить.

— Красивый мундштучок, — сказал он, затягиваясь. — Откуда?

— Память... — Кунгуров слегка улыбнулся. — Еще в ссылке один товарищ подарил.

— Ай-яй-яй! — снова вздохнул Сарычев. — Третью ночь не сплю. Думаю, думаю — и боюсь поверить.

— Вы, может быть, считаете, я мозгами не ворочаю! — нервно проговорил Забелин. — Ни жене, ни детям спать не даю... как лунатик стал. Она мне говорит: «Или на другую работу перейдешь, или давай разводиться!»

— Так ты же еще при царе венчался! — пошутил Кунгуров. — А церковные браки не расторгают!

— Ничего, она у меня, если захочет, любой расторгнет, — вздохнул Забелин.

— Такого славного бойца-кавалериста — и жена под каблуком держит!

— А она у меня кто? Да она лучше тебя на лошади сидит! А шашкой знаешь как работает? Не дай боже!

— Вы что-то не о том толкуете, братцы, — остановил их Сарычев.

— О чем же еще, Василий Антонович? Тут хоть в петлю лезь — все равно ничего не поймешь.

— Я вот что, Василий Антонович! — Кунгуров встал и направился к двери. — Я завтра заявление напишу. На другую работу меня лучше. На завод, в мехмастерские или еще куда. Не могу я здесь больше.

Стало тихо. Сарычев долго смотрел в зарешеченное, пыльное окно и, не поворачиваясь, спросил:

— Ты не можешь, а другие, значит, могут?

— Я не железный.

— Ты не железный, а другие, значит, железные?

Кунгуров молчал.

— Нет, ты отвечай мне! — крикнул Сарычев, поворачиваясь. — Другие железные? Стальные?! Липягин! Грунько! Лемех! За тебя, значит, пусть другие, да? Забелин пусть отдувается! Он железный! И жена у него железная! И дети!

— Не обучен я этой работе, Василий Антонович! Не гожусь в сыщики, — опустив голову, отвечал Кунгуров.

— А все обучены? Все мы в царской охранке работали, да? С детства шпионов ловим! — Вновь стало тихо. Потом Сарычев сказал устало: — Стыдно мне, товарищ, Кунгуров. За твои слова стыдно. А тебе и вовсе со стыда сгореть нужно. Так я понимаю. Мы все не обучены. И революцию делать нас никто не учил, и в гражданскую воевать. И страну из развалин поднимать. И шпионов ловить! Мы все в первый раз делаем, товарищ Кунгуров. Совестно мне эти тебе слова говорить... Учиться будем! И научимся, будь спокоен!

— Извините, Василий Антонович... — Кунгуров вышел, тихо прикрыв за собой дверь.


В той же следственной камере перед столом стоял Ванюкин и теребил в руках фуражку. Сыпал торопливо, будто боялся, что его перебьют:

— Его старик привел. Он совсем не в себе был, мама, извиняюсь, не мог выговорить.

За столом сидели Забелин и Кунгуров. Дверь открылась, и часовой пропустил вперед Шилова. Тот вошел и остановился, глядя на Ванюкина.

— Знаешь ты его? — спросил Кунгуров.

— Он вроде по телефону сюда звонил... — неуверенно произнес Шилов.

Ванюкин с готовностью кивнул головой.

— А раньше ты его видел?

Шилов опять пожал плечами.

— Наденьте фуражку, — попросил Ванюкина Кунгуров.

Тот поспешно исполнил приказание.

— Нет, — Шилов покачал головой. — Не помню.

— Вы свободны, гражданин Ванюкин. Извините, — сказал Забелин.

Короткими, быстрыми шажками Ванюкин вышел из камеры.

После минутного молчания поднялся Кунгуров:

— Ну, мне пора. В отряд надо, проверить, как и что... — Он оправил гимнастерку, снял со стула кожанку.

Когда Кунгуров вышел, Забелин некоторое время молча рассматривал Шилова, потом спросил:

— Ну, Шилов, что будем делать?


Банда есаула Брылова расположилась в маленьком, всего в несколько домов, селении на берегу реки. Вокруг глухой стеной стояла тайга. Быстрая река, сжатая каменистыми берегами, стремительно несла красноватые воды.

Бандиты расположились табором: спали на охапках елового лапника, накрывшись шинелями и тулупами, на кострах варили обед, кормили притомившихся после перехода лошадей, чистили оружие.

Сам есаул сидел на каменистом берегу и бросал в воду камешки. Он разделся до пояса — на худой груди поблескивал крест. Неподалеку от него пристроился казачок Гринька и штопал рубаху есаула. От усердия он даже высунул язык.

Пасмурные, сизые облака, предвещавшие непогоду, затянули солнце, но было еще светло.

Брылов находил возле себя плоский голыш, взвешивал его на ладони, а потом сильно и резко бросал далеко в воду. Обернувшись в поисках нового камешка, он увидел Лемке. Тот не спеша шел куда-то, отмахиваясь от комаров веткой можжевельника.

— Господин ротмистр! — звонким голосом позвал его Брылов.

Лемке остановился. Есаул поманил его пальцем. От этого жеста Лемке передернуло, но он мгновенно справился с собой, подошел к есаулу.

— Признаться, не привык, чтобы меня манили пальцем, как полового в трактире, — сухо заметил Лемке.

— Да? — Есаул весело взглянул на него. — А я думал, мы за гражданскую ко всему привыкли.

— Я — нет, — коротко ответил Лемке.

— Ну хорошо... простите великодушно. — На губах Брылова промелькнула усмешка.

— Вы меня звали? — спросил Лемке, выждав паузу.

Брылов секунду смотрел ему в глаза, потом тихо качнул головой, сказал медленно:

— Ох, не верю я вам, ротмистр!

— Отчего же? — Лемке удивленно приподнял брови.

— Зачем вы пришли ко мне? Ведь вы производите впечатление человека умного. — Есаул начал опять искать вокруг себя плоский голыш. — И никак не походите на борца за так называемые идеалы белого движения.

— Странный комплимент, — усмехнулся Лемке, присаживаясь рядом на большой мшистый валун. — Ну а как же вы?

— Я? — Есаул швырнул камень в реку. — Я бью и тех других. И стараюсь как можно веселее прожить последние денечки.

— А эти люди? — Лемке кивнул в сторону лагеря.

— Эти люди?.. — задумчиво повторил Брылов. — Я их обманываю: вру, что большевики вешают всех подряд, вот они и боятся пойти с повинной. А попадается и просто отребье, сволочь...

Лемке с интересом смотрел на есаула, а потом спросил:

— Ну хорошо, а как же все-таки белое движение? Все эти союзы, общества?

— Отрыжка, — презрительно отрезал есаул.

— Как? — не понял Лемке.

— А так! Пока вы бормотали про долг перед отечеством, большевики дали народу мир и землю, то есть все! А теперь эта земля горит под нашими ногами. Вернее, уже сгорела! Год назад все было кончено! — Последние слова Брылов произнес высоким голосом, весело, зло, почти перейдя на крик.

— А вы мне нравитесь, есаул! — улыбнулся Лемке.

— Чем же, интересно знать? Тем, что не пристрелил вас сразу?

— Ну, это не поздно сделать и сейчас. — Лемке нахмурился. — Толк в жизни вы понимаете. Не ясно только, какого черта вы верховодите этим сбродом!

— Но-но! Это не сброд! Это борцы с большевизмом! Люди, так сказать, отдавшие свои жизни на борьбу! И потом, что вы прикажете мне делать? Прислуживать официантом в Шанхае или Харбине? Или наняться в рикши?

— Почему же? — Лемке раздумывал и медлил. — Мы бы могли кое о чем с вами договориться.

— О чем же? — Есаул насторожился. Чутье подсказывало ему, что ротмистр не зря прибился к отряду, что, возможно, в поезде кроме тряпья и еды было еще что-то значительно более ценное. За дамскими ридикюлями такой тип, как этот Лемке, гоняться бы не стал.

— Если позволите, поговорим об этом позже, — медленно ответил Лемке.

Есаул засмеялся и встал.

— Готово у тебя? — крикнул он Гриньке.

Казачок стремглав кинулся к нему, стал помогать натягивать венгерку. Звякнули приколотые к ней Георгиевские кресты.

— За что у вас столько наград? — спросил Лемке.

— Это не мои — отца. Звание, между прочим, тоже его. Большой был оригинал, бежал за границу еще в восемнадцатом... Ночью бежал и денежки увез. Оставил меня, мать, кресты и звание. — Есаул Брылов снова засмеялся и пошел прочь от берега к черному бревенчатому дому, где у покосившейся изгороди были привязаны расседланные лошади. Гринька кинулся за ним.

— Господин есаул! — остановил его Лемке. Брылов обернулся. Лемке смотрел на него в упор, опять напряженное ожидание было во взгляде. — Господин есаул, — повторил он, — а что бы вы сделали, если б вдруг нашли или получили пятьсот тысяч рублей?

— И у вас есть возможность предложить мне пятьсот тысяч? — помолчав, спросил есаул и прищурился.

Ротмистр вдруг отвернулся.

— Да нет... — проговорил он как можно более равнодушно. — Если бы у меня была такая возможность, я бы... — Лемке поглядел на Брылова и улыбнулся.

— Вот в это я охотно верю, ротмистр! — Есаул рассмеялся. — Охотно... — И он пошел к дому, видневшемуся за деревьями. Казачок Гринька поспешил за ним.

Когда они отошли так, что Лемке не мог их видеть, Брылов вдруг обернулся, схватил Гриньку за плечо, притянул к себе и зашептал в самое ухо:

— Глаз с него не спускай, понял? Шкуру спущу!

Казачок молча кивнул, черные смышленые глаза заблестели.

— Ступай! — И Брылов легонько толкнул его в плечо.

Лемке тем временем вышел на поляну, где расположился обоз. Несколько человек прогнали мимо него расседланных лошадей.

Лемке подошел к одной из подвод и остановился. Где-то невдалеке, за кустарником, тренькала балалайка. Ротмистр огляделся по сторонам и, осторожно приподняв рогожу, которой была накрыта подвода, начал шарить. Он не видел, что за ним наблюдает, прячась за кустами, казачок Гринька.

Ничего не найдя, Лемке направился к другой подводе, стал ощупывать сложенные на ней мешки и узлы. Один мешок он даже приподнял и встряхнул, прислушался: не звенит ли?

— Эй, павлин сиамский, ты чего шукаешь? — неожиданно спросил полуголый бородатый человек, выглядывая из-под кустов.

— Узелок свой потерял где-то, — ответил Лемке. — Рубахи чистые, пара сапог новых... Не могу найти, жалко.

— А ну отвали от телеги! — угрожающе протянул бородатый. — Узелок!.. Тут твоих узелков нету.

— Тута все народное! — ехидно подхватил другой голос.

Неподалеку, у едва тлевшего костра, сидел казах Кадыркул, чинил уздечку. Он срезал ножом истлевший ремень, вынул из кармана стальную цепочку, стал ее прилаживать. Эта цепочка скрепляла «золотой» баул с наручником, который был недавно на руке Липягина. Ногу казах перевязал тряпкой, из-под которой торчали какие-то листья. Рядом послушно стояла непривязанная лошадь.

Лемке прошел мимо Кадыркула, машинально потрепал лошадь по холке. Цепочку, с которой возился казах, ротмистр не заметил.

Казачок Гринька бесшумно следовал за Лемке.


Было уже далеко за полночь, а в окнах здания губкома все еще горел огонь. За длинным столом, за которым обычно заседали члены губкома, сидел Кунгуров и рассматривал большую карту-шестиверстку. Изредка он делал на ней пометки, потом что-то записывал в блокнот.

От стола к окну, глядя себе под ноги, шагал Сарычев. Иногда останавливался, смотрел в темноту за окном, на редкие подслеповатые фонари.

— От предполагаемого лагеря банды до границы верст сто — сто пятьдесят, — задумчиво проговорил Кунгуров и опять что-то пометил на карте. — Надо будет сразу перекрыть дорогу на Чаньгушский перевал.

Сарычев не отозвался. Через секунду спросил:

— У тебя закурить найдется? Дай-ка.

Кунгуров быстро взглянул на него, молча достал кисет, клок бумаги, протянул. Сарычев долго вертел самокрутку. Прикурил от керосиновой лампы, спросил сердито:

— Ну что уставился?

— Ничего... Здоровье бы поберег. — Кунгуров аккуратно свернул карту, запихнул ее в планшетку, поднялся. — Я в казармы поеду. — Помолчал. — Слышишь, Василий Антонович, тебе на митинге надо быть. Речь красноармейцам сказать перед походом.

— Хорошо, — ответил Сарычев и отвернулся к окну.

Кунгуров вышел. Сарычев дымил самокруткой и один в огромном пустом зале угрюмо шагал от окна к столу и обратно, глядя перед собой прищуренными, словно от боли, глазами. Кашель гулко ударялся о стены, эхо дробило его и множило. Сарычев посмотрел на письменный стол. Стопка деловых бумаг заметно выросла, неотложные дела накапливались, а он все не мог за них приняться. Шилов, золото, погибший Липягин и товарищи — тяжкое горе навалилось на плечи... Он не мог, не хотел верить, что Шилов — предатель. Вспомнилось, как они отстреливались от казаков под Чугальней. Вдвоем. В талом, затвердевшем снегу. Несколько раз наступали минуты, когда казалось, что все кончено. Но нет! Пулемет работал исправно, и казаки откатывались на прежний рубеж, оставляя на снегу трупы. Двое красных, засевших в полуосыпавшемся окопчике против казаков... Шилов тогда смеялся и рассказывал, как он в детстве утащил у матери ключи, забрался в погреб и съел два кубана сметаны и как его потом стегали крапивой, с тех пор он на сметану смотреть не мог, на всю жизнь наелся... И вдруг Шилов предал?! Невероятно! Но факты... Факты убеждают... Впрочем, не все. Вот взять, к примеру, баул. Если Шилов участвовал в грабеже, то зачем ему было возвращаться в чека, да еще с пустым баулом в руках? Не проще ли предположить, что этот баул — двойник тому, с золотом? Ведь такие баулы не редкость, на толкучке хоть завались... Но Шилов! Знал ли он об этом? А если он все-таки выдал время отправки золота? И, выдав, испугался возмездия и вместе с бандой участвовал в грабеже поезда. Нет, тут что-то не так...

Сарычев подошел к телефону, крутанул ручку и снял с рогулек трубку.

— Савельев? Заводи... Куда, куда! Твое какое дело?


За эти дни Шилов сильно осунулся, и впадины на щеках заросли густой щетиной. Он лежал на топчане в углу под решетчатым окном, закинув руки за голову, и смотрел в потолок, не спал.

С тяжелым лязгом отодвинулся засов, и дверь отворилась, на пол легла резкая полоска света. В камеру вошел Сарычев, а за ним часовой-красноармеец, несший в руке керосиновую лампу. Метался слабый огонек, на сырых стенах горбатились уродливые тени.

Сарычев поставил поближе к топчану табурет и сел. Шилов лежал неподвижно, по-прежнему глядя в потолок. Часовой опустил лампу на пол и вышел. Снова пронзительно и длинно простонала ржавая дверь.

— Ты спишь, Егор? — тихо позвал Сарычев.

— Сплю, — ответил Шилов, не повернув головы.

— Егор... — Сарычев закашлялся. Гулкие, хриплые звуки заполнили камеру.

Шилов молчал.

— Ты понимаешь, Егор, все против тебя... Хоть бы один факт в твою пользу!

Шилов не ответил. Сарычев тоже помолчал, потом заговорил задумчиво:

— Сейчас ехал в машине, вспоминал, как мы с тобой хлеб по деревням собирали. — Секретарь глянул на Шилова, улыбнулся. — Помнишь, трое суток от них в болоте прятались. А Галицию помнишь? Семь лет прошло, и каких лет! Егор...

Шилов молчал.

— У меня ведь ближе друга и не было никогда, — совсем тихо сказал Сарычев. — Ты хоть обо мне подумай. Ведь если ты враг — мне стреляться нужно. — Секретарь губкома смотрел в затылок Шилова, и боль, и отчаяние были в его глазах.

— А с чего ты взял, что мы дружили? — вдруг спокойно спросил Шилов.

— То есть как? — изумился Сарычев.

— А так... Когда дружат, другу с полуслова верят. — Егор снова отвернулся к стене. — Не было, выходит, у нас дружбы, Василий Антонович.

— Ты так думаешь? — Сарычев встал.

— Так думаю, — глухо ответил Шилов.

— А то, что каждый день гибнут замечательные люди, ты думаешь? — крикнул вдруг в отчаянии Сарычев. — А что диверсии кругом! Саботаж! Думаешь? А про банды, офицерье... про спекулянтов думаешь?! А что врагов у Советской власти больше чем достаточно, знаешь? И ты хочешь, чтобы я поверил тебе на слово?

— Хочу, — не сразу отозвался Егор.

— А ты бы мне поверил?

— Тебе — да! — твердо ответил Шилов.

Опять Сарычев долго молчал, смотрел на лежащего Шилова.

— Егор... — Сарычев успокоился, и теперь в голосе слышалась бесконечная усталость.

Язычок пламени в керосиновой лампе испуганно метался, и казалось, он вот-вот погаснет. На стене ломалась огромная тень от согнувшейся фигуры Сарычева, глаза, расширенные стеклами очков, блестели в полумраке.

— Попробуй вспомнить, Егор, — сказал Сарычев. — Еще есть время...

Он медленно вышел из камеры. Визгливо скрипнула дверь. Чуть позже вошел красноармеец, унес керосиновую лампу, и наступила темнота.


Шилов остался один. Некоторое время он лежал неподвижно, потом заворочался, сел на топчан, встряхнул головой. Он мучительно пытался вспомнить эти провалившиеся из памяти дни, напрягал волю, перебирал в уме короткие события...

Вот человек подает ему через окно пакет. Лица человека не видно. Он стоит так, что свет лампы не задевает его.

Шилов садится в автомобиль, пожимает руки ночным гостям. Их лиц тоже не видно. Хотя стоп! Лицо одного он запомнил — длинное, глаза навыкате, убегающий назад лоб...

Они едут по черным горбатым улочкам. Фары у автомобиля выключены, темно... Кто-то наваливается на Шилова сзади. Это происходит так неожиданно, что он не успевает оказать сопротивления.

А потом все расплывается: уходит понятие о времени, окружающее теряет всякие очертания... Кусок стены... Старое кресло. Гнутые золоченые ножки.

И вдруг, как при ярком электрическом свете, перед глазами Шилова появилось искаженное от страха лицо Ванюкина.

Шилов отчетливо видел его несколько мгновений. Потом все пропало.

Шилов вскочил с топчана, подбежал к окну. Ну-ка, ну-ка еще раз!..

Да, да, железнодорожная фуражка, блестящие пуговицы на мундире и лицо... лицо Ванюкина.


Ранним утром из ворот городской тюрьмы выехал открытый автомобиль. Впереди сидел шофер, сзади — Шилов и два чекиста по обе стороны от него. Скованные наручниками руки лежали на коленях. Егор безучастным взглядом смотрел прямо перед собой, потом закрыл глаза и откинулся на спинку сиденья. Сопровождали его два молодых паренька в гимнастерках и кожаных фуражках. Лица их были неприступны — парни преисполнены сознания собственного значения.

У железнодорожного переезда машина остановилась. Шлагбаум закрыт. Пыхтя и отдуваясь, маленький паровозик пытался преодолеть пологую, но длинную гору. Он тянул груженный лесом состав.

Шилов разлепил ресницы, увидел состав, уныло ползущий в гору, и снова закрыл глаза. Лицо его было спокойным, словно маска уснувшего человека.

— Мне нужно выйти, — тихо сказал он, не открывая глаз.

— Куда это? — поинтересовался чекист.

— По нужде.

— Ты что, раньше не мог?

— Раньше не хотел, — так же равнодушно ответил Шилов.

— Не положено, терпи! — отрезал чекист.

Паровоз продолжал штурмовать подъем.

— Не могу терпеть, — снова нарушил молчание Шилов.

— А чего я могу сделать? — вскипел чекист.

Наконец паровозик вполз на вершину горы и пошел вниз, убыстряя скорость. Тяжелые вагоны торопились за ним. Открыли шлагбаум. Медленно двинулись телеги. Обгоняя их, запылила машина. Опять узкие улочки, заросшие лопухами и крапивой заборы, частые повороты. Ближе к центру пошли каменные дома, мощенные булыжником мостовые.

— Костя, останови! — вдруг сказал Шилов.

Шофер, пожилой красноармеец, машинально нажал на тормозную педаль и виновато оглянулся на одного из чекистов. Голос Шилова он знал давно.

— Не позорьте меня, ребята. Я правда больше терпеть не могу, — медленно сказал Шилов. — Проводи, Алешин.

— Ладно, пойдем! — огрызнулся Алешин. Из-под фуражки у него выбивался пшеничного цвета чуб.

Они вылезли из машины. Шилов огляделся и пошел по улице, Алешин — за ним.

— Ты куда? — спросил он, когда они прошли уже метров двадцать.

— Ну не на улице же я буду, — ответил Шилов, прибавляя шагу. Он резко побежал вперед и нырнул в темную каменную подворотню.

— Стой! — крикнул Алешин, выхватывая из кобуры наган.

Как только чекист появился в освещенном квадрате подворотни, Шилов выбросил вперед сцепленные наручниками руки, подавшись всем корпусом. Алешин с налету наткнулся на кулак. Удар пришелся в челюсть. Чекист охнул и упал на спину.

Шилов навалился на него, быстро нащупал в кармане ключи, открыл наручники. Потом выдернул из руки Алешина револьвер.

— Ты меня, Алешин, прости, — тихо сказал он. — У меня другого выхода нет... Меня завтра возьмут и расстреляют, а мне еще правду узнать надо.

Второй чекист, сидевший в машине, видел, как Алешин и Шилов скрылись за поворотом улочки. Он заволновался, посмотрел на шофера, потом открыл дверцу, вылез и быстро пошел вперед.

Когда послышались на улице торопливые шаги второго чекиста, Шилов уже пересек небольшой захламленный двор, потом подтянулся на трухлявом заборе, спрыгнул по другую сторону и побежал.


— Нет, мне все же спросить охота, кому и зачем понадобилось вести Шилова в губком? — Забелин со злостью смотрел в спину Сарычева. — Да еще сопровождали его два юнца, в чека без году неделя.

— Я приказал привезти Шилова в губком, — спокойно отозвался Сарычев. Он стоял спиной к столу, смотрел в распахнутое окно. — Хотел поговорить с ним в последний раз. Забелин посмотрел на Кунгурова, потом — на Никодимова. Кунгуров чуть усмехнулся, продолжая ковырять, спичкой в мундштуке. Никодимов погладил седые усы, проговорил глуховатым голосом:

— Чудно все это. Даже странно слушать. До каких же пор, товарищи, будет у нас процветать классовая близорукость, до каких пор ушами хлопать будем? А? Кто мне скажет?

— Василий Антонович его, как родного брата, защищал! — горячился Забелин.

— Ну и что? — Сарычев резко повернулся, прищурившись, посмотрел на Забелина. — Ты абсолютно уверен, что Шилов — враг?

— Погодите, товарищ Сарычев, — вмешался Никодимов. — Уж извиняйте темноту мою. Ежели человек не виноват, он из тюрьмы драпать не станет, потому как бояться ему нечего. Я правильно понимаю, товарищи?

— Правильно, — отозвался Кунгуров. — Хотя и невиновный из тюрьмы может убежать.

— Зачем? — спросил Никодимов.

— Чтоб самому доказать свою невиновность, — проговорил Сарычев.

— Ну, знаете... Ежели так каждый из тюрьмы шастать будет, — Никодимов развел руками, — это что ж тогда получится?

— Все это выглядит, мягко говоря, странно! — жестко проговорил Забелин.

— Мне бы хотелось, — Сарычев медленно подошел к нему, — чтобы ты хоть на минуту оказался в его шкуре.

— Это зачем же мне оказываться в шкуре предателя? — с вызовом спросил Забелин.

— Стоп, товарищи! — Кунгуров поднял вверх руки. — Руганью тут не поможешь. Давайте мозговать, как быть дальше.


Собрание на станции Кедровка затянулось до глубокого вечера. Ванюкин сидел в президиуме, рядом с ним еще несколько человек, работники станции.

Женщина в красной косынке выступала перед собравшимися.

— За два субботника, товарищи, все можно сделать! — закончила она. Последние слова потонули в гуле одобрения.

Ванюкин посмотрел на свои карманные часы, лежавшие перед ним на столе.

— Ну что ж, — громко сказал он, — предложение правильное, за него и голосовать не надо. А теперь время позднее, товарищи... Собрание полагаю закрытым.

И все сразу зашумели, задвигали стульями, толкаясь, стали пробираться к выходу. Вскоре помещение опустело. Ванюкин остался один. Он распахнул окно. На улице уже совсем стемнело, и прохладный, свежий ветерок ворвался в душное, прокуренное помещение.

Ванюкин, задумавшись, стоял у окна, и вдруг какая-то сила отбросила его назад; стул, перевернувшись, рухнул на пол. И еще через мгновение Ванюкин стоял, прижавшись к стене, и холодное дуло револьвера больно давило ему в подбородок.

— Ну, вот и я, — тихо сказал Шилов, и по выражению его лица Ванюкин понял, что тот застрелит его, стоит только шевельнуться.

— Ты меня помнишь? — так же тихо и даже ласково спросил Шилов и слегка надавил дулом револьвера Ванюкину на подбородок.

Начальник станции едва стоял, лицо его мертвенно побледнело, на лбу выступила испарина. Он сказал:

— Помню...

— Ты-то все, гад, помнишь. Не то, что я, — губы Шилова дрогнули в усмешке. — Что, а? Помнишь?

— Помню... — повторил Ванюкин, и казалось, от охватившего его ужаса он теряет сознание.

— Вот сейчас и расскажешь. — Шилов опять слегка надавил дулом на подбородок. — Расскажешь?

— Да, господин Шилов, расскажу...

— Вот и хорошо.

Шилов взял свободной рукой начальника станции за лацканы мундира и, все так же держа наготове наган, втолкнул Ванюкина в соседнюю комнату, плотно прикрыв за собой дверь.


В лунном свете чернели искореженные, торчащие вверх фермы взорванного моста. Они подошли к самому краю.

— Вот тут... — Ванюкин показал рукой вниз, туда, где в кромешной черноте бесшумно несла свои воды Березянка.

Шилов стоял, засунув руки в карманы своей кожанки, потом повернулся к Ванюкину.

— Раздевайся! — приказал он.

— Зачем? — Ванюкин отступил на шаг, испуганно моргая глазами.

Черные тени легли на лицо Шилова, подчеркивая скулы и крутой подбородок, и от этого оно внушало Ванюкину еще больший страх.

— Я тебе не верю, — сказал Шилов.

— Ей-богу, не вру! — Ванюкин несколько раз мелко перекрестился. — Я... я и плавать-то не умею, господин Шилов. Ей-богу, не вру...

Тогда Шилов вынул из брюк тонкий сыромятный ремень, подошел к Ванюкину.

— Руки за голову! — приказал он.

Ванюкин торопливо вскинул вверх руки. Шилов туго стянул ремнем кисти рук начальника станции, привязал его к ферме моста.

Потом Шилов спустился по откосу к реке, разделся и вошел в теплую черную воду. Доплыв до середины реки, он посмотрел на мост, как бы примериваясь, и нырнул. Некоторое время его не было видно, затем над водой показалась голова. Он отдышался и нырнул снова.

Ванюкин с тоской смотрел вниз. Через минуту Шилов вынырнул.

— Нашел... — проговорил он и нырнул в третий раз. Когда Шилов вылез на берег, в руке у него была разбухшая от воды кожаная фуражка со звездочкой.

Он оделся, опять подошел к краю берега. Вода захлестывала сапоги. Он долго стоял, хмуро глядя перед собой. Потом произнес глухо:

— Все, что у меня есть на свете, ребята, революция! Никогда Егор Шилов не был предателем революции. Это я вам Лениным клянусь! — Голос Шилова дрогнул, он запнулся и умолк. Потом круто повернулся и быстро пошел на мост.

Ванюкин широко раскрытыми глазами следил, как возникшая из темноты фигура Шилова быстро приближалась к нему. Шилов подошел вплотную к Ванюкину, ощутил на лице его горячее дыхание.

— Кто... Кто ребят убил? Кто все это придумал? — еле сдерживая душившую его ярость, спросил Шилов.

Начальник станции дернулся, залепетал торопливо:

— Господин Шилов, господин Шилов, это не я... Ей-богу! Я ж вам не вру. Не я все это придумал. Я его даже в лицо не знаю, только по телефону, ей-богу! Те пятеро. Те его в лицо знали. Не я...

— Где они? — Шилов пристально смотрел Ванюкину в глаза.

— Не знаю теперь. — Ванюкин всхлипывал и заикался. — В банде, должно быть, если живы... Банда ведь налетела. Мы ж не думали. Лемке, Турчин, Лебедев. Они того и в лицо знают, и по фамилии.

Шилов отошел в сторону, присел на обломок парапета, устало опустил голову. По лицу Ванюкина и по тону, каким тот говорил, Шилов понимал, что начальник станции не врет.

— Стрелку ты переводил? — спросил он.

— Я... — пролепетал Ванюкин еле слышно.

— Сволочь! — сказал Шилов и надолго замолчал.

— Господин Шилов, — решился заговорить Ванюкин, — двадцать верст отсюда в селе Дарьино вчера людей из банды есаула видели. Харчи грабили. Может, и сам где рядом? — Ванюкин говорил вкрадчиво и тихо.

— Откуда знаешь?

— Обходчик говорил.

Шилов встал:

— Пошли.

— Куда?

— На станцию! — Шилов сделал несколько шагов по мосту, обернулся: — Ну, что стоишь?

— Господин Шилов... Вы же меня привязать изволили, — виновато отозвался из темноты Ванюкин.


— Волшанск. Губком. Сарычеву, — диктовал Шилов.

Потный, измученный страхом, Ванюкин отстукивал текст на телеграфном аппарате. Шилов стоял за его спиной, засунув сжатые кулаки в карманы кожанки.

— До нападения на поезд банды есаула Брылова золото было похищено пятью членами подпольного контрреволюционного центра «Свободная Россия» в полутора верстах от станции Кедровка. Убитые дорогие товарищи находятся в вагоне, сброшенном в Березняку со взорванного моста. Скорее всего один из главарей центра окопался в чека. Смерть контрреволюционной гидре.

Шилов тяжело опустился в кресло, вытянул ноги в мокрых сапогах. Ванюкин кончил передавать, вытер рукавом лоб, понуро опустил голову.

— Что, Ванюкин, жить охота? — после недолгого молчания спросил Шилов.

Ванюкин молча кивнул и еще ниже опустил голову.

— Слушай меня, как отца родного, гнида! — Голос Шилова стал жестким и злым. — Если в чека есть враг, то после этой депеши он тебя шлепнет, понял?

Ванюкин опять молча кивнул и поднял голову. Губы его тряслись, в глазах стояли слезы.

— Завтра здесь наши будут, поднимут вагон. Возьмут и тебя! Мой тебе совет — пойди и покайся. Расскажи все, что вы со мной делали. Слышишь? Я ведь про тебя в депеше не упомянул. Это тебе шанс будет, последний, понял?

Ванюкин снова кивнул.

— Если ты этого не сделаешь, я тебя из-под земли достану и покараю, понял?

Ванюкин с готовностью закивал, губы его тряслись, он не мог выговорить и слова.

Шилов молча поднялся и вышел, без стука прикрыв за собой дверь.

Ванюкин обессиленно опустился на. стул и заплакал.

— О господи-и, погиб!.. — бормотал он, всхлипывая. — Господи!

Потом вдруг вскочил, начал лихорадочно застегивать мундир, схватил со стола фуражку и бросился кон из комнаты.


Справа тянулась глухая стена тайги, слева — холмистая, с темными пятнами кустарника, степь, а потом начинались горы, лесистые, с синими и белыми потеками снега и льда. За горами — Монголия.

У подножия холмов петляла дорога, вытоптанная гуртами скота. Восемь всадников, выбравшись из тайги, поскакали по этой дороге. Впереди — есаул Брылов.

Взошло жаркое, слепящее солнце, стояла безветренная тишина.

Рядом с есаулом ехали двое казаков с погонами полусотников на плечах. За ними — матрос в тельняшке, перетянутый патронными лентами, двое молодых мордастых парней: один — в меховой безрукавке, надетой прямо на голое тело, другой — в островерхой монгольской шапке и длиннополом халате, перехваченном в талии кушаком.

Лицо круглое, скуластое, задубевшее от солнца и ветра, глаза спрятались в глубоких щелках. Есаул обернулся к нему:

— Другой дороги нету, Тургай?

— Нету, — коротко ответил монгол.

— С обозом на перевале застрять можем, — осторожно заметил пожилой полусотник.

— Прорвемся, — с небрежной улыбкой ответил есаул.

— Эх, ваши слова да в уши господу, — вздохнул пожилой полусотник.

— Напоследок еще пару станций выпотрошить можно, — подал голос второй полусотник.

Неожиданно вдалеке на дороге показался человек. Он вырос словно из-под земли и теперь стоял, раздвинув ноги, поджидаявсадников.

Есаул придержал коня. На груди у матроса в тельняшке болтался большой полевой бинокль. Матрос поднес его глазам, некоторое время смотрел, потом тихо выругался:

— Комиссар, бисова душа. — Матрос снял с плеча винтовку.

— Погоди, — остановил его есаул. — Может, он не один...

Матрос снова приставил к глазам бинокль, пробормотал:

— Нема никого.

Человек продолжал неподвижно стоять на дороге. Можно было различить черную фуражку со звездочкой. Эту фуражку Шилов достал со дна реки Березянки.

Монгол и парень в меховой безрукавке спешились, нырнули с дороги в кусты. Поводья своих лошадей они передали бандитам, ехавшим сзади.

— Тихо берите, — предупредил пожилой полусотник.

— Какого черта он стоит? — проговорил Брылов.

Они медленно ехали по дороге. Палило солнце. Лошади взмахивали головами, лениво переступали с ноги на ногу, в тишине позвякивала конская сбруя.

Матрос в тельняшке снова поднес бинокль к глазам. Дорога и склоны холмов были пустынны.

— Нема никого.

— От Тургая и Гришки не уйдет, — усмехнулся пожилой полусотник.

Они остановились, ждали.

Вскоре, с поднятыми руками, пугливо оглядываясь, вышли на дорогу монгол Тургай и мордастый парень в безрукавке. Вслед за ними, держа винтовку наперевес, показался Шилов. Он что-то сказал монголу, и тот обернулся. Шилов протянул ему винтовку. Монгол помедлил неуверенно взял ее. А Шилов поднял вверх руки и пошел впереди бандитов.

— Фью-ить! — присвистнул есаул и засмеялся.

Егор остановился в нескольких метрах от всадников и опустил руки. Под глазом парня в безрукавке лиловел огромный синяк, а у монгола была заметна ссадина на скуле и из разбитой губы сочилась кровь.

— Разбаловал ты их, есаул, — сказал Шилов, через силу улыбнувшись. — Совсем мышей не ловят.

— Кто такой? — резко спросил Брылов.

— Шилов моя фамилия. Егор Шилов, станицы Благовещенской.

— Федор Шилов, сотник, не родственником доводится? — вдруг спросил пожилой полусотник.

— Родной брат, царствие ему небесное, — ответил Егор.

Пожилой полусотник подъехал к есаулу, нагнулся и что-то зашептал ему. Брылов с интересом смотрел на Шилова, спросил насмешливо:

— В чека служишь?

— Служил.

— Ко мне зачем? Только врать не стоит!

— Меня там к расстрелу приговорили.

— За что? — Есаул направил коня прямо на Шилова. Он не тронулся с места. Оскаленная конская морда моталась прямо перед его лицом.

— За дело приговорили, — ответил он. — У нас зря к расстрелу не приговаривают.

— У меня, думаешь, лучше будет? — так же зло и звонко спросил Брылов.

— Мне теперь все равно, — нахмурился Шилов.

— А на что ты мне нужен? — спросил есаул, хотя подумал, что именно такие ребята ему и нужны. Эх, ему бы сотни три таких ребят, сколько дел натворить можно было бы! И в Монголию уйти не с пустым карманом.

— Не нужен — дальше пойду, — ответил Шилов.

— Если отпущу, — сказал есаул.

— Если отпустишь, — согласился Шилов и в"друг спокойно двинулся сквозь скопление всадников, и бандиты, не, ожидавшие этого, сторонили лошадей.

Прищурившись, Брылов смотрел, как Шилов уходит, по дороге, и еще раз подумал: «Эх, сотни бы три таких казачков...»

— А ну, верни его! — приказал он, глянув на парня в меховой безрукавке.

Тот пришпорил коня и, помахивая над головой нагайкой, поскакал. Шилов продолжал спокойно идти. Вот всадник поравнялся с ним, взмахнул нагайкой, но ударить не посмел — прямо ему в грудь смотрело дуло нагана.

— Не балуй, — сказал Шилов и поманил парня пальцем: — Нагнись-ка...

— Чево? — Удивленный парень перегнулся через седло..

Шилов мгновенно схватил его за руку, резко рванул на себя, и бандит, вылетев из седла, тяжело ударился о дорогу. Шилов одним махом взлетел в седло. Есаул от удовольствия покрутил головой и вновь засмеялся.

— Я ж говорю, мышей не ловят! — весело крикнул Шилов есаулу.

Бандит поднялся, шатаясь точно пьяный, сдернул с плеча винтовку.

— Не балуй, — спокойно остановил его Шилов. Одной рукой он натягивал повод, в другой держал наган.

— Весь в брата, царствие ему небесное, — довольным голосом проговорил пожилой полусотник.

Потом Шилов и есаул ехали впереди, негромко разговаривали. Бандит в меховой безрукавке сидел на одной лошади с Тургаем.

— А если по правде, зачем ко мне пожаловал? — спрашивал есаул.

— Твои ребята шестнадцатого поезд грабанули? — в свою очередь спросил Шилов.

— Ну?

— В этом поезде вещички мои кой-какие были.

— И дорогие вещички? — В голосе Брылова послышалась усмешка.

— Дорогие...

— Что такое, не пойму? — покачал головой Брылов, но голос его был по-прежнему веселым. — Офицерик тут на днях ко мне прибился, тоже что-то рыщет, нюхает.

— Как его фамилия? — быстро спросил Шилов.

— Ротмистр Лемке. Знакомы, что ли?

— Да нет, знакомиться не пришлось, — равнодушно ответил Шилов.

— Не верю я ему. — Брылов скользнул по Шилову внимательным взглядом. — Впрочем, и тебе тоже. — Он погрозил Шилову нагайкой и пришпорил коня.

Когда они въехали в расположение банды, Шилов отстал от есаула, спрыгнул с коня, протянул повод бандиту в безрукавке.

— Держи.

Тот взял повод, злобно посмотрел на Шилова.

— И гляди, на старших не замахивайся! — улыбнувшись, предупредил его Шилов и не спеша зашагал через кустарник туда, где виднелись подводы. Шел и осматривался по сторонам. Прошел мимо спящих на еловых и кедровых лапниках бандитов, мимо коновязи, где были привязаны лошади. Вот подъехали еще четверо бандитов, спешились. За плечом у одного был заброшен объемистый мешок, и оттуда раздавалось поросячье хрюканье. У шалаша сидел казак и бруском точил шашку. Скребущие сердце звуки далеко разносились в сухом, хвойном воздухе.

Шилов дошел до реки, поглядел, как бандиты поили расседланных лошадей, и повернул обратно.

Он увидел Лемке и сразу узнал его. Ротмистр направлялся к избушке, где жил есаул.

Шилов встал за ствол кедра и, когда Лемке проходил мимо, резко выбросил вперед руку с наганом. Дуло уперлось в спину.

— Спокойно иди вперед, господин ротмистр, — тихо проговорил Шилов.

Он оглянулся по сторонам — вокруг никого не было. Ротмистр стоял неподвижно, дуло нагана упиралось ему в спину.

— Иди вперед, — повторил Шилов.

Лемке медленно двинулся, Шилов — за ним. Они шли все дальше и дальше в глубь тайги. Наконец заросли совсем скрыли их из виду. Шилов еще раз посмотрел по сторонам и тихо скомандовал:

— Стой.

Лемке стоял секунду неподвижно, потом повернулся.

— Признаешь? — спросил Шилов.

— Признаю! — В углу рта Лемке промелькнула усмешка.

И тогда Шилов неожиданно и коротко, с чугунной силой ударил его в челюсть. Лемке мешком осел на землю. Егор схватил его за грудки, рывком поднял на ноги и снова ударил. Ротмистр повалился, но Егор не дал ему упасть, подхватил и ударил опять.

Лемке лежал, а Шилов присел на землю рядом, тяжело дышал, облизывая разбитые в кровь костяшки пальцев правой руки.

Наконец ротмистр тяжело застонал, приподнялся и сел, наклонив голову и обхватив лицо руками.

— Это я тебе не за себя, — глухо проговорил Егор. — Это за моих погибших товарищей...

— Х-хам, — с трудом выговорил Лемке и сплюнул.

— Где остальные? — спросил Шилов и, подождав, повторил: — Дружки твои где?

— Погибли. Когда банда на поезд напала, — медленно произнося слова, ответил Лемке. Скула быстро опухала, из рассеченной губы сочилась кровь.

— Вы думали, так легко из Шилова предателя революции сделать? — усмехнувшись, проговорил Егор. — Думали, раз-два — и дело в шляпе? Врете, браточки! Я вас, гадов белопогонных, с семнадцатого года бил и до самой смерти бить буду.

— Х-хамлюга. — Ротмистр раскачивался и держался обеими руками за челюсть. — Жалко, тогда тебя не пристукнули.

— Где золото? — после паузы спросил Егор.

— Не знаю... — простонал Лемке и опять сплюнул. — Где-то здесь, в банде...

— В чека ваш человек окопался?

Лемке отнял руку от скулы, вытер с ладони кровь, ответил более внятно:

— Окопался... Ну и что?

— Как фамилия?

Лемке молчал.

— Быстрее соображай! — поторопил его Шилов.

— Пшел прочь, хам! — окончательно придя в себя, ответил Лемке.

— А ты кто? — спросил Шилов.

— А я человек, — ответил Лемке и поднялся.

Шилов резко, словно распрямившаяся пружина, вскочил и снова, будто молотом, ударил ротмистра. Тот рухнул плашмя. Шилов присел рядом на корточки, спросил негромко:

— Так как фамилия?

— Х-хам!.. — снова выругался Лемке.

— Есаул про золото знает? — спросил Шилов.

— Нет.

— А если узнает? Что он с тобой сделает?

— А если он узнает, что ты из чека пришел? — в свою очередь с улыбкой спросил Лемке. — За золотом?

— А если я сам ему скажу про пятьсот тыщ, что он с тобой сделает? — улыбнулся Шилов. — Про меня он уже знает. У меня ведь брат сотником был. Мне верят. А тебе? Белопогонников теперь даже бандиты не уважают... Вышли вы из доверия, господин ротмистр. Докатились! «Союз» русского народа...

Ротмистр с трудом поднялся. Шилов продолжал сидеть на корточках, глядя на него снизу вверх. Распухшая губа перекосила лицо ротмистра, светлые, навыкате, глаза смотрели зло и твердо.

— Про барона Унгерна слышал? — спросил Лемке. — Про Галиполийские поля слышал? Про генерала Кутепова слышал?

— Так это там, ротмистр, за кордоном. Там вы водку хлещете и свою Россию вспоминаете. А у нас новая Россия, Советская. Ты про Первую Конную Буденного слышал? Про Красную Армию слышал? Как мы вашего Шкуро и Мамонтова трепали, слышал? Как мы вас из-под Одессы вышвырнули, слышал? То-то, ротмистр! Только барону Унгерну и атаману Семенову не с руки, жила тонка! У нас, ротмистр, Ленин! А у вас кто? У нас, ротмистр, марксизм! А у вас?

— А у нас правда. Российская правда, — ответил Лемке. — Тебе, хаму, эту правду не понять...

— Пристрелю я тебя, ротмистр, — спокойно пообещал Шилов, доставая из-за пазухи наган.

— Нет... — Лемке усмехнулся распухшими губами и покачал головой. — Тебе нужна фамилия нашего человека в чека? Фамилию эту знаю теперь только я... И тебе никогда не скажу...

Лемке повернулся и неторопливо пошел. Шилов молча смотрел ему вслед, поигрывая наганом, хмурился.

Ротмистр, отойдя на несколько шагов, вдруг обернулся, послышался его голос, полный издевки:

— Ну что ж ты? Стреляй!

Шилов продолжал сидеть. Медленно спрятал наган за пазуху.

— Боишься? — усмехнулся Лемке. — Золото найду, тогда и фамилию узнаешь, может быть... Других шансов нет!


— Вы не заикайтесь, гражданин Ванюкин, вы по порядку излагайте, — говорил Кунгуров, глядя на стоящего перед ним Ванюкина. Тот бледнел, то и дело облизывал пересохшие губы.

— Старайтесь все вспомнить до мелочей, для нас это очень важно, да и для вас, я полагаю.

— Вместо Шилова подложили убитого обходчика... И потом его, то есть товарища, виноват, господина Шилова, усыпили и доставили ко мне на станцию, где он и пробыл в беспамятстве два дня. Я ему уколы опиума делал. — Ванюкин опустил голову, и последние слова прозвучали еле слышно.

— Что, что? — переспросил Сарычев, стоявший у окна. Он подошел к столу и сел рядом с Кунгуровым.

— Уколы опиума делал... Приказали, — так же тихо повторил Ванюкин.

— Продолжайте, гражданин Ванюкин, — попросил Кунгуров и со вздохом погладил свою круглую, бритую голову.

— Вся операция была разработана одним из руководителей центра, — продолжил Ванюкин. — Он где-то здесь. У вас. — И Ванюкин затравленно огляделся по сторонам, хотя в комнате, кроме Сарычева и Кунгурова, никого не было.

— Вы в лицо его знаете? — спросил Кунгуров. — Приметы какие-нибудь. Фамилию?

— Нет. Его знали только те пять человек, все бывшие офицеры. А я человек подневольный, меня запугали. Приказы я получал по телефону.

— Других людей из подпольного центра вы знаете? — продолжал спрашивать Кунгуров. — Здесь, в городе?

— Н-нет... — замотал головой Ванюкин, взгляд его маленьких, хитроватых глаз метался с Кунгурова на Сарычева и обратно.

Дверь в комнату отворилась, и показался Забелин. Он увидел стоящего перед столом Ванюкина и остановился на пороге.

— Зачем вызывал? — проговорил он, обращаясь к Кунгурову.

— Зайди позже, — ответил Кунгуров.

— Ладно. — Сарычев с Кунгуровым заметили: Забелин, закрывая дверь, еще раз внимательно посмотрел на Ванюкина.

— Когда к вам заходил Шилов? — выждав время, спросил, Кунгуров.

— Прошлой ночью. Я ему показал, куда вагон упал.

— Где он сейчас?

— Искать банду есаула ушел, — ответил Ванюкин и добавил: — Кажется. Я сам давно хотел прийти и чистосердечно...

— Хватит пока, — перебил его Сарычев. — Пусть уведут!

— Глухов! — крикнул Кунгуров.

В комнате появился красноармеец. Кунгуров жестом показал ему, что Ванюкина нужно увести.


Как искать золото, Шилов и сам толком не знал. Он бродил по лагерю банды, останавливался то у одного, то у другого шалаша, слушал бессвязные обрывки разговоров.

— Говорят, соловейковские ребята с повинной в чека пришли.

— Ну?

— Вот и ну! Всех помиловали, окромя атамана.

— Они тебя помилуют, так помилуют — устанешь кувыркаться.

Шилов остановился у телег, стоявших на поляне; растопыренные оглобли торчали в разные стороны. Время от времени он оглядывался по сторонам и не замечал, что за ним наблюдает казачок Гринька.

Егор перешел ко второй телеге, оглядел. Где-то совсем рядом рубили дрова, коротко перезванивались топоры. Шилов остановился посреди поляны, сдвинул фуражку на затылок, покусывая травинку.


Рано утром Сарычев выступал на митинге. Во дворе казармы неровными шеренгами стояли спешившиеся красноармейцы и держали под уздцы лошадей. Островерхие буденовки, скатки шинелей, винтовки за спинами.

Сарычев стоял на тачанке и размахивал крепко сжатым кулаком. Его сутулая, худая фигура в потертом пиджаке, с шарфом, обмотанным вокруг шеи, выглядела чужой и нелепой среди густой зелени гимнастерок и шинелей.

— Ба-а-нды недобитой белой сволочи еще терзают нашу советскую Сибирь! Но даже это отребье теперь понимает, что возврата к старому не будет и быть не может! У Советской власти есть верный и грозный защитник — славная Красная Армия! Эта слава родилась в битвах с контрреволюционной гидрой под Петроградом и Царицыном, под Перекопом и Волочаевском! Она пронеслась по необъятной нашей Родине от Варшавы до Владивостока! Берегите эту славу, дорогие товарищи красноармейцы! Множьте ее! Да здравствует наша пролетарская революция! Да здравствует свобода и братство трудового народа по всей земле!

Сарычев выпрыгнул из тачанки. Стоявший рядом Забелин поднял руку, протяжно скомандовал:

— По коня-а-а-м!..

Красноармейцы стали взбираться на лошадей. Никодимов, тоже в гимнастерке, с маузером на боку, подвел свою лошадь к какому-то пареньку.

— Подержи ее, сынок, — ласково попросил он. — А то мне уж годов-то много. Падать-то тяжело... Да и чего-то в поясницу вступило. — Паренек взял под уздцы лошадь Никодимова, тот вставил ногу в стремя и с трудом, охая, взобрался в седло.

Красноармейцы построились, медленно стали выезжать из ворот.

— Ну ты как, Семен Игнатьевич? — Сарычев улыбнулся проезжающему мимо Никодимову.

— Скрипим помаленьку! — ответил Никодимов. Он приосанился, расправил седые усы, толкнул лошадь каблуками в бок, но тут же чуть не упал, едва успел ухватиться за переднюю луку седла.

Сарычев засмеялся.

В ворота казармы въехал открытый автомобиль. Из него вышел Кунгуров, шагнул к тачанке, у которой стоял Сарычев.

Лязгая подковами о брусчатку мостовой, через ворота казарм вытекал на улицу поток конников.

Сарычев повернулся к Кунгурову. В двух шагах от них стоял Забелин, смотрел на конников.

— Я только что из чека, — сказал Кунгуров. — Ночью в камере был убит Ванюкин.

— Что ты сказал? — тихо спросил Сарычев.

— Ночью в камере был задушен Ванюкин, — повторил Кунгуров. — Связной подпольного центра.

— Ну, знаешь! — только и смог проговорить Сарычев.

Кунгуров не ответил, что-то искал, выворачивая карманы.

— Ты чего? — спросил его Сарычев.

— Да мундштук где-то посеял, черт подери! — раздраженно ответил Кунгуров.

Двор казармы опустел. Последняя четверка кавалеристов выскочила за ворота.

— О Ванюкине знали только два человека, — глядя в глаза Сарычеву, проговорил Кунгуров. — Ты понимаешь это, Василий Антонович? Ты и я.

Сарычев молчал. Подъехал Никодимов.

— Пора, Николай Петрович, — сказал он, обращаясь к Кунгурову.

Тот не обратил на его слова внимания, продолжал смотреть на Сарычева.

— Мне бы надо остаться, — проговорил Кунгуров.

— Обойдемся без тебя! — перебил Сарычев. — Как можно быстрее ликвидируйте банду. И помни — там золото, пятьсот тысяч народных денег.

— Будьте спокойны, товарищ Сарычев, — вмешался в разговор Никодимов и погладил свои седые усы. — Исполним все в аккурате.

— Не понимаю, — проговорил Кунгуров. — Про Ванюкина знали только ты и я. Страшновато как-то.

— Был еще третий. Забелин.

В это время Забелин подошел к ним.

— Ты чего ждешь? — спросил он Кунгурова.

— Да, пора. — Сарычев протянул руку Кунгурову. — Счастливо. Я займусь этим. Если что, сразу сообщу.

— Добро. — Кунгуров пожал им руки и взобрался на тачанку. Ездовой подобрал вожжи, тройка лошадей с места взяла рысью, тачанка загрохотала по булыжнику. Следом двинулся, тяжело подскакивая в седле, Никодимов.

Сарычев и Забелин остались стоять во дворе казармы. Неподалеку от них постукивал мотор машины.

— Ты всю ночь дома был? — спросил Сарычев.

— Дежурил в чека.

— Никуда не ходил?

Забелин посмотрел на Сарычева:

— Случилось что-нибудь?

— Да. Поехали. — И Сарычев направился к машине.

— Куда?

— В чека.


Сарычев некоторое время молча сидел на табурете, низко опустив голову. Угрюмое лицо его совсем осунулось, и без того сутулая фигура казалась сгорбленной.

Врач осматривал лежавший на топчане труп. Кроме врача и Сарычева, в камере было еще несколько человек, среди них Забелин и начальник охраны Лужин — невысокого роста, плотный, с круглым добрым лицом.

Сарычев, повернувшись к Лужину боком, слушал, как тот, растерянно моргая глазами, сбивчиво рассказывал. Потом умолк на полуслове.

— Ну? — глухо спросил Сарычев после паузы.

— Да я не знаю, что и думать, Василий Антонович, — опять заговорил Лужин, и в голосе его послышались жалобные нотки. — Один раз только из караулки отлучился на минутку, за кипятком сбегал. — Лужин растерянно обвел глазами присутствующих. — Камеры у нас запертые. Чужих никого не было, только свои...

— Кто? — спросил Сарычев, не поворачивая головы.

— Я заходил, — спокойно сказал Забелин. — Часа в два ночи заходил, интересовался...

— Да, — обрадовался Лужин, — Товарищ Забелин заходил.

С того момента, как Забелин заговорил, Сарычев не спускал с него глаз.

— Потом ребята спекулянтов привели, — продолжал Лужин. — С допроса уголовника из девятой камеры Волин привел. — Лужин ткнул в сторону молодого чекиста, стоявшего у дверей. Тот согласно кивнул. — Никодимова видел... Потом товарищ Кунгуров был.

— Ладно, — перебил Лужина Сарычев. — Иди, будь у себя. Вызову.

Лужин, виновато улыбаясь, вышел из камеры. Врач, закончив осматривать труп, накрыл его серым одеялом.

— Ну что? — спросил Сарычев и устало посмотрел на Христофора Матвеевича.

— Убит ночью, часов шесть назад.

Сарычев кивнул двум чекистам, тихо сказал:

— Унесите.

Чекисты положили тело Ванюкина на носилки.

— Сильный удар стилетом в область сердца, — вновь заговорил доктор. Сарычев быстро взглянул на Забелина. — Видимо, когда убийца вошел в камеру, Ванюкин проснулся и вскочил. Убийца кулаком оглушил его. С правой стороны лица — сильный кровоподтек, рассеченная губа, выбито два зуба. Вот пока и все, — тихо закончил доктор.

— Спасибо, — сказал Сарычев.

Проходя мимо Сарычева к двери, доктор протянул ему руку. Сарычев рассеянно хотел пожать ее, но доктор взял его за кисть, нащупал пульс и стал смотреть на часы. Секретарь губкома сначала ничего не понял, а потом раздраженно выдернул руку.

— Бросьте, Христофор Матвеевич! — хмуро сказал Сарычев. — Идите.

Доктор пожал плечами, в дверях обернулся:

— Товарищ Сарычев, с вашим сердцем можно работать только садовником, да и то в своем саду. — Он безнадежно махнул рукой и переступил порог. За ним ушли остальные, кроме Сарычева и Забелина. Сарычев продолжал сидеть на табурете, Забелин стоял у него за спиной. Потом Сарычев встал и медленно пошел в угол камеры.

— С правой стороны... с правой, — одними губами шептал он и трогал рукой правую щеку. Затем сунул руку в карман и вдруг, круто повернувшись, что-то кинул Забелину.

— Лови!

Забелин вздрогнул, но мгновенно среагировал и правой рукой поймал спичечный коробок. Изумленно уставился на Сарычева:

— Ты чего, Василий Антонович?

— Ничего! — улыбнулся Сарычев. — А я думал, ты левша.

Забелин продолжал некоторое время удивленно смотреть на секретаря, потом неуверенно произнес:

— Может, тебе и правда к врачу зайти, Василий Антонович?

Сарычев не слышал его. Он смотрел в маленькое подслеповатое окошко, выходившее во двор, и о чем-то думал.

Забелин медленно вышел, прикрыв за собой железную дверь. Сарычев прошелся по камере, сел на топчан, устало потер виски и вдруг замер, глянув на пол. Около своей ноги он увидел мундштук, желтоватый, из слоновой кости, с затейливой тонкой резьбой. Сарычев медленно наклонился, поднял мундштук и долго рассматривал его. Потом тихо сказал:

— Кунгуров.


Шилов сидел на берегу реки у самой стремнины и, покусывая веточку орешника, задумчиво смотрел на красноватую, будто разбавленную кровью, воду, бурлившую вокруг лобастых валунов: яркое раскаленное солнце было в зените.

Неподалеку из низкорослого кустарника вышел Кадыркул. Он припадал на раненую ногу и вел за узду вороную кобылу. За ним шли еще трое — тоже с лошадьми. Недовольно покосившись в сторону сидящего у воды Шилова, они начали расседлывать коней.

Шилов, повернул голову, посмотрел на них. Трое повели лошадей к воде, громко переговариваясь. На берегу остался только казах. Он гладил лошадь по шее и с тревогой смотрел на реку.

Лошади, осторожно ступая, вошли в бурную, стремительную воду. Тугие мелкие волны едва не сшибали людей с ног. Один из бандитов обернулся, громко свистнул:

— Давай, азият!

— Боится, — отозвался второй. — Нога раненая, и плавать не умеет.

Шилов поднялся и медленно направился к Кадыркулу.

— Давай искупаю, — сказал он, подходя, и похлопал лошадь по тугой шее.

— Спасибо, — улыбнулся казах, тряхнув длинными черными волосами. — Мало-мало купай...

Шилов сбросил на землю свою кожанку рядом с уздечками, которые оставили бандиты.

Кадыркул накинул лошади на шею веревочный аркан, протянул конец Шилову. А тот в это время смотрел на уздечки. Его внимание привлекла одна. Трензель с недоуздком соединялся на ней стальной цепочкой. Точно такой же цепочкой был прикреплен к наручнику «золотой» баул. Значит, баула было два! Один был у него на запястье, пустой! А другой? В другом было золото. Офицеры хорошо придумали, лихо! Два баула, попробуй докажи! И кому доказывать?

— Эх, хороша! — проговорил Егор, поднимая с земли уздечку. — Чья?

— Моя! — с гордостью ответил казах.

— Хороша, — повторил Шилов, взвешивая уздечку на руке. Потом сел на землю, начал стаскивать сапоги.

Он разделся и повел вороную кобылу в воду. Казах остался на берегу, смотрел на кобылу и улыбался.

За стремниной спокойно переливалось тихое мелководье, Шилов завел туда лошадь. Она потянулась вздрагивающими мягкими ноздрями к холодной воде, начала осторожно пить. Неподалеку плескались и гоготали бандиты. На берегу сидел Кадыркул и смотрел на них.

Шилов мыл кобылу, поливал водой, трепал по волнистой блестящей холке. Улыбался, оглядывался на берег.

Бандиты уже выбрались из воды, взнуздали лошадей, вскарабкались на них и уехали.

Чуть позже и Шилов вывел из реки лоснящуюся на солнце кобылу. Казах стащил с себя рубаху, начал вытирать лошадь.

— Она меня два раза от смерть спасал! — Казах улыбался и цокал языком.

Шилов молча одевался. Из-за кустов за ними наблюдал казачок Гринька.

— Твой отец бай? — спросил Шилов, свертывая самокрутку.

— Бай! — вдруг засмеялся Кадыркул и так же внезапно оборвал смех, лицо исказила злоба. — Я всю жизнь батрак был! Невеста калым не было. Невеста другой джигит взял... Своя лошадь не было, чужих баранов пас. — И он опять невесело рассмеялся: — Ба-ай! Он Кадыркула камчой лицо бил, собака! — Казах показал шрамы на щеке.

— Теперь ты решил стать богатым? — серьезно строил Шилов.

— Хочу! — решительно заявил казах.

— А золото куда спрятал?

Вопрос был настолько неожиданным, что Кадыркул на мгновение оторопел, стоял разинув рот.

— Шайтан! — Он зашипел, как змея, и, вдруг выдернув из-за голенища сапога нож, кинулся на Шилова.

Егор едва успел уклониться от удара, поймал Кадыркула за руку, на мгновение встретился с бешеными от ярости глазами казаха и тогда резко вывернул ему руку. Тот вскрикнул и выронил нож. Шилов оттолкнул его от себя так, что Кадыркул упал на спину.

Узкими, как щелки, глазами Кадыркул следил за Шиловым, и на лице тенью промелькнул страх. Но Егор спокойно швырнул нож в воду.

— Пошли! Покажешь где!

Кадыркул продолжал лежать.

— Ну?! — с приглушенной яростью выдохнул Егор. — Мне с тобой цацкаться некогда!

Казах медленно сел на землю, всхлипнул, закрыл лицо руками:

— Не пойду! Лучше убей.

— Вставай!

Казах раскачивался, как на молитве, потом поднял на Шилова заплаканное лицо, посмотрел на него с отчаянием:

— Не отнимай... Я много работал — всю жизнь, а у меня ничего нет! Ты знаешь, когда у джигита свой конь нет? Халат свой нет! — По лицу Кадыркула текли слезы. — Разве я не работал?! Я жениться хочу! Халат куплю! Отца кормить буду, мать! Они тоже всегда работали, а им нету есть!

Шилов, нахмурившись, слушал сбивчивую речь Кадыркула, покусывая. губу. Он тоже всю жизнь работал. С двенадцати лет таскал вагонетки на шахте, потом махал обушком в забое, добывая уголь. Работал с утра до вечера. И у него тоже ничего не было. Помнится, долго, почти год, копил деньги на гармонь. Наконец купил, и радости его не было предела. Отец пропил гармонь через неделю... И тогда обозлившийся Шилов тоже пропил всю свою получку.. И сапоги. И пиджак. И даже картуз. Нате, всем назло. А потом отец попал в аварию и ослеп. И Шилов стал кормильцем целой оравы голодных ртов. Ох какая злющая и несправедливая жизнь, думал тогда Шилов.

Он долго слушал Кадыркула, и чем дольше, тем сильнее закипала в нем ярость. Наконец он не выдержал, рванул из-за пояса наган.

— А ну вставай, га-ад!

Кадыркул обессиленно встал и понуро побрел вдоль берега. Казалось, он смирился со своей участью. Шилов следовал за ним. Тропа вдоль берега все круче и круче забирала вверх. Внизу черным омутом бурлила вода, торчали мокрые лобастые валуны. Волны с силой разбивались о них, оседала и таяла зеленоватая пена... Припекало. Желтое и круглое, как яичный желток, солнце дремотно повисло над головой.

Перед разлапистым кедром, накренившимся над обрывистым берегом, Кадыркул остановился. Между корнями виднелась большая нора, забитая сухими сучьями и листвой. Кадыркул огляделся по сторонам, присел на корточки и принялся выгребать из норы листву и сучья. Шилов стоял над ним и ждал. Наконец казах вынул из тайника баул. Замок был вырван, и запирался баул на тонкие боковые щеколды. Казах откинул их — матовым блеском сверкнули золотые монеты, кольца и броши.

— Забирай, шакал! — Кадыркул презрительно скривил губы. — Хоть немножко Кадыркулу дай, а? Совсем немножко! Зачем одному так много?

— Положь на место, — приказал Шилов и медленно пошел к обрыву.

Кадыркул несколько секунд смотрел на золото, качал головой, губы его что-то горестно шептали, в глазах стояли слезы. Если бы не эта проклятая рана в ногу, он давно бы ушел из банды, ушел бы в родной аул и стал бы там самым богатым, уважаемым человеком. Ему кланялись бы в пояс, табуны коней заполнили бы степь, несметные отары овец дышали бы пышными кудрявыми боками. И это все его! Вай-вай, аллах, за что ты так наказал бедного Кадыркула? Разве он сделал тебе что-нибудь плохое? Как ты несправедлив, аллах!

Кадыркул застегнул замки на бауле, запихнул его обратно в тайник. Шилов стоял к нему спиной, он не видел, с какой ненавистью смотрел на него Кадыркул. И вдруг казах, пронзительно вскрикнув, бросился вперед, сильно толкнув Егора в спину. Шилов, взмахнув руками, резко обернулся и, падая, успел схватить Кадыркула; они оба рухнули с обрыва в воду.

Казачок Гринька выскочил из-за кустов, откуда наблюдал за Шиловым и Кадыркулом, подбежал к обрыву. Он видел, как Шилов и Кадыркул барахтались в воде, их сносило к стремнине, где бешено билась, бурлила между валунами вода.

Шилов, взмахивая сильными руками, поплыл к берегу, а Кадыркул, не умевший плавать, начал тонуть. Его голова то скрывалась, то появлялась в волнах. Мокрые черные волосы прилипли к лицу, расширились полные ужаса глаза. Кадыркул ухватился за торчавший из воды высокий валун, пальцы скользили по мшистой, шелковой поверхности камня, и глаза с надеждой и отчаянием следили за Шиловым, который уже выбирался на берег. Каралось, еще секунда, и клокочущая вода сорвет его, потащит на стремнину, где нет спасения.

Егор выбрался на берег и, оглянувшись, увидел Кадыркула, уцепившегося побелевшими от напряжения пальцами за скользкие выступы валуна. Длинные черные волосы казаха прядями стелились по воде. Сильные волны били его в висок, рассыпаясь алмазными брызгами.

Егор начал было стаскивать с себя мокрые сапоги, но вдруг встал и, тяжело ступая, пошел в воду. Поплыл устало, экономя силы, подплыл к Кадыркулу, оторвал от камня, схватил за длинные волосы и одной рукой начал грести к берегу. Всего за несколько метров до бурлящей стремнины Шилов вытащил казаха на мелководье.

Стаскивая тяжелые сапоги, Шилов зло взглянул на Кадыркула. Тот лежал на животе, тяжело, надсадно дышал.

— Ну что, хорошо тебе? — с трудом переводя дыхание, спросил Егор. — А если б и я плавать не умел? — И сам себе ответил: — Потонули бы оба, и все дела.

Он выжал портянку, пошевелил босыми мокрыми пальцами, сказал негромко, с сожалением:

— Э-эх, темный ты человек... Бая собакой называешь, а сам баем хочешь стать. Наберешь себе батраков и будешь их нагайкой лупить. Будешь. Это, брат, марксизм, от него никуда не денешься. Наука.

Кадыркул медленно повернул голову, посмотрел на Егора, но ничего не сказал.

— Я, между прочим, тоже работал с утра до ночи и с хлеба на воду перебивался. — Шилов принялся наматывать портянку на босую ногу.

— Ты зачем меня спас? — вдруг тихо спросил Кадыркул. — Я утонул, а ты золото взял. Себе.

— Вот я и говорю, темная ты личность, — покачал головой Шилов. — Одно на уме: «за что», «себе». Да ни за что! За то, что ты человек, бедняк. И не «себе», беру тот баул. Знаешь, куда нужно везти золото? В Москву. А знаешь зачем? Чтобы купить хлеба голодным. Тыщи людей ждут этого хлеба. Ты вот один хочешь быть сытым, баранов иметь, отары. А я хочу, чтоб все голодные трудящиеся люди были сыты. Советская власть этого хочет.

Казах по-прежнему молчал и напряженно слушал Егора, то и дело беспокойно, быстро взглядывая на него. И смуглое лицо Кадыркула выражало смятение.

Егор обулся, посмотрел на казаха.

— Ты вот бедняк, а своих же братьев бедняков грабишь, — устало сказал Шилов. — Ты бая своего ругаешь, а сейчас сидит человек, у которого ты последние сапоги отнял. Сидит и думает про тебя: «Что ж он наделал, подлец... Я полгода голодный ходил, чтоб сапоги купить. А он взял и отнял». Стыдно, брат! — заключил Шилов.

Казах некоторое время с удивлением молча смотрел на Егора, потом отвернулся и глухо сказал:

— Хочешь, я тебе свой конь отдам?


День уже клонился к вечеру, хотя солнце еще припекало. Шилов сидел, привалившись спиной к подводе, дремал, голова его склонилась к плечу: сказывалось напряжение последних дней, и теперь, после жаркого дня, его разморило.

Где-то рядом раздались легкие шаги, потом хруст сучьев, и из-за кустов быстро выскользнул Кадыркул. Он присел на корточки рядом с Шиловым, улыбнулся.

— Едут, — тихо сказал он.

Шилов тряхнул головой, прогоняя остатки сна, спросил:

— Далеко?

— Во-о-он там... — Кадыркул показал на дорогу, ведущую в лес, и улыбнулся. — Ты спать хочешь. Спи. Еще время есть.

Егор потянулся, хрустнул суставами.

— Нет, брат, — сказал он. — В этом общежитии можно и не проснуться... Пошли. — Он встал.

К татарскому шатру, в котором жил есаул, скакало пять всадников. Впереди — ротмистр Лемке. Шилов и Кадыркул следили за ними из-за кустов. Лемке круто осадил лошадь, соскочил на землю, бросил повод одному из бандитов и скрылся за пологом.

— Готовь лошадей, — негромко приказал Шилов. — Сегодня уходим...

Кадыркул кивнул.

— Как думаешь, Лемке в седле хорошо сидит? — спросил Шилов, немного помолчав.

— Лучше Кадыркула на конь никто не сидит. — Казах довольно улыбнулся.

— Я не к тому, — заметил Шилов. — Он без повода в седле усидит?

Кадыркул подумал секунду и опять кивнул.

— Иди, — сказал Шилов. — И будь готов.

Казах исчез в кустах.


Лемке тем временем докладывал есаулу:

— Отсюда верст двадцать пять — деревня Рассохи. Близко подойти было трудно, и потому точно сказать не могу, но, пожалуй, отряд мощный. Примерно сабель триста. Есть тачанки.

— Так, так... — отозвался Брылов. Он сидел на ковре, сложив по-мусульмански ноги, и потягивал из пиалы чай. Поодаль, подложив шапку под голову, дремал казачок Гринька.

— Так, так, — повторил есаул и как-то странно, со скукой, посмотрел на ротмистра. — Триста сабель... И что вы предлагаете? — Он прищурился.

Лемке уловил эту скуку и равнодушие во взгляде и в голосе Брылова, нахмурился: есаул вел себя как старый генерал, принимающий экзамен у желторотого офицерика.

— Я ничего не предлагаю, господин есаул, — сухо ответил Лемке. — Я жду распоряжений.

— Каких? — Брылов удивленно поднял брови.

— Не знаю, господин есаул. Я только думаю, что нам нужно уходить. Если красные ударят с флангов, они прижмут нас к реке и уничтожат. Боевой дух вашего отряда оставляет желать много лучшего. Это может быть конец!

— Так, так. — Брылов помолчал немного, подумал, потом сказал медленно: — Верно, конец. — И вдруг засмеялся, весело посмотрел на ротмистра и повторил по слогам: — Ко-нец.

Лемке напряженно глядел на есаула, молчал.

— Что вы на меня так смотрите? — спросил его Брылов.

— Я не понимаю вашего веселья, господин есаул, — сказал Лемке. — Вы хотите, чтобы отряд уничтожили?

Брылов встал, подошел к тускло поблескивающему сталью хорошо смазанному пулемету «льюис», ласково провел по стволу пальцами, растер масло. Постоял так, задумавшись. Потом повернулся к Лемке и серьезно сказал:

— Я хочу клубники, господин ротмистр. — По губам его снова скользнула улыбка. — Со сливками.


Карандаш медленно полз по затрепанной карте, и слышался неторопливый голос Кунгурова:

— С одной стороны река. Брод узкий. Если прижать банду к реке, а переправу накрыть пулеметами, дело можно считать сделанным. Мигунько атакует справа, отряд Харламова — слева. Лагерь банды не укреплен и фактически со всех сторон открыт.

Командиры тесно сгрудились вокруг стола, молча слушали Кунгурова.

— Не дай бог, разбегутся, — подал голос Никодимов и погладил свои седые усы.

— Не исключено, — ответил Кунгуров. — Они могут уклониться от боя и попытаться уйти.

— Нельзя! — Никодимов покачал головой. — Я в этом деле не понимаю, но ты, дорогой товарищ Кунгуров, командуй так, чтобы ни один не ушел.

— Гарантий дать не могу, — с заметной ноткой раздражения ответил Кунгуров. — Если пятнадцать — двадцать человек сумеют ускользнуть, ничего страшного не произойдет... Главное — захватить есаула и его подручных.

— А золото? — вскинулся Никодимов. — Они же с золотом удрать могут, мил человек! До границы меньше сотни верст. Ищи тогда ветра в поле!

— Потому и решили атаковать на рассвете, чтобы захватить врасплох, — ответил Кунгуров. — Выступаем ночью. Атакуем банду в пять утра. Сигнал — ракета. Пока все! — Кунгуров бросил карандаш на стол.

Командиры, отодвигая стулья, поднимались из-за стола.

— Товарищи, товарищи! — торопливо проговорил Никодимов. — Про золото не забывайте! Если золото упустим, по головке нас за это не погладят!

— Будет золото, товарищ Никодимов, успокойтесь! — весело отозвался один из командиров.


Глубокой ночью они покинули лагерь есаула. Шли тихо, навьюченных лошадей вели в поводу. Первый — Шилов, за ним — Кадыркул. К седлу Кадыркула была приторочена еще одна лошадь. На ней поперек седла с кляпом во рту лежал связанный Лемке. Кадыркул изредка трогал ссадину на скуле, тихо бормотал ругательства и плеткой замахивался на Лемке:

— У-у, шайтан!

Лемке душила ярость: так опростоволоситься! Теперь все пропало! Они привезут его в Рассохи, где стоит отряд красных, а там разговор будет с ним короткий. Одного Лемке не мог понять, как Шилов решился бросить банду и уйти без золота? Неужели он, ротмистр каппелевской дивизии, стоит больше пятисот тысяч? Ну, расстреляют они еще одного ротмистра, участвовавшего в гражданской. А деньги? Лемке знал, для чего их собирали по всей губернии. Он приподнял голову, насколько это позволяло его положение, посмотрел на гроздья крупных летних звезд. Черт возьми, как глупо он попался! Ведь, несмотря ни на что, ему казалось, что впереди еще долгая и, быть может, счастливая жизнь. Человек не может думать иначе...

Шелестел кустарник, под копытами лошадей с хрустом подламывался прошлогодний валежник. И ночь была полна ощущения неувядаемой дикой и свободной жизни. Засвистала какая-то птица, ей отозвалась другая протяжным курлыканьем. Кругом жизнь, а его, Лемке, через каких-нибудь два-три часа в этой жизни не будет.

Шилов поднял руку, и Кадыркул придержал коней.

— Здесь будем тебя ждать, — вполголоса сказал Шилов.

Кадыркул кивнул, соглашаясь, сказал:

— Здесь хорошо. Здесь можно.

Они привязали лошадей. Сняли с седла Лемке, посадили его у подножия кедра. По лицу ротмистра можно было заключить, что столкновение с Кадыркулом и для него не прошло даром. Под глазом набух здоровенный синяк, из нижней губы сочилась кровь.

— Давай скорее, — сказал Шилов. — Времени совсем нету, понимаешь?

Казах опять кивнул.

— Кадыркул теперь все понимает. — И пропал в темноте.

Шилов осматривал лошадей, поправлял сбрую. Стояла чуткая таежная тишина, и звезды светили особенно ярко. Лемке, пытаясь подняться, хрустнул веткой. Шилов подошел к нему, присел на корточки и вынул кляп.

— Чего надо? — спросил он.

— Во-первых, у меня насморк, поэтому, когда затыкают рот, нечем дышать, — сказал Лемке, отплевываясь. — Во-вторых, хочу еще раз сказать тебе, что ты хам и дурак. Можете забить меня до смерти, но фамилию нашего человека в чека я не назову... Что же ты, золото не нашел, и драпаешь? Ротмистр Лемке для тебя дороже пятисот тысяч?

— Так, — спокойно сказал Шилов. — А в-третьих?

— А в-третьих, как тебе нравится, что я сказал во-вторых?

— Тогда послушай меня, балагур, — тихо проговорил Шилов. — Золото сейчас здесь будет, понятно? Это тебе и во-первых и во-вторых. А в-третьих, я тебя в чека везу. Вместе с золотом. Так что выходит, дурак — ты.

Усмешка сползла с губ ротмистра, и лицо его на мгновение сделалось испуганным, но он быстро справился с собой.

— Врешь, красная сволочь! — выдавил он. — Как сивый мерин врешь!

— Сейчас сам увидишь! — повеселел Шилов. — А ругаться, ротмистр, не надо, неинтеллигентно это. А то я тебя за «красную сволочь»... — Он не договорил и потряс перед носом Лемке кулаком.

— Тогда ты не только дурак, ты — малахольный! — как можно более спокойно сказал Лемке, и в голосе его послышались даже примирительные нотки. — Я враг. А ты для них предатель. Они тебя раньше меня шлепнут.

Шилов не ответил, отошел к лошадям. Некоторое время Лемке молчал. Егор посмотрел на небо. Звезды медленно бледнели и таяли, на востоке горизонт посветлел, ночная тьма уползала в медвежьи буреломы.

Шилов любил короткие эти минуты, когда все вокруг наполнено таинственностью и ожиданием. Так он, бывало, стоял, онемев от напряжения, и слушал, как токуют глухари. Сжимал в руках старенькую берданку и слушал, слушал... Еще он часто вспоминал эти рассветные сумерки, потому что тогда первый раз поцеловал девушку. Она зябко куталась в платок и доверчиво прижималась к нему. Может быть, тогда ему единственный раз за долгие годы подумалось, что счастье все-таки есть и он не зря пришел на эту землю... И еще именно в такие вот рассветы Шилов часто поднимался в атаку. Он всегда задавал себе вопрос: почему люди, для того чтобы убивать, выбирают вот такие светлые мгновения, когда мир спит, отдыхая после долгого благословенного дня...

— Послушай, Шилов, — донесся из темноты голос Лемке, — кончай дурочку валять. Поделим поровну — и разбежимся, и забудем все, как страшный сон. А, Шилов?

Егор не ответил. Он слушал, вдыхал в себя полной грудью утреннюю тишину. Лемке помолчал, заговорил снова:

— Послушай, голуба Шилов, у тебя больше червонца в кармане когда-нибудь заводилось? Нет, никогда, голову даю на отсечение! А тут двести пятьдесят тысяч! Ты пойми, дурья твоя башка, что такое для одного человека двести пятьдесят тысяч!

Шилов усмехнулся, покачал головой. Действительно, этого он понять не мог. Лемке напрягся изо всех сил, стараясь растянуть веревки.

— Сволочь! Мерзавец! — с ненавистью процедил он, пытаясь высвободить крепко стянутые руки. Лицо его взмокло, вены на шее набухли, он тяжело дышал. Наконец обессиленный Лемке привалился спиной к кедру. Шилов, сидя неподалеку от него на пне, с напряжением прислушивался, вглядывался в таежную чащобу.

— Ладно, твоя взяла. Твоя... — хрипло выдохнул Лемке. — Черт с тобой, забирай все. А я в Монголию уйду... Все тебе расскажу — и в Монголию. А, Шилов? Ты только идейным не прикидывайся, смотреть противно.

Егор поднялся, медленно подошел к Лемке.

— Слушай! — тихо выговорил он, с трудом сдерживая подступающую к горлу ярость. — Ты мой смертельный враг. Навсегда! И у нас с тобой не за золото драка, а за другое. — Шилов умолк, стиснув зубы, только желвакиперекатывались, туго обтянутые кожей. — Но, кроме тебя, меня, есть еще маленькие голодные дети. И есть голодный рабочий класс, который разбил Антанту и вас вместе со всеми вашими деникиными и колчаками и будет строить общее народное счастье для этих маленьких голодных детей. И золото это нужно, чтобы их накормить хлебом. Простым хлебом! Они пирожных отродясь не пробовали! И я это золото донесу! Мертвый донесу. Уяснил ты себе это?

Лемке слушал Шилова, видел его побледневшее лицо, искривившиеся от ненависти губы, сдвинутые к переносице брови, и невольный страх закрадывался в его душу. Егор вздохнул глубоко, словно освобождаясь от закипавшего в нем гнева, и закончил:

— А идейным мне прикидываться нечего. Моя идея — для других жить, я так и стараюсь...

Странное уважение появилось в глазах ротмистра — то ли уважение к своему врагу, то ли удивление перед словами, которые тот произносил, задыхаясь. Так говорили те, которых он, Лемке, расстреливал. А перед смертью, говорят, человек становится самим собой, и врать ему смысла нет. Лемке тряхнул головой, будто прогонял дурные мысли, скрипнул зубами:

— Не верю я тебе! Все равно не верю!

В лесной чаще послышались быстрые шаги, треск сучьев, из кустов вынырнул взмокший от бега, разъяренный Кадыркул. Вместо баула с золотом он тащил за руку казачка Гриньку. Во рту у Гриньки был кляп, по щекам катились слезы. Кадыркул толкнул Гриньку к Шилову и взмахнул рукой.

— Шакал! — бешено захрипел он и швырнул на землю шапку. — Убей его, командир! Баранья башка! Он про золото знал, есаулу сказал! Есаул золото увез! — Кадыркул застонал от бессильной ярости, ударил себя кулаком в грудь.

— Что-о? — Шилов бросился к казачку Гриньке, выдернул кляп из рта. — Говори!

— Я... я не знаю... — всхлипывая, бормотал Гринька. — Я следил... Он велел следить за вами. Видел вас у реки... — Гринька заревел.

— Ну?! — Шилов встряхнул его за плечо.

— Он мне шашку подарил, обещал с собой взять... А потом мешок забрал, меня побил и уехал. — Казачок вновь зашелся слезами.

Молчавший до сих пор Лемке вдруг тихо рассмеялся.

— Когда... когда он уехал? — Шилов тряс казачка за плечи.

— Как стемнело, так и уехал...

Кадыркул сидел на земле, раскачивался, обхватив голову руками, тихо стонал.

— Куда? В какую сторону поехал? — допытывался Шилов.

Гринька показал рукой.

— В Монголию! — давясь от смеха, с трудом выговорил Лемке.

— Ночью выехал, уже пять часов скачет, — промолвил Шилов, растерянно оглядываясь по сторонам. — Что делать, Кадыркул?

— Река... Есаул к мосту поскакал, — ответил Кадыркул. — День ехать. Висячий мост, сам видел. Плот надо делать, командир! По реке догоним. Совсем близко. Другой дороги за кордон нету!

Лемке вдруг опять залился безудержным смехом:

— Ой, не могу... Как он вас! Ай да Брылов! Ай да мальчик! И вас и меня обштопал! Ну, такой не пропадет! У такого вы золото вряд ли вырвете! Ай да Брылов!

Шилов метнулся к Лемке, заткнул кляпом смеющийся рот.


В предрассветной мгле из-за холмов показались вытянутые в цепь всадники. В безмолвии они двигались через густой кустарник к лесу, в котором расположилась банда есаула. Кунгуров смотрел на карманные часы с откинутой крышкой. Лошадь под ним нетерпеливо переступала с ноги на ногу.

— Пора, товарищ Кунгуров. Ну и выдержка у вас. Чересчур! Уйдет банда!

— Здесь я командую, товарищ Никодимов! — Кунгуров захлопнул с легким звоном крышку часов, вытянул из-за пояса ракетницу. Мимо него, обгоняя, проезжали красноармейцы, оглядывались на командира.

— Ну, товарищ Никодимов, теперь имею честь пригласить вас в атаку! — улыбнулся Кунгуров.


Бледно-красный шарик ракеты, шипя и разбрасывая искры, взмыл в небо. В ту же секунду утреннюю тишину вспороли пулеметные очереди, залпы винтовок. Донеслись смутные крики, частые выстрелы.

Кадыркул кинулся к перепуганным лошадям. Шилов подхватил Лемке, бросил его в седло, и трое всадников галопом понеслись по перелеску прочь от боя. И вновь Шилову подумалось: почему все-таки люди для смерти выбирают те минуты, когда зарождается жизнь, когда наступающее росное утро обещает счастливый день?

Оглянувшись, Егор увидел, как конные цепи летели к лесу. Трещали выстрелы, захлебываясь, бил пулемет.

Их заметили. От группы всадников отделились человек шесть и поскакали вслед по склону холма. Ротмистр замотал головой, замычал что-то. Шилов на ходу выдернул у него изо рта кляп, спросил:

— Что?

— К реке надо заворачивать! К реке? — прокричал Лемке. — Наддай, Шилов, голуба!

Егор нахлестывал лошадей. Красноармейцы начали медленно отставать, увидев, как три всадника повернули от гряды сопок к лесной чащобе.

Шилов продолжал остервенело нахлестывать лошадей.

Мощно грохотали тугие темные волны реки, стиснутой каменистыми берегами, торчали подмытые белые корни сосен, низко нависали над водой деревья.


Лемке сидел на берегу, прислонившись спиной к валуну, и, прищурившись, смотрел, как ловко и яростно работает топором Егор Шилов. Горячее солнце уже высоко поднялось над сопками.

Рядом с ротмистром сидел Кадыркул, ножом обстругивал длинный шест. Тут же позвякивали удилами привязанные кони.

— Дай пить, Кадыркул, — попросил Лемке.

Казах спустился к реке, набрал флягу воды, вернулся, поднес к губам ротмистра, тот жадно пил, струйки воды стекали по подбородку.

Напившись, Лемке шумно вздохнул. Устало прикрыл глаза. Невдалеке по-прежнему неутомимо стучал топор, и ротмистр, приоткрыв веки, вновь увидел Шилова в темной от пота нижней рубахе. Плот был почти готов.

Ротмистр некоторое время наблюдал за Шиловым, потом посмотрел на казаха и вдруг тихо попросил:

— Развяжи меня, Кадыркул.

Казах с удивлением взглянул на ротмистра, ответил:

— Шилов скажет — развяжу.

— Ты ему веришь? — спросил Лемке с усмешкой. — Ты посмотри, как он старается! Разве для других человек будет так стараться? А, Кадыркул?

— Командир Шилов Кадыркулу жизнь спас, — коротко ответил казах, орудуя ножом. — Кадыркул Шилова убить хотел, а он спас.

— Ты ему нужен был, потому и спас! — горячо возразил Лемке. — Вспомни, сколько, раз тебя обманывали?

Кадыркул растерянно посмотрел на Лемке, и тот, видя эту растерянность, говорил вкрадчиво, ласково.

— Никто не делает добро просто так, Кадыркул.

— Шилов Кадыркулу добро делал, — отвечал казах.

— Эх, Кадыркул, умный человек, а не понимаешь. Тебе Шилов сказал, что он красный?

— Да.

— Для народа старается?

— Да.

— А почему же тогда мы сегодня от красных убегали? Ты об этом подумал?

Смятение и растерянность заметались в глазах казаха.

— Развяжи, — просил Лемке. — Мы с тобой золото поделим по-братски. Богатым человеком будешь. Целые табуны коней, отары овец.

Перестук топора неожиданно стих.

— Кадыркул! — громко позвал Шилов.

Казах поднялся, быстро пошел на зов.

Егор сидел на корточках перед кустом можжевельника, и в пригоршне у него попискивали четверо голых, беспомощных птенцов. Он осторожно держал их на ладонях, разглядывая.

— Смотри, — сказал Шилов и поднял на Кадыркула мокрое от пота, улыбающееся лицо.

И, глядя на это лицо, казах тоже улыбнулся.

— Спешить надо, Шилов, — сказал он.

— Да, да... — Егор раздвинул ветви можжевельника, осторожно положил птенцов в гнездо. — Плот готов, Кадыркул. Тащи винтовки и мешок с едой.

Казах пошел обратно, по, ступив несколько шагов, остановился.

— Шилов! — робко позвал он.

— Что?

— Почему мы убегали от красноармейцев? — Казах помедлил немного и тихо добавил: — Ты говорил, что красный, а сам удирал, почему?

Егор медленно подошел к Кадыркулу, рукавом рубахи стер пот с лица.

— Почему удирал? — переспросил он. — Не могу я сейчас объяснить тебе. Долгая история. Расскажу потом. — Шилов заглянул ему в глаза. — Ты мне веришь, Кадыркул?

— Верю, — подумав, ответил казах.

— Вот и хорошо, — сказал Егор.

— Хорошо, — повторил Кадыркул и пошел обратно к тому месту, где сидел ротмистр.

Лемке встретил его выжидающим взглядом. Кадыркул прошел мимо, остановился у лошадей. Отвязал от седла мешок с продуктами, подобрал винтовки. На Лемке он не смотрел.

— Кадыркул, — негромко позвал ротмистр.

— А тебе я не верю, — сказал казах, снова проходя мимо ротмистра.

Кадыркул с Шиловым подтащили плот к воде. Спрыгнув в реку, Шилов удерживал плот на быстром течении.

— Прошу, господин ротмистр! — крикнул Шилов. — Карета у подъезда!

Лемке осторожно ступил на плот. Вода хлюпала между неплотно скрепленными бревнами. Шилов поднял голову и увидел, что Кадыркул ведет к реке лошадей.

— Куда ты их? — крикнул он.

— Как куда? — растерялся казах. — С собой!

— Нельзя, Кадыркул!

Казах оторопело смотрел на Шилова:

— Кадыркул нельзя без коня... Кадыркул смерть без коня.

Стремительная вода тащила плот, и удерживать его было нелегко.

— Быстрей, Кадыркул! — крикнул Шилов.

— Кадыркул нельзя без коня, — снова прошептал казах. — Два раза от смерти спасал!

— Бросай лошадей, черт подери! — выругался Шилов. — На плот живо!

Казах оставил лошадей, медленно пошел к воде. Оглянулся. Кони стояли, подняв головы, смотрели на людей, чутко поводя острыми ушами.

Кадыркул бросился обратно, обхватил свою вороную кобылу за голову, поцеловал в мягкий теплый нос.

— Прыгай! — закричал Егор.

Прыгнув в реку, Кадыркул с трудом вскарабкался на плот, который уже несло стремительное течение. Упав на колени, он не отрываясь смотрел на берег, где остались лошади, потом ударил себя в грудь и заплакал:

— Кадыркул один раз свой конь был! Нету у Кадыркула коня!

Лемке полулежал на бревнах, облокотившись на мешок с продуктами, равнодушно поглядывал на крутые лесистые берега, далекие и близкие сопки, освещенные лучами новорожденного, еще белого солнца.


Есаул нещадно хлестал нагайкой лошадь по взмыленным бокам. Вот уже несколько часов она без передышки несла его вдоль границы, по берегу реки, туда, где висел над стремниной узкий, сплетенный из еловых ветвей мост. По этому мосту переходили границу контрабандисты, пробирались лазутчики всех мастей. Его часто разрушали, но контрабандисты — народ упрямый. Мост восстанавливали каждый раз.

К передней луке седла был прикручен веревками баул с золотом, сбоку, в чехле, висел «льюис». Есаулу оставалось уже совсем немного, каких-нибудь двадцать верст, — и он вне опасности! Свободный, богатый! Как хорошо, что судьба послала ему этого Лемке и чекиста!

И вдруг лошадь споткнулась. Брылов чуть не вылетел из седла, но удержался. Натянув, повод, он врезал под ребра коня шпоры. Лошадь захрапела, вздернула морду. На порванных трензелем губах запузырилась кровавая пена. Лошадь судорожно, из последних сил сделала еще несколько скачков вперед и упала на колени. Брылов скатился на землю, со злобой выругался. Лошадь, как бы собираясь с силами, выставила правую ногу, напряглась, чтобы подняться, и вдруг медленно повалилась на бок. Брылов с силой ударил ее сапогом в живот. Лошадь не вставала.

— Вставай, вставай!.. Сволочь! — в ярости закричал он. Но лошадь лежала, запрокинув голову, ее лиловые глаза заволакивала, тень смерти. Тогда Брылов отвязал баул, разрезал ремни, которыми крепился к седлу пулемет. Закинул за спину ранец с едой. Вдел в ушки «льюиса» наплечный ремень.

— Мерзавцы... Союзнички. Полегче придумать не могли, — зло бормотал он, беря на плечо тяжелый пулемет. Потом, подняв баул, Брылов равнодушно взглянул на лошадь и быстро пошел вперед.


Горная река несла плот, обхватив его мощным течением. Шилов с трудом успевал отталкиваться шестом от торчащих из воды острых валунов, о которые плот каждую секунду мог разбиться. Кипела, пенилась река, белые буруны рассыпались, обдавая людей колючими брызгами.

Со страхом Кадыркул смотрел вперед, туда, где за поворотом каменистые берега еще больше стискивали бурлившую реку. Уже слышен был угрожающий рев; течение становилось стремительнее. Лемке, связанный, лежал на бревнах. Вода захлестывала его, и одежда на нем вымокла.

Все ближе, ближе стремнина. Еще мгновение — и плот завертелся, заскрежетал, ударившись о камень, накренился. Упершись изо всех сил шестом в дно, Шилов с трудом сдерживал плот, чтобы его не перевернуло. И тут он увидел, как одна из винтовок, подхваченная водой, медленно сползла в реку... За ней двинулась другая...

— Кадыркул! Винтовки! — крикнул Шилов, но голос его заглушил грохот злобной воды. Казах, державший мешок с продуктами, кинулся к оружию. Плот тряхнуло, Шилов с трудом удержал равновесие, обломок сломавшегося шеста ударил Кадыркула по голове, тот охнул и упал на бревна. Падая, он задел ногой мешок с продуктами, который медленно перевернулся и с тяжелым всплеском упал в воду.


Отряд растянулся по дороге. В середине конного оцепления шли обезоруженные бандиты. Вот мелькнуло лицо монгола Тургая в островерхой шапке, вот прошел матрос в изодранной тельняшке, за ним — полусотник, оторванный погон болтался на тесемке. Прошел мордастый парень в картузе и меховой безрукавке, надетой на голое тело. Слышался глухой, дробный перестук конских копыт. Колонна двигалась в молчании, лишь изредка раздавался окрик:

— Ну, куда, куда?! В строю иди, соблюдай порядок!

Замыкала колонну тачанка. В ней сидели Кунгуров, Никодимов и еще один командир, моложавый, фуражка сбита набекрень, соломенный чуб прилип к потному лбу.

— Обыскали всех до нитки, пусто, — говорил он. — Есаула нету, Шилова нету. Золота тоже нету.

Кунгуров слушал с мрачным видом.

— Мальчишка-казачок говорит, что есаул ускакал еще ночью. Видать, почуял, гад... Смылся.

— Э-эх, знал бы, где упасть!.. — Никодимов с досадой хлопнул себя по коленке. — Как мы теперь товарищам в глаза посмотрим, а, Кунгуров? Что молчите? Ведь я предупреждал! А вы отмахнулись! Будто нарочно есаула выпустили!

— Вы думайте, что говорите! — резко перебил его Кунгуров.

— То-то и оно, что думаю, потому и говорю, мил человек! Думаю, и даже оторопь берет... Уж не предупредил ли кто есаула?

— Мигунько! — крикнул Кунгуров.

К тачанке подъехал красноармеец, резко осадил коня.

— Ну что? — спросил Кунгуров.

— На перевал пятнадцать человек ушли. И к мосту — десять. Через реку они тут нигде не переправятся, только через мост.

— Хорошо, спасибо. — Кунгуров, приподнявшись в тачанке, оглядел двигавшуюся по дороге колонну. Проговорил, садясь: — Боюсь, они уже ушли за кордон.

— Будешь отвечать перед губкомом, мил человек, — пообещал Никодимов.

Шаркали десятки ног, глухо стучали копыта, всхрапывали лошади, солнце пекло усталые, ссутулившиеся спины.


Есаул сидел на поваленном сгнившем пограничном столбе, и заржавевший двуглавый орел лежал у него под ногой. Брылов рассматривал этого орла, потом со злостью пнул его сапогом. Жестянка с грохотом пролетела по гальке, булькнула в воде. А есаул поднял голову и взглянул на тонкий пешеходный мостик, переброшенный через реку в самом узком ее месте. Мосток был разрушен. Оборванные его концы свисали вниз, к бурлящей черной воде. Солнце клонилось к западу.

Брылов поднялся, сбросил с плеч венгерку. Потом долго возился с баулом, привязывая к нему ремни. Закинул баул за спину, стянул узлом ремни на груди. Огляделся по сторонам, перекрестился и, осторожно ступая, вошел в воду.

Медленно брел, с трудом сохраняя равновесие. Глухо шумела вода, ударялась в грудь есаулу. Тогда он поплыл. Но тут же голова его скрылась в волнах. Тяжелый баул тянул на дно, Брылов вынырнул, повернул обратно, отчаянно работая руками. Ему удалось уцепиться за каменную глыбу, торчавшую из воды. Подтянулся, выбрался на берег. Пошатываясь, прошел несколько метров, сбросил баул и обессиленно плюхнулся на гальку. Посмотрел на ободранный до крови палец, поморщился и громко выругался.

Вот он, противоположный берег, такой близкий и недосягаемый. И разорванная паутинка моста. И сгнивший, трухлявый пограничный столб.

Есаул оглядывал реку, темные угрюмые берега, сопки, освещенные остывающим солнцем. Он повернул голову вправо и вдруг увидел, как из-за поворота показался плот. Он стремительно несся по самой середине реки, и человек, стоявший на нем, орудовал шестом, лавируя меж камней. Без труда Брылов узнал в этом человеке Шилова, и какая-то злобная радость отразилась на лице есаула. Он вскочил и, подхватив «льюис», стал карабкаться вверх по обрывистому берегу, где лежали большие валуны — надежное укрытие. Оглянувшись, бросился к воде, забрал мокрый баул с золотом — и опять тяжелый подъем по почти вертикальному обрыву. Комья земли и мелкие камни сыпались из-под ног.

Отдышавшись, он снял с пулемета чехол, установил его на рогульку. Сверху, с обрыва, есаулу как на ладони открывалась река, полоска земли у самой воды, усыпанная острыми валунами.

Плот между тем приближался. Есаул разглядел Кадыркула и лежащего на бревнах Лемке. Брылов улегся поудобнее и положил палец на гашетку. С тоскливой злобой он еще раз посмотрел на другой берег реки, туда, где была Монголия. Ему вновь не повезло. Ну что ж, пусть комиссар не думает, что повезет ему. Уж что-что, а убивать людей за эти годы он, есаул Брылов, научился! И будь он проклят, если хоть одна пуля не ляжет в цель. А там... может, снова удастся уйти и переправиться через границу в другом месте? Все может быть. Чудеса на этом свете еще случаются. Брылов точно вел ствол пулемета, держа плот на прицеле.

Кадыркул сидел на бревнах рядом с Лемке, придерживая того за плечи. Вода с пеной булькала и всхлипывала в просветах между бревнами, заливала на плот. Казах со страхом смотрел на бурлящие вокруг плота волны, на то, как работает шестом Шилов.

Когда плот повернул по изгибу реки, впереди стал виден мост, беспомощно висевший над водой своими разорванными концами. Первым мост увидел Лемке. Сначала он нахмурился, потом губы скривила презрительная усмешка.

— А вот вам и последний автограф есаула! — перекрывая грохот воды, крикнул Лемке.

Шилов и Кадыркул услышали, посмотрели вперед.

— Ушел, собака! — с отчаянием закричал Кадыркул. — Монголия ушел!

Егор стоял на плоту во весь рост, опустив набрякшие усталостью руки, молча, угрюмо смотрел на мост. Все-таки есаул перехитрил их! Эх, Егор Шилов, Егор Шилов, как же ты, брат, сплоховал!.. Было горько и обидно. Нет, ее за потраченный нечеловеческий труд и не за то, что сто раз за эти считанные и бесконечные дни он умирал от напряжения и приказывал себе жить. Нет, не за то. Золото! Ушел есаул за кордон, теперь его не вернуть.

И в это время гулко и размеренно заработал «льюис». Дробное, тысячекратное эхо прокатилось к вершинам сопок, на воде, рядом с плотом взметнулась шеренга фонтанчиков от пуль.

Лемке и Кадыркул распластались на плоту. Плот накренился, вода хлынула на бревна. А Шилов, с силой ткнул шестом в торчавший из воды валун, резко повернул плот к берегу. Простучала еще одна очередь, пули впивались в бревна, откалывая влажную щепу.

Егор поглядывал в ту сторону, откуда бил пулемет, радостно улыбался и проворно работал шестом.

— Слышишь, Кадыркул! Здесь он, родимый, здесь! Я как мост увидел — даже сердце оборвалось.

Плот со скрежетом налетел на прибрежные камни. Ударила еще одна очередь, пули с визгом защелкали но валунам.

Подхватив Лемке под руку, Шилов бросился с плота на берег, за ними — Кадыркул. Они пробежали несколько метров, упали за камни. Пули взвизгнули над головами, брызнули каменные осколки.

Кадыркул лязгнул затвором, осторожно выглянул из-за валуна.

— Солнце в глаза, — скрипнул зубами Кадыркул. — Не вижу...

— Дай-ка! — Шилов забрал винтовку и тоже выглянул из-за камня...

Вот он, есаул, прямо над ними. Пологие солнечные лучи бьют в глаза, не дают возможности прицелиться. Но радость оттого, что есаул не ушел, переполняла сердце, и Шилов улыбался, глядя вверх, на кромку обрыва.

Он прицелился и выстрелил. Гулко ответил пулемет. Шилов пригнулся за камни, встретился взглядом с ротмистром. Лемке улыбался. Егор спросил:

— Что варежку оскалил?

— Ничего. Сейчас он вам накостыляет.

— Ладно. Мы еще поглядим... — Шилов вдруг подмигнул Лемке: — А золотишко-то здесь!

— Здесь, да не про вашу честь, — усмехнулся ротмистр.

Но Шилов уже не слышал его. Выглядывая из-за камня, он смотрел на обрыв и что-то соображал. Если пробежать метров пятьдесят вдоль берега — дальше виден пологий подъем на взгорье. Там и Брылов будет сбоку, и солнце не слепит.

Есаул молчал. Егор протянул Кадыркулу винтовку, глянул на ротмистра.

— Вставай.

— Куда? — нахмурился тот.

— На кудыкины горы. — Шилов приподнял Лемке за руку, скомандовал: — Короткими перебежками...

— Я сторона пока нейтральная, — буркнул Лемке. — Вы сражайтесь, а я посмотрю...

— Короткими перебежками! — повторил Шилов и первым выскочил из-за укрытия, увлекая за собой ротмистра.

И тут же загрохотал пулемет. Пули вспарывали камни под ногами бегущих, эхо от выстрелов катилось по сопкам. Люди пробежали метров двадцать и упали. Пулемет, словно захлебнувшись от ярости, смолк. Трое тяжело, с хрипом дышали, лица в крупных горошинах пота.

— Мне это совсем не нравится, — проговорил Лемке. — Я-то тут при чем?

— Терпи, ротмистр, немного осталось. — И Шилов вновь первым поднялся и побежал. Лемке он тащил за собой. Кадыркул бежал последним. На бегу успел выстрелить, быстро перезарядил винтовку. Метров через двадцать они опять залегли.

Подъем был пологим, и теперь они лежали почти на одном уровне с есаулом. Слева — обрыв, там глухо шумела вода.

— Кадыркул, иди в обход справа, а я по кромке обрыва. Отвлекать буду...

— Может, я по обрыву, командир? — спросил Кадыркул.

— Делай, что говорят! — оборвал его Шилов.

Кадыркул подхватил винтовку, закинул ее за спину и пополз в сторону, прячась за камнями. Шилов некоторое время провожал его взглядом, потом посмотрел на Лемке.

— Лежи смирно, — посоветовал он.

— Скорей бы вы друг дружку ухлопали! — сквозь зубы процедил Лемке и отвернулся.

— Это мы еще поглядим, кто кого, — улыбнулся Егор. Он сбросил кожанку, сунул наган за пояс и пополз. Передвигался по краю обрыва, прячась за редким, чахлым кустарником, изредка прислушиваясь к тревожной, враждебной тишине.

Есаул, припавший к пулемету, наконец увидел возле кромки обрыва метрах в тридцати от себя ползущую фигуру. Быстро развернув ствол пулемета, он дал длинную очередь.

Шилов припал к земле. Пули щелкали и зарывались в землю совсем рядом. Тогда Егор вскочил, чтобы броситься вперед, к большому камню, за которым можно было укрыться, но левая нога вдруг соскользнула с обрыва. Шилов пошатнулся и пополз вниз. В последнее мгновение он успел ухватиться за тонкие ветки кустарника и теперь висел над обрывом, пытаясь найти ногами хоть какой-нибудь уступчик. Из-под сапог сыпались земля и камни.

Кадыркул уполз уже далеко. Еще немного — и он зайдет в тыл Брылову, и тогда... Вот он замер, приподнялся, оглядываясь вокруг. И вдруг увидел, что есаул направил свой пулемет в сторону Шилова. А самого Шилова не видно. Почувствовав недоброе, Кадыркул вскочил и бросился обратно, к обрыву.

Есаул увидел его, дал очередь.

— Шилов, Шилов! — громко позвал Кадыркул, растерянно оглядываясь.

— Здесь я, — стиснув зубы, ответил Егор. Земля из-под корней куста, за который он держался, сыпалась ему в лицо, за пазуху, корни потрескивали, обрываясь.

Опять ударил пулемет. Пуля попала Кадыркулу в спину. Он резко выпрямился, но удержался на ногах, подбежал к обрыву, упал на колени.

— Шилов, Шилов! — звал казах и, схватив Егора за руку, тащил его наверх, тащил из последних сил — от напряжения на лбу вздулась, пульсировала вена.

— Не могу... Не могу больше, Шилов, — прохрипел казах, но Егор уже выбрался на кромку обрыва, лежал, тяжело дыша. И тогда снова загрохотал пулемет.

Очередь прошила Кадыркула, он, вскрикнув, схватился за поясницу и, опрокинувшись на спину, рухнул с обрыва на острые камни. Шилов увидел, как бурлящая вода потащила тело Кадыркула. Оно скользнуло меж камней в желтоватой пене, мелькнуло и пропало из виду навсегда.

И снова воцарилась враждебная таежная тишина.

Нарушил ее голос есаула.

— Конец тебе, Шилов! — громко крикнул он. — Теперь уж не выпущу.

И будто в подтверждение своих слов есаул надавил на гашетку. Прямо над головой засвистели пули. Шилов прижался к земле, замер. Пулемет замолчал, и послышался смех есаула. И тогда издалека раздался голос ротмистра Лемке:

— Не тяните волынку, есаул! Кончайте его скорей!

— Заткнись! — огрызнулся Брылов.

— Не горячись, есаул! — ответил Лемке.

— К черту! — зло выкрикнул Брылов.

Пока они переговаривались, Шилов напрягся, собрался с силами и вдруг прыгнул вперед.

Тут же простучала короткая очередь. Шилов упал. Он медленно сполз с обрыва, повис, крепко ухватившись за торчавшие из земли корни.

Есаул приподнялся и выглянул из-за своего укрытия. Шилова не было видно.

А Егор в это время вывернул вдавленный в потрескавшийся сланец валун. Тот медленно поддавался и наконец рухнул вниз, увлекая за собой поток мелких камней и земли.

— А-а-а! — пронзительно, с отчаянием закричал Егор. Он висел над обрывом, держась за корни.

Валун тяжело ударялся о каменистые выступы, гремел камнепад, глухо шуршала осыпавшаяся земля. Потом снова наступила тишина.

— Кажется, конец, господин есаул. — Ротмистр Лемке встал на колени, потом тяжело поднялся.

Их разделяло метров пятьдесят. Брылов еще некоторое время прислушивался к тишине, потом тихо улыбнулся, смахнул пот с лица. Он оставил свой «льюис», подтащил баул с золотом, начал проверять, хорошо ли привязаны к ручке ремни.

А Шилов в это время тщательно осматривал глинистую стену обрыва, находил торчащие крепкие корни, осторожно пробовал их одной рукой и, убедившись в их прочности, перехватывал другой рукой. Мелкие комья земли сыпались вниз, но шум реки заглушал их падение. Егор медленно передвигался вдоль обрыва, цепляясь за корни, с каждым метром приближаясь к цели.

Есаул вдруг вскинул голову, прислушался. Какой-то посторонний шум насторожил его. Он подхватил «льюис» и направился к тому месту, откуда, как он считал, упал Шилов. Есаул подошел к самому краю обрыва, осторожно заглянул вниз.

Егор замер, уцепившись за корни, стараясь вжаться в отвесную стену. Короткие секунды, пока Брылов смотрел вниз, показались Егору вечностью.

Потом есаул повернулся и увидел, что к нему направляется Лемке.

— Куда-а?! — крикнул Брылов, поднимая «льюис». — А ну, назад!

— Что-о? — опешил Лемке и остановился.

— Назад, говорю! — звонко повторил есаул. — Проваливай!

— Ты! — Ротмистр захлебнулся яростью. — Ты-и, щенок! А ну, развяжи мне руки! Да если б не я, ты этих денег никогда не увидел бы, недоносок! — Лемке брызгал слюной от звериного бешенства. Он приближался к Брылову, продолжая хрипло выкрикивать: — Сопляк, ничтожество! Я из-за этого золота сто раз под смертью ходил! Да я тебя!..

Договорить он не успел. Брылов нажал на гашетку. Пулемет сделал несколько выстрелов и замолк: кончились патроны.

Лемке пошатнулся, рухнул на колени. Пули пробили ему бедро и раздробили плечо. На рубахе расползалось алое пятно.


Шилов тяжело дышал, пот заливал глаза, сыпалась сверху земля. Он смертельно устал, но продолжал держаться ослабевшими руками за корни. Он слышал ругань, потом выстрелы. Собрав последние силы, Егор подтянулся и, выглянув, увидел, как есаул, бросив на землю пулемет, кинулся к баулу. Взвалив его себе на плечо, Брылов побежал вдоль обрыва, направляясь к пологому спуску — туда, где был плот.

Егор ухватился за кромку, еще подтянулся, закинул ногу и выбрался на поверхность. Он видел спину убегавшего рысцой Брылова, выдернул из-за пояса наган. Егор долго прицеливался, стараясь успокоить дыхание. Ослабевшая рука дрожала. Грохнул выстрел. Есаул споткнулся на бегу, но удержал равновесие и опять побежал, только теперь неуверенно, медленно переставляя ноги.

— Убей его, Шилов, голуба! — заорал Лемке, стоя на коленях. Лицо его было забрызгано кровью.

Шилов бросился догонять есаула. Тот спускался к реке, но двигался все неувереннее. Вот он выронил баул с золотом, обернулся, выдернул из кобуры маузер. Но выстрелить не успел. Шилов опередил его, два раза нажав курок.

Есаул упал.

Шилов приблизился к нему, остановился, тяжело дыша, молча смотрел на поверженного врага. Потом повернулся, ссутулившись, побрел между камней к тому месту, где есаул Брылов бросил свою добычу.

Егор устало прилег возле баула, раскрыл его, мельком взглянул на тускло поблескивающие золотые монеты, броши, колье, кольца и снова защелкнул пряжки.


Они сидели на берегу реки. Шилов порвал нижнюю рубаху на полосы, связал их и теперь бинтовал ротмистру Лемке рану на плече. День медленно клонился к вечеру, раскаленное докрасна солнце упало за верхушки сопок.

Лемке морщился, когда Егор сильно стягивал рану, потом поднял голову, спросил:

— Ты что, на себе меня понесешь, что ли?

— Понесу, — коротко ответил Егор.

— Эх, жалко, меня есаул не убил, — вздохнул ротмистр и усмехнулся. — То-то ты переживал бы.

— И что за жизнь такая? — больше обращаясь к самому себе, чем к Лемке, посетовал Егор. — Кого не надо убивают, а кого надо — перевязывать приходится.

Лемке не отозвался. Он глядел на баул. И вдруг после паузы попросил:

— Слышь, Шилов, покажи золото, а? Столько за ним гонялся и в глаза не видел.

Шилов затянул узелок, молча открыл баул, ногой подвинул его к Лемке. Ротмистр с непонятной усмешкой смотрел на золото.

— Пятьсот с лишком, — пробормотал он.

— Пятьсот с лишком, — отозвался Шилов.

Они смотрели на золото и думали каждый о своем. Затем Егор нагнулся и защелкнул баул. И вдруг Лемке повалился на бок, приблизился к Шилову и заговорил торопливо, лихорадочно:

— Кому и что ты доказать хочешь? Заче-ем? Мало лиха хватил? Вот — граница! Там ты сам себе хозяин! Уходи, не будь идиотом! Другого случая не будет, никогда в жизни не будет, пойми!

И чем больше он говорил, тем яснее начинал понимать, что его слова не трогают Егора.

Шилов спокойно сел на землю, стал сматывать остатки рубахи.

— Господи! — Лемке поднял глаза к небу. — Почему ты помогал этому кретину? Почему ему, а не мне?

— Потому, что ты все себе заграбастать хочешь, — спокойно ответил Шилов. — А бог велел делиться. — Шилов поднялся, добавил: — Пора, дорога длинная.


Двери кабинета Сарычева плотно закрыты. Секретарь губкома сидел на диване. Напротив него в кресле расположился молодой человек в перетянутом ремнями френче. Представитель из Москвы напряженно слушал Сарычева, жадно курил и стряхивал пепел мимо уже полной окурков пепельницы.

— И вот наконец известие из Омска, которого я ждал, — негромко говорил Сарычев и протянул собеседнику небольшой, заляпанный печатями лист бумаги.

Тот быстро его прочел, вернул Сарычеву.

— Так, — представитель из Москвы хрустнул пальцами. — А этот мундштук можно посмотреть?

— Пожалуйста. — Сарычев вынул из кармана слоновой кости мундштук, положил на маленький столик, разделявший его с молодым человеком во френче.

Некоторое время они молчали.

— Где, вы говорите, он теперь? — спросил представитель, подняв на Сарычева глаза.

Сарычев подошел к стене, отдернул занавеску, прикрывающую карту, ткнул пальцем.

— Вот тут. Вместе с частью отряда он продолжает поиски остатков разбитой банды. — Сарычев закрыл карту, вернулся на диван. Сел, концом шарфа начал протирать стекла очков.

— Почему вы его до сих пор не отозвали? — спросил представитель.

— Честно говоря, боялся. Больно уж он осторожен. Я боялся, почует неладное и уйдет. А без него мы потеряем ключи ко всему подпольному центру.

— Логично. — Представитель из Москвы придавил папиросу, встал и подошел к окну. — Ну, что ж... будем брать на месте. — Он повернулся, внимательно посмотрел на Сарычева и спросил: — Ну а с золотом-то как, Василий Антонович?

Сарычев некоторое время молчал опустив голову. Потом поднял глаза, открыто посмотрел на молодого человека и тихо, но твердо сказал:

— Это моя вина, Дмитрий Петрович. Я был инициатором операции... И отвечу перед партией по всем законам нашего трудного времени.


Сапоги глубоко проваливались в моховую подушку, и Егор с трудом вытаскивал ноги. Его шатало от усталости, страшно хотелось пить. На груди Шилова, схваченный ремнями, висел баул, на спине Егор нес ротмистра.

— Правее бери, — советовал ротмистр. — Там потверже.

Шилов не отвечал, дышал хрипло, открыв рот. Кедровые и еловые лапы цеплялись, шуршали по одежде, похрустывали сучья.

Он прошел еще несколько метров, осторожно опустил ротмистра в мох, сбросил баул и сам плюхнулся на землю, тяжело дыша.

— А в сущности, мне теперь наплевать, донесешь ты меня или нет...

— Донесу. А ну покажи ногу.

Шилов размотал окровавленные тряпки, некоторое время угрюмо смотрел.

— Гниет... — проговорил ротмистр. — Дело труба, гангреной пахнет.

Шилов молча встал и пошел в лесную чащу. Лемке повалился на спину, закинул за голову здоровую руку. Что-то сонно бормотали вековые сосны и кедры, далеко вверху голубело небо. Ротмистр, нахмурившись, смотрел в эту бездонную синеву.

Егор скоро вернулся с пучком каких-то листьев, размял их, приложил к ране и снова замотал тряпки.

— По-моему, железная дорога в той стороне. — Лемке показал вправо.

— Нет, там. — Шилов кивнул в противоположную сторону и вновь поднялся.

Ножом он долго срезал молодую тонкую ель. Сыпалась белая влажная щепа, Егор кряхтел, шепотом ругался.

Лемке лежал на спине, говорил задумчиво:

— У матушки было маленькое имение... Пили по вечерам чай на веранде, разговаривали о судьбах России. — Он усмехнулся. — Брат музицировал. Настойку закусывали ветчиной, матушка сама ее коптила. Превосходная была ветчина... А потом брата убили в Галиции, во время брусиловского наступления.

— Когда? — вдруг спросил Шилов.

— В августе пятнадцатого.

— Я там тоже был, — отозвался Шилов. Он перевел дух и снова принялся резать ствол ели.

— Н-да-а... — протянул Лемке. — А потом имение сожгли к черту, библиотеку разграбили. Как тебе это нравится, Шилов? — Лемке повернул голову и посмотрел на Егора.

Тот, навалившись на подрезанный ствол ели, старался сломать его. Раздался сухой треск, и ствол резко переломился. Шилов упал. Лежал, раскинув руки, отдыхал.

— Ты что, Шилов? — встревожился Лемке и приподнялся на локте. — Шилов, что с тобой?

— Ничего, — помолчав, ответил Шилов и поднялся. — Отдохнул маленько...

Он встряхнул ель, подтащил ее к Лемке, сказал с улыбкой:

— Садись, ваше благородие!

Он помог Лемке сесть на еловые лапы, подумал и сказал:

— Ты лучше ложись.

Лемке повиновался. Шилов поставил рядом с ним баул, приказал:

— Держи.

Потом сделал из ремней нечто вроде бурлацкой петли, зацепил за крепкий сук, другой конец перекинул через плечо, поднапрягся и потащил. Лемке усмехнулся:

— Мне только кнута не хватает.

Наклонившись всем корпусом вперед, Шилов медленно передвигал ноги. Все так же сдержанно и могуче дышала тайга, потрескивали, раскачиваясь под ветром, ровные и желтые, будто свечи, стволы сосен.

Лемке смотрел в помутневшее от наплывавших вечерних сумерек небо, молчал.

— Отдохнул бы, Шилов? — тихо сказал Лемке.

Егор не ответил. Все так же шел и шел. Шаг за шагом, метр за метром. Слышалось хриплое, надсадное дыхание.


Желтые хвосты пламени, разбрызгивая искры, метались из стороны в сторону. Тяжелое, черное небо нависло низко над землей. Шилов и Лемке молчали, задумчиво смотрели на костер, слушали, как шумит тайга, как потрескивают и стреляют еловые шишки, и каждый думал о своем. Из далекой таежной чащи донесся тоскливый, хватающий за душу волчий вой.

— Если с голоду не подохнем, так волки сожрут, — спокойно проговорил Лемке. — Сколько у тебя патронов осталось?

Шилов вытащил из-за пояса наган, повернул барабан, ответил:

— Три...

Неожиданно закуковала кукушка — одиноко, протяжно. И вдруг замолчала.

— Кукушка, кукушка, сколько нам жить осталось? — громко спросил Лемке, и таежные чащобы отозвались слабым эхом.

Птица ответила. Она куковала, а Шилов и Лемке шепотом считали. Было видно, как у них шевелятся губы.

«Ку-ку, ку-ку, ку-ку...»

Она прокуковала одиннадцать раз и замолчала.

— Вранье, — сказал Лемке и усмехнулся.

— Ты ото что? — спросил Шилов.

— Про кукушку. — Ротмистр вздохнул, задумчиво уставился в огонь. Он лежал на боку, подперев кулаком голову. — Один бог правду видит... да не скоро скажет. А вы и бога у народа отняли. А как он без бога жить будет, русский-то народ, вы об этом думали?

Шилов не ответил, только усмехнулся.

— Э-э, с кем я беседы беседую! — поморщился Лемке. — Ты хоть грамоте-то обучен?

— Обучен, — опять усмехнулся Шилов.

— Обуче-ен, — передразнил Лемке. — Вы обучены дворцы ломать. Это вы умеете, мастера...

— Новые построим, — нахмурившись, ответил Шилов. — Не хуже ваших.

— Старые-то зачем ломать? — В голосе Лемке прорвалась злость.

— Война, — сказал Шилов. — Тыщу лет народ терпел, а теперь вот прорвалось.

— Прорвалось... — повторил ротмистр. — Жалко, ваша взяла, я б вам показал «прорвалось». Я б вас... — Лемке не договорил, только взмахнул крепко сжатым кулаком.

Шилов смотрел на него молча, словно окаменев.

— Господи-и, — протянул Лемке и повалился на спину. — В святом писании что сказано? Возлюби ближнего своего? Возлюби-и! А мы! Как куропаток, друг дружку стреляем!

— Возлюби, говоришь? — глухо процедил Шилов. — Это за что мне тебя возлюбить, ваше благородие? За то, что с двенадцати лет на руднике вагонетки катал? За то, что никогда сытым себя не помнил? — Шилов говорил медленно, и чувствовалось, как в груди у него закипает злоба. — За то, что мой батя в аварию попал и его с шахты, слепого, выгнали, когда ты настойку ветчиной закусывал и о судьбах России калякал?! За что любить-то? Тут не любить надо, ротмистр! Драться будем! До смерти.

Лемке быстро взглянул в исказившееся злобой лицо Шилова и отвернулся. Улегся поудобнее, закрыл глаза.

Шилов облизнул потрескавшиеся губы, стал смотреть в огонь костра. Подбросил несколько сучьев, переломив их о колено.

Лемке открыл глаза, спросил:

— Ты что, так всю ночь сидеть будешь? Ну и дурак!

Шилов не ответил. Лемке вздохнул и опять закрыл глаза. Вдруг где-то в чащобе снова закуковала кукушка. Егор сидел неподвижно, остановившимся взглядом смотрел в огонь костра.

Утром Шилов набрал полный картуз спелой земляники, принес ротмистру.

— Ешь, — коротко приказал он.

Лемке глянул на крупные ягоды, молча отвернулся.

— Ешь, — повторил Шилов и сунул картуз под нос ротмистру.

— Не хочу! — резко ответил тот. — Отстань.

— Ешь, — повторил Шилов. — Совсем ослабнешь.

— У меня от нее челюсти сводит! Отстань, кому говорю!

Шилов вздохнул, положил в рот горсть ягод. Медленно жевал. Лениво зашуршал по тайге дождь.

— Тебя еще только не хватало! — пробормотал Шилов, подняв голову, затем тронул Лемке за плечо:

— Покажи-ка ногу.

Егор принялся разматывать тряпки. Некоторое время, нахмурившись, смотрел на рану.

— Я ж говорил, гангрена, — процедил ротмистр.

— Ничего, ничего, — заверил Егор. — Сейчас еще травок приложим. Держись, ротмистр. Я под Чугальней после боя трое суток валялся, пока меня нашли. В живот угораздило. Ничего, выжил.

Шилов приложил к ране свежие листья, принялся забинтовывать. Лемке, морщась от боли, проговорил:

— Я тоже под Чугальней был... Восемнадцатый каппелевский батальон.

Шилов перестал бинтовать, посмотрел на ротмистра:

— Офицеры?

— Да.

— Березовку вы прикрывали?

— Мы... — Лемке опять сморщился от боли.

— Понятно! — нахмурился Шилов и буркнул: — Жалко, не встретились.

— Жалко, — усмехнулся Лемке.

Потом Шилов встал, встряхнул ель, на которой тащил Лемке, сказал:

— Давай, ротмистр, пора.

Дождь все усиливался, повис над тайгой плотной серой пеленой. Мох чавкал и хлюпал под ногами, с козырька

фуражки тонкой струйкой стекала вода. Небо почернело, затянулось разбухшими тучами. Скорчившись, подтянув колени к подбородку, на елочных лапах лежал Лемке. К спине его портупейным ремнем был приторочен баул.

Шилов тащил и тащил, время от времени меняя под ремнем плечи. Тяжело дышал, щурился, глядя вперед. Слышались размеренные, хлюпающие шаги.

— Кукушка, кукушка, — бормотал Лемке, пристукивая от холода зубами, — сколько мне жить осталось?

И вдруг сквозь монотонный, плотный шум дождя, как слабая надежда, послышалось далекое: «Ку-ку! Ку-ку!» Или, быть может, ротмистру почудилось? Он даже привстал, прислушиваясь.

— Стой!

Шилов обернулся. Он увидел, как Лемке скатился с еловых лап, сбросил с себя баул и теперь полз, проваливаясь в мох, раненая рука подвернулась, и он упал лицом в ржавую жижу. Секунду лежал неподвижно, потом зашевелился и снова пополз.

Егор бросился к нему, приподнял за плечи:

— Ты что?

— Уйди! — Лемке попытался вырваться.

— Не дури, ротмистр!

— Уйди, сволочь! — вдруг завизжал Лемке, повернув к Шилову мокрое, исказившееся от ненависти лицо с прилипшими ко лбу волосами. — Дай помереть спокойно, уй-ди-и!

— Нельзя тебе помирать, ротмистр, никак нельзя. — Егор обхватил его поперек пояса, потащил обратно к срезанной ели.

Лемке отчаянно вырывался.

— Тебе в чека правду сказать надо, — веско проговорил Егор. — Понимаешь, правду.

— Пусти! Скажу! — ротмистр вырвался, упал в мох, попытался подняться. — Скажу... Только сгинь с глаз моих!

Шилов смотрел на него и молчал. Мокрое, осунувшееся лицо Лемке, заросшее щетиной, с вылезающими из орбит от ярости глазами, было страшным.

А над ними глухо вздыхала тайга и шуршал ливень, мирно бормотали где-то в зарослях разбухшие ручьи, раскачивались кроны высоченных сосен, стряхивая алмазные капли на землю, и не было им никакого дела до этих людей, ненавидящих друг друга и вынужденных быть вместе.

— Карпов... Подполковник Карпов его настоящая фамилия... Он главный представитель подпольного центра в городе и во всей губернии!.. — кричал Лемке, с ненавистью глядя на стоящего перед ним Шилова. — Теперь ты все знаешь, проваливай! Ненавижу! Будь ты проклят!

Шилов стоял не двигаясь.

— Ну что стоишь?! — неожиданно с крика Лемке перешел на свистящий шепот. — Уходи, я умереть хочу, слышишь?! Я тебя как солдат солдата прошу...

Шилов молча шагнул к нему, сгреб в охапку и отнес на еловыелапы, положил осторожно, коротко сказал:

— Не дури. А то ремнями привяжу... И не солдат ты, ваше благородие. Какой ты солдат?!

Лемке устало закрыл глаза. Его бил озноб.

Шилов впрягся в свою лямку и вновь потащил. Шаг за шагом, метр за метром. И было непонятно, откуда силы берутся у этого человека...


Ранним утром большой черный лимузин мчался по размякшей после дождя дороге, ошметья грязи летели из-под колес. В машине сидели Сарычев и представитель из Москвы. За рулем был Забелин. Некоторое время они ехали молча, что-то обдумывая, потом представитель из Москвы взглянул на Сарычева.

— И все это не совсем логично, Василий Антонович, — проговорил он. — Человек может обладать одинаково сильным ударом и правой и левой руки. И при этом не быть левшой.

— Верно, Дмитрий Петрович, — ответил Сарычев. — Но тут важен момент неожиданности. Ванюкин вскочил с топчана неожиданно. И тот ударил его рукой, на которую более всего полагался, левой. Это инстинкт.

— Я помню, как вы мне коробок кинули, — вмешался в разговор Забелин. Он улыбнулся. — Я, признаться, тогда решил, что вы, Василий Антонович, не в себе немного.

— Я тогда и вправду не в себе был, — покачал головой Сарычев. — Уж очень много всего навалилось. — Секретарь губкома нахмурился, вспоминая что-то. — И Егор... Как я ему тогда не поверил? Простить себе не могу.

— Время теперь такое, Василий Антонович, — успокоил его Забелин. — Доверяй и проверяй. Революцию делаем. Верно я говорю? — Забелин повернулся к представителю из Москвы.

— Не верно, товарищ Забелин, — ответил тот. — Без доверия революцию не сделаешь...


Мальчишки, одетые в отцовские рубахи-косоворотки, полосатые штаны, залатанные на коленях, обутые в лапти, собирали землянику в плетеные кузовки.

Стояло нежаркое, безветренное утро, над головами мальчишек в кронах кедров горланили голодные кедровки.

Мальчишки вышли на небольшую поляну. Митька, шедший первым, вдруг остановился как вкопанный. Метрах в семи от них, возле молодой сосенки, видны были два человека. Один лежал на боку, другой сидел, согнувшись, уронив голову на грудь, рука человека, сжимавшая наган, лежала на замке черного баула. Он был исхудавший, этот человек, заросший густой щетиной. Сапоги вконец износились, так что сквозь драные подметки торчали грязные клочья портянок.

Мальчишки стояли, боясь шевельнуться.

— Бандиты... — прошептал Митька.

Человек вдруг вскинул голову. Он увидел ребят и с трудом улыбнулся запекшимися губами, слабо махнул рукой с зажатым в ней наганом, маня детей к себе.

— Э-эй, пацан... — сиплым голосом позвал Шилов. — Деревня близко?

— Бежим, — прошептал Митька и попятился.

— Не бойся. — Шилов снова попытался улыбнуться.

Он был похож на больного малярией — горячечный, бессмысленный взгляд, плечи и руки, вздрагивающие от озноба, покрасневшие от бессонницы глаза.

Мальчишки бежали сломя голову. Лес кончился, стала видна петляющая дорога, выкорчеванное поле с обугленными, причудливой формы пнями. За полем показалась деревня.

Пацаны едва переводили дух. Земляника почти вся высыпалась из лукошек.


Никодимов распекал бойца — красивого, молодого парня.

— Красная Армия есть гордость всего рабочего класса и трудового крестьянства, а ты что творишь, голубь мой ясный? — Никодимов шевелил седыми усами и сердито смотрел на красноармейца.

Тот молчал, опустив свою чубатую голову.

— Девок по деревне обижаешь? — выдержав многозначительную паузу, снова заговорил Никодимов. — За это, милок, революционный пролетариат и все возмущенное крестьянство по головке не погладят! Правильно я говорю?

— Правильно... — покорно соглашался боец.

— Хорошо, ко мне с жалобой пришли, а если Кунгуров узнает? Это ж чистой воды трибунал!

— Не выдайте, товарищ Никодимов. — В голосе красноармейца послышались слезы. — Век помнить буду...

— Ну, гляди... И чтоб слухать меня беспрекословно! Что прикажу, то делать. Иначе... — Было видно, что распекать бойца Никодимову в удовольствие, и он только что вошел во вкус.

Но тут дверь отворилась, и в избу заглянул часовой, проговорил виновато:

— Тут к вам два огольца рвутся.

А мимо него уже прошмыгнули двое мальчишек, заговорили разом, проглатывая окончания слов.

— Дяденька командир, там, в лесу, у самой деревни, двое бандитов спят! — выпалили мальчишки одним духом.

Затем один сказал:

— У них мешок черный.

— Не мешок, а сумка, — поправил его другой. — С такой сумкой надысь доктор в деревню приезжал!

— Баул, — прошептал Никодимов и вдруг вскочил. Глаза, которые раньше смотрели на людей с участием и немного придурковато, вдруг сделались холодными и твердыми. И выражение лица мгновенно преобразилось, стало собранным и жестким.

— Где они? — властно спросил он.

— Там, за полем.

— А ну, за мной! Быстро! — приказал Никодимов.

Он бросился из дома, миновал палисадник, и первое, что увидел, выбежав на дорогу, — была машина, в которой ехали Сарычев и представитель из Москвы. И Сарычев увидел Никодимова, даже привстал со своего сиденья.

Никодимов секунду смотрел на приближающийся автомобиль и, поняв все, метнулся к конюшне. Мальчишки побежали за ним.

— Стой! — крикнул Сарычев, хватаясь за кобуру револьвера.

У коновязи стояли две оседланные лошади. Никодимов с маху прыгнул в седло, рванул повод, всадил каблуки в лошадиные бока. Лошадь с места взяла в карьер. В седле Никодимов держался как опытный кавалерист.

Представитель из Москвы выскочил из машины, хотел было загородить всаднику дорогу, но тут же отпрянул в сторону. Лошадь стремительно промчалась мимо.

Медленно, неуклюже разворачивалась машина. Часовой, стоявший у крыльца, не понимая, что происходит, оторопело хлопал глазами.

Сарычев выстрелил из нагана в коня.

Забелин, наконец развернув машину, погнал ее по деревенской улице за околицу.

Ударил еще выстрел. У лошади на полном скаку подломились передние ноги, и она грохнулась на дорогу. Никодимов вылетел из седла, поднялся и, тяжело прихрамывая, побежал через поле к лесу.

На выстрелы со всех сторон бежали красноармейцы. Мелькнула фигура Кунгурова.

Сарычев выпрыгнул из машины и бросился наперерез Никодимову.

Тот, чувствуя, что с больной ногой далеко не уйти, обернулся, выдернул из деревянной кобуры маузер. Оружие он держал в левой руке. Но выстрелить не успел: его опередил Сарычев. Загремели два выстрела. Никодимов согнулся, выронил маузер. Морщась, он сел на землю, прижимая к груди раненую руку.

С трудом передвигая ноги, к нему шел Сарычев. Он тяжело дышал, в груди хрипело и булькало. Никодимов поднял голову, виновато улыбнулся.

— Ты чего, товарищ Сарычев? — спросил Никодимов. — Так ведь и убить можно...

Сарычев не ответил, подобрал маузер и сунул его за пояс.

Подъехала машина, и секретарь губкома тяжело привалился к переднему крылу. Никодимов попытался встать.

— Сидеть! — глухо приказал Сарычев.

Подбежал Кунгуров, спросил испуганно:

— В чем дело?

— Это он! — коротко ответил Сарычев, кивнув на сидящего на земле Никодимова. Секретарь губкома все еще не мог отдышаться.

Их окружили красноармейцы, любопытные бабы с детьми. Слышались отдельные вопросы:

— Что случилось-то? Товарищи...

— Кто стрелял?

— Братцы, Никодимова ранили!

Сарычев поднял руку, закричал изо всех сил:

— Тихо-о-о! — и замолчал, чтобы успокоить сердце. Ропот толпы стих.

— Для тех, кто меня не знает, я секретарь губкома Сарычев! — Он показал наганом на Никодимова: — А это проникший в чека вра-аг! Тут его голос сорвался, и он начал судорожно, взахлеб кашлять.

Красноармейцы недоверчиво загудели. Никодимов быстро оглядел окружавшую их толпу, вдруг поднялся, зажимая раненую руку, закричал:

— Тихо, товарищи! — Потом повернулся к Сарычеву: — Василий Антонович, что ты говоришь-то? Окстись! — Он осуждающе покачал головой. — Ты что, первый день меня знаешь? Разве народ меня не знает? — Никодимов обвел глазами толпу, снова уперся глазами в Сарычева, сказал примирительно: — Ладно, я не в обиде. Разберемся! Рабочий Никодимов на товарищей не обижается.

Сарычев перестал кашлять, перевел дух и жестко сказал:

— Рабочий Никодимов убит полтора года назад по дороге из Омска к нам. — Он достал из кармана листок, помахал им в воздухе. — Вот сообщение из Омского губкома.

Толпа притихла.

— Товарищ Сарычев, дорогой! — Никодимов сделал два шага к секретарю. — Да вы на меня посмотрите... Это ж наговоры! Товарищи! — повернулся он к окружавшим их бойцам. — Вы меня знаете?

— Знаем! — громко закричали из толпы несколько голосов.

Никодимов вновь посмотрел на Сарычева.

— Ошибка откроется, вам же стыдно будет, что старого рабочего опозорить хотели! — Он говорил так искренне, что толпа вновь угрожающе загудела.

— Тихо-о! — приказал Кунгуров.

— Долго, наверное, мы не смогли бы разобраться, кто вы такой, если бы не коммунист Егор Шилов, которого вы оклеветали в глазах товарищей по партии.

— Да вы не в себе, товарищ Сарычев. — Никодимов изумленно хлопал глазами.

— Шилов бежал из тюрьмы и заставил вашего связного Ванюкина прийти с повинной в чека. За это вы убили в камере Ванюкина! Чтобы замести следы, вы решили подставить под подозрение Кунгурова! — Сарычев с шумом выдохнул воздух, снова закашлялся.

Никодимов по-прежнему глядел на Сарычева изумленно-правдивыми глазами. Притихшая толпа красноармейцев внимательно слушала. Секретарь губкома перевел дух.

— Для этого подкинули в камеру убитого мундштук, который принадлежал Кунгурову. — Секретарь губкома протянул мундштук подошедшему Кунгурову. — Николай, возьми. И мы опять чуть было не клюнули на вашу приманку. Если бы не одно обстоятельство...

Никодимов в упор смотрел на Сарычева, и ни глуповатой улыбки, ни наивных глаз на его лице уже не было.

— Дело в том, что вы левша. Единственный левша из всех, кто знал об отправке золота и о том, что Ванюкин пришел с повинной. Но в камере Ванюкина вы об этом забыли. И когда тот вскочил, увидев вас, вы ударили его левой. Ни разу осторожность вас не подводила, но тут осечка вышла. Вот почему у Ванюкина ссадина на лице справа. — Сарычев снял фуражку, платком вытер лоб, устало закончил: — Ну а дальше я еще раз опросил вдову путевого обходчика, вызывал жену настоящего Никодимова, видел фотографии...

— Врешь, — тихо проговорил Никодимов. — Жены Никодимова нет...

— Вот тут вторая ваша ошибка. Ее хотели убить ваши люди, но, к счастью, только ранили, и она выжила. Об этом вы не знали.

— Товарищи! — опять хрипло и отчаянно закричал Никодимов. — Бойцы революции! Что же вы стоите?! Стреляйте в меня, в убийцу! — Бешеными глазами он оглядывал толпу, от крика его лицо набрякло, покраснело. Красноармейцы молчали. Никодимов воспользовался затянувшейся паузой, показывал рукой на бойцов и женщин: — Вот они — народ! Они произволу не допустят! Я все понимаю! Дурака нашли! Кто все это подтвердит, что вы наплели? А? Кто?! Некому!

— Господин Карпов! — раздался вдруг из толпы скрипучий голос ротмистра Лемке.

Никодимов вздрогнул, медленно повернулся и замер, уставившись изумленным взглядом в ту сторону, откуда послышался голос. Красноармейцы медленно расступились, и все увидели Егора Шилова и ротмистра Лемке.

Шилов едва стоял на ногах, в одной руке он держал баул, другой поддерживал раненого Лемке.

Никодимов побледнел. Он, видимо, понял, что это конец. Лицо его стало спокойным, и даже появилось выражение брезгливости. А Лемке, отодвинув от себя Шилова, превозмогая боль в бедре, сделал несколько шагов к Никодимову и процедил сквозь зубы:

— Кончайте комедию ломать, господин подполковник. На вас смотреть противно. Ей-богу...

— Очень жаль, что вас только ранили, ротмистр, — презрительно ответил Карпов после недолгого молчания.

— Увести! — громко приказал Кунгуров.

Несколько бойцов окружили Карпова и Лемке. Ротмистр пошатнулся и едва не упал. Двое красноармейцев успели поддержать его.

Сарычев обессиленно стоял у машины и смотрел на Шилова, исхудавшего, оборванного, небритого.

— Егор! — позвал он, но Шилов, видно, не расслышал: вокруг галдели красноармейцы.

Забелин протиснулся к Егору, улыбнулся, хотел было обнять, но Шилов сунул ему в руки баул, сказал:

— Держи.


Шилов медленно брел по деревне, время от времени оглядывался по сторонам, и лицо его выражало равнодушие ко всему на свете. Увидев старуху, сидевшую на скамейке возле дома, он остановился, попросил хрипло:

— Напиться не будет, бабуся?

Старуха тяжело поднялась и, шаркая лаптями, ушла в дом. Скоро вернулась с деревянным ковшом. Старческие, худые руки подрагивали, и холодная, чистая вода проливалась на землю. Шилов осторожно принял из ее рук ковш, начал жадно пить.

— Попей, милый, попей... — ласково проговорила старуха.

Он выпил ковш до дна, поблагодарил и пошел дальше.


Сарычев стоял в кругу бойцов и говорил страстно, потрясая в воздухе сжатым кулаком:

— На этом золоте кровь и пот рабочего и крестьянина! И революция вернула его законному хозяину! На это золото мы купим хлеба голодным детям! Станки для заводов, плуги для полей!

Сарычев вдруг опять захлебнулся кашлем. Секунду длилось молчание, и вдруг из круга бойцов выступил вперед худенький, совсем молодой парнишка с круглым стриженым затылком. Он сдернул с головы буденовку и негромко, волнуясь, запел:

— Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов...

Один за другим подхватывали гимн красноармейцы, и уже гремел могучий, слитый воедино хор голосов, и сердца этих людей переполняли единые помыслы и желания.

— Кипит наш разум возмущенный и в смертный бой вести готов...

Сарычев выбрался из круга бойцов, отдышался. Он оглядывался по сторонам в надежде увидеть Шилова. Подошел Кунгуров, сказал:

— Пора командовать отправление...

— Ты Шилова не видел? — спросил Сарычев.

— Запропастился куда-то. Послал ребят поискать.

— Вот Пинкертон, — улыбнулся Сарычев. — Опять его искать приходится. — И он устало побрел к деревенской околице.


За конюшней Шилов заметил небольшой стожок, завернул к нему и повалился на сено. Он заснул сразу и смутно, сквозь сон, слышал гул голосов, потом взметнулся «Интернационал». Торжественный и строгий гимн, как клятва, звучал над деревней, полями, бескрайней тайгой.

— Серега, слышь, ты Шилова не видал? — крикнул один из бойцов.

— Не-а, — лениво ответил другой.

— От черт, его начальство ищет, а он пропал куда-то... — сказал первый голос, звонкий и молодой.

— Он шибко не любит, когда его начальство разыскивает, — весело ответил другой, хрипловатый. — Когда надо, сам появляется...

Шилов проснулся. Он слышал весь разговор, слабо улыбнулся и вновь закрыл глаза. Когда Сарычев разыскал его, он уже спал мертвым сном, раскинув руки, и осунувшееся, заросшее лицо покрылось бисеринками пота. Сарычев долго смотрел на него, потом осторожно сел рядом, вытер платком пот со лба товарища, еще раз оглядел его и глубоко, облегченно вздохнул. Он молча сидел рядом, будто охранял сон Шилова. О чем думал этот человек сейчас, когда одно из многочисленных испытаний осталось позади? О дружбе, о вере в общее дело? О том, что, быть может, ждут их впереди еще более тяжкие дела, потому что борьба еще только началась и не видно ей конца-краю? Та борьба, ради победы в которой они жертвовали всем и в которой они непременно должны победить, потому что порукой тому — нерушимая дружба и вера в справедливость общего дела. А может быть, он вспоминал то время, когда они были совсем молодые, опаленные злым стенным солнцем, продутые насквозь ветрами бесконечных российских дорог, по которым они прошли, и над головами их развевалось знамя восставшего народа? Сарычев был тогда комэска, и Егор Шилов был комэска, а Липягин командовал взводом в эскадроне Шилова, Кунгуров был начштаба полка... И время это казалось Сарычеву теперь бесконечно прекрасным, как и их дружба, которую они сумели пронести через годы, наполненные звоном клинков и треском раскаленных пулеметов.

Издалека донеслось протяжное, сладко бередящее душу:

— По коня-а-ам!

И серебряно-звонко пела труба горниста. Она звала в новую дорогу, к новым испытаниям.

Шилов открыл глаза, повернул голову и взглянул на Сарычева:

— Пора, что ли?

— Пора, — улыбнулся тот. — И отдохнуть тебе не дали.

— Отдыхать в могиле будем, — сказал Шилов и, кряхтя, поднялся.

Встал и Сарычев.

— Сейчас заснул и большой жбан квасу видел, — усмехнувшись, проговорил Шилов. — Холодный такой квас, аж зубы ломит... Где бы квасу напиться, а, Василий?

— Достанем тебе квасу, — пообещал Сарычев. — Самого холодного. Заслужил.

— Это мне как бы в награду? — весело спросил Шилов.

Они шли по дороге рядом. Отряд конников уже выстроился за околицей. И вдруг от строя отделился всадник и карьером помчался по деревенской улице. Он летел во весь опор, затем осадил лошадь, спрыгнул и побежал навстречу Сарычеву и Шилову. Это был Кунгуров. Он бежал, смеясь и размахивая руками, и в глазах у него стояли слезы. Он торопился обнять свою ушедшую прекрасную юность, которую с каждым годом все больше и больше затягивала дымка времени...

Протяжно и звонко пела труба.


Александр Генералов КОНЕЦ ВОЛКОДАВА

Глава первая

                                               

 Уездный город досыпал до вторых петухов, когда на Зеленой улице раздался истошный крик:

— Караул, помогите!

В ответ прозвучало несколько выстрелов и зашлись лаем дворовые собаки. Где-то хлопнула калитка, однако на улицу никто не вышел.

Когда бригада уголовного розыска прибыла на место, ворота дома-пятистенника были широко распахнуты, двери конюшни взломаны, а на веранде в луже крови лежал труп мужчины лет пятидесяти. Это был хозяин заезжего двора Егор Савичев, у которого останавливались приезжавшие на рынок крестьяне.

В комнатах все было разбросано, стулья и табуреты опрокинуты, из комода выброшено белье. Один из сотрудников заглянул в гардероб — вещи были на месте.

— А где его жена? — поинтересовался кто-то.

Перерыли все, но ни в подполье, ни на сеновале, ни даже в колодце, в котором долго ковырялись длинным багром, тела Екатерины Савичевой не нашли.

— Опросить соседей! — приказал заместитель начальника уголовного розыска Георгий Шатров, высокий молодцеватый мужчина с темными задумчивыми глазами на чуть вытянутом лице.

По одну сторону заезжего двора жил шорник Курилин, тихий скромный человек, по другую — аптекарь Левинсон. Шорник сказал, что накануне он был в гостях, крепко выпил и спал.

— А супруга моя глуха, как тетерев, — пояснил он, показывая жестом на растерянно улыбавшуюся жену.

— Вчера вы видели Савичеву?

— В чужой двор не заглядываем, — неопределенно ответил Курилин.

— Когда в последний раз у них были заезжие?

— Какие сейчас заезжие? — махнул рукой шорник, — Крестьяне сеют…

Ничего толком не добились и от супругов Левинсонов.

— У Израиля Георгиевича был с вечера сердечный приступ, — пояснила жена аптекаря, суетливо усаживая гостей. — Я с ним всю ночь промучалась… Только к утру и заснули оба.

— Савичеву в эти дни видели?

— Позавчера она заходила к нам, уже не помню зачем. Ах да, просила аспирину. А вчера ее что-то не видно было. — И добавила виновато: — Живем обособленно, друг другом мало интересуемся.

Через час труп Савичева увезли в морг. Взяв понятых, Шатров составил опись вещей.

— Никого в дом не пускать, чуть что — ставьте меня в известность, — приказал он двум сотрудникам и отбыл в милицию.

Там его уже ждали.

— Ну, что, Георгий, случилось? — спросил начальник уездной милиции Иван Федорович Боровков.

— Непонятное дело, — начал докладывать Шатров. — Вещи как будто все на месте, деньги, лежавшие в комоде, целы.

— А сколько их там?

— Немного, видимо, выручка с заезжих.

— Может, взяли больше, да хотели показать, что не за тем приходили?

— Возможно. А вот с конюшни трех лошадей свели.

— Так, так. Не цыгане ли хозяйничали?

— Откуда им, — возразил находившийся здесь же начальник угрозыска Парфен Трегубов. — Несколько лет ни одного табора в уезде…

— А золото могло быть у Егора Савичева? — снова поинтересовался начальник милиции.

— Могло, конечно, — ответил Шатров. — Я так думаю: тут дело рук людей Волкодава. Почерк их.

— Так его банду давно разгромили, — возразил Боровков, — а самого на десять лет осудили. В Красноярске отбывает срок.

— Разгромить-то разгромили, а кое-кто мог остаться. Простой уголовник на убийство редко идет. А тут такая пальба была.

— Постой, постой! — остановил Шатрова начальник милиции. — А сколькими пулями убит Егор Савичев?

— Одной, в голову.

— А выстрелов сколько было?

— По утверждению свидетелей — не меньше пяти.

— Закавыка, — почесал затылок Боровков. — И жинка Савичева исчезла. Может, в деревню к кому уехала?

— Выясним, — сказал Парфен Трегубов.

— Да, хлопот нам прибавилось, — вздохнул Боровков. — Ну, что ж, голов вешать не будем, надо действовать.


Шел второй год нэпа. Докатилась его волна до небольшого уездного городка на Урале. Зашевелились частники. Появились владельцы мельниц, крупорушек, кузниц, литейных мастерских, заезжих дворов. Вместе с нэпом ожил уголовный элемент. Участились ограбления. Милиция была завалена жалобами и заявлениями. К ним прибавилось дело об убийстве хозяина заезжего двора Егора Савичева и исчезновение его жены Екатерины. Розыск преступников был поручен Георгию Шатрову.

Выбор на него пал не случайно. Из тридцати лет жизни восемь он провел на войне. В семнадцатом году поручик Шатров добровольно перешел на сторону красных. Отважно сражался против Деникина и Колчака, добивал в Крыму Врангеля, подавлял антоновский мятеж на Тамбовщине. В последний год гражданской войны Георгий Шатров уже командовал полком.

Вернувшись в родной город, Георгий отца с матерью в живых уже не застал, и решил уехать на Урал, где жила его старшая сестра.

Взявшись за дело Савичева, Шатров сразу откинул версию о том, что грабителями могли быть городские уголовники. В самом деле, зачем им лошади? Скорее они воспользуются вещами или драгоценностями. В лошадях остро нуждались крестьяне. Но те, кто останавливался у Савичева постоянно, вряд ли пойдут на убийство. Это хотя и бедный, но степенный народ, дороживший своей хлеборобской репутацией, Посланные Шатровым помощники несколько дней ездили по окружающим селам, но ничего подозрительного не выявили. Выходит, действовал все-таки кто-то из недобитых бандитов. В уезде снова поползли слухи о каких-то вооруженных людях, которых видели то на дальних дорогах, то в лесных урочищах, то на заимках. Но направленные в разные концы оперативные отряды, в которые входили сотрудники уездной милиции, работники партийных и советских органов, возвращались ни с чем. Было похоже, что кто-то стремится слухами вызвать панику среди крестьян. Не всем коммуны по нутру пришлись.

В своей мысли Шатров еще больше укрепился, когда получил по почте записку, в которой каракулями было написано: «Ищите Катерину Савичеву в Кучумовке». Георгий показал ее Трегубову.

— Может, отвести тебя хотят от настоящих следов? — сказал тот.

— Возможно, но я все равно съезжу. Кстати, проверю, как там наш пост поживает.

— Езжай, Георгий, я не возражаю. Только возьми с собой ребят.


Кучумовка прилегала к Сибирскому тракту. Ее единственная улица растянулась на семь верст, спускаясь огородами к большому озеру. Крестьяне только что отсеялись, в домах шла гульба. То и дело попадались пьяные мужики и бабы, заливисто играли гармошки. Шатров с тремя милиционерами подъехал к сельскому совету. Председатель был на месте.

— Ну, даете вы жизни, — засмеялся Георгий, показывая на окно, за которым горланили песни.

Председатель, усатый широкоплечий дядя, равнодушно сказал:

— Дня через два бросят. Зачем приехали?

— Пост проверить. Как он, действует?

— А что ему сделается.

— О бандитах не слышно?

— Вроде бы нет.

Шатров придвинулся к председателю.

— Скажите, вам имя Екатерины Савичевой ни о чем не говорит?

— Савичевой? — переспросил тот. — Нет, ни о чем… У нас в селе такой фамилии не встречается.

— А из посторонних?

— А вот этого я, товарищ, сразу не могу сказать. С этой гулянкой все перемешалось. Если надо, я выясню.

— Только о нашем приезде никому. Где у вас можно перекусить?

— Пойдемте ко мне.

— Ну нет, так не годится.

— Зайдите в потребиловку.

Через четверть часа приезжие входили в столовую потребительского общества, которая размещалась в небольшом бревенчатом доме. Здесь было шумно и накурено. Между столами сновали усталые подавальщицы.

Шатров сел в стороне от своих товарищей. Заказал борщ, жаркое и стопку водки. Водку пока отставил в сторону и принялся за борщ. Ел медленно, обдумывая план своих действий. Нужно было походить по селу, присмотреться к народу, побеседовать с сельскими активистами. Если Савичева в Кучумовке, это станет известно. Село хоть и большое, но здесь все на виду. Вокруг пасеки и заимки: и там надо побывать.

— Можно с вами?

Шатров поднял голову. Перед ним стоял широкоплечий парень лет двадцати семи с выпуклой грудью и крепкой загорелой шеей. Одет в суконную гимнастерку и галифе, сапоги ярко начищены.

— Пожалуйста, — буркнул Георгий и снова углубился в свои мысли.

— Как борщ? — спросил незнакомец.

— Так себе.

— С этим лучше идет? — кивнул он на стопку с водкой. И тут же окликнул одну из подавальщиц. — Ираида, мне борща, второе и водки.

— Сейчас, — испуганно взглянув на посетителя, быстро отозвалась та.

— Не будете возражать, если я закурю? — спросил у Шатрова незнакомец.

— Пожалуйста…

Он вынул кожаный портсигар, закурил папиросу. «Городской, — отметил про себя Шатров, уже заинтересовавшись незнакомцем. — Интересно, кто он?»

— Гуляет деревня, — продолжал тот, оглядываясь, — зажил народ. Отпустили ремень, вот и вздохнули люди. А интересно — нэп надолго?

— Не знаю: я политикой не интересуюсь.

— Вот как? — удивился незнакомец. — А по виду вы интеллигентный человек.

— Так что же? — усмехнулся Шатров. — Вы ведь не будете меня убеждать, что сами из крестьян?

— О, извините за бестактность…

Незнакомцу принесли обед. Он не торопясь налил рюмку, поднял ее и негромко сказал:

— Выпьем за знакомство.

В голосе его Шатрову послышалась ирония, и он резко ответил:

— За случайное — нет.

— Почему вы думаете — случайное? — лицо его стало серьезным. — Наша встреча состоялась отнюдь не по воле случая.

— Шутить изволите? — в тон ему проговорил Шатров.

— Могу сказать больше. Есть надежда, что и в дальнейшем пути наши, возможно, еще не раз скрестятся.

— Даже так?

— А вам бы этого не хотелось, товарищ Шатров?

— Откуда вам известно мое имя? — на мгновение Георгий растерялся.

— Мне грех не знать. У вас такая репутация…

Незнакомец рассмеялся. Но серые, слегка прищуренные глаза его смотрели с нагловатой настороженностью.

— Кто вы? — резко спросил Шатров.

— Я? — незнакомец неопределенно пожал плечами. — Может быть, даже тот, кого вы, к примеру, будете тоже в скором времени разыскивать.

— Странная рекомендация…

— Нет, не подумайте, что я идиот, товарищ Шатров. Мне просто очень хочется вам помочь.

На лице Георгия отразилось неподдельное изумление.

— Помочь? В чем?

— Давайте сначала выпьем, а потом уж продолжим разговор.

— Ну что ж, давайте, — согласился Шатров, украдкой бросая взгляд в сторону сидевших неподалеку милиционеров. По их виду он понял, что те давно заинтересовались происходящим за его столом.

Они выпили, закусили. Отставив в сторону тарелку, незнакомец, понизив голос, проговорил:

— Значит, продолжим беседу?

— Так в чем же вы хотели помочь мне?

— Вы ищете того, кто убил Егора Савичева и похитил его жену Екатерину?

— Допустим.

— Так вот. Зря вы придаете этому делу такое значение. Тут просто житейский конфликт, Егор женился на женщине, которая принадлежала не ему. Попросили вернуть, он отказался. Естественно, понес за это наказание. Вообще, товарищ Шатров, поменьше лезьте в личные дела.

— Вы думаете, можно убивать людей безнаказанно?

— Можно, — будничным тоном и с некоторой брезгливостью в голосе проговорил незнакомец и, вздохнув, добавил: — Если они заслуживают того. Для пользы общества.

— Так это вы прихлопнули старика Савичева?

— Нет, но не буду отрицать, что это сделали мои друзья.

— А Екатерина жива?

— Жива и радуется тому, что избавилась от такого ханыги, как Савичев.

— Н-да, — задумался Шатров, глядя на своего странного собеседника.

— Кстати, — оживился тот, — доброжелатель, который сообщил вам, где искать Екатерину Савичеву… умер.

— Убит?

— Совершенно верно, милейший.

Шатров медленно поднялся.

— Мне придется арестовать вас.

— Вы не сделаете этого, — спокойно проговорил незнакомец и тоже встал. — У вас не хватит на это смелости. Смотрите, я кладу на стол свой пистолет, и ухожу. Вы ж не посмеете выстрелить мне в спину.

И он не спеша направился к выходу. Шатров растерянно смотрел на лежавший перед ним пистолет. Выскочили из-за стола милиционеры, но Георгий жестом остановил их.

У порога незнакомец обернулся и торжествующе произнес:

— О’ревуар, милейший!

Когда они выбежали на улицу, его уже нигде не было.

На вопросы милиционеров, что произошло и почему он отпустил этого подозрительного типа, Шатров не ответил. Георгий и сам не мог понять, почему…

Глава вторая

Парфен Трегубов во время гражданской войны служил в разведке. Под Перекопом был тяжело ранен и около года валялся в госпиталях. Вернулся на родной Урал с костылем. И тут повстречал друга детства Ивана Боровкова. Прямо на улице обнялись и расцеловались.

— Ну и чем же ты думаешь заняться? — спросил Боровков Парфена, когда их воспоминания иссякли.

— Пойду, как прежде, на мельницу работать.

— Слушай, Парфен, — прервал его друг, — жми в милицию. У меня людей не хватает.

— Да как же вот с этим быть? — похлопал Трегубов по раненой ноге.

— Мне твоя нога сейчас ни к чему, мне твой опыт, твоя голова нужны, Парфен. Айда в уездный комитет.

Так Парфен Трегубов оказался в милиции. Работа была ему здесь по душе. Он продолжал жить той беспокойной тревожной жизнью, к какой привык на войне. Тут тоже был фронт, незримый, но с ожесточенными сражениями, жертвами, удалью. А смелости и находчивости Парфену было не занимать. Однако Боровков всячески сдерживал своего друга, посылал его на опасные операции только в самом крайнем случае.

— Ты, как стратег, должен быть всегда в гуще событий, но целым и невредимым, — говорил он Трегубову. — Пусть помоложе бросаются в огонь. У них и реакция лучше, и сноровки больше…


Рассказ Шатрова взволновал Боровкова и Трегубова. Детина, подсевший к его столу в Кучумовке, мог быть самим Волкодавом. За этим прозвищем в 1921 году скрывался матерый уголовник Луковин.

— Неужели сукин сын сбежал из тюрьмы? — взволнованно говорил, вышагивая по тесному кабинету, Боровков. — Надо будет немедленно послать в Красноярск запрос. Следует также оповестить все наши посты и известить о возможном появлении бандитов соседние уезды. А ты, Парфен, вместе с Шатровым продолжай вести следствие по делу Савичева. Эта нитка ведет к разгадке кучумовского происшествия.

— Я что-то сомневаюсь, что это мог быть Волкодав, — заметил Трегубов, скручивая козью ногу. — Тот старше…

— А ведь верно, — хлопнул себя по лбу Боровков. — Мне помнится, что Луковину было за тридцать, когда его судили.

— Вот что, Георгий, — задумчиво проговорил Трегубов, — надо снова перетряхнуть дом Савичева. Это — первое. Второе: разузнай получше, кто такой Савичев и как он попал сюда. И соседей прощупай хорошенько.

— А с Кучумовкой как быть? — спросил Шатров.

— Направим туда товарища, которого ни в городе, ни в деревнях не знают.

— Это кто ж такой?

— Не спеши, узнаешь, — рассмеялся Трегубов.


На этот раз дом Савичева обследовали с особой тщательностью. Потратили три дня, однако никаких следов ограбления, кроме увода коней, снова не обнаружили. Грабители даже не заглянули за иконы. Там у Егора Савичева лежали завернутые в тряпку царские золотые монеты и советские червонцы на сумму более трехсот рублей в пересчете на валюту. Правда, не ахти какое богатство. Даже нэпманы средней руки имели больше. Обстановка в доме также не отличалась изысканной роскошью. В половине для постояльцев стояли железные кровати, простые некрашеные столы, лавки. В хозяйской половине находились гардероб, буфет старинной работы, комод, деревянная кровать с балдахином, настенный ковер. На полу лежали пестрядинные дорожки.

«А может, на самом деле была месть? — размышлял Шатров, столбиком складывая заактированные монеты. — Но это же глупость: мстить пожилому человеку за якобы уведенную чужую жену?»

— Товарищ Шатров, взгляните-ка сюда.

Молодой сотрудник показал рукой в угол. Здесь часть стены была разобрана, за ней открывался довольно широкий лаз. Оттуда на Георгия пахнуло гнилью.

— Что там? — спросил Шатров.

— Яма. Понимаете, все было завалено старой рухлядью. Когда я отгреб ее в сторону, смотрю, вроде кто стенку уже снимал. Потрогал плахи — шатаются. Вынул одну из пазов — темно, ничего не видно. Потом догадался: попал в проем между сараем и баней. Сверху кровля у них сходится. Пощупал руками землю. — вроде свежая. Значит рылись недавно. Стал продвигаться вперед и чуть головой не угодил в эту яму.

— Спускались?

— Да, там сундук стоит, но пустой.

— Давайте его сюда.

— Сейчас. Эй, Фабриченко, помоги! — крикнул молодой милиционер товарищу.

Вдвоем они с трудом подняли через лаз большой, кованный железом сундук. Раньше в таких сундуках зажиточные люди держали ценные вещи. И закрывались они замками с секретом. Когда Шатров потрогал щеколду, замок вдруг заиграл веселую мелодию.

— Ишь ты, — усмехнулся молодой милиционер. — «Барыню» наяривает.

Внутренние стенки сундука были обклеены фривольными картинками. На них явственно виделись свежие царапины.

— Чем-то острым резанули, — сказал Фабриченко, указывая на глубокую борозду у самого верха одной из стенок. — Вроде углом металлической коробки задето.

— А, может, шкатулка с золотом находилась здесь, — вмешался молодой милиционер. — Как думаете, товарищ Шатров?

— Возможно, Петя, — с улыбкой ответил ему Георгий.

О находке Шатров немедленно сообщил Трегубову. Прибыв на место, тот скептически поджал губы.

— Тут, брат, еще думать надо: то ли было золотишко у Егора Савичева, то ли нет. Может, обычное бабье барахлишко лежало — и все. Откуда известно, что Савичеву похитили, а не удрала она заранее со своими манатками?

— Так ее Левинсоны за день до происшествия видели, — возразил Шатров.

— Э, сейчас все наскажут… Ты мне биографию Егора Савичева представь. А поиски в доме прекратить.

Шатров недоуменно посмотрел на него.

— Пока прекратить, — сказал Парфен. И многозначительно добавил: — Но засаду не снимать.

Глава третья

Егор Савичев появился на Зеленой улице незаметно. Приехал в начале 1922 года, на простой телеге с молодой женой, выгрузил два сундука и корзину и смело открыл замок на доме, который пустовал больше двух лет. Через некоторое время в доме появилась мебель, туда стали заезжать крестьяне. К новому домохозяину привыкли и перестали интересоваться им. Да и Егор не особенно распространялся о себе. Слышали люди, что будто бы он с уфимской стороны, где занимался извозом.

Постояльцы рассказали, что Егор был человеком спокойного нрава, веровал в бога, пил в меру, хозяйствен, жену берег, многое по дому делал сам. Знакомых в городе имел мало. Один из них был владельцем крупорушки, чадолюбивым отцом, другой держал мучной лабаз, жил умеренно, третий занимался огородничеством. Все они были ревностными богомольцами и аккуратно ходили во вновь открывшуюся церковь у станции. Вот и все, что удалось Шатрову выяснить.

— Да, брат, не густо, — констатировал Трегубов, когда заместитель доложил ему о результатах поисков, — А все же зацепка в нем, в Савичеве. Слушай, ты хотел с тем, человеком познакомиться, что в Кучумовку поедет?

Трегубов показал на сидевшего в кресле мужчину в очках. Он был одет в светло-серую пиджачную пару и белую в синюю полоску рубашку. На ногах франтоватые ботинки на толстой подошве.

— Петр Лисин, — приподнявшись, отрекомендовался мужчина.

— А это наш главный детектив Георгий Шатров, — с улыбкой проговорил Трегубов. — Ведет дело Савичева. Товарищ Лисин — ученый-пчеловод, окончил специальное заведение. У нас в уезде пасек много, дел, стало быть, ему по горло хватит.

Шатров удивленно смотрел то на Трегубова, то на Лисина.

— Да ты не разевай рот, — засмеялся Парфен. — Он еще кое-что умеет. Веди его к себе, там поговорите.

У себя в кабинете, усадив гостя, Шатров с улыбкой спросил:

— Скажите, товарищ Лисин, вы в самом деле ученый?

Тот развел руками.

— Я закончил сельскохозяйственный институт.

— А опыт милицейской работы у вас есть?

— Имеется. Я из губернского центра…

— Понятно. Что вас конкретно интересует?

— Ваша встреча в Кучумовке.

— Хорошо, — кивнул Шатров и задумался.

По сути дела произошел нелепый случай, в котором он выглядел более чем смешно. Противник, если действительно был таковой, обошелся с ним нагло, уверенный в полной безнаказанности. Почему? Была ли за сероглазым сила, или он действовал на свой страх и риск? А может, он просто сумасшедший? Эти свои сомнения, ничего не утаивая, и выложил Георгий Лисину.

— Скажите, — спросил тот, — а в прошлом базировались в Кучумовке банды?

— Да.

— Тогда еще вопрос: ваш визави действительно похож на Волкодава?

— К сожалению, я того никогда не видел.

— Так. Последнее: вы привезли пистолет с собой?

— Да. Система «браунинг», выпуск 1912 года.

— Спасибо. Я думаю, что мы еще не раз встретимся с вами.


Трегубова, как зубная боль, мучило гостиничное заведение «Париж», владельцем которого был Евстигней Капустин. Там постоянно что-нибудь случалось. Вот и недавно в номерах произошел очередной скандал. Шулера-картежники обыграли приехавшего с Алдана приискателя. Завязалась драка, во время которой приискатель проломил графином голову одному, из шулеров. Вместо того, чтобы немедленно вызвать карету скорой помощи, владелец номеров приказал шулерам увезти раненого. Того под утро нашли мертвым в канаве, а шулеров и след простыл. Евстигней божился, что звонил в больницу, даже называл фамилию дежурного врача. Но горничная Катя утверждала, что Капустин на самом деле никуда не звонил, а велел шулерам и приискателю убираться восвояси.

Следовало бы давно привлечь Евстигнея к ответственности, но веских улик против него у милиции не было. А творилось в заведении черт знает что. Нэпманы устраивали тут попойки, свидания с любовницами, вершили аферы.

Перебирая справки и другие документы по злополучному заведению, Парфен Трегубов в который уж раз тяжело вздохнул. Вот докладная сотрудников розыска о тайном употреблении жильцами гостиничного заведения анаши. А вот письмо инженера-геолога о краже у него чемодана с образцами пород. Видимо, преступники решили, что в нем драгоценные камни. Один постоялец жаловался на то, что ему подселили в номер афериста… Вдруг на глаза Трегубову попало заявление жены владельца местной лесопилки о том, что ее муж устраивает в номерах Капустина встречи с Екатериной Савичевой и прокучивает с ней деньги. Женщина была обеспокоена тем, что, по слухам, Савичева была связана с уголовным миром. Это заявление было написано три месяца назад, и на нем стояла его, Трегубова, резолюция: «Не подтвердилось». Кто же это тогда вел расследование? Ах, да, Сергиенко, совсем молодой, сотрудник, направленный в милицию укомом комсомола. Поторопился, значит, он, Парфен, с резолюцией.

«Надо показать это Георгию», — подумал он.

Войдя к своему заместителю, Парфен положил перед Шатровым заявление жены владельца лесопилки.

— Вот, взгляни.

Георгий сначала бегло прочитал каракули не особенно грамотной женщины, потом еще раз, но уже медленнее. На лбу Шатрова собрались глубокие складки.

— Ну что? — спросил его Трегубов. — Ты обратил внимание на фразу о том, что Савичева связана с преступным миром?

— Обратил… Да попробуй докажи.

— А доказать, Георгий, надо. Тут все в узелок связалось. Я нутром чувствую, что дело Савичева непростое. У тебя есть толковые активисты?

— Найдем…

— У меня имеются некоторые соображения, как подкопаться под Капустина…

Глава четвертая

Петр Лисин приехал в Кучумовку под вечер. По улице гнали коров, щелкали бичи пастухов, слышались крики женщин. Возница, оглянувшись на седока, спросил:

— Дальше куда?

— К Ванюшину.

— Слушаюсь.

Дом Ванюшина стоял на пригорке, обособленно, скрытый густой гривой лесопосадок. Это была зажиточная усадьба, хозяин которой кроме земледельческих дел занимался извозом и содержал постоялый двор. Здесь обычно останавливался разный командированный люд.

Когда подкатили к воротам, во дворе раздался разноголосый лай собак.

— Эй, Евстафьич, открывай! — постучав кнутовищем по раме, окликнул хозяина возница.

К калитке вышел высокий седой старик.

— Кто такие будете? — строго спросил он.

— Из города, по пчелиному делу специалист, — объяснил возница. — Словом, ученый.

— Давай заводи, — распорядился Ванюшин, рассматривая из-под нависших бровей Лисина. — А вы проходьте в дом.

Взяв чемоданчик, Лисин пошел вслед за хозяином. Старик миновал веранду, потом просторные сенцы и остановился в прихожей.

— Раздевайтесь, сейчас самовар поставлю. Старухе неможется, а молодая ушла с сыном в церковь.

Через четверть часа Лисинсидел за столом, застланным узорчатой клеенкой, и пил со стариком крепко заваренный чай. Поставив лошадей, к ним присоединился возница.

— Как вас по батюшке? — прихлебывая из блюдца, спросил Ванюшин.

— Петр Митрофанович.

— Пасеки обследовать, значит, станете? С какой же целью?

— Чтобы установить, почему в последнее время снизился медосбор.

— Так это ясно, охладели люди за войну к хозяйству, ведут его спустя рукава. А пчеле нужно внимание, ох какое внимание!

— Да, пчела — капризное существо. Вы что — имеете пасеку?

— Какое там, — махнул рукой старик. — Пять ульев осталось.

— А было?

— Десятка три.

— Кто же у вас пчеловодством серьезно занимается?

— Да хозяев семь, не больше.

— Мне надо с ними познакомиться. Поможете?

— Чего ж. А что дальше?

— Совет дадим пчеловодам, продуктивных пчел поможем приобрести.

— Это хорошо. Пошлю внучонка, приглашу сюда мужиков.

— Пасеки-то далеко располагаются?

— Да все по заимкам. Самая дальняя у Фрола Антипина — тридцать верст отсюда.

— Дорога туда хорошая?

— Ничего, сухой проселок.

— Не шалят нынче у вас?

Старик как-то по-особому взглянул на Лисина.

— Опасаетесь?

— Известное дело.

— Меня не трогают, за других не скажу. Расскажите, товарищ хороший, какие нынче дела в мире творятся?

— Интересуетесь?

— Без свежих новостей задубеешь в глуши.

— Ладно, пока мужики соберутся, кое-что могу сообщить…

Пришло человек десять. Все это были по обличию зажиточные крестьяне. Свой разговор с Лисиным они сразу начали с жалоб на притеснения различных уполномоченных.

— Ездиют тут всякие, зорят хозяйства. Налоги на пасеки такие определили, что хоть уничтожай пчел.

— Я не представитель власти, — прервал их сетования Лисин. — Меня интересует другая сторона дела. Какие у вас перспективы для развития пчеловодства?

Мужики смекнули, что с ученым плакаться не резон, и быстро заговорили о сокровенных заботах, связанных с пасечным делом. Беседа продолжалась до позднего вечера. Договорились, что Лисин сначала побывает на местах, а потом уж примет нужные решения.


Рано утром Петр Митрофанович выехал на пасеку Фрола Антипина. Вез его туда сам хозяин, кряжистый шестидесятилетний старик, заросший до самых ушей смолевой бородой. Лисин заметил, как Фрол положил в телегу берданку, затрусив ее сеном.

— Ну, Петр Митрофанович, тронемся с богом, — сказал он Лисину, молодо вскакивая на ходок.

Дорогой они разговорились.

— Вот вы, Петр Митрофанович, интересуетесь, почему пасек стало мало. А где пчеле взяток брать? Клевера нынче сеют мало, луга чертополохом заросли. На чемерицу пчелы накинулись. А она ядовита. Болеют с нее пчелы, дохнут. Да и для людей такой мед вреден. Надо наперед природу в порядок привесть.

— Это верно, Фрол Сергеевич, — соглашался Лисин. — А что мешает этому?

— Да ничего, почитай, не мешает, лень наша вековая за спиной стоит. Крестьянству сейчас все права дают, только работай.

— Кто живет у вас на пасеке?

— Сын с женой, батраков не держим.

— Тяжеловато для двоих. Небось, скотина какая есть.

— Как не бывать, имеется. Две коровы, телка да лошадь.

День был жаркий, высоко в воздухе носились жаворонки, в придорожных кустах резвились воробьи, Дорогу то и дело перебегали суслики, заметив подводу, становились на задние лапки. К сердцу Петра подкралась непрошеная радость. Заметив на губах Лисина улыбку, Фрол сказал:

— Ишь как соскучился в своем городу по раздолью, словно дитя малое лыбишься. Вот гору перевалим, а там лошади отдых устроим, и сами вздремнем часок. Там с речки Быстрянки ветерком обдувает.

На привале Фрол снял с ходка мешок, не спеша развязал его. Выложил буханку ржаного хлеба, кусок сала, вяленое мясо, лук.

— Лучшей еды, Митрофаныч, чем на вольном воздухе, нет, — говорил, нарезая хлеб, Антипин. — На нем запросто подошву съешь.

— Берданку-то для чего взял, Фрол Сергеевич?

— Берданку? Для охоты. Вот сейчас в лесок заедем, косачей встретим, куропаток. На ужин дичинка будет.

— А не балуются тут у вас?

Фрол так же, как в прошлый раз старик Ванюшин, испытующе посмотрел на Лисина.

— Да нет, вроде бы не слыхать. Уже года два как спокойно. Разогнали банды и вздохнули легко.

— С Волкодавом приходилось встречаться?

— С ним — нет, а вот с его помощником Сопиным — было дело. Суровый мужик. Вон за тем оврагом десятерых чоновцев порубал шашками. Кровушки крестьянской не жалел. Сам, вишь, под амнистию попал, жизнь свою сберег. Ну, давай потрапезничаем да на боковую. Ехать-то еще верст пятнадцать.

Заимка Антипина располагалась у края большого лесного массива, круто подымавшегося вверх по хребту. Слева от заимки до блестевшего вдали озера шли луга, покрытые пестрым разнотравьем. Почти у самого дома шумел ключ. Кроме дома заимка включала в себя большой, из плах, амбар и баньку. Все это было огорожено жердями.

— Вот и приехали, слава богу, — сказал, перекрестившись, Фрол. — Эй, Иван!

Но ему никто не ответил.

— В лес, верно, ушли, — заключил старик. — Пойдем в дом, Петр Митрофанович, молока холодного выпьем и за дело.

В доме стояла прохладная тишина. Остро пахло конской сбруей. Единственная большая комната чисто прибрана, печь занавешена цветной холстиной.

— Щи настаиваются, — заглянув за нее, сказал старик, — значит, недалеко ушли.

Потом полез в подпол, достал крынку холодного молока.

— Пей помедленнее, — предупредил он Лисина, — а то простудишься.

Взяв со стола глиняную кружку, Лисин вдруг снова ощутил на себе острый взгляд Антипина. Ему даже показалось, что старик недобро усмехнулся.

— Хорошая у вас заимка, крепкая.

— Молодой был, когда строил. Где миром, а где собственными силами. Настоящему крестьянину без заимки нельзя. Тут у него и живность всякая, и сенокос. Дровишки впрок заготавливаем, а потом в город везем. Охота бывает хорошая. В прошлом году с сыном Иваном трех сохатых положили да глухарей набили десятка два. Дальше нас зимовье охотника Капашинова, так он на этом промысле всю жизнь держится. Ну что ж, Митрофаныч, поехали на пасеку.

— Далеко?

— Версты три будет.

Вернулись на заимку поздно вечером. Дома их встречали сын и сноха старика. Поздоровались сдержанно.

— Где пропадали? — спросил Фрол.

— Покос ходили смотреть. Придется нынче косить в Егоршином логу.

— Пошто так?

— Там пырея много.

Иван, высокий широкоплечий парень с сильными крестьянскими руками, хмуро посматривая на Лисина, отвечал отцу сдержанно, как бы нехотя. Молодуха тоже не отличалась словоохотливостью. Разговор явно не клеился. После ужина старик надолго отлучился куда-то с сыном. Лисин ходил по комнате, мельком осматривал двери, окна, лестницу, ведущую изнутри на чердак. В сердце его закрадывалась тревога.

Спать Лисин напросился в сенной сарай, сказав старику, что в доме слишком душно. Тот не возражал.

Забылся Лисин не скоро. Мешала духота, не покидала и мысль об опасности. Вооружен он был пистолетом с четырьмя обоймами и несколькими маленькими гранатами. Этого достаточно, чтобы отбиться от небольшой группы бандитов, но если их будет человек двадцать, тридцать, тогда — пиши пропало.

Лисина разбудили приглушенные голоса и конский храп. Он вскочил на ноги, приник к щели в сарае. Когда глаза привыкли к темноте, Петр стал различать тени всадников, сгрудившихся у ворот заимки.

— Как, говоришь, его фамилия?

— Лисин, — услышал Петр голос своего хозяина.

— Откуда тебе известно, что он ученый-пчеловод?

— Документы показывал.

— Я тебе, Фрол, десятки таких документов представлю.

— Дюже знает про свое дело. Меня не обманешь.

— А, может, это мильтон?

— Нет, не похож. Тех сразу примечаешь, а этот тихий.

— Смотри, Фрол, ошибешься, тебе удавку на шею и в озеро. Понял?

— Понял.

— Чуть что — сообщи нам через Ивана. Он знает, где нас найти.

Послышался цокот копыт, через минуту стихнувший в лесу.

Наступал рассвет. На верхнюю часть хребта легла широкая светлая полоса. Лисин продолжал стоять у стены, размышляя, как ему поступить. Арестовать хозяина и допросить? В этом не было большого смысла, так как Фрол мог начисто все отрицать. В крайнем случае у него есть возможность отговориться нападением банды и призвать в свидетели самого Лисина, Припереть к стене его сына Ивана? А что, если?..

Лисин проверил на двери сарая щеколду и снова лег на сено.

Глава пятая

Жизнь в номерах «Парижа» начиналась рано. Уже в семь часов приходили горничные и официантки, появлялись первые клиенты. Евстигней Капустин сам регистрировал жильцов, доверяя иногда эту операцию только собственной жене Лукерье, высокой дородной женщине, на красивом лице которой предательски поселилась большая бородавка. На кухне уже с рассвета слышалось шипенье жарившегося мяса, оттуда несло запахом лука и лаврового листа. Ресторанчик при гостинице открывался в восемь утра, а закрывался в два часа ночи. Но оживление начиналось где-то часов в шесть вечера, а уж после в «Париже» шел дым коромыслом.

…В этот ранний час к стойке, за которой сидел владелец номеров, подошел невысокого роста кудрявый парень, в поношенном костюме и стоптанных ботинках. На вид лет двадцати с небольшим. Евстигней подозрительно оглядел его, заметил в рыжих вихрах соломинку и усмехнулся.

— Что надо?

— У вас для меня никакой работы не найдется, Евстигней Васильевич? — широко улыбнулся парень.

— Кто ты таков?

— Обыкновенно, человек…

— Проваливай.

— Зачем же так грубо? Я к вам от Сергея Ивановича…

— Не ори, — оглянувшись по сторонам, прошипел Капустин. — Пойдем в конторку.

Скупщика краденого Кошелева, орудовавшего в губернском городе, Евстигней Васильевич знал хорошо. Незадолго перед этим его упекли на десять лет в тюрьму.

Только заперев двери конторы, Евстигней продолжил разговор.

— Где он?

— Далеко, в стране Иркутской, — засмеялся парень, — отдыхает.

— Ты оттуда? — расспрашивал Евстигней веселого парня.

— Оттуда. Не бойсь, дядя, по чистой отпущен.

— Ладно. Кем же тебя пристроить? Вот что, поработаешь вышибалой, а там посмотрим. Давай документ.

Парень подал справку об освобождении.

— Так, Григорий Лебедев, значит. А других свидетельств у тебя нет?

— Почему? Есть, — ответил парень, подавая паспорт на имя Бориса Шубина.

— Вот Шубиным и будешь, — сказал, забирая паспорт, владелец заведения. — Сейчас с дворником пойдешь устраиваться на квартиру, а потом явишься ко мне. Обижен не будешь.

— Хорошо, Евстигней Васильевич. А задаток?

— Какой еще задаток? На трешницу — и катись.

Появление парня встревожило Евстигнея. Он имел с Кошелевым некоторые дела и теперь, после его ареста, боялся разоблачений со стороны «партнера». Ему неясно было, почему именно к нему направил Кошелев Шубина. «Надо приглядеться к молодцу, — размышлял Капустин, провожая глазами кошелевского посланца. — Чуть что — продам его милиции, а то сплавлю куда-нибудь». Капустину было чего опасаться. В «Париже» оседало немало денег, добытых преступным путем. Евстигней знал, что милиции кое-что известно о его деяниях. Он был уверен, что в конце концов там подберут к нему ключи. «От Боровкова не уйдешь, — говорил он жене. — В лучшем случае конфискуют заведение, в худшем — отправят на отсидку». Много уже раз Капустин думал продать свои номера, но все откладывал. Им владела та жадность к деньгам, которая притупляет у преступников всякое чувство осторожности.

Подошла заспанная Лукерья. Зевнув, спросила:

— Кто это?

— Швейцар новый.

— А-а-а. Я схожу к портнихе.

— Валяй. Смотри, на людях больно не шикуй. Невелика барыня. Милиция и так глаза пялит на нас.

— Уезжать надо, Евстигней, в Самару или Москву.

— Знаю. К осени подадимся.

Оставшись один, Евстигней раскрыл амбарную книгу. В нее он заносил свои легальные расходы и доходы. Вел книгу аккуратно, не допуская никаких помарок и исправлений. Каждый месяц в книге появлялась отметка финансового инспектора. Заглядывали в нее не только сотрудники налогового ведомства. Книга интересовала и работников милиции. Но у Капустина были и другие гроссбухи, о которых знали только он да Лукерья. Они хранились в тайнике, оборудованном в буфетной. В них отражались операции по незаконной продаже золота, драгоценностей, дефицитных лекарств, наркотиков. Если бы сотрудники милиции смогли заглянуть в нее и расшифровать внесенные туда записи, то они бы встретились со многими из тех лиц, которых тщетно разыскивали.

Но уездная милиция только набиралась опыта борьбы с уголовщиной. Не до всего доходили руки. Однако преступный мир уже чувствовал ее влияние. Меньше стало появляться в уезде заезжих гастролеров, распадались местные шайки. Евстигней, связанный крепкими узами с уголовными элементами, чувствовал, что не сегодня-завтра наступит его конец. Поэтому стремился любыми средствами увеличить свой капитал, с которым хотел удрать куда-нибудь подальше.


Шубин вернулся в гостиницу под хмельком.

— Ну-с, дядя, я готов к исполнению своих обязанностей.

Капустин посмотрел на него сквозь очки.

— У нас на работе не принято выпивать.

— Так я ж немного.

— Нисколько. На первый раз прощаю, в следующий раз явишься под мухой — выгоню.

— Понятно, — осклабился парень. — Что делать сейчас мне?

— Иди помогай официантам. Потом станешь в дверях.

Насвистывая, парень пошел от Капустина.

— Постой! — крикнул ему Евстигней. — Возьми у кастелянши пиджак и ботинки, потом высчитаю с тебя.

В семь часов, когда в ресторанчик стали собираться завсегдатаи, Капустин появился в зале, считавшемся парадным. Здесь играл оркестр. Сейчас музыканты только рассаживались, настраивали инструменты.

Хлопали пробки, звенели стаканы.

Евстигней любил такие обходы, они льстили его честолюбию. Капустина приветствовали, приглашали к столикам. Но он делал серьезный вид и важно отказывался.

Подозвав старшего по залу, Евстигней сказал ему:

— Шпану сегодня не пускать. Будут почетные гости.

— Кого-с ожидаете, Евстигней Васильевич? — наклонив голову с пробором, почтительно спросил тот.

— Членов губернской железнодорожной комиссии. Из исполкома просили, чтоб все было как следует.

— Будет исполнено.

— И еще. Я нанял нового швейцара, вместо Сидоренко, который лежит в больнице. Проследи, как работает, и доложи.

— Слушаюсь.

Поулыбавшись посетителям, поприветствовав ручкой знакомых, Капустин прошел затем во второй зал, где имелись задрапированные кабины для конфиденциальных и интимных встреч. Здесь между нэпманами велись деловые разговоры, заключались сделки. В зале царил полумрак. За столиками тихо разговаривали. Вдруг хозяина «Парижа» окликнули.

— Пройдите, Евстигней Васильевич, к нам… Вот сюда, сюда.

Из-за портьеры боковой кабины выглядывал усатый толстомордый мужчина. Евстигней вошел. За столом сидели двое. Их Капустин видел у себя впервые.

— Садитесь, хозяин, — пригласил его невысокий, плечистый, могучего телосложения мужчина с маленькими глазками.

— Не могу, дорогие граждане, — Евстигней скрестил на груди руки, — на работе не пью.

— А нам вот можно, — засмеялся сидевший напротив усатый. — Ну, рюмочку, Евстигней Васильевич.

— Ладно, — остановил его плечистый, — тебе, хозяин, привет от Волкодава.

В глазах у Капустина потемнело, сердце куда-то провалилось.

— От Волкодава? — с трудом переспросил он.

— Ну да, — подтвердил усатый. — Будто не знаешь?

— А он что — освободился?

— Как же, освободят. Ушел… Сам.


С Волкодавом Евстигнея судьба свела в начале 1920 года в губернском городе через несколько месяцев после его освобождения от колчаковцев. Капустина задержали за спекуляцию. В то время за нее полагалось суровое наказание, вплоть до расстрела.

В камере Евстигней познакомился с Луковиным. Бывший царский офицер, он после октября 1917 года подался к анархистам. Потом от них сбежал к белым, участвовал в карательных экспедициях, грабил и убивал мирных жителей. А когда наступил крах Колчака, ушел и от него. Организовал банду, совершал налеты. Во время одной из облав в городе Луковина задержали. Однако его не опознали, и он сидел в ожидании допроса.

Лукерья почти каждый день приносила Капустину передачи. Опытный Евстигней охотно делился снедью со своими соседями по камере.

— Добрая у тебя душа, Капустин, — говорил ему Луковин, — да вытряхнут ее из тебя.

— Как вытряхнут?

— А вот так: придет день, когда поведет тебя дядя с винтовкой, поставит к стенке и — бабах.

— Что же делать?

— Бежать надо.

— Как?

— Я придумал. Только никому ни слова, тут все мелкая шпана, продадут сразу. Ты накажи своей Лукерье, чтобы самогону принесла.

— Не пропустят.

— Пусть взятку даст дежурному. Там есть один толстомордый, видно, падок на подачки. Перед самой прогулкой мы угостим шпану, во дворе подымем шум. Только это надо сделать вблизи сарая, где дрова хранятся. Там легко вскочить на стену. А за ней, брат, — улица.

— Убьют, Демьян Прокопьевич, — с сомнением сказал Капустин.

— Конечно, могут, — согласился Луковин. — А как же иначе, Евстигней? Но и здесь тоже голову оторвут.

— Ладно, сделаю, как советуешь…

На прогулке между шпаной возникли счеты, началась драка. К ним бросились милиционеры. Воспользовавшись суматохой, Луковин и Евстигней юркнули за сарай. Через несколько минут они уже были за стеной. Капустин привел Луковина к своему дружку. Там они переоделись, отдохнули.

— Айда со мной, — пригласил Луковин Евстигнея.

— Это куда же?

— Гулять на вольную волюшку, глухарей стрелять.

— Нет, — отрицательно покачал головой Капустин. — Это не по мне. Лучше по зернышку клевать.

— Что ж, ладно, клюй свои зернышки. Но только помни: мы теперь с тобой неразлучные товарищи и обязаны помогать друг другу. Услышишь что о Волкодаве — это буду я. Такая у меня кличка…

С тех пор не видел Евстигней Луковина. Слышал, что тот орудовал в уездах губернии, потом пропал. Евстигней сам был вынужден исчезнуть из губернского города и обосноваться в глуши. И вот теперь снова Волкодав.

Сдержав себя, Капустин спросил усатого:

— Что он еще передавал?

— А это разговор не для лишних ушей. К концу вечера зайду к тебе на квартиру, там поговорим обстоятельно.

— Хорошо, — согласился Евстигней и нетвердой походкой пошел к дверям. «Бежать, бежать надо, — лихорадочно думал он на ходу. — Затянут в петлю, под вышку подведут».

Глава шестая

Утром, принимая от Антипина ведро с водой для умывания, Лисин сказал:

— Что это за шум перед рассветом у вас был?

— Да так, соседи приезжали, лошадь у них где-то заблудилась.

— А где сын?

— На смолокурню ушел, деготь на паях гоним.

— Вот что, старик, ты меня сведешь с этими людьми?

— С какими?

— Что к тебе приезжали, я слышал все. Мне надо поговорить со старшим.

— Господи, да я ничего не знаю, Митрофаныч.

— Не ной, — приказал Лисин. — Вот что, придет сын, прикажи ему запрягать лошадь. Пусть передаст им, что у Фрола Антипина остановился поручик Лисин, двоюродный брат штабс-капитана Лисина. Волкодав знает, о ком идет речь.

— Волкодав? Я не знаю никакого Волкодава, — простонал Фрол.

— А сам оставайся со мной на заимке. Понял?

— Понял.

Сын вернулся к обеду. Выслушав Лисина, Иван недобро усмехнулся.

— Ладно, сделаю.

Ели молча, не глядя друг на друга. Фрол весь как-то съежился, увял в плечах. После обеда запряг лошадь.

— Смотри, осторожнее, сынок, — предупредил Ивана отец.

— Ладно.

Развязки событий Лисин ждал с большой тревогой. Петр шел ва-банк. Два месяца назад в губернском городе был пойман и расстрелян бывший колчаковский офицер штабс-капитан Сергей Лисин. Однофамилец чуть не подпортил Петру его биографию. Следствие всерьез заинтересовалось его родственными связями с белогвардейцем. По счастью, быстро выяснилось, что Петр и Сергей Лисины — совершенно чужие друг другу люди. И вот, когда из уездной милиции поступила просьба направить на помощь человека, которого не знают на месте, в губернском городе вспомнили о Лисине. Появилась идея использовать его «родство» со штабс-капитаном. Она получила развитие во время беседы у Боровкова и Трегубова.

Время тянулось медленно. Фрол Антипин сидел напротив, ремонтируя подносившиеся сапоги. Лисин курил, напряженно всматриваясь в окно. У него было такое ощущение, словно он ожидает судебного приговора. Наконец, на закате солнца, когда терпению Петра подходил конец, во дворе забрехали собаки. Лисин нащупал пистолет, гранаты.

— Где ваш гость? — спросил чей-то голос.

— В избе, — ответил ему сын Антипина.

В дом вошли трое незнакомцев. Позади следовал Иван. Во дворе продолжали раздаваться голоса. «Много их, — подумал Лисин, — пожалуй, с десяток».

— Вы Лисин? — спросил один из вошедших.

— Да я.

— Что вы хотели?

— Мне надо повидать вашего руководителя.

— Ну, я буду. Говорите, что нужно.

Это был долговязый рябой мужик с поперечным шрамом на лбу. Лисин критически оглядел его.

— Что — не похож? — усмехнулся тот.

— Не похож, — ответил Петр.

— Так. А с какими целями вы хотели повидать его?

— Об этом я скажу ему сам.

— Ну хорошо, собирайтесь.

— Далеко?

— Да нет, несколько верст. Оружие есть?

— Есть.

— Придется отдать нам.

— Пожалуйста.

Лисин отдал пистолет, гранаты. К нему подскочили двое, скрутили руки. Размахнувшись, долговязый ударил его в челюсть. В глазах у Петра потемнело.

— Признавайся, лягаш, зачем пожаловал к нам?

— Дрянь, сопля! — крикнул ему Лисин.

Последовал новый удар.

— Говори, что тебе здесь нужно? — допрашивал его долговязый.

— Ты еще ответишь мне за это, — выплевывая кровь, пригрозил Петр. — И твой командир ответит. Все вы ответите!

И от нового удара словно провалился в глубокую яму. Как сквозь сон услышал:

— На телегу его. Гони, Иван, что есть духу.

Очнулся Петр в тесной каморке. Страшно болел затылок, в висках стучало, губы спеклись. Он застонал. Дверь каморки открылась.

— Очнулся, Иван Федосеевич! — крикнул кто-то.

— Давай его сюда.

Лисина втащили в большую горницу. За длинным столом сидели несколько человек и пили вино. Двое спали на широких лавках. Еще один, невысокий, кряжистый, переливал самогон из жбана в бутыль.

— Возьмите, выпейте, — сказал Лисину один из бражников.

Это был высокий стройный мужчина лет под сорок, с рыжеватыми волнистыми волосами и умными голубыми глазами. Он был одет в косоворотку.

Лисин дрожащей рукой взял стакан, с трудом раздвигая разбитые губы, спросил:

— Откупаетесь за глупость? Так-то вы встречаете своих друзей.

— Ну, не стоит обижаться, тут всякие бродят. Мой помощник вон недавно встретил в Кучумовке заместителя начальника угрозыска Шатрова. Тому, видать, тоже что-то надо было. Говорите, вы — Петр Лисин? И что, Сергей Лисин — ваш брат?

— Двоюродный. Он был командиром отдельной роты в армии генерала Ханжина.

— А вы?

— Служил у Каппеля, потом у Пепеляева. Отец мой — заместитель начальника дороги, дядя — инженерный генерал, работал в штабе генерала Брусилова. После Октября эмигрировал в Швецию.

— Так, так. А где сейчас Сергей… забыл по отчеству.

— Денисович.

— Сергей Денисович. Где он теперь?

— Был за границей, в Маньчжурии. Полгода назад прислал с оказией письмо, в котором сообщал, что вернулся на Родину.

— А семья его?

— У Сергея ее не было.

— А где вы с ним в последний раз встречались?

— В Омске. Его полк стоял на переформировании, а я приезжал в краткосрочный отпуск.

— Вы настоящий специалист, или все это липа?

— Нет, почему же, я учился еще до войны. Правда, не успел закончить институт, диплом я выхлопотал уже позже.

— Где работаете?

— В губернском земотделе. Заведующий отделом пчеловодства.

— Интересно. Выпьете еще?

— Наливайте.

— Зачем же вы искали встречи с нами?

Лисин оглянулся.

— Говорите, здесь все свои.

— Ну что ж. Я прибыл к вам вовсе не по личному желанию…

Глава седьмая

Капустин жил со своей женой в двух угловых комнатах на первом этаже. Отсюда можно было попасть через черный ход во двор, причем в глухую его часть, где громоздились хозяйственные постройки. Это давало возможность в случае опасности незаметно скрыться. Ход был загорожен изнутри большим трюмо. Придя к себе, Евстигней сказал Лукерье:

— Принеси что-нибудь получше, на двоих. Захвати бутылку шустовского коньяку.

— Кто будет?

— От Волкодава…

— От Волкодава? — отшатнулась Лукерья. — Что им надо?

— Сам не знаю. Принесешь, скройся с глаз. Но предупреди Андрея, пусть с хлопцами будет наготове.

Андрей считался в заведении Капустина завхозом. На самом деле Евстигней держал его как личного телохранителя. Это был хитрый, изворотливый вор, преданный Капустину за то, что тот помогал ему сбывать краденое, заметать следы. Вместе с дружками он сторожил заведение, знал толк в посетителях, умел вовремя ввязаться в драку. Андрей подбирал себе помощников из подонков, падких на легкие заработки. Евстигней очень ценил его.

Посланец Волкодава пришел, когда кукушка на больших часах прокуковала двенадцать раз. Плотно притворив за собой дверь, сказал:

— Надеюсь, никто нам не помешает?

— Да нет, садитесь.

Стул под незнакомцем жалобно заскрипел. Посверлив Евстигнея своими острыми глазами, он наконец заговорил:

— Вы, Евстигней Васильевич, многим обязаны Демьяну Прокопьевичу. Он вам спас жизнь. Пора сделать ответную услугу.

Исподлобья глядя на собеседника, Евстигней задумчиво постучал пальцами по краю стола.

— Каким образом? — спросил он.

— Отдать золото, которое вы взяли у Савичева. Оно принадлежало Луковину. Вы сами это знаете.

— Но я не брал его.

— Взяли ваши люди, Евстигней Васильевич, ваши.

— А если я не отдам?

— Такого не может быть.

— Ну хорошо, — вздохнул Евстигней. — Когда это нужно сделать?

— Чем скорее, тем лучше.

— Лично в руки Демьяна Прокопьевича?

— Да.

— Где я его увижу?

— Вам сообщат об этом на днях.

— Добро. Выпьем, коньяк шустовский. Да вот закуска.

— Нет, спасибо, — незнакомец поднялся с места. — Значит, договорились?

— Договорились. Эй, Андрей, проводи гостя.

Глава восьмая

Лисин был разочарован: разговора с главарем бандитской шайки не получалось. Тот был слишком осторожен.

— Я не знаю, кто вы и какие политические цели преследуете, — говорил он Петру, — да и знать не хочу. Будем действовать самостоятельно.

Лисину надо было выяснить, с кем имеет дело: с простым уголовником или политическим преступником. Петр пустил в ход приманку, над которой долго думали Боровков и Трегубов. Он заявил главарю, что послан организацией, объединяющей ярых противников Советской власти.

— Нам необходимо собрать воедино все патриотические силы, — убеждал Лисин своего собеседника. — Нэп подтачивает Советскую власть. И мы должны ускорить этот процесс.

— Хватит, — решительно оборвал Петра собеседник. — В двадцатом году вот такие интеллигенты продали нас. Вы отсиживались по углам, а нас бросали в тюрьмы. Мы баланду хлебали, а вы с комиссарскими женами покручивали. Теперь хотите с гепеушниками нас столкнуть? Не выйдет!

Лицо главаря покрылось пятнами. Он не на шутку рассердился. Это встревожило Лисина. Однако, вытерев вспотевший лоб, рыжеватый сказал уже тише:

— Наше дело простое: обарахлимся и долой отсюда. Тем более, что нас уже начинают обкладывать.

— В уезде нет пока сил, которые могли бы справиться с вами.

— Из губернии пришлют.

— Не слышно, чтобы против вас принимались оперативные меры.

— Откуда вам известно? — спросил главарь.

— У нас свои люди в милиции.

— Плохо работают ваши люди, — иронически усмехнулся рыжеватый. — У нас другие сведения.

«Значит, кто-то их информирует, — подумал Лисин. — Но кто передо мной — Волкодав или один из его помощников?»

Машинально закусывая, Петр лихорадочно обдумывал свое положение. Лисина не так страшила смерть, как сознание провала операции. Погорячился на заимке у Фрола, надо было бы выждать немного. Однако отступать уже поздно.

— Выходит, я рисковал зря?

— Выходит, что зря, — подтвердил, опрокидывая стакан самогона, главарь.

— И мы ничем друг другу не поможем?

— Ничем.

— Тогда разрешите распрощаться.

— Нет, подождите, дорогой поручик. Вот побудете у нас недельку гостем, тогда и отпустим.

«Что-то затевают», — мелькнуло в голове у Лисина. Вслух же он сказал:

— Надо так надо. Но как я объясню начальству свое отсутствие?

— Сошлитесь на нас.

— Я боевой командир, мог бы помочь вам.

— Там видно будет… Пока отдыхайте. Здесь… — и рыжеватый обвел рукой просторную, с закопченными стенами, избу.

Глава девятая

Боровков возбужденно шагал по кабинету, не переставая теребить черную с проседью бородку и изредка косясь на начальника уголовного розыска. Боровков только что вернулся с губернского совещания, а тут, на тебе, — происшествие. Течением реки, рассекающей город на две половины, к берегу у скотобойни прибило труп молодого мужчины. Это не был утопленник, о чем свидетельствовали повреждения на голове, нанесенные каким-то тяжелым предметом.

— С ума можно сойти, — говорил Боровков, размахивая руками. — В городе и уезде хозяйничают бандиты, а мы сидим сложа руки, как будто Советской власти нет. Что же — просить помощи у губернии?

До этого молчавший Парфен Трегубов сказал:

— С этим успеется.

— Успеется, успеется. Дождемся, что повыгоняют нас отсюда. И правильно сделают.

— Убитого опознал наш человек, которого мы устроили к Капустину швейцаром. Он вчера видел его в зале с кабинетами. В одном из них сидела компания. Туда заходил и Евстигней. Потом тот, труп которого нашли, был у Евстигнея на квартире.

— М-да, значит это — дело рук Евстигнея… А о Лисине что слышно?

— Ничего.

— Что — пропал? — встрепенулся Боровков.

Парфен не спеша докрутил цигарку, прикурил, потом ответил:

— Не знаю. Уехал к Фролу на заимку и не вернулся.

— Что ты предпринял?

— Поручил розыск милицейскому посту в Кучумовке.

— Может, Лисин все же прорвался к Волкодаву?

— Может.

— А где Шатров?

— С Семеновым беседует. Упустил Семенов одного мужика тут…

— Ох, сгубите вы меня, помощнички!


На самой окраине, у железнодорожного моста, жила знаменитая на весь город Настя Вострухина. Это была типичная базарная торговка, крикливая, напористая. Ее не однажды доставляли в милицию за спекуляцию и торговлю краденым. Но она умела выкручиваться и делала это довольно ловко. Занималась Настя и самогоноварением. Вечерами у нее дым стоял коромыслом. Приходили к ней в дом мужики не только ради мутноватого зелья…

Муж ее был замешан в деле Луковина и отбывал свой срок в красноярской тюрьме. Однажды Настя получила от него переданное верными людьми письмо, в котором он сообщал, что скоро приедет наведать свою любушку. Беспутная бабенка, которая и без мужа не страдала от недостатка мужского внимания, забеспокоилась. Поразмыслив, решила о предстоящем событии известить знакомого ей милиционера Якова Семенова. Тот жил неподалеку. Выслушав Вострухину, он сказал:

— Ладно, как появится Гришка, беги до меня. Да об этом ни гу-гу.

И вот как-то вечером Настя прибежала к нему растрепанная, простоволосая.

— Григорий пожаловал.

— Где он?

— Сидит в избе, ждет, когда я самогонки ему принесу. Я сказала, что сбегаю к Матрене Лучкиной.

— Та что же, тоже гонит?

— Гонит.

— Пошли, — сказал Семенов.

Но Гришка Вострухин был травленый волк. Он ждал жену, затаившись в сенях. Когда Яков Семенов с Настей шагнули через порог, беглец кинулся на улицу. Семенов бросился следом за Вострухиным. Была ночь, стояла чернильная темень. Выстрелив несколько раз наугад, Семенов вернулся в избу.

— Пропала теперь моя головушка, — запричитала Настя. — Убьет меня Гришка.

— Ты скройся пока куда-нибудь, — посоветовал ей Семенов.

— Куда скроешься? Под землей найдет. Он такой.


Наутро Семенов доложил о происшедшем Шатрову. Тот долго ругался, грозился отдать милиционера под суд. Яков стоял с опущенной головой. Когда о конфузе Семенова стало известно Парфену Трегубову, тот коротко резюмировал:

— Ну вот и сошлись концы с концами. Сегодня как раз пришло сообщение из Красноярска.

— Значит, точно бежал? — догадался Шатров.

— Куда уж точнее, — помрачнел Парфен. — Но дело все в том, что Луковин бежал из тюрьмы еще в апреле.

— Ну, оперативно работают мужики, — ругнулся Георгий.

— Ладно. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Теперь я уверен, что Волкодав здесь, в уезде. И бежал он вместе со своими дружками. Надо будет у Насти засаду сделать.

— Но почему Волкодав бежал именно сюда? — вслух размышлял Шатров. — Не пойму…

— Я так смекаю, что к нам в уезд он ненадолго. У него здесь старые кореши. И выходит, нам в первую очередь банк беречь надо.

— В деревнях снять посты?

— Ни в коем случае! У Волкодава в глубинах осталась агентура. Там потребиловки да коммунарские кассы будут привлекать его.

Допрашивая Настю Вострухину, Шатров удивлялся непостоянству ее характера. Торговка то кидалась в слезы, то откровенно кокетничала с заместителем начальника розыска, то замыкалась в себе до того, что из нее нельзя было выжать ни слова.

— Вы имеете, конечно, право на эмоции, Настасья Павловна, но прошу вас ближе к делу, — сказал ей наконец Георгий.

— Так ведь я переживаю, Георгий Иванович.

— Переживать будете дома, а здесь нужны конкретные факты. С кем был знаком в городе ваш муж?

— Не знаю.

— Вспомните, пожалуйста, Настасья Павловна, вспомните.

Настя снова уткнулась в носовой платок. Она уже каялась, что связалась с милицией. Может, все бы обошлось? Ну, побил бы Гришка за неверность. Разве ей впервой терпеть его руку? А тут, на тебе, влезла в петлю. И говорить нельзя, и не говорить тоже.

— С шорником Курилиным.

— Это тот, что возле заезжего двора живет?

— Он самый.

— Еще с кем?

— С Евстигнеем Васильичем…

— Хозяином номеров «Париж»?

— Да. А больше не знаю.

— Ладно, Настасья Павловна, отдохните. Потом побеседуем с вами еще.


Яков Семенов пришел к шорнику поздно вечером. Тот ужинал с семьей.

— Найди бутылку самогона, — сказал ему милиционер.

— Ты что, какой самогон? — удивился Курилин.

— Ладно, не прибедняйся, — остановил его Семенов. — Надо для дела. Для меня устроишь?

Шорник внимательно взглянул на милиционера, отложил в сторону ложку.

— Да грех же на душу беру, Яков Фомич! — взмолился Курилин.

— Бери, у тебя их много.

— Ладно, Андрей, неси уж, — вмешалась жена шорника, худенькая, вся в бородавках бабенка.

— О господи, помоги нам, — перекрестился шорник, открывая подпол. Вернувшись с бутылью, спросил: — С собой возьмешь али как?

— Здесь выпью. Огурцы есть?

— Есть, есть, — засуетилась жена шорника.

— Мне надо с тобой откровенно поговорить, — сказал Семенов шорнику, когда его жена ушла на кухню.

— О чем?

— Узнаешь.

На столе появилась миска с огурцами. После того, как домочадцы удалились в другую комнату, шорник спросил:

— Ну, говори, Семенов, чего тебе надо.

— Дай закурить самосаду.

— Держи.

— Так вот, Андрей, многое я тебе прощал. И ворованным, ты приторговывал, и спекуляцией вместе с Настей Вострухиной занимался. Теперь за тобой дело.

— Что хочешь?

— Уволили меня из милиции…

— Вот это номер! — присвистнул Курилин. — За что же?

— Гришку Вострухина упустил. А у Парфена разговор короткий: выметайся!

— Дела, — протянул шорник.

— Хуже некуда. Хочу, Андрей, отомстить Трегубову с твоей помощью.

— Это ты серьезно?

— Серьезнее некуда.

Шорник вскинул на Семена белесые глаза.

— Ладно, приходи ко мне завтра, я сведу тебя с нужным человеком.

— Спасибо. Что же ты себе не наливаешь? Давай, теперь одной веревочкой связаны.


Лукерья спустилась вниз, отрывисто бросила Шубину:

— Иди, хозяин зовет.

— А кто здесь останется?

— Я постою. Нужен ты ему.

Капустин сидел за бумагами. Когда Шубин вошел, Евстигней поднял голову, хмуро взглянул на парня.

— Поручение тебе. Зайдешь к аптекарю Левинсону, передашь ему вот это письмо.

Он сунул Шубину запечатанный конверт.

— Ответ ждать? — спросил парень.

— Подожди. Впрочем, не надо, сам пришлет.

Глава десятая

Шатров квартировал во флигельке, который стоял во дворе уездной школы младших агрономов. Жилье состояло из небольшой комнаты и спаленки. У входной двери угол был отгорожен занавеской: там находились умывальник и небольшой столик с примусом. Флигелек, благодаря стараниям сторожихи школы, содержался в образцовом порядке. Да и сам Шатров по старой военной привычке строго следил за чистотой. Гости у него бывали редко. Треть получки Георгий отправлял в губернский центр сыну погибшего друга, который учился в техникуме, поэтому денег оставалось только на самое необходимое.

В этот вечер Шатров вернулся домой очень поздно: в милиции проходило партийное собрание. Сняв суконную гимнастерку, он сел на старенький диван и задумался. Дело Савичева все более усложнялось. На партийном собрании коммунисты серьезно критиковали сотрудников розыска.

— Каждый день промедления — удар по нашему авторитету, — говорил Боровков. — А мы — частица Советской власти. Это надо сердцем понять, товарищи. И тут никаких скидок на трудности.

«Может, уйти из милиции? — размышлял Шатров, обхватив голову руками. — Хуже будет, когда выгонят. Попрошусь на какую-нибудь другую работу. Ну, например, в охрану. Там, по крайней мере, все ясно».

Электрическая лампочка замигала и резко сбавила накал: свет выключали в половине двенадцатого. Шатров зажег тяжелую лампу-десятилинейку. Прикрыв стекло абажуром, взял журнал. Но чтение не шло в голову.

«Поговорю с Боровковым, может, сразу освободит, — решил, наконец, Георгий. — Во всяком случае это будет честно с моей стороны».

На душе стало легче. Он встал, открыл буфет. На глаза попался кусок зачерствевшего хлеба. Шатров черпнул из ведра кружку воды, густо посыпал горбушку солью, вернулся к столу. В это время в окно громко постучали. Переложив в карман револьвер, он подошел к двери:

— Кто?

— Я, Георгий Иванович. — Шатров узнал голос вахтера школы. — Откройте на минуту.

Георгий приоткрыл дверь.

— Что надо, Емельяныч?

— Барышня тут до вас просится. Говорит, по срочному делу.

— Ладно, пропусти.

Через несколько минут в комнату вошла молодая женщина в накинутой на плечи черной паутинке. Она, видимо, бежала, грудь ее высоко вздымалась. Это была артистка варьете из «Парижа» Галина Кузовлева.

— Проходите, — жестом пригласил ее Георгий. — Садитесь.

Она присела на край стула, взволнованно поправила волосы. Шатров сел напротив.

— Я вас слушаю.

— Не знаю даже, с чего начать, — прерывистым голосом сказала Кузовлева. — Все так неожиданно.

— Дать воды?

— Нет, нет, обойдусь. Так вот: я видела сегодня Дмитрия Елизова.

— Елизова? — придвинулся ближе Шатров. — Где? У Капустина?

— Нет. Сегодня я не была занята. Где-то продуло — И голос сел. Меня отпустили на три дня. Днем я отсыпалась. А вечером решила пойти в библиотеку, что в городском саду. Стала выбирать книгу и вдруг слышу сзади знакомый голос. Оглядываюсь: Елизов! Знаете, с кем он разговаривал? С Екатериной Савичевой.

— С Савичевой? О чем?

— Я не вникала в их беседу, но это был банальный разговор.

— А потом?

— Потом пошли вместе по аллее, оба при этом смеялись.

— Н-да, история, — потер подбородок Шатров.

Дмитрий Елизов был первым помощником Ивана Луковина. После ареста главаря шайки ему удалось скрыться. И вот теперь он снова появился в городе. Значит, собираются под одно крылышко.

— А вы не ошиблись, Галя?

— Да нет, не могла. Савичева у нас часто бывала, так я ее хорошо знаю. А Елизова помню еще с времен колчаковщины. Тогда я тоже выступала в варьете, а он был помощником коменданта города. Заходил Елизов к нам часто. Многих он тогда сплавил в колчаковскую контрразведку.

«Савичева, значит, жива, — размышлял Георгий, — это интересно. Выходит, при ее содействии Егора хлопнули. Ну и женщина! На воровской малине Елизова не поймаешь, его надо искать у тех, что затаились после разгрома Колчака».

— А вас они не узнали?

— Не думаю. Елизов и Савичева были увлечены разговором.

— Кто еще был в библиотеке?

— Да человек пять, все молодежь.

— Спасибо… Как же вы теперь доберетесь домой? Извините, но одну вас я просто не имею права отпустить.

— Я живу неподалеку.

— Все равно. Я вас провожу. Только подождите немного. Мне обязательно надо позвонить.

— Пожалуйста.

Телефон находился у вахтера. Набрав номер, Шатров прикрыл трубку ладонью и сказал извиняющимся тоном:

— Иван Емельянович, выйдите на минутку.

— Хорошо, понимаю, — старик кивнул и поднялся.

— Дежурный слушает, — четко и неожиданно громко ответили на другом конце провода.

— Слушай, Сергейчук, — приглушенно заговорил Шатров, — кто из начальства еще у себя?

— Трегубов здесь.

— Ладно, я ему перезвоню, скажи, чтоб подождал, не уходил.

Когда в трубке послышался хрипловатый голос Парфена, у Шатрова вдруг пересохло во рту: «Что если артистка все напутала? Шкуру снимет Трегубов…»

— Кто там? Почему молчите? — сердито загудела трубка.

— Докладывает Шатров. Только что мне сообщили, что в городе видели Елизова и Савичеву.

Трубка молчала.

— Вы меня слышите?

— Да, слышу, — ответил Парфен. — Давай приходи сюда.

Однако Георгий задержался — пришлось провожать Кузовлеву.

name=t77>

Глава одиннадцатая

Жители города уже не помнили, когда возле перевоза обосновались цыгане. Вольные дети степей понастроили себе землянок, в которых жили зиму и лето. Целыми днями здесь стоял шум и гам. Люди с опаской проходили мимо «Копай-городка». И не без основания. Частенько возникали драки с поножовщиной. Во время германской войны цыгане снялись с места и табором ушли в неизвестном направлении. Но землянки долго не пустовали. Разный люд селился здесь. «Копай-городок» был бельмом на глазах уездной милиции. Небольшим числом боялись сюда соваться. Много раз Боровков ставил перед властями вопрос о ликвидации злачного места. Ему отвечали:

— А некуда пока размещать людей, Иван Федорович. Вот построим десяток хороших бараков, прикроем «Копай-городок»…

Вот сюда шорник и повел вечером бывшего милиционера Якова Семенова. Шли задами, по-над берегом. На землю опустился туман, пахло прелью. В поздний час «Копай-городок» выглядел зловеще. Кое-где пробивался слабый свет, слышались приглушенные голоса. Время от времени тишину прорезала грубая брань.

— Да, райский уголок, — сказал шорнику Яков.

— Бывал здесь?

— Бывал. Тут мне чуть ножом в бок не саданули.

Курилин усмехнулся:

— Могли и голову оторвать.

Они подошли к одной из землянок. Курилин постучал в дверь.

— Кто ломится? — послышался густой бас.

— Это я, Курилин.

— А, Тренчик, заходи.

Сгибаясь под притолокой, шорник и Семенов вошли в землянку. Яков не сразу сориентировался в ней. Наконец глаза его привыкли к полумраку. Он стал различать предметы, людей. В помещении было тесно, накурено. За дощатым, грубо сколоченным столом сидели трое. Перед ними стояла семилинейная лампа.

— Привел? — спросил один из находившихся в землянке.

— Вот, — ответил шорник, показывая на Семенова. — Проходи, Яков, садись.

Семенов узнал в говорившем Гошку Сороку, вора, специализировавшегося на поездных кражах. Он жил в Заречье. Другие Якову были незнакомы.

Сорока отрекомендовал гостя:

— Бывший милиционер Яков Семенов. Все охотился за мной, а теперь в друзья набивается.

— Бывает, — усмехнулся широкоплечий с крепкой мускулистой шеей мужчина. Он сидел в углу. — Расскажи-ка, Яков, с чего это ты повздорил с начальником?

Хотя в землянке царил полумрак, Семенов почувствовал на себе его тяжелый цепкий взгляд. Во рту стало сухо.

— С Гришкой Вострухиным история вышла, — стараясь улыбнуться, ответил он. — Без разрешения начальства хотел задержать его, а потом упустил. Ну, и дали пинка.

— Это как — даже без дисциплинарного взыскания?

— Были они у меня…

— И что ты теперь собираешься делать?

— Пойду работать на лесопилку Богачева.

— А от нас что хочешь?

— Трегубову насолить.

— Ишь ты, за дело взгрели, а ты уж и обиделся.

Яков вскинул руку.

— Я им верой-правдой с двадцатого года служил, два раза ранен был.

— Ладно, не горячись, — успокоил его широкоплечий. — Будет по-твоему. Но за добро добром платят. Скажи, многим в городе известно, что тебя из милиции поперли.

— Пока нет.

— И хорошо. Вот что, Яков: завтра пойдешь хозяина номеров «Париж» арестовывать. Тебя он знает, не станет рыпаться.

— Ордер нужен.

— Соорудим. В помощь двух хлопцев дадим. Действовать надо будет смело, решительно. Как, согласен?

Потоптавшись, Яков ответил:

— Продашь душу дьяволу, так с богом не помиришься. Ладно. Только брать Капустина надо тихо, чтобы никто в заведении не видел.

— Садись, обговорим дело подробнее.

Глава двенадцатая

Когда Шатров прибыл в милицию, там царило оживление.

— Новость за новостью, — сказал, встретив его, Парфен. — Из Кучумовки прискакал Фрол Антипин.

— Да ну? И что он говорит?

— Такая, брат, история. Сам Фрол, оказывается, был связан с бандой Луковина. Мокрых дел за ним не числилось, просто оказывал некоторые услуги. Мужик он умный, хозяйственный. И, конечно, его сейчас в банду на веревке не затянешь. И вот дружки Луковина решили напомнить ему о себе. Раз нагрянули к нему на заимку, два, поручения стали давать. В случае отказа грозились спалить заимку, а сына убить. Ну, Фрол поначалу все терпел. А когда Лисин сыграл комедию, не вытерпел, прискакал к нам за помощью. Сейчас у Ивана Федоровича сидит. Тут дело не в одном Антипине. Видимо, и другим зажиточным мужикам Луковин не по нутру, и поддерживать они его не собираются. Вот и послали Фрола к нам.

— Значит, Лисин в банде?

— Видимо, там.

— Поверили ему?

— Кто их знает? Тут, окромя как на удачу, ни на что нельзя надеяться. На большой риск пошел Петр Митрофанович. Сердце кровью обливается за него, а мы должны ждать. Расскажи-ка еще, что тебе там артисточка поведала?

Шатров подробно доложил о визите Галины Кузовлевой. Выслушав, Парфен сказал:

— Елизов — это уже серьезно. Через него мы можем выйти на Волкодава. Вот посмотри-ка эту писульку.

Трегубов подал Шатрову листок желтой бумаги.

— Копия, — пояснил Парфен. — Настоящая пошла к адресату.

В записке говорилось:

«Дорогой Израиль Георгиевич! По нашему уговору я должен тебе полтора фунта кедровых орехов. Завтра мой человек доставит их тебе. Взамен ты пришли мне двести граммов аспирина. Твой друг».

— Ну, что ты думаешь об этом? — нетерпеливо спросил Трегубов.

— Чепуха какая-то, — потер лоб Шатров.

— А может, шифровка?

— Кто написал?

— Капустин. Речь в записке, по всей вероятности, о золоте и наркотиках. Капустин широко снабжает уголовников марафетом. А где он может его взять? Конечно, у аптекарей. Но с другой стороны: по всем данным Левинсон честный скромный человек. Он служил в Красной Армии. У нас, сам знаешь, даже малейших подозрений в отношении его нет.

— Уж не проверяет ли Капустин нашего Корнеева — ну, этого «Шубина»?

— Вот об этом-то и я думал. Если мы всполошимся, начнем трясти Левинсона, тогда Капустину станет ясно, что «Шубин» наш человек. А с другой стороны: вдруг все, что здесь написано, соответствует действительности? Значит, и за Левинсона браться надо.

— Погоди, Парфен, — прервал его Шатров, — воздержись от срочных мер в отношении аптекаря. Он от нас не уйдет. Давай посмотрим, что дальше предпримет Капустин. Кстати, как вел себя Левинсон, когда Корнеев передал записку?

— Да, никак. Прочитал ее и спрятал в карман.

— А что это за суетня у нас такая?

— Усиленный наряд на вокзал направляем: ночью прибывает начальство из губернии. При такой обстановке в городе ухо надо держать востро.

— Мое присутствие требуется?

— Нет. Иди отдыхай, завтра раненько — сюда. Кое-что надо в нашем плане уточнить.

Глава тринадцатая

Лисин терзался неизвестностью. Он чувствовал себя на заимке, как мышь в западне. Охранявшие его бандиты не разрешали ему отлучаться дальше двора. Петр пробовал вызвать их на откровенность, но они только загадочно усмехались. «Значит, подозревают меня, — несколько раз приходило ему в голову. — Один выход — бежать». В то же время, несмотря на нависшую угрозу, побег не устраивал Лисина. Это значило для него вернуться в город с пустыми руками. Поэтому, готовясь к уходу, он медлил, тянул время, пытаясь хоть что-нибудь выяснить.

Заимка располагалась в живописном распадке между двумя грядами невысоких гор. С обеих сторон ее обступал лес. Это был благодатный уголок, ставший для Лисина ловушкой. И он искал выход из нее. Уходить вниз по распадку не было смысла, так как он вел на безлесную равнину, где Лисина могли быстро обнаружить. Оставалось бежать через горы. Но, не зная дороги, Петр мог заблудиться, потерять время. Он долго простаивал у окна, размышлял, как ему быть.

Вожак на заимке больше не появлялся. По отношению бандитов к рыжеватому Петр окончательно понял, что он не первый патрон в обойме. Да и численность банды у него была невелика: человек двенадцать, не больше. «А Трегубов с Шатровым предполагают, что в уезде орудует не меньше полусотни луковинцев, — размышлял Лисин. — Где тогда дислоцируются остальные? И есть ли вообще у Луковина сколько-нибудь крупный контингент?»

Все эти загадки мучили Петра, не давали покоя.

Заимка, на которой держали Лисина, находилась километрах в пятидесяти от уездного центра. Добравшись пешком до ближайшего села, он сможет взять там лошадей и доехать до города за полдня. Петр решил бежать этой ночью.

Стояла духота, с запада надвигалась гроза. Далеко за вершинами гор ворчал гром, почерневшее небо прорезали голубые зигзаги молний. Во дворе несколько бандитов чистили оружие. На дороге, ведущей к заимке, показался всадник. Он изо всех сил гнал лошадь.

— Кто это? — приложив к глазам ладонь, спросил вышедший на крыльцо старший охраны, пожилой, диковатого вида мужик по имени Евдоким. — Никак от Ивана Федосеевича?

Иваном Федосеевичем звали вожака. Однако фамилии его никто не упоминал.

— Да нет, — ответил старшему один из бандитов. — Это, кажись, Ванька Антипин.

Он угадал. Подъехав к воротам прясла, Иван ловко соскочил с коня. На нем была ситцевая рубаха без опояски, холщовые штаны и обутые на босу ногу чирики.

— Чтой-то ты, Ванюша, так скоро прибыл? — спросил его старший. — Мы ждали тебя к вечеру.

— Батя послал, — хмуро ответил тот. — Вы тут в игрушки играете, а нам в хозяйстве дел много. Харчи вам привез.

— А, давай.

Иван снял переметные сумы, стал доставать из них сало, вяленое мясо, свежие огурцы, лук. Напоследок вытащил плоскую бутыль с самогоном. На лицах бандитов появились довольные улыбки.

— Во, это дело! — похвалил его Евдоким. — Заходи в избу.

Проходя мимо Лисина, Иван как-то странно взглянул на него.

— И ты, господин хороший, с нами, — сказал ему старший. — Тяпнем немного, пообедаем, сразу веселее станет.

Он подмигнул товарищам. Те загоготали. В избе Евдоким достал с полки стаканы, нарезал ломтями хлеб. Потом осторожно разлил самогон.

— Ну, с божьей помощью, не последнюю, — и опрокинул стакан в рот. Крякнув, добавил: — Крепкую штуковину гонит твой батя.

— На это дело он мастак, — подтвердил Иван, закусывая куском вяленой сохатины.

Антипин снова внимательно взглянул на Лисина. «Что это он? — удивился Петр. — Сказать, что ли, что хочет?»

— Ивана Федосеича видел? — спросил старший.

— Видел, — ответил Иван. — Обещал завтра быть у вас.

— Это хорошо, а то надоело сидеть без работы. Ну, давайте, братцы, еще по одной. Можа, кому больше и не придется.

Пьянея, бандиты становились оживленнее. За столом пошли разговоры. Не обращая внимания на Лисина, они вспоминали свои прошлые подвиги, хвастались налетами на беззащитных крестьян. Потом стали хвалиться оружием. Улучив момент, Иван наклонился к Лисину, шепнул:

— Тятя был в городу у Боровкова. Он приказал уходить вам. Про вас пронюхали…

— Так, значит, вы не с ними? — Лисин едва заметно кивнул на бандитов.

— Нет. Но об этом потом. Вчера я слышал разговор, что послезавтра будут сделаны налеты на коммуны и потребиловки. Вам надо как-нибудь выйти во двор. Садитесь на моего коня и скачите в город. У ручья будет развилка, так вы влево возьмите.

— Хорошо, Иван, спасибо.

Теперь для Лисина уже было ясно, что у бандитов есть свой осведомитель в милиции. Это грозило провалом всей операции по обнаружению и поимке Луковина. Подождав немного, Петр встал из-за стола, пошатываясь, шагнул к двери.

— Ты куда, господин хороший? — остановил его Евдоким.

— На воздух…

— Пойдем вместе, я провожу тебя.

Они вышли во двор. Громыхало уже рядом, тяжелая черная туча заслонила ярко пылавшее солнце. В распадке стало прохладно. Они остановились у стены сарая.

— От самогон, — улыбнувшись, сказал бандит. — Все нутро гложет.

— А вы крепкий, — похвалил его Лисин.

— Это верно, — подтвердил тот. — Смотри-ка ты, дождь начинается.

Бандит поднял к небу голову. В это время Лисин нанес ему короткий удар под ложечку. Икнув, Евдоким стал оседать. Второй удар опрокинул его на землю. Выхватив у старшего из кармана пистолет, Лисин бросился к воротам. Повод затянулся, никак не хотел сниматься со столба. Развязывая его, Лисин услышал крики. Прыгнув в седло, он помчался вниз по распадку. Сзади раздались выстрелы. Будто кто палкой ударил Петра по плечу. В глазах потемнело.

Глава четырнадцатая

Сообщение Якова Семенова взволновало Шатрова. Они встретились у железнодорожного вокзала.

— Зачем им нужен Евстигней? — недоумевал заместитель начальника угрозыска.

— Может, свести с ним счеты? — предположил Семенов.

Увольнение Якова из милиции было организовано самым серьезным образом. Издали приказ, в котором внимание всех сотрудников обращалось на самовольные действия милиционера Семенова, повлекшие за собой серьезные последствия. Встречаясь со знакомыми, Яков жаловался на проявленную к нему несправедливость. Ему сочувствовали. Зато среди базарных торговок его увольнение вызвало настоящее ликование, для них Яков был бельмом на глазу.

— Счеты? — переспросил Шатров. — Он же отец-благодетель уголовников. Кто, как не Евстигней, в трудную минуту приходит им на выручку: прячет по малинам, кредитует, снабжает наркотиками?

— Но и дерет он с них дай боже, — усмехнулся Яков.

— Да, «услуги» его дороговато стоят, — задумчиво постукивая костяшками пальцев, подтвердил Шатров. — Вот что, Яков, ты побудь здесь, а я живо смотаюсь к Трегубову. На какое время намечена операция?

— В два часа ночи.

— Время у нас еще есть…

Парфена Шатров застал за странным занятием. Трегубов перекладывал с места на место истрепанные фотографии.

— Ты что это, Парфен, колдуешь?

Почесав затылок, тот ответил:

— Да тут Боровков задачу подкинул…

Утром, вызвав Трегубова, начальник милиции показал ему фотографию и спросил:

— Ты с этим человеком никогда не встречался?

С карточки на Парфена смотрел бравый колчаковский офицер в парадной форме.

— Вроде бы лицо знакомое, а кто — не могу вспомнить, — ответил заместитель.

— Н-да, — протянул Боровков. — Ты понимаешь, лицом больно смахивает на нашего начальника секретной части Перфильича.

— Перфильича? — удивился Трегубов. — Вроде что-то есть… Хотя, погоди: Перфильичу-то уже за сорок, а этому — не более тридцати. Притом Перфильич пришел к нам из ЧК…

Эту фотографию Трегубов и показывал сейчас Шатрову. Георгий долго рассматривал бравого колчаковца.

— Нет, Парфен, ничего не могу сказать.

— Ты понимаешь, Боровкову и мне сдается, что этот офицерик похож на нашего начальника секретной части Гришина. Но колчаковцу, судя по карточке, не больше тридцати, а Гришину за сорок.

— Н-да, — протянул Шатров. — А откуда она у вас?

— Вчера умерла старуха в Заречье, одинокая. При описи имущества у нее нашли альбом. Ничего интересного в нем нет, семейные фотографии домочадцев: дедушки, бабушки, внуки. А эта особняком была приклеена. Тюрин, который составлял акт, первый обратил внимание, что офицер похож на нашего Перфильича. Боровков приказал ему держать язык за зубами, а мне вот подсунул для изучения.

— А эти фотографии самого Гришина? — кивнул Шатров на другие снимки.

— Его. Я их из старого личного дела взял, которое нам из ЧК передали.

— Вообще-то похож. Только на этих фотографиях он действительно выглядит старее.

— Может, у него брат колчаковец?

— А что? Помнишь, Боровков рассказывал, как отряд чоновцев погиб, когда гонялись за бандой Мозжухина? Кто-то тогда бандитов предупредил. Не Гришин ли? И за Луковиным сколько бегаем?..

— Круто забираешь, — остановил его Трегубов. — Все это пока догадки. Но если насчет Гришина — правда, тогда он нам здорово повредит при операции против Луковина и Елизова. Надо его изолировать на время. Пошлем в командировку в губернский центр.

— Правильно.

Взглянув на Шатрова, начальник уголовного розыска спросил:

— Так что у тебя?

Георгий коротко рассказал о сообщении Семенова. Трегубов слушал, скосив глаза на окно, выходившее во двор милиции: там двое милиционеров седлали коней.

— И что ты думаешь по этому поводу? — поинтересовался он.

— Здесь может быть две версии…

— Ишь ты, куда загнул, — засмеялся Парфен. — Версии! Ну, давай, валяй.

— Арест Евстигнея задуман, может быть, для того, чтобы проверить самого Семенова. Это во-первых. А во-вторых, возможно, с целью вымогательства.

— Так, так, — поддакнул Трегубов. — А третьей версии у тебя нет?

— Пока нет, — признался Шатров.

— Н-да. И что же ты намерен делать?

— Надо проследить, куда Яков с «помощниками» доставит Капустина, и там арестовать всю головку.

— Думаешь застать Луковина с Елизовым?

— Не исключено, что и они тоже там будут.

— Нет, Георгий, — возразил Парфен. — Ход твоих мыслей не совсем верный. Ну зачем же им для проверки Семенова красть Капустина, куда-то увозить его? Для этого достаточно более рядовой фигуры. Так что твоя первая версия, будем считать, отпала. А вот арест Евстигнея с целью вымогательства… Тут надо крепко подумать. Помнишь, мы говорили с Боровковым и с тобой, для чего стекаются сюда бежавшие бандиты? Тогда в двадцатом-двадцать первом им только зубы повыбили, а корешки остались. Большая часть из того, что награблено, осела в уезде. Может, у того же Савичева или Капустина… Луковину и Елизову нужны деньги, деньги и еще раз деньги. За ними они сюда и явились. Кое-что им, конечно, удастся взять у своих сообщников. Но всего не отдадут, никак не отдадут. Вот тут-то бывшие вожаки и попытаются взять реванш. Ну, а приемы у них остались прежние. Пойдут налеты на кассы, грабежи населения, в том числе и богатых нэпманов. Без убийств не обойдется. Поэтому они будут действовать дерзко, решительно и, главное, — быстро. А там ищи ветра в поле. Вот этот момент нам и надо упредить.

— Если бы только нэпманов трясли, еще полбеды, — заметил Шатров. — Я бы сам с удовольствием помог.

— Ишь, какой у меня, недальновидный помощник, оказывается, — засмеялся, Парфен. — Нэп — это ленинская политика, и мы обязаны неуклонно проводить ее в жизнь. Вот и получается, что сотрудники милиции, то есть мы, обязаны жизнь нэпманов так же охранять.

— Умом я это понимаю, — признался с горечью Шатров, — а сердцем — не могу.

— Ничего. Сердце у тебя хорошее, доброе к людям. А что до нэпманов… Вот покончим с разрухой, понастроим больших заводов и фабрик, тогда им непременно придет конец. Не выдержат конкуренции с социалистическим государством.

— Может, уйти мне из милиции? — уныло произнес Георгий.

— Обиделся? — удивился Трегубов. — Вот чудак! Да разве я сам не переживаю. Представь, мой дружок детства сейчас тысячами ворочает. Думаешь, легко его ухмылки переносить? То-то же! Теперь давай о деле. Подумаем-ка за Луковина, как он намерен осуществить свои планы. Мужик головастый и рисковый…

Глава пятнадцатая

Шубин околачивался на кухне, заигрывал с поварихами, подтрунивал над официантами. В полуденный час для вышибалы никакой работы не было.

Разбитной парень пришелся по нраву женскому персоналу номеров. Не один раз он ловил на себе игривые взгляды горничных и подавальщиц. Особенно симпатизировала ему Клаша из верхних номеров, где останавливался солидный народ. Это была красивая женщина с копной каштановых волос. Болтали про нее всякое, однако она умела держать себя с достоинством.

Как-то, столкнувшись в коридоре с Шубиным, Клаша сказала ему:

— Хорош ты парень, да не ко двору попал.

— Аль не подошел? — дерзко засмеялся он.

— У тебя вид блатной, а душой ты хороший человек.

— Ишь ты! Полюбила, что ль?

— А если б и полюбила?

— Ты ягодка не для моего лукошка.

Она прошла мимо, презрительно улыбаясь.

Вторая встреча у них произошла при необычайных обстоятельствах. В одном из верхних номеров забуянил приезжий нэпман. Унять его позвали Шубина. Когда он поднялся, то увидел бежавшую по коридору Клашу. Лицо ее было в крови.

— Что он с тобой сделал? — крикнул Шубин.

Клаша лишь махнула рукой.

Открыв дверь номера, он нос к носу столкнулся с толстым рыхлым мужчиной. Тот свирепо посмотрел на парня и угрожающе поднял над головой пустую бутылку. Шубин молниеносно обхватил его ниже пояса, бросил на кровать.

— Ты что, псих, ошалел? — крикнул он мужчине.

Тот несколько минут лежал без движения. Потом негромко и спокойно сказал:

— Обчистила она меня, все деньги взяла…

— Потерял, небось, или пропил.

— Еще вчера вечером были.

— Ладно, разберемся. Только женщин нехорошо трогать.

— Воровок можно.

— Да откуда тебе известно, что она воровка? — разозлился Шубин.

— По глазам вижу.

— Ладно, одевайся, дядя. Умыться тебе надо…

Разделавшись с нэпманом, он спустился вниз. В коридоре увидел Клашу, которая, прислонившись к стене, плакала.

— Что с тобой? — спросил Шубин.

— Уйду я отсюда, моченьки моей больше нет.

— Да куда ж ты уйдешь?

— В деревню уеду.

— Вот дура! Успокойся, иди наверх. Евстигней будет ругаться…

Вдруг Клаша резко притянула его к себе и взволнованно зашептала:

— Хочешь, скажу, кто обокрал жильца? Андрей! Они вчера у него пили в номере.

— Вон оно что, — задумчиво протянул Шубин. — За это Евстигнея могут и в милицию…

— Он не видел, как Андрей зашел в номер с дружками.

— Ты, Клаша, помалкивай, а то они тебе житья не дадут.

— Я только тебе сказала, — благодарно взглянув на него, сказала та. — Хочется кому-то пожаловаться…

С того дня Клаша стала все больше привязываться к нему. Она все чаще попадалась на глаза, останавливая то ласковым словом, то многозначительной улыбкой. Тянуло и Шубина к ней. Но однажды старший официант сказал ему с грубой откровенностью:

— Ты это брось. Дойдет до Евстигнея, накостыляет он тебе. Ведь Клашка — его.

— Да ну? — удивился Борис.

— Вот тебе и ну.

После этого Шубин резко изменил свое отношение к горничной. Напрасно она искала с ним встреч: парень был непоколебим…

Вот и сегодня Клаша уже четыре раза забегала на кухню, торопя поваров с обедами для своих жильцов. Она то игриво, то грустно поглядывала на Бориса, но он упорно избегал ее взгляда. Наконец он отправился в зал. В это время мимо метеором пробежала Клаша. На миг она прижалась к нему. Шубин ощутил в руке клочок бумаги. Осторожно оглянувшись, он вышел во двор, где поленницами лежали дрова, грудились пустые ящики, бочки. Прислонившись к каретному сараю, прочитал:

«Мне надо что-то сказать тебе важное. Приходи ровно в два часа на квартиру Евстигнея. Он уйдет с Лукерьей в гости к владельцу лесопилки».

«Вот прилипчивая баба, — вздохнул Шубин. — Все дело испортит. А может, у нее действительно что-нибудь важное?»

Порвав записку, он бросил клочки под ноги, затоптал в навоз. До назначенной встречи осталось полчаса. Послонявшись по залу, он прошел наверх. Клаши не было. Тогда снова спустился вниз, прошел на кухню. Его встретили обычными шутками. Побалагурив с кухонными работницами, Шубин проскользнул на хозяйскую половину. Там царил полумрак.

— Это ты, Борис? — послышался шепот Клаши.

— Я, — и тотчас почувствовал на своих плечах женские руки.

«Ну вот, начинается», — с досадой подумал он.

— Боренька, касатик ты мой ненаглядный, люблю я тебя, — лихорадочно твердила горничная, прижимаясь к парню. — Давай убежим отсюда. Убьют нас здесь или посадят в тюрьму.

Оторвав ее руки, Шубин грубо бросил:

— А куда побежишь, дура? С работой везде трудно, а денег у нас с тобой нет.

— Есть, Боренька, — как в полузабытьи шептала Клаша. — Много денег есть, на всю жизнь хватит, и детям нашим…

— Где? — резко спросил Шубин.

— Пойдем, покажу тебе, где Евстигней золотишко свое прячет. Подсмотрела я за ним.

— Сейчас же день! Увидят нас…

— Евстигней бежать собрался. Может, сегодня уйдет. Он с Лукерьей все подготовил. Идем, никто не обратит на нас внимания. У меня в городе есть знакомая женщина, она нас укроет на время.

— Куда идти? — спросил Борис.

— За баню. Там под деревом зарыто.

— Хорошо, иди вперед. Я за тобой.

Когда горничная скрылась, Шубин решительно подошел к телефону:

— Барышня, десять-пять… Кто? Это — Леонтий. Я нашел, где хозяин прячет сапоги… Немедленно к соляному складу пролетку.

Глава шестнадцатая

Лисина подобрали в трех верстах от Кучумовки. Он лежал без сознания в придорожной канаве. Неподалеку пасся оседланный конь. Когда раненого привезли в сельсовет, он открыл глаза и еле внятно произнес:

— Передайте Боровкову… что послезавтра будет налет… на потребительские общества и коммунарские кассы… Луковина здесь нет… Еще… в милиции работает осведомитель Волкодава…

Потом снова впал в забытье. Председатель сельсовета вызвал начальника поста.

— Гони в город, — приказал он ему. — Надо немедленно оповестить Боровкова.

Прибывший фельдшер осмотрел раненого.

— Нужно везти в больницу. Без операции умрет.

— Будешь сопровождать, — распорядился председатель.


До совещания у Боровкова оставалось полтора часа. Шатров решил немного прогуляться по городу. Проходя мимо дома, где жила Галина Кузовлева, он вдруг повернул к ее воротам. Георгий сам не отдавал себе отчета в своих действиях. Просто ему захотелось еще раз поговорить с милой приятной женщиной. В тот вечер их беседа была сугубо официальной. Тогда он впервые обратил внимание на красоту артистки. Нет, ему и раньше приходилось видеть ее. Однако в заведении, где работала, она выглядела совсем другой. В чем была разница, Шатров понять не мог. Видимо, ее лицо сильно портила косметика. И еще — кафешантанные жесты и движения.

Теперь ему хотелось увидеть артистку в домашней обстановке.

Шатров был холост. На его жизненных перекрестках не так уж много встречалось женщин. Мешала природная застенчивость, да и времени не было для длительных ухаживаний. Провожая в тот вечер Галину Кузовлеву, Шатров робко взял ее под руку, ощутив в сердце предательское покалывание. При сильных волнениях давала себя знать давняя контузия.

— Вы, как гимназист, — засмеялась тогда артистка.

«Будешь тут им, когда ни дня ни ночи покоя», — с горечью подумал Шатров.

И вот ноги снова несли его к ней. Повертев щеколду, Георгий услышал злобный лай собаки. Прошло несколько минут.

— Кто? — спросил знакомый голос.

— Это я, Шатров, — ответил он.

— А, очень рада.

В проеме калитки появилась улыбающаяся Кузовлева. На плечи ее была накинута легкая шаль-паутинка.

— Я к вам… ненадолго, — сказал Шатров.

— Пожалуйста…

Георгию показалось, что в ее глазах мелькнула растерянность. «Стесняется, что ли, меня?» — подумал он, шагая за ней в дом.

— Только у меня, Георгий Иванович, не прибрано. Встала поздно.

В комнате, куда артистка завела Шатрова, все говорило о быте незамужней женщины. На комоде стоял трельяж, возле которого грудились флаконы с духами, коробки с пудрой, шкатулки. Всюду были вышивки, кружева, фотографии. Над кроватью висел гобелен, изображающий охоту на оленя.

— Садитесь, — пригласила Галина, пододвигая венский стул. — Хотите чаю?

— Нет, спасибо, я ненадолго. Вот пришел посмотреть, как вы живете.

— Да как живу? Одиноко, скучно. Работа — не в счет. Там я устаю.

— Хозяйка-то где?

— Уехала к сыну. Он у нее в губернском городе живет.

— А где ваши родные?

Галина вздохнула.

— Потеряла во время гражданской войны. Здесь вот зацепилась и живу.

— Вам бы учиться!

— Да вы что? Еле-еле на жизнь хватает.

— Тогда надо мужа богатого искать, — пошутил Шатров.

— Кто из порядочных мужчин возьмет трактирную певичку? А за плохого не хочется идти.

— Да, — неопределенно протянул Георгий и мысленно выругал себя: «Тянет тебя за язык. Женщине и так горько». Помолчав, спросил: — Когда вы, Галя, с Савичевой познакомились?

— Когда? Уже не помню точно. Как будто зимой прошлого года. Да, да. Она тогда нарядная пришла в «Париж» и сразу бросилась всем в глаза. Потом снова появилась. Как-то пригласила меня к своему столу. Тогда мы и познакомились.

— Она с мужем приходила?

— Все больше одна или с подругой.

— А кто ее подруга?

— Знаю, что зовут Раисой, а больше мне о ней ничего не известно. Да что-то ее уже не видно в «Париже».

— Бывали с Екатериной другие мужчины?

— Как-то неудобно сплетничать.

Галина отвечала немногословно, со слабой улыбкой. «Боится, — подумал он, — или устала. Работа у нее утомительная».

— Ну, а с Елизовым давно знакома Савичева?

— Не знаю…

«Пора идти», — решил наконец Шатров. Однако уходить ему не хотелось. В обществе красивой скромной женщины было хорошо, уютно.

Вставая, он вдруг заметил на подоконнике у края шторы пепельницу с окурком. «Так вот почему она сдержанна, — промелькнуло в голове у Шатрова. — У нее бывают мужчины». Что-то вроде ревности шевельнулось в его груди. Заметив его взгляд, Кузовлева зябко повела плечами, зевнула. Георгий стал прощаться, извиняясь за беспокойство.

Когда он ушел, из соседней комнаты недовольный мужской голос спросил:

— Кто там еще к тебе приходил?

Рассматривая себя в трельяж, Кузовлева лениво ответила:

— Шатров, мой дорогой, Шатров, заместитель начальника угрозыска.

— Что, втрескался?

— Не знаю… Может быть.

Глава семнадцатая

Боровков и Трегубов чувствовали, что обстановка накаляется, но у них еще не было цельного представления о размахе событий. Суммируя отрывистые сведения, они сделали вывод, что Луковин «петляет», старается запутать сотрудников милиции. Это требовалось ему для того, чтобы выиграть время, собрать, сгруппировать свои силы, а потом серией неожиданных ударов ошеломить город и уезд, дезорганизовать общественную жизнь, вызвать панику и скрыться.

По городу ползли самые различные слухи. Уверяли, что ночью на улицах появляются на ходулях люди в саванах. Они пугают запоздавших прохожих до обмороков, а затем грабят. Рассказывали о зарытых кладах, которые разыскивают теперь бывшие их хозяева. Кто-то настойчиво внушал обывателям мысль, что милиция будет арестовывать всех городских коммерсантов. В распространении сплетен чувствовалась опытная рука.

— Нутром чую: спешит Волкодав, — говорил Боровков Парфену. — Догадывается, что мы обкладываем его со всех сторон. Он здесь, в городе, это подтверждает и Лисин. А вот насчет Елизова я стал в последнее время сомневаться.

Они сидели в кабинете Парфена, в который уж раз перебирая все варианты ликвидации банды Луковица.

— Почему, Иван Федорович? — удивился Трегубов. — Его ж видела артистка из варьете.

— Давай, Парфен, рассуждать так. Со дня убийства Савичева прошло без малого две недели. Где находилась в это время его жена Екатерина? В глубоком подполье? Сбежала? Так по крайней мере старались нас уверить. И вдруг она открыто появляется в библиотеке городского сада. Да еще с кем: с Елизовым! Тебе же известно, что после ареста Луковина он благополучно драпанул и до сих пор известий о нем у нас не было. Выходит, находился в уезде? Но Елизов не из тех мужиков, которые любят тихо сидеть, да еще так долго. И вдруг он выплескивается в такой момент, когда мы со всеми фонарями разыскиваем Волкодава. По телеграфу его вызвали, что ли? Поэтому у меня появилась мысль: уж не отводит ли сам Луковин нас от себя за счет своего друга? Дескать, ищите Елизова, а не Волкодава.

— Да-а-а, дела, — сказал Трегубов. — Значит, Елизов — легенда.

— Все возможно, Парфен.

— Выходит, артисточка… того?

— Что «того»? Предположение еще не истина. Я хотя и сомневаюсь в Елизове, но со счетов его не сбрасываю. Теперь, Парфен, насчет осведомителя. Лисин тоже подтверждает, что кто-то у нас работает на Волкодава. Наши с тобой подозрения пали на Гришина. Давай, будем его изолировать.

— Мы с Шатровым решили командировать его дней на десять в губернский город. Якобы для изучения опыта. Я уже звонил по этому поводу заместителю по кадрам.

— А что? Верно. Зови его сюда. Посмотрим, как он себя поведет.

Через несколько минут в кабинет Трегубова вошел седоватый плотный мужчина лет сорока пяти. Вытянув руки по швам, доложил о своем приходе. Это был Гришин.

— Роман Перфильевич, — обратился к нему начальник милиции. — Телефонограмма из губернского города пришла с распоряжением командировать тебя на десять дней для изучения опыта. Как ты смотришь на это?

— Да я только был. В апреле.

— Понимаю, — сказал Боровков. — Но это распоряжение заместителя по кадрам.

— Работы много, — пожал плечами Гришин. — Когда собираться?

— А вот сегодня и поезжай. Пятичасовым поездом.

— Есть, — ответил Гришин.

Четко повернувшись, он вышел из кабинета. Боровков с Трегубовым переглянулись. Покачав головой, начальник милиции сказал:

— Или выдержка у мужика великолепная, или мы ошибаемся. Сколько я ни перебирал в уме, больше никого подозревать, не могу. Впредь о самых секретных сведениях должны знать только я, ты и Шатров. Что-то я тебе еще хотел сказать? Да, вот что! Надо будет проследить за Гришиным. Пошли своего агента. Ну, Рубахина, что ли. Он молодой парень, шустрый. Пусть сопроводит Гришина.

Уже у самого порога, остановившись, Боровков добавил:

— Уездный комитет партии разрешил взять в помощь оперативным группам коммунистов и комсомольцев из железнодорожных мастерских и мебельной фабрики. Надо, Парфен, их собрать и проинструктировать.

Когда Боровков ушел, на столе у Трегубова зазвонил телефон. Парфен снял трубку.

— Трегубов слушает. Да, да. Понятно. Молодец, сейчас еду.

Глава восемнадцатая

Каждый день у городского ломбарда собиралась большая очередь. Сюда приходили те, кто, потеряв надежду найти работу, стремился как-то перебиться, заложив вещи. Несли в ломбард шубы, ковры, тяжелые из панбархата платья, оренбургские платки, старинной работы вазы, настенные часы, статуэтки. Время было трудное, в городах царила безработица.

Два раза в день — утром и после обеда — перед толпой появлялся седой румяный мужчина. Он выкрикивал очередных. Люди молча подходили к окошечкам, отдавали вещи оценщикам, брали деньги и так же молча отходили. Уходили из ломбарда с надеждой снова вернуться сюда, выкупить дорогой сердцу заклад. Но далеко не всем удавалось сделать это.

В ломбарде постоянно дежурили сотрудники милиции. Случалось, что в заклад шли краденые вещи. В этот день народу было особенно много: банк задержал ломбарду выдачу денег и накануне приема закладов не было. Стоявшая в очереди маленькая, вся сморщенная старушка вдруг зашаталась, хватаясь за сердце. Ее поддержали несколько рук. На землю упала старая дамская сумка, из которой высыпались золотые крестики, несколько браслетов, коралловое ожерелье, дамские часики, кулон, серьги. И в этот момент раздался истерический крик:

— Граждане, да это же вещи моей матери! Ее в двадцатом году убили бандиты.

Кричала молодая с исхудавшим лицом женщина. Поднялся шум. Раздвинув столпившихся людей, к старушке подошел дежуривший в тот день милиционер Игнатьев. Та смотрела на него испуганным зверьком.

— Кто кричал? — спросил Игнатьев.

— Я, — протолкалась к нему молодая женщина.

— Хорошо. Пройдите в соседнюю комнату.

В кабинете заведующего ломбардом милиционер принялся за старушку. Та сидела на стуле, быстро перебирая своими худенькими маленькими ручками.

— Откуда у вас эти вещи? — обратился к ней Игнатьев.

— Еще от матери.

— Как ваша фамилия и кто вы по социальному положению?

— Я Георгиева, из дворян. Отец владел поместьем в Саратовской губернии. В семнадцатом, его у нас отобрали. Мой муж умер, дети разъехались. Я пыталась перебраться за границу, но мне не удалось. Хотела уйти к Александру Васильевичу Колчаку, но его разбили. Вот здесь и пришлось застрять. Что было — продала, это все, что у меня осталось.

— Так, так. А где вы проживаете?

— У Ксении Семеновны Ведерниковой, на Лассаля, 12.

— А она чем занимается?

— Портниха на дому.

— Муж у нее есть?

— Нет, она его потеряла в эту войну.

— Ну хорошо. Изложите на бумаге все, о чем мы говорили.

Игнатьев пошел доложить о случившемся Боровкову.

— Немедленно на квартиру к старухе, — приказал тот агенту Ягудину.

Глава девятнадцатая

Когда Парфен приехал в условное место, его встретил бледный, расстроенный Корнеев.

— Ну, что у тебя случилось, Леонтий? — с тревогой спросил он парня.

— Зевнул, Парфен Григорьевич, — уныло ответил Корнеев. — Евстигней захватил все свои ценности и удрал.

— Так… — протянул начальник угрозыска. — Значит, сапоги всмятку получились?

— Всмятку, — мотнул головой Леонтий.

«Сапогами» они договорились тогда называть золото, которое по всем признакам имелось у хозяина «Парижа».

— Эх, шляпа ты, Корнеев, — с досадой сказал Парфен. Но тут же спохватился. — Ладно, не горюй. Говоришь, в гости к лесопильщику ушел? Я — туда. А ты возвращайся в заведение и молчи. Бабенку эту тоже предупреди. Там еще будет карнавал.

Упустить Капустина было, как считал Парфен, верхом его беспечности. В течение длительного времени следить за хитрым, изворотливым дельцом, накапливать факты о его связях с уголовным миром и в последний момент дать ему возможность удрать. Так мог поступить только человек, утративший милицейское чутье. «Это, — думал Трегубов, — Боровков наверняка не простит. И, поделом тебе, раззява!»

Как он и догадывался, Капустина в доме лесопильщика не было.

— И не приходил? — с надеждой спрашивал он хозяина, рябоватого рыхлого мужчину, стоявшего перед ним в подтяжках.

— Нет, и уговору даже не было, — дрожа, отвечал тот.

— Мы осмотрим ваш дом.

— Пожалуйста, пожалуйста, — лепетал владелец лесопилки. — Только я уверяю вас: у меня никого нет. Кроме супруги, конечно. Она сейчас, извините, в постели. Легла отдохнуть.

— Ванюшка, пошли, — приказал Парфен сопровождавшему его молодому милиционеру.

Но в доме, действительно, никого посторонних не было. Тогда Парфен, вежливо выпроводив в другую комнату лесопильщика, обратился к его супруге, дородной женщине со следами былой красоты на располневшем лице.

— Скажите, пожалуйста, вы давно знаете Екатерину Савичеву?

— Я ее видела лично всего два раза, — ответила та. — Это вы по поводу моего заявления?

— Да, — ответил Трегубов. — Мы тогда вам ответили. Но сейчас возникли некоторые обстоятельства.

— Пожалуйста.

— Кто вам сказал, что Екатерина Савичева находится… гм… в связи с вашим мужем?

— Певица из «Парижа» Галина Кузовлева.

— И вы поверили?

— Что делать? Женщины ревнивы, а я уже не молода, чтобы остаться одинокой.

— Откуда вам стало известно, что Савичева связана с уголовным миром?

— И об этом мне говорила Кузовлева.

— Хорошо, позовите сюда вашего мужа.

— Сейчас.

Дряблые щеки лесопильщика тряслись от страха, он нервно перебирал толстыми пальцами концы подтяжек.

— Да вы успокойтесь, — сказал ему Трегубов. — Мы вас не тронем. Откровенно, как мужчина мужчине: вы были близко знакомы с Екатериной Савичевой?

— Ей-богу, нет, — перекрестился лесопильщик. — Это все наговоры.

— С какой целью? Вам кто-нибудь мстит?

— Да нет вроде бы.

— А Кузовлеву вы знаете?

— Бываю в «Париже», слушаю ее.

— И только? Извините, что побеспокоили.

— Пожалуйста, пожалуйста.

К удивлению Трегубова, начальник милиции спокойно встретил весть о бегстве Евстигнея Капустина.

— Черт с ним, — сказал он Парфену. — Далеко не убежит. Дадим телеграмму, по дороге задержат. Тут дело поважнее. Сегодня утром в военизированной охране кто-то с пирамиды снял пять винтовок. Чувствуешь, какая схватка готовится? Луковин — это тебе не Евстигней, хотя и он сволочь порядочная. Завтра выставим возле учреждений усиленную охрану и ударим оперативными группами по «малинам». Медлить больше нельзя, иначе упредят. Будем брать, кто попадется. И по уезду также. А Луковина надо искать сегодня.

— Операцию «Париж» продолжать, Иван Федорович?

— Да, да. Кое-кого мы уже сегодня возьмем, тихонько. Кстати, надо будет задержать завхоза Капустина. Этот многое знает.

Трегубов рассказал начальнику милиции о своем разговоре с владельцем лесопильного завода и его женой. Боровков рассмеялся.

— Это ты насчет Кузовлевой? Понимаешь, обвела она нас вокруг пальца. Только что перед тобой был у меня Шатров. Он тоже высказал в отношении артистки сомнения. Надо брать и ее, а в доме оставлять засаду.

— Где сейчас Шатров?

— Рабочих железнодорожных мастерских инструктирует.

— А Ягудина вы никуда не отсылали?

— Он поехал по одному любопытному делу…

Глава двадцатая

Ягудина и еще двух сотрудников встретила высокая симпатичная женщина лет тридцати пяти. Это была Ксения Семеновна Ведерникова. Узнав о цели их прихода, она охотно распахнула двери своего дома. В комнатах стояла хорошая старинная мебель, всюду были ковры и гобелены. «Удивительно, как это она сумела сберечь такую обстановку», — подумал про себя Ягудин, подходя к прекрасному беккеровскому пианино.

— Играете? — спросила его хозяйка.

— Немного. Я воспитывался в приюте вдовствующей императрицы, там у нас был старенький инструмент. Скажите, Георгиева у вас живет?

— Да. Что с ней случилось?

— Видите ли, ее обвинили в краже вещей.

— Боже мой, этого не может быть!. — всплеснула руками Ведерникова. — Вера Ильинична — и такое? Да она пальцем не тронет чужого добра.

— Все может оказаться наветом, — согласился Ягудин. — Она давно у вас живет?

— С двадцатого. Георгиева — одинокая старая женщина.

— К ней кто-нибудь приходит?

— Разве только затем, чтобы попросить ее об уроках музыки. Она прекрасная пианистка.

— Это ее инструмент?

— Мой, но я ей охотно разрешаю пользоваться им.

— Покажите ее комнату.

В боковушке, выходящей одним окном в угол двора, стояли солдатская койка, прикрытая лоскутным одеялом, старенький с облупившейся краской столик и два обшарпанных венских стула.

— Вот ордер на обыск.

— Пожалуйста,пожалуйста, — замахала руками Ведерникова.

Обыск в комнате старухи ничего не дал. Два старых платья, стоптанные ботинки и съеденная молью шляпка — вот и все, что нашли. Тогда Ягудин позвал хозяйку и предъявил ордер на осмотр ее имущества. Ведерникова возмутилась. Лицо ее покрылось пятнами.

— Это противозаконно, — еле сдерживая себя, процедила она сквозь зубы, — задержали воровку, а обыскиваете честных людей.

— Но зачем же так, Ксения Семеновна? — укоризненно заметил Ягудин. — Вы только что утверждали, что Вера Ильинична — честный человек.

— Кто их знает… пришлых.

Обыск длился полтора часа. Все это время Ведерникова сидела в кресле, презрительно поглядывая на милиционеров. Но, когда Левченко отодвинул комод, хозяйка заволновалась.

— Я только что покрасила пол, — сердито сказала она, — а вы так неосторожно двигаете.

— Виноват, — ответил ей Левченко, заглядывая за комод.

Он попробовал половицы, постучал по стене, потом по комоду.

— Те-те-те, — поцокал языком Левченко. — А комодик-то с секретом, Леонид Егорович.

— Что-что? — переспросил его Ягудин, занятый осмотром печи.

— Двойная, говорю, стенка у комода.

Ведерникова вскочила на ноги.

— Не смейте трогать, хамы!

— Спокойно, гражданка, — предупредил ее Ягудин. — Не портите нервы, они еще вам пригодятся.

Задняя стенка комода крепилась медными гвоздями с большими шляпками. Ягудин стал нажимать на каждый из них. Вдруг часть стенки мягко упала ему на руки. Из проема посыпались бусы, ожерелья, кольца, золотые ложки, крестики, броши, часы, цепочки, портсигары.

— Возмутительно, — зашептались понятые. — Люди в нужде бьются, а тут такое богатство прячут…

— Одевайтесь, гражданка Ведерникова. Пойдете с нами.

— Хамы, хамы, как я вас ненавижу! — закатилась та в истерике.

— Хватит!..


В милиции Ягудин передал Ксению Семеновну следователю Василевскому. Ведерникова долго отпиралась, уверяя, что все обнаруженные ценности ей оставили на сохранение отступавшие белогвардейцы. Потом сказала:

— Это от мужа. Он ушел с колчаковцами.

Пригласили Гущину, молодую женщину, узнавшую свои вещи в ломбарде. Среди драгоценностей, найденных при обыске у Ведерниковой, Гущина опознала брошь, подаренную ей отцом в день окончания гимназии.

— Вот видите, здесь даже инициалы мои выгравированы на обратной стороне: Е. Г. — Елене Гущиной.

— Позовите Георгиеву, — крикнул в коридор Василевский.

Вошла квартирантка Ведерниковой. Увидев хозяйку, побледнела.

— Ксения Семеновна… — удивленно протянула она.

— Ну, что «Ксения Семеновна»? Продала, старая дура! — зашипела на нее та. — Ладно, уведите ее, я все расскажу.

Плача и ругаясь, она поведала следователю о том, как связалась с бандой Луковина.

— Они вместе с моим мужем служили в колчаковской армии. При отступлении муж тяжело заболел и застрял в этом городе. Я приехала к нему. У нас тогда имелись кое-какие деньги, и мы приобрели дом, обстановку. Потом он умер. Я осталась почти без средств, стала зарабатывать шитьем и починкой одежды. Молодость уходила. В это время в уезде появился Луковин. Он нашел меня, стал помогать. Перед арестом Демьян Прокопьевич оставил свои ценности у меня, разрешив часть из них израсходовать для своих нужд.

— Вы знали, что эти вещи награблены?

— Да, знала.

— Как же вы тогда их сбывали?

— Ездила в губернский город, продавала ювелирам, частным зубным врачам, на рынке.

— Ну, на рынке вас бы сразу задержали. А в нашем городе кому их сбывали? Предупреждаю: только чистосердечное признание может смягчить вашу вину.

Подумав, Ведерникова сказала:

— Капустину.

— Владельцу «Парижа»?

— Да.

— Еще кому?

— Савичеву…

— Вы его знали?

— Да.

— И его жену Екатерину?

— Да.

— Что вы можете сказать по поводу убийства Савичева?

— Оно для меня явилось полной неожиданностью.

— А Савичеву после этого не видели?

— Нет.

Помолчав, Василевский неожиданно спросил:

— Почему вы направили Георгиеву в ломбард?

— Капустин в последнее время отказывался принимать ценные вещи, а мне срочно потребовались деньги.

— Для Луковина?

Ведерникова вздрогнула.

— Нет, что вы, я не видела его уже давно.

— Видели, Ксения Семеновна, видели, — глядя ей в глаза, медленно проговорил Василевский. — Я вам сейчас прочитаю свидетельства соседей. Только это будет уже не вашими показаниями. Учтите…

— Не надо, я сама все расскажу.

Но Василевский жестом остановил ее.

— Минуточку…

Выйдя из кабинета, он тут же направился к Боровкову.

— Иван Федорович, хотите Ведерникову послушать?

— Сейчас иду. И предупреди Трегубова. Ему необходимо присутствовать при допросе.

— Разве он уже вернулся?

— Да.

Глава двадцать первая

Все было в порядке. Гришин, взяв билет, прошел к стоящему на первом пути пассажирскому поезду, следовавшему в губернский город. Постояв несколько минут на перроне, начальник секретного отдела вошел в вагон. Рубахин вскочил в следующий. Ударил станционный колокол, и состав тронулся. Пассажиры начали устраиваться. В большинстве это были крестьяне, приезжавшие в уездный город по своим делам. Посидев с полчаса в их компании, Анатолий осторожно вышел в тамбур, У окна увидел мужчину в железнодорожной форме.

— Разрешите прикурить? — обратился к нему Рубахин.

— Пожалуйста, — ответил тот, подавая спички. — Далеко едем?

— До Шалаево.

— А я вот в губернский центр еду, сдавать экзамены на машиниста.

— Это хорошо, — одобрил Анатолий. — Сами теперь будете водить паровоз.

— Еще надо сдать, — застенчиво улыбнулся железнодорожник. — Ну, пойду, а то меня жена ждет.

Он открыл дверь в вагон. Гришина в переднем купе не было. Рубахин осторожно вошел следом за железнодорожником, сел на боковое место, прикрылся газетой. Многие пассажиры по обыкновению уже закусывали, и на парня в темной клетчатой рубахе никто не обращал внимания.

Рубахину был виден весь проход. «В каком же он купе? — размышлял Анатолий. — Если я сейчас встану и пойду, Гришин меня узнает». Поезд шел медленно, часто останавливаясь на полустанках. Пассажиры входили и выходили из вагона, шагая мимо Рубахина. Гришин не появлялся. Но он мог перейти в следующий вагон и выйти оттуда. Тогда Анатолий решился пройти по проходу. «Узнает — скажу ему, что еду по заданию до Бродов».

Рубахин шел не торопясь, слегка опустив голову, как человек занятый собой. В то же время он боковым зрением успевал увидеть всех, кто находился в купе. Промелькнули женщины с узлами, старик с белой корзиной, служащий в толстовке и панаме, парень с повязанной щекой. Наконец, Анатолий увидел Гришина. Тот сидел у самого окна, разговаривая со священником. Гришин не обратил внимания на проходившего мимо пассажира. Рубахин сел в соседнее купе уже по другую сторону от выхода. Отсюда наблюдать за вагоном было еще удобнее.


Поезд миновал станции Кутерьма, Бутакино, Васинцы, Броды. Гришин сидел на месте. «Значит, он и вправду едет в губернский центр, — подумал Анатолий. — Тогда я сойду в Шалаево». Засмотревшись на девчушку у окна, Рубахин скорее почувствовал, чем увидел, что промелькнувший в проходе человек — Гришин:

Тот двигался по вагону не торопясь, держа чемоданчик в правой руке. Поезд подходил к разъезду Завалишино. Здесь он стоял всего одну минуту, Рубахин подождал, пока Гришин скроется за дверью, и тоже встал.

— Покурить? — откуда-то возник рядом давешний железнодорожник. — Я тоже с вами.

— Нет, я в другое место, — быстро нашелся Анатолий.

— Понятно, — засмеялся железнодорожник. — А я все же выкурю трубочку.

«Как бы не помешал», — с досадой подумал Анатолий. Он пропустил железнодорожника вперед себя. Когда тот открывал входную дверь, Рубахин увидел, что Гришин стоит, готовясь к прыжку. Поезд шел на подъем, с каждым метром снижая скорость. Многие пассажиры на этом участке прыгали на ходу, сокращая путь к дому. Рубахин внимательно смотрел в окно. Он видел вытянутую вперед руку с чемоданчиком. Прошла минута, другая, наконец чемоданчик полетел вниз, за ним последовал Гришин.

Рубахин открыл дверь в тамбур. И вдруг увидел фигуру готовившегося к прыжку железнодорожника. Неужели они друг с другом связаны? Но размышлять было некогда. Через сотню метров Рубахин тоже спрыгнул. Пройдя защитную полосу, Анатолий увидел обоих. Гришин и железнодорожник, оживленно жестикулируя, говорили о чем-то. Потом они направились в сторону леса.

Глава двадцать вторая

Луковин получил десять лет тюремного заключения и пять лет высылки с последующим поражением в правах. В тюрьме он не испытывал особенных лишений. На его имя регулярно поступали посылки, доставлялись передачи. Подкупив двух надзирателей, бандит стал получать с воли даже спирт. Ему устраивали свидания с женщинами. Это возвысило его авторитет среди заключенных. Но прошел год, другой, и друзья начали забывать своего вожака. Настал момент, когда он услышал:

— Для вас ничего нет.

Тогда-то и надумал Луковин бежать из тюрьмы. Эта мысль приходила ему в голову и раньше, но он все откладывал. Теперь на побег толкало его взыгравшее самолюбие. О своем замысле Луковин сообщил дружкам по банде, сидевшим в той же тюрьме: Егору Сопину, Ивану Клементьеву, Владиславу Корецкому, Корнею Зубову — самым отпетым. Согласились бежать и другие, среди которых находился и Гришка Вострухин.


Луковин не строил никаких иллюзий. Он знал, что в уезде долго не погуляет. Но бандит и не думал задерживаться там. Ему нужно было собрать оставленные кое-кому ценности, умножить их за счет грабежей, отомстить изменившим ему дружкам и уехать на юг страны. Оттуда Луковин надеялся пробраться за границу.

Побег удался, и семеро беглецов тайно прибыли в уезд. У двоих здесь были семьи. Луковин привел своих дружков на квартиру к Георгию Николаевичу Свиридову, брату своего сослуживца в колчаковской армии. Свиридов еще в конце девятнадцатого года сумел устроиться в ЧК под именем Романа Перфильевича Гришина. Свиридов через связных предупреждал бандитов о готовящихся против них санкциях. Это серьезно затрудняло работу чекистов.

С преобразованием ЧК Свиридов перешел в органы милиции. Здесь он затаился, ожидая лучших времен. О прошлом Свиридова не знал даже Луковин.

Отсидевшись несколько дней, Луковин начал нащупывать старые связи. Восстановить их оказалось нелегко. Одни еще находились в тюрьмах, другие скрылись из уезда, третьи наотрез отказались вернуться к прошлому. А некоторые начали «самостоятельные» дела. Поэтому Луковину пришлось забыть многие задумки. Он начал действовать исподволь, осторожно, решив пока не спешить, осмотреться. Обстановка в уезде уже была не та, что раньше. Отмена продразверстки и два подряд урожайных года улучшили положение крестьян. В магазинах появились товары. Заработали маслобойки, крупорушки, мельницы. В городе открылись государственные и частные предприятия, артели, различные учреждения. Люди стали смотреть на жизнь с большей уверенностью…

Это-то и приводило Луковина в бешенство. Свои жалобы он изливал прежней любовнице Ксении Семеновне Ведерниковой, жене его умершего друга, с которым Луковин не раз участвовал в колчаковских карательных экспедициях. Он жаловался ей на трусость своих прежних сподвижников, грозился отомстить им. Об этом Ведерникова рассказывала сейчас следователю Василевскому.

— Демьян Прокопьевич был в последнее время очень нервным, — говорила она, вытирая платком глаза. — Приходя ко мне, он просил закрывать все двери на запор, всегда держал под подушкой наган.

— Луковин говорил вам, что о его приезде знают в городе?

— Да, он был в курсе этого.

— А не говорил, через кого?

— Однажды Луковин пожаловался, что какой-то Свиридов плохо снабжает его информацией.

— Так. Кузовлева имела с Луковиным какие-либо отношения?

— Она была его любовницей.

— Скажите, а Елизов не появлялся у вас?

— Елизов? — брови Ведерниковой сошлись у переносицы. — Но его ведь нет в уезде?

Боровков с Трегубовым переглянулись.

— Кто еще к вам приходил?

— Егор Сопин. По-моему, он правая рука Демьяна Прокопьевича. Еще Владислав Корецкий, Корней Зубов… Они у меня вместе гуляли раза три.

— Ксения Семеновна, а что общего было у Луковина с Савичевым и Капустиным?

— Про Савичева он мало говорил. Только когда сообщили, что тот убит, перекрестился и сказал: «Царство ему небесное». А Капустина Демьян Прокопьевич грозился сжить со света.

— Почему?

— Я так поняла: он встал в чем-то на пути.

— Когда Луковин обещал прийти к вам?

Ведерникова опять уткнулась в платок.

— Я не знаю, я ничего не знаю.

— Ну, ну, нельзя же так распускаться, — поморщился Василевский. — Вам теперь надо подумать и о себе.

— Я скажу, — вскинулась Ведерникова. — Демьян Прокопьевич должен быть завтра вечером.

Заметив знак Боровкова, следователь сказал:

— Ксения Семеновна, вам надо отдохнуть, успокоиться. Потом продолжим… разговор.

Глава двадцать третья

Корнеев не был избалован жизнью. Пятнадцати лет он ушел в партизанский отряд, действовавший в горнотаежной части Урала. А когда пришла Красная Армия, вступил в нее, проделал боевой путь до Читы. Там в схватке с семеновцами был ранен в грудь и направлен в госпиталь глубоко в тыл. После излечения Леонтий по путевке губернского комитета комсомола пошел работать десятником на каменный карьер. В двадцать первом году Корнеева не раз привлекали в отряды чоновцев для борьбы с бандами. А потом он организовал у себя в поселке группу содействия милиции.

С Шатровым Леонтия связала судьба под Нижнеудинском, где была жестокая схватка с каппелевцами. Батальон, которым командовал Георгий, понес большие потери. Белогвардейцы теснили его к быстрой реке, над которой высилась большая отвесная скала. Положение красноармейцев было тяжелым. Тогда Леонтий, работавший в политотделе дивизии, собрал из тыловых подразделений комсомольцев, ударил по каппелевцам сзади. Не ожидая наступления с тыла, белые дрогнули. За этот бой Леонтий был награжден именными часами, а Шатров — почетным боевым оружием.

И сейчас, после неудачи с Капустиным, который сумел скрыться вместе с награбленным золотом, Корнеев больше всего чувствовал себя виноватым перед Шатровым…


Леонтий вернулся в «Париж» в шестом часу вечера. Там все шло своим чередом. Подойдя к нему, старший официант спросил:

— Ты не видел хозяина?

— Сказал — вернется поздно. А что хотел?

— Спрашивали его.

— Кто?

— Не знаю. Какие-то двое. И Клашка куда-то запропастилась.

Исчезновение горничной встревожило Корнеева После того, как тайник оказался пустым, она, заплакав убежала Куда? День клонился к вечеру. Пришли музыканты. Расположившись на своем «пятачке» они не спеша настраивали инструменты. В залах становилось все оживленнее. Подошел Андрей, сказал:

— В десять входную дверь в ресторан закроешь.

— Сделаю, — осклабившись, ответил Леонтий Что бы это значило? Неужели завхоз тоже участвуете похищении Капустина?

В это время к Корнееву приблизился, шатаясь рыжий парень в рубашке «апаш».

— Здорово, Леошка!

— Ты как сюда попал?

— Какой я тебе Леошка? Ты пьян и вали на свое место.

— Я пьян? — удивленно протянул парень. — Да тебя на каменном карьере каждая собака знает.

Леонтий оглянулся по сторонам. Андрей стоял спиной у стойки. Официанты бегали как угорелые. Схватив парня за воротник, Корнеев поволок его к двери. Тот завопил:

— Братцы, выручайте, бьют!

Из-за крайнего столика, за которым сидел парень в рубашке «апаш», вышли трое. Они окружили Леонтия.

— А ну брось! — угрожающе сказал один из них, с залихватской челкой на низком лбу.

— Ты кто такой, чтобы мне указывать? — тихо спросил Леонтий.

— Сейчас узнаешь, трактирная крыса, — сквозь зубы процедил тот и схватил его за руку.

Положение было щекотливое. Посмотрев в сторону стойки, Леонтий увидел, что Андрей уже обратил на них внимание. Это придало ему смелости. Он знал, что у капустинского завхоза в зале всегда сидели два-три дружка, готовых немедленно выполнить его команду. Вырвав у парня с челкой свою руку, Корнеев ударил его снизу в подбородок. Тот упал на пол. Взвизгнула какая-то дама. Дружки парня бросились к Леонтию.

Андрей метнулся к ним, схватил нападающих за шиворот, тяжело встряхнул. Тотчас же из-за столиков подскочили его телохранители. Они выбросили бузотеров за дверь.

— Что он к тебе пристал? — спросил Андрей у Леонтия.

— А шут его знает. С пьяных глаз с кем-то спутал.

— Ты сегодня ночуй здесь, а то могут подкараулить.

Заиграл оркестр. В зале воцарилась тишина. Галина Кузовлева запела известный романс на слова Надсона. Кто-то пьяно всхлипнул. Застонала на последнем аккорде скрипка, и столики взорвались аплодисментами. На эстраду полетели деньги. Артистка кланялась, прижимая к своей пышной груди руки и глядя куда-то в сторону? Леонтий перехватил ее взгляд и усмехнулся. За столиком, стоявшим у изразцовой печи, сидел худощавый брюнет. Он не спеша потягивал вино, с любопытством рассматривая публику. Встретившись глазами с Кузовлевой, улыбнулся и три раза хлопнул в ладоши.

«Знакомый ее, наверное», — подумал Корнеев, запоминая на всякий случай лицо мужчины с тонким изогнутым носом и черными кустистыми бровями.

Леонтию артистка нравилась. В заведении она держалась с достоинством, была приветлива с прислугой, ровна с посетителями. Восхищал его и красивый грудной голос певицы.

Еще раз взглянув на Кузовлеву и привлекшего ее внимание брюнета, Корнеев встал на свое место у дверей. Они беспрерывно хлопали, впуская все новых и новых посетителей. Кто-то с улицы поманил Леонтия пальцем. Он выглянул. У порога стоял Шатров. На нем был темно-серый костюм, кепи и кашне.

— Вы сюда, Георгий Иванович? — не показывая удивления, спросил Корнеев.

— Посади меня куда-нибудь в темный угол, — сказал Шатров. — Мне надо будет понаблюдать. Только вот я совершу небольшую маскировочку.

С этими словами Шатров вытащил из кармана и надел на левый глаз черную повязку. Корнеев подвел его к столику, где сидел брюнет. Но тот недовольно буркнул:

— Ко мне придут.

— Ладно, — согласился Шатров и, обратившись к Леонтию, спросил: — У вас еще есть свободное место?

— Напротив, — услужливо ответил Корнеев.

По дороге Шатров тихо спросил:

— К артистке кто-нибудь подходил?

— Нет, — ответил Корнеев.

— Будь готов к неожиданностям, — предупредил тот.

Леонтий усадил Шатрова за столик, где за графином пива сидели два грузчика со скотобойни.

Вошли еще двое посетителей. Осмотрев зал, они тотчас же направились в сторону брюнета. Один из них был среднего роста с вьющимися каштановыми волосами, другой — высокий, широкоплечий. Перебросившись несколькими словами с брюнетом, они сели к нему за столик. Подлетел официант. На столике появился графинчик с коньяком, закуска.

Леонтий посмотрел на Шатрова. Тот уже познакомился с соседями и вел с ними оживленную беседу. Грузчики налили ему в фужер пива. Снова грянула музыка. Между столиками закружилось несколько пар. Голоса потонули в шуме. И тут Корнеев заметил, что Шатров тоже бросает взоры на компанию, разместившуюся у изразцовой печи. Случайно Леонтий заметил, что за ними наблюдает и Андрей, «Что это все значит? — подумал он я еще раз нащупал под мышкой наган. — Почему не предупредили меня?»

Корнеева позвали в коридор, ведущий в номера.

— Вас жилец из седьмого просит, — кокетливо сообщила горничная.

В седьмом на стуле сидел молодой мужчина в косоворотке.

— Иди сюда ближе, Леонтий, — сказал он Корнееву. — Я от Трегубова и Шатрова. Георгий Иванович сейчас в зале.

— Я видел его, — ответил Леонтий.

— Мне приказано передать тебе, что через полчаса сюда придет Яков Семенов с переодетыми в милицейскую форму бандитами. Они хотят разыграть арест Капустина. Как войдут, закроешь за ними черный ход. Ключи у тебя?

— У меня, — ответил Корнеев.

— Добре. Потом поможешь задержать бандитов…


Была половина десятого. Леонтий прошел в зал. Брюнет и его дружки сидели на месте. Корнеев повел взглядом в сторону Шатрова. Тот, как ни в чем не бывало, «трудился» над жареной курицей. Грузчики заметно осовели, клевали носами. Кузовлева спустилась с эстрады и пошла между рядами, одаривая посетителей своей обворожительной улыбкой. Остановившись у столика брюнета, она что-то начала говорить. И в это время случилось непредвиденное. Из-за столика, стоявшего в среднем ряду, поднялась красивая женщина с растрепанными волосами. Это была Настя Вострухина, и направилась она прямо в сторону изразцовой печи. Остановившись возле брюнета, Настя сказала, дурашливо кланяясь:

— А, здрасьте, гражданин Сопин! Так, кажется, вас зовут — я не ошиблась?

Разговор за соседними столиками сразу утих. Брюнет подался назад.

— Аль не узнаете, Егор Иванович, Настю Вострухину? Жену Гришки Вострухина, который в банде был с вами?

— Ты что плетешь, дура! — крикнул брюнет. — Швейцар, вывести ее!

— Ну уж нет, — взвизгнула она. — Я вас знаю хорошо, Егор Иванович. Не одну душу вы загубили. И Гришку в тюрьму засадили вы!

Кузовлева схватила Вострухину за руку, но та, набычившись, пошла на нее.

— Ты меня не трогай, — с тихой угрозой проговорила Настя. — Я и о тебе еще скажу.

— Безобразие! — закричал брюнет. — Посидеть не дадут спокойно! Официант, вот расчет, мы уходим.

Шатров сделал Леонтию знак. Тот подбежал к брюнету.

— Не извольте беспокоиться, — торопливо говорил он, усаживая на место компанию. — Мы сейчас выведем эту женщину.

Скосив глаза, он увидел, как Шатров скрылся за входной дверью.

— Все будет в порядке, — бормотал Корнеев. — Это известная в городе спекулянтка, скандальная особа.

— Мы уходим, — снова попробовал подняться брюнет, но Леонтий крепко держал его за плечи.

— Сейчас все уладим… В нашем первоклассном заведении впервые такое. Не извольте…

— Да отпустите же вы меня! — возмутился брюнет.

В это время в зал ворвался наряд милиции.

— Всем сидеть на местах, — скомандовал Шатров.

Один из дружков брюнета выхватила пистолет, но Настя быстро ударила его по руке. Браунинг упал на пол.

— Оружие — на стол! — приказал подбежавший Ягудин. С ним было еще трое милиционеров.

Брюнет и второй его спутник нехотя повиновались. В это время раздался выстрел. Шатров, схватившись за руку, зашатался. Корнеев недоуменно оглянулся, стараясь выяснить, кто же стрелял. И тут он увидел в руке Кузовлевой пистолет. Он схватил ее за запястье, вывернул руку. Артистка вскрикнула.

В зале появился Трегубов. Он скомандовал:

— Леонтий, к черному ходу. Мы справимся здесь сами.

Корнеев подоспел вовремя. С черного входа в коридор уже входили пятеро мужчин в форме милиционеров.

— Нам нужен гражданин Капустин, — строго сказал один из них. Это был Яков Семенов.

— Евстигней Васильевич у себя, — подобострастно изогнулся Леонтий.

— Веди в его квартиру, — приказал Семенов.

— Не велено, — ответил Корнеев.

— Что!? — возмутился Семенов. — Ты за кого нас принимаешь?

— Виноват, пожалуйста.

«Милиционеры» направились к квартире владельца «Парижа». Когда они скрылись за дверью, Корнеев на два оборота закрыл дверь черного хода и вбежал в зал. Там находились Трегубов и несколько сотрудников милиции.

— Где Георгий Иванович? — спросил Леонтий.

— Ранен он, — ответил Трегубов. — В руку угодила, гадина. Как «твои»?

— Уже в квартире.

— Пошли, ребята! — скомандовал Трегубов.

Глава двадцать четвертая

Рубахин уже почти час незаметно шел за Гришиным и железнодорожником. Извилистой тропой они направились в глубь леса. Стало темнеть. Боясь потерять их из виду, Анатолий вынужден был приблизиться, и теперь от Гришина и железнодорожника его отделяли не более двадцати шагов.

Тропа вывела к поляне, на которой стояла небольшая изба. В таких жили обычно углежоги, смолокуры и сборщики живицы. Залаяли собаки. Из избы вышел высокий мужик в ситцевой рубахе без опояски. Он загнал собак под амбар, запер там. Гришин что-то сказал ему. В ответ Рубахин услышал:

— Проходите, вас ждут.

В избе засветился огонь. Ветер донес до Анатолия запах свежеиспеченного хлеба. Он тихо подкрался к избе, глянул в крайнее окно. Там никого, кроме пожилой женщины, не было. Она накладывала в деревянные чашки картошку, огурцы, грибы. Подполз к среднему окну. Приподнявшись, Рубахин чуть не вскрикнул. На него не мигая смотрел Гришин. Но Анатолий тут же понял, что тот его видеть не мог — на улице было уже темно, а в комнате горел яркий свет. Рубахин пробрался к противоположной стороне дома. Здесь часть окна была забита доской. Анатолий заглянул туда.

В комнате находилось четверо. Хозяина дома он уже видел. Запомнилось ему и лицо железнодорожника. А четвертым был… Анатолий сначала не поверил своим глазам: четвертым был известный в городе адвокат Перфильев, участник многих судебных процессов. Рубахин прислушался к разговору. До него доходили лишь обрывки фраз.

— То, что вас разоблачили… теперь вам надо отсиживаться… — сердито говорил адвокат.

— Я до сих пор не знаю, кто… меня… — оправдывался Гришин.

Он ходил по комнате, заложив за спину руки.

— Демьян Прокопьевич сердит, — вмешался в разговор железнодорожник. — В последний момент…

— Где он сейчас? — спросил Гришин.

— В городе у…

«Какая досада — не расслышал», — ругнул себя Рубахин.

— Мне надо… видеть… — продолжал Гришин.

— Не знаю, что у вас получится… — адвокат близко подошел к окну, за которым стоял Рубахин. — Я советую вам не показываться пока ему на глаза.

— А Сопин где? — скорее понял по движению губ Гришина, чем услышал Анатолий.

— Будет брать сегодня Евстигнея Капустина. У Демьяна Прокопьевича свои счеты с этим куркулем.

Хозяйка пригласила гостей к столу. Разговор удалился. Рисковать дальше было нельзя. Анатолий направился к тропе. Сзади заливисто залаяли собаки. Рубахин упал на землю, притаился. Кто-то вышел на крыльцо, постоял. Потом хлопнула дверь. Анатолий саженей тридцать прополз по мокрой от росы траве и только у кромки леса вскочил на ноги. Обратно он шел ощупью, ориентируясь по паровозным гудкам. Лишь часам к восьми Рубахин выбрался, наконец, к разъезду.

В маленьком помещении сидело несколько человек.

— Когда следующий поезд на восток? — спросил Анатолий у дежурного.

— Через три часа.

— А товарный?

— Будет через двадцать пять минут. Но он здесь не остановится.

Рубахин вышел на деревянный перрон. На небе зажглись звезды.


Погромыхивая на стыках, подходил товарный поезд. Вот он вынырнул из-за поворота и ослепил Рубахина светом прожектора. Состав шел с небольшой скоростью.

Видимо, машинист затормозил его бег для взятия жезла. Вот показалась тормозная площадка. Схватившись за поручни, Рубахин вскочил на подножку. Тотчас же за ним метнулась тень.

— Помоги! — хрипло крикнул кто-то снизу.

Рубахин нагнулся, схватил человека за руку, втащил на площадку.

— Спасибо, — поблагодарил тот. — Чуть под вагон не угодил. Тороплюсь в город, вот и рискнул.

Голос Анатолию показался знакомым. И вдруг молнией мелькнуло в голове: «Да это же адвокат!» Повозившись на площадке, Перфильев вдруг спросил:

— А вы-то что прыгали?

— Я из города, сюда ездил к матери. Завтра на работу.

— Где мать-то живет?

— В Соколовке.

— А-а-а…

В темноте адвокат вряд ли мог узнать Рубахина. Анатолий вынул портсигар, закурил.

— Приедем, ни одного извозчика не найдем, — сказал адвокат. — Они прибывают на станцию только к пассажирским поездам.

— Далеко идти?

— Версты три. Я в центре живу, рядом с прокуратурой и милицией. А вам куда?

— В том же направлении. Я комнату снимаю на улице Третьего Интернационала.

— Не будете возражать, если я вздремну немного? — спросил адвокат. — Понимаете, в последнее время урывками сплю.

«Понятное дело», — подумал Рубахин, а вслух сказал:

— Пожалуйста, ехать еще два часа.

Перфильев присел на корточки, завернулся в плащ. По-уральски быстро холодало. Анатолий облокотился о край тормозной площадки, задумался. Надо ли брать адвоката? Арест его может вспугнуть остальных. Но и упускать человека, который близко связан с Волкодавом, нельзя. Незаметно Рубахин, как и его спутник, погрузился в дрему.

Ему снилась река. Вот он сидит на берегу с удочкой. От воды веяло прохладой, но Анатолий не ощущал ее. Все его внимание было сосредоточено на красном поплавке, который начал помаленьку дергаться…

— Рубахин! — крикнул кто-то сзади.

Анатолий оглянулся и от сильного толчка тут же полетел с обрыва.

…Очнулся он под насыпью. Сильно болела спина, на глаза струйками стекала кровь. «Сбросили меня или я сам упал? — думал он, пытаясь встать на ноги. — Неужели адвокатишка узнал меня?» Все тело ныло, но идти было можно. Выломав в защитной полосе палку, Рубахин медленно побрел вдоль насыпи на восток. Через четверть часа он увидел будку путевого обходчика. Дверь ему открыл старик.

— Не бойся, отец, — сказал Анатолий. — Я из милиции. У тебя телефона здесь нет?

— Нет, сыночек, нету. Вот на двести втором разъезде, там есть.

— Далеко до него?

— Километров пять.

— Не успею, — махнул рукой Рубахин. — Давно прошел товарняк?

— Да с полчаса как.

«Значит, через час он будет в городе, — мелькнуло в голове. — Упустил сукина сына, упустил. Задаст мне теперь жару Трегубов».

— А что — шибко надо? — спросил обходчик.

— Преступник может уйти, понимаешь?

— Пойдем, сбоку сарая стоит дрезина, ее путевые рабочие здесь оставляют. Если сможешь поставить ее на рельсы, валяй.

— Спасибо.

Это была небольшая дрезина-качалка. Однако у Рубахина едва хватило сил, чтобы поставить ее на место. — Со мной не сможешь, отец, поехать?

— Пост нельзя мне, сынок, бросать.

Дрезина с трудом набрала скорость. Через несколько минут у Анатолия взмокла рубашка. Однако за поворотом дорога пошла под уклон. Вскоре дрезину пришлось притормаживать. Рубахин взглянул на часы: было без пяти десять. «Только бы успеть позвонить, только бы успеть», — лихорадочно думал он, с нетерпением всматриваясь в чернильную тьму. Наконец вдали мелькнул огонек, другой. Приближался разъезд. Резко затормозив у служебного здания, Рубахин соскочил с дрезины. И тотчас же со стоном упал на землю. К нему подскочили люди.

— К дежурному, — прохрипел он. — Я сотрудник милиции…

Глава двадцать пятая

Сторож кооперативной лавки в селе Озерном Новицкий отлучился на несколько минут, чтобы сбегать домой за забытой трубкой. Когда он возвращался, то увидел мелькнувшую у крыльца лавки тень. Старик притаился. К первой тени присоединились другая, третья…

«Воры», — мелькнуло в голове у старика Он уже хотел дать предупредительный выстрел, когда услышал знакомый голос:

— Выручка-то, наверно, у Дарьи дома? Может подадимся туда?

— Не надо, — ответил ему грубый бас. — Ломай замок.

— Как бы не услышал кто, Кузьма Трифонович?

«Да это же Петруха, сын мельника, — изумился Новицкий. — Вот паршивец! С кем это он связался?»

— Ты же говоришь, сторож домой ушел. Не трясись ради бога, действуй быстрее.

Кто-то вставил в дужку трехфунтового замка ломик, нажал на него. Раздался треск сломанного металла. Новицкий кинулся к дому, где жил начальник милицейского поста Павел Кочергин.

— Паша, вставай, кооператив грабят! — застучал он в ставень.

— Что, где? — в проем рамы высунулась лохматая голова.

— Дарью Макарову обкрадывают, говорю, лавку ее.

— Значит, прибыли дорогие гости.

Натянув брюки, Кочергин выскочил через окно на улицу.

— Бежи, дед, к Ваньке Степанову и Кешке Глухому, я тех пока укараулю.

Это были добровольные помощники Кочергина из местных комсомольцев.

А тем временем воры уже проникли внутрь лавки. Кочергин вплотную подполз к оставленному на страже грабителю и, прыгнув, ударил его рукояткой нагана по голове. Хрюкнув, тот упал как подкошенный на землю. Павел осторожно прикрыл дверь, навесил пробой. Сзади послышался шорох.

— Ванька, ты? — негромко окликнул Кочергин.

— Я, Павел Иванович.

— А Кешка с тобой?

— Со мной. И Сидора Кувшинова прихватили. Где эти?

— Запер голубчиков в магазине. Надо будет подумать, как их выкурить оттуда.

В дверь постучали.

— Эй, кудлатый, — раздался грубый бас, — ты чево запер нас? Слышь, не шуткуй.

— Сейчас будем брать, — предупредил товарищей Кочергин. — Вставайте по бокам двери.

Сняв пробой, он скомандовал.

— А ну, руки кверху, шпана!

Из лавки, подняв руки, вышел Петруха. Однако другой грабитель бросился в глубь помещения.

— Куда же ты, дружок, ведь не уйдешь же? — крикнул ему Павел. — На окнах решетки.

— Не подходи, стрелять буду! — угрожающе прорычал тот.

— Что будем делать, Павел Иванович? — тронул за рукав Кочергина Кешка.

— Закроем магазин, а этих в сельсовет, — кивнул тот на грабителей. Кудлатый, которого Кочергин ударил наганом, уже очнулся.

— Ты, Ванька, останься здесь. Да смотри в оба.

— Есть смотреть в оба! — по-военному ответил Степанов.


Сельсоветовский дом стоял напротив кооператива. Послав за председателем, Кочергин начал допрос грабителей. Сын мельника не выдержал, заплакал.

— Эх, ты, — с издевкой произнес кудлатый, — раскис, как баба.

Хмурый, заросший щетиной, он злобно взглянул на Кочергина.

— Так ведь судить нас будут, — всхлипывал Петруха.

— Конечно, если ты все расскажешь легавым.

— Давай, Петруха, выкладывай, — поторопил его Павел. — Некогда нам с вами тут засиживаться.

— А к стенке не поставите?

— Это уж суд будет решать.

Кочергин с отвращением смотрел на жалкую фигуру парня. Первый деревенский франт, задира, он месяц назад, избив односельчанина-комсомольца, скрылся из Озерной.

— Ну, что ты молчишь, тварь? Говори, кто вас послал грабить кооператив?

— Клементьев.

— Кто такой?

— Н-не знаю, — вызванивал зубами Петруха. — Слыхал, что это помощник Луковина.

— Молчи, гад, задавлю! — закричал кудлатый, вскакивая со скамейки.

— Спокойно, — тряхнув за плечи бандита, сказал Кочергин. — И до тебя очередь дойдет. Дальше, Петруха.

— Потом мы должны были поджечь сельский совет и лавку.

— Кто с вами третий?

— Фамилию его не знаю, кличка — Рябой.

— Ну, хорошо: ограбили бы лавку, сожгли. А что дальше?

— Так ведь по всему уезду задумано такое.

— Вот оно что! — присвистнул Кочергин. — Значит, Луковин с Клементьевым решили прибарахлиться. А вам-то, дураки, что за дело?

Прибежал запыхавшийся председатель. Увидев вооруженных людей, с тревогой спросил:

— Что случилось, Паша?

— Тут такое, Федор Яковлевич, открывается… В общем, запрягай лошадь, я поскачу в уездный центр. И этих двух прихвачу. Там в лавке еще один сидит, так его потом в холодную отправишь.

Глава двадцать шестая

Расчет Трегубова и Шатрова оправдал себя.

После того, как Яков Семенов сообщил, что «арест» Евстигнея Капустина готовится со всей тщательностью, они резонно предположили, что контролировать ход операции будет кто-то из главарей. Для их разоблачения было решено использовать Настю Вострухину. Вызвав ее, Шатров проинструктировал женщину.

— Ты, Настасья Павловна, видела Луковина и его дружков, — говорил он молодой женщине, — тебе же легче опознать, чем нам.

— А вдруг забыла, Георгий Иванович? — Настя испуганно посмотрела на Шатрова.

— Вспомнишь, обязательно вспомнишь. Ты должна помочь нам задержать их. А то они и тебе не дадут жизни.

— Не дадут, это верно, — горестно вздохнула Вострухина. — Что я должна сделать?

— А вот послушай…

И он изложил ей свой план. Он был довольно прост. В ресторане Настя, по знаку Шатрова, поднимется с места и подойдет к столику, за которым наверняка должен будет сидеть кто-либо из вожаков. И громко обратится к ним, называя каждого по имени. На бандитов, как предполагали Шатров и Трегубов, это подействует ошеломляюще. На какое-то время они будут парализованы. Этим моментом и на то воспользоваться…

— Главное, Настасья Павловна, — убеждал Шатров молодую женщину, — создать, суматоху. А там уж дело за нами. Не скрою, что поручение серьезное, поэтому прошу быть осмотрительней…

— Так меня могут убить?

— Не позволим, — уверенно сказал Георгий.

— Ладно, — согласилась Настя.

…Вострухина отменно справилась со своей ролью.


Допрос выловленных бандитов шел сразу в нескольких кабинетах. Его вели Трегубов, Шатров, Василевский и молодой, только что окончивший юридический техникум, следователь Крюкин.

Адвоката Перфильева, снятого с поезда, допрашивал Ягудин.

— А, вот почему вы так мастерски защищали уголовников в суде, — насмешливо сказал он Перфильеву. — Расскажите, Валим Петрович, как давно вы связаны с Луковиным?

Перфильев сидел обрюзгший, с опущенными плечами.

— Что мне вам рассказывать, дорогой, вы сами все прекрасно знаете.

— Через вас Гришин информировал Волкодава?

— Да, через меня.

И вдруг, сорвавшись, истерично закричал:

— Пишите! Я ненавижу вас, я всегда ненавидел!..

— Выпейте воды, Вадим Петрович, — подал ему стакан Ягудин. — И продолжим. Кто был с вами в доме лесника, кроме Гришина?

— Скажите, а что мне будет?

— Вы же юрист, знаете все законы.

— Но за мной мокрых дел не было.

— Не знаем. А вот Рубахина вы чуть-чуть не отправили на тот свет. Так кто был?

Тяжело засопев, Перфильев наконец ответил:

— Железнодорожник — это связной, он приходил ко мне от Луковина. А другой — Клементьев. Он должен организовать нападения на сельские магазины и кассы.

— Когда?

— Сегодня ночью… Чего же вы сидите спокойно? Принимайте меры. Вы знаете, что будет в уезде? Паника.

— Не беспокойтесь, меры уже приняты. Только, признайтесь, Вадим Петрович, главное у вас задумано не там, а в городе?

Перфильев тяжелым взглядом уперся в Ягудина.

— Дознались?

— Дознались. Где вам назначил свидание Луковин?

— Он мне не давал никаких поручений.

— Бросьте, вы не маленький. Наш агент слышал весь разговор у лесника.

— Мы должны были встретиться у Кузовлевой.

— Проверим. Если крутите, Вадим Петрович, то этим самим вы усугубляете свою вину.


Кузовлева сидела перед Трегубовым, закинув ногу на ногу. Она презрительно кривила губы. Но Парфен видел, что держится артистка на пределе.

— Вот вы молодая красивая женщина, — говорил ей доверительно начальник уголовного розыска, — у вас прекрасный голос. Могли бы пойти работать в театр, стать знаменитостью. А вы связались с бандитами.

— Такие вот обстоятельства, гражданин Трегубов.

— Да бросьте, Галина Дмитриевна. Другие хуже вас живут, но не идут же в уголовники.

— Я не уголовница! — возмутилась Кузовлева.

— А кто же вы? Награбленными ценностями торговали, бандитов укрывали, чуть сотрудника милиции не убили. А сколько на золоте, которое добывал Луковин, человеческой крови и слез! Вы об этом знаете?

— Меня это не интересовало. Я боролась против вас, потому что вы разрушили мою жизнь.

— Любите вы красивые слова, Галина Дмитриевна. Вон Ведерникова говорит, что у вас до замужества даже платья порядочного не было.

— Врет она! — вскочила с места Кузовлева. — Ее саму с панели подобрали.

— Может, и врет, — согласился Парфен. — Но происхождение у вас самое что ни есть рядовое. При обыске мы нашли в вашей комнате вот эти письма.

Трегубов вынул из стола пачку конвертов.

— Не смейте! — сдавленно выкрикнула артистка.

— Ваш отец, Галина Дмитриевна, был простым счетоводом, а мать — портнихой. Вам-то зачем корчить из себя барыню? Родители делали все, чтобы вы стали настоящим человеком. А вы скатились до бандитизма.

— После смерти мужа мне не на что было жить.

— Опять неправду говорите. Вам еще в двадцатом году предлагали работу в Народном доме, хороший паек давали. Но вы отказались, предпочли быть содержанкой у разной сволочи.

Опустив голову на стол, Кузовлева громко зарыдала. Трегубов молча перебирал в руках бумаги. Вдруг артистка смолкла.

— Скажите откровенно, гражданин Трегубов, могу я надеяться хоть на какое-нибудь снисхождение?

— Безусловно, — улыбнулся Парфен. — Если, конечно, поможете нам.

— Помогу, только дайте подумать…


Шатров сидел за столом бледный. Забинтованная рука покоилась на перевязи. Пуля, посланная из браунинга, застряла возле лучевой кости. Вынув ее, старый врач-хирург сказал:

— Не каждому так везет. Стрелять в упор и не попасть в грудь может только женщина.

Ввели арестованного. Это был тот самый сероглазый плечистый мужчина, которого Шатров так свободно отпустил в Кучумовке.

— Садитесь, — сказал Георгий, указывая на табуретку.

— Спасибо, — ответил сероглазый. — Вот видите, гражданин Шатров, наши пути и скрестились. Я же говорил вам тогда.

— Да, это верно, — подтвердил Георгий. — Но игра окончилась не в вашу пользу.

— Что поделаешь! Не всем же везет. А в Кучумовке я мог бы вас запросто ухлопать. Меня же Демьян Прокопьевич специально послал за вами следить.

— Что же вас остановило?

— Допустил просчет. Мне казалось, что вас интересует только Екатерина Савичева. А вы вон куда полезли.

— Ну хватит, гражданин Корецкий, лирики, — остановил его Шатров. — Приступим к прозе.

— Да, времени в обрез — я имею в виду себя — и надо торопиться… Так что вас интересует?

— Все.

— Хорошо. Давайте бумагу, я вам постараюсь подробно изложить суть всех обстоятельств…

Недоучившийся гимназист Владислав Корецкий в шестнадцатом году сбежал на фронт. Смелого подростка взял к себе в ординарцы командир бригады уланов полковник Мотин. Война приняла затяжной позиционный характер. Офицеры пьянствовали, устраивали налеты на еврейские местечки.Потершись среди них, молодой Корецкий сам стал таким, как они. Принялся мародерствовать, пропивая «трофеи» в корчмах и трактирах. За убийство в драке поручика соседнего полка Владислава направили в штрафную роту, откуда он вернулся законченным мерзавцем.

В революцию Корецкий сбежал на Дон, потом участвовал в знаменитом Ледовом походе. Поссорившись с сослуживцами, подался к Колчаку. Его взял в адъютанты военный министр Будберг. Через два месяца Корецкий слетел с места за ограбление офицера из свиты французского генерала Жанена.

Но Корецкому не понравилось в строевых частях. Он подал рапорт, чтобы его направили в карательный отряд. Здесь Владислав встретился со штабс-капитаном Луковиным, поручиком Лисиным и подпоручиком Сопиным. «Усмиряя» уральские и сибирские села, каратели вели самый разнузданный образ жизни.

После разгрома Колчака Владислав Корецкий пробовал сбежать в Маньчжурию, но был ранен и захвачен в плен. Он выдал себя за мобилизованного солдата. Вылечившись, Корецкий подался на Урал. Здесь он снова встретился со старыми друзьями по карательному отряду, участвовал в бандитских налетах на советские учреждения. И снова судьба оказалась милостивой к Корецкому. За бандитизм его приговорили к тюремному заключению…


— И это все? — спросил, пробежав глазами исписанные тетрадные листки, Шатров.

Арестованный молча ухмыльнулся.

— Все это любопытно, гражданин Корецкий, но только писателям и психиатрам, как материал для изучения человеческой души. Нас другое интересует.

— Что? — тихо спросил Корецкий, посмотрев на Шатрова совиным взглядом.

— Что вы намеревались делать, находясь в уезде после побега? Какими силами располагает ваша банда? Где сейчас Луковин?

— Видите ли, — с наглой усмешкой ответил Корецкий, — в свои тайны Демьян Прокопьевич меня не посвящал. Так что в этом деле я вам не помощник.

— Вы же говорили, что будете откровенны?

— А это что? — Корецкий кивнул головой на листки бумаги.

«Надеется, что Луковин выручит его», — подумал Шатров.

— Ладно, Корецкий, идите подумайте.

Глава двадцать седьмая

В четыре часа утра, когда за окнами вставал июньский рассвет, сотрудники милиции собрались у Боровкова. Начальник был озабочен. Он долго ковырялся в мундштуке, потом не спеша закурил. Наконец, после длительной паузы, Иван Федорович заговорил:

— Ну что, молчат луковинские подручные? Тертый народ. Да и терять им нечего. Сейчас у них вся надежда на Волкодава. А он, будьте уверены, постарается выручить своих дружков. Поэтому бдительность и еще раз бдительность. Мы знаем о луковинских замыслах не так уж и много, но кое-что существенное все же известно. Налеты на сельские объекты — отвлекающий маневр Волкодава. Это ясно. Подобную «работу» он поручил Клементьеву, мастеру своего дела. Именно с ним встречался Петр Митрофанович Лисин. Волкодаву надо, чтобы мы разбросали свои силы по уезду, оставили без защиты город. Именно здешние сейфы привлекают его внимание. Поэтому Луковин не уйдет из уездного центра, что бы ему ни угрожало, он прикован к нему. После нынешних арестов Волкодав вряд ли пойдет на наши засады. И все же снимать их нельзя. Надо искать этого зверя и в других логовах… Поэтому, как прежде, задача номер один — поиск Волкодава. Отдых потом, а наградой нам будет благодарность населения. Совещание окончено, прошу остаться Трегубова и Шатрова.

Когда все разошлись, Боровков сказал:

— Только что сообщили: задержан Гришин, скоро доставят сюда. Клементьеву удалось бежать. Но его успели ранить в ногу. Предупредить медпункты. Теперь второе: Евстигней Капустин. Охота за ним была устроена по всем правилам. Значит, было зачем. Эта горничная из «Парижа» в самом деле выследила, где старый уголовник прячет золотишко, но она опоздала. Зевнул и Луковин. Не кажется ли тебе, Георгий, что убийство Савичева — дело рук Евстигнея?

— Догадался, да поздно, — виновато ответил тот.

— Бывает и на старуху проруха, — вздохнул Боровков, — а мы только опыта набираемся. Надо выходить на капустинского завхоза.

— На Андрея?

— Во-во. По-моему, Савичева он решал. Евстигней сам рук марать не станет.

Раздался звонок. Боровков поднял трубку.

— Да, да. Хорошо, сейчас едем.

Положив трубку, тихо сказал:

— Петр Митрофанович Лисин умирает.

В больнице Боровкова и его товарищей встретил главный врач Сухов, пожилой, с редкой седой бородкой человек.

— Сделали ему две операции, но безрезультатно, — извиняющимся тоном сказал он сотрудникам милиции. — Не перенес дороги, слишком тяжелой оказалась она для него.

— Ведите к нему, — сказал Боровков.

Главврач открыл дверь небольшой палаты. На широкой железной кровати лежал Лисин. Шатров едва узнал в исхудавшем, странно вытянувшемся человеке красивого, подтянутого милицейского командира. Глаза его запали, нос заострился.

— Здравствуйте, Петр Митрофанович. — сказал Боровков. — Вот пришли проведать.

— Спасибо, — едва слышно ответил тот. — Умираю я.

— Да что вы, дорогой, — ободряюще улыбнулся начальник милиции. — Профессора вызовем из губернского центра…

— Не надо, я знаю. Как с Волкодавом?

— Дружков его взяли, теперь до него добираемся.

— Неудачно я провел операцию, — виновато прошептал Лисин. — Мало узнал.

— Твое сообщение было очень важным, — возразил Боровков. — Оно помогло нам разобраться в замыслах Волкодава.

— Да? — слабо улыбнулся раненый. — Это очень хорошо. У меня к вам просьба. В Москве живет моя сестра, сообщите ей, пожалуйста, о моей… Она единственный близкий мне человек после смерти отца с матерью.

— Хорошо, сделаем, — сказал Боровков.

— А теперь я хочу побыть один…

Глава двадцать восьмая

Неподалеку от города крестьянин Никита Полозов, ехавший на рынок, догнал молодую женщину, которая устало шагала по обочине дороги.

— Садись, молодка, подвезу! — крикнул он ей.

Улыбнувшись, женщина ответила:

— Спасибо.

Когда она устроилась на телеге, Никита спросил:

— Издалека шагаешь?

— Из Сергиевки.

— В гости?

— В гости.

— А не боишься в такую рань-то?

— Да ведь уже светло.

Никита умолк, вспоминая, где он видел эту красивую бабенку. Положив вожжи на колени, не спеша свернул козью ножку, закурил, искоса посматривая на профиль попутчицы.

— Давно в городе не была, не знаете, как там?

— Что ему поделается? Все на месте.

— Цены-то на базаре какие?

— Дешево все стало, хучь не продавай. Везу сейчас провизию, а не знаю, хватит ли выручки на портки.

«Ладная бабенка», — подумал Никита и вдруг вспомнил: да это же хозяйка заезжего двора, жена Егора Савичева. Когда самого убили, о ней многое болтали. Одни утверждали, что грабители спустили Екатерину в реку, другие говорили о ее причастности к преступлению. И вот сама Савичева сидела теперь перед Никитой, живая и невредимая.

Разговор не вязался, и они ехали молча. Лишь на окраине города женщина вдруг сказала:

— Знаете заведение «Париж»? Довезите меня туда, пожалуйста.

— А что? Можно, — согласился Никита, сворачивая на улицу, ведущую в центр города.

Женщина стала проявлять нетерпение. Она то и дело поправляла волосы, зачем-то развязывала и завязывала небольшой узелок. Когда подъехали к двухэтажному с двумя башенками зданию, вдруг быстро соскочила с телеги.

— Спасибо тебе, дядечка, — торопливо поблагодарила она Полозова и направилась к подъезду.

Никита покачал головой. Отъехав метров триста, он остановился, стал поправлять гужи, чересседельник. Потом, потоптавшись у телеги, неожиданно спросил раннего прохожего:

— Скажи, мил человек, а где здесь милиция?

Тот удивленно посмотрел на него.

— Езжай по этой улице прямо, там увидишь…


Луковин не зря беспокоил Капустина. Большую часть добра, награбленного им во время бандитских рейдов по уезду в двадцатом-двадцать первом годах, он переправил верным людям в уездный город. Значительная часть его попала к Егору Савичеву, который был в банде казначеем. Тут большую роль сыграла любовница Луковина — Екатерина. Это по его настоянию она вышла замуж за Егора. Она убедила Луковина, что лучшего места, чем у Савичева, для хранения золота не найдешь. Однако молодая красивая женщина не мирилась жизнью со стариком. Она стала заводить тайные знакомства. На ее пути встретился Андрей Дубровин, завхоз и доверенное лицо Евстигнея. Это был сильный широкоплечий мужчина с черными, как смоль, усами. Между ними начался роман.

До Капустина как перекупщика краденого доходили сведения, что луковинское добро конфисковано лишь частично, а остальное хранится у верных людей, в число которых входил Егор Савичев. Евстигней начал осторожно выяснять, где оно. К этому времени Екатерина уже крепко привязалась к Дубровину.

Евстигней поручил Андрею выведать у Екатерины о луковинских «припасах». Он обещал ему половину выручки. Савичева помалкивала. Любовник разыграл ссору. Не выдержав, Екатерина указала ему, где хранится золото. Чтобы ввести милицию в заблуждение, Евстигней с Андреем «сработали» под луковинскую банду, переправив лошадей с конюшни Савичева в Башкирию. Волкодав в это время уже появился в уезде.

Однако Екатерина вскоре надоела Андрею. И тогда она решила отомстить Евстигнею, которого считала виновником разлада. Нет, она не пошла в милицию. Слишком много щекотливых дел числилось за нею. Екатерина решила навести на Капустина людей Волкодава. Через старые связи она вошла в контакт с Егором Сопиным. Екатерина рассказала ему о том, что казна Луковина у Евстигнея Капустина. Тот сообщил об этом Луковину. Демьян Прокопьевич хотел сначала уладить дело миром и прислал к Капустину своего человека. Однако посланец пропал без вести. Это разозлило луковинцев.

Было решено выманить Евстигнея из его норы, притом выманить, чтобы об этом никто не догадывался. Так родилась мысль «легального» ареста владельца «Парижа». Но хитрый делец, почуяв опасность, скрылся.

Обо всем этом, плача, рассказала Шатрову сама Екатерина Савичева, которую задержал Леонтий Корнеев в тот момент, когда она стучала в двери заведения «Париж».

— Где вы скрывались в последнее, время?

— На заимке у Федота Кутырева. Туда меня привез Андрей Дубровин. Сказал, на три дня, а потом совсем дорогу забыл. Хотела сама уехать, не пустили. Спасибо Клементьеву, выручил.

— Зачем же вы направились в город?

— Хотела спасти Андрея. По приказу Луковина его хотели убить.

— За что?

— Он будто бы спустил в реку нужного человека.

— Понятно. А теперь, Екатерина Петровна, о главном: кто убил Егора Савичева? Вы или Дубровин?

— Не я, не я, — испуганно отодвинулась от стола Савичева.

— Тогда Дубровин?

Екатерина молчала.

— Значит, будем считать, что это дело ваших рук. Вы знаете, что полагается за преднамеренное убийство?

— Андрей убил, — дрожа всем телом, выдавила из себя Савичева. Страх исказил ее лицо.

— Но в теле вашего мужа оказалась всего одна пуля. Кому остальные достались?

— Стреляли несколько раз, верно, но для того, чтобы люди подумали — действительно банда напала.

— Что ж, Дубровин один был?

— Нет, с ним еще двое, но их я не знаю.

— Хорошо, Екатерина Петровна. Вы все это подтвердите при очной ставке с Дубровиным. Теперь нас интересует, где вы последний раз видели Клементьева?

Савичева ответила не сразу.

— На заимке у Кутырева. Там к нему из города какой-то мужчина приезжал, за колчаковского офицера выдавал себя.

«Это о Лисине», — подумал Шатров и спросил:

— Вы сами видели того офицера?

— Да. В тот вечер я подавала мужчинам на стол.

— Больше с Клементьевым не встречались?

— Нет.

— Ну, добре. Сейчас отдыхайте, а потом продолжим разговор.

Глава двадцать девятая

И на следующий день допросы главарей ничего не дали. Сопин угрюмо отмалчивался, а Корецкий юродствовал, открыто насмехаясь над следователями. Полностью отрицал свою вину в убийстве Егора Савичева и Андрей Дубровин. После очной ставки с Екатериной Савичевой этот красавец-мужчина как-то сник, посерел лицом и совершенно потерял свой бравый вид. Его, по-видимому, удручал подлый побег Евстигнея Капустина.

Привезли Гришина. Трегубов нашел-таки в архивах умершей старухи два письма некоего Коленьки Свиридова, фотография которого так напоминала тихого, всегда уравновешенного начальника секретной части уездной милиции Романа Перфильевича Гришина. В письмах упоминался «дорогой брательник» Жоржик.

Когда Гришина ввели к Трегубову, тот в упор спросил:

— Георгий Свиридов?

Арестованный вздрогнул.

— Откуда вам известно мое имя?

— Где Луковин с Клементьевым?

— Не знаю, — устало ответил Свиридов, — и вообще я вам не намерен отвечать.

— Посмотрим, — усмехнулся Парфен.

Свиридова увели. К Трегубову зашел Ягудин.

— Кузовлева что-то хочет вам сказать…

— Давай ее сюда.


Артистка была бледнее обычного. Шатаясь, она подошла к столу, села на табурет.

— Вам нездоровится? — спросил Парфен.

— Нет, нет, — торопливо ответила Кузовлева. — Меня беспокоит моя собственная судьба. Вы не представляете, какой это ужас — сидеть и ждать смерти. Я просто сойду с ума. Я не хочу умирать…

Она закрыла лицо руками.

— Я же сказал вам, что вы можете надеяться на снисхождение, если окажете содействие в расследовании. Вам понятно?

— Да.

— А теперь слушаю вас. Что вы хотели сообщить мне?

Помяв в руках платочек, Кузовлева заговорила:

— Вы тот раз интересовались, где может быть сейчас Луковин. В городе есть два места, куда он сможет прийти. Записывайте адреса: улица Лассаля, дом двадцать, там живет часовщик Иван Тимофеевич Гурьев, и Вторая Буранная, дом четыре, где снимает квартиру кассир госбанка Григорий Васильевич Игринев.

Трегубов записал названные адреса и, чуть помедлив, спросил:

— Скажите, Галина Дмитриевна, а где вы познакомились с этими людьми?

— Еще в двадцатом году они оба снабжали Луковина информацией для налетов. Тогда он и познакомил меня с ними…

— Спасибо. Больше ничего не добавите?

— Пока нет.

Трегубов приказал привести Ведерникову.

— Вам такие адреса знакомы: Лассаля, двадцать и Вторая Буранная, четыре?

— Знакомы. А что дальше?

— Кто там проживает?

— Часовщик Гурьев и кассир госбанка Игринев.

— Запасные явки Луковина?

— Может, и так.

О своем разговоре с Кузовлевой и Ведерниковой Парфен доложил начальнику милиции.

— Времени у нас в обрез, — вздохнул Трегубов, — надо бы арестовать обоих — и часовщика, и кассира. Это сузит базу Волкодава. Да и поймет, что милиции известны его замыслы.

— А если они в луковинском деле не замешаны?

— Извинимся.

Боровков задумался. Потом решительно сказал:

— Нет, по такому пути идти рано. Установить наблюдение за квартирами часовщика и кассира — вот это будет правильнее. Слушай, Парфен, а если нам осуществить такой план…


Народ в банке схлынул. Игринев собирался пойти покурить, когда его окликнула счетовод Наташа Соболева.

— Григорий Васильевич, вас какая-то старушка спрашивает.

— Где?

— Внизу.

В вестибюле, где стояли дубовые скамейки для посетителей, Игринев увидел худенькую востроносую старушку с баулом в руках.

— Спрашивали меня? — обратился к ней кассир.

— Вы Григорий Васильевич Игринев?

— Да.

— Я к вам от Ксении Семеновны.

Игринев испуганно схватил ее за рукав.

— Тише, пройдемте в сквер.

Усадив там необычную посетительницу, кассир сказал:

— Ведь она арестована.

— Да, — подтвердила старушка. Это была квартирантка Ведерниковой Вера Ильинична Георгиева. — Но она передала записку. Вот почитайте.

На клочке бумаги было написано:

«Я заболела, приходить ко мне не надо, заразитесь. Обязательно передайте папе натуральный кофе, он просил. Еленка».

— Как вам удалось взять у Ксении Семеновны эту записку? — пытливо заглянул в лицо старушки Игринев.

— Меня забрали в милицию.

И Георгиева рассказала кассиру о случае в ломбарде.

— Где кофе?

— Вот, — старушка подала Игриневу баул.

Раскрыв его, тот обмер. В нем лежали драгоценности, конфискованные у Ведерниковой.

— Боже мой, откуда это? — воскликнул кассир, торопливо закрывая баул.

— Хранилось в тайнике. Только, пожалуйста, расписочку…

— Хорошо…

В час дня, когда в банке прозвучал сигнал к обеду, у парадного подъезда появился Игринев. В руках он держал баул. Оглянувшись по сторонам, кассир направился к площади. За ним незаметно последовали два сотрудника розыска. Шел Игринев торопливо, как человек, спешащий рационально использовать перерыв в работе. У часовой мастерской он замедлил шаг. Еще раз оглянувшись, кассир вошел в дверь. Пробыл он там минут пять. Вышел Игринев оттуда уже без баула.

Потом кассир направился в столовую. Здесь он задержался на целых полчаса, а затем возвратился в банк.

Ровно в два часа дня часовщик Иван Тимофеевич Гурьев, степенный, уже в годах человек, закрыл мастерскую и с баулом в руках зашагал в сторону скотобойни. Пройдя с полверсты, часовщик свернул в небольшой переулок, остановился у дома с шатровой крышей и постучал в окно. Калитку открыл молодой парень в плисовых штанах и шелковой рубахе, перепоясанной наборным ремнем. Они вошли во двор вместе. Через четверть часа Гурьев снова показался в воротах. Как ни в чем не бывало, он зашагал обратно.

Глава тридцатая

Шатров заглянул в аптеку под вечер. К нему вышел сам Левинсон.

— Что это с вами, Георгий Иванович? — всплеснул он руками, увидев на Шатрове повязку.

— Работа такая, Израиль Георгиевич, — усмехнулся Шатров. — Но я к вам по другому делу.

— Пройдемте, — пригласил Левинсон.

От запаха лекарств у Георгия закружилась голова: сказывалась потеря крови. Превозмогая себя, он пошел следом за аптекарем. В маленькой комнатушке Левинсон подал ему стул.

— Я вас слушаю, Георгий Иванович.

— Скажите, Израиль Георгиевич, к вам приходили сегодня за перевязочным материалом?

— Кажется — да. Рая, кто у нас сегодня брал бинты и йод?

Вошла жена Левинсона.

— Какой-то паренек. Говорил, что отец пилой руку повредил.

— Вы не знаете, Раиса Иосифовна, кто он?

— Нет, не знаю.

— Подожди, Раиса, — остановил ее Левинсон. — Ты же говорила, что это сын обойщика Кириллова?

Жена бросила на мужа сердитый взгляд.

— Вечно ты влазишь в чужие дела.

— Товарищам надо, Раинька. Так это Родька Кириллов был?

— Он, — нехотя подтвердила супруга.

— Спасибо вам, — поблагодарил Шатров.

В милиции его ждал Трегубов.

— Егоров с Беседкиным проследили за кассиром и часовщиком. Гурьев отнес баул в Сапожный переулок, в дом, где живет обойщик Петр Васильевич Кириллов.

— Интересное совпадение, Парфен, — сказал ему Шатров. — Сегодня утром у Левинсона сын обойщика брал перевязочный материал.

— Пошли быстро к Боровкову…


Обстановка обострилась до предела. По распоряжению Боровкова оперативные группы дежурили у всех учреждений, занимающихся денежными операциями. Не снимались засады с «малин». Были взяты под охрану дома граждан, имеющих ценные вещи, перекрыты дороги на выезде из города. Под видом отъезжающих пассажиров на вокзале дежурил специальный оперативный отряд комсомольцев.

Напряжение нарастало, хотя пока в городе было относительно спокойно. Однако Боровков понимал, что это затишье перед бурей. Отказаться от своих планов на длительное время бандиты не могли. Они просто затаились, рассчитывая на внезапность.

— Где еще может быть Луковин? — спрашивал у своих помощников Иван Федорович.

— Дополнительных сведений о его местонахождении у нас нет, — отвечал ему Трегубов. — Будем бить по выявленным целям.

— Да и времени на поиски дополнительных явок Волкодава у нас нет, — вздохнув, согласился Боровков, — Продолжайте наблюдение за домами Кириллова, Гурьева и Игринева. И чтобы мышь незаметной не проскочила…


В одиннадцатом часу вечера к дому Кириллова подъехала пролетка. Соскочив с козел, кучер, негромко постучал в окно.

— Откройте, к вам гости.

Звякнула щеколда, кто-то вышел на улицу. Послышался негромкий говор. Вернувшись к пролетке, кучер что-то сказал седоку. Тот быстро соскочил на землю и пружинистым шагом направился во двор.

Улица не освещалась, и работникам розыска невозможно было разглядеть лица прибывших людей. Через четверть часа к дому крадучись подошли еще трое. Стук в окно — и через минуту они также исчезли в проеме калитки. Еще пятеро вошли в дом, потом еще двое. Больше никто не появлялся. У ворот на лавочке примостилась парочка влюбленных.

Наблюдавший за всей этой картиной Трегубов шепнул Ягудину:

— Пора!

Покачиваясь, тот подошел к лавочке.

— Милые мои, дорогие, — забормотал Ягудин. — Разрешите у вас папиросочку.

— Нету, проваливай! — ответил парень.

— Нету? — удивился подошедший. — Витька, у них нету закурить!

К Ягудину подошел Егоров.

— Кого нету? — спросил он, хватаясь за забор. — Ах, папирос нету. А ты, парень, вынеси нам, вынеси.

— Да отвяжитесь вы…

— Как же можно отвязаться, когда курить хочется.

Споткнувшись, Ягудин будто ненароком схватился за парня, железной рукой сдавил ему горло. Егоров зажал рот пытавшейся закричать девушке. На помощь им подоспели другие сотрудники милиции. Караульщиков оттащили за угол, дом окружили, Трегубов открыл сенцы, долго щупал в темноте, ища скобу двери, ведущей в жилую часть. Рванул ее.

— Ты что это, Родька? — сердито спросил обойщик. Он сидел в кухне за столом. Оглянувшись, заорал: — Милиция! Спасайся!


В доме поднялась суматоха. Раздался звон разбитого стекла. Кто-то сшиб лампу. Завязалась схватка, послышались выстрелы, чей-то стон. Раздались крики во дворе и в палисаднике.

Трегубов включил фонарик. На полу, катался клубок тел. В углу, оскалившись, стоял высокий, атлетически сложенный мужчина и целился в Парфена. Начальник розыска кошкой прыгнул навстречу, схватил мужчину за ноги, дернул на себя. Оба повалились на пол. Однако противник оказался сильнее, и Парфен почувствовал, как сильные руки сжимают ему горло. Он захрипел, стал терять сознание. В это время в комнате вспыхнул огонь. Это кто-то зажег бумагу. Ягудин бросился на помощь своему начальнику, ударил высокого мужчину наганом по голове.

Парфена привели в чувство. С трудом встав на ноги, он прохрипел:

— Стервец, чуть не задушил. Как дела, Ягудин?

— Повязали их. Один все же удрал.

— Луковин?

— Не знаю. Беседкина убили, наповал. Ихнего тоже одного. А Рубахина и Левченко ранили.

Подъехали две машины, связанных бандитов увели. Стали обыскивать чердак, сеновал, заглянули в огород. Там за колодцем, без сознания, лежал человек с забинтованной ногой.

— Клементьев! — воскликнул Парфен. — Бери его, ребята.

В милиции бандитов усадили на скамью. Вызвав Ведерникову, Трегубов сказал ей:

— Ксения Семеновна, загляните в скважину: который из них Луковин?

Женщина боязливо приблизилась к двери.

— Не бойтесь, вы теперь в безопасности.

— Видите того, спортивного вида мужчину, который сидит в середине. У него еще высокий лоб и светлые волосы. И зуб золотой. Это и есть Луковин. А рядом — Гурьев.

— Игринева нет.

— Не вижу.

— Спасибо.

Прибежал запыхавшийся Боровков. Он докладывал о начале операции в уездном комитете партии.

— Ну, как?..

— Все в порядке, товарищ начальник милиции. Задержаны Луковин и Клементьев.

— Молодцы, вот молодцы, — облегченно вздохнул Боровков, обнимая Парфена. — А ты знаешь: Шатрову тоже крупно повезло. Расставлял засады и вспомнил, что Корнеев как-то говорил ему о Фильке Косякове, который якобы родственник Евстигнеевой Лукерье. Тот иногда появлялся в заведении и просил у нее денег. Был когда-то карманным вором, сидел, в тюрьме подхватил туберкулез. После освобождения торговал овощами. Жил с матерью в Заречье в небольшом домике. Евстигней не очень-то уважал его: об этом Георгий Иванович знал и не особенно обращал внимание на Фильку. А тут на всякий случай решил проверить. Все же уголовник, мог же его Луковин подобрать. Приехал к Косякову, а у того в баньке сам Евстигней с Лукерьей. Отсиживаются, значит, до лучших времен. И сундучишко с ними, а там своего и луковинского добра на много тысяч. Взяли Капустина.

— Завершил-таки Шатров савичевское дело.

— Завершил. Идем знакомиться с Иваном Луковиным, — сказал Боровков, открывая дверь камеры, где сидели преступники.


В ту ночь больше не раздалось ни одного выстрела. Лишенные вожаков, бандиты побоялись выступить с «гастролью», как выразился на докладе начальнику губернской милиции Боровков.

Через месяц в уездном городе состоялась выездная сессия губернского суда. Она привлекла внимание множества людей. Еще на допросах бандиты, стараясь спасти свою жизнь, выкладывали все, что знали о подготавливаемом Волкодавом нападении на банк и различные советские учреждения, выдали всех своих сообщников. Благодаря этому удалось задержать почти всех участников банды.

Суд приговорил Луковина, Сопина, Клементьева, Корецкого, Свиридова и Перфильева к высшей мере наказания — расстрелу. Остальных — к различным срокам тюремного заключения. Суд особо подошел к рассмотрению дел о соучастии в преступлениях Ведерниковой и Кузовлевой. Учитывая их чистосердечные показания, он ограничился довольно мягким приговором — к двум годам тюремного заключения.

Отдельно рассматривалось дело Евстигнея и Лукерьи Капустиных, Андрея Дубровина и Екатерины Савичевой. Капустина и Дубровина суд приговорил к высшей мере наказания. Лукерью Капустину и Екатерину Савичеву — к десяти годам тюремного заключения с последующей высылкой в Сибирь.

В городе воцарилось спокойствие.


_______________

Александр ГЕНЕРАЛОВ — офицер Вооруженных Сил СССР. Любовь к Отечеству обрела для него конкретный смысл в честном исполнении воинского долга. Увлеченность литературой вылилась в первое произведение — роман-детектив «Конец Волкодава» (был опубликован в сборнике «Поиск-2»). Писательский дебют состоялся в Южно-Уральском книжном издательстве.

Голосовский Игорь Записки чекиста Братченко



Памяти славного чекиста, героя гражданской войны Федора Михайловича Зявкина посвящает эту повесть автор.

ПРОЛОГ

В палатке, где разместились студенты, приехавшие в алтайский целинный совхоз на уборку урожая, было шумно. Переговариваясь, подшучивая друг над другом, загорелые парни и девушки энергично работали ложками. Ужинавший вместе с ними директор совхоза спросил:

— Хороша лапша?

— А как же! — пошутил кто-то. — Три вещи у нас хороши: река Кокша, суп лапша и директор Рокша!

Раздался дружный хохот.

Перед уходом директор предупредил ребят:

— Завтра вас разбудят часика на два раньше. Так что не мешкайте, ложитесь спать.

Когда все угомонились, третьекурсник Саша Буфеев вдруг воскликнул:

— Ребята! А где же Готовцев? Ведь его и за ужином, кажется, не было!

— И Ремизова нет! — спохватился еще кто-то. — Может, с ними случилось что-нибудь?

Но будущим педагогам Сергею Готовцеву и Ивану Ремизову опасность вовсе не угрожала.

В этот день они работали дальше всех от усадьбы и, возвращаясь домой через лес, случайно набрели на полуразвалившуюся, заросшую травой землянку. Готовцев нажал плечом дверь. Она соскочила с ржавых петель, и студент влетел в землянку. Пол под ним затрещал, и не успел Готовцев опомниться, как очутился в сыром, затхлом подвале.

— Цел? — спросил Ремизов.

— Дай руку, помоги выбраться.

Ремизов зажег карманный фонарик. Подвал был пуст, только на полу валялась заплесневелая кожаная сумка.

— Э, брат, да тут кто-то клад припрятал...

Открыв сумку, Готовцев вытащил толстую пачку пожелтевшей от времени бумаги, перевязанную полусгнившей бечевкой.

— Какая-то рукопись, а ну-ка посвети!

Друзья уселись на пол и начали читать...

1

Известно мне, что настоящие писатели, прежде чем приступить к повествованию, сообщают читателю все сведения о герое: где родился, кто его родители и т. п. Поскольку действующим лицом в настоящих записках являюсь я сам, значит, надо начать с собственной биографии.

Один интеллигент, учитель, сидевший вместе со мной в иркутском централе и читавший кое-какие мои тетради, заметил мне: «Вы, Федор, слишком многословны, рассуждаете много. Пишите так, чтоб словам было тесно, а мыслям просторно!»

Постараюсь следовать умному совету: ничего лишнего.

Родился я в Томске в 1897 году, в семье... Впрочем, какая же это была семья! Отец мой — страшный, с опухшим от водки лицом, кудлатой, спутанной бородой и огромными, как грабли, ручищами — с младенческих лет внушал мне ужас. Завидя его, я бежал прятаться под лестницу. Сидел там, бывало, до поздней ночи, пока из черной дыры подвала, где мы жили, не доносился до меня его могучий и жуткий храп.

Парнишка я был щуплый, с тонкой шеей, хилыми руками, слабым, как у щенка, голосом. Отец меня не баловал. Вряд ли даже помнил о том, что у него есть сын. С утра до ночи он работал — грузил баржи на реке Ушайке, домой возвращался всегда пьяный. Мать я помню смутно. Лежала в постели строгая, плоская, с темным, как у иконы, лицом...

В 1905 году мой отец Гавриил Иванович Братченко ударом кулака убил томского полицмейстера, который явился на пристань усмирять бунтующих босяков. Через неделю отца повесили. Этому я по глупости своей даже обрадовался — так темна и беспросветно убога была моя жизнь.

Впрочем, перемена в моей жизни наступила как будто к лучшему. Взяли меня к себе соседи, тихие, незаметные люди, выучившие меня грамоте, за что я им по сей день благодарен. И муж и жена были очень богомольны и заставляли меня часами простаивать в церкви, что рано пробудило во мне ненависть к религии. Пятнадцати лет от роду, разозлившись на приемную мать, заставлявшую меня перед сном молиться, я заявил, что бога нет, а иконы — просто разрисованные доски. Произнеся это, я замер и стал ждать удара молнии, которая превратит меня в пепел. Но ничего не произошло, если не считать того, что через час я очутился на улице с котомкой за плечами.

Мне удалось устроиться учеником столяра на карандашную фабрику. Жил на чердаке, обедать приходилось не каждый день, платье носил с чужого плеча. Но энергия во мне била ключом, я мечтал о переделке ненавистного мне мира. На фабрике работало много ссыльных революционеров. Семнадцати лет я уже был связан с подпольщиками, а в восемнадцать впервые арестован «за участие в бунте».

Тюрьма была для меня революционным университетом. Старшие товарищи познакомили меня с марксистской литературой. Я разобрался в обстановке и твердо решил, что путь мой не с меньшевиками, не с анархистами, а с большевиками, с Лениным.

В тюрьме я и писать начал. Пробовал складывать стихи. Писал о «доле тяжелой и мрачной», о хозяине, который «пьет кровь у покорных и нищих». Писал и о природе и «о нежных чувствах», о которых, кстати сказать, знал пока лишь понаслышке. Соседи по камере расхвалили. Учитель же посоветовал описать собственную жизнь. «В ней много поучительного, — убеждал он. — Полезнее, во всяком случае, чем виршами увлекаться!» Никто не мог предположить, что вирши эти помогут мне убежать из тюрьмы.

За перестукивание с соседями перевели меня в одиночку. Камера помещалась в круглой башне. Узкие бойницы-окна совсем не пропускали света. Я сочинял стихи и от скуки пересказывал их надзирателю, флегматичному и добродушному старику, который в награду за пищу духовную изредка совал мне махорки на закрутку. Этот же надзиратель во время обхода шепнул начальнику тюрьмы о моих талантах.

Начальник иркутского централа, старый, выживший из ума полковник с багровым, отвислым носом и склеротическими жилками на щеках, славился своей сентиментальностью. Он готов был прослезиться при виде молящегося арестанта. Проникновенно толковал о боге и о любви к ближнему, что не мешало ему применять телесные наказания и сажать людей в карцер.

Полковник, моргая припухшими красными веками, попросил меня прочесть что-нибудь. Я прочел.

— Молодец! — одобрил он, пожевав губами. — Совершенствуй себя и впредь, ибо прежде, чем думать о переделке мира, нужно достичь гармонии в собственной душе.

— Осмелюсь обратиться, господин полковник! — сказал я, решив воспользоваться удобным случаем. — Тесно тут очень, а на прогулку выводят редко. Дозвольте для поправки здоровья на работу ходить!

Обычно на работу водили арестантов, осужденных на маленькие сроки. Водили под конвоем группами по пятьдесят-семьдесят человек на строительство тюремной бани, на очистку пустыря.

«Политические» и подследственные были лишены возможности подышать свежим воздухом. Мне хотелось выйти за мрачные стены тюрьмы, размяться. Кроме того, я таил надежду установить связь с «волей».

— На работу? — прищурился полковник, ощупывая меня цепкими глазками. — Ну что ж, дабы показать, что покорность — лучшее средство для достижения цели, изволь! — И приказал надзирателю: — Завтрашний день сведи его к уголовникам.

Мерзко было слушать рассуждения выжившего из ума царского сатрапа. «Покорность!.. Обожди, дай вырваться отсюда, покажу тебе, какой я покорный!» — думалось мне.

Я стал ходить на работу. Нас собирали на первом этаже тюрьмы в просторной с высоким потолком комнате. Начальник конвоя — тощий, унылый прапорщик — гнусавым голосом приказывал:

— По пятеркам становись! Первая пятерка, три шага вперед! Вторая, третья...

Пересчитав нас, солдаты брали ружья на изготовку и выводили группу на мощенную булыжником городскую площадь. Арестанты, одетые в одинаковые серые бушлаты и плоские шапочки, брели, пряча покрасневшие руки в рукава. Сердобольные мещанки, причмокивая и бормоча: «Помолись за меня, грешницу, безвинный страдалец!» — совали в протянутые руки калачи и крутые яйца. «Безвинные страдальцы» — уголовники, среди которых были конокрады, воры и убийцы, — кланяясь, выхватывали милостыню и шипели:

— Не калач, а камень! У, жадина!

Нас приводили к бане. Это было приземистое строение без крыши. Кривые стены возводились уже года два. Арестанты не спешили, а подгонять их было бессмысленно. Солдаты-конвоиры оцепляли баню и устраивали перекур. А мы принимались за работу.

Не могу вспомнить без улыбки об этой «работе». Каждый занимался своим делом. Один продавал подошедшему горожанину арестантскую одежонку, другие резались с карты или пили водку, появлявшуюся неведомо откуда, точно по волшебству. Замерзнув, с дикими криками хватались за мастерки и лихорадочно возводили один-два ряда кирпичей. Потом снова отдыхали.

Я работал рядом с рослым, статным и красивым парнем одетым в унтер-офицерскую гимнастерку и шаровары. Его звали Егор Малинин. Он рассказал мне, что служил денщиком у какого-то штабс-капитана, начисто обворовал своего хозяина и за это «тянет срок» три года. Я ни у кого не видел таких равнодушных, жестоких и сонных глаз. Малинин мне однажды и предложил:

— Давай убежим, парень!

Он объяснил мне, с какой целью затеял это рискованное дело:

— Разыщу своего штабса, пристукну, сыму с него кольцо сапфировое, наследственное, продам, а деньги пропью в одну ночку с цыганами!

Мы разработали остроумный план побега и однажды осуществили его. Посвятив в наш замысел еще одного арестанта, мы разобрали в бане часть стены, затем наш помощник «замуровал» в нее меня и Малинина. Нам ничего не стоило разрушить изнутри стену толщиной в один кирпич и выйти из заточения.

Мы стояли в кромешной темноте, тесно прижавшись друг к другу. Наше тяжелое дыхание смешивалось. Затекли руки и ноги, но приходилось терпеть. Шевелиться было нельзя: не позволяли размеры клетки. Сквозь стену мы слышали, как начальник конвоя скомандовал:

— Стройся по пятеркам! Первая пятерка, проходи... вторая!..

Потом началась суматоха. Забегали конвойные, обшаривая баню, тревожно забил медный колокол. Прошло несколько часов, все стихло. По нашим расчетам, давно наступила ночь. Мы дружно уперлись руками, кирпичи рассыпались.

С минуту мы стояли, жадно вдыхая свежий воздух. Над головами было черное небо, усыпанное необыкновенно яркими звездами. Темнели стены бани. Вдруг раздался тонкий голос:

— Подымай руки, не то стрелять буду!

Перед нами вырос солдат с винтовкой. Глаза у него были испуганные, голос дрожал. Его оставили на всякий случай сторожить баню. Малинин, приглядевшись, зашептал:

— Солдат, али ты меня не узнаешь? Помнишь, водочкой тебя угощал? Что тебе корысти в нас? Отпусти, спаси души человеческие! Вот этот парень за правду стоит, за нее и терпит! Неужто ты нам врагом будешь?

— За прокламации, что ли? — быстро спросил меня солдат.

Я молча кивнул.

Солдат заколебался, потом махнул рукой:

— Бегите, ребята! Я ничего не видел, ничего не слышал!

Егор шагнул вперед и вдруг сильным движением вырвал у солдата винтовку и, размахнувшись, сделал выпад штыком. Послышался сдавленный стон:

— Братец, за что? О-ох! — Часовой упал.

— Что делаешь? — бросился я к Малинину. — Он же отпустил нас! Но Егор, презрительно покосившись на меня, подошел к упавшему и хладнокровно воткнул штык ему в грудь. Мне пришла в голову страшная мысль: он так же спокойно может убить и меня! Я бросился за угол и побежал через пустырь.

— Стой! — услышал я голос Малинина. — Куда ты?

Но я не остановился. Перемахнул через какой-то забор, пробежал проходным двором, долго сидел, тяжело дыша, на чьем-то крыльце. Наконец пришел в себя. Впервые до меня дошло, что я свободен. Свободен! Я с жалостью вспоминал несчастного солдата и давал себе клятву, что никогда в жизни не свяжусь с людьми, подобными Егору Малинину. Тогда я не знал, что не пройдет и трех лет, как мы встретимся.

О дальнейшей своей жизни расскажу в двух словах и перейду к главному, ради чего начал эти записки.

Революцию я встретил в Крайске на Алтае. Этот город в восемнадцатом и девятнадцатом годах несколько раз переходил из рук в руки. В здании бывшего купеческого собрания заседали то эсеры, то офицеры белогвардейских штабов, то рабочие и крестьянские депутаты. Город кишмя кишел спекулянтами, скупщиками- краденого, анархистами и просто бандитами. Коренное население жило в страхе, терроризированное бесконечными сменами власти, облавами и бандитскими налетами.

После одной такой смены власти, когда город захватили белоказаки генерал-лейтенанта Соболевского, я по заданию партизанского штаба остался в Крайске, чтобы проводить агитационную работу среди солдат белогвардейских частей. Не буду распространяться о том, как я это делал, скажу только, что в один далеко не прекрасный день меня схватили в казарме, когда я читал листовку, судили военно-полевым судом и приговорили к смертной казни через повешение. Казнь должна была состояться утром. На ночь меня посадили в подвал купеческого собрания.

Первые полчаса после того, как меня, избитого и раздетого, в одном белье, бросили в подвал, я припоминал сытые физиономии членов полевого суда, монотонный голос председателя, тощего есаула с казачьими лампасами, и белые, заваленные первым снегом улицы Крайска, по которым меня вели. А через час я так продрог, что даже мысли о предстоящей казни вылетели у меня из головы. Похожий на привидение, в одном белье, босиком я бегал по просторному подвалу. Цементные стены и пол были покрыты мохнатым инеем. Изо рта у меня валил пар. Пятки жгло, словно раскаленным железом. Я готов был свалиться и тогда, конечно, замерз бы, не дождавшись утра. И в этот момент... Прежде я думал, что такие вещи случаются только в романах. От стены вдруг отделилась человеческая фигура. Передо мной вырос паренек лет шестнадцати в черной гимназической шинели. У него было пухлое румяное лицо. Мальчишка стряхнул варежкой пыль с шинели и как-то обыденно, словно мы находились в гостиной, спросил:

— Вы, очевидно, большевик? Будем знакомы. Меня зовут Лешка Кольцов. А проник я в это помещение через трубы.

— Какие трубы?

— В этом особняке хотели сделать канализацию, — спокойно объяснил Лешка. — Трубы проложили, но началась революция, и господа дворяне остались без теплой уборной... Хотите, я спасу вам жизнь? — понизил голос Лешка, и его озорные глаза заблестели. — Я проведу вас по трубам к центру города. Там мы вылезем из люка. Ваше счастье, что здесь у меня находится склад продуктов и что я сегодня сюда заглянул!

— Какой склад? Зачем? — Я ничего не понимал.

— Не знаю, что побуждает меня к откровенности, — задумчиво проговорил Лешка. — Дело в том, что я решил эмигрировать в Америку через Китай. Свободный, культурный мужчина не может жить в этой одичавшей стране! — Последнюю фразу он явно у кого-то слышал.

— Ладно! — ответил я. — О России и об Америке мы еще поговорим, а теперь спасай. Это будет очень кстати, ибо только что меня приговорили к смертной казни.

— К смертной казни! — воскликнул Лешка. — Вы не врете?

По его глазам я понял, что мои акция сильно повысились

— Тогда идемте быстрее! Здорово же мы их оставим в дураках! Терпеть не могу казаков!

Лешка подал мне свою шинель и шерстяные варежки, которые я натянул на голые опухшие ноги.

Пригнувшись, мы бежали по трубам. У мальчишки был фонарик, который он зажигал время от времени.

Мы выбрались из люка на Сенатской площади напротив полицейского участка, перелезли через несколько заборов и вошли в маленький домик на окраине. Нас встретил пожилой мужчина в пенсне. Он был одет в форменный сюртук преподавателя гимназии. В жарко натопленной комнате на стенах висели географические карты и портреты Чехова и Максима Горького. Увидев эти портреты, я почему-то сразу успокоился и, взглянув в глаза учителю, твердо сказал:

— Я большевик. Меня приговорили к смертной казни. Ваш сын помог мне бежать. Если меня найдут у вас в доме, по всей вероятности, будем расстреляны все трое.

— Оченьхорошо! — ответил учитель. — Леша, принеси господину большевику старые валенки и поставь на плиту чайник.

Так познакомился я со своим будущим помощником Лешкой Кольцовым и его отцом.

Через полтора месяца Красная Армия выбила казаков из Крайска. В городе была восстановлена Советская власть. Я работал в ревкоме, был уполномоченным по продовольствию, затем командовал частью особого назначения. Обстановка в городе продолжала оставаться тревожной. Контрреволюционные элементы поднимали голову. Каждую ночь на улицах находили убитых из-за угла красноармейцев и советских работников. Ревком назначил меня председателем местного отделения Чрезвычайной комиссии. В мое распоряжение передали особняк купеческого собрания, тот самый, из подвала которого меня вывел Лешка.

Расположившись в нетопленом пустом доме с колоннами и амурами, нарисованными на потолке, я стал думать, с чего же мне начинать. Очевидно, с подбора кадров. Вдруг дверь особняка распахнулась. На пороге стоял Лешка Кольцов. На ногах у него были грубые кирзовые сапоги. Он похудел и возмужал. Глаза смотрели строго и требовательно.

— Я к вам! — сказал он ломающимся басом. — Вы не смотрите, что я молод!

— Во-первых, здравствуй! — ответил я. — А во-вторых, садись и рассказывай, что тебя привело сюда.

— Я узнал, что вы назначены председателем этой самой... как ее... комиссии. Я тоже хочу бороться с контрреволюцией. Жребий брошен! — заявил он патетически. — Теперь я с вами до гробовой доски!

— А сколько тебе все-таки лет?

— Скоро девятнадцать! — не моргнув, соврал Лешка.

Что ж, в конце концов кто-то должен был позаботиться о судьбе этого немножко смешного, доброго и честного паренька. Нельзя было допустить, чтобы он сбился с пути. «Возьму его! — решил я. — Пускай возле меня крутится. Там видно будет!» К тому же мне самому недавно исполнилось двадцать два года, и я очень хорошо понимал Лешку.

— Но не воображай, что работа в Чека — это сплошная романтика! — сказал я как можно строже. — Не боишься на руках мозоли натереть?

Его засиявшие глаза ответили: «Нет, не боюсь!»

— Для начала ступай растопи печи на втором этаже. Я напишу бумажку, достань и привези уголь. Пол подмети, расставь в комнатах мебель. Словом, назначаю тебя завхозом. Понял?

— Понял!

А к вечеру явился и официальный мой помощник, назначенный ревкомом по рекомендации штаба красноармейского полка, расквартированного в Крайске. Он вручил мне пакет. Вскрыв плотный конверт из синей оберточной бумаги, я поднял глаза на его предъявителя и остолбенел.

Передо мной стоял Егор Малинин.

2

После разговора с начальником штаба полка я возвращался в свой особняк. Во мне бродили противоречивые мысли. Сухопарый, с длинными ногами начальник штаба, бывший поручик Красильников сказал, пожимая острыми плечами:

— Ну и что же? Допустим, что в шестнадцатом году Егор Малинин совершил уголовный проступок. Но если мы разберемся в психологии этого крестьянского парня, то увидим, что в нем искали и не находили выхода буйные силы молодости. В его душе назрел протест против палочного режима. Но он не знал, как бороться за справедливость. Озлобление толкнуло его на воровство Нет, мы не имеем морального права сегодня вспоминать об этом и не доверять Малинину. С тех пор он прошел большой путь, воевал в Красной гвардии. Он беспощаден к врагам революции, поэтому мы рекомендовали его для работы в Чека. Не беспокойтесь, товарищ Братченко. Мы послали вам хорошего помощника

Комиссар полка, седой, строгий мужчина, старый подпольщик, которого я знал еще по Томску, на мой осторожный вопрос о Красильникове ответил с улыбкой:

— Никак мы не избавимся от недоверия к бывшим офицерам, так называемым «военспецам». Забываем, что многие выходцы из дворян искренне преданы революции.

И я сдался. «В конце концов, черт его знает, этого Малинина! — думал я, шагая по скользкой, обледеневшей мостовой. — Может быть, и правда в нем зрел какой-нибудь протест?» И все же я никак не мог избавиться от невольного чувства брезгливости, вспоминая несчастного солдата-часового

Морозный воздух и умиротворенная тишина, разлитая на пустынных улицах, успокоили меня. «Будем работать! — решил я. — А там дело покажет».

Я уже приближался к особняку, как вдруг мое внимание привлек бегущий по улице человек. Что-то паническое было в его облике: в обнаженной голове, на которой волосы смерзлись и побелели, в развевающихся полах старенького пальто, в дико вытаращенных глазах. Он, как смерч, промчался мимо меня. Я отступил и, оказалось, вовремя, ибо в этот момент сзади послышался топот и грянул выстрел. Бежавший споткнулся и медленно сел на снег.

Двое мужчин в длинных офицерских шинелях без погон, в одинаковых барашковых шапках подбежали к упавшему. Я вы тащил наган.

— Руки вверх!

Мужчины бросились бежать. Я выстрелил, но не попал и решил преследовать убийц. Бежал за ними, пока не потерял их из виду. Тогда остановился. На снегу под ногами что-то блеснуло. Нагнувшись, я увидел ключ от дверного замка. Он был длинный, со сложной зубчатой «бородкой». Ключ мог выронить кто-нибудь из бежавших. Я поднял его и поспешил к раненому. Приподняв его тяжелую голову, заглянул в лицо. Это был пожилой мужчина с редкими усиками и горбатым носом. На тонких губах пузырилась кровь. Одет он был в форму чиновника финансового ведомства: в салатного цвета шинель и светлые узкие брючки с желтым кантом.

— Пусть... ревком примет меры, — прохрипел раненый. — Двадцать шестого декабря... Они хотят... — Голос его становился слабее. В последний раз он пошевелил губами и умолк.

Положив убитого на снег, я поспешил в Чека. Поднимаясь по лестнице, я услышал из-за притворенной двери громкие голоса и узнал задорный дискант Лешки и ленивый тенорок Малинина.

— Вашего брата антиллигента вешать надо! — спокойно говорил Малинин. — Все вы предатели сопливые, контрики и спекулянты! Кто тебя, гимназера, белую кость, в Чеку допустил?

— Дурак! — напряженным голосом, в котором звенели слезы, закричал Лешка. — А Ленин, по твоему мнению, кто? Не интеллигент, скажешь?

— Дал бы я тебе мнение! — презрительно ответил Малинин.

Я распахнул дверь. Кольцов стоял у окна с багровым от обиды лицом и дрожащими губами. Егор сидел за письменным столом, заложив ногу на ногу. В камине жарко пылали дрова. Багровые отблески играли на щегольских лаковых сапогах Малинина. Увидев меня, он вскочил, а Лешка постарался придать лицу суровое выражение.

— На улице человека убили, — сказал я. — Надо подобрать и тщательно осмотреть.

Когда убитого втащили в вестибюль, я послал Лешку за доктором и коротко рассказал Малинину о том, что произошло.

Егор наклонился над телом:

— Надобно спервоначалу дознаться, кто он такой.

Явился доктор, румяный толстяк в енотовой шубе. Поднятый прямо с постели, он был очень испуган. Взглянув на убитого, доктор с ужасом проговорил:

— Это Новиков, старший кассир из банка. Он на нашей улице жил.

Осмотрев рану, доктор с профессиональным хладнокровием прибавил:

— Пуля прошла навылет через правое легкое и сердечную сумку. Летальный исход был неизбежен.

— Отвезите тело в морг! — приказал я.

Поднявшись наверх, мы заперлись в кабинете и стали совещаться.

— Прежде всего, товарищи, — начал я, когда Малинин и Кольцов сели на диван и закурили, — необходимо все соблюдать в строжайшей тайне.

— Я, честное слово, буду нем как рыба! — горячо произнес Лешка.

Малинин пренебрежительно покосился на него и сказал:

— А что, ежели просто хотели ограбить кассира? Тогда незачем и головы ломать. Разве их отыщешь сейчас, этих жуликов?

— Это совершенно исключено! — быстро перебил Лешка. — У него с собой не было ни копейки!

— Мало ли что! А они думали, что было. Много ты понимаешь!

— Нет, товарищи, какое уж ограбление, — вздохнул я. — Ясно, что убили, желая заткнуть рот. На двадцать шестое декабря что-то готовится. Сегодня двадцатое. Если за шесть дней ничего не узнаем, можем очутиться в неприятном положении.

— Надо выяснить, кто стрелял, — сказал Лешка.

— Ищи ветра в поле! — фыркнул Егор. — Нет, тогда уж в банк лучше пойти. Там хоть расскажут, с кем Новиков компанию водил.

«Он прав!» — подумал я и обратился к Кольцову:

— А ты как считаешь?

Мне хотелось подбодрить парня, а то от пренебрежительной усмешки Малинина он совсем увял.

— Никак я не считаю, — отвернулся Лешка. — Что прикажете, то и буду делать!

— Хорошо, — встал я. — На этом совещание объявляю закрытым.

Кольцов и Малинин ушли. Я выключил настольную лампу и запер дверь.

Егор жил на квартире у какой-то вдовы, которая торговала пирожками. Кольцов бегал ночевать к отцу. Я спал тут же, в кабинете. Вытащив из ящика стола простыни, я постелил на диване и лег. За окном, в луче уличного фонаря, суетились мохнатые снежинки. На паркете блестели лунные квадраты. Я закрыл глаза, но уснуть не мог. В голову лезла всякая чепуха. Представилось, будто комната, где я лежу, — тюремная камера, за дверью расхаживает надзиратель, а у постели стоит начальник тюрьмы и, шевеля бескровными губами, шепчет: «Самоусовершенствование и покорность помогут тебе достичь желаемого!»

Фу, черт! Я открыл глаза. За дверью явственно слышался шорох. Нащупав под подушкой наган, я негромко спросил:

— Кто там?

— Я, Федор Гаврилович! — узнал я робкий голос Кольцова.

Часы показывали без четверти пять. Недоумевая, я сунул босые ноги в сапоги. Через минуту продрогший, с синими руками, Лешка сидел у меня в ногах и говорил:

— Я, Федор Гаврилович, нарочно домой не пошел. На улице ждал. У меня есть идея, но в присутствии Малинина я не хотел ее высказывать!

— Обожди! — перебил я. — Это что еще за фокусы? Малинин — мой помощник и должен быть в курсе.

— Он меня презирает! — быстро ответил Лешка. — Он хочет, чтобы я ушел, а я назло останусь.

— Ну, ну! — строго сказал я. — Отставить личные счеты! Помни, ты пришел в Чека, чтобы служить революции. Остальное выкинь из головы!

— Ладно, постараюсь. — Лешка поджал губы. — Федор Гаврилович, покажите мне ключ, который уронил стрелявший.

— Возьми на столе.

— Так и есть! — воскликнул Лешка через минуту. — На кольце две буквы выбиты — «А» и «Ж». Марка слесаря! У нас в городе только один мастер: Антонин Жилинский, ссыльный поляк. Помните вывеску на центральной улице: «Ремонт замков, изготовление ключей, а также прочие слесарные работы»? Надо сходить к нему. Жилинский должен вспомнить, кто ему этот ключ заказывал.

— Хорошо придумал! — похвалил я. — Завтра пошлю Малинина.

— Федор Гаврилович! — взмолился Лешка. — Я вас очень прошу, разрешите мне! Я все сделаю как надо!

Как было поступить? Поручить такое важное дело семнадцатилетнему пареньку, недавнему гимназисту, я не мог. Но обижать Лешку мне не хотелось.

— Ладно. Пойдем вместе. А Малинина в банк пошлем. Такой вариант тебя устраивает?

Лешка вскочил, тиская шапку. Но я велел ему раздеться и лечь на диван. Довольный, си стащил старенькую шинель. Но уснуть в эту ночь нам так и не удалось...

3

Едва я начал дремать, как в дверь постучали. Кольцов вскочил, щуря сонные глаза. В коридоре ждал красноармеец с пакетом. Я прочел:

«Только что в банке похищено двадцать три килограмма золота. Жду вас. Малинин».

Отпустив солдата, я стал наматывать портянки.

— Что случилось? — спросил Кольцов.

— Наш план отменяется, — ответил я. — Поиски убийцы придется отложить. Из банка взято золото. Взято, конечно, не ворами, а тайными врагами Советской власти. — Я не столько объяснял Лешке, сколько рассуждал вслух.

— А как же слесарь, Федор Гаврилович? — спросил Кольцов, когда мы вышли на улицу. — Ведь его упускать нельзя.

— Что ж, придется тебе одному выяснять, кому принадлежит ключ.

— Есть! — браво ответил Лешка и, боясь, что я передумаю, поспешно шмыгнул в переулок.

Возле банка собрался народ. Среди толпы высилась могучая фигура Малинина.

На каменных плитах лежал окровавленный красноармеец-часовой. Правой рукой он продолжал сжимать ложе винтовки. Молодое удивленное лицо было повернуто к небу. Я наклонился к часовому. Он был еще жив.

— Врача! — крикнул я. — Внести в дом!

Малинин бросился помогать, бормоча:

— Оказывается, не помер, смотри ты!..

Красноармейца положили на стол в одной из комнат.

Вокруг столпились бледные чиновники. Один из них, в круглых роговых очках, с достоинством представился:

— Начальник отделения, коллежский советник Спицын. Готов по мере сил содействовать обнаружению злодея, покусившегося на государственное достояние.

Я почти не слушал советника. Все мое внимание привлекал красноармеец. Он стонал, широко открыв светлые, полные слез глаза, и пытался что-то сказать. Расстегнув гимнастерку, я увидел на груди широкую ножевую рану.

— Товарищ, кто тебя? — спросил я.

— Двое... — прошептал красноармеец. — Одного я знаю... Он...

— Говорите!

Но часовой обессиленно откинул голову. Глаза его закрылись.

— Федор Гаврилович, надо в подвал сходить, где золото хранилось, — напомнил Малинин. — Можно?

Я кивнул. Он удалился.

— Вызовите по телефону доктора! — приказал я Спицыну.

— Слушаюсь! — наклонил он хохолок.

Вслед за Спицыным вышли остальные служащие. Я остался в комнате один.

— Пи-ить! — попросил раненый и застонал.

— Потерпите, товарищ! — ответил я, выбегая в зал. Вокруг никого не оказалось. Пришлось самому отыскивать графин. Когда я вернулся с водой, красноармеец не шевелился. На его груди зияла вторая, свежая рана. Он был убит какие-нибудь три-четыре минуты тому назад. Подоспей раньше, я мог бы встретиться с убийцей! Я бросился к открытому окну. Площадь была пуста. Распахнув дверь, я увидел Спицына. Он привел врача.

— Вы опоздали, — сказал я и попросил бывшего коллежского советника проводить меня в подвал. Голова моя пылала. «Значит, враг находится где-то здесь, в здании!» — думал я, всматриваясь в лица банковских служащих.

— Кто же этот гад? — с гневом произнес Малинин, когда я рассказал ему о случившемся. Он стоял у входа в подвал, рассматривая исковерканный замок. — Жив не буду, а выведу их к стенке!

— В старое время ни один преступник не имел физической возможности проникнуть в хранилище банка, — строго заявил Спицын.

— Что же, теперь преступники стали умнее? — с досадой спросил я.

— Преступники во все времена одинаковые! — ответил Спицын. — Дело, изволите видеть, не в них! Дверь, ведущая на первый этаж, была электрическим звонком соединена с двумя сторожевыми постами. Но даже если бы в силу каких-либо причин сторожа оказались бездейственными, то и тогда злодею не удалось бы войти в само хранилище. Вот эта железная дверь имела особенно сложное устройство. Стоило вору сломать замок или хотя бы даже открыть его подобранным ключом без знания тайного шифра, как автоматически заклинивалась первая дверь на этаже, и, таким образом, преступник оказывался как бы замурованным в подвале!

— Почему же сейчас не помогли ваши хитрые устройства?

— По ночам электростанция выключает свет! — ответил бывший коллежский советник. — А без электрической энергии, изволите знать, все устройства и механизмы бездействуют! Любой может войти и орудовать в пустом и плохо охраняемом здании.

— Ты, божий старичок, по-другому у меня заговоришь! — перебил его Малинин. — Охрана плохая? Не пройдет твой номер! Потрудитесь на замочек взглянуть, Федор Гаврилович. Что сделали, гады! Открыли настоящим ключом, а после, чтоб, значит, тень навести, давай колотить чем попало. Искорежили сверху и думали на воров свалить. Не вышло. Ихний человек золото унес... который в банке работает!

Осмотрев замок, я не мог не согласиться с Егором. Действительно, механизм был сплющен несколькими ударами по уже открытой двери. Такие повреждения не могли быть нанесены снаружи через скважину. При всем своем настороженном отношении к Малинину я не мог не отдать дань его сообразительности.

— Как же, господин коллежский советник? — спросил я Спицына. — Согласны вы с нашим выводом?

Лицо Спицына стало испуганным и жалким.

— Ключа от хранилища у меня нет и не было! К денежному фонду я не имею никакого отношения.

— У кого же ключ?

— В старое время...

— К черту старое время! — рявкнул Малинин.

— Раньше... дверь можно было открыть только тремя ключами. Один хранился у старшего кассира, другой у оператора, третий у управляющего банком. Они вместе и входили в подвал. А теперь...

— Что замолчал? Или помочь? — сжал кулаки Малинин.

— Ныне все три ключа у господина управляющего.

— Это у барона Лессинга, что ли? — Малинин сплюнул. — Я так и знал, что без старой лисы не обойдется!

— Когда является на работу Лессинг? — сдержанно спросил я.

— Он болен. Лежит в постели с приступом грудной жабы.

— Мы его вылечим, сучьего сына! — выругался Егор.

О Лессинге мне приходилось слышать. Это был один из интеллигентов, добровольно согласившихся сотрудничать с большевиками. Правда, объяснял он это своеобразно.

— Банк стоит и должен стоять выше политики! — заявил он председателю ревкома, старому политкаторжанину Волошину. — Если банк, эта основа цивилизации, рухнет под ударами социальных бурь, в стране настанет первобытный хаос. Перестанет существовать Россия! Я русский, милостивый государь! Во имя отечества я остаюсь на своем посту.

Так или иначе, Лессинг работал добросовестно. Нужные нам финансовые мероприятия банк производил без задержек. Но целиком доверять бывшему барону я, разумеется, не имел оснований. «Может быть, он остался для того, чтобы вернее навредить!» — подумал я и приказал Малинину немедленно арестовать Лессинга, а сам отправился к Петру Андреевичу Волошину.

В ревкоме, как всегда, толпился народ. В воздухе плавал махорочный дым. Увидев меня, Волошин встал из-за стола. Это был коренастый, еще крепкий мужчина лет пятидесяти. Его маленькие живые глазки рассматривали меня приветливо и пытливо. Он был одет в кожаную куртку и галифе. На поясе болталась деревянная кобура маузера.

— Садись, Федя! — пригласил Петр Андреевич. — Что новенького?

Я рассказал об убийстве, о краже золота, поделился подозрениями относительно Лессинга. Когда я кончил, Волошин поднял глаза:

— Хорошо, Федя, что зашел. Есть важные новости. Но прежде один вопрос. Кажется, у тебя работают какие-то гимназисты, несовершеннолетние? Стоит ли им доверять?

— Во-первых, причем тут множественное число? Речь идет об одном бывшем гимназисте, — ответил я, закипая. — Во-вторых, у меня есть основания доверять ему не меньше, чем Малинину, которого прислали вы, а в-третьих вы сами должны знать, что с кадрами у меня плохо. Вы обещали направить в Чека коммунистов, рабочих. Где они?

— Людей мы пришлем, — ответил Волошин. — Не горячись, Федя. Если ты стоишь горой за своего гимназиста значит, он достоин того... Теперь о другом. Должен поставить тебя в известность, что обстановка усложняется. В окрестностях Крайска появились банды Степняка. Он объявил себя «защитником» алтайского народа. Опирается на некоторых местных князьков-зайсанов, которые помогли ему составить полк из темных, обманутых демагогической пропагандой кочевников-ойротов. Кроме них, в эту банду влились остатки разбитых полков генерала Соболевского, а также всякий сброд — дезертиры, анархисты и прочие. Пока Степняк боится вступать в открытые столкновения с регулярными частями Красной Армии, ограничивается нападениями на обозы. Но силы его растут. А главное, — продолжал Волошин, — и это уже непосредственно касается тебя, у Степняка в самом Крайске есть союзники, они поддерживают с ним связь. За последнее время участились нападения на советских работников. Ясно, что действует организованная шайка. Твоя задача выследить и уничтожить ее. По первому требованию в твое распоряжение будут направлены воинские части. Происшествие в банке, разумеется, очень неприятно, но хочу тебя предупредить, Федя, не увлекайся поисками золота. Это может отвлечь тебя от основной задачи.

— Не одних ли рук это дело?

— Смотри, тебе виднее.

4

Не зажигая света, я метался по кабинету. Уже ночь наступила, а помощники мои словно сквозь землю провалились. Несколько раз я порывался бежать к Лессингу, но говорил себе, что Малинин может появиться с минуты на минуту. Наконец, когда я уже и ждать перестал, он вошел.

— Привел? — бросился я к нему.

— А как же! Пришлось повозиться. Не хотел ключи отдавать. Я всю квартиру перевернул, не нашел. Самого барона пощупал немножко, однако молчит. Может, у тебя заговорит?

— То есть как это «пощупал»? — спросил я. — Разве тебе неизвестно, как нужно обращаться с арестованными?

Малинин закусил губу:

— Я человек неграмотный, если ошибся, на будущее учту. Привести его сюда, что ли?

В кабинет вошел Лессинг. Я с удивлением смотрел на него. Мне приходилось прежде видеть управляющего банком: это был сухопарый человек с узким лицом и холодными водянистыми глазами; в нем чувствовалась военная выправка, говорил он резко, отрывисто. А сейчас передо мной стоял сгорбленный, жалкий старик со слезящимися глазами. Щегольской форменный сюртук висел на нем, как на вешалке. Под глазом темнел кровоподтек.

— Садитесь! — сказал я.

Он сел и уронил седую голову.

— Ночью неизвестный злоумышленник проник в хранилище банка и похитил золото. Исследование показало, что железная дверь была открыта при помощи ключей, я уже затем смята ударами тяжелого предмета, чтобы навести нас на ложный след. Подобрать или изготовить другие такие же ключи невозможно, они слишком сложны. Остается сделать вывод, что вы являетесь участником, если не инициатором преступления.

Лессинг поднял голову:

— Я две недели не встаю с кровати. Ключи от сейфов лежали в письменном столе. Воспользоваться ими никто не мог. Ваш работник, делавший обыск, утверждает, что не нашел ключей. Не могу понять, куда они могли деться. Еще вчера я проверял — были на месте. Вообще же, позвольте заметить, милостивый государь! — Он повысил голос. — Уважающее себя правительство не допустит, чтобы кто-то терроризировал его подданных, мирных граждан. Я прямо заявляю вам, что считаю сейчас своей роковой ошибкой согласие сотрудничать с большевиками. Я старик, мне все равно и...

Он сел и полузакрыл глаза.

— Вот гнида! — с ненавистью сказал Егор. — Кожу с тебя содрать с живого, тогда по-другому бы запел!

— Товарищ Малинин! — сердито перебил я. — Отведите арестованного в подвал. Только не забудьте забить досками отверстия канализационных труб. Выдайте тулуп, валенки и накормите. А вы, господин Лессинг, подумайте над тем, что вас ожидает. Преступник мог воспользоваться лишь вашими ключами.

Оставшись один, я задумался. Какое-то неясное чувство подсказывало мне, что с Лессингом мы зашли в тупик. Он, пожалуй, сказал все. А следствие не сдвинулось с мертвой точки. Беспокоило меня это странное исчезновение ключей

За дверью послышался шум. Раздался злой крик Егора:

— Куда ты прешься? К нему нельзя!

— Нет, пропустите! Слышите? Я требую! — зазвенел женский голос.

Распахнув дверь, я увидел тоненькую девушку в коричневом гимназическом платье. Белый шерстяной платок сбился. Круглое детское лицо окружали светлые растрепавшиеся волосы. Серые глаза были полны решимости.

— Входите! — сказал я.

Девушка шагнула в кабинет.

— Кто вы такая?

— Я дочь несчастного больного старика, над которым вы издеваетесь! — смело ответила она.

— Как вас зовут?

— Софья!

— Присядьте и спокойно объясните, что вы хотите. Что же касается вашего отца, то над ним никто не издевается.

— Как? — вспыхнула девушка. — Значит то, что отца избили, — это не издевательство? То, что у нас побили посуду и поломали мебель, — это не должно вызывать негодования? И, наконец, в чем провинился отец?

— Вот с этого надо было начинать! Вы очень молоды, но, надеюсь, понимаете, что, когда идет борьба не на жизнь, а на смерть, с врагами не церемонятся.

— Вот это правильно! — подал голос Малинин.

Софья опустилась на стул и сказала:

— Какой же он враг? Он совсем больной. Вы, кажется, искали какие-то ключи? Я принесла их. Теперь вы должны отпустить папу. — Она протянула маленькую, изящную коробочку.

Я открыл крышку. На сафьяновой подушечке лежали три плоских ключа. Один был длинный и тонкий, как шило, два других походили на перевернутые буквы «Т».

— Почему же их не обнаружили при обыске?

— Они... — замялась девушка. — Понимаете... коробочка завалилась под стол и попала в щель между полом и карнизом... Подметала и нашла...

Я почувствовал, что она недоговаривает. Нужно было бы допросить ее построже, но по угрюмому лицу девушки я видел, что сейчас это бесполезно. Решив вызвать ее еще раз, я сказал:

— К сожалению, отца вашего освободить пока не могу. Если он не виновен, вы скоро его увидите.

— Хорошо! — вскочила Соня, порывисто заматывая платок вокруг головы. — Я думала, что вы... а вы!.. Вы не вняли мольбам дочери, тогда, может быть, до вашего слуха дойдет другой голос!

Она выбежала. Мне вдруг стало жаль девушку. Ее словам я не придал особого значения

— Ну и штучка! — покачал головой Малинин.

— Каждая дочь любит своего отца.

— Да я не о том! — усмехнулся Егор. — Ведь ее все офицерье в городе знало! Она с виду только скромница, а на самом деле такая... — Малинин грубо выругался.

— Да нет, ты что-то путаешь... — ошеломленно сказал я, вспоминая милое, застенчивое лицо Сони. — Не может быть!

— Фу ты, он еще не верит! — обиделся Егор. — Да я сам видел, как она на тройке с офицерами раскатывала! — Артистка... Такой овечкой прикинется, сроду не узнаешь!

Какие у меня были основания сомневаться в правдивости слов Егора? Стало обидно и больно, словно украли у меня что-то заветное... «Завтра вызову ее. Спрошу, что она имела в виду под «другим» голосом», — решил я.

В дверь осторожно постучали. Егор выглянул. Это был часовой.

— Там, товарищ Братченко, вас женщина спрашивает. Впустить?

— Какая еще женщина? — буркнул я и сбежал по лестнице.

На крыльце виднелась фигура, облепленная снегом, такая же неподвижная, как каменные львы, лежавшие по бокам лестницы.

Женщина пошевелилась, с пальто посыпался снег.

— Я вдова Новикова, тело мужнино хочу похоронить по-христиански. Напишите бумажку, чтобы из морга его взять разрешили.

— Вот разрешение! — Я набросал ей несколько слов на листке. — Но вы должны нам помочь. Расскажите, с кем встречался ваш муж в последнее время?

— Покойник, царство ему небесное, таился от меня! — горько ответила она. — Только и знаю, что за день перед тем, как убили его, пришел к нам один... — Она умолкла.

— Кто? — быстро спросил я. — Вы его запомнили?

— Да как сказать... — начала Новикова и вдруг замолчала. Глаза ее смотрели мимо меня. Я обернулся. В дверях, расставив ноги, стоял Малинин. В ответ на мой вопросительный взгляд он пожал плечами.

— Продолжайте! — сказал я вдове. — Что же вы замолчали?

— Да нет, мне пора! — заторопилась женщина.

— Но вы хотели рассказать...

— Не запомнила я ничего, не взыщите. — Новикова явно тяготилась разговором.

Поняв, что от нее больше ничего не добьешься, я вернулся в кабинет. Егор последовал за мной.

5

Ночь прошла тревожно. Я не сомкнул глаз. Что с Лешкой? Я не мог заподозрить его в легкомыслии или недобросовестности. Значит, с ним что-то случилось! С трудом дождавшись рассвета, я оделся и вышел, решив направиться к старому учителю географии. Но, пройдя по улице несколько шагов, остановился, удивленный необычной картиной.

Посреди улицы горел костер. Возле костра на снегу сидел, скрестив ноги, маленький человек в островерхой шапке и старом тулупе. У него было скуластое, словно вырезанное из темного дерева, неподвижное лицо, редкие черные усы. Покачиваясь, человек клевал носом, и казалось, что он вот-вот свалится в огонь. Увидев меня, он суетливо подбежал, начал кланяться и что-то бормотать.

— Что тебе надо? — удивленно спросил я.

— Мне надо большой начальник! — заговорил он на ломаном языке. — Самый большой начальник Чека!

— Ну, я начальник.

— Ты большевик Федя? — недоверчиво покачал головой ойрот. — Зачем так говоришь? Федя сильный, как дуб. Умный, как шаман. Весь свет кругом прошел, вот он какой! Ты в сыновья ему годишься!

Я не удержался от улыбки:

— Я этот самый Федя к есть!

Кочевник взглянул на красноармейца. Тот, засмеявшись, кивнул и сказал:

— С вечера загорает, товарищ начальник!

— Ну, пойдем греться, пойдем в дом! — позвал я гостя.

В кабинете ойрот стащил шапку и сел, скрестив ноги, прямо на пол.

— Начальник, я беду к тебе принес! — заговорил он горячо. — Большевик бедный человек понимает. Ты большой председатель, можешь помочь пастуху Темиру!

— В чем?

— Сколько звезд на небе, столько оленей у зайсана Алпамысова! — затараторил кочевник. — Десять зим бесплатно я ходил за стадами зайсана, снегом укрывался, небо было мне юртой. Обещал Алпамысов дать Темиру девушку Ширин, прекрасную, как луна, дочь свою от одной из двадцати жен. Десять зим прошло и еще одна зима настала. Пришел я к зайсану, но не захотел меня видеть Алпамысов. «Ступай прочь, пастух!» — сказал мне. Позвал я Ширин, но не было ее в юрте. А когда пошел я, шатаясь от тоски, в горы, догнали меня братья-пастухи. «Плачь, Темир, — сказали они. — Крепко плачь! Не видать тебе больше Ширин! Вторую ночь разделяет она ложе с безбородым урусом. Приехал урус на черном коне, и конь припадал на передние ноги от тяжелой поклажи. Привез урус в подарок зайсану мешок с желтым камнем, что зовется золотом, и как только поднимется третья луна, откочует Алпамысов вместе со своими стадами за горы, где живут люди чужого племени». Я заплакал, как ребенок. И я заседлал коня и поскакал в большое стойбище, где юрты не рядом стоят, а одна на другой! Большевик Федя, зайсан Алпамысов злой человек! Он прячет в горах под камнями много длинных ружей. Он украл у меня девушку. Я проведу тебя такими тропами, где горный барс ходит. Догони зайсана, верни мне Ширин. А себе, однако, можешь ружья взять! — добавил он, тревожно и хитро глядя на меня.

Стараясь быть спокойным, я ответил:

— Хорошо, Темир. Ступай вниз, там есть горячая печка. Сиди, грейся, жди меня. Как солнце взойдет, поедем за твоим Алпамысовым.

Сняв трубку, я вызвал начальника штаба Красильникова и попросил срочно прислать взвод красноармейцев.

Было восемь утра, а Малинин не являлся. Ругая его на чем свет стоит, я побежал за ним на квартиру. Мне открыла хозяйка, пронырливая баба с лисьими глазками.

— Спят! — шепотом сказала она и пошла вперед на цыпочках.

В маленькой комнате с желтыми обоями было жарко. Малинин, сбросив одеяло, раскинулся на толстой перина. Сквозь вырез рубашки виднелась его широкая волосатая грудь. На столе возле кровати лежала стопка книг.

«Карл Маркс — Капитал», — прочел я на обложке одной из них. «Егор Малинин и Карл Маркс! — подумал я. — Не ожидал!» Впрочем, я тотчас же устыдился своих мыслей. «Чего я хочу от человека? — спросил я себя. — Простой крестьянский парень. Имеет свои недостатки, как все люди».

Услышав мой голос, Егор открыл глаза и сел на кровати, царапая ногтями свою могучую грудь.

Я рассказал о кочевнике.

— Помог нам ойрот! — хрипло сказал он. — Не упустить бы... В Китай могут увезти золотишко-то...

— Ждать мне тебя не с руки! — бросил я. — Чтобы через полчаса был на месте!

Вернувшись, я стал готовиться в дорогу. Положил в задний карман галифе еще один наган, взял несколько обойм с патронами. Подумав, завернул в газету суточный паек хлеба. Выходя на крыльцо, вспомнил про Лессинга. «Что с ним делать? Больной, сидит в холодном подвале. Допросить я его не успею. Посажу старика под домашний арест, — решил я. — Никуда он не денется. Поставлю у дома часового, и все». Откровенно говоря, мне было приятно принимать это решение. Приятно, может быть, потому, что представилось сияющее личико Сони и ликующий возглас: «Братченко тебя отпустил!» Она припишет это своему визиту... Что ж, я ничего не имел против... Какое-то странное возбуждение охватывало меня, когда я думал об этой девушке.

Я открыл толстую дубовую дверь подвала. Вниз вели обледеневшие каменные ступени. В лицо пахнуло холодом. Вспомнив, как в прошлом году я бегал тут в одном белье, босой, я поежился. В подвале царил кромешный мрак. Осторожно, боясь поскользнуться, я спускался по лестнице. Вдруг до меня донеслись голоса:

— Папочка, умоляю, пойдем! Тут недалеко! Мы вылезем прямо напротив дома, а потом я попрошу Костю, и он...

— Уйди, Соня! — ответил Лессинг. — Напрасно ты рискуешь! Я остаюсь.

— Но почему, папочка, милый? — чуть не плакала Соня.

— Ты слышала, в чем обвинили твоего отца? В том, что я украл золото! Если скроюсь, вина моя будет доказана. Нет, лучше умереть здесь.

— Папочка, ты не должен, — закричала девушка, обнимая отца. — Не теряй времени, пойдем, они убьют тебя!

Отец с дочерью так увлеклись, что не слышали моих шагов.

Я сказал:

— Лессинг, можете идти домой. А вы, девушка, останьтесь.

Старик медленно поднялся.

— Я свободен? — спросил он недоверчиво. — Значит, преступник найден? Все разъяснилось?

— Мы поговорим позже, — мягко ответил я.

— По вы не причините вреда этому ребенку?

Я взглянул на Соню. Она независимо покусывала губки.

— Не беспокойтесь.

— Вы хотели меня о чем-то спросить? — подняла брови Сопя, когда отел вышел.

— Откуда вы узнали про эти трубы?

— Про них все гимназисты знают, — помолчав, ответила она, ожидая, по-видимому, совсем другого вопроса. — Мы когда-то играли здесь в войну.

Соня усмехнулась.

— Теперь я могу уйти?

— Еще один вопрос. Мне кажется, вы не все рассказали о ключах. Ведь вы что-то знаете, верно?

Она покраснела, потом побледнела.

— Нет. Вы ошибаетесь.

— Я так и знал!

— Что... так и знали? — голос ее звучал тревожно.

— То, что вы не захотите отвечать. Ну, дело ваше. С огнем играете, Соня! Боюсь, опалите крылышки. Прощайте!

Я вошел в дом.

В кабинете меня ждали Малинин и незнакомый мужчина с подстриженными «ежиком» седеющими волосами и резкими чертами лица.

— Вы товарищ Братченко? — спросил мужчина. Получив утвердительный ответ, он протянул конверт. Пробежав глазами строчки, я пожал ему руку.

— Наконец-то! Познакомься, Малинин. с товарищем Николаевым, токарем механического завода. Его прислал ревком. Товарищ будет моим заместителем.

Егор выдавил улыбку:

— Очень рад. Мы с ног сбились, вдвоем и вдвоем. А где же гимназер? — спросил он. — Что-то не видать его.

— Вы кстати прибыли, останетесь вместо меня! — обратился я к Николаеву. — Мы с товарищем Малининым уезжаем из Крайска. Сейчас посвящу вас в наши дела.

— Я вполне в курсе. Меня товарищ Волошин информировал.

— И прекрасно! — кивнул я. — Вам нужно срочно связаться с Кольцовым и во что бы то ни стало раскрыть соучастников преступления

* * *
...Ойрот Темир по-прежнему сидел возле костра и курил трубку. Спешившиеся красноармейцы окружили его. Мы познакомились с командиром, молодым парнем в длинной английской шинели.

— Черныш, — назвал он себя.

Я не особенно хорошо сидел в седле и, стесняясь при красноармейцах показывать свое неумение, все внимание устремил на то, чтобы держаться прямо. Кажется, это удавалось. Рядом на рослом в яблоках жеребце важно покачивался Малинин, выглядевший весьма эффектно в гусарской куртке со споротыми галунами, которую надел специально для этого случая. Впереди отряда на низкорослой выносливой кобыле трусил Темир. Его высокая шапка издали бросалась в глаза.

Несколько минут мы ехали по улицам города мимо невзрачных, ободранных домов, со сползшими набок крышами, с покосившимися заборами. Прохожие попадались редко. Завидев вооруженных людей, они поспешно сворачивали в переулки. Из труб в небо отвесно поднимались дымки. Они висели неподвижно, как нарисованные. Это предвещало мороз.

Но вот город остался позади. Открылась ровная, как стол, степь. Вдали белели горы. Ветер швырял в лицо колючую снежную пыль. Всадники двигались гуськом. Темнело. Малинин сосредоточенно курил цигарку за цигаркой, ловко сворачивая их на морозе одной рукой. Вскоре к нам присоединился Черныш. Он оказался разговорчивым, и через полчаса я уже знал всю его биографию: родился в семье рабочего, на заводе участвовал в стачке, записался в Красную гвардию, дослужился до взводного...

— Что, Темир, долго ехать? — спросил я, пробравшись в голову отряда.

— Нет, какой долго, не успеет лошадь вспотеть, будем в стойбище Алпамысова. Вон сопка, за ней юрты увидим, — улыбнувшись, ответил он.

Красноармейцы подтянулись, стали поправлять винтовки. Когда до сопки оставалось метров триста, Черныш дал команду пустить коней в галоп. Вихрем вылетел взвод на заснеженное плато, но... красноармейцам пришлась осадить разгоряченных лошадей. На грязном снегу виднелись лишь следы оленьих копыт, конский помет и черные пятна давно погасших костров. Предгорье было безлюдно, дико. Ветер катал по обледеневшему пасту холодные головешки

Темир припал к шее жеребца, завизжал, начал рвать на себе волосы и бить кулаками по лицу.

— А-а, старая лиса учуяла, что крупный зверь к берлоге подходит, откочевала на перевал! Много спал Темир, долго ехал, плохой Темир! — кричал он, не утирая крупных слез, катившихся по грязным щекам.

— Куда откочевал-то, говоришь? — деловито спросил Малинин.

— За Белую гору! — ответил ойрот, указывая на горизонт. Там расплывалась в сумерках круглая вершина.

— Сколько верст?

Темир смотрел на него тупо, не понимая.

— Ну, к утру приедем?

— Да, да! — испуганно закивал пастух. — Раньше, чем звезды зажгутся, увидим мы его юрту!

Совещались недолго. Малинин настаивал на том, чтобы продолжать преследование. Командир взвода поддержал его. Мне тоже не хотелось возвращаться в Крайск, несолоно хлебавши. «Там Николаев! — подумал я. — В случае чего, не хуже меня распорядится».

И мы снова двинулись вперед.

Рассвет встретили высоко в горах. Усталые лошади медленно шли по узкой тропинке, вырубленной в почти отвесной скале. В пропасти клубился белый туман. Шерсть животных, тулупы бойцов, штыки — все покрылось мохнатой изморозью. У многих побелели носы, щеки. Черныш то и дело покрикивал:

— Лицо обморозил! Смотри, лицо обморозил!

И красноармеец, спешившись, набирал в горсть сухой, колючий снег.

— Ну, скоро? — уже не в первый раз спрашивал я у проводника. Тот немилосердно дергал повод, успокаивающе бормотал:

— Совсем близко, начальник!

Мы долго спускались гуськом по крутой тропе, каждую минуту рискуя сорваться в ущелье. Солнце стояло высоко, когда мы очутились на плоскогорье. Оглянувшись, Черныш с отчаянием воскликнул:

— А, черт его дери!

Перед нами было брошенное кочевье. Та же картина, которую мы видели вчера: истоптанный снег, потухшие костры. Только тут головешки еще дымились. Малинин подъехал к Темиру и уставился на него, поигрывая плеткой:

— Ты что, шутки шутить вздумал?

— Оставь его! — вмешался я. — При чем тут он?

Опустив голову, Темир молчал.

— Что будем делать? Возвращаться? — спросил я Черныша.

— Зайсан ушел вперед один переход! — азартно закричал пастух, брызгая слюной. — Эта дорога совсем легкий, но длинный. След в след идти будем, догонять не будем! Прикажи, начальник, охотничьей тропкой поведу, узкая тропа, но шибко короткая, не успеет Алпамысов костры разжечь, мы ему в глаза смотреть будем!

— Веди! — закричал Малинин, заламывая папаху. — Веди, язви его в душу! — Он взлетел в седло, тронул поводья, но тут Черныш вежливо и решительно сказал:

— Люди обогреться, отдохнуть должны, товарищ Егор.

— А вот мы их самих спросим, — подмигнул Малинин и обратился к красноармейцам: — Товарищи! Как — догоним буржуя или животы будем у костра греть?

— Едем дальше! Чего там! Быстрей догоним, быстрей домой вернемся! — смеясь, отвечали бойцы.

И снова потянулись горы, ущелья. Мы на ходу жевали мерзлый хлеб и твердую, как камень, тарань. Еле заметная тропка змеилась по самому краю обрыва. Лошади не могли идти, копыта скользили. Пришлось спешиться и вести их на поводу. Багровый шар солнца уже коснулся гребня горы. По ущелью протянулись длинные фиолетовые тени, когда впереди показался узкий деревянный мостик, переброшенный через глубокую расщелину. На той стороне к самому мосту подступал густой кустарник, укрытый снегом.

— Шибко медленно шагай надо! — озабоченно предупредил Темир и ступил на мостик. Вслед за ним потянулись красноармейцы. Малинин, отстав, присел на снег и стал перематывать портянку.

Мы с Чернышом были уже на мосту, когда вдруг что-то гулко бухнуло и рассыпалось, словно горох по железному листу. Я не сразу сообразил, в чем дело. А когда понял — было уже поздно. Устроив в кустах засаду, бандиты поливали мост пулеметным и ружейным огнем.

Конь подо мной захрапел и стал валиться набок. Я успел заметить залитое кровью лицо Черныша, нашего проводника, выглядывающего из-за кустов, вставшую на дыбы лошадь Малинина и его самого, быстро ползущего на животе прочь от моста.

Я успел ухватиться за край и повис над пропастью. Настил был сделан из досок, положенных на два дерева, ветки которых переплелись так, что за них можно было ухватиться и продержаться некоторое время. С трудом подтянув ноги, я спрятался под мостом. Над головой слышались топот, крики. Я раскачивался, вцепившись и пружинившие ветки. Они все больше сгибались под моей тяжестью. Вниз я не смотрел. В голове не было ни одной мысли...

Постепенно шум стал стихать. Еще несколько минут слышались стоны, но выстрелы оборвали их. Подбежав к мосту, бандиты прикладами сталкивали мертвых и раненых красноармейцев в ущелье.

— Царствие небесное господам большевичкам! — услышал я сочный бас.

Кто-то весело ответил:

— То ли еще будет, господин Степняк, в светлое христово воскресенье!

«Воскресенье? — мелькнуло у меня. — Это же и есть двадцать шестое декабря!»

Руки моипосинели и потеряли чувствительность Я смотрел на свои пальцы, как на чужие, и думал: «Вот сейчас они разожмутся!» Между тем наверху седлали коней. Послышался топот, бряцание стремян. Звуки постепенно отдалялись.

Подождав еще немного, я выбрался на мост. Вокруг все было пустынно, безжизненно. Чернели скалы. В ущелье клубился туман. Спускались сумерки. Только ржавые пятна на снегу напоминали о происшедшей трагедии... Как тоскливо и жутко стало мне! Нет ничего страшнее, чем видеть гибель товарищей и остаться в живых!

«Все кончено!» — подумал я и побрел назад по той дороге, которая привела отряд к этому страшному мосту. Наступила ночь. Вырыв яму в снегу, я лег. Когда рассвело, пошел снова. К вечеру выбрался на равнину. Горы остались позади. Здесь было теплее, но ноги стали проваливаться в мокрый снег. Уже сутки во рту не было ни крошки. Подступала слабость. Мною владело глубокое безразличие к своей судьбе. Только себя винил я в том, что случилось. Как можно было поверить на слово неизвестному человеку и пуститься в легкомысленную авантюру! Я виноват в смерти преданных, честных людей!..

Когда стемнело, я увидел на горизонте огни и, не скрываясь, пошел прямо на них. Но не дошел. Упал в каких-нибудь ста метрах от костра, возле которого темнела палатка. Вокруг огня сидели люди с винтовками. Уже лежа на снегу, я понял, что это белые. Может быть, даже тот самый отряд Степняка, который устроил нам засаду.

Снег подо мной оседал. За воротник полезли ледяные комья. Но я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. «Вот теперь действительно все!» — обреченно подумал я и в этот момент увидел отделившуюся от костра фигурку. Раздался испуганный голос:

— Кто это?

Я привстал. Женщина!

Она наклонилась.

— Соня! — пробормотал я. — Соня Лессинг!

6

Да, это была она! Одетая в полушубок, мужскую шапку и большие не по размеру валенки, она была похожа на подростка. Как она очутилась здесь, в степи? Куда я попал?

— Это вы? — изумленно прошептала Соня и испуганно оглянулась. — Зачем вы пришли? Вас увидят и убьют. Бегите!

— Тут белые?

— Здесь русские, которые борются за свободу России! — сердито и взволнованно бросила она.

— И вы, стало быть, боретесь?

— Да!

— Тогда поспешите! — сказал я и снова лег. — Кликните ваших друзей. Они будут рады расстрелять большевика.

Соня несколько секунд раздумывала:

— Вставайте!

— Не могу.

— Обопритесь на меня!

Она опустилась на колени и подсунула руку мне под голову. Опершись о ее плечо, я поднялся. Мы медленно зашагали куда-то в черную степь. Я ни о чем не спрашивал. На меня нашло какое-то отупение. Впереди показалась неясная тень. Рядом с нею на снегу багровели полупотухшие угли. Это была маленькая палатка. Соня, пригнувшись, пролезла в квадратное отверстие и за руку потянула меня.

— Ложитесь! — шепнула она, бросив на расстеленную шкуру ватное одеяло. — Сейчас разожгу костер, и вы согреетесь.

Она выбралась наружу. Затрещали сухие ветки. Через несколько минут красные отблески заиграли на стенах палатки. В двери показалось розовое лицо Сони. Оно было суровым.

— Что вам нужно для того, чтобы вы могли уйти?

— Шапка, валенки и немножко пищи.

— Вы голодны? — испуганно, совсем по-детски спросила она. — Как же я не догадалась! Сейчас...

Присев рядом на шкуру, она достала из мешка буханку хлеба, ломоть сала и протянула мне.

— Ешьте!.. А шапку и валенки возьмете мои. Я скажу, что потеряла, мне дадут еще.

В палатку заползало тепло от костра. Притихнув, Соня сидела в углу, подтянув колени к подбородку и обняв их руками. Освещенные костром, волосы ее казались огненными. Милое, задумчивое лицо было тревожно. Горячая волна подступила к моему сердцу. Соня в этот момент показалась родной и близкой.

— Что вы здесь делаете? — спросил я.

— Не скажу! Не расспрашивайте! — отрезала она. — Отдыхайте, грейтесь и уходите!

— Вы спасаете мне жизнь. Зачем? Ведь мы, кажется, враги?

— Вам не понять! — с вызовом сказала Соня. — Впрочем... Я отвечаю услугой за услугу. Вы отпустили моего отца.

— Он оказался невиновным.

— И вы не виноваты! — горячо произнесла Соня и придвинулась ко мне. Глаза ее блестели. — Вы хороший человек, я думаю... Но вы обмануты лживой пропагандой немецких шпионов, приехавших в запломбированном вагоне. Вы замахнулись на Россию. Вы... — Почему вы смеетесь?

— Я не смеюсь, — ответил я грустно. — Как жаль, что вы не с нами, Соня!

За стенкой послышались шаги. Девушка высунулась наружу.

— Вы здесь, мадемуазель? — послышался мужской голос.

— Да, прапорщик!

— Как только рассветет, отправляйтесь обратно. Передайте глубокую благодарность тому, кто вас послал, за ценное сообщение!

— Хорошо.

— Не забудьте, уговор остается в силе. Двадцать шестого декабря!

— Ладно, прощайте! — беспокойно ответила девушка. Я понял, что она боится, как бы прапорщик не наговорил лишнего.

— Вы гоните меня, Соня? — вкрадчиво сказал он. — Как это жестоко!

Соня совсем вышла наружу и стояла, загораживая спиной вход.

— Сонечка! — умоляюще заговорил прапорщик. — Вы же знаете, что я люблю вас! Еще когда приезжал в отпуск...

— Вечер воспоминаний. Костя, устроим как-нибудь в другой раз.

— Но, Соня, вы же обещали выйти за меня, почему вдруг такая перемена?

— Не надо сейчас об этом, — с досадой сказала девушка. — Дайте мне отдохнуть перед дорогой!

— Отдыхайте! — резко бросил мужчина. Заскрипел снег.

Соня долго стояла у входа. Я надел шапку, стащил мокрые сапоги, обернул ноги, вместо портянок, порванной наволочкой. Войдя в палатку, Соня сняла валенки и переобулась в старенькие башмачки.

— Возьмите! — она не глядела на меня.

Я с трудом всунул в валенки опухшие ноги. Костер догорел. Мы почти не видели друг друга.

— Значит, в войну играете? — зло спросил я. — На посылках служите у негодяев, которые хотят удушить революцию, народ потопить в крови?

— Как вы смеете! — прошептала ошеломленная Соня.

— Смею! Ишь, романтику в чем нашла! А двадцать шестого декабря, значит, радоваться будете, когда заговорщики в Крайске рабочих на фонарях вешать начнут?

— Не рабочих, а бунтовщиков, понятно? — звенящим голосом ответила она. — И не вешать. Вешаете и расстреливаете вы! Судить будем правым и справедливым судом.

Откинув голову с тяжелым узлом волос, Соня подошла ко мне, положила на мои плечи тонкие руки и тревожно зашептала:

— Надеюсь, что у вас хватит благородства не воспользоваться сведениями, которые стали известны вам совершенно случайно и только благодаря мне. Вы должны дать слово, что забудете о том, что слышали. Иначе я не пущу вас! Я позову солдат!

— Такого слова я вам дать не могу.

— Зачем вы так говорите? — со слезами произнесла она. — Я же с вами по-честному, а вы...

— Или зовите ваших солдат, или я пойду, — сухо перебил я.

— Ступайте! И бог вам судья... А я... я не могу!

Она мягко вытолкнула меня из палатки. С минуту я стоял, потрясенный, прислушиваясь к прерывистым всхлипываниям за брезентовой стеной, потом зашагал в темноту.

Боясь напороться на часовых, я далеко обошел палатки и костры. По пути считал их и пытался представить, сколько тут людей. Мрак скрывал меня, но он же мешал разведать силы врага. Где-то храпели привязанные кони, раздавались аккорды гитары. Лагерь широко раскинулся по степи. До самого горизонта блестели точки костров.

Небо начало светлеть. Я шел по обледеневшей дороге. Местность была уже мне знакома. Неподалеку блестела круглая вершина Белой горы. До Крайска оставалось не больше двух десятков километров. Я думал то о Соне, то о погибшем отряде, то о приближающемся воскресенье. В сущности, я не узнал ничего нового. О том, что двадцать шестого что-то готовится, мне было известно в прежде. Каковы силы заговорщиков, где они выступят — вот что мне хотелось выяснить! Ведь в Крайске был всего один красноармейский полк!.. При согласованном выступлении заговорщиков и банд Степняка соотношение сил может оказаться невыгодным для нас. Мы должны разбить их поодиночке.

Замерзший и усталый, я поднялся на крыльцо особняка. Часовые, не узнав меня, загородили дверь. Вглядевшись, один удивленно протянул:

— Никак сам товарищ Братченко! А тут вас похоронили!

«О гибели взвода уже известно! — подумал я. — Кто же мог сообщить?» Я взбежал на второй этаж. Через приоткрытую дверь доносились приглушенные голоса.

В кресле развалился Егор Малинин. Лицо у него было красное, глаза припухли На диване, расстроенный и сердитый, сидел Николаев. А у окна, чуть не плача, стоял Лешка.

— Я среди камней спрятался, все видел! — услышал я последнюю фразу Малинина. — И как красноармейцев в пропасть сталкивали, и как коней наших уводили. Но Братченко среди убитых не было. Думаю, успел он на другую сторону перебраться...

— Что ж он им живой дался? — спросил Николаев.

— То-то и оно... — начал было Егор, но, увидев меня, вскочил, опрокинул кресло и кинулся ко мне с криком:

— Федя! Друг! Жив!

С сияющими глазами подбежал Лешка.

Николаев встал, расправляя желтые усы.

— Выбрался-таки! — шумно радовался Малинин. — Как же ты?

— Да вот так, — нехотя ответил я, с трудом расстегивая полушубок.

— Человек еле стоит! — укоризненно сказал Лешка. — Давайте помогу, Федор Гаврилович.

— Ничего... Ты лучше доложи, где пропадал. Что с ключом?

По напряженному лицу Малинина я понял, что он еще ничего не знает ни о ключе, ни о похождениях Лешки.

— Так вот, Федор Гаврилович, — начал Кольцов. — Они выступят не в воскресенье, а в пятницу двадцать четвертого, в четыре часа утра.

7

Мне вспоминается то, что рассказывал о Лешке его отец, учитель географии.

Детство у паренька было довольно бурным. Начитавшись приключенческой литературы, Лешка решил, что его жизнь будет такой же романтической, богатой событиями, как у капитана Немо или Жака Паганеля. Готовя себя к будущим испытаниям, Лешка принялся вырабатывать твердый характер. Он взял за правило говорить всем только правду, и чем неприятнее она была, тем большее удовлетворение получал Лешка. В четвертом классе он заявил законоучителю:

— Вы меня, батюшка, не вызывайте больше. Я вашего предмета учить не стану.

— Почему? — изумился отец Николай.

— Потому что бога все равно нет, я в этом убедился!

— Интересно, как же ты убедился, дерзкий мальчишка? — закипая, спросил священник.

— А я во двор вышел и сказал: «Бог, если ты есть, разрази меня громом, я в тебя не верю!» И ничего не случилось, — хладнокровно ответил Лешка.

Много неприятностей доставила отцу эта выходка. Пришлось к самому протоиерею ходить, просить за сына. А в восьмом классе, уже юношей, прочитав листовку, которую ему дал ссыльный матрос, Лешка заявил инспектору:

— Как вам не совестно штабных генералов спасителями отечества называть? Солдаты в окопах мокнут, а генералы гнилым обмундированием спекулируют!

Кольцова в тот же день исключили из гимназии, но он не горевал. В жизни назревали большие перемены. Романтик и фантазер, Лешка чувствовал себя в этой обстановке, как рыба в воде.

В Чека Лешка пришел на рубеже между детством и юностью. Здесь его смутная тяга к подвигу наконец нашла выход. Бывший гимназист возмужал и повзрослел, но не утратил некоторой наивности, свойственной его возрасту. Научившись рисковать жизнью, он по-прежнему воспринимал опасность как увлекательную игру. Интересной игрой для него был и визит к слесарю.

...«Антонин Жилинский», — прочел Лешка на вывеске и, поправив перед стеклянной дверью фуражку, вошел. Мастерская была тесная, со спертым воздухом. Кольцов с любопытством рассматривал прилавок, заваленный блестящими инструментами, стол с пожелтевшими газетами, продавленные стулья и самого хозяина, старого поляка с обвислыми, как у моржа, усами, который сидел, зажав между ногами ржавый чайник.

— Здравствуйте! — сказал Лешка. — Вы можете уделить мне пару минут?

Жилинский молча покосился на него.

— Я хочу к вам обратиться, потому что в городе, кроме вас, никто не сделает хороший ключ.

Слесарь отставил чайник и благожелательно посмотрел на гостя.

— Я случайно нашел на улице ключ. Надо отнести хозяину! — продолжал Лешка. — Взгляните, может быть, вы вспомните, кто вам его заказывал?

Жилинский долго рассматривал ключ.

— В прошлом году я поставил новый английский замок пану Лозинскому, столоначальнику городской управы. Ключ от этого замка! — сказал он и отвернулся. На его недовольном лице было написано: «Ходите, только время отнимаете!»

Забыв поблагодарить, Лешка выскочил на улицу. Лозинский? Не отец ли он Лели Лозинской, миловидной, но глупенькой девушки, с которой Лешка года три тому назад танцевал на гимназическом балу? Кольцов припомнил дом Лозинских, стоявший в стороне от других, напротив Соборного сада, двухэтажный, с множеством голубей на карнизах.

Прохаживаясь по Соборному саду, Лешка размышлял, под каким предлогом проникнуть в дом. Ничего не придумав, он твердым шагом пересек улицу Решил действовать, сообразуясь с обстоятельствами. Парадная дверь так плотно прилегала к косяку, что казалась приколоченной. Лешка вставил ключ в скважину и очутился в жарко натопленной прихожей.

Лешка подошел к зеркалу, пригладил взмокшие от волнения волосы и разделся. «Скажу, что дверь была открыта», — мелькнуло у него.

Наверх вела лестница, устланная дорожкой. Поднявшись на второй этаж, Лешка вошел в квадратную, со вкусом обставленную комнату. Блестела мебель в белых накрахмаленных чехлах, на круглом столе валялись журналы и альбомы. «Гостиная», — догадался Лешка.

Не успел он осмотреться, как из другой двери, спрятанной за бархатной портьерой, вышла пухленькая девица с густо напудренным лицом и скучающими голубыми глазами. Она прошлась по комнате, рукой взбила кудрявые, как у пуделя, волосы и стала меланхолично водить указательным пальцем по стеклу окна. Лешка хотел незаметно ретироваться, но девушка обернулась. На ее круглом, кукольном личике быстро сменились страх, любопытство, оживление.

— Боже мой, неужели это вы, Алексис? — воскликнула она. — Какими судьбами? Вы, вероятно, к Сержу?

— Да! — не потерял самообладания Лешка. — Отчасти я к Сержу, но не только к нему. Я и к вам, мадемуазель Леля. Вы стали настоящей красавицей! У вас, наверно, масса поклонников, и вы никогда не вспоминаете неуклюжего гимназиста, пригласившего вас на вальс...

— Вы, наверно, ужасный донжуан? — кокетливо погрозила пальчиком Леля. — Но сядем! — Она опустилась на софу, оправив вздувшееся колоколом платье. — Давайте немного поболтаем. Серж сию минуту придет. Я вас раньше никогда не видела у него. Впрочем, вы, мужчины, любите окружать свои дела таинственностью. Когда у Сержа собирается общество, он запирает дверь и не велит мне подходить. Но, вы знаете, женщины ужасно любопытны! Я однажды подслушала. Ничего интересного. Перебивают друг друга, кричат, и все об одном: «Ах, Россия, ох, Россия!» Подумаешь, вершители судеб! Но я так бестактна! Не сердитесь, Алексис, женщины ничего не смыслят в политике.

— Я вовсе не сержусь, мадемуазель Леля! — заверил Лешка. — Действительно, эта тема очень скучна. Но я не верю, что вы подслушивали. Просто придумали, чтобы меня поддразнить. Впрочем, можно легко проверить. Назовете всех, кто в тот вечер был у Сержа.

— Пожалуйста, — засмеялась Леля. — Вы воображаете, что застали меня врасплох? Во-первых, Костя Полещук, во-вторых...

На лестнице послышался сердитый мужской голос:

— Хотел бы я знать, какой болван оставил дверь открытой?

— «Болван» это я! — вскочил Лешка. — Сейчас мне попадет. Давайте, Леля, спрячемся в вашей комнате. Поговорим. Вы такая интересная собеседница!

— Ах, право не знаю. У меня, кажется, не убрано, — нерешительно ответила Леля. — Но, конечно, если вы просите...

— Я умоляю! — патетически шепнул Лешка и тоскливо подумал: «Да быстрее же!»

Они вышли из гостиной в тот момент, когда кто-то уже открывал дверь.

— Ах, Леля, если бы вы знали, как часто я вспоминал тот вечер и наш вальс. Сколько раз я собирался прийти к вам!

— Почему же не пришли? — простодушно удивилась она, открывая дверь в свою комнату. — Я ведь, кажется, не на Северном полюсе живу?

— Почему? — немного замялся, Лешка. — Да потому, что я недавно вернулся в Крайск. Я побывал в этом... В общем, очень далеко!..

Они стояли в маленькой светелке со сводчатым потолком. Комната была отделана в русском стиле. Блестели позолотой резные карнизы, в окнах желтело цветное стекло. Одна стена скрывалась под огромным, красивым ковром.

— Сейчас я вам кое-что покажу! — Леля подбежала на цыпочках к стене и отогнула край ковра. Лешка увидел дверь, забитую листом фанеры.

— Там комната Сержа, — лукаво сказала она. — Когда громко говорят... Вы понимаете? Теперь верите, что я вас не обманула?

— Теперь верю.

Они сели возле миниатюрного столика, на котором лежало неоконченное вязанье, и полился гладкий и пустой «светский» разговор. В ораторском искусстве Лешка не уступал Леле, и они с легкостью мотыльков перепархивали от одной темы к другой. Болтая, Кольцов прислушивался к тому, что делалось в комнате Сержа, брата Лели. Там двигали мебель, гудели голоса, потом стало тихо и словно ручей зажурчал: кто-то произносил речь. До Лешки долетело: «Нет иного выхода!..», «...Трудный путь!» Однако общий смысл ускользал. Тогда, прервав болтовню, Лешка весело сказал:

— Знаете, Леля, а я сегодня вовсе не пойду к Сержу! Я понял, что на свете действительно есть более интересные темы, чем политика. Смешно, должно быть, со стороны слушать наши умные разговоры.

Не ожидая ответа, он отогнул ковер и жадно приник к двери. Кровь с шумом толкалась в виски.

— Итак, решено, господа! Никому ни слова, иначе план может лопнуть! Надеюсь, все подготовились?

— Что переливать из пустого в порожнее!

— Тогда назначим время.

— Извольте. Предлагаю в пятницу, двадцать четвертого декабря, в четыре утра. Сбор за мостом. Возражений нет?

— Нет, нет!

— Теперь о другом, господа! — Тут говоривший, по-видимому, отошел от стены, голос его звучал глуше. Но Лешке и так было все ясно: он в штаб-квартире заговорщиков; они назначили час вооруженного выступления. Надо немедленно сообщить Братченко!

Кольцов выпрямился. Подошла Леля.

— Ну как вы находите?

— Безумно интересно! — ответил Лешка.

В коридоре послышались шаги. Дверь распахнулась. Вырос мужчина с белым, точно напудренным лицом. Лешка мгновенно оценил обстановку. Он схватил девушку в объятия и поцеловал ее. Пораженная, Леля не сопротивлялась. Выпустив ее, Лешка сделал вид, что только сейчас заметил вошедшего и изобразил крайнее замешательство:

— О, пардон, милостивый государь! — пробормотал он, незаметно отступая от ковра.

Леля, вспыхнув, закрыла лицо руками. Мужчина внимательно посмотрел на нее и перевел взгляд на Лешку:

— С кем имею честь? — ледяным тоном осведомился он.

— Кольцов Алексей!

— Сын Алексея Александровича, учителя географии?

— Разве вы незнакомы? — пролепетала Леля. — Но как же! Ведь вы говорили, Алексис...

Лешка не стал дожидаться, пока его разоблачат.

— Мне очень жаль, господа, — сказал он, — но я лишен возможности продолжать приятную беседу. Я вспомнил, что меня ждет неотложное дело.

Он решительно направился к двери, благополучно миновал Сержа, стрелой пролетел через гостиную, где на диване сидело несколько молодых людей, кубарем скатился по лестнице, лихорадочно сорвал с вешалки шинель и выскочил на крыльцо.

8

Лешка налил из графина воду в стакан и выпил залпом.

— Вот, собственно, и все, — закончил он. — Я забежал домой. Старик мой разболелся. Температура под сорок. Испанка. Я, конечно, испугался. За врачом сбегал, потом в аптеку и сюда.

— Это к делу не относится — перебил Малинин. — Товарищи, нельзя терять времени. Не забывайте, что через час наступит двадцать четвертое декабря. А разве мы готовы отразить нападение?

Я никогда не видел его таким решительным.

— Федор Гаврилович, дозвольте, я к Красильникову живым духом слетаю, выпрошу роту, а то и две!

— Хорошо, Малинин! — задумчиво сказал я. — Но тут надо разобраться. У меня вызывает сомнения новый срок. Когда они успели его переменить? Всего несколько часов назад день выступления был прежним.

— Не понимаю, что вы хотите? — грубо перебил Егор. — Будем ждать до воскресенья, а пока нас раздолбают, как младенцев! Ну, переменили и переменили! Догадались, наверно, что мы за ними следим. Так я побегу к Красильникову. Только сперва позвоните.

Побежденный его уверенностью, я снял трубку и попросил штаб полка:

— Товарищ Красильников? Здравствуйте. Говорит Братченко.

— Кто? — недоверчиво переспросил знакомый бас.

— Братченко!

— Здравствуйте, — после длинной паузы ответил начальник штаба. — Значит, вы живы?.. Я, впрочем, так и думал... Очень интересно это у вас получилось... Передаю трубку товарищу Волошину. Он у меня.

— О чем вы говорите? — удивился я, но в трубке уже слышался суховатый голос Петра Андреевича:

— Прибыл? Через десять минут встретимся в ревкоме!

— Да некогда мне! — с досадой закричал я. — Дело в том, что...

— Я тебя не в гости зову! — перебил Волошин. — Жду!

— Черт-те что! — буркнул я и, не попадая в рукава, стал надевать тулуп.

— Ругается начальство? — сочувственно спросил Егор.

...Волошин встретил меня сухо, отрывисто поздоровался и зашагал по кабинету, бросая тяжелые, как камни, слова:

— Расскажи, как отряд загубил, а сам живой остался? Вон что! Ловко! Под мостом, стало быть? Ты, оказывается, акробат!

— Петр Андреевич, что это вы? — обиделся я. — Не верите мне?

— Сомневаюсь! — резко ответил он. — Я хитрить не умею. Пять лет верил, как себе, а сейчас сомневаюсь. Непонятные дела у тебя творятся! Контрреволюционные элементы подвал в Чека ломают, а ты их с поклоном отпускаешь. С матерыми врагами либеральничаешь. Неизвестному ойроту на слово веришь, ведешь людей прямо к засаде, а сам спасаешься чудесным образом... Разбираться в этом я не стану, я не трибунал. Но на посту председателя Чрезвычайной комиссии оставаться не можешь! Сдавай дела Николаеву.

— Этого не сделаю, — ответил я спокойно, но все во мне натянулось и дрожало как струна. Я принялся сворачивать цигарку.

— Не подчиняешься? — удивился Волошин.

— Оправдываться не буду! — в ушах у меня так шумело, что я не слышал собственного голоса. — Но в такой момент...

У меня не хватало дыхания, я поперхнулся и долго не мог справиться с собой. Волошин хмуро смотрел в сторону.

— Нынче на рассвете в четыре часа возле моста назначен сбор заговорщиков. Уже час ночи. Не задерживай меня, Петр Андреевич! — сказал я и встал.

Волошин засопел и долго сверлил меня маленькими пытливыми глазками.

— Ладно! — спокойно сказал он. — То, что ты злой, это хорошо! Я ведь и не ждал, что ты в один день город очистишь. Юридического факультета ты не кончал и следователь такой же самодельный, как я городской голова. Но все же на одной святой злости далеко не уедешь. Врага не только в лоб бьют, но и с тыла. Учись применять военную хитрость. Впрочем, — Волошин встал, — об этом после поговорим. А сейчас действуй. И не обижайся на старика, — совсем уже ласково проговорил он и похлопал меня по плечу. — Ступай!

Думая о предстоящей. операции, я побежал к себе. Возле особняка гарцевали на копях красноармейцы. «Прислал Красильников!» — мелькнуло у меня. Я поднялся на крыльцо и увидел Малинина. Сдвинув папаху набекрень, он самодовольно приказывал командирам взводов:

— Разделитесь на три отряда и подходите к мосту с разных сторон. По улицам поезжайте гуськом, старайтесь, чтобы на вас прохожие глаза не лупили. А еще лучше — прямо отсюда ступайте за город, в Красивую балку, оттуда по бережку подберетесь к переправе.

Николаев не вмешивался в его распоряжения. Лешка в шинели, накинутой на плечи, бегал по залу и заглядывал в черные окна. Чувствовалось, что инициативу взял в руки Малинин. Командиры со всеми вопросами обращались к нему.

Я вошел незамеченный.

Малинин кричал:

— Орлы, пора в путь! Выходи строиться!

Красноармейцы, затягивая ремни с патронными сумками, двинулись к двери. Но тут выступил Николаев и негромко сказал:

— Отставить. Будем ждать товарища Братченко.

— Да, может, он не скоро придет, — недовольно проворчал Егор.

Но Николаев тем же размеренным тоном успокоил:

— Товарищ Братченко придет очень скоро.

Я подошел к Малинину.

— Ты, я вижу, все уже организовал, — приветливо сказал я, отметив про себя и ликующий взгляд Лешки, и довольную улыбку Николаева, и откровенно изумленный взгляд Малинина. «Откуда же черпал информацию товарищ Волошин? — мелькнуло у меня. — У Красильникова? А может, у Егора?»

Взяв Малинина под руку, я вышел с ним на крыльцо. В маленьком дворике теснились всадники, выстраиваясь в два ряда, бряцали штыками, звенели сбруей. Тяжелые железные ворота распахнулись. Лошади захрустели подковами по мерзлому снегу.

Я, Малинин, Николаев и Лешка ехали в первой четверке. Кони наши шли вровень. Миновав улицу, отряд завернул к базарной площади. Она была пустынна в этот поздний час. Тусклый фонарь освещал торговые ряды, запертые лавки, обледеневший булыжник. На площади мы разделились. Взвод во главе с Малининым направился к мосту. Другой взвод, с которым ехали я и Лешка, свернул вправо, чтобы атаковать противника с фронта. Николаев возглавил взвод, который должен был находиться в засаде.

Лешка, нервничая, беспрерывно курил. Я вглядывался во мрак, боясь не заметить занесенный снегом берег. Когда смутные очертания моста выступили на белой поверхности реки, я зажег под шинелью спичку, взглянул на часы. Без четверти четыре. Пора.

Спешившись и оставив лошадей под присмотром двух красноармейцев, бойцы рассыпались цепью, окружая мост. Я шел рядом с Лешкой, сжимая наган, и до боли в глазах всматривался в темноту. Между каменными «быками» на льду мелькнули тени. Из-за разорванной тучи выглянула ущербная луна, я увидел группу всадников, застывших у берега. Когда по реке разлился синевато-белый свет луны, всадники неслышно передвинулись в густую тень, отбрасываемую мостом.

— Кого-то ждут! — шепнул Лешка.

Пригнувшись, мы перебежали ближе. Я вытащил из-за пазухи ракетницу и нажал курок. Мертвенный, зеленый свет озарил реку и высокий берег, заросший голыми кустами. Гулко рассыпались выстрелы. Я подбежал к мосту и встретился с подоспевшими конными красноармейцами.

— Руки вверх, контра! — свирепо закричал Егор, размахивая шашкой. Но всадники, прятавшиеся под мостом, не сопротивлялись.

Сгрудив коней в кучу, они подняли руки. При слабом свете луны я разглядел их. Молодые, безусые, с перепуганными лицами, пленники производили жалкое впечатление. Сойдя с коней, они гуськом выбрались на крутой берег. Тут у моста мы тщательно обыскали их. Ни у одного не оказалось оружия. Только у рослого чернобрового мужчины в заднем кармане я нашел нож в чехле.

— Это и есть Серж! — шепнул радостно возбужденный Лешка.

Я не разделял его радости, все острее чувствуя, что мы в чем-то промахнулись. Как, вот эти семеро безоружных, испуганных юношей и есть те самые заговорщики, с которыми связан Степняк? Я приказал осмотреть окрестности. Но красноармейцы вернулись ни с чем. Но, может быть, эти всадники — передовой пост, выставленный для встречи банды? Тогда где же те, кого они ждали?

Было совсем светло, когда мы вернулись в особняк на Никольской. Задержанных ввели в кабинет. Самым старшим и наиболее хладнокровным из них был Серж. Он пристально взглянул на Лешку, но не подал вида, что узнал его. Вообще, он не казался испуганным. Его круглое женское лицо выражало полное равнодушие.

Иначе вели себя другие арестованные. Одетый в просторный вельветовый балахон молодой человек с испугом следил за нами. Рослый парень в лыжном костюме оглядывался с растерянной улыбкой. Остальные были чем-то похожи друг на друга: сытые физиономии, опрятная одежда и трусливые глаза нашкодивших щенков.

— Главное, не дать им опомниться! — отвел меня в сторону Малинин. — Вы старшего допросите, а мы с Николаевым другими займемся.

Когда молодых людей выводили, Серж громко сказал:

— Вы от нас ничего не добьетесь! Мы не унизимся перед вами! — Эту фразу он явно предназначал для своих друзей.

Приказав Лешке произвести с красноармейцами обыск в доме Лозинских, я приступил к допросу. Серж сидел, положив ногу на ногу, полузакрыв глаза, всем видом давая понять, что отвечать не будет. Все же в позе его была напряженность, нарочитость. Так ведут себя наглые, но слабые. Я решил дать ему почувствовать, что здесь с ним не намерены шутить.

— У вас есть три минуты на размышление! Или вы бросите валять дурака и расскажете все, что вам известно о белогвардейском заговоре, или будете расстреляны!

Я деловито взглянул на часы и направился к двери. Вернувшись через несколько минут, я не узнал Сержа. Высокомерие как рукой сняло. Самодовольное лицо осунулось. Он поспешно сказал:

— Я буду говорить.

— Слушаю.

— Произошла страшная ошибка! — Он прижал руки к груди. — Вы принимаете нас за других... Ни о каком белогвардейском заговоре мы не имеем понятия...

— Зачем же собрались возле моста?

— Я говорю правду! Конечно, то, что мы хотели сделать, тоже заслуживает наказания... с вашей, разумеется, точки зрения... Но в конце концов мы же только намеревались... И потом вы должны принять во внимание, что все мы недавние гимназисты, а господин Полещук, которого мы ждали у моста, даже несовершеннолетний.

— Не тяните!

— Мы, группа друзей, часто размышляли, как дальше жить. Ведь надо делать карьеру, обзаводиться семьями. Но где? Куда идти? На чьей стороне правда? Мы пришли к убеждению, что заблуждаются все. Свирепствуют одни, еще более жестоки другие. В России царит первобытный хаос!

— И что же?

— Мы решили бежать!

— К господину Степняку?

— Я не знаю, кто такой Степняк, — удивился Лозинский. — Мы хотели с помощью ойротов пересечь границу. Там, среди цивилизованных людей... Впрочем, наши взгляды не могут вызвать у вас сочувствия. Но уверяю, мы безвредны. Никто из нас даже не умеет обращаться с оружием...

«Играет роль?» — подумал я и достал из письменного стола ключ.

— Знаком вам этот предмет?

— Мой ключ... — протянул руку Серж. — Как он к вам попал? Я потерял третьего дня...

Исподтишка наблюдая за выражением его лица, я не увидел ни тени испуга или замешательства. Серж был удивлен, и только...

Нет, Лозинский не стрелял в кассира Новикова! Этот злополучный ключ оказался ложной уликой, которая увела нас совсем в другую сторону... Горько было признаваться в этом, но приходилось.

В кабинет вошли Николаев и Малинин. Выяснилось, что остальные арестованные слово в слово повторили то, что я узнал от Сержа. Оставалась надежда на Кольцова. Может быть, обыск что-нибудь даст? И вот внизу забряцали штыки. Я бросился навстречу Лешке. Он был взволнован.

— В доме Лозинского мы ничего не нашли. Но на обратном пути задержали одного типа. У него есть бумаги любопытного содержания...

9

Красноармеец ввел человека в поддевке, белых бурках и высокой меховой шапке. Этот купеческий наряд был для него непривычен. Поддевка не могла скрыть военную выправку, а шапка сидела на голове так ровно, словно на ней сияла кокарда. Задержанному можно было дать лет сорок. В неторопливых движениях угадывалась недюжинная сила.

Лешка положил на стол сложенную гармошкой папиросную бумагу, на которой виднелся отпечатанный на машинке текст.

— В шапке за подкладкой нашли. Мы его на Соборной площади приметили. Увидел нас и — в проходной двор! Ну, да мне дворы эти с детства известны. Подозрительным показалось, почему испугался. Квартал оцепили. Поймали!..

— «Подпоручику Анисиму Акинфовичу Степняку от его высокопревосходительства генерал-майора Соболевского, — прочел я вслух. — Любезный Анисим Акинфович! Поистине великое дело затеял ты! Прослышав о несомненных твоих дарованиях, намерен предложить действовать совместно. Временная неудача, постигшая меня, не принудила оставить борьбу. В настоящее время я сколотил новый отряд из необученной молодежи благородного происхождения и приверженцев православной веры из разных слоев населения. Подполковнику Драчеву, который будет иметь честь вручить тебе послание, поручено доставить твой ответ».

— Не добили, значит! — сказал Николаев и стал сворачивать цигарку.

— Выходит, что так, — согласился Малинин.

— Ну-с, господин Драчев, — обратился я к подполковнику, — маскарад, думаю, можно прекратить?

Он молча поднял бесцветные, водянистые глаза.

— Какой план хочет предложить Степняку генерал? Где расположился отряд? Сколько штыков? Пулеметов?

— Отвечай, шкура! — выкатив глаза, закричал Малинин. — Я заставлю тебя говорить!

Подполковник процедил:

— Чем ты грозишь, хам? Расстреляешь? Я готов!

— Легкую смерть выпрашиваешь? — рассвирепел Малинин. — Да прежде, чем расстрелять, я из тебя...

— Хочу предупредить вас, Драчев, — я дал знак Егору помолчать. — Вы неверно информированы. Не всех бывших офицеров мы расстреливаем. Вы имеете возможность распорядиться своей жизнью иначе.

— Вот как? Весьма благодарен, — поклонился подполковник. — Сколько же вы платите русскому офицеру за предательство? И какими деньгами рассчитываетесь? Немецкими марками? Мы будем вас вешать! — вдруг побагровев, закричал Драчев. — Вешать! Вешать!

— У вас слабые нервы, — усмехнулся я. — Товарищ Кольцов, проводите гражданина Драчева в тюрьму. Мы продолжим наш разговор завтра, когда подполковник успокоится.

— Зачем в тюрьму? — вполголоса сказал Егор. — В подвал его! Авось не замерзнет...

— Нет! — ответил я. — Это не Серж Лозинский и не Лессинг! Для господина офицера необходимо помещение посолиднее.

Малинин недовольно пожал плечами. Лешка увел подполковника. На улице зафыркал автомобильный мотор. Подышав на замерзшее стекло, Николаев сказал:

— Машина товарища Волошина.

Я зачем-то стал приводить в порядок бумаги. Малинин сел на диван и скромно сложил руки на коленях. Раздались быстрые шаги, вошел Петр Андреевич.

— Кого задержали ночью? — спросил он, протягивая мне руку.

— Не тех, кто был нужен, — твердо ответил я. — Гимназистов. В Китай собрались. Словом, чепуха! К заговору и Степняку не имеют отношения.

Волошин хотел что-то сказать, но промолчал, только стиснул зубы.

— Так получилось, Петр Андреевич... След ложным оказался, — продолжал я и почувствовал, что краснею. — Но тут другое... Задержали переодетого офицера с письмом от Соболевского к подпоручику Степняку. Можно воспользоваться.

Пробежав письмо, Волошин хмуро спросил:

— Что же вы намерены делать?

— Выполнить ваш совет!

— Мой совет?

— Прибегнуть к военной хитрости, — усмехнулся я. — Под видом Драчева проникнуть в лагерь Степняка и установить, с кем Степняк здесь поддерживает связь.

— Что ж, попробуй, — взглянул на меня исподлобья Волошин. — Положение тревожное, товарищи. Сейчас решается вопрос, быть или не быть Советской власти в Крайске. Надо предупредить нападение, изолировать бандитов друг от друга и разбить, прежде чем они выступят. В нашем распоряжении остался один день! — Петр Андреевич встал и, заметно сутулясь, прошелся по комнате.

— Кого же решили послать к Степняку?

Вопрос застал меня врасплох.

— Дело очень ответственное! — продолжал Волошин.

— Должен пойти я! — заявил Малинин. — Вы, Федор Гаврилович, должны здесь быть. Товарищ Николаев человек заводской, в царской армии не служил, не сумеет золотопогонника сыграть. А я у штабс-капитана два года в денщиках ходил. Всю ихнюю гнилую натуру насквозь изучил!

— В предложении Малинина есть резон, — заметил Волошин.

— Такое дело никому не могу доверить, — покачал я головой. — Может быть, Егор и справился бы не хуже меня, но есть и другое соображение.

— Какое же? — спросил разъяренный Малинин. — Если, конечно, не секрет.

— Нет, не секрет, — -ответил я. — В стане Степняка у меня есть знакомый, с помощью которого я надеюсь получить нужные сведения.

— Неправильно! — упрямо возразил Егор. — При чем тут знакомый? И я мог бы к тому человеку обратиться. Просто Федор Гаврилович привык действовать сам. С товарищами, коммунистами, он не советуется. О его планах мы с Николаевым не знаем. Разве можно так работать? Оттого и неудачи.

— Серьезное обвинение, — заметил Петр Андреевич.

— Ерунда! — сердито ответил Николаев. — Шибко ты, Малинин, самолюбивый. Норовишь вперед вылезти, а для чего, не пойму.

— Если вы считаете, что я не прав, то не настаиваю, — быстро согласился Егор.

— Недружно живете, — внимательно посмотрел на него Волошин.

...Полдень я встретил на пустынной дороге далеко от Крайска. Одет я был приблизительно так, как подполковник Драчев, — в поддевку и унты. В шапке за подкладкой лежало письмо. Я приклеил маленькие черные усики, совершенно изменившие мою наружность. Прямо из Чека я зашел к Лессингу, чтобы проверить, вернулась ли Соня. Как я и ожидал, дома ее не оказалось. Лессинг, не узнавший меня, вежливо сказал:

— Дочь гостит у родственников, когда вернется — неизвестно. Что передать?

— Низкий поклон от друга детства Васи! — ответил я и пошел своей дорогой.

Вечером я добрался до Белой горы, но не нашел лагеря на прежнем месте. Свежий, глубокий снег покрывал степь. «Как же я разыщу Степняка?» — впервые пришла мысль. Присев на обочину дороги, я развел из ивняка костер, набрал в котелок снега и вскипятил чай. Попивая горячую, отдающую землей воду, я услышал скрип колес и выбежал на дорогу. Ко мне приближалась неуклюжая повозка, на которой горой был навален нехитрый крестьянский скарб. Свесив ноги в лаптях, на повозке сидел еще не старый мужик с сосульками на бороде и помахивал кнутом.

Увидев меня, он вырвал из-за пазухи обрез и испуганно крикнул:

— Прочь, не то застрелю! Меня не больно ограбишь!

— Ты зачем же это, дядька, вооружился? — насмешливо спросил я. — Откуда?

— Из Сосновки! — ответил он, натянув вожжи и опустив обрез. — А ты кто?

— Да не бойсь, я тебя не трону. Куда едешь?

— В Крайск. Ты, случаем, не оттуда? Как там? Красные?

— Тебе-то какие нужны?

— Любые подходят, лишь бы не трогали! В Сосновку вчерась налетели не поймешь какие. «Мы, говорят, защитники народа!» И как начали те защитники грабить, только перья полетели! Нагрузил я подводу барахлишком, да быстрей из дома. Атаман ихний разъезжает на вороном коне. А войско у его, как из Ноева ковчега: и казаки, и кацапы, и ойроты. Все гутарят по-разному, а грабят одинаково.

Мужик, сплюнув в сердцах, дернул вожжи. Накрытая снегом, как попоной, лошаденка медленно поплелась. Я долго смотрел ему вслед.

Итак, банда Степняка в Сосновке! Тридцать верст по проселку.

10

Рассветало, когда я вошел в деревню. В стеклянном воздухе висели белые дымки. Возле хат, привязанные к плетням, топтались кони. Возле пятистенного с железной крышей дома я увидел часового и сообразил, что здесь находятся штаб. Часовой — огромного роста, в мохнатой папахе — шагнул навстречу:

— Чего надоть?

— Я хочу видеть господина Степняка, — сухо ответил я.

— Какой он те господин? — проворчал казак. — Он, стал быть, верховный командующий армией. Нельзя его видеть!

— Почему?

— Ты меня ще спытай! — грозно сказал часовой, наклонив штык. — Я те сей минут отвечу!

Пожав плечами, я хотел отойти. В это время рядом раздался приятный тенор:

— Господина командующего изволите спрашивать?

Ко мне приближался странный человек, на которого нельзя было смотреть без удивления. Голова его, повязанная голубым шарфом, казалась необыкновенно большой в сравнении с крохотным, щуплым телом. На ногах красовались белые сапоги с желтыми отворотами, как будто взятые напрокат из театральной костюмерной. Сухонькое сморщенное лицо подергивалось, ежесекундно меняя выражение. На поясе висели огромная деревянная кобура и три гранаты.

— Да, мне нужен Анисим Акинфович Степняк, — сдержанно ответил я. — Но с кем имею честь?

— Начальник политического отдела Осип Чернов, — выпятив грудь, важно произнес мужчина. — Ваше имя?

— Оно названо в письме, которое я должен передать в собственные руки господина командующего, — приятно улыбнулся я и подумал: «Это что еще за шут гороховый?»

Чернов пожевал губами:

— Прошу!

В избе было жарко натоплено. В большой комнате, вся обстановка которой состояла из стола и двух скамеек, я увидел невысокого мужчину, одетого в серый военного покроя костюм. Он был чисто выбрит, причесан на косой — пробор, надушен одеколоном и вообще имел весьма цивилизованный вид. Это. видимо, и был атаман Степняк. Увидев меня, он поднял бровь и картинно отставил тонкую ногу в лакированном сапоге. Чернов что-то шепнул ему.

— Гм! — покосился на меня Степняк. — Давайте письмо!

Я сел на табурет, не торопясь снял шапку и попросил нож. Распоров подкладку, я вынул свернутый листок папиросной бумаги. Командующий жадно прочитал письмо, порвал его и, не меняя мрачного и подозрительного выражения лица, обратился ко мне:

— Рад видеть вас! Что касается ответа, то его вы получите, как только я проконсультируюсь с членами автономного ойротского правительства.

— Что, что? — чуть было не вырвалось у меня, но я вовремя сдержался. «О каком «правительстве» идет речь?..»

Словно подслушав мои мысли, Степняк сказал:

— Вижу недоумение на вашем лице, подполковник! Но потерпите, все станет ясно! Осип! — покосился он на Чернова. — Сведи подполковника позавтракать и пошли кого-нибудь за министрами.

Он так легко произнес это слово «министры» и так неправдоподобно, дико прозвучало оно в закопченной избе, что я на секунду усомнился, уж не шутит ли он с похмелья. Но он не шутил.

Хлебая вкусные, наваристые щи в опрятной светелке, куда привел меня Чернов, я разговорился с денщиком, который мне прислуживал. Оказывается, усилиями Степнякабыло создано так называемое «правительство» Алтая; в него вошли влиятельные алтайские князьки-зайсаны, богатые скотопромышленники и несколько политических авантюристов, называющих себя «депутатами» от местной национальной партии.

За мной пришел Осип Чернов.

— Вам разрешено присутствовать на заседании кабинета, — провозгласил он торжественно, почему-то ухмыляясь уголками губ.

В комнате было накурено. Я огляделся. На лавках сидело человек двадцать. У окна разместились алтайцы в национальных костюмах — расшитых шелком и стеклярусом длинных ватных халатах с красными широкими поясами и бархатных шапках. В одном из них я узнал Темира, мнимого пастуха, который, как выяснилось позже, оказался не кем иным, как самим зайсаном Алпамысовым! Сердце у меня упало, но я взял себя в руки, подумав: «Не узнал все-таки меня господин Алпамысов...» Рядом с зайсаном ерзали на скамье какие-то бледные, истощенные господа в потертых сюртуках и желтых манишках, похожие на провинциальных присяжных поверенных. Кресло председателя занимал Степняк.

Я присел у двери и, сгорая от любопытства, приготовился слушать. Но ничего интересного не произошло. Заседание «кабинета» окончилось быстро. Как я помял, оно было созвано явно для формы, чтобы соблюсти какое-то подобие «демократии». Господа «министры» откровенно зевали, не слушая Степняка, и голосовали автоматически, не вдумываясь в существо дел. Только один из отставных адвокатов, услышав, что Степняк намеревается вступить в контакт с генералом Соболевским, встал и нервно поправил пенсне:

— Я полагал, что мы, как правительство конституционное, должны по возможности избегать общения с такими явными противниками демократии, как господин Соболевский. Я полагал, что... м-м... Я кончил, господа! — Он поспешно сел, испуганно посмотрев на неожиданно побагровевшего командующего.

— Больше вопросов нет? — спросил Степняк.

Министры жужжали, как мухи, разговаривая о посторонних делах.

— Заседание объявляю закрытым.

Изба опустела.

— Открой окно! — бросил Степняк Осипу Чернову. — Сколько раз просил проветривать после депутатов! Господин подполковник, — обратился он ко мне, — письмо будет готово к утру. Прошу пожаловать ко мне на ужин. А пока извините, дела призывают! — Он щелкнул каблуками и вышел.

На крыльце я увидел адвоката, который назвал Соболевского «противником демократии». Приподняв облезлую кожаную шапку, он заглянул мне в лицо:

— Поверьте, я ничего не имею против лично его высокопревосходительства, — начал он. — Но согласитесь, ведь мы должны быть верны своей политической платформе. Если мы правительство республиканское, как же мы можем солидаризоваться с монархистами?

«Депутат» брызгал слюной, открыто вызывая меня на спор. Но я только спросил:

— Какова же платформа вашей национальной партии, господин министр?

— Изгнание из пределов Алтая большевиков! — быстро ответил адвокат. — Образование независимой и суверенной республики во главе с парламентом. Полное и категорическое отделение от России! Внешнеполитическая ориентация на Запад, который, несомненно, окажет нам моральную и материальную поддержку.

— Здорово! — зло сказал я. — Ну, а землю кому? Помещикам, что ли?

— Какую землю? — изумился адвокат. — Вот эту? — Он широко обвел рукой вокруг и засмеялся. — Бесплодные, дикие степи вы, сударь, называете землей? Полноте, тут вам не Россия... На этой земле, кроме степного ковыля, никогда ничего не росло и расти не будет! Если же ваш вопрос следует понимать в смысле нашего отношения к туземцам, то... — Он протер пенсне. — Ойроты — некультурный, отсталый народ! Стоит ли с ними считаться? Кочевники. Такими они останутся и через триста лет.

— Блестящая программа! — восхитился я, испытывая большое желание взять этого «депутата» за шиворот и поддать ему хорошего пинка.

Нет, господа «защитники»! Не суждено осуществиться вашим хитроумным планам. Только вместе с русским народом алтайцы построят новую жизнь. Так думаем мы, большевики.

Конечно, я не сказал этого вслух... Вежливо простившись с разговорчивым «депутатом», я зашагал по улице в центре села. Мимо сновали пьяные казаки в распахнутых шинелях, хмурые мужики. Никто не обращал на меня внимания. Вдруг я остановился как вкопанный. Навстречу шла Соня. С самого утра я думал с том, как мне держаться с нею, но сейчас от неожиданности потерял дар речи. Она была в белом тулупчике, стянутом широким кожаным ремнем, и в новеньких белых бурках. Ее нежное лицо раскраснелось на морозе. Длинные ресницы и прядка, выбившаяся из-под шапки, покрылись инеем. Едва не налетев на меня, она пробормотала: «Извините!» — и, не узнав, прошла мимо. Но через несколько шагов обернулась. Во взгляде ее было недоверие и мучительное желание что-то вспомнить.

— Федор?! — Она приблизилась ко мне.

— Здравствуй, Соня! — тихо сказал я. — Пойдем отсюда, на нас могут обратить внимание!

Она гневно сверкнула глазами, но промолчала. Мы пересекли двор, где сушилось жесткое, как фанера, белье. В сенях пахло кислой капустой и куриным пометом. Плотно прикрыв дверь маленькой комнатки с подслеповатым окном. Соня сорвала шапку, кое-как сколола шпильками рассыпавшиеся волосы и сухо спросила:

— Зачем вы пришли?

— Чтобы увидеть вас, Соня! — эти слова вырвались у меня прежде, чем я успел обдумать ответ.

— Меня? — вспыхнула она до самых ушей.

— Я думал о вас все эти дни! — сказал я, убеждая себя, что говорю это только во имя той самой военной хитрости, о которой твердил Волошин. — Мне горько, что так велико расстояние между нами, что вы, с вашей чистой душой, так страшно заблуждаетесь! С кем вы, Соня?! С людьми, которые веками жили за счет народа. Неужели вам непонятно, Соня, на чьей стороне правда? Еще не поздно, вы можете загладить вину перед народом.

— Замолчите! — сдавленно крикнула она. — Зачем вам это нужно? Что вы хотите от меня?

— Хочу, чтобы вы... чтобы ты была вместе с нами... Со мной!

В эту минуту я верил, что мое желание сбудется.

Соня смотрела на меня с мольбой, словно прося разрешить ее сомнения. Я чувствовал, что она настроена далеко не так непримиримо, как в прошлый раз, и готова слушать меня.

Как часто потом вспоминал я эту маленькую комнатку! Мы сидели рядом и говорили, говорили... Я рассказал о своем детстве, о гибели отца, о тюрьме. Выслушал простую историю о шаловливой девочке из богатой семьи, рано появившемся желании прожить жизнь не зря, о том, как трудно ей разобраться в происходящих вокруг событиях.

А когда стемнело, мы уже сидели, тесно прижавшись друг к другу.

— Я не верю... — тихо говорила Соня, щекоча мне лицо теплым дыханием. — Не верю, что нашла тебя... Как это случилось? Наверно, сама судьба предназначала нас друг для друга. Страшно подумать, что мы расстанемся!

— Поедешь со мной?

— Да, да!

— Я хочу, чтобы ты поверила в мою правду, стала моим верным товарищем, чтобы ты...

В сенях послышались тяжелые шаги. Раздался стук.

— Сонечка, ты спишь?

— Это Костя Мешков, прапорщик, — шепнула она.

А прапорщик уже открыл дверь. Увидев меня, он оторопел.

— Рад познакомиться. Мешков!

— Очень приятно. Подполковник Драчев.

— Ах, это вы и есть посланец генерала Соболевского? — мрачно произнес прапорщик. — Ступайте к командующему. Вас ждут.

— Благодарю.

Хлопнула дверь. Соня смотрела на меня с изумлением.

— Подполковник? Посланец генерала? — Она встала. — Значит, вы просто шпион? И все, что говорили мне, — ложь?!

— Нет, Соня! — я ласково обнял ее. — Я люблю тебя. Но если бы здесь не было тебя, под именем Драчева приехал бы другой человек. Нам нужны адреса и фамилии заговорщиков в Крайске. И ты должна нам помочь. А потом мы вместе уедем.

Она молчала. Я надел поддевку и вышел.

На улице было морозно. Вокруг луны расплывался радужный круг. Окна штаба сияли огнями. Еще из сеней я услышал звуки гармошки, звон бутылок и пьяные голоса. Пир был в разгаре. Степняк, в накинутом на плечи кителе, из-под которого виднелась белая сорочка, наливал вино. Увидев меня, он выкатил белесые глаза:

— Где вы пропадали, подполковник? Штрафную!

Я выпил рюмку противного, вонючего самогона и огляделся. За столом не увидел ни одного «депутата». Здесь сидели мужчины с крепкими бритыми затылками и обветренными лицами; в них сразу можно было угадать кадровых военных. Я придвинул скамью к Степняку и осторожно начал:

— Мне пора уезжать, Анисим Акинфович! Не посоветуете, у кого можно остановиться в Крайске? Там есть у вас надежные люди?

«Командующий» хотел ответить, но в этот момент к нему подошел Осип Чернов и что-то тихо зашептал.

— Подполковник Драчев!.. — донеслось до меня.

Почувствовав неладное, я встал и хотел выйти. Но часовые, повинуясь знаку Степняка, скрестили штыки.

— В чем дело? — притворился я удивленным.

— Прошу вас подойти, господин подполковник! — сказал Степняк. Лицо его вдруг побагровело. Он оглушительно стукнул кулаком по столу и закричал: — Большевик! Шпион!

Все вскочили. По полу покатился стул. Зазвенела рюмка. Степняк бешено вытаскивал из кармана тяжелый маузер, который, на мое счастье, зацепился рукояткой за одежду. Чернов продолжал шепотом убеждать в чем-то своего начальника.

— К дьяволу! — заорал Степняк, но пистолет оставил в покое.

Тем временем ко мне подошел Алпамысов, одетый на этот раз в форму пехотного капитана. Он насмешливо оглядел меня и, протянув руку, оторвал мои усы.

— Большой зверь прибежал! — удовлетворенно сказал он — Сам товарищ председатель Федя!

— Братченко? — Степняк отстранил Осипа Чернова. — Ладно! Утром поговорим. Уведите.

Меня схватили под руки два казака. У крыльца я заметил Соню. Лицо ее было бело как снег. Передо мной словно молния блеснула. Неужели это она предала? Я в упор посмотрел на нее. Соня не отвела потемневших глаз. Если не она, то кто, кто же еще мог? Ни один человек здесь не знал меня... И вспомнилась вдруг циничная усмешка Малинина: «Да она, Сонька эта, всем офицерам известная!»

Я не заметил, как очутился в сарае, брошенный грубым пинком на обледеневшую солому.

В бессильной ярости я метался по сараю. Ах, Федор, Федор!.. Кому доверился? Перед кем вздумал душу раскрыть?

Я сел и попытался трезво обдумать свое положение. Оно было безнадежным. Я обшарил стены сарая, надеясь найти хотя бы крохотную щель. Напрасно! Сарай был новый, из толстых досок. А снаружи охранял меня часовой.

О побеге нечего и думать. Невесело стало на душе. В голову полезли всякие недобрые мысли.

Представилось, как Егор Малинин докладывает Волошину о моей гибели, и тот, нахмурясь, с досадой говорит: «Сам виноват, доверился белогвардейской дамочке, вот и поплатился жизнью...»

Мои размышления были прерваны звуками песни, которую неожиданно затянул часовой.

Ай да парень, парень бравый,
Приходи домой со славой...
Слабый, тоненький голос неуверенно выводил мелодию. Отыскав в стене щель, я увидел на фоне сумеречного звездного неба скорчившуюся от холода фигуру солдата. В мохнатой шапке, низко нахлобученной на лоб, в длинном дырявом полушубке охранявший меня солдат не выглядел «парнем бравым», он скорее был похож на одинокого путника, заблудившегося в степи и больше всего мечтающего о теплой печке. «Кажется, новобранец», — отметил я про себя.

Внезапно песенка оборвалась. Солдат вскочил, выпрямился, подхватил выскользнувшую было из рук винтовку. Раздались чьи-то тяжелые шаги.

— Ты где находишься, подлец? — донесся до меня хриплый голос. — На посту али у тещи в гостях? Как винтовку держишь? Подтяни ремень! Шкуру с тебя спустить мало, щенок...

Снег снова заскрипел, стало тихо.

— Выходит, и за человека тебя господа офицеры не считают, — минуту спустя подал я голос и удивился собственному порыву. До этого я не собирался вступать в разговор с часовым. Но теперь, увидев его злое лицо, я почувствовал, что этот человек может помочь мне.

— Неужто тебе охота солдатскую лямку тянуть? — продолжал я, сдерживая дрожь в голосе. — Весна скоро. Пахать нужно, а в хозяйстве, наверно, кроме тебя, мужиков нет.

— Да, земля... Она, матушка, не станет ждать, пока господа отвоюются.

— Зачем же тебе за господ воевать? — спросил я. — Большевики давно с войной покончили, землю мужикам роздали, а ты против большевиков, то есть против своих идешь. Не похвалят тебя дома-то...

— Покончили... — озадаченно пробормотал солдат. — А ты не брешешь, что эти... большаки землю дают? Это как же, к примеру? Неужто даром?

— Пойдем со мной в Крайск, — предложил я. — Там на месте сам во всем убедишься.

Парень невесело хмыкнул:

— Ишь, что придумал... А поймают — к стенке рядом с тобой поставят.

— Чудак! Ты сам их к стенке можешь поставить, — сказал я и, прижав лицо к щели, начал шептать новобранцу слова, которых сейчас не могу вспомнить. Но знаю, что никогда еще я не говорил так проникновенно и убежденно, как в ту страшную ночь.

Легко себе представить, что я пережил, услышав ответ часового:

— Ладно! Самому мне с тобой нельзя... Семья у меня здесь, в деревне. Убьют их всех без разговору... Но тебя, так и быть, отпущу... Авось зачтется мне на том свете за спасение доброй души...

— Почему на том? На этом свете зачтется, братишка! — задыхаясь, прошептал я.

Часовой приблизил лицо к щели:

— Ты просись у разводящего на двор выйти. Я его сейчас кликну.

Заскрипел снег. Через несколько минут часовой вернулся в сопровождении рослого казака.

— Чего надо? — хмуро спросил он и, услышав мою просьбу, лениво бросил новобранцу: — Пущай идет. Да гляди за ним, понял?

— Так точно.

Когда разводящий скрылся, часовой отпер замок и проводил меня в угол двора. Мы остановились под высоким забором.

— Ну, милок, не зевай! — стуча зубами от страха, пробормотал паренек. — Сразу за этим забором овраг. Ты сперва по нему беги, а у березового колка влево свернешь. На, держи! — Он вынул из кармана наган и подал мне. — У офицера убитого подобрал... Вишь, пригодился... Беги! Я для порядку стрелять буду, а казакам скажу, что ты к выселкам подался... Пусть ищут!

...Перемахнув через забор, я кубарем скатился на дно оврага и побежал по твердому, утрамбованному ветрами снегу.

В полдень я был далеко от села и решил выйти на дорогу.

Вдали показалась черная точка. Она быстро росла. Раздалось щелканье копыт по мерзлому насту. Ко мне приближался всадник. Он сидел в седле необычно, как-то боком. В неясном свете утра я разглядел меховую шапку, полушубок, белые бурки... Я присмотрелся и узнал в неуклюжем всаднике... Соню. «Ага, покончив со мной, ты спешишь в город, чтобы предупредить своих друзей об опасности! Нет, барышня! Судьба справедливая, она беспощадна к предателям».

— Стоп! — крикнул я, когда расстояние между нами сократилось до сотни метров. Услышав окрик, Соня даже не обернулась. Пригнувшись к холке коня, она пустила его карьером. Я прицелился в черного, с тонкими ногами скакуна и выстрелил. В тот же миг всадница запрокинулась назад, словно на ее шее захлестнулась петля, и упала на дорогу. А испуганный, но невредимый конь скрылся за поворотом. Я подбежал к Соне.

Она лежала навзничь, полуоткрыв запекшиеся губы. Изо рта выползала тоненькая струйка крови. Я нагнулся, приподнял ее за плечи. Дрогнув, Соня открыла глаза. Недоумение, радость медленно разлились по лицу. Пошевелились губы:

— Федя!.. Жив... А вот я умираю...

— Ты предала меня!

— Я? — Глаза ее расширились от ужаса. — Нет!.. Что ты?!.. Нет!

У нее не было сил говорить.

— Возьми там... в полушубке... письмо! — прошептала она. Голова ее отяжелела, глаза закрылись. Лицо окаменело и осунулось. Трясущимися руками я распахнул ее полушубок, нащупал в кармане плотный конверт, разорвал... Не веря глазам, перечитывал мелко, второпях исписанный листок. Здесь были адреса и фамилии заговорщиков и другие ценные для нас сведения. Внизу я увидел приписку:

«Федору Братченко грозит расстрел. Передаю то, что не успел он, и умоляю: спасите его! Сделайте все, что можно!»

Потрясенный, я опустился на снег.

11

Взяв Соню на руки, я понес ее в сторону от дороги. Долго шел я так. Руки онемели. Лицо девушки стало строгим и совсем незнакомым. Я остановился, прижался губами к ее ледяному лбу....

Потом опустил ее на землю и засыпал снегом.

Сколько времени просидел я у одинокого холмика, не помню. И вдруг в голову мне пришла мысль, от которой кровь прихлынула к лицу: «Да ведь завтра двадцать шестое декабря, воскресенье! Как я мог забыть об этом!»

Задыхаясь, я бежал по пустынной дороге. «Только бы не опоздать! Кому будет нужно то, что я узнал!»

Усилием воли я заставлял себя думать о предстоящей операции, но мысли возвращались к Соне и к обстоятельствам ее нелепой гибели... Скрипя зубами, я шептал: «Кто же предал меня?» Кто?! О том, что я отправляюсь к Степняку, знали четверо: Волошин, Малинин, Кольцов и Николаев. Подозревать Волошина я не мог. Значит, оставались трое. Но за Лешку я был готов поручиться, как за себя. Николаев или Малинин? Кто из них? Егора я недолюбливал давно, Николаева знал мало. Я вспомнил, как он все время старался меня поддержать... Уж не для того ли, чтобы втереться ко мне в доверие?

В город я вошел в сумерки. Лицо мое пылало, а вид, наверно, был дикий, потому что прохожие останавливались и провожали меня недоуменными взглядами.

«Раз среди нас предатель, то пусть никто из моих помощников не знает о моем возвращении!» — решил я и направился к Волошину.

Петр Андреевич торопливо закончил разговор с посетителем и встал:

— Рассказывай!

Слушая меня, он беспокойно крутил карандаш.

— Вот как? Значит, враг к нам пробрался. Кто он? — Глаза его стали колючими и злыми. — Впрочем, ты прав, сейчас уже некогда выяснять. Заговорщики могут выступить с минуты на минуту. План наших действий необходимо держать в строгом секрете.

Он вызвал по телефону штаб полка.

— Красильников? Попросите командира. Товарищ Романюк? Немедленно приведите полк в боевую готовность. Объявите командирам: мы выступаем из города. Пусть подготовятся к переходу. Два взвода срочно пришлите к ревкому.

Бросив трубку, Волошин позвал из приемной секретаря, шустрого парнишку.

— Живым духом на механический завод! И в депо! Всех коммунистов с оружием — сюда! Возьми мою машину!

Когда мы остались одни, Петр Андреевич сказал:

— Давай список. Сними со стены план города. Обдумаем, как действовать. — Мы наклонились над столом.

В Сонином письме были названы фамилии и адреса шестнадцати организаторов заговора, его верхушки. Эти люди командовали «пятерками», члены которых не знали друг друга, каждый был непосредственно связан только со своим руководителем. Ликвидировав верхушку, мы оставим организацию без головы. Остальные участники заговора не знали ни часа, ни места выступления. Среди руководителей заговора оказались такие знакомые и мне и Волошину лица, как директор почты, бывший редактор меньшевистской газетки «Голос народа» Абрамов, депутат Совета левый эсер Рашидов.

За окном послышалось бряцание винтовок, заскрипел снег под копытами коней. В кабинет вошел Романюк. Волошин коротко объяснил ему, для чего понадобились два взвода.

Явились железнодорожники в черных шинелях, с закопченными лицами. Секретарь деповской партийной ячейки, старый машинист с большими мозолистыми руками, нахмурившись, выслушал Волошина и вывел отряд на улицу. Вскоре прибыли и рабочие-металлисты.

Не доверяя телефону, Романюк послал в полк ординарца с запиской к комиссару. Командир полка приказывал устроить засады на окраинах города, используя пулеметы и артиллерию.

Было темно, когда мы вышли из ревкома. Группа, в которой были я и Волошин, состояла из двадцати железнодорожников, вооруженных пистолетами и гранатами, и отделения красноармейцев. Мороз крепчал. Снег звенел под ногами. От дыхания над нами клубился пар.

...Никто из шестнадцати не ушел. Мы заставали их врасплох, уже одетых, готовых к выступлению. Серьезного сопротивления никто не оказал: заговорщики не ожидали разгрома в самый последний момент. Лишь в доме директора произошел неприятный инцидент.

Мы вошли в тесный дворик, окружили здание. Я поднялся на крыльцо и постучал.

— Кто там? — раздался испуганный голос.

— Откройте! — Мы нажали на дверь, но она оказалась крепкой. Тогда красноармейцы бросились к окнам. В горячке я забыл оставить часового снаружи. Все вошли в дом. Директор почты, маленький, лысый, прижался к стене и беззвучно, как рыба, открывал и закрывал рот. В печке пылала бумага. Я распахнул раскаленную дверцу, но на решетке оставалась лишь кучка золы.

— Оружие есть?

— Есть, — покорно ответил хозяин и указал под ноги, где две доски были светлее остальных. Подняв спичку, Волошин заглянул в подвал. Блеснули ружья, пулемет... Случайно обратив внимание на арестованного, я был удивлен. Тот улыбался, явно чем-то довольный. Чем?

— Стой! Куда? Эх!.. — закричал вдруг железнодорожник, стоявший возле окна, и выстрелил два раза во мрак. Я выскочил во двор. К забору метнулась человеческая фигура. Не успел я вытащить наган, как она исчезла.

Директор почты встретил меня торжествующей улыбкой.

— Радуетесь? — вырвалось у меня. — Напрасно. Поймаем!

— Желаю успеха, — ответил хозяин. — Должен при этом заметить, что он был для вас нужнее, чем я.

— Вот как? Кто же он, ваш гость?

Но арестованный загадочно усмехался. О значении его фразы я узнал гораздо позже...

После руководителей очередь дошла и до остальных участников заговора. Ошеломленные полным провалом организации, командиры «пятерок» вели себя на допросах трусливо и старались свалить вину на других. Довольно быстро нам удалось установить адреса и фамилии интересовавших нас лиц.

Уже утром мы с Волошиным приехали в Чека. Я коротко посвятил Николаева. Малинина и Лешку в курс дела и приказал, возглавив отряды рабочих, завершить операцию. На свободе еще оставалось около ста участников заговора.

Помощники мои, казалось, нисколько не удивились тому, что я так поздно сообщил им о случившемся. Николаев молча выслушал приказ и вышел. Лешка взял под козырек и горячо ответил:

— Есть! — На пороге обернулся, словно боясь, что я плохо его понял, и добавил: — Будет выполнено!

А Малинин... Он перевел взгляд с меня на Волошина. Лицо его выражало сомнение, подозрительность. Видимо, он пытался угадать, почему мы действовали без него и что за этим кроется. Но, спохватившись, он опустил глаза:

— Слушаюсь!

Когда мы остались одни, Волошин сел на диван и стал сворачивать цигарку.

— Почему Романюк молчит?

— Очевидно, на дорогах все тихо.

— Вот это меня и тревожит, — сказал Петр Андреевич. — Кто их знает, что они еще придумали? Не терпится поговорить с кем-нибудь из этих... ну хоть с директором почты. Он, кажется, самый словоохотливый.

Я открыл дверь:

— Введите гражданина Нащокина!

С минуту мы молча рассматривали толстого, смертельно перепуганного человека, который в первый час после ареста еще пытался презрительно усмехаться и строить из себя героя, но, увидев, что арестованы все его соучастники, увял и сморщился, как детский шарик, из которого выпустили воздух. Он сидел, положив руки на колени и глядя на нас умоляюще. На вопросы отвечал торопливо, приподнимаясь со стула. Постепенно мне становилось понятным все, что казалось загадочным все эти дни.

— Кто убил Новикова? — спросил я. — За что?

— То есть, кто персонально выстрелил, мне неизвестно, — ответил Нащокин. — Но вообще дело в следующем. — Господин Степняк передал нам от имени национального правительства требование немедленно произвести экспроприацию золота, хранящегося в банке. В его письме разъяснялось, что средства необходимы для плодотворной деятельности правительства, но мы-то, откровенно говоря, заподозрили, что правительство тут ни при чем, а золото понадобилось самому Степняку, о котором ходили слухи как о человеке алчном и нечистом на руку. Однако ослушаться было нельзя. К Лессингу обращаться за содействием было бессмысленно и опасно. Нам слишком хорошо был известен этот педантично честный человек. Попробовали использовать старшего кассира, но тог неожиданно заявил о своей лояльности большевикам. Пришлось его убрать.

— Каким образом все-таки похитили золото?

— Прапорщику Мешкову удалось вовлечь в организацию дочь господина Лессинга, свою невесту, мадемуазель Софи. Она и передала Мешкову ключи от хранилища, которые были ей затем возвращены.

— Федор, что с тобой? — с беспокойством спросил Волошин.

— Ничего... — ответил я, с силой проведя рукой по лицу, словно отгоняя видение. — Ничего!

— Мы с удовольствием выполнили приказ Степняка, — продолжал директор почты, — ибо он играл нам на руку. Мы рассчитывали, что, увлеченные поисками золота, чекисты не успеют нащупать нити заговора.

Я и Волошин переглянулись.

— Однако на другой день из вполне достоверного источника нам стало известно, что чекисты ведут работу одновременно в двух направлениях и уже знают день нашего выступления. Тогда было решено срочно убрать господина Братченко, уничтожив заодно и отряд красноармейцев.

— Тогда Степняк и подослал Алпамысова?

— Совершенно верно.

— Что же это за «достоверный источник»? — спросил Волошин.

— Ей-богу, не знаю! — ответил Нащокин. — Этот человек работает у вас. Занимает ответственный пост. Но он так строго законспирирован, что из шестнадцати руководителей «пятерок» только одному была известна его подлинная фамилия.

— Кому?

— Понятия не имею! Вообще я был мало информирован. Я не играл активной роли, поверьте! — привстал Нащокин.

— А кто прятался у вас на чердаке?

— До нынешнего вечера я его не видел. Явился часов в шесть, назвал пароль и от имени Степняка предложил выступить не в час ночи, а немедленно. Но я не успел сообщить остальным... Скажите, пожалуйста, — снова приподнялся директор почты, — я могу надеяться, что меня помилуют? Имейте в виду, я добровольно все рассказал, совершенно добровольно!

— Трибунал, который будет вас судить, очевидно, примет это к сведению, — ответил Петр Андреевич. — Уведите господина Нащокина!

Вдруг стекла задрожали от взрывов. Послышались беспорядочные выстрелы.

— Степняк! — крикнул Волошин.

Схватив шапки, мы выбежали на улицу. Я не мог понять, что происходит в городе. Красноармейцы отступали. По улице неслись кони без всадников, бежали бойцы, вооруженные рабочие и железнодорожники. — Прощай! Я бегу в тюрьму. Арестованных необходимо отправить в Барнаул. Они нам еще пригодятся! — торопливо сказал Волошин и пожал мне руку.

Спрыгнув с крыльца, он попытался остановить бегущую в панике толпу, выстрелил в воздух, но безуспешно. Я потерял его из вида. Часовых возле особняка уже не было. Словно буря пронеслась, и я остался один. Вокруг не было ни души. Послышался рев мотора, у дома затормозила неуклюжая машина. Я узнал автомобиль Романюка. В кабине рядом с шофером сидел Красильников. Романюк выскочил с окровавленным лицом, без шапки. Он поглядел на меня воспаленными глазами и крикнул:

— А, это ты! Где Волошин? Садись! Отступаем!

— Почему?

— Объясню по дороге. Быстрее!

— Обожди секунду, — попросил я и вернулся в кабинет за документами. Взяв кое-какие папки с «делами», я быстро вернулся.

Автомобиль, швыряя нас из стороны в сторону, понесся к базарной площади. Красильников мрачно жевал папиросу.

— В город с хода ворвались части Васильева! — сказал командир полка. — Дивизия с орудиями, броневиками. На станции два бронепоезда белых. В последний момент я получил депешу из Барнаула. На Васильева наступают полки Красной Армии. Белогвардейцы в панике бегут. Рвутся на юг, к китайской границе. Наш Крайск и попался им на пути. Принимать бой нет смысла. Здесь через два дня наши будут. Получен приказ потерь не нести. Отступить в степь, переждать. Больше суток васильевцы в городе не задержатся.

Над моим ухом раздался выстрел. Шофер уронил голову на руль. Машина вильнула В сторону. Красильников, вскочив, направил дымящийся маузер на Романюка.

На узкую улицу с грохотом въезжали зеленые, похожие на черепах броневики...

12

Автомобиль подпрыгнул на панели и врезался в стену. От толчка я вылетел на мостовую. Красильников выстрелил в Романюка, тот упал.

Начальник штаба сорвал с шапки звезду и закричал офицеру, выпрыгнувшему из броневика:

— Сюда! Сюда!

«Ах, мерзавец!» — успел подумать я, бросаясь в узкий, темный переулок. Меня заметили. Грянула длинная пулеметная очередь. Пули взрыли снег. Петляя, как заяц, я мчался по дворам, перелетал через заборы. Наконец, задыхаясь, остановился на пустыре. Из-под снега торчали проволока, консервные банки. Вдали темнели дома. Обыватели притихли в своих домиках.

«Вот он когда показал себя, предатель! — думал я. — Вот кого имел в виду Нащокин! Но Красильников ведь ничего не знал о моем визите к Степняку... Значит, был еще кто-то? Кто?..

Ничего! Все тайное когда-нибудь станет явным, и ты не избегнешь пули, кто бы ты ни был!.. А сейчас я должен уходить. Куда? Появляться в городе, переполненном офицерами и казаками, опасно... Учитель географии Алексей Александрович! — вспомнил я. — Вот у кого можно отсидеться! Его домик стоит на окраине, там безопасно. А может быть, и Лешку встречу?» При мысли о Лешке на душе у меня потеплело. Я почувствовал, что соскучился по его ясным глазам и задорному, мальчишескому голосу.

Сжав пистолет, я стал пробираться к домику Кольцовых. Кожаную куртку я вывернул подкладкой кверху, чтобы не привлекать к себе внимания. Дело в том, что кожаная одежда сделалась своеобразной формой большевиков, «комиссаров». Меня схватил бы первый же встречный солдат.

Для того чтобы попасть в ту часть города, где жил Алексей Александрович, мне пришлось пересечь Никольскую улицу. Здание бывшего купеческого собрания было ярко освещено. Слышались звуки духового оркестра. У широкого подъезда, охраняемого каменными львами, грозно застыли два броневика. У меня внезапно появилось странное желание: заглянуть в окно, посмотреть на упоенных своей призрачной победой белогвардейцев. Зачем? Не знаю... Конечно, не нужно было без нужды подвергать себя риску. Но, должно быть, какое-то неясное предчувствие руководило мной.

Я обогнул дом, вошел в пустынный двор, взобрался на карниз и приник к холодному стеклу. Изнутри оно замерзло, поэтому внутренность дома предстала предо мной как будто в тумане. Я с трудом различил освещенный зал, двигающиеся тени, блеск погон. Найдя более удобную точку для наблюдения, увидел уставленный бутылками стол, за которым сидели офицеры. Высокий мужчина остановился перед окном спиной ко мне. Он загородил зал. Я уже намеревался спрыгнуть, но тут высокий обернулся. От неожиданности я едва не свалился. Это был Егор Малинин!

Я узнал его сразу, несмотря на то, что на нем была другая одежда. Он стоял, сложив руки на груди и самодовольно оглядывая зал. Я достал пистолет. «Ты не уйдешь, подлец! Недаром не лежала у меня к тебе душа! Понятна теперь, почему так отстаивал тебя Красильников. Но сейчас ты не уйдешь. Ответишь за все преступления, которые совершил, — за смерть Сони, за убийство часового, охранявшего банк, за гибель красноармейцев. Ты умело носил свою маску и ныне чувствуешь себя в безопасности! Не рано ли?»

Эти мысли промелькнули молнией. Я поднял пистолет. Негодяй был в пяти шагах от окна. Я прицелился.

Стекло разлетелось. Осколки осыпали меня колючим дождем. Я жадно смотрел в открывшийся передо мной зал. Первый, кого я увидел, был Малинин. Одной рукой он держался за бок, другой пытался опереться на спинку стула, но безуспешно: тело его оседало. На миг мы встретились глазами. С какой ненавистью он смотрел на меня! Я выстрелил еще раз.

Не стану описывать своего бегства. Мне удалось скрыться, хотя меня ранили в плечо, когда я, отстреливаясь, уходил через проходные дворы.

Уже рассветало, а я все еще не мог найти домик учителя географии. Какое-то затмение нашло на меня, а может быть, потеря крови сыграла свою роль, но я не узнавал улиц. Брел наугад, изнемогая от слабости. Вдруг кто-то взял меня за плечо. Знакомый, чуть надтреснутый голос произнес:

— Федор Гаврилович!

Я увидел Алексея Александровича. Он стоял в своей темно-зеленой шинели, глубоких кожаных калошах. Шея его была обмотана шарфом. Пенсне тревожно поблескивало. Я молча пошел за ним.

Квартира казалась нежилой. На полу валялся сор. Держа шапку в руке, учитель сказал:

— Вы не раздевайтесь, Федор Гаврилович.

Не успел я опомниться, как очутился в объятиях Лешки. Тиская меня, он захлебывался от радости:

— Я знал, что вы сюда придете! Знал! Отец всю ночь на улице дежурил. — Он случайно сдавил мне плечо. Я не удержался от стона.

— Вы ранены? — испугался Лешка.

— Ничего, пустяки...

Но он засуетился. Рана была промыта, смазана йодом, перевязана.

— Леша! — беспокойно сказал учитель, выглядывая в окно. — Я бы на вашем месте...

— Правильно! — спохватился мой помощник. — Здесь опасно оставаться. Соседи знают, что я работал в Чека. Но тут у нас есть хорошее местечко. Можно спокойно отсидеться. Я уже припас продукты.

Его сообщение меня обрадовало. Я понимал, что Красильников сделает все возможное, чтобы разыскать меня

Учитель подвел нас к массивному книжному шкафу. Лешка, поднатужившись, отодвинул его. В стене открылась глубокая ниша. Раньше в ней тоже хранились книги. Виднелись пазы для полок, но самих полок, не было. На полу я увидел толстые тюки бумаги.

— Это все мои прожекты, — смущенно улыбнулся учитель. — Когда помоложе был, мечтал землю переделать, устроить на ней счастливую жизнь. Но только отовсюду гнали меня с моими фантазиями. Едва сумасшедшим не объявили. Нет уж, видно, переделку-то не с агрономии надо начинать, а с революции. Это я теперь хорошо понял.

— Пока можно и в комнате посидеть, а если кто постучит, спрячемся, — предложил Лешка.

Я не успел ответить. Во дворе заскрипел снег. Мы залезли в нишу. Учитель с трудом поставил шкаф на место и пошел открывать. Раздались грубые голоса, загремели сапоги.

— Ты, что ли, будешь Кольцов? — услышал я хриплый, пьяный бас. — А где твой гимназист? Господин полковник его к себе требовает, понял?

— Я не знаю, где он, — тихо ответил учитель.

— Не знаешь? Врешь! Обыскать комнату!

По дому начали шарить солдаты. Я вытащил наган. Лешка последовал моему примеру. Мы решили живыми не сдаваться.

— Говори, старик, где сына спрятал?

— Я не прятал его! — ответил Алексей Александрович. — А если вы думаете, что спрятал, то попытайтесь найти!

— Ты еще шутки шутить! — Раздалась пощечина. Лешка вздрогнул и до крови прикусил губу. Его расширенные, блестящие в темноте глаза налились слезами. Я ощупью отыскал его руку и пожал.

— Молчишь? — орал фельдфебель. — Вскрывай пол. Здесь он, нюхом чую!

Зазвенело разбитое стекло, посыпались на пол книги... Нервы наши напряглись. Вот сейчас они отодвинут шкаф, и...

Хлопнула парадная дверь. Тонкий, как хлыст, голос стегнул воздух:

— Нашли?

— Никак нет, ваше благородие!

— Конечно, было бы глупо со стороны этого чекиста, если бы он сидел дома и ждал нас. Я и не надеялся застать его тут, но нужно узнать, где он. Вы, господин учитель, долго собираетесь играть в молчанку? Думаете, не сумеем заставить вас говорить?

— Какое вы имеете право так со мной разговаривать, молодой человек? — резко произнес Алексей Александрович. — Давно ли вы отвечали у меня урок? Герои! В кого превратилось доблестное русское офицерство? В бандитов!

— Молча-ать!

Раздался болезненный стон. Мы услышали сдавленный голос:

— Убийцы!.. Придет время... мой сын сам найдет вас!..

Вдруг хлопнул выстрел, негромкий, как будто кто-то доской ударил по полу. Голос смолк. Потом настала страшная, напряженная тишина. Лешка задыхался. Я тихонько сжал его плечо.

— Пошли, — процедил офицер.

Лешка уткнулся в мою руку и беззвучно рыдал, сотрясаясь всем своим худеньким мальчишеским телом. Солдаты ушли. Мы отодвинули шкаф...

Учитель лежал, откинув голову. Его белые губы были плотно сжаты. Лешка с мгновенно осунувшимся, постаревшим лицом упал на колени. Мы перенесли тело в спальню. Кольцов поцеловал отца в губы, прижался щекой к его холодной руке и долго сидел, не шевелясь. Потом вышел в столовую.

— Все! — сказал он, пряча от меня глаза, глотая слезы. — Пошли.

— Да! — ответил я, удивленный и взволнованный его мужеством. Исчез гимназист, романтический, добрый парнишка. Передо мной стоял суровый и твердый солдат революции.

— Да, пора уходить, Алексей.

Мы стали собираться в путь. Сложили в мешок продукты, одежду. Перед тем как выйти, Алексей достал из ниши стопу бумаги, исписанную аккуратным почерком учителя.

— Вот... бедный отец... Все писал свои проекты...

Я взял покрытую пылью тетрадь. Перевернул несколько листов. Учитель писал о богатейших возможностях, заложенных в алтайских степях, о новой, разумной системе земледелия, о том, что можно весь край завалить дешевой алтайской пшеницей... Немудрено, что за эти проекты его едва не сочли сумасшедшим. Разве царским чиновникам не хватало хлеба? Да и кто, какими силами мог бы поднять эту бескрайнюю степь?

Вернув Лешке тетради, я сказал:

— Спрячь хорошенько. Когда-нибудь, при коммунизме, настанет время и для таких проектов.

— А скоро будет коммунизм? — мечтательно и страстно спросил Лешка.

— Ты доживешь обязательно!

Кольцов положил бумаги отца на место и придвинул шкаф.

Я хотел добраться до железной дороги и разыскать в-депо машиниста Каленчука, который однажды, еще до революции, вывез меня из Крайска в тендере. За мной тогда по пятам гнались агенты охранки. Я надеялся, что таким же способом нам удастся спастись и теперь.

До станции пробирались без приключении, хотя улицы кишмя кишели солдатами и казаками. Дальше идти вдвоем было опасно. Оставив Лешку в будке у знакомого стрелочника, я отправился в депо. Каленчука нашел быстро. Он проверял песочницы, готовясь в рейс. Мы разговорились. Выслушав просьбу, он тревожно оглянулся:

— Можно. Но одного. Угля нынче мало, тендер пустой. А в будке солдаты поедут. Двоих не спрячу, однако...

Расстаться с Лешкой? Да, иного выхода не было.

— Я где-нибудь отсижусь, дядя Федя! — сказал он. — Дождусь наших. Не беспокойтесь.

Мы обнялись и крепко поцеловались. До свидания, Лешка!


...На этом рукопись обрывалась.

ЭПИЛОГ

«...До свидания, Лешка!» — прочел Сергей Готовцев и умолк. Он положил в сумку последнюю тетрадку и охрипшим голосом сказал:

— Вот и все...

Ваня Ремизов сидел, обняв колени. Студенты долго молчали. Перед ними словно раздвинулись стены землянки, зазвучали страстные голоса героев-большевиков, о которых сложено столько легенд и песен.

— Но когда же Федор Гаврилович написал свои воспоминания? — задумчиво спросил Готовцев.

— Ясно, что позже, может, через полгода, — ответил Ваня. — Скажи лучше, как эти записки попали сюда и почему они не окончены?

Наверху послышались шаги и раздался взволнованный голос:

— Товарищи, они, наверно, здесь! Вот чья-то кепка!

Сергей и Ваня, вскочив, наперебой закричали:

— Сюда! Сюда!

Они быстро выбрались из погреба и увидели директора совхоза и агронома, окруженных студентами.

— Мы уж думали, с вами случилось что-нибудь, — сердито сказал комсорг Петька Пирогов, долговязый юноша в очках. — Всех на ноги подняли, из-за вас работа стоит, а вы...

— Да знаете, что мы нашли? — заторопился Сергей.

Перебивая друг друга, ребята рассказали о находке. Тетради переходили из рук в руки. Студенты с любопытством и уважением перелистывали потертые страницы.

— Эти документы необходимо сдать в краеведческий музей, — озабоченно сказал Рокша. — Я нынче же позвоню в Крайск и сообщу о вашей находке.

...По дороге в поселок Сергеи как будто новыми глазами оглядывал бескрайние массивы золотой пшеницы, тракторы и комбайны, лазоревое безоблачное небо и ослепительно белые на солнце, с красными черепичными крышами постройки центральной усадьбы.

Он вспомнил о «прожектах» Алексея Александровича Кольцова. Действительность была ярче самой смелой мечты старого учителя.

Через два дня в палатку к студентам зашел директор совхоза в сопровождении незнакомого пожилого мужчины в сером брезентовом плаще.

— Рукопись Братченко придется отдать этому товарищу, — сказал Рокша. — Разрешите вас познакомить. Научный сотрудник крайского музея Никитин.

— Что ж, ничего не поделаешь! — вздохнул Сергей.

— Вы не будете жалеть об утрате, когда услышите то. что я расскажу. — Никитин смял очки. Лицо его стало торжественным. — Знаете ли вы, что записки, которые посчастливилось вам найти, уже много лет разыскиваются? Музей три раза организовывал экспедиции, но безуспешно.

— А как вам стало известно о существовании рукописи? — спросил Сергей.

— Из письма Алексея Алексеевича Кольцова.

— Лешки Кольцова?! — вырвалось у Вани Ремизова.

— Положим, он давно уже не Лешка! — улыбнулся Никитин. — Он живет в Москве и работает директором научно-исследовательского института. Кольцов задумал написать книгу о Федоре Братченко. Тогда-то ему и понадобилась рукопись.

— А он откуда о ней знает? — Глаза Сергея разгорелись от любопытства.

— В письме Кольцова, которое мы получили еще до войны, было сказано, что Братченко, отправляясь на опасное задание, передал Кольцову свои тетради.

Однажды на Кольцова напали белобандиты. Поняв, что уйти не удастся, он спрятал записки Братченко в заброшенной землянке, надеясь, что их найдут после его смерти. Но он остался жив. Прошли годы. Кольцов забыл место, где находилась землянка. И когда в тысяча девятьсот тридцать восьмом году ему понадобились тетради, он мог лишь приблизительно описать район, где они были спрятаны. Я уже говорил, что поиски были безрезультатными... Как мы обрадуем Алексея Алексеевича!.. Мы немедленно перешлем ему рукопись.

— Разрешите нам с Ремизовым самим отвезти тетради товарищу Кольцову! — сказал Готовцев. — Мы ведь скоро возвращаемся вМоскву. Нам так хочется узнать, что было дальше с Федором Братченко и Лешкой. Вы не беспокоитесь, мы будем беречь... Честное комсомольское!

...Кольцов жил в небольшом доме, в тихом арбатском переулке. Ремизов и Готовцев поднялись по ступенькам, позвонили.

Дверь открыл высокий, худощавый мужчина лет шестидесяти, с седыми бровями и внимательным взглядом светло-голубых, словно выцветших глаз. Взглянув на гостей, Кольцов сказал:

— А я вас знаю! Вы Сережа и Ваня. Никитин написал мне о вас... Входите, ребята! Записки Федора Гавриловича вы захватили?

— Да, — ответил Сергей, протягивая тетрадки.

— Это они, — тихо сказал Кольцов. — Раздевайтесь, чай будем пить.

— Не надо чая! — охрипнув от волнения, ответил Сергей. — Лучше расскажите, что было после того, как вы расстались с Федором Гавриловичем.

— Ну что ж... — согласился Кольцов. — Мне самому полезно восстановить в памяти события тех дней... Простившись с Братченко в будке стрелочника, я пошел в город, к одним знакомым: домой-то возвращаться нельзя было. Меня спрятали в чулане. Едва за мной закрылась дверь, как я почувствовал страшную слабость и забылся... Несколько дней я пролежал без памяти.

Я очнулся от того, что кто-то ласково шептал мне в ухо: «Лешка! Ты слышишь? Ты слышишь меня?»

Открыв глаза, я увидел Братченко. Он рассказал, что белые из города выбиты, восстановлена Советская власть.

Выздоровев, я вернулся на работу в Чека. А работы хватало. Мы боролись с бандитизмом, ловили недобитых контрреволюционеров. Наконец в городе была налажена нормальная жизнь. И тогда я стал замечать, что Федор Гаврилович уединяется по вечерам, а иногда в его кабинете свет горит до утра. Обычно он ничего от меня не скрывал, а тут на вопрос, чем он занимается по ночам, смущенно пробормотал что-то невразумительное. О том, что Братченко пишет свои воспоминания, я узнал случайно. Мне нужно было взять у него какой-то документ. Это было уже поздней ночью. Федор Гаврилович спал, положив голову на край стола. Подойдя, я заглянул через его плечо и увидел вот эту самую рукопись... Молод я тогда был и глуп. У меня хватило бестактности наутро посмеяться над Братченко и указать ему на некоторые орфографические ошибки, подмеченные мной. Он сказал:

«Я не очень грамотен, Лешка, но хочу, чтобы те, кто будет жить после нас, знали, как мы работали, боролись... И как ошибались... — Федор Гаврилович помолчал и добавил: — Скоро я уезжаю в командировку. Спрячь эти записки у себя. Они не окончены. Когда вернусь, буду продолжать».

«А куда ты уезжаешь?» — удивился я.

«Тебе могу сказать, — не сразу ответил Братченко. — Ты знаешь о том, что Волошин отвез арестованных заговорщиков в Барнаул. На днях он звонил мне по телефону и сообщил, что из их показаний стали известны некоторые подробности о Степняке и о тех, кто был с ним связан. Словом, надо проверить материалы следствия и распутать еще несколько узелков. А сейчас прощай».

...Не прошло и пяти дней со дня отъезда Братченко, как неизвестный солдат со следами споротых погон на шинели привез в Чека известие о его гибели. Федор Гаврилович был схвачен опознавшими его степняковцами и зверски замучен. Но он успел передать крайне важные сведения о Степняке, благодаря чему степняковскую банду мы сумели вскоре ликвидировать. Эти сведения привез солдат, сообщивший о смерти Федора Гавриловича.

Отослав документы Волошину в Барнаул, я остался наедине со своими мыслями и затосковал. Горе мое было так велико, что работа валилась из рук.

Поздно ночью мне захотелось вдруг взглянуть на записки Братченко, которые хранились у меня дома. Я зажег свет, но в это время услышал под окном скрип снега. Осторожно приподняв занавеску, я отпрянул. Во дворе, освещенные голубым лунным светом, гарцевали на копях несколько всадников. Через секунду они спешились и, привязав коней к забору, стали окружать дом. Ими командовал мужчина в серой бекеше и узких сапогах. Когда он повернулся ко мне лицом, я узнал его: это был Красильников.

Мысли беспорядочно замелькали. «Бандиты решили по одному уничтожить работников ЧК. Дом мой стоит на окраине. Красильников рассчитывает быстро расправиться со мной и ускакать до того, как патрульные красноармейцы сбегутся на выстрелы».

Шаги слышались уже на крыльце. Скрипнула дверь. Кто-то пробовал сломать замок. Сунув тетради Братченко в полевую сумку, я достал маузер. Сначала я хотел отстреливаться в надежде на то, что подоспеют патрульные. Но бандитов было слишком много. Я решил бежать. Осторожно открыв окно в кухне, я перевалился через подоконник, упал в глубокий снег и, точно ящерица, пополз к воротам. Бандиты заметили меня лишь в тот момент, когда я садился на черного, беспокойно переступавшего ногами жеребца. Посыпались беспорядочные выстрелы.

Оказавшись в переулке, я подумал было, что спасен, но слишком рано торжествовал победу. Жеребец, почувствовавший неопытного седока, помчался в степь, и я не мог заставить его изменить направление. Я хорошо понимал, что в степи рано или поздно меня настигнут, сзади уже слышался топот копыт.

После получаса бешеной скачки я увидел впереди смутные очертания Белой горы. На выстрелы я уже не обращал внимания. Бандиты палили в меня почти непрерывно, но в темноте не могли попасть. Впереди показалась какая-то избушка. Обезумевший жеребец сделал поворот так резко, что я выпустил поводья и грохнулся на землю.

Передо мной была не избушка, а землянка, неведомо для чего построенная посреди степи. Я юркнул в дверь. Сквозь щели увидел своих преследователей. Они спешились и стали осторожно подходить к землянке. Бандиты не торопились, прекрасно понимая, что теперь я от них не уйду. Отдавал себе в этом отчет и я. Ах, как не хотелось умирать! А Красильников? Неужели так никто и не узнает о его предательстве?

Внезапно я заметил в полу деревянный люк, открыл его и заглянул в черный подвал. Пахнуло холодом. И тут я понял, где нахожусь. Не то Братченко, не то Николаев рассказывали мне о тайных складах оружия и продовольствия, созданных в степи бандитами.

На сей раз подвал был пуст.

Пули взвихрили снег около землянки. Времени терять было нельзя. Я снял с себя полевую сумку с записками Федора Гавриловича и швырнул в люк.

Некоторое время я отстреливался. Но патроны подходили к концу. Степняковцы больше не таились: они были уверены, что я обезврежен.

«Сдаешься?» — крикнул один из них.

— Я бы, конечно, погиб, если бы не случайность! — закончил свой рассказ Алексей Александрович. — Я потерял сознание, и мои преследователи, очевидно, решили, что я убит, и не стали тратить на меня лишних пуль... Они ускакали. А меня на другой день вечером подобрали красноармейцы, освободившие Крайск. Истекающего кровью отвезли в больницу. А тетради Братченко так и остались в землянке...

Когда друзья вышли из дома, на землю опустился вечер. Деревья тихо роняли желтые листья на мокрый асфальт.

Улицы были полны людей. Москвичи расходились по домам после трудового дня. Ваня и Сергей остановились на площади. Словно сговорившись, они молча смотрели на вереницы машин, на ярко освещенные дома. В уши врывался разноголосый шум столицы. По радио диктор рассказывал о запуске Советским Союзом искусственного спутника Земли. Неподалеку вспыхивали огни электросварки и скрежетал подъемный кран. Друзья словно впервые увидели все это. И им показалось, что перед ними воплощенная в металл и камень мечта Федора Братченко. За эту мечту отдал он свою жизнь, за нее погибли тысячи таких, как он, рядовых солдат революции.

Владимир Долин Чоновцы на Осколе Повесть

Д-64

Владимир Аркадьевич Долин (Белоусов) родился в 1902 году в г. Воронеже. В 1918 году вступил в комсомол, с 1922 года — член КПСС.

В 1917 году пятнадцатилетним подростком ушел добровольцем в Красную гвардию, участвовал в боях с белогвардейскими войсками Краснова, Деникина, Мамонтова, Шкуро.

В 1920 году из-за ранения, полученного на фронте, В. А. Долина демобилизуют из армии. Вскоре он вступает в коммунистический батальон ЧОНа (части особого назначения) и принимает участие в борьбе с контрреволюцией и бандитизмом, в подавлении антисоветских кулацких выступлений в Воронежской и Орловской губерниях.

В начале 30-х годов В. А. Долин в составе добровольческого кавалерийского истребительного отряда особого назначения участвует в ликвидации басмаческих банд в Средней Азии.

В. А. Долин •— участник Великой Отечественной войны 1941—1945 годов.

Литературное творчество В. А. Долина началось в 1924 году. Его первые стихи были опубликованы в орловской губернской комсомольской газете «Правда молодежи». В последующие годы стихи В. А. Долина публикуются в газетах «Комсомольская правда», «Красная звезда», в журналах «Молодая гвардия», «Смена», «Крестьянский журнал», «Новый мир», «Советский воин».

В 1926 году в издательстве «Пролетарий» вышла первая повесть писателя — «Степан Лямкин». В Гослитиздате вышли отдельные сборники стихов В. А. Долина: в 1929 году —■ «Листьях и в 1938 году — «Клинок».

В повести «Чоновцы на Осколе» автор рассказывает о героической борьбе первых комсомольцев за укрепление советской власти.

Долин (Белоусов) Владимир Аркадьевич ЧОНОВЦЫ НА ОСКОЛЕ Повесть. М., «Молодая гвардия», 1961. 128 с. с илл.

Редактор Д. Кузнецов Художник И. Коминарец

Худож. редактор Я, Печникова Техн. редактор Л. Прозорова

А04673. Подп. к печ. 15/У 1961 г. Бум, 84хШ81/32. Печ, л. 4(6,56). Уч.-изд. л. 6,4. Тираж 115 000 экз, Зак, 336. Цена 19 коп,

Типография «Красное знамя» изд-ва «Молодая гвардия»*

Москва, А-55, Сущевская, 21*


ГЛАВА І


— Так. Все ясно. Одевайтесь, молодой человек! — сказал Василию Терехову плотный, широкоплечий доктор, осмотрев и ослушав его.

Василий, взяв со стула нижнюю рубаху, застыл на месте, вопрошающе глядя на доктора серыми удивленными глазами.

— Что на меня уставились? Я вам сказал: можете одеваться. В часть не выпишем. Рановато еще...

Переступая с ноги на ногу, Василий хотел что-то сказать, но доктор не дал ему даже рта открыть.

— Знаю, знаю, что вас ждут боевые товарищи, письма от них вы уже мне показывали. Знаю, что вам не лежится у нас в госпитале. Но ваше состояние здоровья не позволяет пока признать вас годным к продолжению строевой службы. Посмотрите на себя — кожа да кости. Придется еще полежать месяца два. Впрочем, это мое мнение,—доктор развел руками. — Не знаю, может быть, другие члены комиссии найдут нужным вынести иное решение...

Одним махом Василий натянул на себя застиранную госпитальную рубаху и, решительно подойдя к столу, за которым сидели сутулый седой начальник госпиталя и полная румяная женщина — врач-невропатолог, заявил:

— Ни одного дня больше в госпитале не останусь. Нечего мне тут бока протирать. Рана моя зажила, от тифа меня вылечили, а поправиться,- обрасти мясом успею.

Начальник госпиталя, внимательно просмотревший историю болезни Василия, окинул его теплым, участливым взглядом.

-— Товарищ Терехов, вы воронежский?

— Из Троицкой пригородной слободки, — ответил Василий.

— Родные у вас тут есть?

— Нет, здесь никого не осталось. Как умер отец, сразу же после революции мать уехала с младшим братишкой в слободу Уразово. Там у меня сестра Фельдшерицей в земской больнице работает. С тех пор я их не видел. — Василий тяжело вздохнул.

— Ну, раз вы так настаиваете, товарищ Терехов, можем вас выписать с двухмесячным отпуском на поправку здоровья. Поезжайте в Уразово. Литер на проезд и продовольственный аттестат вам выдадим.

Накинув на плечи серый госпитальный халат, забыв поблагодарить начальника госпиталя, обрадованный Василий схватил в руки спадавшие с ног стоптанные чувяки и стремглав выскочил из кабинета...

На следующий день, получив необходимые документы и продовольственный аттестат, Василий вышел из проходной госпиталя. На нем были латаные-перелатанные сапоги чуть ли не сорок пятого размера, застиранные ватные брюки, выцветшая гимнастерка и драный овчинный кавалерийский полушубок.

Обмундирование было не с его плеча. Кладовщик объяснил, что вся хорошая одежда, поступающая в госпиталь с ранеными, дезинфицируется и тут же отправляется в армию, а что похуже остается. «В армию! Как же! Продают, наверно, подлецы», — решил раздосадованный Василий, не получив при выписке из госпиталя ни своих ручных часиков, ни полевого бинокля, ни трофейной кавказской шашки. Но спорить с кладовщиком было бесполезно.

С вещевым мешком за плечами, в котором были пара сухих таранок, полтора фунта черного кислого хлеба с просяной лузгой и три пачки гнилой фабричной махорки — паек, полученный на дорогу, Василий поспешил на вокзал, надеясь с первым отходящим поездом добраться до Уразова. И ему посчастливилось. До станции Лиски он доехал на крыше вагона пассажирского поезда, облепленного спекулянтами и мешочниками, пробирающимися на юг за хлебом.

Припекало весеннее солнце, с полей сходил снег. Кирпичное здание вокзала и высокая бетонная платформа, полуразрушенные снарядами, забиты пассажирами. С крыши вагона хорошо были видны длинные очереди к дымящимся железным камерам-вошебойкам и кипятильникам. За станцией виднелись железнодорожный мост, Дон, сверкавший в лучах заходящего солнца, меловые горы.

«Отсюда до Уразова рукой подать», — думал Василий, поеживаясь от дующего с реки ледяного ветра. Он запахнул полы полушубка, собираясь прилечь на пригретую солнышком железную крышу, но вдруг поднялась паника. Паровоз от их состава отцепили и подали к стоявшему на втором пути воинскому эшелону. Пассажиры с узлами, мешками, корзинками устремились к солдатским теплушкам.

— Эй, служивый, слезай с крыши, если не хочешь дня три тут сидеть! -— крикнул Василию какой-то бородатый старичок с сундучком за плечами.

С трудом спустившись на землю, Василий еле протолкался к воинскому эшелону.

— Товарищи, выручайте, в отпуск еду после ранения! — обратился он к стоявшим в дверях теплушки военным.

Из вагона слышались задорные звуки балалайки, топот ног, заливистый смех.

Молодой светловолосый красноармеец с носом, похожим на грушу, и большими пушистыми бровями с вздернутыми кончиками, повертев в руках отпускное удостоверение Василия, нерешительно пожал плечами.

— Взводного надо бы спросить... — Он сочувственно подмигнул Василию и крикнул внутрь вагона:— Товарищ Пащенко, к выходу!

В дверях показался высокий, перекрещенный брезентовыми патронташами, с наганом на поясе командир взвода.

— Разрешите посадить раненого, в отпуск едет, — обратился к нему красноармеец, протягивая документы Василия.

— Чего ты мне суешь? Приказано никого не сажать! — строго прикрикнул на красноармейца Пащенко и, окинув пренебрежительным взглядом Василия, уже спокойно добавил: — Не можем мы на всех станциях разных калек подбирать. Отвоевался, и некуда тебе спешить. Домой пассажирским доберешься!

Василия оттиснули от вагона женщины.

— Родненькие, спасители наши, — умоляли они на разные голоса, — посадите солдаток. Из Иванова мы, за хлебом едем, дети с голоду умирают!..

Не теряя надежды уехать хотя бы на тормозной площадке или буфере, пробираясь от теплушки к теплушке, Василий неожиданно натолкнулся на начальника эшелона — командира маршевого полка.

Гладко выбритый, со шрамом через всю левую щеку, командир выслушал просьбу Василия и сам помог ему взобраться в штабную теплушку.

— Подрезков, устрой-ка товарища! — приказал он своему вестовому.

...Проснулся Василий поздно ночью, ударившись головой о стенку вагона. Брякнули железные буфера, заскрежетали тормозные колодки, поезд остановился. В открытом люке мелькали звезды, лицо обдавало ночной прохладой, кругом слышались громкие голоса, топот ног.

При тусклом свете керосиновой лампы Василий увидел торопливо выпрыгнувших из вагона начальника штаба и вестового.

Командир полка Чепурин сидел на ящике из-под снарядов, а перед ним навытяжку стоял комвзвода Пащенко. Когда и зачем Пащенко появился в штабной теплушке, Василий не знал. Но он сразу догадался, что Пащенко в чем-то провинился и теперь оправдывается перед командиром полка.

— Товарищ командир, я ничего не знаю, — выдавливал из себя хриплым голосом Пащенко. — Я ехал в соседней теплушке с бойцами третьего взвода. Где они самогон достали и когда в теплушку баб насажали, ничего об этом сказать не могу.

— Врешь, мерзавец, от тебя самого за версту несет самогоном. Свой взвод напоил и в третий влез с четвертью самогона...

— Никак нет. Я глотка в рот не брал. Я старый солдат, еще в царской армии ефрейтором служил, знаю порядок...

— Пьянство, картежная игра, мародерство — вот твой порядок! Я покажу, как махновщину в наших рядах насаждать... Под ревтрибунал отдам, расстреляю собственноручно! — до шепота сдерживая голос, грозил командир полка.

— Виноват. Ваша воля, что хотите, то и делайте со мной. Только я этой самогонки в рот не брал.

— На фронт приедем, я с тобой не так еще поговорю. При малейшем нарушении дисциплины... — Чепурин хлопнул ладонью по деревянной колодке маузера. — Иди!

По-строевому, щелкнув каблуками, Пащенко повернулся через лєвое плечо, подошел к распахнутой двери теплушки и, не оборачиваясь, выпрыгнул в ночную темь.

У вагона послышались торопливые шаги, ночную тишину прорезал громкий окрик:

— Посторонись... Куда прешь!

— Что случилось? — узнав по голосу своего вестового и выглянув из теплушки, спросил Чепурин.

— Задержка, товарищ командир, бандиты рельсы своротили. Чуть нас под откос не вытряхнули.

Двое красноармейцев втащили в теплушку носилки с мальчуганом лет четырнадцати, одетым в дырявую украинскую свитку. Вслед за ними в теплушку влез начальник штаба.

— Товарищ Чепурин, — доложил он, — бандиты устроили на пути диверсию... Вот мальчонка гады подстрелили. В ногу пулей угодили... Он бойкий, сам вам обо всем расскажет. А я пойду, там красноармейцы путь восстанавливают. — Начальник штаба вновь выпрыгнул из теплушки.

Чепурмн склонился над мальчуганом.

— Как звать тебя?

— Афоня Горобец! Так парубки тутошные меня прозвали. А фамилия .моя Горобцов. Из-под Курска я. Отца белые зарубили, мать от тифа умерла. Я тут у хозяина за харчи работаю...

— Ну, курский соловей, рассказывай, что случилось.

Мальчик рукою, выпачканной кровью, потер переносицу.

— Ну, годувал я скотину в степи, — начал он, пересыпая русские слова украинскими. — Днем мы с хозяином бревна из лесу возили — новую ригу ставить собирается, — а с вечера он меня тут оставил, в степи, волов пасти. Дома боится держать их: как бы красные куда в извоз не мобилизовали. Крепко наказывал за волами смотреть, чтобы на железку не зашли. Пригрозил: «Порешит поезд худобу — без головы останешься!» Ну, а сам пийшол ночевать до хаты. Отогнал я волов подальше в балку, повечерял печеной картошкой и прилег на арбу чуток вздремнуть. Проснулся — волов не видно. Обежал всю балку, повернул к насыпи, слышу, стукочит что-то вверху. Вскарабкался я на насыпь, бачу — солдаты в шинелях и кони подседланные. Поначалу солдаты будто железякой по рельсам тюкали, потом коней начали понукать; что-то заскрежетало, каменюки, стукоча, под откос посыпались. Тут их командир, видно, кричит: «Убирай постромки, поезд идет!»

Ну, люди, значит, с конями под откос, и слышу, в сторону леса поскакали. Поднялся я с земли — и к тому месту. Бачу, шпалы из-под рельсов выбиты, одна в сторону свернута. Мамо моя родная, что ж они наделали! Не иначе — куркули, бандюги проклятые. Скатился я с насыпи и бегом к своей арбе. Схватил топор, охапку соломы и назад. Бросил солому на путях перед тем страшным местом, давай топором шпалу кромсать. А поезд вот он, паровоз пыхтит, искры разбрасывает. Собрал я щепы, на солому бросил. Было у меня в коробке три серника, ну-ка, думаю, отсырели, не загорятся. Свиткой от ветра заслонился, чиркнул раз, другой — зажглась, сунул в солому, ветер вздул пламя. Тут, значит, меня по ноге как палкой садануло. Свалился я и ползком в сторону, под насыпь, чтоб бандюги еще из винтовки не бухнули. Вот и все...

Пришел начальник штаба.

— Дорогу восстановили, сейчас тронемся. А что с этим орлом делать? — спросил он у командира полка.

— Я бы этого орла к награде представил, — сказал Чепурин. — Заготовьте на него документы, опишите все, сдадим его на станции, где есть больница.

— В Уразове есть больница, — вмешался Василий, — сестра у меня там фельдшерицей работает.

Чепурин посмотрел на карту.

— Вот на станции Уразово и передадим его железнодорожной охране, пусть позаботятся о парнишке, сонные рохли...

ГЛАВА II


На станцию Уразово эшелон пришел под утро. Густой, промозглый туман окутывал одноэтажный станционный домик с деревянными пристройками, с разбитой снарядами кирпичной башней водокачки.

Василий распрощался с Чепуриным.

Двое красноармейцев-санитаров вынесли из вагона носилки с Афоней Горобцовым и в сопровождении начальника штаба передали раненого начальнику железнодорожной охраны.

— Ответите за парня головой, — пригрозил нач-штаба. — Сейчас же отправьте раненого в больницу. А этот пакет передайте в Уразовский ревком... Плохо вы охраняете дорогу, — сердито заметил он.

— Ни одной ночи спокойной не бывает. Бандиты и дезертиры одолели, —■- оправдывался, как школьник, бородатый дядька — начальник охраны.

Двое парней из отряда железнодорожной охраны положили Афоню на бричку, запряженную парой


коней, и, не дожидаясь рассвета, повезли в больницу. С ними пристроился и Василий.

Дорога была разбитая, грязная. То и дело приходилось объезжать глубокие колдобины, лужи.

Почти у самого въезда в слободу обогнали группу вооруженных людей. В утренних туманных сумерках трудно было разглядеть их лица. Вскоре группа свернула с дороги на обочину и направилась влево к садам и огородам слободы.

— Кто такие? — спросил Василий у сидевшего рядом охранника.

— Кто их знает, — мрачно ответил тот. — Может, красноармейцы, а может, дезертиры или бандюги какие. Житья от них нет. Зайдут в слободу, по домам шарят, все ценное у людей забирают... Нагрянет к тебе ночью вот такая орава — и, если ты коммунист или комсомолец, пикнуть не дадут. Тово-с, значит... — парень выразительно провел ребром ладони по своей смуглой шее. — А то еще лучше, — продолжал он, — подопрут дверь орясиной, подложат под крыльцо соломки и подпалят... Сейчас немного спокойней стало, а как фронт близко был — жуть что творилось...

— А ревком куда смотрит? У него что, бил нет

для борьбы с бандитами и дезертирами?

— Да маловато нас тут осталось. Почти все в армию ушли. А работы много: советскую власть по селам надо укреплять, продразверстку выполнять... А давно ли белых отсюда выбили? Сразу порядок не установишь. Председатель ревкома Виктор Григорьевич Стрижов — бывалый человек, старый солдат —• старается, организует народ...

— Стрижов? Знакомая фамилия! — перебил Василий. — На фронте у нас бронепоездом командовал, отчаянный человек, бывший моряк...

— Нет, это не он, — поспешил разочаровать Василия собеседник. — Наш не отчаянный и не больно уважает таких. «Отчаянность, — говорит, — не от ума, не от уверенности в своей силе и правоте, а от бессилья». Наш — ровный, спокойный. Голоса не повышает, на испуг не берет. Свой, рабочий человек. До войны механиком у нас на электростанции работал. С германского фронта в семнадцатом году в Петроград попал, Керенского с его прихлебателями из царских покоев штыком выковыривал. С Лениным, Свердловым вот так, как мы с тобой, о государственных делах беседовал. Башковитый человек, ему бы на большой работе в центре сидеть, да здоровье не позволяет — легкие газами на фронте отравлены... На борьбу с немецкими оккупантами народ тут у нас поднимал, против белых партизанил. Эсеров, меньшевиков из Советов повыгонял...

— Мужиков всех поразорил! — вмешался вдруг в разговор полусонный возница.

— Каких мужиков? Не показывай, Тимоха, свою темноту. И я и ты — мужики, а чем он нас с тобой обидел? — набросился на ездового парень.

— Ас меня нечего взять...

— Вот он и берет у кого много. А тебя, дурака, кормит, одевает. Такие вот дурни, как ты, колодой у нас под ногами... Давай погоняй, хватит носом клевать!..

Подъезжая к двухэтажному зданию больницы,

Василий увидел шагавший по улице вдоль палисадника небольшой патрульный отряд.

Сидевший рядом с ним парень оживился.

— Вот они, наши силы! Молодежь, комсомольцы. На них почти все держится. И от бандитов народ охраняют, и по селам ездят, бедноту деревенскую организуют, хлеб у мироедов из ям выгребают, дезертиров вылавливают...

Утренний туман рассеивался. Слобода неторопливо просыпалась. Лениво перекликались петухи. На окнах домов распахивались створки синих и голубых ставней. За придорожными тополями и акациями, за высокими дощатыми заборами и палисадниками слышались голоса женщин, звон ведер, скрип колодезных журавлей. В воздухе распространялся запах парного молока и щекочущего ноздри кизячного дыма.

Широкие, прямые улицы, пересеченные переулками, тянулись к центру слободы, где над каменными купеческими амбарами и лабазами базарной площади возвышалась белоснежная свежевыбеленная церковь. На золотистых куполах трепетали зайчики робко проглянувшего сквозь туман солнышка.

Афоню Горобцова сдали в приемный покой Уразовской больницы. Здесь же Василий узнал адрес своей сестры.

От больницы охранники повернули к зданию ревкома, чтобы передать срочный пакет Стрижову. Василий отправился с ними, чтобы сразу стать на военный и партийный учет.

Ревком помещался недалеко, в большом каменном двухэтажном доме.

Ворота охраняли двое часовых. Щупленький парнишка лет семнадцати, в солдатских ботинках с коричневыми обмотками, в синих стареньких галифе, в засаленной стеганке, в помятой офицерской фуражке с красной звездой, держался руками за штык трехлинейной винтовки.

Второй был постарше, широкий в плечах, чернявый, с курчавым хохлем, выбившимся из-под серой солдатской папах« На нем были черные суконные брюки, заправленные в хромовые сапоги, кожаная порыжевшая от времени тужурка, подпоясанная широким ремнем. За плечами куцый немецкий карабин, слева за пояс была заткнута бутылочная граната, из кармана тужурки торчала рукоятка нагана.

Приветливо поздоровавшись за руку с железнодорожными охранниками, чернявый принял от них пакет, проверил у Василия документы, сам проводил его в здание ревкома.

В большом зале, в коридорах на столах и стульях сидели, беседуя, вооруженные винтовками и револьверами рабочие, крестьяне, учащиеся.

Просторный кабинет председателя был заставлен застекленными шкафами, набитыми книгами; книги, аккуратно сложенные в стопки, лежали и на полу и на подоконниках. На стенах в рамках висели портреты Маркса, Энгельса, Ленина. Середину кабинета в окружении десятка венских стульев занимал большой письменный стол. Слева от двери стоял кожаный диван; на нем лежали свернутое серое одеяло и подушка в синей сатиновой наволочке. У противоположной стены из-за книжного шкафа виднелись ручной пулемет Томпсона и несколько русских трехлинейных винтовок. Как только Василий вошел в кабинет, из-за стола навстречу ему поднялся сухощавый человек среднего роста, в солдатской гимнастерке.

— Вы ко мне? Проходите!

— Василий Терехов, к вам на партийный и военный учет. Кандидат в члены РКП(б), комсомолец. Командир пулеметного взвода кавалерийского полка особого назначения. Прибыл в отпуск из госпиталя, после ранения, — подавая председателю свои документы, не переводя дыхания, отрапортовал Василий.

— Садитесь, — сказал председатель, опускаясь на стул.

Василий нерешительно сел. Он привык в армии разговаривать с начальством стоя.

— Так, дорогой товарищ. Значит, отдыхать к нам? — то ли удивленно, то ли одобрительно улыбнувшись, сказал председатель, возвращая документы.

— Да вот заставили... — чувствуя какую-то неловкость под пристальным взглядом председателя, неуверенно ответил Василий.

— Неплохо! Места у нас здесь хорошие... Фруктовых садов много, речка с тихими заводями... Поправиться тебе нужно, неважно выглядишь. И как тебя такого выписали...

— Сам настоял, — признался Василий. — Надоело валяться на госпитальной койке. Да и толку никакого. Лечить не лечат. Рана зажила, а после тифа, сколько ни лежи, с госпитальной баланды не поправишься. Вот я и попросил выписать меня, думал, на фронт, в свою часть попаду...

Искренность и настойчивость Василия понравились Стрижову. Он с отцовской нежностью еще раз оглядел его мальчишескую фигуру с изможденным, бледным лицом.

— Ну ничего, не огорчайся, что на фронт не попал. У нас тут обстановка посложней фронтовой. Жаль, что вот слаб ты очень, лежать бы тебе еще...

Разговор Василия с председателем прервал влетевший в кабинет рослый парень в солдатском ватнике и буденовке. Стрельнув мимоходом из-под длинных белесых ресниц любопытным взглядом в сторону Василия, он обратился к председателю ревкома:

— Товарищ Стрнжов, из Левадина сообщают: ночью бандиты .убили председателя комбеда, сожгли собранный по разверстке хлеб. Разрешите мне взять несколько человек, смотаться туда?

— Это дело начальника милиции Гулина. Ты, товарищ Гораин, исполняешь обязанности военкома, у тебя есть свои дела, — возразил председатель.

— Константин Арсеньевич с охраной сопровождает изъятые церковные ценности, еще не вернулся.

— Тогда поезжайте. Только осторожней, Алеша, береги ребят, — предупредил Стрижов.

— Бандитов немного. Они перепились самогонки, у попа на сеновале отдыхают... без выстрела их возьмем. На тачанках быстро обернемся!

Гораин вышел. В кабинет вбежал парнишка лет пятнадцати с учебниками за поясом:

— Папаня, и я с ними, разреши?

Стрижов нахмурил брови.

— Уроки приготовил?.. Мы, кажется, с тобой договорились, Дмитрий: все вопросы, связанные с твоей общественной деятельностью, решает комитет комсомола. Иди, не опаздывай на уроки!

Понуро опустив голову, парнишка скрылся за дверью.

— Видишь, какое у нас положение, — обратился к Василию Стрижов, — бандиты одолели. Район наш в прошлом самый богатый в губернии, тут царский министр Столыпин хуторскую систему насаждал, лучшие земли кулакам отводил. Многие чуть ли не помещиками стали, по десятку батраков держали. Одним словом, у нас ходи да оглядывайся. Ну тебе ходить пока некуда... Да, кстати, у кого ты остановился?

— Сестра у меня здесь, Антонина Александровна Гоженко, в больнице работает, мать и братишка живут с ней...

— Антонину Александровну знаю. Жена нашего известного врача Ивана Яковлевича. Ну что ж, у сестры тебе будет неплохо. По аттестату можешь получить у нас кое-что из продуктов. Отдыхай, поправляйся... Книги читаешь? Вот можешь взять «Войну и мир» Толстого или «Мать» Горького,— председатель кивнул головой на шкаф. — Национализировали у местной буржуазии, помещиков. Белогвардейцы при отступлении сожгли нашу общественную библиотеку...

Выйдя из кабинета Стрижова, Василий зашел к управляющему делами ревкома — сутулому, сгорбленному на левее плечо молодому человеку в пенсне. Управляющий внес Василия Терехова в списки личного состава боевой организации ревкома, выписал пропуск на свободное хождение по слободе в любое время дня и ночи и познакомил его с секретарем комитета комсомольской организации Михаилом Шорниковым. Это оказался тот самый чернявый парень в кожанке, который проверял документы Василия у ворот ревкома.

Шорников подробно расспросил Василия о геройском поступке Афони Горобцова и тут же поручил двум своим товарищам проведать раненого.

— Вот таких бы ребят побольше! — сказал Шоркиков.

— А что, в слободе мало молодежи? — спросил Василий.

— Есть, да кое-кто побаивается к нам идти. Слобода из рук в руки переходила, то к нашим, то к белым. Многие .хорошие ребята сейчас в армии. Многих тут белые порасстрелял«, перевешали... Заново все приходится организовывать. Работы очень много, а людей мало...

Когда Василий вышел из ревкома, по дорогам к базарной площади, к мельницам тянулись длинные арбы, нагруженные доверху мешками с зерном. Проезжали пароконные брички с мукой, мясом, овощами. Принаряженные в украинские расшитые блузки и домотканые пестрые юбки с красными оборками, с корзинками и кошелками на базар торопились домашние хозяйки.

А над сплошными фруктовыми садами слободы, на куполах каштанов, на высоких украинских тополях уже шумно митинговали грачи.

После тревожно проведенной ночи Василию казалось, что все тут дышит тишиной и спокойствием. Будто и не было войны, не было охваченных тифом и голодом разрушенных городов, опрокинутых в омут железнодорожных мостов, сожженных станций, взорванных водокачек.

ГЛАВА III


У дубовых ворот двухэтажного деревянного дома купца Булатникова Василию пришлось простоять немало времени, пока ему отворили тяжелую, окованную железными полосами калитку.

— Вы к кому? — спросила высокая смуглая женщина в накинутом на плечи шерстяном полушалке.

— Як фельдшерице Антонине Александровне Гоженко, — ответил Василий, пытаясь пройти мимо женщины.

Женщина проворно загородила собой проход, намереваясь захлопнуть калитку.

— Фельдшерица только что ушла в больницу, — там можете и увидеть...

Но Василий уже не слушал ее.

— Мама... Мамочка! — закричал он обрадованно, увидев в глубине широкого двора маленькую худенькую женщину, несущую на плече тальниковую плетушку с кизяками. Проскользнув мимо неприветливой женщины, он ринулся навстречу матери.

Мать хотела опустить с плеча тяжелую плетушку и в волнении опрокинула ее. Кизяки посыпались на землю.

— Васенька, сыночек... живой!

— Живой, мама, живой, — целуя .мать в обветренные сухие губы, повторял Василий.

Мать с ног до головы оглядывала сына, ощупывала его руками, как бы не веря своим глазам.

— Ах, грех-то какой! Ах, грех-то!.. — осеняя себя крестным знамением, твердила она. — А я-то, прости господи, и не знала до сих пор, как тебя числить. За здравие и за упокой тебя записала в поминание, — призналась мать, вытирая концом серого головного платка глаза.— Грех-то какой перед богом и перед тобой! А все это дьякон, шут кошлатый, надоумил. «Пиши, — говорит, — и туда и сюда!»

— Вижу, мама, вы все так же продолжаете ходить в церковь и слушать разбойников в черных рясах, — заметил с усмешкой Василий.

— Ну, какие они разбойники? Грехи наши перед богом замаливают!—оправдывалась мать.

— Плохо вы их знаете, мамаша...

Василий присел на корточки и стал собирать в корзинку рассыпавшиеся кизяки.

Вспомнилось ему, как в восемнадцатом году воронежское духовенство, не желая смириться с декретом об отделении церкви от государства, с конфискацией многих миллионов рублей, хранившихся в банках, с национализацией лучших в губернии монастырских земель, лугов и лесов, поднялось с оружием в руках против советской власти.

Всплыли в памяти и картины недавней встречи с попами и монахами на Дону, под Меловаткой. Тут они были уже сформированы в специальные полки «крестоносцев» и числились в составе белогвардейских войск генерала Краснова.

Это было поздней осенью девятнадцатого года. Прижатые к высокому берегу реки красноармейцами сто сорок третьего стрелкового полка 8-й армии, «крестоносцы» дрались яростно, пытаясь прорваться сквозь цепи красных. Подняв над головой свои черные шелковые знамена с вышитым золотом распятием, подоткнув за пояс длинные полы черных ряс, со штыками наперевес они шли в контратаку, удивляя своим упорством старых испытанных солдат.

Десяток пулеметных лент сменил Василий, отбивая атаки остервенелых чернорясников. Вода в кожухе «максима» клокотала, а «крестоносцы» все шли и шли густыми цепями, волна за волной. И когда им, наконец, удалось на левом фланге потеснить красных и ворваться в хутор, откуда не успели эвакуировать полевой госпиталь, они, орудуя штыками, и прикладами, прикончили всех тяжело раненных, изнасиловали и убили медицинских сестер и санитарок...

— Нет, мама не такие они безобидные, как вам кажется, подальше от них держаться надо! — заключил вслух Василий.

— Это что ж, Екатерина Петровна, старшенький ваш? Из коммунистов будет? Или как? — подходя к матери, спросила елейным голосом женщина, открывавшая Василию калитку.

— Старшенький, хозяюшка, старшенький. Два года не видела. Ишь, как вытянулся, еле признала... А коммунист ли он — откуда мне знать...

Василий в недоумении посмотрел на мать.

— Пойду метлу возьму, намусорила я тут, — спохватилась мать.

Но хозяйка предупредительно остановила ее:

— Успеется, Екатерина Петровна. До этого ли вам сейчас! Вот радость-то для матери к светлому христову воскресению... — Хозяйка положила белую пухлую руку на плечо матери. На длинных гладких пальцах руки сверкнули золотые перстни и кольца. — Все беды, Екатерина Петровна, от войн на наши женские плечи ложатся. Вот ваш пришел, а где мой дорогой Николенька страдает? Дождусь ли его? Как мобилизовали моего сыночка, ни письма от него, ни весточки. Жив ли он? Ночи не сплю, все думаю о нем, все жду...

Хозяйка говорила мягко, певуче. Закатывая немного раскосые темные глаза, она то и дело вздыхала и покачивала головой.

Мать молча слушала ее, нетерпеливо перебирая бахрому головного платка смуглыми потрескавшимися пальцами.

— А это все от зависти человеческой, — продолжала хозяйка. — Режут, стреляют друг друга. И когда это только кончится?! Как тихо, мирно жили до революции... Что, сынок к вам надолго? Погостить?

Мать неопределенно пожала плечами. Василий искоса бросил на хозяйку недружелюбный взгляд.

Желая поскорей отделаться от хозяйки, мать тяжело вздохнула и опустилась на корточки рядом с сыном. Но хозяйка не ушла. Зябко закутывая свои плечи в мягкую шаль, она, как бы подводя итог своим мыслям, сказала:

— Оно, конечно, если здраво рассуждать, новый дом иметь лучше, чем старый, но расчетливый хозяин сначала новый-то построит и только тогда старый ломает...

Кизяки были собраны. Василий помог матери подняться на ноги, взвалил тяжелую плетушку на плечи. Лицо его поморщилось от острой боли в груди.

— Пошли, мама, — сказал он, поворачиваясь к хозяйке спиной, — мусор я после вымету.

Мать и сын направились к высокому резному крыльцу.

— А что Женька делает? Почему сама такую тяжесть таскаешь? Он теперь уже не маленький! — заметил Василий.

19

— Сладу с Женькой-то нет. Большой вырос, не справляюсь с ним. Совсем от рук отбился. Дома почти не бывает, все с комсомольцами носится,— жаловалась мать.

— А учится он как? — спросил Василий, пропуская Мать впереди себя на чисто вымытые ступеньки высокого крыльца.

— Четвертый класс кончает. В школу только что убежал. Всю ночь с комсомолом в патрулях ходил...

«Ой и умоталась мамаша с нами, детками! — подумал Василий, видя, как тяжело, с трудом поднимается она по лестнице на второй этаж. — Ас братишкой нужно будет по душам потолковать...»

Сестра снимала просторную, светлую квартиру из четырех комнат; в пятой, маленькой, при кухне, ютилась мать. Полы и стены в жилых комнатах были покрыты масляной краской. Комнаты обставлены богатой мебелью. Стулья, кресла, диван, рояль — все в чехлах аз белой холстины.

Следуя за матерью, Василий вошел в детскую. Здесь стоял полумрак. Сквозь плотную ткань штор едва пробивались желтые лучи утреннего солнца. Василий хотел заглянуть в кроватки, стоявшие у стены, но мать удержала его за руку:

— Спят твои племянницы, не надо их будить. Пойдем на кухню, накормлю тебя, поговорим, пока никого нет...

Мать растопила печку, налила водой доверху бак-кипятильник, поджарила на сковородке с кусками розового свиного сала яичницу, нарезала полную тарелку белого пшеничного хлеба.

— Перекуси пока, сынок, вода согреется — выкупаешься. А после бани позавтракаем вместе, чайку попьем.

Василий вымыл руки теплой водой, умылся.

— Вот теперь закусим с аппетитом! — садясь за стол, сказал он, жадно вдыхая аромат свежего домашнего хлеба и дымящейся на сковородке яичницы. — Давно ничего такого далее видеть не приходилось.

— Мы тут, слава богу, голода не чувствуем.

У Тони специальность хорошая, работает в больнице и практику частную имеет. Приезжают за ней чуть ли не за сто верст. Война войной, а люди женятся, детей рожают, -— рассказывала между делом мать, наливая воды в самовар, возясь у плиты с кастрюльками и чугунками.

— А где сейчас Иван Яковлевич?

— Жив, слава богу, в Красной Армии служит. Недавно письмо прислал. Нескладно у него с политикой получилось. Он тут в революцию к меньшевикам прикомпанился. Известный на всю округу доктор, ну, те к себе его приарканили. Говорит он складно — образованный человек. Вот они его на всех митингах за оратора выпускали. А когда победили большевики, установилась советская власть, главные-то заправилы всех партий с белыми убежали, а он плюнул на них и остался. «Я,— говорит,—-врач, мое дело лечить народ, быть с народом!»

— Правильно поступил, — одобрил Василий.— Кто не с нами, тот против нас!

— Ой и не знаю, сынок, ваше дело. Живите, как вам совесть подскажет.

Вытирая полотенцем мокрые руки, мать вышла из кухни и плотно прикрыла дверь в сени.

— Живите, сынок, по совести, как сердце подскажет,— повторила она, возвращаясь на кухню и опускаясь рядом с сыном на деревянную табуретку. — Только поменьше кричите об этом, не выставляйте себя напоказ. Отец ваш из-за этого погиб, все похвалялся, что ему ни черт, ни бог не страшен, что сокрушит весь мир. Вот и не дожил до наших дней, выбили из него душу в остроге царские жандармы. А какой богатырь был... — Мать ситцевым передником смахнула с ресниц слезинки. — В смутное время живем... Хозяйка дома, Софья Никаноровна, только сегодня перед твоим приходом сказала мне по секрету, что белые опять берут верх. Говорит, старая власть обязательно восстановится. А хозяйке можно верить, она-то знает...

Василий подчистил со сковородки всю яичницу, вытер губы.

— Что ж, ваша Софья Никаноровна чародей? — смеясь, спросил он.

— А ты, Вася, не смейся, — строго заметила мать, — чародей не чародей, а человек знающий. Сын-то у нее офицер, в белой армии служит. Сколько он уже тут при ихней власти большевиков да комиссаров перевешал, перестрелял, один бог знает. А сам хозяин в Чека взят заложником. В Валуйках или в Воронежепо сей день сидит, а может, и расстреляли давно...

— Значит, все в порядке. Сынок-вешатель тоже от карающей руки не спасется!

— Тише, тише, кричишь-то очень громко, — прошептала мать. — Ведь не за себя я беспокоюсь, за вас. Сын-то хозяйский, Николай, где-то недалеко. Хоть и говорят, что он с белыми ушел, а мне кажется, он тут где-то поблизости скрывается.

— Останется такой, как же! Разве вешателю простят? На что ему надеяться?

— Этого я не знаю, только у меня приметы есть...

Мать нагнулась к самому уху Василия, но в это

время скрипнула дверь.

В кухне появилась худенькая смуглая девочка лет семи, в длинной ночной рубашке.

—- Бабушка, иди скорей, Ритка плачет!

— Это племянница твоя, Наташа, — обращаясь к Василию, сказала мать. — Ты ее видел в Воронеже, когда ей было всего два годика.

Девочка подбежала к столу.

— Ну, будем знакомы, Наташа, я твой дядя, — сказал Василий, целуя девочку.

— А я вас знаю, вы большевик! — заявила Василию племянница, обхватив его шею тонкими горячими ручонками. — Покатайте меня на спине!

— А ну-ка идем сначала оденемся, казак! Больно много знаешь! — Бабушка взяла девочку за руку. — Я сейчас приду, посмотри за самоваром...

Василий достал из кармана кисет, свернул козью ножку, но курить в кухне не решился. Курить по-настоящему Василий начал на фронте. До этого курил украдкой, чтобы мать не видела.

Сейчас Василий считал себя уже совсем взрослым парнем. Как-никак два года провел он на фронте, но все же по старой памяти как-то стеснялся курить при матери.

Он подошел к плите, достал железным совком из поддувала зеленый уголек, закурил и, пряча цигарку в ладони, вышел в сени. Здесь можно было курить, не боясь прокоптить квартиру гнилой фабричной махоркой.

Наружная стена сеней, застекленная, как дачная веранда, выходила во двор.

Он оглядел широкий двор с длинными бревенчатыми сараями и каменными амбарами, тянувшимися по обеим сторонам к большому густому саду. За садом вдалеке сверкала широкая полоска синеватой воды: видимо, там и протекала река, о которой говорил ему Стрижов. Дальше виднелся лес, и над ним тянулись к горизонту меловые горы.

«Буду рыбачить, читать книги и спать, спать... Отсыпаться за всю бессонную фронтовую жизнь... Ленин призывает нас учиться. Буду готовиться в техническое училище. Подберу учебники и засяду!.. — думал Василий. Однако мысли его снова вернулись к прерванному разговору с матерью. — Мать, несомненно, что-нибудь серьезное заметила. Надо получше ее расспросить, поближе познакомиться с хозяйкой и обо всем этом поговорить в ревкоме... Остаются ведь наши для ведения подпольной работы среди населения на территории врага. Почему же белому офицеру не остаться в нашем тылу? — рассуждал Василий.—Ведь кто-то организует кулаков, дезертиров в банды, кто-то ими руководит?!»

ГЛАВА IV


К обеду пришел из школы Женька. Узнав от матери, что приехал брат, сияя золотистыми веснушками на свежем, круглом лице, он, запыхавшись, влетел на кухню, бросил на стол книги и, не переводя дыхания, выпалил:

— Вот здорово, что приехал! Рыбу пойдем глушить на Оскол!

— Чем же будем глушить? — спросил Василий.

— Об этом не беспокойся, у меня есть целый ящик ручных гранат, — лукаво подмаргивая, похвастался Женька.

— Ну, милый, гранатами глушить рыбу в такое время, когда их на фронте не хватает, — это преступление! А еще комсомолец. За такое дело никто по головке не погладит, — охладил Василий рыбацкий пыл брата.

— Да никто и знать не будет... Мне рыба не нужна, сазанов мы с ребятами на удочки здорово ловим. Поучиться бросать гранаты хочется, — начал оправдываться Женька.

— А при школе разве военному делу вас не обучают?

— Постарше ребят, которым уже шестнадцать, учат, а нам и винтовки в руки не дают...

— А где же ты нашел гранаты? — поинтересовался Василий.

— Здесь, в одном месте. После обеда пойдем, покажу, — пообещал Евгений.

К обеду из больницы пришла Антонина.

Василий давно не видел сестру — с тех пор, как приезжала она последний раз в Воронеж, чтобы проводить мужа на австро-германский фронт. Тогда она выглядела совсем девчонкой. Стройная, шустрая, с длинными каштановыми косами, красиво уложенными вокруг маленькой головки. Глаза ее, большие, карие, светились как светлячки. Сейчас ее трудно было узнать. Она чрезмерно располнела. После перенесенного тифа волосы ее были коротко острижены, в затуманенных глазах скрывалась какая-то глубокая печаль.

— Ты больна? — спросил Василий сестру.

— Устала... Когда все это кончится? Кругом убийства, пожары, грабежи... Сегодня утром в больницу привезли двух женщин. Их выбросили на ходу из поезда. У одной перелом ноги, у другой — поврежден позвоночник и разбито все лицо. Обе женщины ехали из Иванова за хлебом. Говорят, что красноармейцы между станцией Валуйки и Уразово отобрали у них вещи, а самих столкнули под откос. Что ж это делается? Народные защитники! Даже не верится...

Василий вспомнил перекрещенного брезентовыми патронташами бравого комвзвода Пащенко, женщин со слезами на глазах, умолявших посадить их в теплушку. «Не эти ли женщины стали жертвами мародеров?» — мелькнула у него мысль.

Василий рассказал о случае с диверсией на железной дороге, о раненом мальчике Афоне Горобцове и спросил сестру, видела ли она его в больнице.

— Парнишка живой, бодрый. Рана у него не опасная. Кость пулей не задета. Через несколько дней трепака будет отплясывать...

После обеда, когда Антонина вновь ушла в больницу, Василий с Женькой отправились на реку.

Заметив во дворе хозяйку, Василий нарочито громко спросил Женьку:

— Через сад можно пройти к реке?

— А чего же? — удивился Женька.

— Для вашего братца никаких преград не существует,— расплывшись в улыбке, заметила хозяйка.— Он в калитку у нас не ходит, а через забор перемахивает... Хоть бы вы. молодой человек, как старший, на него повлияли. Ни сестра ваша, ни мать не могут с ним справиться.

— Махнешь и через колокольню Ивана Великого, если и днем и ночью ворота на запоре! — сердито огрызнулся Женька.

— Ну, ты действительно по-хулигански ведешь себя, — прикрикнул. Василий на братишку. — Не будешь слушаться мать и сестру, тебе придется иметь дело со мной!

— Вот так его! Может, малость остепенится, — заметила довольная хозяйка.

Василий, схватив Женьку крепко за руку, крикнул:

— А ну, иди! Я там с тобой еще не так поговорю. Мать замучил, сестра от тебя покоя не знает...

Не на шутку перепуганный Женька пытался вырваться, убежать, но Василий не отпускал его от себя, пока не скрылись за калиткой фруктового сада. Здесь он шепнул Женьке:

— Ори, чтоб хозяйка слышала, будто тебя бьют. Обзывай меня бандитом, петлюровцем...

— Зачем? — опешил братишка.

— Потом узнаешь. — Василий рванул Женьку на себя за руку, и тот завопил во всю глотку, словно его на самом деле собирались убить.

— За что бьешь, Антанта контрреволюционная, бандюга проклятая. Я на тебя жаловаться буду в ревком, в Чека...

Поняв по довольному выражению лица Василия, что тот неспроста затеял такую комедию, Женька, не стесняясь в выражениях, то крестил брата самыми последними словами, то визжал на весь сад недорезанным поросенком.

А Василий еле сдерживался от смеха.

— Ну, хватит. Теперь беги к реке, я за тобой пойду. А то, пожалуй, хозяйка расчувствуется, сама выручать тебя придет.

Вспугнутые криком грачи снялись с гнездовий и, кружась над высокими тополями, громко горланили.

Скороспелки яблони и вишни были уже сплошь покрыты бледно-розовыми цветами. От свежего чистого воздуха, напоенного хмельным ароматом весны, у Василия кружилась голова.

Брата он нашел под старой склонившейся над широкой заводью ивой.

— Ну, отдохнул после трудов праведных? — опускаясь рядом с Женькой на пригретую солнцем траву, спросил Василий.

— Не понимаю, накой тебе вся эта комедия?

— Успокойся, сейчас узнаешь. Только сначала расскажи мне, что ты знаешь о наших домовладельцах?

— А чего о них рассказывать? Контра, известная на всю слободу. Хозяин — купец богатый, скупщик кож, немцам в оккупацию при всем народе хлеб-соль на блюде подносил. Сейчас в Чека сидит. А сын его белогвардейский офицер. Хозяйка, стерва, ждет не дождется, когда белые вернутся.

— У нее кто-нибудь бывает?

— Бывает. Землемер из Валуек наезжает...

— И часто?

— Почти каждую неделю. Под вечер приедет, переночует — и чуть свет на коня.

Василий в раздумье свернул цигарку, закурил, пуская кольцами сизый махорочный дым.

У прибрежной старой осоки покачивались, шевеля зелеными плавниками, раздувшиеся от икры щуки. Где-то в глубине камышовых зарослей покрякивали дикие утки.

— Эх, шарахнуть бы в омут гранату, — не отрывая от воды взгляда, мечтательно произнес Женька.

— Ты вот что, давай покажи, где твой ящик с гранатами, — поднимаясь с земли, сказал Василий и бросил в воду недокуренную цигарку.

Женька привел брата к большой деревянной беседке в глубине хозяйского сада, окруженной густыми кустами сирени. Продравшись через кусты, он лег на живот и, шурша прошлогодними листьями, как ящерица, прополз под беседку.

Вскоре в отверстии под беседкой показался деревянный ящик.

— Вот, тащи! — прошептал Женька. — Тяжелый, дьявол...

Василий вытащил большой продолговатый ящик и приподнял крышку. Ящик был доверху наполнен ручными бутылочными гранатами, густо смазанными маслом. Тут же лежали завернутые в промасленную бумагу и холстинную тряпку крючковатые медные трубки капсюлей.

— Ты отсюда ничего не брал? — спросил Василий.

— Ничего...

Василий пересчитал завернутые в тряпку капсюли, их было пятьдесят штук. Значит, и гранат было столько же.

— Где же ты нашел это?

— Да тут и нашел. Наши- девчонки играли в беседке в мячик, а в полу дыра, крысы, верно, прогрызли, мяч туда и провалился. Отодрать доску нечем было. Я подкопал здесь, и мячик достал, и ящик обнаружил.

— А девчонки видели?

— Никто не видел. Наташка тут же растрепалась бы всем. Я думал, хозяин свои ценности какие сюда заховал. Это, наверно, белые, когда убегали, спрятали, чтоб нашим не досталось...

— Ну, в этом после разберемся. Засовывай ящик обратно.

Василий положил в карман пиджака сверток с капсюлями.

Пока братишка, пыхтя и отдуваясь, засовывал ящик под беседку, Василий потер ладонью о землю и, когда всклокоченная с золотистыми волосами голова Женьки показалась из-под беседки, мазнул его всей пятерней по вспотевшему лицу.

— Ты что надо мной издеваешься?! — не на шутку обиделся Женька.

— Ничего, терпи, казак, атаманом будешь, — улыбнулся Василий. — Вот теперь иди домой с ревом и постарайся, чтоб тебя хозяйка с такой физиономией увидела. Одним словом, дай понять, что тебе немало от меня оплеух перепало!

Оставшись один, Василий вошел в беседку.

Солнечные лучи сквозь затянутые густой паутиной стекла решетчатых окон падали на укрепленный посредине круглый деревянный стол, на крепкие дубовые доски пола, усыпанного потемневшей прошлогодней листвой, желтым песком, крысиным пометом.

Василий внимательно оглядел каждый уголок.

Вот размером с кулак дыра в полу. Очевидно, в нее и проскочил мячик.

Внимательно осмотрев половицу с дырой, Василий заметил, что в широкой дубовой доске нет шляпок гвоздей, а на месте их виднелись еще не засоренные отверстия. Было ясно, что гвозди кто-то совсем недавно вынул. Это подтверждали и свежие следы топора в пазу между половицами. Значит, доска эта вынималась, и, очевидно, через нее был спущен под пол беседки ящик с гранатами.

«Не запрятано ли там еще что-нибудь? Тщательно ли Женька обследовал подпол?» — подумал Василий. Ему хотелось самому заглянуть под беседку. Он достал из кармана перочинный нож, раскрыл его и, поддев половицу, попробовал приподнять ее. Стальное лезвие ножа хрустнуло и, полетев вниз, звякнуло, ударившись обо что-то твердое. Половица крепко сидела в своем гнезде. Василий осмотрелся кругом, но под руками не нашлось ничего подходящего, чем можно было бы приподнять доску.

«Придется это дело отложить до завтра, — с огорчением подумал Василий. Но тут же его встревожил вопрос: — А что, если тем, кто запрятал сюда оружие, оно потребуется сегодня? Придут ночью и заберут!.. Надо немедленно сообщить об этом Стрижову!..»

Возвращаясь домой, Василий встретился на крыльце с хозяйкой.

— Однако вы, молодой человек, очень жестоки. Так отдубасить своего родного братца! — заметила она и снисходительно добавила: — Впрочем, он получил по заслугам. Очень уж разболтался мальчишка, целыми днями и ночами носится за комсомольцами... А вы надолго к нам?

— Не знаю... Немного поживу, если ничего не случится... А то подамся дальше. Неспокойно тут у вас. Осточертело все. Белые, красные. Залег бы в медвежью берлогу, пока все это не кончится... Есть у вас тут лес близко? — оглядываясь по сторонам, неожиданно спросил Василий.

Хозяйка после минутного раздумья, окинув Василия с ног до головы внимательным взглядом, словно она его в первый раз увидела, сказала:

— На днях у меня будет один мой знакомый. Он отлично знает всю округу. Я вас познакомлю с ним.

— А когда на днях?

— Может быть, даже сегодня или завтра. Я вас позову, когда приедет...

— Очень,-очень буду вам обязан!

Хозяйка осмотрелась кругом и, убедившись, что поблизости никого нет, тихо сказала:

— На улицу не показывайтесь. По вечерам патрули ходят, документы проверяют...

Она спустилась с крыльца и, удаляясь к амбару, запела:

Белой акации гроздья душистые Вновь ароматом полны...

— За что же ты так Женюшку отколотил? Два года не виделись, ни одного дня не проходило, чтобы он не вспоминал тебя, а ты его в первый же день так обидел, — упрекнула Василия мать.

Лицо ее было опечалено.

«Переиграл парень!» — с болью в сердце подумал Василий, тронутый огорчением матери.

— Где он?

— В кабинете Ивана Яковлевича уроки делает.

— Ты не огорчайся, — обнимая и целуя мать, сказал Василий. — Мы поссорились, мы и помиримся. Я сейчас все улажу.

— Скоро ужинать будем. Скажи ему, чтобы никуда не уходил.

— Не беспокойся мама, я его сегодня никуда из дома не отпущу...

Женька сидел за большим письменным столом и решал задачи.

— Ну, кому это сейчас нужно? — увидев Василия, он ударил задачником о стол. — Ребра сейчас считать надо у всякой белогвардейской сволочи, а не арифметикой заниматься!

— Ну, в этом ты не прав. Арифметика везде нужна. И в военном деле без математики не обойдешься, в особенности в разведке и в артиллерии, — заметил Василий, опускаясь на широкий кожаный диван. — Вот мне бы сейчас за парту... Кончится война, пойду на инженера учиться или на красного офицера.

— А кому нужны будут после войны красные офицеры?

— А кто, по-твоему, социалистическое государство от врагов революции защищать будет? Вот и выходит — нужны будут красные командиры. Так нам в полку комиссар говорил. А ты на кого учиться будешь?

— На доктора, лечить вас всех буду, или на пчеловода, буду всех медом оделять...

— Сладкую жизнь нам устроишь, это неплохо. Сладкое ты любишь. А вот что ты с матерью делаешь, орел?

— А что? Чего я наделал? — собирая со стола учебники, удивленно спросил Женька.

— Как чего? Ты ей наплел на меня черт знает что!

— Да сам же ты велел. Чудно только получилось. Иду я как дурак из бани с вымазанной мордой и хнычу. Хозяйки на дворе не видно. Прошел я мимо ее окон, поднимаюсь наверх, а она у нас на кухне с мамашей сидит разговаривает. Ну, мать увидела меня такого и сразу в слезы. «Кто же это тебя так, сыночек?»

Я и сказал, что ты меня ни за что ни про что отлупил до полусмерти. Хозяйка мамашу даже утешала, говорила: «Это ему на пользу пойдет!» Буржуйка чертова! Слышишь, поет! Это она от радости, верно, что мне влетело.

— Вот что, Женя, гранаты припрятал кто-нибудь из родственников или знакомых хозяйки. Она, может, сама не знает. Вспомни, кто еще, кроме землемера, бывает у нее?

— Ну, разные знакомые, соседи, поп с дьяконом заходят, но эти все днем бывают, а ночует у нее только землемер. Правда, мама говорила, будто видела сына хозяйского — офицера, только я думаю, ей с испугу померещилось. Наверное, этого самого землемера и видела.

— Ну, об этом я маму сам расспрошу. А ты мне скажи вот что: можешь ли провести меня в ревком садами?

— Могу. Если надо, идем сейчас, а то будет поздно, без пропуска и не пройдешь.

— Пройдем... Нам нужно только со двора уйти, когда стемнеет, чтобы никто не увидел...

— Тогда давай устроимся спать в чулане. Я летом всегда там спал. А сейчас тепло. Из чулана уйдем, и мать не заметит...

После ужина, пока Женька устраивал ночлег в чулане, Василий расспросил мать о хозяйском сыне.

— Видела я его в прошлую субботу. Собралась я уж лечь, да вспомнила, что белье не сняла. От дровяного сарая до конюшни через двор веревка у нас протянута, там оно и висело. Спустилась я с крыльца, иду к сараю, вижу, под одной из простыней возле сарая сапожищи со шпорами торчат и слышу голос знакомый: «Мама, это ты? Топо-р-р и клещи взяла?» По голосу-то я его сразу и опознала, разбойника. Рычит он сильно, букву «р» на версту растягивает. Бывало, когда их штаб при белых тут стоял, на весь дом его голос гремел: «Р-р-растр-р-реляю!»

Услышала я это рычание, сразу у меня ноги подкосились. Затрясло всю. «Неужто, — думаю, — белые опять заявились?» И белье не стала снимать. Повернула — и ходу, на крыльцо на четвереньках влезла. А он мне вслед: «Чего там еще, р-р-ра-каль-я, забыла?» — это он так маменьку свою величает.

Не помню, как и до постели добралась. Не за себя, за ребятишек было страшно. Про него говорят, будто он детей, сироток красноармейских, из зыбок за ножки брал и — головой об стенку...

— Ну, мама, на ночь такие страсти не вспоминают. Верно Женька сказал, что тебе показалось. Белая армия далеко. А в одиночку, какой бы он душегуб ни был, не осмелится сюда заявиться. А явится, мы ему место найдем!.. Давайте ложиться спать, устал я.

ГЛАВА V


У Стрижова только что закончилось заседание ревкома. Проветрив от едкого махорочного дыма кабинет, он прилег на диван отдохнуть. Но поспать ему не пришлось. Вошел дежурный II доложил о приходе Василия Терехова.

Стрижов поднялся с дивана.

— Что случилось, товарищ Терехов?

— Очень важное дело. Хочу вам кое-что рассказать и посоветоваться.

— Садись выкладывай, — кивнув головой на стул, сказал Стрижов, устало опускаясь на диван.

Василий рассказал о хозяйке, о ее сыне, о вызывающем подозрение землемере, о найденных в беседке гранатах.

— Молодец, что не поленился в такой поздний час прийти. — Стрижов поднялся с дивана, взял со стола список переведенных на казарменное положение коммунистов и комсомольцев, быстро просмотрел его. — Сделаем так: я пошлю несколько человек из нашего актива. Пусть вскроют в беседке пол и все, что там обнаружат, заберут.

— Гранаты не страшны... капсюли я забрал, — вынимая из кармана пиджака сверток, заметил Василий.

— Капсюли к гранатам они могут достать... Обстановка сейчас очень сложная. Час назад получили телеграмму из Купянска от командира маршевого полка. Сообщает, что из воинского эшелона на станции Уразово дезертировали пятьдесят человек. Большинство — мобилизованные крестьяне нашего уезда. Нас просят принять меры к поимке дезертиров и преданию их суду ревтрибунала. Хорошо, если эти сбежавшие из эшелона разбрелись по своим домам. А если они подались в лес... Там после отступления белой армии и без них скрывается немало разной белогвардейской сволочи. Как их оттуда возьмешь с нашими силами? Завтра еду в Валуйки, буду говорить по прямому проводу с Воронежем, придется бросить все наши силы на борьбу с бандитизмом.

— А что же делать с хозяйкой? Что, если ее сын действительно остался при отступлении белой армии и скрывается здесь где-нибудь? — не утерпев, спросил Василий.

— Вот этим вопросом ты и займешься. Человек ты обстрелянный. Как-никак в разведке служил. Прощупай всех родных и знакомых хозяйки. Уточни, действительно ли ее сын скрывается здесь, где именно?

33

Выдавай себя за дезертира. Документы, какие понадобятся, дадим. А пока, чтобы не навлечь на себя подозрений, сам в ревком не ходи. Связь со мной придется держать через братишку, он, как видно, ловкий, толковый паренек. Он где сейчас?

— У ворот дожидает.

— Ты позови его, я поговорю с ним, выпишу ему пропуск, и отправляйтесь спать. Не забывай, что отпуск тебе дан для того, чтобы поправиться, — сказал в заключение Стрижов, грустно улыбнувшись своими тонкими сухими губами...

Когда братья возвращались из ревкома, слобода спала мертвым сном, и только с окраин доносились то собачий лай, то грохот винтовочного выстрела. Со стороны садов и огородов тянуло весенней прохладой, запахом прелого навоза.

Запрятав в карман выданный Стрижовым пропуск, Женька стал вдруг важным, степенным, почувствовал себя старше на несколько лет. Ему очень хотелось пройти домой не глухими переулками вдоль садов и огородов, а центральной улицей и чтобы обязательно им встретился патруль в составе знакомых ребят — комсомольцев. Эх, с каким бы шиком он им показал свой пропуск!

Но Василий неожиданно и бесцеремонно запустил свою цепкую руку в карман Женькиных штанов и забрал пропуск.

— Когда будет нужно — получишь, а то еще, чего доброго, потеряешь, лазая по заборам и сараям.

— А к чему мне теперь лазить по заборам? — с обидой в голосе ответил Женька. — Что я, маленький? Стрижов поучает и ты... надоело! Это вы цацкаетесь с чертовой буржуйкой. Больше она у меня ворот на запоре держать не будет. Завтра же позову ребят, и снимем калитку с петель...

— Ну и придумал, шут знает что. Ты понимаешь, что тебе доверили важное дело, а таким поведением ты отпугнешь от дома Булатниковых всех, кого нам нужно поймать и обезвредить? В глазах хозяйки после сегодняшней «бани», полученной от меня в саду.

ты должен остепениться и выглядеть паинькой. Договорились?

Женька, выслушивая нравоучения брата, только пыхтел, будто тащил на себе мешок с песком.

Прокравшись незамеченными в чулан, братья сразу же разделись и легли спать.

Женька долго не мог заснуть. Он досадовал на себя, что, найдя под беседкой ящик с гранатами, не догадался тщательно обшарить все подполье, а может, даже порыться в земле. «Сам виноват. А теперь это сделает кто-то другой».

Он беспокойно ворочался с боку на бок, сердито сопел, поднимал голову с подушки в надежде хотя бы услышать шаги или голоса счастливчиков. Но со двора до его чуткого уха долетал лишь слабый шум деревьев, да слышно было, как за стеной в кладовке пищали и шумно возились мыши...

Утром братьев разбудила мать.

— Заспались, ребятки, вставайте завтракать. С вечера рано легли, пора выспаться, уж одиннадцатый час, а вас хоть водой отливай.

— Вот это да... Соснули! — воскликнул, вскакивая с постели, Женька. — Одевайся скорее, Василь, позавтракаем и на рыбалку! Сегодня воскресенье, в школу мне не идти...

Но Василий не спешил.

Дул сильный ветер. Старые тополя под окнами в палисаднике раскачивались и скрипели.

— Какая тебе в такую погоду рыба ловиться будет?

— Я знаю такое местечко, где ни ветра, ни волны, — привада у нас под мельницей. Обязательно сазана поймаем, — настаивал на своем Женька.

— Ну что ж, сходим, — сдался Василий. — Давай только принесем матери кизяков и воды натаскаем.

— Это я мигом. А ты иди завтракай, я есть не хочу, чего-нибудь захвачу с собой.

Василий завтракал вдвоем с матерью на кухне. Девочки еще спали. Сестра из больницы не приходила.

— Задержалась Тоня, — беспокоилась мать, — не случилось ли чего?

— А что может с ней случиться?

— Мало ли что... Время-то какое! Дня у нас не проходит, чтобы в слободе не зарезали или не застрелили кого-нибудь. Вот вы спали и ничего не слышали, а я почти до утра глаз не сомкнула. За садом у нас на огородах такая ночью стрельба поднялась, думалось мне, опять белые наступают. Хозяйка тоже слышала. На что спокойная женщина, а поди ты, утром наливает мне в кувшин молока, рассказывает об этой стрельбе, а у самой руки дрожат.

— Она боялась, верно, как бы случайно не перелить лишнего, — заметил, усмехнувшись, Василий.

То, что рассказала мать о ночной стрельбе на огородах, за садом, встревожило и озадачило Василия. «А не столкнулись ли там наши товарищи, посланные Стрижовым, с теми, кто запрятал в беседке оружие?»

И когда Женька, управившись с хозяйственными делами, появился на пороге, Василий заторопил его:

— Бери-ка побыстрей удочки, пошли, посидим час-другой на реке, давно я этим делом не занимался...

Как только они вышли в сад, Василий рассказал Женьке о ночной перестрелке на огородах.

— Не может быть, — не поверил Женька. — Это стреляли где-нибудь еще. Если б за садом, то и нас с тобой на ноги подняли. А я ведь, по правде сказать, долго не спал, все прислушивался, — признался он. — Обидно мне, что Стрижов нас обошел, поручил другим в беседке копаться.

— Стрижов сделал так, как нужно, — заметил Василий. — Председателю ревкома видней, кому какое дело поручить. Он за все и за всех нас отвечает.

— Ну, это еще не известно, как другие справятся с этим делом, — возразил Женька.

— А вот это мы сейчас проверим...

В беседке, куда зашли по пути братья, они не нашли никаких следов ночного обыска. Половицы все были на месте, и так же, как вчера, весь пол покрыт сухими листьями и песком.

«Неужели не нашли ночью беседку? Или отложили обыск по каким-то причинам?» — подумал Василий. Он уже хотел попросить брата слазить под пол через подкоп, но вдруг заметил у порога что-то блестящее. Он нагнулся и поднял лезвие перочинного ножа, сломанного им вчера при попытке поднять тяжелую дубовую половицу.

— Все в порядке... Значит, товарищи тут побывали и справились, видимо, неплохо. А ты сомневался... Пошли!

Но Женьку это не убедило.

— Я слазаю проверю...

Они обошли вокруг беседки, и Женька, к своему удивлению, никак не мог обнаружить того места, где он вчера лазал. Подкопа, сделанного им под беседку, не оказалось. Он был засыпан землей и сверху затрушен сухими листьями.

— Вот черти, ловко замаскировали. Я бы не догадался, — признался Женька...

На хваленой Женькиной приваде было действительно тихо. От ветра ее укрывали двухэтажное деревянное здание водяной мельницы и столетние ветлы на обочинах высокой плотины. От темного омута веяло ледяным холодом.

Ребята размотали удочки, насадили на крючки мягкие катышки пшеничного хлеба, смешанного с тонкими волокнами ваты и сдобренного для аромата конопляным маслом, поплевали на приманки и забросили их в воду.

Пробковые поплавки, проткнутые острыми перышками, неподвижно легли на серую водяную гладь.

— Эх, сейчас мы подцепим сазанчика, — не удержался от восторженного восклицания Женька, удобно усаживаясь на соломенной подстилке.

Василий сел рядом, воткнул в берег комель орехового удилища, достал из кармана кисет, свернул из газетной бумаги козью ножку, закурил.

Рыба упорно не клевала.

Первым нарушил молчание Женька.

— А хорошо в это время у нас под Воронежем, на Собачьей щели, рыба клевала. Помнишь, какими снизками мы таскали плотву и подлещиков?

— Было, таскали... А тут у тебя либо кто до нас всю рыбу выловил, либо вовсе в этом месте она не ночевала. — Василий обвел взглядом пустынный берег. — И рыбаков, кроме нас, нигде не видать.

— Ну, это ты оставь, — упорствовал Женька, — местечко это золотое. Глубина сам видишь какая! Десятиаршинная леска до дна не достает. Летом с крыши мельницы ныряем — красота! Летишь, дух захватывает. А что рыбаков не видно, так сегодня воскресенье. Слышал колокольный звон? Народ в церковь ушел. Грехи замаливают, к пасхе готовятся.

— А комсомольцы где, тоже там?

— И комсомольцы некоторые... Кто родителей боится. А кто так, ради любопытства, побаловаться, потолкаться. Старшие, конечно, делами заняты, а нам что делать... Нами, мальчишками, комитет комсомола не очень интересуется. Но охаивать всех ребят нельзя. Есть у нас крепкие, хорошие комсомольцы: Шорников, Гораин, Иванов, Иронии... Или вот Димка Стрижов, не смотри что мальчишка, всего на год старше меня, а уже с отцом против немецких оккупантов и белых партизанил, воевал, в лесу скрывался. А Миша Шорников, когда тут белые были, из-под носа часовых тачанку с пулеметом увел.

— Как же это ему удалось?

— А так: брат его — друг Виктора Григорьевича Стрижова, тоже большевик, с партизанами в лесу скрывался, налеты ночами на слободу делали, в панику белых вгоняли. Неизвестно откуда появятся — трах, тах, тах! Постреляют и скроются, как не бывало. Ну, белые начали держать у штаба тачанки с пулеметами, кони в упряжке чалые, зверюги с конного завода. Держали тачанки на случай погони за партизанами.

В это время Миша Шорников на мельнице работал подсыпщиком. Как-то белые для армии пригнали смолоть целый обоз пшеницы. Тут же на мельнице самогонку начали гнать. Ну и перепились ночью. А Миша Шорников с дружком своим Алешей Гораиным — он тоже на мельнице работал помощником механика — пар в котлах подняли до предела, и ходу; котлы разнесло по швам. Дружки — к штабу, бросили в окно две гранаты, вскочили на тачанку и в лес к партизанам ускакали.

— А где брат его сейчас?

— Брата Шорникова белые повесили. Кулаки выдали. Приехал он на Бутов хутор за продуктами для отряда, а там белые засаду устроили. Скрутили ему руки. Три дня мучили, потом среди площади на телеграфный столб на вожжах подтянули... И еще много хороших ребят комсомольцев тоже погибло. Кто ушел в Красную Армию, на фронте сейчас...

В разговоре братья забыли про удочки.

— Смотри-ка, куда твою уперло! — вдруг, взглянув на воду, завопил во весь голос Женька.

Василий вскочил на ноги.

Длинное ореховое удилище, ныряя тонким концом в воду, быстро тянулось к противоположному берегу и было уже чуть ли не за три сажени от ребят.

Пока Женька метался по берегу, не зная, что предпринять, Василий сбросил с себя пиджак, снял брюки и, оставшись в одних кальсонах, бросился с крутого берега в омут.

— Ой, что ты делаешь? Простудишься! — испуганно закричал Женька.

Но Василий, отгребая руками ледяную воду, громко фыркая, стремительно плыл за ускользавшей от него удочкой. Вот он настиг ее, схватил правой рукой за комель, приподнял над водой и, ловко перевернувшись на спину, поплыл обратно к берегу.

Когда он вышел из воды, его трясло как в лихорадке, зубы стучали, выбивая дробь. Но Василий не выпустил из рук удилиша, пока не подвел к берегу огромного золотистого сазана.

Женька, желая помочь брату, схватил сачок, стал подводить его под рыбину, но сделал это с хвоста. Сазан, почувствовав прикосновение к себе постороннего предмета, вдруг в испуге рванулся в сторону, шлепнул по воде широким хвостищем и исчез в глубине мутной полой воды. Крючок из медной проволоки был разогнут и мотался на конце волосяной лески.

Женька от досады и злости на свой промах схватил голову обеими руками и ругал себя неотесанным дураком.

А Василий, молча пританцовывая то на одной, то на другой ноге, отфыркиваясь, выжал мокрые кальсоны, оделся, закурил и, пуская изо рта голубую струйку дыма, спокойно сказал:

— Оказывается, действительно здесь водятся неплохие сазаны...

Ни в голосе, ни в глазах его не было заметно ни злобы, ни раздражения, и только на пухлых, слегка дрожавших губах выступала добродушная улыбка.

— Ну вот, а ты не верил... Золотое местечко! — воскликнул Женька, бросившись сматывать удочки.

Когда братья торопились домой, перед садом на огородах Женьку окликнули школьные товарищи.

— Эй, Рыжик, постой! Куда так скачешь? Боишься, улов протухнет?

— А вы за горохом пришли? Его еще не сеяли. — Подковырнул, в свою очередь, Женька товарищей.

— Пришли посмотреть... Тут наши патрули ночью бандюгу одного подстрелили, — ответил длинный худой парнишка, настороженно покосившись на Василия.

— Это брат мой, — заметил Женька, — давай рассказывай!

— А чего рассказывать? Вот видишь, — кивнул парень головой на примятую сырую землю с оранжевым большим пятном, — тут, видно, его и стукнули. А второй ускакал. Ночью Шорников сам с ребятами ходил. Вздумалось ему по огородам слободу обойти, идут, слышат от реки конский топот. Притаились. Всадники прямо на них. Шорников им: «Стой, пропуск!» А бандюги — стрелять. Ну, ребята залпом из винтовок. Одного насмерть, другой ускакал. Говорят, вплавь они сюда через Оскол перебрались. На переправе ночью с двух сторон наши заставы стоят.

Женька вопросительно посмотрел на Василия.

— Пошли, после купанья как бы мне не простудиться, — Василий дернул братишку за рукав. — Какое нам дело до всего этого...

— Приходи, Рыжик, в клуб, репетицию посмотрим, наши ребята к Первому мая веселый концерт готовят!

— Приду, — крикнул в ответ Женька, поспешая за братом.

ГЛАВА VI


В гостиной мать накрывала стол.

Когда сели обедать, Антонина заметила матери:

— Василия надо как следует кормить, чтобы он скорей поправился. А еще лучше, — обратилась она к брату, — если ты согласишься погостить у свекра в деревне. Помочь бы ему надо в хозяйстве... Понимаешь, старик один не справляется, а сейчас весна. Нужно землю вспахать, о скотине побеспокоиться. А свекор один, с двумя дочками. Природа там изумительная: сады, речка, лес... Вот где ты мог бы хорошо поправиться...

— Ну что ж, — стараясь быть как можно спокойнее, сказал Василий, — я об этом подумаю.

— Вот и Евгений занятия в школе закончит — и тоже туда, в Борки, скотину пасти...

После обеда, когда Василий остался в гостиной вдвоем с сестрой, он спросил ее:

— Что у вас в больнице случилось? Почему ты так долго задержалась?

— Неспокойно у нас в слободе. Сегодня в морг привезли какого-то убитого бандита. А за мной чуть свет приехали на бричке из Заречья к роженице. Приезжаем, а мне хозяин, мельник тамошний, говорит, что роженица ушла на хутор к родственникам, у нее оказалась «ложная тревога», и просит меня оказать помощь своему работнику. Захожу в горницу, на лавке лежит здоровенный молодой парень и стонет, правая рука его обмотана до плеча полотенцами. Сняла я их и вижу, у него в бицепсе сквозное пулевое ранение.

«Где это тебя?» — спрашиваю.

«С амбара, — говорит, — свалился, железными вилами насквозь пропорол».

«Вилами так вилами, — думаю, — мне какое дело». Обработала я, как полагается, рану, сделала перевязку и говорю хозяину, что нужно больного срочно везти в больницу, иначе руку отнимать придется. Но ни хозяин, ни больной не поддаются моим уговорам.

«Лечите тут, — говорят, — что хотите берите, хорошо заплатим...»

Еле растолковала им, что без больницы обойтись нельзя, гангрена может начаться.

— И что же?

— Уговорила в конце концов. Вместе и приехали. Я слезла у дома, а раненого в больницу повезли...

Что творится кругом, не поймешь! Вот и думаю: в Борках у свекра тебе будет хорошо. Борки далеко от слободы, там тихо, спокойно, отдохнешь, поправишься...

Ночная стрельба на огородах, убитый патрулями бандит и раненный в руку парень, отправленный сестрой в больницу, — все это в мыслях Василия имело прямое отношение друг к другу и связывалось в одно целое. «Видно, бандиты направлялись за спрятанным в беседке оружием и налетели на засаду наших товарищей, посланных Стрижовым...»

Разговор с сестрой напомнил Василию об Афоне Горобцове, и он решил тут же его проведать. Он зашел на кухню, где мать мыла посуду.

— Мама, я с Женей ненадолго схожу в больницу навестить Афоню Горобцова.

— Сходите проведайте. Только почему с пустыми руками? Так к больному другу не ходят. Минутку подождите, я вам сейчас чего-нибудь соберу.

Мать принесла из кладовки кусок ветчины, отрезала полбуханки пшеничного ситника, завернула в чистую холстину и протянула Василию.

— Вот снесите ему гостинчика, пусть хлопчик поправляется. В больнице не очень-то сладко кормят.

В больнице молоденькая палатная сестра, стараясь выглядеть как можно старше, строго спросила:

— Что-то вы, ребята, зачастили к Горобцову? Уж все бы вместе приходили... Только что Катюша Буланова приходила,теперь вы.

— Мы, Маруся, к нему ненадолго. Продукты передадим и уйдем, — выступая вперед, ответил Женька. — Это мой брат из армии на побывку приехал. — И, обращаясь к Василию, добавил: -— Ты не стесняйся, Вася, это наша комсомолка Маруся Ткаченко, дочка директора нашей школы. Она, вроде тебя, в Красную Армию собиралась уйти. В солдаты ее не взяли, так она сейчас тут на сестру медицинскую обучается, чтоб все-таки на фронт удрать, — скороговоркой, тоном взрослого объяснял Женька,

Василий мельком окинул взглядом стройную фигуру девушки в белом халате и пожал протянутую ему маленькую смуглую руку.

— Что же с вами, товарищи, делать? Проходите, только без шума. К нам сегодня новый больной поступил, очень беспокойный и странный парень. Руку ему ампутировали, спит сейчас после наркоза.

Василий насторожился.

— А что у него с рукой?

— Правая рука пробита разрывной пулей. Большая рваная рана, порваны сухожилия, раздроблена кость, начиналась гангрена. Вопил, ругался, уверял, что руку напорол на вилы, пытался убежать из больницы. Но с хирургом нашим Леонидом Францевичем Османовским много не поговоришь. Позвал санитаров, положили парня на операционный стол, на лицо — хлороформовую маску, и руки у парня как не бывало. Сейчас после операции спит.

— Мы на одну минутку. Будем вести себя тише воды, ниже травы, — заверил сестру Василий, открывая в палату дверь.

В просторной, залитой солнечным светом комнате стояли шесть коек. На четырех из них лежали больные.

Афоня Горобцов лежал на койке у окна, против входной двери. Забинтованная по колено нога его покоилась поверх одеяла на подложенной подушке. Афоня сразу узнал Василия и встретил его как старого знакомого счастливой мальчишеской улыбкой.

— Здравствуй, воин, — полушепотом приветствовал его Василий.

— Какой я воин? — принимая слова Василия как насмешку, с горькой обидой в голосе тихо произнес Афоня. — Боюсь, что теперь мне армии никогда не увидеть. Вдруг хромым отсюда выйду?

— Ты поменьше о ноге думай. У меня не такая рана была. Два ребра перебиты, из левого легкого доктор щипцами осколок вытянул, и то зажило. Одна метина на теле осталась. Важно кость крепкую, рабочую иметь, — ободряюще говорил Василий, — все можно выдюжить, ни пуля, ни снаряд не возьмут.

— Вот, паренек, мать наша прислала тебе за спасение моего брата гостинчика. Поправляйся, дружить с тобой будем, — сказал важно Женька, положив на тумбочку сверток и выкладывая из карманов захваченные по собственной инициативе коржики. — Еще чего будет нужно, скажи.

— Спасибо, — с растерянной улыбкой поблагодарил Афоня. — Ко мне комсомольцы тут приходили, обещали штаны и рубашку принести. Моя одежда вся в крови, и штаны пополам доктор распорол. Скажите им, чтобы не забыли, а то не в чем будет из больницы выйти. Книжка если найдется интересная, принесите...

— Все сделаем. И книг принесем. Про Робинзона Крузо читал? — спросил Женька.

— Читал. И про детей капитана Гранта, и про таинственный остров, и про всадника без головы... Когда в школе учился, читал. Мне бы рассказы и повести Гоголя. Они смешные и страшные. Я бы тут всем вслух почитал.

— Приволоку тебе и Гоголя. У нашего председателя ревкома все шкафы книгами забиты. На днях был у него по делу. Ну и книгами поинтересовался. А он спрашивает: «Любишь читать?» — «Люблю!» — говорю. Он мне и предложил: «Приходи, бери любую, Владимир Ильич Ленин комсомольцам больше читать советует». Ну, я пообещал заходить! — прихвастнул Женька.

Пока мальчики говорили о книгах, Василий осмотрел палату.

На соседней с Афоней койке лежал бородатый дядька. Голову его и левую сторону лица закрывал толстый слой ваты и бинтов. За ним, на другой койке, сидел интеллигентного вида молодой человек в пенсне с наголо обритой головой. Сквозь расстегнутый ворот больничной рубахи видна забинтованная грудь. Судя по всему, это были работники комбедов или сельсоветов, пострадавшие в борьбе за укрепление советской власти на селе.

В углу, у самой стены, оглушая палату храпом и свистом, лежал рыжеволосый парень лет двадцати двух. Большой рот его был полуоткрыт, широкие ноздри похожего на грушу носа раздувались, как у норовистого коня. Это, видимо, и был тот странный беспокойный больной, о котором говорила Маруся Ткаченко.

«Где-то я с ним встречался?.. Но где? Когда?» — Как ни напрягал Василий память, так и не мог вспомнить. К тому же помешала Маруся. Она вошла в палату и показала на дверь рукой, давая понять, что гостям пора уходить.

— Это и есть «странный беспокойный парень», что лежит в углу? — спросил у Маруси Василий, выйдя вслед за ней в коридор.

— Он, рыжий, брови усиками...

— Как его фамилия?

— Сказал, что Щепочкин. А документов у него нет. Говорит, украли на базаре, а новых еще не выправил.

— Прошу вас, Маруся, присмотрите за ним, к нему на свидание никого не пускайте. А я к вам сегодня еще загляну с товарищем Стрижовым или Шорниковым.

Выйдя из больницы, Василий попросил Женьку сбегать в ревком узнать, есть ли там Стрижов или Шорников.

Солнце клонилось к закату. Было тихо, тепло.

С колокольни доносился призывный трезвон церковных колоколов. Нарядно одетые женщины с детьми и мужчины с пучками белой вербы в руках шли к вечерне. Взрослые парни и девушки группами прогуливались вокруг церкви, толпились у паперти, у каменной церковной ограды, хлестали друг друга гибкой лозой вербы.

— Верба хлест, бей до слез! — то и дело слышалось со всех сторон; раскатывался хохот парней, девичий визг.

Женька задержался в ревкоме недолго. Стрижова там не оказалось, он уехал в Валуйки.

— Пошли в клуб, Шорников там, — сказал Женька, еле переводя дыхание. — Сегодня, оказывается, очень важное собрание всей нашей комсомольской организации. А мне ребята, черти, и не сказали. Подшутить, что ли, надо мной вздумали! Помнишь, на репетицию в клуб звали?..

ГЛАВА VII


В клубе, в большом зале, собрались человек пятьдесят комсомольцев. Василий увидел Шорникова, когда тот с папкой в руках собирался подняться на сцену.

— Мне нужно с тобой поговорить по одному делу, — задержав его у самой лестницы, шепнул на ухо Василий.

— Только после собрания. На повестке очень важный вопрос — о мобилизации молодежи на борьбу за хлеб. Времени мало, а до десяти часов должны собрание закончить.

Василий не стал настаивать, прошел через зал и сел в заднем ряду.

Собрание избрало в президиум Шорникова, его заместителя Гораина и заведующего культпропотделом Катю Буланову.

С докладом выступил Шорников.

При неровном, мигающем свете небольшой электрической лампочки лицо Шорникова то светлело, озаряясь розовым огнем, то становилось черным, угольным. Несмотря на свои восемнадцать лет и высокий рост, на большой клубной сцене он казался совсем мальчишкой.

Шорников заметно волновался, но говорил горячо. Густой чуб то и дело спадал на широкий лоб, и взмахом руки Шорников отбрасывал его к затылку.

— Белополяки угрожают Киеву... Крым еще не очищен от врангелевцев... — Голос Шорникова с каждым словом звучал все сильней, уверенней. — Буржуазия, кулачество внутри страны вновь поднимают голову. Толстопузые мироеды убивают на селе представителей комбедов и работников сельсоветов. Пытаются поднять темные массы отсталого крестьянства против советской власти, угрожают задушить социализм костлявой рукой голода. Недопустим этого! Мобилизуем на борьбу с голодом всю рабочую молодежь, всех учащихся!..

«Хорошо говорит, молодец!» — думал Василий, увлеченно слушая Шорникова. И под впечатлением страстной речи, полной веры в силы дружного юношеского коллектива, Василию стало казаться, что перед ним сидят не стриженные пол машинку мальчишки и еще не успевшие отрастить длинные косы девчонки, а хорошо организованная армия бесстрашных воинов, способных преодолеть любые трудности, противостоять кулацкой стихии, бандитизму, спекуляции.

Когда Шорников закончил доклад, в проход между рядами вышел белобрысый парнишка. Комкая в руках старую солдатскую фуражку, он нерешительно спросил:

— Товарищ Шорников, можно мне?

— Не тяни, Москаленко, что хочешь спросить, говори, — поторопил его Шорников.

— Не уразумею одного. Вы говорили о хлебной разверстке так, будто мы ничего не сделали. А ведь мы уже выполнили план и, как нам ни трудно было, собрали тысячу пудов сверх плана в подарок рабочим Москвы и Петрограда. Хлеба в наших селах еще, конечно, богато, но ведь идти-то нам придется за ним опять же к тем куркулям, у которых уже брали? А у них квитки на руках о сданном государству хлебе! Мало того, обрезы и пулеметы у чертей припрятаны!

— Товарищи, — обратился к присутствующим Шорников, —• Кирюша Москаленко не уразумеет: нужно ли нам брать хлеб у того, у кого мы уже брали. Он, видимо, решил, что мы выполненным планом разверстки всех спасли от голода и наши богатеи, имеющие в запасе тысячи пудов хлеба в ямах, могут свободно гнать из него самогон, спекулировать им на рынке, когда рабочие и дети умирают от голода. Смешной и нехороший вопрос. Прикрывать квитанцией мародерство, спекуляцию мы никому не дадим.

К богатеям, утаивающим хлебные излишки, спекулирующим хлебом, оказывающим нам вооруженное сопротивление, мы будем применять суровые меры наказания по законам революционного времени.

На сцену стремительно поднялся бледный, худой юноша, одетый в потрепанную студенческую тужурку.

— Товарищи, — начал он, — вопрос, заданный Москаленко, очень важный. Он призывает нас к осторожности. А товарищ Шорников от него так легко отмахивается. Хлеба у нас в районе укрыто куркулями еще много. Но с какими глазами мы к ним пойдем? Товарищ прав. Надо какие-нибудь новые формы агитационно-просветительной работы придумать. Вот давайте с концертами, с постановками увяжем это дело. Тут можно и со словами убеждения к людям подойти. А меры принуждения, я считаю, не вяжутся с нашей великой идеей борьбы за счастье народа. Это не гуманно. Мерами принуждения мы только усилим озлобленность в народе...

В зале поднялся яростный шум, крики, многие повскакали с мест, словно под ногами обломились балки и рушился пол.

— А гноить в ямах хлеб, гнать из него самогон, когда люди умирают от голода, гуманно?!

— А стрелять из-за угла в наших коммунистов и комсомольцев человечно?

— Сдрейфил студент, бандитов испугался! В деревню не хочется ехать? Так и скажи!

— Паникер, гнилая интеллигенция. Твоими словами враги говорят!..

— А еще с «Капиталом» Маркса под мышкой носишься. Вернись в дом к своему батьке хомутами, седелками на ярмарках торговать...

— Поздно бычка от матки отвадили...

Оскорбительные реплики, вопли негодования неслись со всех сторон.

Стукнув кулаком по столу, Шорников сразу восстановил нарушенный порядок.

— Если бы, товарищ Подгоркин, мы не знали тебя с пеленок, после сегодняшнего твоего выступления говорить с тобой было бы не о чем! На твое счастье, мы знаем тебя хорошо. Человек ты культурный, начитанный, в учительской семинарии учился. Но нельзя жить одними книгами. Надо уметь разбираться в людях. Для тебя батрак, бедняк, кулак-мироед — все народ. Чувствительное у тебя больно сердце, за всех болеешь. Вот послушай, что сказал Ленин на заседании ВЦИК...

Шорников взял со стола газету, спокойно нашел нужное место и, обращаясь к сидящим в зале, прочитал: «К кулакам, преступникам, мучающим население голодом, из-за которых страдают десятки миллионов, к ним мы применяем насилие...»

— Вот так, понятно? —- заключил Шорников и, не повышая голоса, обратился к оратору:

-— Вот поедешь, товарищ Подгоркин, в деревню, попробуй без принуждения, с помощью своего красноречия взять у кулака излишки хлеба, убеди его вспахать на своих быках десятину-другую многосемейной вдове-красноармейке. Очень хорошее дело сделаешь. А панику разводить нечего, нас озлобленностью кулаков не запугаешь.

— Я не запугиваю. И сам ничего не боюсь, — выкрикнул Подгоркин. — Нужно ехать — поеду и постараюсь убедить зажиточных крестьян без принуждения отдать все излишки хлеба государству, оказать помощь односельчанам-беднякам семенами и тягловой силой. Кулак, надо понимать, тоже человек, сознание имеет...

— Вот это, Саша, по-деловому, — называя студента по имени, поддержал Шорников. — Подберем тебе самое богатое село. А когда вернешься, поговорим с тобой о сознании кулака, о гуманизме... Ну, а теперь иди садись, в ногах правды нет. Прибереги силенки для более убедительных выступлений перед сельскими мироедами...

Подгоркин, подняв высоко голову, с независимым видом зашагал со сцены, но, зацепившись ногой за коврик, всплеснул длинными руками, чуть не полетел в зал с дубовых порожков лестницы. В зале послышался легкий смешок. Накаленная атмосфера разрядилась. Лица взволнованных ребят посветлели. Из задних рядов прозвенел колокольчиком девичий голос:

— А как же с подготовкой первомайского концерта, ведь Саша у нас и музыкальный руководитель и хормейстер?

— Концерт готовьте! Всех принимающих участие в репетиции прошу после собрания остаться, — объявил Шорников.

ГЛАВА VIII


После собрания Шорников пригласил Василия в комитет комсомола, который помещался тут же, при клубе.

— Ну, что скажешь, товарищ Терехов? Как тебе понравился наш гуманист?

Затягиваясь дымком козьей ножки, Василий пожал плечами:

— Мне кажется, в голове этого студента порядочный ералаш. Не набрался ли он «гуманизма» от тех, кто всунул в руки Каплан браунинг с отравленными пулями?

— Это ты брось! — обиделся за товарища Шорников. — Я знаю своих ребят. Просто начитался парень всего без разбору, много у него в котелке непереваренного...

— Ну, черт с ним, — махнул рукой Василий, — я хотел поговорить с тобой по другому делу. Слышал, что ты с товарищами сегодня ночью встретился с бандитами. Расскажи, как это произошло.

— Очень просто. Стрижов послал нас забрать оружие, которое ты с братом обнаружил в беседке. Бандиты, видимо, тоже туда направлялись, вот мы и встретились. Была небольшая перестрелка. Одного убили, один на коне ускакал...

— А в беседке, кроме гранат, еще что нашли? — поинтересовался Василий.

— Как же, целый арсенал в яме под полом. Два ручных пулемета с дисками и пять ящиков винтовочных патронов.

— Хорошо... А в перестрелке с бандитами кто-ни,-будь из наших товарищей пользовался разрывными патронами?

— А что тут такого? — пожав плечами, спросил Шорников. — Мы бьем врагов их же оружием. Я стрелял... Мне еще от покойного брата остался немецкий трофейный карабин с ящиком разрывных патронов, которыми белые стреляли по нашим партизанам. Я вынужден этими патронами пользоваться, так как других у меня нет. А карабин очень меткий, хорошо пристрелянный.

Лицо Василия просветлело.

— Ну, раз так, могу тебя поздравить с удачен: и второй бандит не ушел. Он ранен в руку разрывной пулей и доставлен из Заречья в больницу. Жаль, что нет товарища Стрижова. Нужно установить личность бандита и произвести допрос. От парня можем получить ценные сведения о главарях банды. Меры должны быть приняты срочно. Он уже пытался бежать из больницы. Да и бандиты могут его выкрасть, охрану нужно организовать.

— Допросить мы сможем и без Виктора Григорьевича, — сказал Шорников. — С охраной вот не знаю... Сейчас столько народу надо отправлять по селам. Впрочем, в больнице лежат наши товарищи, раненные бандитами, поговорим с ними. Может, их вооружить?.. Только вот больницу у нас возглавляет не очень надежный человек, хотя и большой специалист, бывший эсер...

— Хирург Османовский?

-- Да, он.

Терехов и Шорников вошли в палату. Увидев их, парень с ампутированной рукой, лежавший навзничь, со стоном повернулся набок, лицом к стене. Шорников, успевший мельком взглянуть в лицо парня, молча чуть заметным кивком головы спросил у Василия: «Этот?»

Василий так же кивком подтвердил.

На лице Шорникова отразилось недоумение. Он подошел к раненому парню.

— Сивачов! Ты это?.. Как ты сюда попал?

В ответ послышались сдерживаемые рыдания.

— Ну, ну, горю слезами не поможешь! — склонился над раненым Шорников. Он заботливо натянул на парня спустившееся на пол одеяло и сел против него на свободную койку. Рыдания скоро утихли. Парень повернулся и лег на спину.

— Когда тебя успели покалечить? — спросил Шорников. — И месяц не прошел, как тебя проводили в армию, а ты уж без руки?

Парень ребром широкой ладони вытер слезы, хотел что-то сказать, но, окинув взглядом уставившихся на него всех присутствующих в палате, промолчал.

«Глупо получилось, — решил Василий, — парень при всех ничего не расскажет». Он вышел в коридор и обратился к дежурной сестре:

— Маруся, нельзя ли раненого вынести в отдельную палату?

— Отдельных палат у нас нет. А почему вынести? Он сам выходит в коридор курить. Можно его вызвать ко мне в дежурку и там поговорить.

— Сделайте это, пожалуйста, — попросил Василий.

Через несколько минут раненый парень в сопровождении сестры и Шорникова вошел в дежурку.

Сев за стол, парень попросил у ребят закурить.

— Это Иван Сивачов, — обращаясь к Василию, сказал Шорников. — Приемный сын зареченского мельника Щербатенко, работал у него батраком...

Василий свернул парню цигарку.

— Здесь нельзя курить! — запротестовала сестра.

Но Шорников, зажигая спичку, ответил:

— Ничего, Маруся, пусть покурит, успокоится. Сейчас не зима, окна откроем, комната проветрится.

Сестра вышла в коридор.

— Ну, рассказывай, Ваня, на каком фронте руку потерял? — спросил Шорников, свертывая себе цигарку.

Сивачов молчал. Широкие ноздри его грушевидного носа при каждом вдохе раздувались; под глазами виднелись следы невысохших слез.

Шорников хорошо знал Сивачова. Сиротой, еще до империалистической войны его привез мельник Щербатенко из Харькова. Поначалу пас у мельника скотину, помогал по хозяйству. За это мельник его кормил и одевал. А когда парень подрос, положил ему небольшое жалованье.

Несколько недель назад Ивана вместе с сыном мельника, Павлом, вернувшимся домой из царской армии после Февральской революции в чине подпоручика, мобилизовали в Красную Армию.

— Ну как, будем говорить начистоту, по-дружески или в Чека тебя придется для разговора отправить? — спросил Шорников упорно молчавшего парня. — Где твои документы? Почему ты поступил в больницу под чужой фамилией? Не будешь говорить, мы и без тебя все узнаем. Но тогда пеняй на себя...

Сивачов, затянувшись цигаркой, тяжело вздохнул.

-— Эх, жизнь, — сказал он, вытирая ладонью вновь выступившие из глаз слезы. — Что мне рассказывать? Гнали нас на фронт... Боялся я, что там убьют. Вот и сбежал. А руку на вилы...

Шорников резко оборвал его:

— Говори правду, не морочь нам голову! С кем и зачем переправлялся ночью через Оскол? Чего тянешь? Кого выручаешь? В кулаке-мельнике отца родного себе сыскал? Эх, ты! Он тебе даже церковной школы не дал окончить. Темным, неграмотным тебя оставил. А родного сына Пашку на коммерсанта выучил, офицером сделал за счет твоей темноты...

Поняв, что Шорников почти все уже знает о нем, Сивачов признался, что его ранили ночью, что он бежал из армии в составе целого взвода мобилизованных крестьян Валуйского уезда во главе с командиром взвода Пащенко, что все дезертиры примкнули к банде белого офицера Булатникова и скрываются в Думском лесу.

— А где Пашка Щербатенко? — спросил Шорников.

— Эх, — вздохнул Сивачов, — пропала моя бедная головушка. Попал я между двух жерновов...

— Сам виноват... Не хотел с нами идти — попал на сторону наших врагов... Ну, об этом после поговорим. Давай выкладывай о бандитах все, что знаешь. Где Пашка Щербатенко?

— Мельник пригрозил меня убить, если я что-либо расскажу о нем. Он ни за что не хотел отпускать меня в больницу. А я боялся остаться у него...

— Знаем об этом. Теперь не убьет. Руки коротки. Говори: где Пашка скрывается?

— Павел тоже в лесу, он еще до меня сбежал, когда нас на формирование в Острогожск гнали.

— Ас кем ты ночью переправлялся через Оскол? Быстрей, быстрей вспоминай, — торопил парня Шорников.

— С Зипуновым, из банды Булатникова... А откуда он, кто такой — не знаю. Зипунов должен был увидеться с матерью Булатникова, передать кому-то оружие, спрятанное у них в саду...

Ни о планах действия банды, ни о численности и вооружении банды Сивачов не знал. В лесу он был всего лишь один день и почти ни с кем, кроме дезертиров, бежавших с ним из армии, не разговаривал.

Успокоив парня и пообещав ему за чистосердечное признание и раскаяние добиться амнистии, Шорников и Василий вышли из больницы.

Шорников был готов пойти и арестовать тут же мать бандита Булатникова, но Василий уговорил его оставить это дело до возвращения из Валуек Стрижова.

ГЛАВА IX


У ворот дома Василий в недоумении остановился.

Тяжелая дубовая калитка исчезла, вход во двор Булатниковых был свободен.

«Неужели Женька свалял дурака? Это скандал! Хозяйка с ума сойдет», — подумал Василий.

С улицы и со двора все окна первого этажа хозяйской квартиры закрывались ставнями, и так плотно, что ни одного лучика свет;а не пробивалось ни в одном окне. Дома ли хозяйка? Есть ли кто у нее?

Поднимаясь к себе на крыльцо, Василий услышал донесшийся от сарая стук ведра и хриплый мужской голос:

— Не балуй, скаженный! Тпр-ру!

«Ага, кажется, землемер пожаловал... Поит своего коня и задает ему на ночь корм». Василий поднялся на террасу. Из квартиры слышались громкие голоса, детский плач и притворный, знакомый Василию с детства мальчишеский визг Женьки.

Распахнув дверь, Василий обомлел: в коридоре на полу лежал братишка. Дородная хозяйка и сестра Василия — Антонина, держали Женьку за руки и за ноги. Мать с причитаниями и всхлипываниями всыпала ему по вздрагивающему заду толстым солдатским ремнем. Женька брыкался ногами, бодал хозяйку головой в грудь, но та крепко держала его за руки, прижимая их к полу.

Увидев Василия, мать выпрямилась, бросила на сундук солдатский ремень.

— Хватит, устала!

— Вот старший братец поможет, — обрадовалась хозяйка. — Мать-то только ремнем мух от сына отгоняет.

Воспользовавшись тем, что хозяйка ослабила свои руки, Женька, как мячик, подскочил с пола, и не успел никто опомниться, как он стрижом пронесся мимо Василия, выскочил на лестницу.

— На-ка, выкуси, чертова буржуйка! — крикнул он в приоткрытую дверь, показывая хозяйке кукиш.

В наступившей тишине был слышен только торопливый стук его каблуков по деревянным ступенькам лестницы.

— В чем дело? Что случилось? — спросил Василий.

— Да как же, что случилось? — развела руками хозяйка. — Разве вы не заметили, когда во двор входили, калитки-то нет!

— Как не заметил, заметил... Куда, думаю, калитка могла деваться...

— Пока я с Екатериной Петровной к вечерне ходила, братец ваш с ребятами снял калитку с петель и уволок на Оскол вместо плота, поплавать на ней чертякам вздумалось. Хоть бы перетопились в омуте, идолы. И калитки теперь не найдешь, полой водой невесть куда угнало. Я этого так не оставлю. Я пойду в ревком, буду жаловаться самому Стрижову! — возмущалась хозяйка.

— Вот это верно! Власть должна оградить граждан от хулиганства, — поддержал хозяйку Василий. — Распустили ребят, черт знает что творят. Обязательно сходите и заявите об этом безобразии в ревком... А с ним я разделаюсь по-своему, пусть только придет...

— А вы где гуляли? — спросила успокоенная хозяйка.

— В церковь ходил. Там тоже от хулиганов не протолкаться. Парни девушек вербой лупят...

— Да, да, — с горечью подтвердила хозяйка.

—- Хорошо батюшка у вас служит. Певчий хор понравился мне, голоса приятные, звонкие, в особенности тенора и дисканты колокольчиками заливаются... А калитка пусть вас, Софья Никаноровна, особенно не тревожит. Я заставлю Женьку найти ее и навесить.

Хозяйка, довольная благонамеренным поведением Василия, осмотрелась по сторонам, хотя в коридоре, кроме нее и Василия, никого не осталось, таинственным шепотом произнесла:

— Не сможете ли на минутку спуститься ко мне? Мне хочется с вами кой о чем поговорить.

— Пожалуйста, если надо, я готов.

— Вот и пойдемте, чайку у меня попьете, наливочкой вишневой угощу.

— От такого удовольствия не смею отказаться!

Василий направился вслед за хозяйкой.

В прихожей высоченный мужчина лет тридцати в черной шерстяной кавказской блузе с карманами на груди и синих суконных брюках, заправленных в огромные яловые сапоги, смазанные дегтем, вытирал о расшитое полотенце руки. На загорелом лице, покрытом еле заметными оспинками, выделялся большой прямой нос, окрыленный густыми, сросшимися бровями, и карие, с огненным отливом глаза.

— Вот, Михаил Васильевич, познакомьтесь с братом Антонины Александровны. Это Василий, я о нем говорила..

— Шмыков — межевой землемер Валуйского земельного управления, — протягивая Василию огромную ручищу, покрытую золотистыми волосками, буркнул Михаил Васильевич, скользнув из-под бровей внимательным взглядом по лицу Василия.

Прошли в гостиную.

На большом дубовом столе, покрытом вышитой украинской скатертью, на блюдах лежали поджаренная курица и копченый окорок. Нарезанный большими кусками свежий пшеничный хлеб горкой высился на деревянной резной хлебнице.

— Садитесь, сначала немного закусим, а потом попьем чайку, — сказала хозяйка.

Она подошла к буфету, достала граненый графин с вишневой наливкой, рюмки. Поставила на стол для Василия третий прибор •— окаймленную золотым ободком тарелочку, серебряную вилку с фамильным вензелем и нож с бронзовой ручкой.

— Софья Никаноровна, достаньте-ка нам покрепче. Там, в углу, в буфете, я привез сегодня. Да пару стаканчиков вместо этих детских рюмочек, — потирая руки и усаживаясь за стол, попросил землемер.

Хозяйка достала большую бутыль и два граненых стакана.

Василий сел напротив гостя.

— Садитесь, Софья Никаноровна, и вы, — сказал землемер, наполняя из бутылки стаканы.

— Ой, нет, мне некогда, я пойду подогрею самовар.

Хозяйка вышла из гостиной.

— Значит, придется с вами по-холостяцки, — разламывая руками на две половинки курицу, сказал землемер. — Берите любую половину! — предложил он Василию,

— Что вы! Этой половиной можно накормить взвод солдат, — пошутил Василий.

— Поэтому вы такой тощий, что мало едите. Выпьем за наше знакомство!

Чокнувшись с землемером, Василий сделал несколько глотков и, морщась, поставил стакан на стол. В горле запершило, перехватило дыхание.

Землемер улыбнулся.

— Что, крепкая? Это горилка мужицкого производства! Закусывайте...

Он ловко опрокинул стакан в широко открытый рот, провел большим пальцем правой руки по губам и стал с аппетитом уплетать курицу.

— Мы в деревне привыкли к ней. Набегаешься по полям под дождем, на ветру настудишься, так после этого погреться чем-нибудь крепеньким — одно удовольствие!

Вернулась хозяйка.

— Ну вот и я вам компанию составлю, — сказала она, усаживаясь рядом с землемером.

— А вы что ж не пьете? — обратилась она к Василию.

— Спасибо, уже глотнул, еле отдышался. Уж больно крепка.

— Ну и прекрасно! Выпейте тогда со мной наливочки.

Хозяйка наполнила две рюмки красной густой наливкой.

Землемер жадно работал своими крепкими челюстями, сверкая белыми ровными зубами.

— А я хотела вас попросить об одном одолжении, — обратилась хозяйка к Василию.

— Пожалуйста, — насторожился Василий, вопросительно взглянув на хозяйку.

— Дело простое. Михаил Васильевич купил для меня в Меленках очень хорошую породистую корову. Это верст пятнадцать отсюда. Надо будет как-нибудь пригнать ее сюда.

Василий удивленно пожал плечами.

— Ну, что же.

— Конечно, я за этот труд постараюсь вас отблагодарить всем, чем можно. А вам это будет за прогулку, познакомитесь с нашими окрестностями. Увидите наши поля, леса... Можете захватить с собой и Евгения, чтобы он тут не болтался без дела. С Антониной Александровной я уже говорила...

— А бандиты не отберут у нас по пути вашу корову? — спросил Василий. — Ведь что у вас тут творится!

В разговор вмешался землемер.

— Лесные бандиты не страшны. Я вот день и ночь по деревням разъезжаю, и никто ни разу пальцем меня не тронул, потому что добро людям делаю, землей народ наделяю. Настоящих бандитов у нас нет. Есть люди, несправедливо обиженные властью. Кто же за свое откажется постоять? И бояться вам нечего. Землемера Шмыкова весь уезд знает. Если на дороге кто остановит вас, скажите, что корова моя, и никто нигде вас не задержит... Кстати, слышали последние новости? Харьков тово, тю-тю, красные оставили, на Купянск бегут. Не сегодня, так завтра белые в Уразово могут пожаловать...

— А я политикой не интересуюсь, — равнодушно заметил Василий. — Мне все равно: белые, красные, лишь бы кончилась поскорей война, установился какой-то порядок, наладилась мирная жизнь...

— Это вы зря! Желая для себя лучшего, нельзя стоять в стороне от всего, чем живет народ. По чьей вине началась эта народная резня? Не знаете? По вине большевиков! Авантюрой власть в свои руки захватили. Установили диктатуру пролетариата, рабочего класса. А что такое рабочий класс в нашей крестьянской стране? Пылинка, капля в море народном. Мужик — вот главный производитель всего, чем жизнь человеческая на земле держится! — потрясая над столом куском белого пышного хлеба, самоуверенно поучал землемер Василия. — А вы: «политикой не интересуюсь»! Нельзя в наши дни жить без политики. Согнут большевики в бараний рог нашего брата при таком отношении. Нас большинство в стране, и мы по праву должны стать хозяевами земли русской... Ну, мы отвлеклись. Давайте выпьем!

Землемер налил себе еще стакан «горилки мужицкого производства» и наполнил рюмки вишневой наливкой.

Хозяйка принесла маленький пузатый самовар, налила крепкого чая в стаканы, поставила на стол вазу с вареньем из райских яблок. От выпитой вишневой наливки она раскраснелась.

— Что вы все о политике? Давайте споем! — и она запела свою любимую песенку «Белой акации гроздья душистые», но ее никто не поддержал.

У Василия не столько от вина, сколько от сдерживаемой ярости и тайного желания сцепиться с мужиковствующим политиканом, сторонником кулацкого национального «социализма», кружилась голова, сердце учащенно билось.

А землемер, опрокинув в рот горилку из стакана, вновь провел по своим губам большим пальцем и, сжевав на глазах Василия всю курицу, принялся за окорок.

— А бандитов вы не бойтесь. Бандитов как таковых нет, — уставясь на Василия сверкающими глазами, твердил землемер. — Есть народная мужицкая армия, не желающая иметь на своей шее никаких паразитов! Вы еще молоды, жизни не знаете. А если бандитов боитесь, возьмите для собственного успокоения вот это... У меня еще есть! — Землемер достал из кармана брюк большой плоский пистолет.

— Это кольт — лучший пистолет в мире, — сказал он, протягивая через стол Василию. — Мушку только один дурак напильником надрезал. Привыкли, как дикари, на все тавро свое ставить.

Василий, долго не раздумывая, взял и опустил револьвер в свой карман.

— Я согласен пригнать вашу корову, — сказал он. — Только вы, будьте добры, напишите какую-нибудь записку, что корова ваша, чтобы у меня ее дорогой не отобрали. А то, если отберут, после на меня обижаться будете!

— Это я вам напишу... А теперь посмотрим, куда вам нужно будет идти.

Землемер вышел из-за стола, взял лежавший на мягком бархатном кресле планшет, достал из него вчетверо свернутую карту Валуйского уезда.

— Вот, — сказал он, показывая на карте черненькую точку, обведенную красным карандашом, — это и есть Меленки.

Дорога прямая, здесь вот знаменитый Думский лес... Вы не пугайтесь, дорога идет опушкой, и если кто встретит вас на пути, с моим письмом не задержит... А сейчас идите спать, я вижу, вы уже опьянели. Я выпью еще чайку и примусь за работу, мне нужно написать несколько писем, а с утра в Валуй-кн ехать...

— Да, я действительно пьян, — выходя из-за стола, сказал Василий, — пойду спать. А когда нужно идти за коровой?

— Я хотела бы поскорей, — подходя к землемеру и обнимая его за шею, сказала хозяйка.

— Ну что ж, можно хоть завтра, письмо я приготовлю.

ГЛАВА X


После скандальной истории с калиткой Женька провел ночь в ревкоме. Домой он прибежал утром и передал Василию, что вернувшийся из Валуек Стрижов просил его зайти в ревком.

— Сегодня кончаются у нас школьные занятия, с завтрашнего дня — каникулы! — радостно объявил Женька.

Проглотив завтрак и запихнув в карман бутерброд с ветчиной, Женька с книгами под мышкой убежал в школу.

Подождав, когда хозяйка появится во дворе, Василий, прихватив удочки, спустился с крыльца.

— С добрым утром, Софья Никаноровна!

— С добрым утром! На рыбалку собрались?

— Да, решил прогуляться по берегу Оскола, может, где калитку увижу. А нет, посижу часок-другой с удочками.

" — Буду вам очень благодарна. Вы пройдите вниз по течению, может быть, ее прибило к берегу.

С ведром от колодца шагал к сараю Шмыков.

— Здравствуйте, Михаил Васильевич, — поздоровался с ним Василий.

— Здравствуйте! — приветливо ответил, приостанавливаясь, землемер. — Голова не болит? Опохмелиться не требуется? — не без иронии в голосе спросил он.

Василий ответил шуткой:

— Пчела от цветочного запаха пьянеет... А вы не раздумали в Валуйки ехать?

— В нашем деле раздумывать не приходится. Коня напою — ив седло!.. А письмо я вам приготовил, можете отправляться в Меленкн хоть сейчас.

— Сегодня не удастся, а завтра можно будет. У брата последний день занятий в школе. Завтра с ним и пойдем...

Выйдя через двор в сад, Василий спрятал в кустах смородины удочки и поспешил огородами к ревкому.

Во дворе ревкома его остановил Шорников.

— Ну, товарищ Терехов, ты рвался на фронт, есть для тебя боевое дело! Идем скорей.

Они поднялись наверх к Стрижову.

Василий рассказал председателю ревкома о вечернем разговоре с землемером.

Выслушав внимательно, Стрижов кивнул головой Шорникову:

— Видишь, я прав! С арестом Булатниковой надо повременить. Она от нас не уйдет!

Стрижов с минуту молчал в раздумье.

— Вот что, товарищ Терехов. Нам отказали в присылке отряда для ликвидации банд. Придется самим мобилизовать на это дело все наши силы. О главарях бандитского движения нам кое-что известно... Важно получить сведения о численности и вооружении основной банды, сосредоточенной в Думском лесу. Комсомольцев, желающих отправиться в разведку, много, но я думаю, что с этим делом лучше справишься ты. Наших активистов во всех деревнях знают. Тебе легче это будет...

— Я готов оправдать ваше доверие!

— Вот и хорошо! — сказал Стрижов. — Пойдешь вдвоем с братишкой. Шмыков прав, его письмо послужит лучшим «пропуском» на всех дорогах, где орудуют бандиты... А как лучше поступить с землемером, я посоветуюсь с Ґубчека...

День выдался теплый, солнечный. От сырой земли поднимался сизый парок. Кое-где заботливые хозяева уже вывозили на свои огороды навоз.

Грачи и скворцы носились над огородами, копошились на дорогах.

Вдыхая полной грудью чистый пьянящий весенний воздух, наслаждаясь красотой оживающих садов, Василий не спеша вышел к Осколу.

Вода уже заметно спала. На оголенных песчаных откосах то тут, то там виднелись прибитые течением бревна, вывороченные с корнями деревья, обломки досок, кучи прошлогоднего камыша, но дубовой хозяйской калитки нигде не было видно.

Неожиданно Василия окликнул звонкий девичий голос:

— Товарищ Терехов!

Он оглянулся. В расшитом украинском полотняном платье, в красных замшевых туфельках на высоких каблуках к нему спешила улыбающаяся Маруся Ткаченко.

— Здравствуйте! Прогуливаетесь?

— Дышу свежим воздухом.

— А у меня сегодня свободный от дежурства день. Вышла посмотреть на Оскол. Вода уже спадает. Скоро можно будет купаться и кататься на лодке. Вот только опять военные осложнения... Вы слышали, белополяки на Киев наступают... Надо бы всем нам на фронт, сразу и навсегда покончить с контрреволюцией!

— А здесь, в тылу, власть передать кулакам и бандитам?

— Простите меня... Конечно, вы правы. Но мы все привыкли видеть главную опасность там, где идет бой, рвутся снаряды... Если не устали, проводите меня вон до тех кустов, мне хочется наломать вербы. — Маруся взяла Василия под руку.

Почувствовав прикосновение руки красивой девушки, Василий смутился и не нашелся, что ответить.

— Ну, что же вы молчите? Не правда ли, как хорошо здесь?.. Смотрите! Смотрите! Какие красивые птицы! — Маруся протянула маленькую смуглую руку к песчаному откосу.

— Это чибисы.

По золотому речному песку на тонких длинных ножках важно расхаживали птицы в темно-коричневых фраках, с пушистыми зеленоватыми хохолками на маленьких головках.

— Как празднично они выряжены, — заметила Маруся. — А вон еще, другие! Эти поменьше, серенькие, с длинными! носиками, похожими на цыганские иголки.

— Это речные кулики. Дайте-ка я их пугну, — Василий нагнулся, хотел поднять сучковатую палку, чтобы кинуть ее в стаю птиц, но Маруся звонко рассмеялась.

— Что вас рассмешило? —• принимая смех на свой счет, смутившись, спросил Василий.

— Вспомнила, как сегодня мне досталось от нашего старичка хирурга. И все это из-за вас!

— Чем он недоволен? — насторожился Василий.

— Как же? Пришел сегодня на дежурство и сразу набросился на меня: «Как вы смели допускать посетителей к тяжелобольному?» Маленький такой, с хохолком на голове, похожий вот на этого чибиса, кричит на меня, ногами топает. А мне смешно...

— И вы сказали, кто у него был? — спросил Василий.

— Нет, что вы! Шорников просил никому не говорить. Сказала, что пустила на минутку каких-то деревенских ребят. Леонид Францевич не успокоился, пошел в палату, но парень уткнулся в подушку носом и лишь что-то бормотал да всхлипывал. Вы думаете, на этом старик успокоился? Как бы не так! К Афоне Горобцову пристал, но тот оказался сообразительным, сказал ему, что спал и никого не видел. Вот видите, что вы наделали своим посещением. Леонид Францевич предупредил меня, что если я еще раз впущу кого-нибудь в палату без его ведома, обрежет мне косы и выгонит с работы из больницы.

— Ну, это еще как сказать... Руки у него коротки!

Неожиданно чибисы с криком снялись с песчаного откоса и, покружившись над рекой, опустились возле небольшого островка.

Василий пригляделся и заметил, что чибисы сели на хозяйскую калитку...

Вечером, злорадно улыбаясь, Софья Никаноровна наблюдала, как мрачный Женька со своими приятелями навешивал в воротах мокрую калитку.

ГЛАВА XI


На следующий день Василий вырядился в старые солдатские брюки, гимнастерку, замызганный ватник, ботинки с обмотками и вместе с Женькой отправился в Меленки.

В кармане его гимнастерки лежали два документа. Один адресован на имя председателя Меленковского сельсовета Остапа Лабуды, другой — «обращение ко всем гражданам крестьянского происхождения». Оба документа составлены на официальных бланках со штампом земельного управления Валуйского уездного Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов и заверены размашистой четкой подписью Шмыкова.

В первом предписывалось Остапу Лабуде вручить гражданину Терехову национализированную у немца — колониста Штольца племенную корову симментальской породы — Красавицу для доставки ее в слободу Уразово. В «обращении ко всем гражданам» предписывалось оказывать Василию Терехову, препровождающему племенную корову в распоряжение землемера Шмыкова, всемерное содействие.

По пути в Меленки Василий по просьбе Антонины должен был зайти в деревню Борки, чтобы передать свекру несколько фунтов рамочной вощины и пять десятков рамок для ульев.

По дороге к переправе Женьку увидели школьные товарищи.

— Куда это, Рыжик, собрался?

— Да вот в лес, бандитов выкуривать, чтобы не кусались! — махнув перед носом ребят дымарем — подарком свекру от снохи, отшутился Женька.

— Смотри, как бы они тебе из обрезов огоньку не подсыпали! — серьезно заметил щупленький паренек, одетый в женскую кацавейку.

— А вы куда?

— Куда? Разве не слышал! Приказано всем комсомольцам сегодня к десяти часам явиться в ревком. Винтовки получим — и на фронт.

Выронив из руки дымарь и перекинув из-за спины связку деревянных рамок, Женька хотел было дать тягу, но Василий, разгадав его маневр, схватил за руку.

— Подними дымарь! Идем, шутят ребята. Больно нужны на фронте такие сопляки!

Женька, нагибаясь за дымарем, вопросительно покосился на ребят, но те презрительно повернулись к нему спиной и, не ответив на оскорбительное замечание Василия, торопливо зашагали своей дорогой.

Ни Василий, ни его шустрый, дотошный братишка, уходя рано утром по заданию ревкома в разведку, ничего не знали о том, что произошло ночью в слободе.

Накануне вечером, после ужина, в притихшей палате Афоня Горобцов по просьбе товарищей читал вслух «Вечера на хуторе близ Диканьки». Раненые, в том числе и безрукий парень Иван Сивачов, слушали чтеца затаив дыхание.

Неожиданно в палату вошла дежурная сестра, сменившая утром Марусю Ткаченко. Высокая, как на ходулях, делая саженные шаги, сестра подошла к Ивану Сивачову и сунула ему в руку вчетверо сложенную бумажку.

Иван развернул листок, долго вертел его в руках и, присев на край койки, попросил Афоню прочитать.

— Ни рожна тут не разберу. Помоги...

— От зазнобы небось? — не скрывая любопытства, осведомился бородач-комбедовец.

— Сам не пойму. От братьев каких-то..:

Афоня взял записку, нацарапанную корявым почерком, и начал читать вслух.

«Дорогой Ваня! Твой батя и матушка очень беспокоятся за тебя и велели нам забрать тебя из больницы.

Сегодня в 12 часов ночи будем ждать тебя под окном твоей палаты. Принесем тебе верхнюю одежду. Вылазь к нам из окна.

Твои братья».

Сивачов побелел и затрясся, словно его вытащили из проруби.

— Они меня порешат, эти братцы, — прошептал он, выкатив глаза. Он хотел взять из рук Афони записку, но Горобцов быстро сунул ее в книгу.

— Никто тебя не убьет, надо передать эту записку в ревком, — заявил бородач-комбедовец.

— Кто же передаст? — испуганно спросил Сивачов.

— Не беспокойся, я это сделаю, — сказал Афоня Горобцов и, приподняв подушку, показал Сивачову лежавшие под простыней солдатские брюки и гимнастерку, принесенные ему Марусей Ткаченко в подарок от комсомольцев.

— Вот видишь, все тут, а под матрацем австрийские ботинки с обмотками, — не без гордости похвастался Афоня. — К выписке подготовили товарищи, на работу в ревком обещали устроить... На кулаков больше батрачить не буду.

— Записку эту отдашь, сынок, в руки самого председателя товарища Стрижова, — наставлял Афоню раненный в голову председатель комбеда. — Ревком искать тебе не придется, на любом перекрестке встретишь патрулей, они проведут тебя, куда нужно.

В десять часов вечера, когда в палате погасили свет, товарищи помогли Афоне спуститься через окно в палисадник. В центре слободы, как и предсказывал бородач-комбедовец, Афоня встретил ночной патруль, и комсомольцы доставили его без промедления в ревком.

— Вот ты какой? Слышал о тебе. Молодец! — выслушав Афоню, сказал Стрижов.

Он тут же отдал распоряжение устроить у больницы засаду на бандитов.

— Дайте и мне винтовку, я с вами пойду, бандюгам за отца и рану свою отплачу! — сказал Афоня.

— А как у тебя с ногой? — спросил Стрижов.

— Совсем не больно. В больницу я больше не лягу. Товарищ Шорников и Буланова обещали меня к вам ездовым пристроить...

— Справишься ли, лошади у меня бешеные...

Афоня сунул в рог два пальца и, выкатив серые

большие глаза, пронзительно свистнул.

От неожиданности Стрижов даже вздрогнул.

— Ну, ты свистишь, как соловей-разбойник...

— А я и есть курский соловей, — Афоня расплылся в довольной улыбке. — Отец мой у графа конюхом работал, а меня с шести лет на жеребят-однолеток сажали, для верховой езды коней готовили.

— Ну, раз так, то придется тебя взять ездовым, — согласился Стрижов, похлопывая Афоню по плечу. — А уж с бандитами наши товарищи как-нибудь без тебя разделаются...

В половине двенадцатого ночи пять комсомольцев спрятались в палисаднике под окнами больницы в густых кустах акации.

В палате, где лежал Иван Сивачов, чуть светилась дежурная лампа.

Ровно в полночь через калитку в палисадник, осторожно ступая, вошли два здоровенных парня. Один из них влез на фундамент и три раза тихо стукнул пальцем по стеклу.

Стоявший на земле бандит был сразу схвачен и обезоружен. Второй, спрыгнув с фундамента, бросился бежать. Раздалось несколько выстрелов, и он упал убитый.

В больнице поднялся переполох. Окна озарились ярким светом. Узнав от дежуркой сестры о случившемся, главный врач хирург Османовский вбежал в палату. Увидев бившегося ка полу в истерическом припадке Ивана Сивачова и столпившихся около него больных, доктор приказал положить больного па постель и быстрой походкой вернулся к себе в кабинет. Из кабинета он пришел с мензуркой в руках, наполненной до краев какой-то коричневой жидкостью.

— Успокойся, голубчик, — склонившись над всхлипывающим Иваном Сивачовым,— сказал он. — На, выпей валерианочки... Все пройдет...

Сивачов выпил содержимое мензурки, вытер с лица слезы и, укрывшись с головой одеялом, затих.

Утром, заступив на дежурство, Маруся Ткаченко откинула с головы Ивана Спвачова одеяло — он был мертв. Узнав от больных о ночном происшествии, она тут же побежала в ревком.

По подозрению в умышленном отравлении подследственного бандита Ивана Спвачова главный врач больницы Османовский был тут же арестован.

С утра во двор ревкома стали собираться не только коммунисты и комсомольцы, но и беспартийные— молодые рабочие, батраки, школьники старших классов.

Военком Алексей Гораин и Миша Шорников разбили людей по ротам, по взводам, назначили командиров, составили именные списки и тут же вооружили всех винтовками, выдали каждому по три десятка боевых патронов, построили бойцов в три шеренги.

На высокое крыльцо ревкома вышел Стрнжов. В руках он держал красное шелковое знамя. Солнце озарило его бледное, с припухшими от бессонницы глазами лицо.

Военком подал команду «Смирно!», молодцевато, как заправский военный, взяв под козырек, отрапортовал:

— Товарищ председатель ревкома, первый коммунистической отряд ЧОН [39] уразовской партийной и комсомольской организаций построен. В отряде одиннадцать коммунистов, шестьдесят два комсомольца и сто тридцать четыре беспартийных...

Волевой, смелый Алеша Гораин пользовался у молодежи большим авторитетом. В восемнадцатом году белые расстреляли его отца, а минувшей зимой, когда Гораина назначили уполномоченным ревкома и он организовывал по селам комитеты бедноты, темной морозной ночью бандиты, подперев двери его хатенки оглоблей, заживо сожгли мать и двух сестренок...

— Дорогие товарищи! — обратился Стрпжов к отряду, — советскому населению нашего районного центра угрожает опасность. Нами раскрыт тайный заговор местной буржуазии, кулаков, бывших купцов и помещиков. Некоторые из них нами арестованы и обезоружены, но не исключена возможность нападения бандитов на слободу. С ними у местных контрреволюционеров, как это установлено, прямая связь. Так будем готовы дать отпор темным силам реакции! В ваших сильных молодых руках судьбы тысяч жителей. Крепко держите полученное оружие и будьте готовы в любое время нанести им смертельный удар по врагу!

С сегодняшнего дня вы встали в строй бойцов коммунистического отряда особого назначения. От имени нашей коммунистической партийной организации вручаю вам боевое знамя. Командиром отряда назначаю секретаря комсомольской организации товарища Шорникова.

Стрижов передал знамя Шорникову, Шорников отдал его стоявшему на правом фланге высокому белокурому парнишке, секретарю комсомольской ячейки кожевенного завода Пронину.

— Впредь до особого распоряжения, пока не минует надобность, вы все будете находиться на казарменном положении, — закончил Стрижов.

В строю перед ним стояли сыновья и младшие братья его личных друзей. С их отцами и старшими братьями он громил немецких оккупантов, петлюровцев, белых. Одни из них геройски погибли в боях, другие продолжали сражаться в рядах Красной Армии.

Принявший на себя командование отрядом Михаил Шорников объявил отряду распорядок дня.

— А теперь, товарищи, — заключил он, — я вас должен заверить, что с сегодняшнего дня будем обеспечены трехразовым питанием и чаем. Под казарму отводится нам весь первый этаж ревкома. Коек у нас нет, спать будем на полу, соломы и сена на постели хватит. Все!Сейчас дежурный по отряду командир первой роты товарищ Иванов объявит список назначенных на сегодня в наряд. Остальные пойдут на тактические занятия.

Через несколько минут Первый Уразовский коммунистический отряд особого назначения, вооруженный винтовками, с двумя ручными пулеметами, под развернутым красным знаменем вышел из ворот ревкома и грянул:

Смело, товарищи, в ногу,

Духом окрепнем в борьбе,

В царство свободы дорогу Грудью проложим себе!..

Отбивая шаг, отряд прошагал мимо базарной площади, переполненной обывателями, мимо собора и, свернув в переулок, направился в поле на тактические учения.

ГЛАВА XII


Председатель ревкома Стрижов, закрывшись у себя в кабинете, сидел с уполномоченным Губчека.

— Благодушествовали... Книжечки почитываете... Просвещением занимаетесь... — Рывком отстегнув крючок тесного воротничка новенького суконного френча, уполномоченный презрительным взглядом окинул заставленный книжными шкафами кабинет. — Вот и результаты — довели дела до катастрофы! На базарной площади, перед зданием ревкома открытая спекуляция хлебом; поп с амвона призывает к свержению советской власти, в церкви контрреволюционеры устроили склад оружия... Спрашивается, на что дался этот божий храм, почему его не закрыли, как это сделали мы с Митрофановским монастырем... Знаете, товарищ Стрижов, чем это пахнет? Без суда ревтрибунала дело не обойдется...

Молодой, горячий уполномоченный Губчека сверлил черными глазами Стрижова, молча покусывающего тонкие обветренные губы. Над переносицей на широком лбу уполномоченного то проступали стрелками, то сглаживались морщинки. На минуту он замолчал. Вытащил пачку папирос «Сирень» и, закурив, продолжал низким, строгим голосом выражать свое негодование по поводу создавшегося в районе положения.

Стрижов не перебивал собеседника. Время от времени он отмахивался рукой от противного табачного дыма — в горле у него першило, больным легким не хватало свежего воздуха. Ему хотелось резко оборвать горячего собеседника, сказать, что они не благодушествовали, что катастрофы никакой нет, что просвещение и политическое воспитание масс при любых условиях—это первоочередная задача партии, что ему с десятком оставшихся в живых коммунистов и комсомольцев после освобождения уезда от белогвардейцев пришлось заново восстанавливать советскую власть под пулями врагов, подбирать и воспитывать молодые кадры, из которых лучшие уходили в армию, на фронт...

Когда уполномоченный высказался и, откинувшись к спинке стула, приготовился слушать, положив руку на новенький маузер, небрежно засунутый за широкий пояс, Стрижов достал из кармана белый свернутый вчетверо платок и, сдерживая кашель, поднес к плотно стиснутым губам. На бледном лице его проступили оранжевые пятна. Он открыл рот, собираясь кашлянуть, но вместо кашля из горла вырвался тихий, хриплый звук. Белый платок окрасился кровью.

Стрижов быстро сунул платок в карман и, поднявшись из-за стола, подошел к открытому окну, спугнув с подоконника шумную станку гревшихся на солнышке воробьев. С минуту подышав свежим воздухом, он вернулся к столу. В горле перестало першить. И, будто рассуждая сам с собой, Стрижов, глядя в упор в черные глаза уполномоченного, тихо, спокойно заговорил:

— Катастрофы никакой я не вижу. План хлебной разверстки мы выполнили. И на достигнутом не останавливаемся. О наших трудностях мы своевременно информировали губернские партийную и советскую организации, но, зная, что эти трудности в не меньшем степени переживаете и вы, на помощь с вашей стороны не рассчитывали, старались обходиться собственными силами. Заговор нами раскрыт, некоторые руководители контрреволюционных сил арестованы. Остался, правда, еще на свободе Булатников, но думаю, что и он от нас не уйдет. Что касается закрытия церкви, то это вопрос будущего. В данной обстановке административным путем этого сделать нельзя. Надо считаться с религиозными чувствами населения.

Уразово — это не Воронеж с десятками тысяч сознательных рабочих промышленных предприятий. Безрассудными действиями мы можем натворить непоправимых бед. По поводу попа Воздвиженского, одного из самых активных организаторов контрреволюционных выступлений, мы неоднократно писали вам, отправляли письма и заявления граждан, возмущенных антисоветскими проповедями попа, в Воронежское духовное управление, откуда этот Воздвиженский был сюда прислан. Духовное управление не соблаговолило даже вступить с нами по этому вопросу в переписку. Обманывая доверие государства, оно, видимо, умышленно насаждает таких попов по всей Воронежской губернии. Ваше дело — заняться этим вопросом и предотвратить возможные в связи с арестом Воздвиженского провокации...

Решив, что Стрижов кончил говорить, уполномоченный вынул длинными гибкими пальцами из пачки новую папироску, поднес ее к губам, но, бросив взгляд на бледное лицо Стрижова, не закурив, положил ее на стол, рядом с металлической зажигалкой.

— Я приехал вам помочь. Извините, может быть, я погорячился. Поймите, такая наша работа, — заметно смягчив свой басок, поспешил заявить уполномоченный.

— Вот и хорошо, — подхватил Стрижов. — Помощь всегда нужна. Давайте поговорим о деле...

Он достал из ящика стола карту-трехверстку и, развернув, положил ее перед уполномоченным.

— Вот в этом лесу базируется самая крупная кулацкая банда Булатникова. — Стрижов тупым концом Карандаша обвел зеленый мысок, изображенный на карте. — Тут вот, в Боркинском лесном массиве, находится другая банда атамана Турка. Эта банда послабее и состоит в основном из крестьян-дезертиров. Как нам известно, эта группировка в настоящее время в боевом отношении большой опасности не представляет. С опубликованием постановления ВЦИК о применении амнистии к дезертирам, решившим искупить свою вину честной службой в рядах армии, многие из этой банды явились с повинной и отправлены на формировочные пункты. По достоверным сведениям, Турка, боясь остаться атаманом без шайки, решил переметнуться с остатками к атаману Булатникову.

Уполномоченный поднялся со стула.

— Так что же медлить? Надо сейчас же брать отряд и провести операцию по окружению и уничтожению бандитов... Я могу провести эту операцию. Вызовем сюда выездную сессию ревтрибунала, устроим открытый показательный суд над бандитами и дезертирами...

— О нет, молодой человек, проводить операцию у нас есть кому. Для этого нужно иметь не только пылкое, горячее сердце, но и холодную голову. Рисковать моими людьми я никому не позволю. Конечно, если у вас есть некоторый опыт, пожалуйста, поможете нам при составлении плана операции, можете и сами принять в ней участие...

Лицо уполномоченного стало серым, он резко опустился на стул, схватил со стола папироску и, сунув ее в рот, не закурив, стал, передергивая губами, жевать картонный мундштук.

— Сегодня ночью, — спокойно продолжал Стрижов,—на хуторе Гарном назначена встреча представителей двух сторон. Булатников обещал прислать для переговоров с Туркой своего начальника штаба офицера Щербатенко.

Начальник милиции товарищ Гулин с конной группой чоновцев попытается захватить их живыми. Этим мы обезглавим Боркинскую группу и от Щербатенко получим точные сведения о численности и вооружении банды Булатникова.

— Это, если удастся захватить его живым и если он пожелает дать вам точные сведения, — не удержавшись, заметил уполномоченный.

— Может быть, и так, — согласился Стрижов. — Но независимо от этой операции мы отправили для уточнения численности и вооружения банды Булатникова наших разведчиков...

— Да, положеньице не из легких, — вынужден был признать уполномоченный, вытирая платком вспотевший лоб. — С вашими силами наобум в лес к бандитам не сунешься!

Стрижов поднялся со стула, прошелся несколько раз взад и вперед по кабинету и, подойдя к уполномоченному, положил ему руку на плечо.

— Не обижайтесь на меня, старика. Работа чекиста очень ответственна — имеешь дело с живыми людьми. Малейшая ошибка приводит к роковым последствиям. Наилучшим примером для всех нас служит Феликс Эдмундович... Мы с ним на своей шкуре многое испытали...

— Вы знали Дзержинского?

— Да, в Орловском централе пришлось отбывать вместе каторгу, и там ухитрялись книжечки почитывать... Это было перед империалистической войной. Оттуда я угодил на германский фронт. Вот на книжной полке наша групповая фотография, снялись на память о тех днях...

-— Можно посмотреть?

— Пожалуйста, — сказал Стрижов, свертывая аккуратно карту-трехверстку.

ГЛАВА XIII


Группа чоновцев, посланных для захвата Щербатенко и атамана Турки, состояла из двенадцати комсомольцев, вооруженных винтовками и гранатами. Возглавлял группу коммунист Гулин — начальник Уразовской милиции, бывший кузнец-молотобоец.

До хутора Гарного по хорошей проселочной дороге на добрых конях всего час езды. Чоновцы в весенних сумерках переправились по кремнистой гребле через Оскол и, минуя проселочные дороги, селения и хутора, направились к Гарному напрямую — степью.

Ехали тихо, не разговаривая. В ночной тишине слышалось лишь ритмичное, однообразное поскрипывание седел. Стремена и трензеля на уздечках были обмотаны тряпками.

Впереди колонны проводниками ехали зареченские комсомольцы Усенко и Челноков, за ними на горячем сером жеребце — сам Гулин.

Замыкал группу сын Стрижова Димка. Больших трудов стоило ему уговорить отца и комитет комсомола разрешить ему принять участие в этой операции. Стрижов категорически отказался решать этот вопрос самостоятельно. И не потому, что Димка был его единственным горячо любимым сыном, и не потому, что люди шли на очень серьезное дело. В пятнадцать лет Димка успел уже пройти хорошую жизненную школу. В годы оккупации, скрываясь с отцом по глухим селам и лесам, он принимал участие в партизанских налетах на немецкие и белогвардейские штабы и не раз самостоятельно выполнял ответственные поручения по разведке и связи. Стрижов просто хотел наказать сына за нарушение им комсомольской дисциплины и коммунистической этики. А поводом к этому послужило вот что.

На шестнадцатом году жизни Димка вдруг и страстно и безнадежно влюбился в щупленькую, с вздернутым носиком девушку старше его на два года, члена комитета комсомола Катю Буланову, которая ни в чем не хотела разделять комсомольцев на мужчин и женщин. А Димке казалось, что причиной невнимательного к нему отношения со стороны Кати был студент Саша Подгоркин, с которым она чаще всего о чем-то долго и горячо спорила.

Оскорбленный в своих лучших чувствах, Димка приревновал Подгоркина к Кате и, повстречавшись однажды в клубе со своим «соперником», вызвал его на дуэль.

Подгоркин, который жил только музыкой и книгами, принял этот вызов за шутку и, увлеченный чтением брошюры К. Маркса «Нищета философии», которую он переводил с французского на русский язык, послал Димку к чертовой бабушке, добавив при этом что-то по-французски.

Разгневанный Димка сунул «философу» кулаком под девятое ребро и обозвал его мелкобуржуазным интеллигентом и жалким трусом. Подгоркин у, чтобы как-нибудь отвязаться от настырного Димки и доказать, что он не трус, пришлось принять вызов.

Не давая Подгоркину опомниться, Димка потащил «соперника» за клуб, на огороды. Стреляться условились за пятьдесят шагов по очереди из Димкиного нагана-самовзвода.

По жребию Димке пришлось стрелять первому.

Подгоркин, с развернутой в руках брошюрой К- Маркса, не отрываясь от чтения, покорно стал на указанное Димкой место.

Димка, принявший спокойствие Подгоркина за издевательство над своей особой, удачным выстрелом из нагана сбил с головы увлеченного «философа» студенческую фуражку.

Ошеломленный Подгоркин выронил брошюру, широко открыл рот, уставился испуганными глазами на подбежавшего Димку и совавшего в его руки наган. Димка требовал у него ответа на свой выстрел.

— Давай стреляй, чертова интеллигенция!

Пришедший в себя Подгоркин, мудро решив, что

шутить в данном случае нельзя, сунул Димкин наган к себе в карман, поднял пробитую пулей фуражку и брошюру и задал стрекача. Но Димка тут же догнал Подгоркина и вцепился в него обеими руками.

Чем бы вся эта история кончилась, если бы не подоспели выскочившие из клуба на выстрел комсомольцы, трудно сказать.

Расстащив сцепившихся ребят в разные стороны, комсомольцы поволокли дуэлянтов в комитет комсомола и потребовали от них подробных объяснений.

В результате попало по заслугам и беспечному «философу» и ревнивому Димке.

И когда после этого случая Димка вздумал упрашивать отца о включении его в группу чоновцев, идущих на ответственное задание, Стрижов категорически отказался решать этот вопрос.

— Просись у ребят. Возьмут тебя товарищи, такого несуразного, необузданного, — их дело! Я за тебя отвечать не собираюсь.

Добившись от ребят включения в группу, Димка ехал, по его словам, искупать свои ошибки перед комсомолом, поклявшись отцу, что он будет вести себя во всех отношениях примерно и дисциплинированно.

В душе Димка был обижен на Гулина за то, что тот поставил его в хвост — замыкающим, но возразить против распоряжения командира не решился.

В ночной темноте, когда на небе ни одной звездочки и вокруг в степи ни одного огонька, замыкающим ехать очень трудно. Оторвись от хвоста впереди идущей лошади на десять-пятнадцать шагов, и можешь потеряться.

А тут, как нарочно, группа ехала переменным аллюром: то рысью, то галопом, то неожиданно переходила на шаг или совсем останавливалась. Димкина караковая кобыла-полукровка то налетала грудью на круп впереди бегущей лошади, то норовила отстать от колонны или свернуть в сторону. Димка нервничал, давил кобылу шенкелями, ни на секунду не смея ослабить в руках повод. Ехали они, как ему показалось, уже часа два, а конца пути не было, и представлялось Димке, что они заблудились в этой кромешной тьме.

Но вот кобыла остановилась, наскочив на чью-то лошадь, и та лягнула ее задними ногами.

— Слезай! Кажется, приехали. Да придержи свою чертову кобылу, — услышал Димка раздраженный шепот Иванова, секретаря комсомольской ячейки мельничного комбината.

Спрыгнув на землю, Димка облегченно вздохнул, разминая отекшие ноги.

— Эх, покурить бы! — мечтательно произнес Иванов.

— Ты что, очумел? — возмутился Димка. — Гулин тебе закурит, забудешь, с какого конца прикуривать!

А Гулин легок на помине.

— Ну, ребята, все целы? Никто не отбился? — приглушенным баском спросил он, подходя к Димке.

— Все, Константин Арсентьевич, — обрадованно доложил Димка.

— Вот и хорошо. Я знал, кого назначить замыкающим, никому не дашь отстать.

Гулин дружески тяжелой ладонью хлопнул Димку по плечу.

— Ну, а сейчас, ребята, отпускайте подпруги и по одному заводите коней в ригу. Мы приехали в Гремячий хутор, отсюда до Гарного с версту пешком прогуляемся...

Только тут, всмотревшись в темноту, Димка увидел темные очертания высоких деревьев и хозяйственных строений хутора.

Отпустив подпруги, чоновцы по одному завели коней в просторную крытую соломой ригу. При свете фонаря привязали лошадей по разным углам к дубовым подпоркам и дали им сена.

— Ну, ребята, Стрижову и Челнокову придется здесь остаться за коноводов. Смотрите лучше за моим жеребцом, сорвется с привязи — всех лошадей по-уродует, — сказал Гулин.

«Остаться с лошадьми за коновода, — для этого ли я ехал сюда?» Сердце Димки учащенно забилось. Но возразить командиру, показать свою недисциплинированность он не осмелился, и Гулин заметил это.

— Ладно, Димка, не журись, пойдешь с нами! За коновода останется Тимохин, у него сапоги развалились.

— Лучше бы Димка дал мне свои чоботы, они у него крепкие и моего размеру, — раздался за спиной Гулина недовольный голос Тимохина.

— Ну, ну, тише, орлы! Это вам не комсомольское собрание! — прикрикнул Гулин.

Пришел худенький седенький старичок в драной украинской свитке, подпоясанной веревкой, батрак с хутора Гарного.

— Ну, как, дедок, все в порядке? — спросил Гулин, усаживая старика рядом с собой на солому.

— Маленько припоздали, товарищ начальник, хозяйка и гости спать легли... Как в темноте справитесь?

— Ладно, как-нибудь справимся. Павел Щербатенко приехал?

— Приехал. С ним еще один. С вечера при огоньке за столом с Туркой все о чем-то спорили, ругались, думал, передерутся. А потом все вместе вечеряли, самогонку пили. Павел все на гитаре играл, песни жалобные пел про Русь святу, Волгу-матушку. Сейчас с хозяйкой в горенке спит, а Турка и еще один на лавках в передней. Бомбы, обрезы у них. Как их возьмете, сени-то закрыты?! Без шуму не обойдется... А стрельбу поднимете, тут рядом туркинские живоглоты.

— А нельзя ли сени открыть? — спросил Гулин.

Старик задумался.

— Со двора ежели, — нерешительно сказал он. — Двор, правда, изнутри на запоре. Вот если бы мальчонка какой мог через крышу соломенную спуститься...

— Слышал, Димка? — спросил Гулин. — Тебе придется нам двери открывать. А ты, Трифон Никитич,— обратился он к старику, — пойдешь с нами. Пока мы будем гостей снаряжать в дорогу, запряжешь в бричку хозяйских коней. Не тащить же нам паршивого офицеришку Пашку Щербатенко и пьяницу Турку на своих плечах!

Ребята, слушая разговор Гулина с дедом, жевали хлеб, грызли сухари.

У Димки, с обеда ничего не бравшего в рот, сосало под ложечкой. В спешке поужинать он не успел, а захватить с собой на дорогу было нечего, так как питались они с отцом в столовой.

«Эх, была бы мамка жива, она бы мне обязательно в дорогу чего-нибудь сунула», — с грустью думал Димка, ковыряя в зубах овсяной соломинкой.

А сидевший рядом с Димкой Иванов, будто прочитав его тайные мысли, сказал, протягивая кусок хлеба:

— На-ка, Димка, пожуй! Без матери, вижу, худо вам с отцом живется. Виктору Григорьевичу лечиться бы надо. Как-то с ним разговариваю, а он вдруг закашлялся — и кровь на губах... Надо здоровье отца беречь, он столько для всех нас сделал хорошего, обидно будет, если до мировой революции не доживет. А ты еще, бедовая голова, его своими чудачествами изводишь. Пробил бы черепок Саше Подгоркину, чем бы дело кончилось?

— Я ж его только попугать, — виновато опустив голову, оправдывался Димка.

— А ну, орлы, пошли! — поднимаясь, сказал Гулин.— И запомните — ни одного выстрела. Банда тут близко, на шум могут, дьяволы, прискакать. А Павла Щербатенко живым во что бы то ни стало должны захватить.

— А если они в нас начнут палить? — спросил Иванов.

— Ну, тогда другое дело...

Ребята проверили оружие, заложили в гранаты запалы и по одному вслед за Гулиным и стариком вышли из риги.

Уже занимался рассвет. Залитую вешней водой леваду окутал туман. По скользкому скату поднялись чоновцы на гору. Впереди показался пятистенный бревенчатый дом с примыкающим к нему большим крытым соломой двором, деревянный амбар, рига. Уже явственно различимы стали вишневые и яблоневые деревья с густо выбеленными известью стволами за плетневым частоколом, раскинувшимся по взгорью над облачным туманом низины.

Гулин и Димка осторожно подошли к двору. Димка сунул наган в карман и проверил гранату на поясе.

Гулин подсадил Димку, и тот легко взобрался на крышу, разгреб солому и, спустив ноги в образовавшуюся дыру, не раздумывая, спрыгнул вниз. Со двора донеслось коровье мычанье и блеяние перепуганных овец.

Гулин, Иванов остановились у крыльца с наганами в руках. Усенко держал наготове веревки и тряпки, чтобы связать бандитам руки и заткнуть рты.

За дверью в сенях послышались шаги, проскрипел деревянный засов, звякнула железная щеколда.

«Наконец-то Димка в потемках нашел вход в сени», — подумал Гулин, поднимаясь на ступеньки крыльца.

Дверь широко распахнулась, и перед глазами удивленных ребят, покачиваясь, как привидение, предстала высокая, широкоплечая фигура атамана Турки в нательном белье.

— Бандюга! — отступая на шаг, выдавил из себя растерявшийся от неожиданности Усенко.

Турка с тяжелой с похмелья головой, вышедший, видимо, по нужде, в свою очередь, увидев перед собой с наганом в руке богатырского сложения Гулина, обмер.

Гулин, рванувшись всем телом вперед, схватил левой рукой бандита за горло, а правой стукнул рукояткой нагана по всклокоченной голове.

— Вяжите его! — приглушенным голосом приказал он ребятам, опуская на землю обмякшее тело бандита.

А в это время отворились дубовые ворота и оттуда как ошалелый вылетел Димка Стрижов, а за ним бородатый козел и овцы.

Оказалось, дверь из сеней во двор была закрыта, и Димка, преодолев борьбу с перепуганными им быками и овцами, сгрудившимися у ворот двора, еле добрался до засова, чтобы освободить себе путь к отступлению.

Турка связали, и он лежал на земле с кляпом во рту.

— Димка, оставайся тут с ребятами! — грозно прошептал Гулин.— Пронин, Иванов, Усенко — за мной!

Димка с наганом в руке поспешил к товарищам, охраняющим окна.

Внутри дома стояла тишина, Димка заглянул в окно и увидел Пронина с фонарем в руке. Гулин наганом указал Усенко на лежавшего на скамейке бандита и пошел в горницу. За ним, подняв над головой фонарь, пошел Пронин.

Желая увидеть, что будет дальше, Димка бросился к следующему окну, но в это время за его спиной раздался громкий звон разбитых стекол. Не успел Димка обернуться, как в распахнутые створки окна


выпрыгнул полураздетый бандит. Подняв над головой обрез, он выстрелил в воздух.

Пригнувшись, Димка рванулся к бандиту и с разлету ударом головой в живот сбил его с ног. Подскочившие чоновцы схватили бандита за руки, вырвали обрез, связали.

— Ой, что ты наделал, зачем стрелял? — поднявшись с земли и вытирая разбитый при падении нос, в мальчишеской наивности набросился Димка на связываемого. Бандит, которому уже кто-то успел сунуть в рот тряпку, таращил на Димку испуганные глаза.

На крыльце появились Гулин и Пронин. Гулин как чувал с овсом тащил связанного по рукам и ногам Павла Щербатенко.

— Хлопцы, помогите Пронину взять раненого Усенко, бандит ему голову обрезом раскроил. А ты, Димка, скорей подавай сюда повозку!

Димка со всех ног бросился к риге. Там уже стояла запряженная парой коней бричка. Старика, запрягавшего коней, не было. Димка отвязал коней, вскочил в бричку, взял в руки ременные вожжи.

— Но-но, пошли, соколики! — как заправский кучер, прикрикнул Димка.

У крыльца дома он остановил коней. В бричку положили связанных бандитов и раненого Усенко. Голова его была обмотана полотенцами, лицо залито кровью.

— Гони, Димка, к Гремячему! Гони что есть духу! А нам, может быть, придется отбиваться... Услышишь стрельбу, не задерживайся в Гремячем, дуй в Уразово! — распорядился Гулин.

Рассветало. Заливисто перекликались петухи. Лаяли встревоженные выстрелом собаки. Вопила выбежавшая на крыльцо с растрепанными волосами женщина, глядя вслед удалявшейся бричке.

ГЛАВА XIV


Дорога шла опушкой Думского леса, то среди густых кустов орешника, то между столетних суковатых дубов и мачтовых сосен.

— Ну, тут бы нам проскочить, и все в порядке. Малость осталось, давай отдохнем, — предложил Женька, сбрасывая с плеча на землю деревянные рамки. Он устало опустился на груду сухих листьев под раскидистым дубом.

Василий с удовольствием стащил с себя мешок с вощиной и присел рядом.

— Это и есть Думский лес? — спросил он.

Женька утвердительно кивнул головой.

— Пока не вижу в нем ничего страшного.

— Да ты его совсем еще не видел, — возразил Женька. — В этом лесу наши партизаны при немцах и белых скрывались, лесище большой. Я с ребятами сюда за ягодами и грибами ходил. Видел землянки и пещеры, где партизаны зимовали.

— И далеко это место? — поинтересовался Василий.

— Да вот туда, вглубь, горы там будут, крутые овраги.

— Куда это «туда»? Географии вас в школе не обучали?

Женька с неохотой, подняв нос, будто принюхиваясь к чему-то, повертел головой в разные стороны.

— От дуба, под которым мы сидим, в юго-восточном направлении.

— Вот так и надо отвечать, когда с тобой разговаривают по-деловому.

Василий закурил.

— Смотри-ка, сколько тут стреляных гильз! — разгребая у ног листья, воскликнул Женька.

— Тоже нужно знать, что это за гильзы, почему они сюда попали, — заметил Василий.

— Ну, гильзы винтовочных патронов, стреляли тут, наверно...

— А из чего Стреляли: из винтовки или из пулемета? В каком направлении велась стрельба? — допытывался Василий.

— Из чего стреляли?.. В этом трудно разобраться,— признался Женька.

— Совсем не трудно. Вот смотри: гильзы с этой стороны дуба, значит, огонь велся с опушки в направлении дороги, по которой мы шли. Стрельба велась из пулемета. Он стоял под дубом, стреляные гильзы вылетали вправо. В глубь леса стрелять не могли, видишь, какая чащоба... Из винтовки один человек не мог столько выстрелов сделать — здесь не траншея и не окоп...

В Лесной тишине звонко цвенькали, перелетая с ветки на ветку, голубогрудые пушистые московки и зяблики. В глубине леса, где, по словам Женьки, находились пещеры и землянки, упорно долбил своим крепким клювом по сухому дереву неутомимый работяга леса — краснолобый дятел.

Женька, замахнувшись, хотел бросить гильзой в большую бронзовую ящерицу, выползшую из-под трухлявого пня, но, услышав за спиной чьи-то шаги, опустил руку, лицо его побледнело, маленькие глазки забегали по сторонам.

— Что ты? — спросил Василий.

— Бандиты! — еле слышно прошептал Женька.

Василий обернулся.

По тропинке со стороны Борок прямо к ним шагал рыжебородый верзила в потрепанном солдатском костюме, с карабином на плече. За ним тяжело волочил ноги парень в домотканых портках, заправленных в болотные сапоги. На нем была надета грязная полотняная сорочка с завязками вместо пуговиц, опоясанная расшитым украинским полотенцем; в руке — короткий обрез.

— Здоровеньки булы, хлопцы! Чьи будете, куда путь держите? — спросил парень с обрезом.

— Из Уразова в Меленки за коровой идем, — ответил Василий.

— А документы есть?

— Вот распоряжение землемера.

Парень внимательно прочитал поданное Василием «обращение ко всем гражданам крестьянского происхождения» и, передав бумажку своему товарищу, спросил:

— И давно вы, хлопцы, видели Михаила Васильевича?

— А кто вы будете? — в свою очередь, полюбопытствовал Василий.

Парень нахмурился, выразительно покрутив перед носом Василия обрезом, грубо сказал:

— Дура, чего спрашиваешь, не видишь — хозяева земли русской!

Но Василию показался его ответ неубедительным.

— Убери свою пукалку, — отмахнувшись рукой, сказал он. — Если каждый с обрезом будет считать себя на земле хозяином, то и работников не останется, некому трудиться будет!

Бандит, не ожидавший такой дерзости, растерялся.

А Василий, сунув руку под гимнастерку и вытащив из-под пояса кольт, сказал:

— У меня, видишь, своя такая штука есть, еще, пожалуй, получше твоей! Сам землемер Михаил Васильевич дал...

Насмерть перепуганный Женька, не видя ничего хорошего в разыгравшейся перед ним сцене, косясь на бандитов, стал скользить задом с пригорка, намереваясь спрятаться сначала за ствол дуба, а оттуда нырнуть в кусты. Но ему это не удалось.

— Далеко направился, пацан? — окликнул вдруг рыжебородый, заметив его странные движения.

— Нет, тут вот за ящеркой, — кивнув головой на орешник, тихо ответил Женька.

Рыжебородый звонко рассмеялся.

— За ящеркой? Вижу, за какой ящеркой. Сам ты, верно, сто очков любой ящерке дать! Улизнуть собрался?

Рыжебородый свернул бумажку землемера и протянул ее обратно Василию.

— На, спрячь... Табачок у вас случаем не найдется? — Он опустился на корточки против Василия.— А эту пушку убери, мой это кольт. Я его подарил Михаилу Васильевичу, вишь мушка напилком надрезана... Как там у Михаила Васильевича дела? Давно его видели?

— Да вчера проводил его в Валуйки, по делам поехал, — небрежно сунув кольт под гимнастерку и доставая из кармана кисет с табаком, ответил Василий.

— Ну, вот, а то здесь народ толкует разное, будто в Уразове всех поарестовалн большевики, отряд какой-то приехал...

— Не слышал, не слышал, — пожал плечами Василий.

— А что это у вас? — ощупывая рукой мешок, спросил парень с обрезом.

— Вощина для ульев, в Борки на пасеку занести надо.

— В Борки? К кому? — оживился рыжебородый.

— Родичу одному, Боженко Якову Петровичу...

— Так, гарно, покушаем, значит, медку!

Бандиты свернули по цигарке и, закурив, поднялись.

— Ну, бывайте здоровы, хлопцы, — сказал рыжебородый. — Кланяйтесь Якову Петровичу... соседушка мой, — добавил он, вскинув на плечо карабин. Бандиты зашагали в глубь леса.

В Борках не ждали гостей.

— Вот це гарненько, вот это хорошо, что пришли, хлопцы! — мешая украинские и русские слова, радовался Яков Петрович. Ему не было еще шестидесяти лет — крепкий, ладный, с небольшой темной бородкой, с длинными усами кончиками вниз и ни одного седого волоска ни в бороде, ни на голове, в густом чумацком чубе.

И было странным Василию слышать, как дочки этого крепкого, сильного мужчины — двадцатилетняя дородная Гарпина и семнадцатилетняя стройная розовощекая Евфросинья звали его почему-то «дедом».

Усевшись с ребятами на длинную дубовую лавку, Яков Петрович подозвал дочерей.

— А ну, девчата, швыдче несите хлопцам вареников! Нечего на них очи таращить — не женихи вам!

И пока девчата месили тесто, возились у чисто выбеленной печки с темно-синим бордюром вокруг гирла, дед мучил ребят вопросами:

— Ну, как там, в Уразове? Бывают ли базары? Почем хлеб? Мед? Сало? Что пишут в газетах? Одолеют ли большевики без него польских панов, или и ему придется на старости лет своей силенкой тряхнуть, пообрубать паршивцам сабелюкой носы поганые, чтобы не совали куда не просят...

На все вопросы отвечал Василий. И когда Яков Петрович стал жаловаться на бандитов, которые, по его словам, житья никому на селе не дают, Василий к слову передал ему поклон от соседа, встретившегося им в лесу.

— Який же вин из себя? Долгий, с огнистым вихром на голове, с курчавой червонной бородкой?

— Да, лет тридцати трех примерно, в зеленых солдатских брюках и гимнастерке, с карабином за плечами...

— Вин, жердина ему на голову, — Гашкин  приблудок — Тараска Двужильный, дезертир, бандюга проклятущая!

— Вот как вы его поносите! А он собирался к вам с дружком пожаловать, медку покушать.

— Он уже покушал, собака. Зимой из пуньки пуда на три липовку с медом уволок. Вот подслащу наших хлопцев из комсомолу, они его из винтовки угостят...

Дед нервно поводил густыми бровями, сжимая в кулаки обветренные, шершавые руки.

— Это хорошо, что вы пришли — поможете мне от катов проклятущих уберечься. Солнышко припекать стало — выставил ульи из подполья и ночи теперь глаз не смыкаю. На пасеке в омшанике ночевать приходится, иначе не можно. Придут ночью, ульи разорят... А ведь не уразумеют, пакостники, что там и меду еще нет, сами пчелы на подкормке держатся.

— Что же это они так народ обижают? А ведь именуют себя хозяевами земли русской, защитниками крестьянскими?

— Не поп им при крещении дал это наименование, сами себе придумали в свое оправдание, воры. Хозяева на фронте с винтовками в руках власть народную защищают. Мои сыновья ученые доктора и те службу солдатскую несут. А эти по лесам ховаются, грабят живого и мертвого. Мужику на ярмарку съездить не дадут, встретят на пути и гашник последний снимут.

— А вот они говорят, что большевики вас тут обижают, — заметил Василий.

— Большевики берут для государства, для армии, народ в городах надо кормить, — так они деньги платят. Они помещичьи, монастырские земли крестьянам отдали. А эти шкуру свою в лесах спасают. Собрал их вокруг себя миллионщика сынок Николка Булатников, деньжищи, награбленные отцом, потерял, жить своим трудом не привык, вот и голову дурням всяким морочит, за счет их кормится, грабежами промышляет. Налетят такие с обрезами — ваших нет и лапти кверху...

За оживленным разговором ребята не заметили, как на столе появилось деревянное блюдо с горячими варениками и глиняная миска с медом.

— Сидайте, хлопцы, за стол! — пригласил Яков Петрович. — Поправляйтесь! Вот Христов день отпразднуем и за работу: Василь — пахать, а Женюшка худобу гудовать будет, по хозяйству помогать мне. А спать будете в саду в омшанике. За одно пасеку от бандитов побережете, — радушно угощая гостей, планировал дед.

Василий собрался было сказать, что зашли они к нему по пути в Меленки и что, переночевав, покинут Борки, но догадавшийся об этом Женька, моргнув правым глазом в сторону хозяина, а левым на стол, толкнул брата ногой. И Василий понял по выражению лица братишки, что тот очень опасается потерять вдруг доброе расположение гостеприимного хозяина.

После обеда Василий отправился с Яковом Петровичем оглядеть его хозяйство. Хозяйство было небольшим: маленькая глинобитная хатенка, крытая соломой, хлев для скота, рига и клуня. Скота — два быка, корова, четыре овцы.

Небольшой двор, чисто выметенный, обнесен невысоким, похилившимся плетнем. Садик в три десятка вишневых и сливовых деревьев покато спускался к залитой водой луговине. В саду между деревьями белели ульи.

Владения Якова Петровича от хозяйства среднего украинского крестьянина-хлебороба отличались только пасекой. Впрочем, пасека принадлежала не ему, а старшему сыну Ивану, а сам Яков Петрович был лишь бесплатным работником на ней.

Вечером к деду зашел местный учитель, поп-расстрига. Он был навеселе.

До учителя откуда-то дошли слухи о раскрытом в Уразове контрреволюционном заговоре, об аресте вместе с другими преступниками священника Воздвиженского.

— Знаю я этого бугая, вместе кончали Воронежскую духовную семинарию: пьяница и картежник. И как только советская власть еще терпит такую нечисть?! Вот я, — похвалялся подвыпивший учитель, тыча себя в тощую грудь указательным пальцем, — я честный человек. С первых дней революции снял с себя сан священника, объявил с амвона, что десятки лет занимался шарлатанством, морочил людям голову и теперь спокойно работаю сельским учителем, занимаюсь народным просвещением. Либеральничают большевики... Закрыть надо все церкви, учредить в них школы, дома просвещения... Как вы, молодой человек, думаете, правильно я рассуждаю?

— Это дело самого народа, — заметил Василий. — По закону церковь отделена от государства, и дело самих верующих решать вопрос о ее существовании.

— Куда ж их дели, этих контрреволюционеров? Расстреляли? Ведь этот Селиверст Воздвиженский в Воронеже всех попов, монахов в полк «крестоносцев» организовал, у белых на фронте за генерала подвизался...

— А я от вас первого слышу все эти новости, — откровенно признался Василий.

Дед, выпив с гостем два стакана горилки, то лез обнимать и целовать учителя, называя его голубицей божией, то грозился из поганого ружья убить Гашкиного приблудка —- Тараску Двужильного. Потом пустился с песней плясать гопака.

Выпроводив из хаты учителя, дочки уложили батьку спать, а сами пошли на улицу спевать с парнями песни.

Василий и Женька отправились спать в омшаник. Засыпая, они еще долго слышали задушевные украинские песни о мирных вишневых садах и полях, о земной радости и любви.

Чуть свет братья выбрались из омшаника и, не простившись ни с дедом, ни с его дочками, отправились в Меленки.

ГЛАВА XV


Председатель сельсовета деревни Меленки Остап Лабуда, прочитав письмо землемера Шмыкова, внимательно посмотрел на Василия.

— Значит, за коровкой к нам прибыли... В такой день, а? Ну что ж, сидайте с нами разговляться!

За праздничным столом, уставленным блюдами с пирогами, с куличами, тарелками с ярко выкрашенными во все цвета вареными яйцами, молча сидела вся большая семья Лабуды. Женька насчитал двенадцать человек.

Молодая полная хозяйка налила в деревянную крашеную миску праздничной лапши с курицей. Хозяин из большой пузатой бутыли наполнил стаканы самогоном.

— Сидайте, что ж вы стоите? — обратился Лабуда к Василию.

— Спасибо, я не пью! — отказался Василий.

— Ну, сядьте покушайте! — сказала хозяйка. — В такой день гонять вас за коровой — это только Михаил Васильевич придумать мог, а тоже ведь верующий человек...

Василий хотел отказаться и от завтрака, но Женька, уже орудуя в миске с лапшой большой деревянной ложкой, резонно заметил:

— Корова не щенок, когда еще с ней до дома доберешься, десять раз есть захочется, а у нас со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было.

И Василий, подавив в себе чувство неприязни к этим людям, сел за стол.

— А за коровой придется в стадо идти. Но ничего, это вам по пути, моя Ганнушка вас проводит, — кивнул хозяин на шестнадцатилетнюю красавицу дочку. —• Как вы только доберетесь, хлопцы, с коровой до Уразова? Как бы не отняли ее у вас, по дорогам всюду большевистские заставы расставлены, патрули шныряют?

— А мы сюда шли и никаких патрулей не встретили, — заметил Василий. — Да у нас вот пропуск от землемера имеется. — Он показал председателю обращение за подписью Шмыкова.

Лабуда внимательно прочитал бумагу и, вернув ее Василию, наставительно сказал:

— Эту грамотку, хлопцы, не всем показывайте. А то угодите с ней к черту в лапы. Неизвестно, что еще сейчас с Михаилом Васильевичем. И корову бы надо, по правде, придержать тут. Говорю вам, по дорогам везде патрули, заставы. Отряд Чека в Уразово из Воронежа прибыл. На хуторе Гарном у нас не таких орлов ночью сцапали... Что-то скоро будет... Палка-то о двух концах оказалась. Заморочили нам головы разными партиями, не знаешь, к какой прибиться. Эсеры толкуют — стойте хоть за учредительное собрание, хоть за советскую власть, только без большевиков. А беднота крестьянская — батраки, голь перекатная — никак не желает в Советах без большевиков обходиться. А тут опять война разгорается, польские паны обрушились. Кому они нужны? Дезертиры и те из леса стали на фронт подаваться. Родные отказываются их укрывать, дадут сухариков и посылают в военкомат с повинной. Никому не охота под иноземным игом маяться.

«Ага, проняло вас! — радостно отметил про себя Василий и, глядя презрительно на жирную, обрюзгшую рожу Лабуды, подумал: — Тебе-то, пожалуй, чертову куркулю, что польские паны, что немецкие бюргеры — братья по духу, сродственники».

— Что будет — увидим...

Василий поднялся из-за стола, поблагодарил хозяйку за праздничное угощение.

— Посидели бы с нами, хлопчики, в такой день на вашу долю выпала морока, — в притворном сочувствии, тяжело вздыхая, заметила хозяйка.

— Нет, нет! Нам надо спешить. Если до вечера не попадем на переправу, без пропуска нам через Оскол не перебраться, ночевать придется на этом берегу.

Вылезая из-за стола, Женька по-хозяйски про запас положил в карманы пиджака с десяток крашеных яиц, запихнул за пазуху полбуханки белого сдобного ситника.

— Спасибочка, тетенька, — заметив укоризненный взгляд хозяйки, сказал он, отвешивая низкий поклон. — С коровой не разбежишься, когда еще до дому доберешься, в пути пожевать захочется.

— Ну, Ганнушка, проводи женихов. Передавайте поклон Михаилу Васильевичу!

Хозяин дал ребятам на всякий случай длинную пеньковую веревку.

— Станет вдруг артачиться, обратайте ее за рога, и спокойненько будет. Один за повод потянет, другой сзади хворостинкой будет ПОДГОНЯТЬ.

...Получив из стада корову — симменталку Красавицу и не дожидаясь, когда та начнет «артачиться», Василий сразу же обратал ее за рога. Женька, держа корову за повод, пошел впереди. Василий, подняв на дороге хворостину, стал подгонять ее сзади..

Узкая проселочная дорога петляла между густой ярко-зеленой озими и черных паров. Со стороны Меленок доносился праздничный трезвон церковных колоколов.

На опушке Думского леса из-за кустов орешника выскочил краснощекий парень, одетый в подхлюстанную шинель без хлястика, и, наставив на Женьку Винтовку, крикнул:

— Стой! Куда корову гоните?

— От председателя сельсовета Меленок Остапа Лабуды в Уразово к землемеру Шмыкову, — выступая вперед, сказал Василий, протягивая парню «обращение ко всем гражданам».

— Микита, проверь, что у них за документ... — приставив к ноге винтовку, приказал парень.

Справа из-за дуба, стоявшего у самой дороги, появился еще один бандит в стеганых солдатских брюках и ватнике. Огромную широколобую голову его покрывала потрепанная украинская капелюха. За его кожаным поясом по бокам заткнуты две бутылочные гранаты; через плечо на сыромятном ремешке, как револьвер, висел обрез немецкой винтовки.

— Гарная худоба, вот нам разговеться будет чем, — сказал он, вырывая из рук Василия бумажку. Но, прочитав обращение, громко сплюнул сквозь желтые прокуренные зубы и передал бумажку своему напарнику.

Парень с винтовкой, прочитав обращение, строго взглянул на ребят:

— Вы что, хлопцы, сродственниками землемеру доводитесь или как?

— Нет, живем с ним в одном доме у хозяйки

Булатниковой, — ответил Василий, свертывая козью ножку.

— Что с ними возиться, отвести их до батьки, хай сам разбирается, — почесывая затылок, нерешительно предложил Микита. Но его напарник вспылил:

— Куда вести? Соображаешь, Емеля, что мелешь? Он тебе приведет! Свет с овчину покажется!

И, возвращая Василию бумажку, уже спокойно произнес:

— Идите, хлопцы, своей дорогой, пошвыдче только лес перемахивайте!

Выскочив из-за спины брата, Женька так энергично потянул за повод, будто решил оторвать корове голову. Но Красавица вдруг заупрямилась и, отступая задом, потащила его за собой.

— Бодяку ей под хвост, — кивнув головой на колючий прошлогодний татарник, росший вдоль дороги, посоветовал парень в свитке.

— Это верно, такая упрямая чертяка, — подхватил Василий.

Он сшиб дрючком большой колючий шарик и сунул его в карман фуфайки.

— Будет упрямиться, я так и сделаю!

— Н-но, пошла, идол! — Парень прикладом винтовки стукнул корову по репице. — Нечего рот разевать — гони! — прикрикнул он на Василия.

Загнав корову далеко в лес, Василий остановил Женьку.

— Стой, дай ей немного отдышаться. Подохнет, отвечать придется.

Он взял у братишки повод и освободил от петли коровьи рога.

— А теперь слушай: ты пойдешь по лесу внаправлении того места, где с ребятами видел партизанские пещеры и землянки, а я следом за тобой погоню корову. Упрямиться она у меня не будет, так что смотри увертывайся, как бы на рога тебя не подцепила. Если кто встретится, останавливать будет, говори, что корова взбесилась и за тобой гонится.

Женька посмотрел на брата удивленными, широко раскрытыми глазами.

— Куда ж это? Там, наверно, и живут эти бандиты. Они с нас шкуру спустят, — запротестовал он.

— Может, и спустят... Не за этой же рогатой Красавицей нас сюда послал Стрижов. Нам нужно точно определить место расположения бандитского лагеря и еще кое-что узнать.

Но Женька вдруг стал не по возрасту осторожен и рассудителен.

— Понимаю, что ты задумал... Слышал, что говорили люди в Борках и Меленках об арестах контрреволюционеров, об отряде Чека? Люди зря трепать языком не станут. Стрижов все сведения раньше нас получит. А если арестованы землемер и наша хозяйка и мы попадем в руки к ее сынку?..

—- Скажи лучше, что струсил!..

— Ничуть не струсил! — обиделся Женька.

— Ну что ты врешь, — сказал Василий. — Я не такое на фронте видел, а тут, скажу откровенно, робость берет. Это похлеще, чем за пулеметом лежать, когда на тебя, сверкая клинками, мчится конная лава. Тут ты безоружный, один на один со станом вооруженных врагов встречаешься. Может быть, через полчаса какой-нибудь поганый куркуль угостит пулей из обреза, а мне еще пожить хочется, до мировой революции дожить, коммунизм своими глазами увидеть...

— На рожон лезть не к чему, если Стрижову без нас все известно...

Василия начинало злить Женькино упрямство.

— Пойми ты, если ревком и получил какие-то сведения от арестованных, они подлежат обязательной проверке. На одни показания врагов у нас в военном деле не положено доверяться. А если ты считаешь, что твоя жизнь дороже порученного нам дела, если для тебя победа над врагами революции ничего не значит — уходи, я как-нибудь обойдусь без тебя!

Василий погнал корову в глубь леса.

Женька нерешительно потоптался немного на месте, потом, перепрыгивая через пеньки и муравьиные горки, догнал брата и как ни в чем не бывало бросил на ходу:

— Гони за мной, а то угодишь в трясину!

Скоро он вывел Василия с коровой на просеку и,

косись одним глазом на бешено мчавшуюся за ним корову, побежал со всех ног по направлению к бывшим партизанским пещерам и землянкам.

ГЛАВА XVI


Булатников, в синей суконной венгерке, опоясанный широким офицерским ремнем, с маузером на боку, только что осмотрел свой лагерь. Шагнув с порога в полусумрак штабной землянки, он споткнулся о стоявшую перед столом табуретку и ударом ноги отшвырнул ее в угол, где стояла железная печурка. Табуретка задела жестяную трубу, и та, выскочив из верхнего колена, с грохотом упала на земляной пол.

Сопровождавшие Булатникова начальник штаба Пащенко и ординарец Винька Скобцов бросились со всех ног наводить порядок в землянке. Но рассвирепевший Булатников схватил одного, потом другого за шиворот и вышвырнул их из землянки.

— Перестр-ре-ля-ю всех, пе-р-ре-вешаю, сволочи, трусы, пьяницы! — грозно потрясая здоровенными кулачищами, крикнул он им вслед.

Оставшись один, Булатников грохнулся на постель и уткнулся разгоряченным лицом в холодную подушку. Его трясло от злобы. Сегодня ночью, несмотря на выставленные по всем дорогам и перекресткам вооруженные заставы, из отряда сбежало еще тринадцать человек. Распадается банда. Что делать?..

Посланные накануне в Уразово для связи хорошо проверенные люди не вернулись в лагерь. Связь с руководящим контрреволюционным центром оборвана. Главари: поп Воздвиженский, хирург Османовский и другие — арестованы. Прошлой ночью на хуторе Гарном отряд чекистов захватил Пашку Щербатенко — его правую руку, пришлось назначить начальником штаба хлыща и пьяницу Гришку Пащенко.

А тут еще и крестьяне, доведенные грабежами и насилиями его «славного воинства» до отчаяния, сами устраивают на бандитов засады и расправляются с ними самосудом. Командиры беспробудно- пьянствуют... Только что на виду у всего лагеря пришлось вздернуть на сук двух перепившихся на посту часовых.

«Нужно во что бы то ни стало послать кого-нибудь в Уразово проверить слухи, узнать, что там на самом деле произошло... Но кого послать? На кого можно положиться? Рискнуть пойти самому, оставить лагерь на пьяницу, ворюгу Пашенко? У него тут все между собой передерутся и разбегутся...»

Мысли Булатникова неожиданно были прерваны поднявшейся в лагере пулеметной и винтовочной стрельбой. Выхватив маузер, он выскочил из землянки. Выстрелы раздавались со всех сторон.

Булатников, пригнувшись, добежал до отрытого в полный рост окопа и, перемахнув через бруствер, налетел на Пащенко.

— В чем дело? Что за стрельба?

Карабин в руках Пащенко дрожал.

— Не знаю, кричат, что мы окружены, что наступает отряд чекистов... Не вижу ни одного человека...

— Спьяну, дьяволы, поошалели! — Булатников, крепко выругавшись, сплюнул и, наступив сапогом на плевок, сказал: — Вот так придавить вас всех и расстр-р-ре-лять!

Стрельба неожиданно прекратилась.

В конце зигзагообразной траншеи, полукольцом опоясывающей лагерь, послышались голоса, громкий смех. Разъяренный Булатников вместе с Пащенко поспешили туда. Они протолкались сквозь толпу и увидели застрявшую в глубоком окопе под кустами орешника рыжую корову.

Корова вертела во все стороны задранным кверху хвостом, мотала рогатой головой, жалобно мычала.

Булатников сразу узнал Красавицу. Эту племенную корову он вместе с валуйским землемером эсером Шмыковым отобрал у немца-колониста, и она предназначалась в подарок матери, Софье Никаноровне.

— Как сюда попала эта ко-ро-ва? — хватив кулаком по шее стоявшего рядом и заливавшегося веселым смехом парня, грозно спросил Булатников.

Наступила тишина. Все оцепенели. Парень от полученной оплеухи еле удержался на ногах, он вытянулся в струнку перед Булатниковым и, заикаясь, доложил:

— Сидели мы в траншее, играли в карты. Мироновцев пошел до ветру в кусты. Не успел он отойтить от траншеи, слышим, вопит: «Ратуйте, нас окружают!» Кто-то пальнул, мы — в ружье. В это время смотрим, падает на нас эта корова, и прямо на Тришку Лубочкина. Пока мы Тришку из-под ее вытягивали, все палить стали...

Парень, очевидно забыв про только что полученную оплеуху, весело осклабился, но взор его упал на коренастый дуб,, где рядом, на одном суку, вытянув по швам руки, висели вздернутые атаманом его

закадычные дружки, и, прикусив язык, робко опустил глаза.

Булатников хотел что-то еще спросить у парня, но в это время до него донесся мальчишеский плач. Он обернулся и увидел Василия и Женьку, шагавших по тропинке под охраной его молодцов, вооруженных винтовками.

Подталкиваемый в спину прикладом, Женька истошно ревел, растирая кепкой по лицу слезы.

Ребят подвели к Булатникову.

— Кто такие? — строго спросил атаман.

— Тереховы мы... — ответил Василий. Все лицо его было в кровавых ссадинах, рукав телогрейки от плеча до локтя разорван. — Помогите, корову угнали, нас до смерти перепугали, дерутся, разбойники. А корова не наша — землемеру принадлежит, в Уразово гоним ее, хозяйке нашей!.. Вот и бумага у нас от землемера имеется... — Василий протянул Булатникову послание Шмыкова.

— Цыц, кутенок! — прикрикнул атаман на все еще продолжавшего голосить Женьку.

Прочитав обращение землемера, Булатников сунул бумажку во внутренний карман венгерки.

— Корову осторожней вытащите из окопа на вожжах, — распорядился он вытянувшемуся перед ним Пащенко.

— Вот нам бог к Христову праздничку говядинки с неба сбросил, — некстати пошутил подошедший бородатый дядька.

— Только обжираться вам да пьянствовать, — злобно сверкнул глазами Булатников и, приказав Василию и Женьке следовать за ним, зашагал в свою штабную землянку.

В землянке Булатников учинил подробный допрос: спросил, сколько кому лет, кто их родители. Узнав, что они родственники врача Ивана Яковлевича Гоженко и живут на квартире в его родном доме, он вдруг смягчил тон и начал расспрашивать о другом:

— Когда видели последний раз землемера? Где он сейчас? Как чувствует себя мамаша, Софья Никаноровна?..

ЮЗ

Под острым взглядом Булатникова Василий старался не выдавать своего внутреннего волнения, отвечать обдуманно. Это стоило ему больших трудов — при разговоре слова у него застревали в пересохшем горле.

— Что ему, землемеру? Уговорил вот нас за коровой прогуляться, а сам сел на коня да в Валуйки уехал. Говорил: «Никто с его бумажкой пальцем нас по дороге не тронет!», а на деле вот как обернулось!.. Только ради хозяйки и согласились. Славная она, добрая женщина. Обещала меня молоком подкормить, после тифа никак в себя не приду, слабость страшная...

А Булатников уже интересовался отрядом чека, арестом попа Воздвиженского, доктора Османовского.

И Василию приходилось быстро переключаться с одного вопроса на другой, сочинять ответы, думая лишь о том, чтобы они звучали естественно и убедительно.

— Разговоры о прибывшем в слободу большом каком-то отряде были. Сами мы его не видели. Насчет арестов даже и разговоров никаких не слышали. В церкви под вербное воскресенье были мы с матерью и хозяйкой Софьей Никаноровной. Народу было полно, служба прошла хорошо, все были довольны, ребята на улице вербой друг друга хлестали. Сюда шли, на дорогах никаких застав, никаких патрулей не встречали, только тут вот, в лесу...

Не дав договорить Василию, Булатников вдруг закричал:

— Повешу, сволочь! Говори, как прошли через переправу? Как вас пропустила большевистская застава с таким документом? — И Булатников сунул в лицо Василия обращение землемера.

Василий вытер рукавом телогрейки вспотевший лоб, раздумывая, что ответить бандиту, но его вдруг опередил молчавший до этого Женька.

— А мы никаких документов на переправе не показывали, да у нас об них и не спрашивали. На гребле-то наши школьники из старших классов с винтовками стоят. Мы сказали им, что в Борки к деду на пасеку идем. Вот и все!

— Ишь ты, оказывается, какой храбрый, рыжий цуцик! А сам-то, поди, в комсомоле состоишь?

При этом Василий инстинктивно схватился за пояс, нащупывая рукой кольт, но тут же вспомнил, что выбросил его в кусты орешника после того, как сунул под хвост коровы колючий бодяк и выпалил из пистолета в воздух всю обойму...

— Хотел вступить в комсомол, — бойко отвечал на вопрос бандита Женька, — но меня по годам не приняли и, говорят, едва ли примут, потому как зять наш Иван Яковлевич Гоженко какой-то застарелый социалист-революционер, а партия эта во вражде с большевиками. Да и мать у нас строгая, не разрешает.

— А ты? — обратился Булатников к Василию. Но Женька поспешил ответить за брата.

— Он у нас малость чудаковатый... Мать говорит, с детства такой, как с печки свалился и головой об пол трахнулся. Верующий он, все молитвы читает, на клиросе в хоре поет...

Булатников пренебрежительным взглядом скользнул по окровавленному лицу Василия и, как-то загадочно подмигнув Женьке, спросил у него:

— А меня признаешь? Что обо мне в слободе говорят?

Женька, как лягушонок, выпучил глаза на Булатникова.

— Кажется, видел вас при белых у нашей хозяйки Софьи Никаноровны, с сыном ее на коне вороном приезжали...

— А сына хозяйки помнишь?

— Помню хорошо, в черной кавказской бурке, с саблей из чистого серебра. Храбрый вояка был, все мальчишки наши, бывало, как воробьи, при виде его разлетались. Скучает по нем хозяйка наша, все ждет не дождется от него весточки... Говорят, красные его к себе в армию мобилизовали, генералом своим сделали.

Булатников громко расхохотался.

— И я тебя помню, шельмеца. Довелось видеть, как мать твоя однажды всыпала тебе за что-то. На всю слободу ревел благим матом.

— Это я портки новые порвал, когда через забор перелазил. Мать у нас строгая, любит порядок...

В землянку вошел Пащенко и доложил, что корова из окопа вытащена в целости и сохранности.

— Где Скобцов? Пусть уведет хлопцев, даст им чего-нибудь поесть. А у меня с тобой будет серьезны? разговор.

— Слушаюсь! — сказал Пащенко и, повернувшись на каблуках, вылетел из землянки.

Вскоре пришел Винька Скобцов и, выслушав приказания своего атамана, увел ребят кормить.

В просторной землянке с деревянным бревенчатым накатом, на дубовых подпорках при ярком солнечном свете, проникающем через открытую дверь и большое окно, сделанное из парниковой рамы, было светло и уютно.

Женька и Василий оглядели землянку.

Посредине землянки стояли длинный стол, сколоченный из гладко обструганных досок, и широкие скамейки во всю длину стола. За столом сидели и жадно хлебали из котелков солдатскими алюминиевыми ложками двое знакомых бандитов — рыжебородый Тарас Двужильный и его дружок.

— Пригляди, Тарас, за этими мальцами, — сказал Скобцов рыжебородому и, взяв со стола котелок, вышел из землянки.

Двужильный, положив на стол ложку, вытер ладонью губы.

— Сидайте, хлопцы, — сказал он и, посмотрев на избитое, в подтеках лицо Василия, спросил: — Что, успел уже атаман вас угостить?

Василий неопределенно пожал плечами, опустился на скамейку и достал из кармана кисет. А Женька, будто не поняв намека рыжебородого бандита, ответил вместо Василия:

— Приказал атаман ради Христова дня хорошенько накормить нас!

— Накормит, — как-то загадочно усмехнувшись, заметил рыжебородый и, обращаясь к Василию, спросил: — Что ж у деда Якова в Борках на праздник не остались? Там теперь гулянье небось вовсю идет?

— Спешили землемеру корову в Уразово пригнать, да вот, вишь, задержка получилась... А поклон деду от вас передали, и он ждет не дождется, когда к нему в гости пожалуете.

Тараска Двужильный прыснул в кулак.

— Он угостит чем ворота запирают!

Пришел Скобцов. Он принес полный котелок жидкой бурды и кусок ржаного хлеба.

Женька зачерпнул из котелка ложкой, глотнул и, скорчив недовольное лицо, положил на стол ложку.

— Что-то у вас не больно праздничный обед, — заглянув в котелок, заметил Василий.

— Жрите, что дают! — злобно огрызнулся Скобцов. — Угостил бы я вас вот из этого... — Он хлопнул по торчащему из-за пазухи обрезу. — Шляются тут всякие...

Но Тараска Двужильный, увидев на лбу Скобцова огромную шишку, охладил пыл ординарца.

— Ты что, о притолоку башкой задел али под руку атамана в недобрую минуту подвернулся?

Ординарец еще больше нахмурился и ничего не ответил. А Двужильный, облизнув ложку, вылезая из-за стола, проворчал:

— Устроил нам батька пасхальный праздничек, нечего сказать, скоро всех на дубах перевешает...

Он подошел к Василию и, не спрашивая, взял из его рук кисет с табаком, стал закуривать. В землянку вошел Пащенко.

— Пожрут, приведешь ребят к атаману,—приказал он Скобцову. Но, заметив, что ребята не едят, спросил:

— Что, пища наша не нравится?

— Сыты мы, — ответил Женька. — Нас в Меленках Лабуда пасхальным обедом угостил и на дорогу еще полситника и десяток яиц крашеных дал, только, когда вы тут палили из своих ружей и пулеметов, я со страху сжевал все.

— Десяток яиц и полситника?! И не разорвало тебя? Тогда нечего тут прохлаждаться, веди их к батьке, Чего стоишь! — прикрикнул на ординарца Пащенко.

— А это, может, коровка съест, — поднимаясь с места и взяв со стола хлеб, сказал Женька.

— Да, видно, не очень печется народишко о своих защитниках, — заметил, вылезая из-за стола, Василий. — А землемер хотел меня к вам на поправку отправить. «Поживешь, — говорит, — в лесу, свежим воздухом подышишь, сам себя не узнаешь».

— Не узнаешь! — подтвердил рыжебородый Тараска, лукаво подмигнув Василию. — Передавайте привет Михаилу Васильевичу, скажите, благодарен ему Тарас Двужильный за счастливую жизнь!

— Ну, вот, хлопцы, погоните сейчас корову в Уразово. А это вот передашь Софье Никаноров-не. — Булатников подал Женьке сделанный из газетной бумаги конверт, зашитый крест-накрест суровыми нитками. — Да смотри, спрячь куда подальше. Потеряешь, голову сниму, — пригрозил он, игриво ковырнув оторопевшего Женьку под ребро большим пальцем, вымазанным чернилами.

— А я запрячу в чулок, — сказал Женька, принимая пакет.

— До переправы проводит мой человек, — продолжал Булатников. — Он подождет тебя на этой стороне Оскола. Принесешь ему ответ от Софьи Никаноровны. Тоже запрячешь его как следует. Понятно?

— Вот, видели как? — Женька поставил ногу на скамейку и запихнул пакет в чулок. — А тут у меня стянуто резинкой, ни за что не выскочит!

— Ну, чего стоишь? Иди наряжайся! — приказал Булатников своему начальнику штаба. — Ничего с тобой не случится, прогуляешься с хлопцами.

Пащенко выбежал из землянки.

— Обмой морду, вон там в котелке вода, — кивнул Булатников Василию.

— Воздух у вас тут хороший, — смывая кровь с лица, сказал Василий. — Хотелось бы мне у вас тут пожить... — И, заметив удивленный взгляд Булатникова, поставил на стол котелок, пояснив: — Михаил Васильевич обещал меня отправить сюда, к вам в лес, на поправку.

— Михаил Васильевич придумает... Что у меня тут, богадельня? И вообще молчи, божий человек, когда тебя не спрашивают, слушайся своего братишку...

ГЛАВА XVII


Солнце стояло над головой, когда Василий и Женька с коровой в поводу, в сопровождении Пащенко, наряженного в красочный украинский сарафан, покрытого голубым шелковым платочком, поднявшись на приреченский косогор, увидели зеркальные воды Оскола. Отсюда до плотины было недалеко. У плотины стояла застава из четырех человек, вооруженных винтовками и ручным пулеметом. На высоком берегу над Осколом прогуливались нарядные приреченские парни и девушки.

— Слухайте, хлопцы! — остановил ребят Пащенко. — Сойдемте трошки с дороги вон на ту полянку, хай корова попасется, а мы под кустиками передохнем.

Ребята покорно последовали за своим провожатым. Сели под колючими кустиками боярышника, уже трепетавшего при дыхании ветерка клейкими зелеными листочками. Василий держал корову на поводу. Пашенко, задрав расшитый подол сарафана, присел на корточки и стал из-за кустов внимательно разглядывать патрулей, стоящих на переправе, гуляющих на другом берегу парней и девчат.

От крайней хаты Зареченской слободки в сопровождении мелодичных звуков гармоники долетали слова знакомой задорной песни:

Эх, яблочко с червоточиной,

С властью царскою все покончено.

Эх, яблочко с ветки падает,

Пролетарская власть сердце радует.

Эх, яблочко запеченное,

Бить бандитов пойду бойцом ЧОНа я.

Эх, яблочко наливается,

Власть советская укрепляется!..

Пащенко повернулся к ребятам.

— Вот что, хлопцы, давайте договоримся так. я с вами дальше не пойду, нечего мне в Уразове делать. Пойдет Женька, вызовет Софью Никаноровну и скажет, что корову привели, пусть приходит сюда... Где у тебя пакет, давай-ка его мне, — обратился он к Женьке.

Женька неохотно завернул штанину потрепанных, забрызганных грязью брюк, достал из чулка пакет.

— Вот так-то, я уразумею, надежней будет. Придет она сюда, все сам передам!

Пащенко спрятал за пазуху пакет и сердито сплюнул:

— Добрым людям праздник, пьют, гуляют, а ты тут как прокаженный по кустам ховайся... Ну, иди, пацан, да пошвыдче; не забудь, шепни там хозяйке, хай бутылочку горилки для меня прихватит!

— А как Василь? — спросил растерявшийся Женька.

— Василь твой со мной посидит. Я, что ль, корову пасти буду?

— Вот и хорошо, устал я очень, передохну, — сказал спокойно Василий, бросив взгляд на нерешительно топтавшегося Женьку, — иди, только скорей возвращайся, а то завечереет, без пропуска через греблю не пройдем.

«Наверно, боится оставить меня одного с этим бандитом, оказавшимся намного осторожней и сообразительней своего атамана, — наблюдая за удалявшимся братишкой, думал Василий. — А впрочем, откуда мне знать, может быть, такой осторожности потребовал от своего начальника штаба сам Булатников!.. Как быть? Не наделает ли Женька сгоряча глупостей — возьмет и бухнет на переправе, что я тут сижу в кустах лицом к лицу с вооруженным бандитом?.. От Пащенко это, конечно, не ускользнет. Ребята кинутся его ловить, он выхватит из-за пазухи наган или гранату, и тогда без жертв дело не обойдется, первая пуля полетит в меня...»

Пащенко тоже внимательно следил за Женькой.

Вот Женька уже подошел к гребле; прошел мимо заставы — патрули разговаривают с какими-то девчонками и не обращают на него никакого внимания. «Молодец», — мысленно похвалил брата Василий.

По-своему, видимо, остался доволен и Пащенко. Убедившись, что Женька благополучно прошел мимо заставы, он снова с увлечением и завистью стал разглядывать гуляющую публику, слушать заливистые девичьи голоса, смотреть, как лихо отплясывает под гармошку какой-то молодой парень в буденовке. На груди плясуна алел не то боевой орден, не то красный бантик. «Наверно, красноармеец-отпускник приехал с фронта на побывку... А может быть, боец отряда чекистов?» — думал Пащенко.

А Василия замучила корова. Проголодавшись за дорогу, она то и дело вырывала из рук пеньковый повод.

— Куда, скаженная! Стой, чертяка! Цигарку, проклятущая, свернуть не дает! — то и дело покрикивал Василий.

— Да отпусти повод, никуда она не сбежит! —с досадой отрываясь от своих наблюдений за лихо откалывающим гопака красноармейцем, заметил Пащенко. — Или привяжи ее за куст, веревка-то длинная.

— «Привязать». Вот это дело! Как я сам не догадался, — подхватил Василий. — Все руки оттянула...

Пащенко засмотрелся на плясуна. Вот тот пошел вприсядку, подпрыгнул высоко, перевернулся вниз головой и прошелся по кругу на руках, позвякивая блестевшими на сапогах шпорами. Буденовка с него слетела, обнажив гладко выбритую голову... Вот он снова вскочил на ноги и, закинув руки за спину, пошел на носках.

— Ну и силен, подлец! — Пащенко хотел что-то еще сказать, открыл рот и... не смог произнести ни звука. Горло его стянула пеньковая петля, накинутая Василием.

Бандит повалился на бок и стремительно заскользил по зеленой лужайке за ринувшейся со всех ног вниз, к реке, коровой. Он мельком увидел бегущего впереди, размахивающего дрючком Василия и, ухватившись левой рукой за веревку, силился освободить

от нее сдавленное горло. Изловчившись, он выхватил правой рукой из-за пазухи наган и, не целясь, выстрелил в Василия. Корова, напуганная выстрелом, рванулась еще сильней. Бандит потерял сознание.

Когда Пащенко снова пришел в себя и открыл глаза, он уже без посторонней помощи подняться с земли не мог. Ноги и руки его были крепко стянуты веревкой. Какой-то смуглый вихрастый парень, снимая с его шеи обрывок веревки, говорил рядом стоявшему Василию:

— Разве так можно с «языком» обращаться?! Петля портит человеку позвонки и голосовые связки... А если он вдруг немым окажется?!. Так лучше его сразу, подлюку, тут прикончить... — и, вытащив из кармана кожанки наган, парень крутанул барабан о шершавую ладонь левой руки.

— Товарищ Шорников, не убивайте его, он заговорит, — убежденно проговорил Василий.

И Пащенко, открыв рот, поспешил это подтвердить:

— Пить хочу... Данте хоть глоток горилки... — пробасил он охрипшим голосом.

Вовремя подоспевшие на помощь Василию парни весело рассмеялись.

ГЛАВА XVIII


Выступая на митинге, посвященном дню Международной рабочей солидарности, Стрижов почувствовал вдруг слабость во всем теле, закашлялся и еле закончил речь. Голова у него кружилась, глаза застлал туман.

— Пустяки, ночь не спал, переутомился. Немного отдышусь, все пройдет! — отмахнулся он от окруживших его товарищей.

После митинга во главе колонны трудящихся председатель ревкома пошел на станцию, где сам руководил погрузкой в вагоны хлеба, собранного сверх разверстки комитетами бедноты и отправляемого в подарок рабочим Москвы и Петрограда. Вместе со всеми участниками субботника Стрижов таскал тяжелые мешки с пшеницей от пакгауза к вагонам, подбадривал молодежь, шутил, смеялся.

— Принимал бы лучше зерно в вагонах, чем таскать такую тяжесть, вредно ведь при твоем здоровье, — не раз по-дружески советовал Стрижову Гулин.

Стрижов не слушал его.

— Владимир Ильич Ленин с эсеровской пулей в плече счел для себя обязательным выйти на субботник бревна таскать, а нам с тобой, Константин, стыдно не возглавить такое дело, на нас молодежь равняется.

— Но ты же делаешь это во вред своему здоровью. Я за тебя лучше лишний мешочек сволоку, мне это не повредит, — убеждал его Гулин.

— И за Ильича рабочий класс всего мира мог бы свое плечо подставить, однако он никому не позволил заменить себя в этом деле.

И, всячески скрывая свое недомогание, Стрижов продолжал таскать тяжелые мешки.

А когда хлеб был погружен и к эшелону подали отремонтированный комсомольцами-железнодорожниками паровоз, председатель ревкома, возбужденный и радостный, обратился к участникам субботника со словами благодарности.

Он поднялся на площадку товарного вагона. Яркое солнце слепило ему глаза, ударяя в бледное лицо прямыми лучами.

— Товарищи, мы все в неоплатном долгу перед рабочими Москвы и Петрограда, первыми во главе с Лениным поднявшими знамя пролетарской социалистической революции. Я рад отметить, что сегодня, отправляя этот эшелон с хлебом, мы показали себя честными должниками... Спасибо вам всем...

Говорил он, как всегда, страстно, прочувствованно, и никто не заметил, как тяжело ему было, чтобы не прерывать речь подпиравшим к горлу кашлем, не задохнуться от недостатка в легких воздуха. Выручили его железные нервы, воля, привычка преодолевать любые трудности.

И, только вернувшись в ревком, он попросил Димку вызвать к себе врача-терапевта Иконникова, не раз помогавшего ему еще в партизанском лагере.

Врач внимательно прослушал Стрижова, выписал лекарства, велел лежать, поменьше разговаривать и по возможности лучше питаться.

Приняв выписанную врачом микстуру и порошки и вздремнув часа два у себя в кабинете на диване, Стрижов снова был на ногах. Ему доложили о благополучном возвращении из разведки Терехова и о захвате им с помощью зареченских комсомольцев начальника бандитского штаба Пащенко. Стрижов немедленно созвал на совещание всех членов ревкома.

Результаты разведки Василия Терехова, сведения, полученные при допросах Пащенко и арестованного в Валуйках землемера Шмыкова, позволили выяснить полную картину о расположении, численности, вооружении банды Булатникова и ее моральном состоянии.

Банда была полностью деморализована и охвачена паникой. Чтобы спасти свою шкуру, Булатников намеревался посадить остатки еще верных ему головорезов на коней и тачанки и перебазироваться в леса соседней губернии. Нужно было не дать ему удрать.

На совещании ревкома разработали план боевой операции. Отряд чоновцев разбили на четыре группы, чтобы подойти к Думскому лесу с четырех сторон и окружить бандитский лагерь.

Первой группе в восемьдесят человек с двумя пулеметами под командованием Шорникова поручалось подойти к опушке леса с западной стороны. Второй — в семьдесят пять человек, с пулеметом, под командованием Алексея Гораина — с восточной, третьей — под командованием начальника железнодорожной охраны Охрименко с шестьюдесятью красноармейцами и пулеметом — с южной стороны.

Василию Терехову с командой конников в числе сорока человек и двумя станковыми пулеметами на тачанках поручалось занять позицию на северной стороне леса, на дороге, ведущей к селу Меленки.

чтобы прервать связь с селом и отрезать бандитам единственно возможный путь к отступлению.

Общее руководство боевой операцией было возложено на Гулина.

Выступление отряда ЧОН назначалось на двенадцать часов ночи.

Приняв команду конников, осмотрев коней, проверив оружие, Василий Терехов пообедал вместе с чоновцами и прилег в казарме на солому отдохнуть. «Не буду домой заходить, нечего беспокоить мать. Да и Женька не должен знать, что я отправляюсь на операцию, а то непременно увяжется за мной», — решил Василий.

В помещении казармы было шумно — чоновцы готовились к предстоящему походу. Чистили винтовки, разбирали и собирали пулеметы, набивали патронами пулеметные ленты. Несколько парней, окружив молодого веселого рабочего с кожевенного завода Бабкина, ловко орудовали шилом и дратвой, сами чинили свои разбитые сапоги и ботинки.

Конники из группы Василия, усевшись в углу на соломе, пели:

На горе козла поставим,

Деникина петь заставим:

«Прощай, мама, прощай, папа.

За границу буду драпать!»

Под Ростовом, под горой.

Битый плачется Шкуро:

«Ноют раны, ломит кости,

Принимай, Антанта, в гости!»...

Василий положил голову на седло и вскоре заснул.

В десятом часу вечера его разбудил голос дневального Димки Стрижова:

— Коммунары-чоновцы, на ужин!

Гремя солдатскими котелками, чоновцы выходили из казармы, строились во дворе в очередь к полевой кухне.

Конники из группы Василия оказались хваткими, расторопными ребятами. Среди них были и комсомольцы, принимавшие участие в ночном походе на хутор Гарный. Они первые получили на кухне по котелку на двоих гречневой каши с кусками жирной баранины.

— А это вам, товарищ командир, — Димка подал Василию котелок с кашей и деревянную ложку.

На лбу и носу Димки была содрана кожа, словно по лицу его провели теркой, но Димку это, видимо, мало огорчало.

-— Спасибо, — поблагодарил Василий, принимая котелок с кашей, — на дорогу подзаправиться не мешает, когда-то вернемся обратно...

— С нами в поход и кухня отправится, — сообщил Димка, присаживаясь на солому рядом с Василием.

— Это совсем по-армейски, — с удовлетворением отметил Василий.

— А как же? Папка мой — старый солдат! Эта кухня с нами в партизанском лагере была. Пещеры и землянки, что вы в Думском лесу видели, мы своими руками вырыли. Зимовали в лесу. А теперь эти паразиты их заняли.

— Выкурим их оттуда, к утру ни одного бандита в лесу не останется.

— Жаль, папка прихворнул, он ведь в лесу каждую тропку знает, — с досадой в голосе заметил Димка.

— Ничего, Димка, справимся и без него. Вот переловим всех бандитов, тогда меньше ему работы будет, отдохнет...

— Не умеет он отдыхать, не привык. Вот и ружья у нас охотничьи есть, а ни разу с ним за все время не пришлось сходить поохотиться...

Когда чоновцы заканчивали ужин, в ревком пришли артисты кружка самодеятельности Народного дома, ездившие в село Кожухово со своим руководителем Подгоркиным давать первомайский концерт.

Ребята были возбуждены; на их бледных, усталых, запыленных лицах еще виднелись следы искусственных румян.

По дороге из Кожухова на переезде через овраг на них наскочили бандиты и пытались остановить тачанку. Не растерявшись, ездовой Афоня Горобцов выстрелил из обреза, ударил по лошадям, и тачанка с перепуганными артистами, разбросав в стороны бандитов, благополучно вымахнула из оврага.

Сильные, сытые кони версты две неслись галопом. А когда Афоня перевел лошадей на шаг, чтобы дать им немного передохнуть, все хватились — в тачанке не оказалось самого руководителя, Саши Подгоркина!

— Как же так могло случиться? Безобразие! — возмущался Шорников. — В панике товарища потеряли! Ты, как член комитета, будешь за него отвечать! — набросился он на Катю Буланову.

— А что я могла сделать? Он сидел в тачанке сзади нас, мы все только бандитов перед собой и видели в этом овраге. Они ведь как из-под земли перед нами выросли. Да и оружия у нас никакого не было. Вот только у Афони Горобцова обрез оказался. Ты же знаешь, Саша считал неудобным ехать на концерт с оружием.

— Мне непонятно все же, откуда в Кожухове бандиты появились? Что там с вами случилось, как прошел концерт? Расскажите все по порядку, — попросил Шорников.

— Все шло хорошо. По два, по три раза приходилось исполнять отдельные номера. Народу было много. Проводили концерт на открытой лужайке против сельсовета. И все бы обошлось хорошо, если б Подгоркин не вздумал после концерта обратиться к кулакам с речью. Он стал их совестить, призывать все хлебные излишки сдавать государству, которое желает сделать равными всех граждан. Ну, тут вышел из толпы один бородатый дядька, выше всех на целую голову, поднял здоровенный кулачище и спросил у Подгоркина: «А этого не видел? Когда вырастет твоя голова с мой кулак — сравняемся с тобой!»

Саша хотел тут же вступить с ним в дискуссию, но дядька повернулся к нему спиной и скрылся в толпе... Но мы с представителями комбеда все-таки за свой концерт собрали в Кожухове тридцать пять пудов хлеба, — не без гордости сообщила Шорникову Катя Буланова.

— Хлеб собрали, а товарища потеряли. — раздраженно заметил Шорников.

Оттеснив плечом в сторону Катю Буланову, перед Шорниковым предстал Димка Стрижов.

— Разрешите мне с ребятами съездить поискать Подгоркина. До Кожухова всего четыре версты, может, мы его выручим...

И Шорников поручил ехать на выручку Подгоркина Василию с его конной группой. Но пока ребята седлали коней, во двор ревкома влетел сам пропавший гуманист.

— Где Шорников? — С ходу, налетев на Афоню Горобцова, спросил он и, не получив ответа от растерявшегося от неожиданности Афони, как угорелый понесся в помещение казармы. Он был без сапог, без студенческой тужурки, рубаха разодрана от ворота до пояса, с лица грязными струйками, оставляя на щеках черные полосы, катился пот.

— Что с тобой? Откуда ты? — спросил оторопевший Шорников.

— Скорей, скорей дай мне винтовку, гранату, пулемет! Дай мне ребят... Стрелять мерзавцев, вешать олухов надо! — прерывисто дыша, истерично выкрикивал Подгоркин.

— Постой, постой. Кого вешать, кого стрелять?— будто ничего не зная, спросил Шорников.

— Кулаков, шкуродеров, позорящих честный народ... Вот как они за человеческое к ним отношение платят... — И Подгоркин, заголив на себе порванную рубаху, показал всем окровавленную спину. — Это они меня разули, раздели и шомполами отмолотили! В лес хотели затащить, повесить на дереве, да, к счастью, выручили подоспевшие кожуховские комсомольцы. Одного бандита застрелили, а трое в лес удрали... — И, обращаясь к Кате, Подгоркин добавил: — Среди них тот бородатый дядька был, что мне кулачище показывал.

— Как же ты вывалился из тачанки? — спросила Катя.

— А я не вываливался, бандиты меня сдернули. Я сидел с краю, ну, этот бородатый меня и цапанул за воротник... Пулемет мне, тачанку!.. Ну что ж вы стоите, в самом деле? — потрясая кулаками, продолжал горячиться Подгоркин.

— Иди, Саша, наверх к девчатам — остынь! Пусть тебе Маруся Ткаченко спину получше йодом смажет. Бородатый дядька от нас не уйдет, найдем его. А если у тебя проявился такой воинственный дух, приведи себя поскорей в порядок, поедешь с нами на более важную операцию, — улыбнулся Шорников.

— На бандитов этих, кулаков? — Подгоркин аж подпрыгнул. — Тогда я сейчас... Чего же вы сразу мне об этом не сказали?!

ГЛАВА XIX


Василий Терехов со своей конной группой и двумя станковыми пулеметами на тачанках обходным путем через хутор Гарный во втором часу ночи прибыл к северной опушке Думского леса.

Со стороны Меленок Булатников, видимо, не ожидал никакого нападения — высланная Василием разведка никого не обнаружила.

И только продвигаясь по просеке в глубь леса, чутко прислушиваясь к ночным шорохам, возглавивший разведчиков командир взвода комсомолец Пронин вдруг почуял едкий запах махорочного дымка.

Приникнув к земле, зорко всматриваясь в ночные сумерки, чоновцы заметили впереди сверкнувший под кустами красный огонек. Подкравшись поближе, они услышали сдержанный старческий кашель и приглушенные голоса.

...— Охота тебе, Софроныч, сосать такую отраву?

— А ты спи себе, — ответил ему хриплый натуженный голос. — Светать начинает, скоро тебя взбужу, подменишь меня.

— Заснешь тут, когда ты, знай, чадишь да над ухом бухаешь, как жинка мешалкой по пустой макитре. Не дай бог налетит на огонек батька, он из тебя кашель с печенками выбьет. Ему человека прикончить — что белке орешек разгрызть, — не то осуждая атамана, не то восхищаясь им, заметил, ворочаясь на ворохе сухих листьев, бандит.

— Озлоблен человек! У него небось поболее нашего большевики кусок отхватили. Сорок миллионов в Земельном банке накрылось. Отца чекисты шлепнули. У меня комбедчики голопузые тридцать десятин пахотной земли отхватили, и то я им по гроб жизни не прошу!

До бандитского секрета оставалось не более десяти шагов. Воспользовавшись разговором часовых, разведчики затаив дыхание подползли к ним вплотную.

Быстро вскочив на ноги, Пронин ударил курившего бандита по голове прикладом карабина, оборвав его хриплый противный голос.

На второго бандита, лежавшего на ворохе сухих листьев, набросились Димка Стрижов и секретарь комсомольской ячейки мелькомбината Иванов. Они пытались взять его живым, но бандит оказался очень сильным и ловким. Сбросив с себя Иванова, он быстро вскочил с земли, выхватил из-за пояса ручную гранату и стукнул ею по голове Димку Стрижова. Димка, охнув, тут же свалился. Облапивший бандита Иванов вскрикнул от невыносимой боли — бандит укусил его за руку. На помощь подоспел Пронин. Перехватив руку бандита, замахнувшегося на него гранатой, он ударил его ногой под гашник. Выпустив из рук гранату, бандит завопил диким голосом. К счастью, в это время на южной опушке леса поднялась стрельба.

Сняв секрет, разведчики вернулись к своей группе.

Расположив отряд с тачанками на опушке леса по обеим сторонам дороги, Василий Терехов решил выслать в сторону Меленок засаду комвзвода Пронина с десятью лучшими конниками и пулеметом.

— Укроешься с ребятами в балочке у дороги, — приказал он Пронину. — Ни один бандит не должен от нас уйти. Если кому посчастливится спастись от нашего перекрестного огня, перехватывай, бери в плен, не сдастся — руби в капусту!

— Не беспокойся, ни одного не пропустим! — заверил нарочито густым, мальчишеским баском Пронин, хлопнув ладонью по медной рукоятке своей казацкой шашки.

Развернув тачанки с пулеметами, тщательно замаскировавшись среди кустов зеленой опушки, чоновцы оседлали дорогу и стали терпеливо ждать появления противника.

Меркли в синеве безоблачного майского неба звезды. Начинало светать.

— Началось, — прислушиваясь к нарастающей со всех сторон стрельбе, вслух подумал Василий. — Наши окружают лагерь, а нам тут, наверно, придется просидеть без дела. Едва ли такой матерый волчище, как Булатников, вздумает удирать. Такие дерутся до последнего...

— А что, если нам не ждать, а пойти в наступление на лагерь этой просекой? — подсказал пристроившийся рядом с Василием на тачанке Димка Стрижов, оставленный за связного.

— Нельзя, приказ есть приказ! Изменить план боевой операции может только Гулин, которому поручено на совещаний ревкома общее командование, и то лишь в исключительном случае.

— Вот и мне тут, оказывается, совсем нечего делать, а там, наверно, уже раненые есть... Ишь, какой грохот кругом, — сказала Маруся Ткаченко.

— Ну, вам, Маруся, пришлось уже принять участие в боевой операции. Вон как лоб Димки выкрасили йодом.

— Да что у него, одна небольшая царапина да шишка Счастливый человек, успел уже по-настоящему повоевать...

Димке приятно было слышать о себе такую похвалу, но хотелось бы это слышать от другого человека, например, от Кати Булановой, которую почему-то назначили в группу под командованием Шорникова, куда попал и Саша Подгоркин.

— Царапина пустяковая, — признался Димка. — Однако здорово он меня саданул, аж из глаз искры посыпались.

— Тише, — всматриваясь в предрассветный туман, оборвал разговор Василий.

Все примолкли.

Из кустов выскочил большой серый заяц. Прижав к спине длинные уши, он понесся в поле.

Димка хотел что-то сказать, но прикусил язык. Со стороны просеки послышался конский топот. Ребята насторожились. Пулеметчик, смуглый лобастый паренек Архип Чумаченко, нервно схватился за ручки «максима».

— Спокойно, Архип, — толкнув его в бок, прошептал Василий.

Вскоре из леса на сером в яблоках коне выехал всадник На его широкий лоб из-под рыжей бараньей папахи спадал курчавый смоляной чуб. Придержав коня, он поднял над головой карабин, дал три выстрела в воздух и поскакал дальше, на Меленки.

— Пусть уходит. Это дозорный, дал сигнал, что дорога свободна... Пронин его не упустит, — сказал Василий, — теперь будем ждать.

Ждать пришлось недолго. Не проехал дозорный и двухсот шагов, как из леса выехал на куцем, мышастого цвета иноходце Винька Скобцов, ординарец Булатникова, за ним — на стройном английском жеребце сам атаман в черной крылатой бурке и офицерской смушковой папахе.

— Уйдет! Это ж Булатников, — забеспокоился Димка Стрижов. — Разрешите, я его смажу из карабина, — дергая за рукав Василия, зашептал он.

— Не уйдет! Держи его на всякий случай на мушке! Только смотри, лошадь не убей, очень красивый жеребец...

Но Булатников не особенно торопился. Остановив жеребца под дубом на опушке леса, он достал из кармана брюк кисет и бумагу, спокойно начал крутить козью ножку, пропуская мимо себя колонну всадников.

— Башибузуков своих подсчитывает, — прошептал Димка.

Василий в ответ только скрипнул зубами. Как всегда перед боем, сердце его усиленно застучало, на лбу проступил холодноватый пот.

Закурив, Булатников что-то приказал своему ординарцу, и тот, ударив плетью коня, поскакал к голове колонны.

Василий посмотрел на Димку Стрижова, взявшего на мушку атамана, и поднес к губам свисток. В ответ на заливистую трель свистка с двух сторон дороги посыпались частые винтовочные выстрелы, бешено застучали станковые пулеметы. Василий успел заметить, как с головы Булатникова слетела на круп жеребца смушковая офицерская папаха, как бандит, низко пригнувшись к шее коня, рванул-с-я из-под дуба в чащу леса.

«Промазал Димка, — с досадой подумал Василий. — Целил бы в грудь, а не в голову!»

Охваченные перекрестным огнем, бандиты посыпались с тачанок. Они залегли по обочинам дороги, укрылись в неглубоком овражке и открыли ответный огонь.

Бросившийся с десятком чоновцев выбивать бандитов из укрытий Челноков вдруг выронил карабин, схватился рукой за грудь и упал навзничь на обочине дороги. Заухали ручные гранаты.

Ошеломленные неожиданным нападением чоновцев, конники Булатникова, потеряв с первых же залпов почти половину убитыми и ранеными, с дикими криками и бранью обгоняя другдруга, бешено поскакали в сторону Меленок. Вдогонку им пулеметчик Чумаченко посылал очередь за очередью. Он спокойно, ловко поворачивал ствол пулемета то влево, то вправо, и бандиты падали под копыта коней, вываливались на ходу из седел; застряв ногой в стремени, волочились за конями по земле.

Василий видел, как оставшиеся в живых конники Булатникова, не доскакав до Меленок, встреченные из засады пулеметным и ружейным огнем чоновцев, метнулись от дороги влево, в степь, и помчались к лесу в сторону хутора Гарного. Им вслед, выскочив на конях из балки, сверкая обнаженными клинками, устремились чоновцы во главе с командиром взвода Прониным.

Василий спрыгнул с тачанки.

— По коням!

Чоновцы бросились в лес к коноводам, и через несколько минут верхом на чалом, широкогрудом жеребце Василий уже мчался со своими юными кавалеристами-комсомольцами по степи наперерез бандитам.

Утренний свежий ветерок бил в разгоряченные лица чоновцев, застоявшиеся кони летели как птицы. Василий, пригнувшись к луке казацкого седла, подбадривал своего коня поводом, бил под брюхо каблуками стоптанных солдатских ботинок. Он думал лишь об одном — опередить бандитов, отрезать, не дать им доскакать до леса, где они могли спешиться и безнаказанно скрыться, бросив коней.

На версту с лишним опередив бандитов, Василий со своими конниками отрезал им путь к отступлению. Развернув чоновцев лавой, он привычно скомандовал:

— Шашки к бою! За мной, в атаку! Марш! Марш!..

С громкими, разноголосыми криками «ура!» на галопе налетели чоновцы на бандитов. Со всего размаха ударил Василий казацким клинком по голове косматого, похожего на цыгана, головного бандита. Подняв на дыбы коня, начисто снес голову второму бандиту, замахнувшемуся на него прикладом карабина. Ловко, яростно орудовал шашкой подоспевший на своем вороном жеребце со своими конниками комвзвода Пронин.

Около двадцати бандитов — остатки отборной гвардии Булатникова, чудом ускользнувшие от пулеметного и ружейного огня чоновиев, были уничтожены в конном бою.

После боя, приказав собрать трофейное имущество, переловить оставшихся в живых бандитских коней, подобрать раненых, Василий вернулся к своей тачанке. Он хотел послать Димку Стрижова с донесением на южную опушку Думского леса, где находился командный пункт Гулина, но Димки нигде не оказалось. Увлеченный боем с бандитами, погоней за ними, Василий совсем забыл о своем связном.

— Где Димка? — спросил он у пулеметчика Чумаченко.

Архип Чумаченко пожал плечами.

— А я решил, что вы его куда-то послали. Он, как началась заваруха, спрыгнул с тачанки и куда-то исчез... Давайте я съезжу к Гулину с донесением.

Но ехать к Гулину никому не пришлось. Неожиданно на сером жеребце из леса появился сам Гулин и с ним на высоком караковом мерине уполномоченный Губчека. Левая рука уполномоченного была до локтя забинтована и висела на повязке.

— Как, хлопцы, дела? Где Булатников? — спросил Гулин, подъезжая к Василию.

— Тут, в лесу...

— Упустили... Я так и знал, — сердито проворчал уполномоченный и осторожно, держась одной рукой за ленчик седла, спустился с коня на землю.

— Ну что ж, раз он в лесу, значит, еще не упустили, — вступился Гулин. — А ну, хлопцы, прочешите эту часть леса. Теперь ему некуда удрать — лагерь окружен, а все оставшиеся в лесу бандиты сложили оружие.

— А наших много убито? — спросил Василий.

— Алеша Гораин убит, артист ваш Подгоркин тяжело ранен... Геройским парнем оказался, первый бандитскую заставу гранатами забросал, пулемет их станковый из строя вывел... Ну, а у вас как?

— Есть убитые... Раненых несколько человек.

Василий, прихватив с собой пятерых чоновцев.

направился с ними к дубу, от которого Булатников после неудачного выстрела Димки скрылся в чаще.

На мягкой весенней земле ясно виднелись следы подков его лошади.

Чоновцы пошли по следам.

Следы петляли по лесу в разных направлениях и версты через полторы привели к мелкому частому кустарнику. За ним начиналось топкое болото. Возле болота на поляне лежал жеребец Булатникова. Видимо, бандит прикончил его сам. Дальше вдоль кустарника, прижатого к болоту, шли следы — одни от больших сапог, со шпорами, другие чуть сбоку поменьше, с оттиском набитых на каблуки подковок.

«Ну, это не иначе, как Димка за ним увязался»,— мелькнуло в голове Василия.

— Быстрей, быстрей, хлопцы, — поторопил Василий чоновцев. — Такого зверя нельзя упустить.

И запыхавшиеся бойцы, то увязая по колено в болотной жиже, то перепрыгивая через старые поваленные деревья, продирались через кусты, стремительно продвигались вперед. И вот за кустами оснеженной цветением черемухи они услышали человеческий стон. На земле около старого соснового пня, положив на приклад карабина голову, лежал и стонал Димка. Увидев товарищей, он попытался улыбнуться, но улыбка у него получилась жалкая.

— Смазал я его, подлюгу... Там он, в трясине... Две пули в меня всадил из маузера...

Димка был ранен в грудь и локоть левой руки.

Булатникова нашли за поваленным деревом. Одной пулей у него было пробито плечо, другой просверлен лоб над самой переносицей.

Перевязав на скорую руку раны Димки, чоновцы уложили его на снятую с Булатникова бурку и, сделав из винтовок подобие носилок, подняли раненого на плечи.

— Не хочешь идти пешком, поедешь на извозчике, — пошутил один из чоновцев.

Димка открыл глаза и улыбнулся.

— Несите его к штабу, там теперь вся медицина и все наши раненые, — распорядился Василий, — а я вернусь к своим хлопцам.

Над лесом из болотного тумана занималась заря. Пахло сочными болотными травами, лесными цветами, черемухой. Звонко пела иволга, и где-то далеко за болотами монотонно куковала бездомная кукушка.

ГЛАВА XX


В полдень  Терехов со своей группой прибыл в штаб на южную опушку Думского леса. Здесь уже собрались все чоновцы.

На одной из подвод на ворохе сена он увидел Сашу Подгоркина. Около раненого хлопотали Катя Буланова и ездовой Афоня Горобцов.

— А что с Димой Стрижовым? В Уразово отправили? — спросил Василий у Кати Булановой.

— Мы ему ничем не могли помочь... — тихо, почти шепотом, произнесла Катя, и на ресницы ее навернулись слезы. — Дима умер, пока его несли сюда...

Подошел Шорников, попросил:

— Дай закурить!

Василий подал ему кисет.

Грязными, слегка дрожавшими пальцами свертывая из помятой газетной ,^маги толстую цигарку, Шорников, пристально глядя в лицо Василия, спросил:

— Слышал, военкома убили, дружка моего, Алешу Гораина? С разведкой на пулемет в лесу налетел... Собирались мы после войны в Москву ехать учиться. Инженером мечтал стать...

Василий хотел его как-нибудь утешить.

— Что делать, смерть никого в бою не щадит,— начал он и, смутившись, не нашел нужных слов.

— Вот что, товарищ Терехов, — Шорников глубоко вздохнул, — придется тебе временно взять на себя обязанности военкома.

Василий удивленно посмотрел на Шорникова.

— Я же в отпуску?..

— Сейчас в отпуску Алеша Гораин, Дима Стрижов и другие, а мы с тобой в строю...

На просеке между толстых мачтовых сосен Василий увидел полевую кухню. Перед топкой, подкладывая в нее коротко нарубленные полешки, на березовом обрубке сидел Женька.

— Как ты сюда попал? — спросил Василий.

Женькино лицо радостно просияло.

— Приехал вместе со всеми вот на этой батарее, — кивнул он головой на полевую кухню. — Ночью раненых с Афоней Горобцовым отыскивали, потом с поваром кашу варили.

Женька хлопнул себя по боку ладонью, и Василий увидел у него за поясом знакомый кольт.

— Узнаешь? — спросил Женька.

— Где ты его нашел?

— Да там, в кустах, где ты его в прошлый раз бросил. Я на том месте крашеные яички облупил. Хочешь, возьми!

— Не надо, оставь пока себе, ты его заслужил...

Недалеко от кухни в тени ореховых кустов лежали погибшие в бою чоновны.

Среди убитых товарищей Василий увидел Алешу Гораина. Бритая голова его покоилась на старой ученической фуражке, тонкие губы крепко сжаты, глаза прикрыты длинными белесыми ресницами. Рядом с ним, как живой . лежал Димка Стрижов. По его подбородку, пятясь задом, полз большой черный муравей, волоча за собой мертвую божью коровку.

Василий нагнулся смахнуть муравья, и пальцы его руки ожег холодок Димкиного подбородка.

Горло Василия сдавили спазмы. Он провел крепко сжатым кулаком по затуманенным глазам и отвернулся.

С большим букетом цветущей черемухи подошла Маруся Ткаченко и положила цветы в изголовье чоновцам.



Дудко В Тревожное лето

Книга посвящена работе первых дальневосточных чекистов.


Назовите пароль первой

Посвящается

Дмитрию Георгиевичу Федичкину

Владивосток, 1921 год...

От Светланской к Орлиной сопке идет Полтавская улица. Небольшая, мощенная булыжником. Здесь, в двухэтажном каменном доме, расположилась меркуловская контрразведка. Теперь, после переворота, день и ночь в этом здании с зарешеченными окнами ведутся допросы. Сотни людей прошли через кабинеты и подвалы дома на Полтавской. Белогвардейская контрразведка лихорадочно ищет тех, кто еще не успел уйти в тайгу, в партизанские отряды, кто, несмотря на белый террор, вел подпольную работу, печатал и расклеивал листовки.


— Дальше, дальше, — торопил Дзасохов. — Ну! Что, язык проглотил?

Перед ним стоял, едва держась на ногах, давно небритый мужчина лет сорока в изорванной рубахе с засохшими пятнами крови.

— Пить, ради бога! — хрипел он, облизывая спекшиеся губы. — Мне уже двое суток ничего не дают. Морскую воду только... Водички, бога ради...

Дзасохов поднялся, налил из графина полный стакан и поставил его на угол стола.

— Получишь, когда расскажешь.

— Да я уже все рассказал, крест святой, господин ротмистр.

— Ишь ты, бога вспомнил. Вы ж, большевики, бога вспоминаете только с его матерью.

— Да какой я большевик? Я к этим идейным сбоку припека. Все я сказал... Все. Водички дайте! — Он смотрел горящим взглядом на стакан с водой. Казалось, сходил с ума на глазах.

— Кто еще, кроме тебя, состоит членом ревкома?

— Уже говорил. Не знаю никого. Меня только-только ввели в состав от фракции эсеров. Могу сказать одно: ревком откуда-то получает подробные сведения о белых... ну, о вас. Самые секретные! Клянусь детьми своими. Только не возвращайте в камеру, иначе больше мне не жить. Они уже про меня все знают! — и заплакал.

В кабинет вошел плотный, довольно молодой мужчина. Наголо бритый, широколицый.

— Тебе чего, Щеков?

— Я просто так, Игорь Николаевич. Слышу, вы тут... Может, что понадобится?

— Это правда, что Сапего в камере бьют?

— Вообще-то да. Совсем запугали мужика. — Он потер толстой ладонью макушку.

Дзасохов протянул руку к стакану с водой и с видимым удовольствием отхлебнул.

— Послушай, Сапего... Кстати, как тебя лучше называть: Сапего, Сапего-Лимборский или просто Лимборский?

— Сапего, Сапего моя фамилия. Не надо мне этих кличек!

— Ладно, ладно. Мне вот что интересно. Ты тут болтаешь много. Только, жалко, знаешь мало. А то бы всех выдал. Так? Объясни-ка, почему никто из них не выдал тебя? У нас, как видишь, не церемонятся. Но — молчат. Вон Щеков подтвердит. А вот ты продал своих. Не выдержал. Они что, меньше тебя хотят жить?

— Жить всем хочется, чего там...

— Тогда почему же?..

— Потому что идея — главное для них, — горячо воскликнул Сапего. — Они за свою веру хоть на костер!

— А ты?

— А я — нет, получается.

— Не убежденный, что ли, не идейный?

— Эх, господин ротмистр! Когда человек убежден, в нем необыкновенная сила духа...

— Говоришь ты красиво, ведешь себя только не ахти.

Дзасохов в задумчивости походил по комнате. В коридоре затопали, он выглянул:

— Флягин! Иди-ка сюда!

Вошел агент контрразведки Флягин. Приятное открытое лицо, подтянутая фигура. Правое ухо несколько оттопырено: создается впечатление, будто он постоянно к чему-то прислушивается.

— Ты посиди тут, Флягин. Послушай, может, пригодится когда-нибудь.

Флягин не любил, когда к нему обращались на «ты». В дознании и сыске он считал себя большим специалистом, не слабее Дзасохова.

— Если вам угодно, пожалуйста. — Флягин стал у окна, скрестив на груди сильные руки.

— Мы тут про убеждения говорим. Что кем движет. Та-ак. Ну, а почему же ты не из убежденных?

— Почему? — Сапего переступил с ноги на ногу. — Я от жизни свое хочу взять. Теперь пожить хочу хорошо, а не через десять или двадцать лет. Пожить, а не на смерть идти. Не для потомков ее создавать, эту хорошую жизнь, а самому маленько ухватить. Вот мои какие убеждения.

Дзасохов внимательно слушал Сапего. Он искал оправдания его предательству. И находил. Да, жить... Что значат теперь для него самого, ротмистра Дзасохова, высокие идеи? Пустой звук. Сейчас за все идеи белого движения не получишь и ломаного гроша. И само движение доживает последние деньки. Прав Сапего. Жить — главное. А люди, которые под пытками, на допросах молчали, как камни, вызывали у Дзасохова невольное уважение. И ненависть. Значит, есть нечто, ради чего они идут на смерть. Нечто, слишком возвышенное для Дзасохова, недоступное ему? Это оскорбляло.

— Флягин, — обратился Дзасохов к агенту. — А ты пошел бы на костер, как великие люди?

— Это еще зачем? — не на шутку испугался Флягин.

— Не дрожи. Есть ли что-нибудь, ради чего ты принял бы смерть?

Флягин задумался. Поднял глаза к потолку, заморгал:

— За царя, что ли? — неуверенно спросил он.

— На другое у тебя мозги не срабатывают. Ну, пусть за царя, — сказал Дзасохов и потянул из тумбочки стола бутылку.

Флягин следил за его рукой.

— Теперь — никак нет, господин ротмистр.

Дзасохов поставил бутылку на место.

— Иди, Флягин, отсюда. Воронье... — Перевел взгляд на Щекова: — Ну, а ты?

Щеков не выдержал взгляда ротмистра — отяжелевшего, страшного. Когда он так глядит — лучше не раздумывать, а сразу — руки по швам.

— Так точно, ваше благородие. За царя! — подскочил он.

— Во, — поднял палец Дзасохов, посмотрев на примолкшего Сапего. — Во! — Он налил водки и подал Щекову.

Маленькими глоточками тот выпил водку, выпятил толстые губы, выдохнул длинно и блаженно.

— Дать ему раза? Этому Сапеге...

Дзасохов ничего не сказал. Вот агент его, Щеков, бывший налетчик, ныне основа правительственного сыска. Какие, к черту, идеи!

Щеков, казалось, совсем легонько толкнул Сапего, а тот, отлетев в угол, ударился затылком и засучил ногами. Дзасохов налил себе водки ровно половину рюмки, посмотрел на свет и выпил.

— Убери его быстрее,

Сапего выволокли в коридор и потащили. Каблуки подбитых, с еще не сношенными подковками, ботинок гулко застучали по полу.


Сегодня она не имела права звонить ему. Но все же позвонила, и слышно было, как женский голос с сильным акцентом спросил:

— Господин Лоренс, вы есть или вас еще не будет?

В ответ отдаленно прозвучал мужской голос. Он говорил по-немецки, но Таня смогла понять:

— Меня кто спрашивает?

— Еще одна молодая дама и даже очень симпатичная, если судить по голосу.

Таня догадывалась, что секретарша Гая Лоренса влюблена в него и ревнует ко всем женщинам, даже к тем, что всего лишь звонят ему, а ревность высказывает по-своему: якобы равнодушна к шашням Лоренса до ироничности. Эта дама ей представлялась костлявой и высокой, в пенсне на длинном унылом носу и с жиденьким пучком неопределенного цвета волос на затылке.

— Вас внимательно слушают. — Это был уже его голос, его фраза, которой он отвечал на все звонки. Потом сказал чуть глуше: наверно, прикрыл мембрану пальцем: — Можно подумать, мне только дамы и звонят, фрау Эльза. Это даже не смешно. — И громче: — Итак, я вас слушаю.

— Гай Генрихович, нам надо обязательно поговорить. Я от тети Марты. У нее уже совсем нет денег. — Таня всхлипнула.

Лоренс крикнул:

— Фрау Эльза, перестаньте подслушивать. Это становится совсем неприличным... Плакать не надо. — Это уже Тане. Долгое молчание, и потом: — Хорошо, моя милая. Мы увидимся с вами. Жду. — Он положил трубку.

Таня звонила из аптеки Боргеста на углу Алеутской и Светланской. Она щелкнула ридикюлем, промокнула глаза платочком. Пожилой провизор покачал головой, глядя ей вслед. Ох уж и время наступило.


В окошке, выходящем в глухой двор, залитый помоями, сквозь шторы пробивался слабый свет.

— Что случилось? — спросил Лоренс, не скрывая тревоги. Принял от Тани пыльник, зонт и повесил их на рог бронзовой головы лося. — Вы меня пугаете, Танечка. Проходите, проходите в гостиную.

Таня посмотрела в зеркало, висевшее в прихожей возле вешалки. Провела пальцами под глазами.

Лоренсу за пятьдесят. Он высок, некрасив. Удлиненное лицо с острым подбородком, глаза глубокие и внимательные. Всегда аккуратен, учтив и доброжелателен. Постоянной корректности его научила служба в торговой фирме, принадлежащей датской компании, осуществляющей контроль за переправой грузов через Эгершельдский порт. Говорил он с заметным латышским акцентом.

— За мной никого нет. Я очень проверялась.

— Я не за себя волнуюсь, за вас.

— Спасибо, Гай Генрихович, знаю.

В кресле за низеньким японским столиком курил какой-то мужчина. Он поднялся.

— Это Татьяна Федоровна, — сказал Лоренс.

— Вот она какая, — удивился гость, пожимая ее пальцы осторожно и нежно.

— Горяев. Можно называть Николаем Иванычем.

Небольшая бородка и реденькие усы совсем не шли ему, его бледному лицу с длинным носом. Горяев то и дело встряхивал головой, отбрасывая прядь, падающую на глаза.

— Я вас где-то видела.

— Может быть, может быть, — согласился он, усмехнувшись. — Меня всегда путают со швейцаром Пётрой из Народного собрания.

Таня тоже улыбнулась:

— Я не хотела вас обидеть, извините, — и посмотрела на Лоренса, не зная, как вести себя дальше и как начать разговор.

— Николай Иванович мой самый близкий помощник. Он в курсе всех наших дел. Так что не стесняйтесь, Говорите. Я его специально пригласил, потому что догадываюсь уже, какую задачу вы хотите задать мне сегодня.

— Я не могу больше, Гай Генрихович. У меня уже нервы не выдерживают. — Она всхлипнула, но сдержалась. — Вот последнее: что успела — записала, а остальное по памяти.

Лоренс развернул листок разлинованной в клеточку бумаги, бегло просмотрел ровные строчки. Оторвавшись, глянул на Таню:

— Вы представляете, что это такое? Вы представляете? — Он нервно потер ладони. — Этому цены нет. А вам тем более. Как было бы хорошо, если бы вы еще поработали, Танечка...

Таня опустилась на диван.

— Я все понимаю, — произнесла она тусклым голосом. — Убеждать меня не надо. Но быть там — свыше моих сил. — Она едва сдерживала слезы.

— Я обещаю вам, Таня, — Лоренс присел рядом, — мы что-нибудь придумаем. Вам теперь будет помогать Николай Иванович. Станет немного легче. Не плачьте, ради бога... И потом, возможно... — Лоренс замолчал, подыскивая подходящие слова. Пауза затягивалась. — Простите, в последнее время что-то дурные мысли одолевают. — Он сделал рукой резкое движение, будто отмахивался. — Возможно, придется на встречу с представителем НРА идти вам. Мало ли что может случиться со мной... В харчевне Сухарева, что в Содомском переулке, найдете человека с часами-луковицей на столике или в руках...

— Мужчина, женщина?

Лоренс улыбнулся:

— Не знаю, Танечка. Может, мужчина, а может, а женщина.

Таня задумалась.

— Женщина не положит часы, да еще луковицу, перед собой. Это, должно быть, мужчина.

— Пожалуй, вы правы, — быстро согласился Лоренс, с интересом изучая ее лицо.

— Вы что, Гай Генрихович? — смутилась Таня. — Я что-то не так сказала?

— О нет. Все верно. Я вот о чем подумал: освободим Владивосток — нашей власти понадобятся преданные и умные люди. Если вы откажетесь работать с ними рука об руку, то в вас пропадет талантливый чекист. Поверьте мне.

— Пусть пропадет, — сопротивлялась Таня. — Я хочу основательно заняться музыкой. Да и чекисты ваши уже не так нужны будут.

— Как сказать, Танечка, как сказать... Ну да ладно, жизнь покажет, как вам поступить. Тому человеку назовете пароль первой и поступите в его распоряжение. Правда, это будет не очень скоро. И ради бога, будьте осмотрительны.

— Я постараюсь, Гай Генрихович. Но уж лучше пусть с вами ничего не случается.


Тане действительно было трудно.

Этой ночью к ней заявился бывший муж — Дзасохов. Как обычно пьяный. Он все еще считал Таню наиболее близким человеком, которому можно излить душу. В таком состоянии ему всегда хотелось показать ей, какой он умный, дальновидный. Рассказывая о своих делах, Дзасохов надеялся, что снова добьется ее расположения, наступит примирение. Ее уход он считал чисто женской блажью, которая со временем все-таки пройдет.

Таня с безразличным видом слушала его похвальбу и когда поняла, что больше ничего стоящего внимания не услышит, твердо проговорила:

— Уходи, Игорь. Ты посмотри, четвертый час утра.

Ночник слабо освещал стоящие в углу часы с большим циферблатом и громадным латунным маятником, лениво отмахивающим мгновения. Таня сидела в постели, прижав к груди скомканную простыню, бретелька ночной шелковой рубашки сползла с плеча.

— Мне омерзительно смотреть на тебя. Уходи...

Ротмистр Дзасохов в расстегнутом френче грузно сидел на стуле рядом с кроватью. Длинно, через нос, тянул в себя воздух. Так он делал, когда старался подавить быстро подымающуюся злобу.

— К-красивая ты, Танька... Оч-ч-чень красивая. Как я был счастлив, заполучив такую жену... Ну ладно, не белей. Ты когда бесишься, у тебя верхняя губа становится совсем белой. И я тогда начинаю побаиваться тебя. Ну... — Он потянулся к ней, но Таня быстрым движением выхватила из-под подушки маленький бельгийский браунинг.

— Только прикоснись... Только...

Браунинг она держала двумя руками, и коротенький его ствол не дрожал. Это остановило Дзасохова. Рука у нее была хоть и маленькой, но твердой. А браунинг он подарил ей в позапрошлом году на день рождения и научил из него неплохо стрелять. «Так будет безопаснее тебе. В городе черт знает что творится, а я не всегда смогу прийти к тебе на помощь». И вот из этого пистолета она могла убить его. Могла.

Со ствола браунинга он перевел взгляд на обнажившуюся грудь, белую и нежную. Облизал сухие губы, с трудом поднялся:

— Ну, погоди, Танька...

Она так и просидела до рассвета, прижавшись спиной к колкому ворсу ковра.


Все это Таня рассказала Лоренсу и Горяеву. Лоренс неожиданно сказал:

— Будь я молод, Танечка, да ситуация будь другая, увез бы вас куда-нибудь.

— В партизанский отряд, — подсказал Горяев.

— Да? — обрадовалась Таня.

— А почему бы и нет? — оживился Лоренс. — Хотя бы на время. — Но тут же в голосе послышалось сожаление. — Понимаете, Танечка, ваши сведения бесценны, они многим нашим жизнь сохранят. Вам действительно надо отдохнуть. Но потерпите еще немного. Сейчас это очень важно. Прошу вас...

Таня сидела потупившись.

— Ладно. Постараюсь, — потухшим голосом согласилась она. — Только не знаю, долго ли выдержу. Он мне омерзителен. Ведь я такое слышу от него... Застрелить хочется! — уже тверже закончила она.

— Потерпите. Совсем чуточку, — повторил Лоренс. — Обещаю, скоро переправим вас к партизанам. И постарайтесь поберечь себя. Николай Иванович немного проводит вас.

— Не надо. Вы лучше сами поберегитесь. Что я еще не сказала... Пожалуй, главное. Дзасохов намекал, что вышел на ревком. Какой-то Сапего к нему попал, предает всех.

Лоренс и Горяев тревожно переглянулись.

— Тогда до свидания, Танечка, — протянул ей руку Лоренс. И, не дожидаясь пока Таня уйдет, буквально скомандовал Горяеву:

— Немедленно предупреди товарищей. Кого успеешь...


В сумрачном просторном зале в здании Морского штаба шло заседание Военного совета. Присутствовал даже адмирал Старк, державшийся нагло при любой власти в Приморье.

— Меркулов долго не продержится, — сказал редактору газеты Возжинскому недавно назначенный начальник контрразведки полковник Бордухаров. — Слишком много говорит о себе. Я — то, я — се.

Возжинский, перестав ковырять спичкой в зубе, буркнул, не поворачиваясь:

— А что ж ему говорить, «мы»? Так он еще не Николай Второй.

Бордухаров недовольно задвигался, засопел:

— Ну, вы, извините, тоже нашли, с чем сравнить.

— Не с чем, а с кем. И потом, бросьте, в конце концов, эти свои монархические иллюзии. Колесо истории в обратную сторону не вращается. Это исключено. — Сморщившись, он поцыкал зубом, бросил под ноги спичку. — И что вы за люди?

Полковник, наклонившись к Возжинскому, зашипел в ответ:

— Так ведь чего-то святого, мать вашу перемать, прошу пардону, должно остаться у русского человека? Это вам, эсерам...

— Успокойтесь, Вадим Сергеевич...

Глава правительства Меркулов говорил:

— Надо воспользоваться разногласием в лагере красных. В этом я совершенно согласен с уважаемым полковником Токинори, присутствующим здесь.

Возжинский достал свежий номер газеты «Владиво-Ниппо»:

— Учитесь работать у союзников, Вадим Сергеевич. Пока вы чухаетесь, они уже имеют свежайшую информацию из Читы. Красными готовится решение об активизации партизан в Приморье.

Бордухаров взял газету, прочитал заметку. Он ревниво относился к действиям осведомительного бюро японского штаба. Ничего не скажешь, их разведка умеет работать. На днях Меркулов, выслушав очередной доклад по материалам разведдонесений, раздраженно бросил: «Ваши информаторы отстают даже от такой несерьезной газеты, как «Владиво-Ниппо». Займитесь делом, милый мой, а то вы больше времени проводите в номерах Нихамкина, чем в своем рабочем кабинете».

«Давно ли ты-то перестал туда бегать? — подумал тогда Бордухаров. — Это тебе сейчас все на тарелочке да в постель».

Честно говоря, Меркулова как политического деятеля Бордухаров ни во что не ставил. И знал, что сегодняшние, сказанные на Военном совете, горячие слова о необходимости начать бои с красными, принадлежали японскому штабу. Японцы намеревались сорвать мирные переговоры с большевиками и подталкивали нерешительного премьера, который еще недавно заявлял, что готов договориться с красными о взаимном существовании без стрельбы. Некоторые генералы уже поняли, что ставили не на ту лошадку...

Бордухаров в который раз возвращался мысленно к тайному совещанию на квартире Вержбицкого, управляющего военным ведомством. На место Меркулова предполагались две кандидатуры. Первая — генерал Дитерихс, бывший начальник штаба у адмирала Колчака, ныне, казалось, отошедший от всех ратных дел и безвыездно сидевший в Харбине над книгой о династии Романовых. Вторым был атаман Семенов. Большая часть присутствующих стояла за Дитерихса. Бордухаров-то был склонен видеть у власти Семенова, но он являлся всего лишь информатором у генералитета и решающего голоса не имел. Но все это в будущем, в далеком или нет, но будущем. А пока орать на Бордухарова позволяет себе именно Меркулов.

В невеселых мыслях Бордухаров начал слушать то, о чем говорил командующий вторым корпусом генерал-майор Молчанов.

— ...на вооружении НРА 30000 бойцов, 35000 винтовок, 519 пулеметов, 88 орудий, девять бронепоездов, шесть танков, 115 автомобилей, пять аэропланов — из них исправных два. Все это пойдет против Унгерна, и дорога на Хабаровск будет открыта. Противостоять нам будут не более полутора тысяч штыков, трех сотен сабель и двух бронепоездов.

— А что имеет Унгерн?

— 10663 сабли, 35 пулеметов, двести штыков, четырнадцать орудий! — воскликнул Молчанов. — Главный удар будет нанесен на троицкосавско-селенгинском направлении...

Погас свет. В зале засуетились, задвигали стульями. Чиркали спичками, недовольно ворчали. Зажглись свечи, запахло горячим воском.

— Пошли отсюда, — предложил Бордухаров. Настроение слегка поднялось: Молчанов пользовался его информацией о вооружении НРА. «Может, Спиридон смягчится?» — Хочешь выпить?

Возжинский поцарапал в лохматой седеющей голове, подумал и отказался.

— Мне пока хватит. Роман надо закончить, а то так и умрешь в неизвестности, и мир не узнает, что тут делалось в двадцать первом году. — Говорил он не шутя, даже мрачно.

— Твое дело. Я, пожалуй, тоже не буду пить. Чего-то горяченького хочется.


Который день Хабаровск мок под дождем...

По ту сторону окна на влажном кирпичном выступе нахохлившись сидел воробей. Столько в нем было желания согреться, что Серегину даже почудился запах его сырых перышек.

— ...Ты сюда слушай, — сказал Карпухин, начальник разведотдела Народно-революционной армии. На нем неловко, как в спешке надетая, форма. Сразу видно сугубо штатского человека, хотя держаться он старался по-военному. — Тебе и вживаться-то особенно не надо будет, все-таки привычная среда.

— Да-да, — согласился быстро Серегин. — Я слушаю вас внимательно. Извините, что отвлекся. Вы знаете, перед воробьями у меня давнишняя вина. — Он сконфуженно улыбнулся. — Когда-то в детстве я мечтал о пружинном ружье, и на день рождения мы с папой выбрали его на Светланской, у Кунста и Альберса, в отделе игрушек. Как я был счастлив!.. Вместе с ружьем взяли и колчан со стрелами. Знаете, с такими резиновыми пятачками на конце? Однажды мальчишки подбили воробышка. И Игорь Дзасохов, он старше всех нас был года на три, сказал: убей. Все равно помрет. И я выстрелил в воробья. А он только сжимался и жмурил глазки... Я ушел тогда... До сих пор помню. — Серегин вздохнул: — Вот так, Иван Савельевич.

Карпухин с насмешливой укоризной покачал головой:

— Ай-я-яй! А я их, серых, из рогатки бил. Теперь не могу спокойно смотреть на пацанов с рогатками, а тогда не доходило до меня, что ли? Мальчишки — жестокий народ. — Он подошел к окошку. Постоял. — Однако поехали дальше. Так вот. В Приморье установился режим буржуазной диктатуры. Разогнано Народное собрание, разгромлены организации рабочего класса, запрещена коммунистическая печать, начались повальные аресты. Большевики вынуждены уйти в подполье. Меркуловцы объявили белый террор. Многие товарищи арестованы. Положение очень сложное. Приморье превратилось в плацдарм для продолжения интервенции и гражданской войны на Дальнем Востоке, а это, как ты понимаешь, представляет серьезную опасность не только для ДВР, но и в целом для Советской России. Меркуловская контрразведка действует в самом тесном контакте с японским осведомительным бюро и международной полицией. И в этой обстановке тебе, Олег Владиславович, предстоит работать: нам нужна информация. Это самое главное. Нужны от тебя пока только факты и ничего больше. И не спеши. — Карпухин подошел к карте, прикнопленной в простенке между буфетом и сейфом, ткнул в нее мундштуком. — Все хотят подмять под себя Дальний Восток, и в особенности Приморье. Глянь сюда. Перекрой горло у Хабаровска или на КВЖД — и легкие лопнут без воздуха. Чего и хотел Унгерн. Не получилось. Но... сил у наших врагов еще много. Потому нам ко всему надо быть готовыми.

Для тебя что важно? Сослуживцы, небось, повстречаются. Тут дело такое... как говорится, знать бы, где упадешь, так соломки бы подстелил. Потому придется работать под своим именем. Надо прямо сказать, товарищ Серегин, идешь ты в самое пекло. Владивосток набит всякой нечистью под завязку. Страсти кипят необыкновенные, все там скручено, сверчено, спрессовано, воспалено и кровоточит. Демократическое правительство во главе с Антоновым свергнуто семеновцами и каппелевцами. Конечно, японцы помогли. Теперь у власти Спиридон и Николай Меркуловы. Сколько тебе придется работать — не скажу. — Он пристально, широко расставленными глазами, всмотрелся в Серегина. Помолчал. — Не знаю. И никто тебе не скажет, даже новый главком Блюхер. Вот-вот состоятся переговоры в Дайрене, если ничего не помешает. Не думаю, что японцы скоро согласятся уйти из Приморья. Им это не выгодно. На сегодняшний день мы более или менее знаем, что там у них делается. Но сейчас не это главное, а то, что они задумывают...

Стремительно вошел ординарец командующего военным округом Мельникова, позвал Карпухина.

— Ты подожди, я быстро, — пообещал он Серегину. — Почитай вот тут, — выдернул из вороха бумаг на столе газету, — о Меркуловых пишут.

Серегин развернул газету. Она была уже потерта на сгибах, и типографский текст не проглядывался. На третьей странице в красный карандаш была взята статья, набранная жирным шрифтом. «Это правительство лабазников, которое должно было стать трапом для атамана Семенова, держится уже второй месяц. Садясь на детский стульчик владивостокской государственности, Меркулов знал, чего он хочет. Под терпеливым национальным флагом, давно вывалянным в японской грязи канав белой эмиграции, сметливые мужики порешили поймать момент за хвост и поцарствовать...»

«Ну, дело тут не только в личности Меркулова, — подумал Серегин. — А вообще-то лихо...» — Он продолжал читать: «Перед самой ликвидацией власти Калмыкова атаманская контрразведка арестовала в Хабаровске С. Д. Меркулова за то, что Меркулов якобы способствовал побегу из калмыковского застенка одного комиссара».

«Это Меркулов-то способствовал? — хмыкнул Серегин. — Ну-ка, что там еще: «Месяца два Спиридон просидел в тюрьме. Тринадцатого февраля, когда японцы предложили калмыковцам в полсуток убраться в тайгу, в числе полутора сотен из тюрьмы был выпущен и Спиридон. Это произошло благодаря японцам, которые у ворот тюрьмы выставили свои караулы. Его брат Н. Д. Меркулов — типичный капитан-горлопан. Беспринципный, умеющий брать мертвой хваткой за горло ради своих интересов. Он быстро привык к шикарному «кадиллаку» и фетровой шляпе из Шанхая, к восторгу националистических психопаток. Он то налетает на вагон с семеновской челядью, отправляющийся в Харбин, то отшвартовывается у «Киодо-мару», то дефилирует по Светланской в длинном плавном полированном автомобиле с адъютантом и почтительным чиновником для особых поручений, то маячит под носом у красных на Уссури в броневике...»

Вернулся Карпухин, с ходу продолжил:

— Признаюсь, есть у нас на тебя и дальнейшие виды. Японцы все-таки уйдут, хотя им этого ох как не хочется. Белых мы сокрушим. Но, сам понимаешь, осядут они в Китае. Это рядом. Не скоро они примирятся с поражением, ой как не скоро... Да и японцы не дадут забыться. Классовые враги — самые злобные. И нам надо будет знать, что они замышляют против нас. Понимаешь? Очень надо. — Карпухин чуть помолчал, подошел к Серегину и, пристально вглядываясь в него, тихо продолжал: — Приказать не могу, сам должен решить. Ответа сейчас не жду. Еще неизвестно, как ты там внедришься, какое займешь положение. А будешь ты как на острие кожа... Если сочтешь невозможным оказаться среди удирающих за кордон белогвардейцев, тебя никто не осудит. Вот так, дорогой товарищ.


Серегин с готовностью согласился ехать во Владивосток, город детства и юности. Ах, как ему хотелось побывать на Орлиной сопке, откуда был виден весь город, подсиненный морем!

Владивосток. Ярко освещенные, вечно шумные улицы, переполненные кафе и рестораны, которых было так много и которых все же не хватало ночью... Здесь кутили купцы, грузчики, пропивали дневную выручку рыбаки, безобразничали блатные и налетчики. Функционировали клубы всевозможных обществ, дома свиданий, опиекурильни, игровые дома. Круглосуточно пульсировал Семеновский базар: здесь жались друг к другу мастерские, лавки денежных менял, ночлежки. Здесь дрались, воровали и опивались заморскими винами; контрабандисты предлагали экзотические ковры, чернокожих женщин и девочек-мулаток. Здесь играли в рулетку и банковку, кололись морфием и лечились уколами серебряных иголок.

Были и театры. «Золотой Рог», Народный дом, Клуб железнодорожников. В подвальчиках «Золотого Рога», так называемых «Балаганчиках», собиралась владивостокская богема: писатели, актеры, художники.

Но Олегу Серегину в годы юности был ближе другой Владивосток. Узенькие, извилистые мощенные булыжником улочки, почти отвесно падающие по склонам сопок. Соленые от прибоя скалы над зеленым терпко пахнущим морем. Торжественное покачивание разнообразных мачт, толстых пароходных труб в горящей от солнца бухте Золотой Рог... Та, прошлая, жизнь во Владивостоке казалась ему такой же солнечной, как эта бухта. Их дом стоял на углу Комаровской и Суйфунской, в самом центре города. Как часто снился ему этот город там, в окопах под Гомелем, в поездах, переполненных ранеными, на госпитальной койке. Серегин мечтал о Владивостоке, когда, молодым капитаном с Георгиевским крестом, пробирался с заданием ВЧК к Анненкову. Позже работал при штабе генерала Каппеля, Унгерна. Он думал: все, хватит двойной жизни. Не тут-то было... Но теперь его ждал Владивосток.

А еще у него там была любовь...

Она жила напротив, ходила в школу второй ступени, потом — в гимназию. А он учился в Восточном институте и практиковался в японском языке на таможне. Родители ее были состоятельны, держали мукомольню и картонную фабрику на Первой Речке. Он посвящал Тане стихи, и она благосклонно принимала их. Но кого предпочитала: его или Игоря Дзасохова, сына судовладельца, — трудно было сказать.

Где она сейчас, Татьяна Снежко, его первая любовь? Может, во Владивостоке, а может, в Шанхае, куда многих занесла метель гражданской войны...


21 августа в Дайрен на переговоры должна была отправиться японская делегация во главе с дипломатическим представителем Японии во Владивостоке Мацусимой. Японцы полностью расписали порядок переговоров. Первое. Они сразу же берут инициативу в руки, навязывают представителям ДВР свои требования, которые ставят тех в безвыходное и унизительное положение. Второе. Надо всеми силами затягивать переговоры, ни от чего не отказываясь и ничего не обещая конкретно.

На исходе ночи японский посол в Пекине явился к представителю РСФСР Иоффе и предложил начать переговоры об установлении нормальных отношений между обеими сторонами. Иоффе дал согласие. Состоявшуюся встречу посол просил держать в тайне. Со стороны ДВР уже отправилась из Читы делегация во главе с Ф. Н. Петровым. Из Приморья вот-вот готова была выехать японская делегация во главе с Мацусимой.

О предстоящих переговорах японцы проинформировали Меркулова не сразу, а только после коротких, но бурных дебатов в Токио.

Меркулов разгневался. Назвал японцев предателями, которым наплевать на свои же интересы. Сказал, что они держат за спиной кинжал, и так далее. Мацусима с трудом успокоил его.

— Это будет хорошо отрепетированный спектакль, — уверял он. — Не больше.

Семнадцать пунктов (и три секретных), которые собрались предъявить японцы, были вынесены на обсуждение членов меркуловского правительства.

Говорили откровенно. Даже выражений особых не выбирали.

— Чем отличается бардак от борделя? — ёрничал глава правительства.

Мацусима сказал откровенно:

— Мы не видим разницы.

— Бордель — это заведение с известными вам функциями. А бардак — система. Социально-политическая, Так вот, в настоящее время у нас такая система, и она останется в силе до тех пор, пока мы не будем уверены в полной вашей поддержке. Вы ведь уже не раз заявляли о выводе своих войск из Приморья. И каждый раз после этого начиналась паника, хаос. И вот снова банки опустошаются. Промышленники, наша надежда, наша основа, бегут, оставляя фабрики, вывозя оборудование и станки. Мы обнищали и превратились в пролетариат, которому, как известно по Марксу, терять нечего, кроме своих цепей. Так дальше нельзя. Потому давайте уговоримся. Вы, — он сделал резкое движение, как опытный биллиардист воображаемым кием, — должны загнать Советы в угол, схватить их там за глотку и держать. А как начнут задыхаться да вываливать языки — выставлять свои требования. Все наши семнадцать пунктов. Одно. Второе. Третье... Выгорит — Япония получит все что пожелает и в водах и в недрах. Без ограничений. Это я вам заявляю твердо. Я тут прочитал весь ультиматум — будем его так называть. Считаю, что надо уточнить пунктик в отношении военно-морского флота ДВР. Он должен звучать жестче: «ДВР никогда впредь не держать в водах Тихого океана своего военного флота». А еще добавить: «...и уничтожить ныне существующий». Вы думаете, они пойдут на это? Ни-ко-гда. Они скорее сделают себе харакири!

Японцы кивали и шептались.

— Мало того, — продолжал Меркулов, жестикулируя, — мы посоветовались, — он окинул своих приближенных взглядом, — и считаем необходимым добавить еще один пункт: предоставить Японии право собственности на русскую землю. А? Каково?! — Меркулов настроен был воинственно и старался показать это японцам.

Управляющий военно-морским ведомством генерал-лейтенант Вержбицкий долго тер замшевым лоскутком стеклышки пенсне, прежде чем вставить свое:

— Вы вписали, господин Меркулов: «Срыть или взорвать все крепости по всему морскому побережью и на границе с Кореей». Это недальновидно, господа! Как вы понимаете, я ничего не имею против вечной дружбы с Японией, но кроме нее существуют и другие государства, с которыми могут возникнуть конфликтные ситуации.

Председатель ведомства юстиции Старковский посмеялся:

— Чего вы волнуетесь? Не понимаю. Мы заранее знаем, что ДВР не примет ультиматум, так что успокойтесь, ради бога.

Вержбицкому сама мысль оголить русское побережье казалась кощунственной. Но это больше никого не интересовало. Все было решено окончательно и бесповоротно.

Утром «Тайхоку-мару» ушел. На пирсе остались Меркулов и начальник штаба японских войск генерал Токинори.


Поздно вечером, вне расписания, пришел пассажирский поезд из Харбина. К классным вагонам были прицеплены грузовые платформы с зачехленными орудиями.

Железнодорожный вокзал к ночи не становился менее оживленным, а наоборот, будто просыпался: с темнотой появлялось больше любителей легкой наживы, воров всех мастей, бездомных, мелких торговцев всевозможными закусками из рыбы, спекулянтов контрабандным товаром, торговцев кокаином. Было много солдат, ожидавших теплушек. Шатались, задираясь, пьяные казаки — их обходили стороной. Фонари были побиты, привокзальная площадь и перрон освещались плохо.

После нескольких суток, проведенных в переполненном вагоне, Серегин выглядел помятым, зарос и мечтал о бане.

— Куда, вашбродь? — спросилизвозчик, заталкивая под сидение возка его немудреный багаж.

Военный мундир Серегин держал в мешке, но прозорливости пожилого возницы не удивился. Тут, как он понимал, всех именовали «вашим благородием» и «вашим превосходительством»: военных больше, чем гражданских. Город был перенаселен настолько, что под жилье приспосабливали амбары, чердаки, сараи; все дачи в окрестностях, вплоть до станции Угольная, были забиты беженцами.

Серегин ответил нетерпеливо:

— В какую-нибудь гостиницу, где можно отоспаться, помыться и привести себя в порядок.

Извозчик впал в задумчивость, царапая кудлатую бороду.

— Нигде нет, вашбродь. У нас тут целая содома а гоморой. Не сыщем мы такого, чтобы помыться да побриться. — Он с сожалением почмокал. — Совсем плохо стало с жильем. Вона сколько народу мается кругом, а все потому, что некуда голову приклонить. Эх-ма!..

— На вокзале прикажешь ночевать? — раздраженно спросил Серегин. — Ты хозяин, давай устраивай гостя. Не обижу. Не может быть, чтоб в этом городе не нашлось одного местечка. Пшел! — Он удобно устроился на сиденье. — Только прежде повози по улицам. Давненько не был здесь.

— Разве что в «Ориенталь»? Я давеча возил туда одного. Сговорились. Авось примут и вас.

Серегин немного повеселел:

— Ты меня, голубчик, не прямо туда доставь, а все же чуток покрутись по городу.

Пролетку трясло по мостовой, плохо уложенный вещмешок толкался в ногах, как живой, но эти мелочи не могли омрачить радостной встречи с городом детства. Конечно, он изменился... Тому, кто знавал его раньше, бросалось в глаза одно: улицы были буквально запружены народом, как говорится, ни пройти, ни проехать. Возница привычно посвистывал и покрикивал: «Поберегись! Задавлю! Дорогу!», но это мало помогало. Еще не наступил тот час, когда железными шторами задвигались зеркальные витрины, сверкающие поддельными драгоценностями и хрусталем. Пока что у витрин прохаживались, сунув руки в карманы, молодчики в котелках. Все здесь было знакомо. Вот китайская кофейня. Кабаре «Не рыдай», редакция вечерней газеты, в окошках которой видны наборщики, склонившиеся над кассами с верстатками в руках. А вот здесь, напротив художественного театра, в кабаке «Медвежья берлога», известный в городе куплетист Лева Ленский под веселую музыку когда-то пел: «Китайская, угол Семеновской, семь, — зайти я советую гражданам всем: там кольца найдете, цепочки и духи для милой жены и для шлюхи...»

Серегин узнавал и не узнавал Владивосток.

Тротуары забиты прохожими, действительно много военных. Правая сторона Светланской, так называемая Копеечная, по которой ходило простолюдье и где постоянно держалась тень из-за высоких домов, теперь так же была запружена народом, как и левая, Рублевая. Ресторан «Кефалония», норвежское пароходство «Рында» с экспортом в Сингапур, лучшее производство обуви «Рэномэ» А. И. Зозули и Ц. Танабэ. Бакалея и гастрономия Жихарева, Англо-русская торговая компания, здание Латвийского консульства, духовная семинария. Ресторан «Эхо» по Алеутской (кабинеты, музыка). Управление угольных копей «Тавричанка», какая-то датская фирма на Светланской, в ее витрине выставлена напоказ прекрасная модель клиппера. А вот и кирпичное здание мужской гимназии по Светланской, угол Ключевой. Фасадом оно выходило на Пушкинскую и соединялось со зданием Восточного института.

Все тут с детства дорого Серегину. Но в то же время он будто впервые встретился с городом, выстроенным на сопках, как на застывших морских волнах. Трамвай, сошедший с рельсов, копошащиеся вокруг пассажиры... И раньше, он помнил, пассажиры, поднатужившись, ставили в таком случае трамвай на рельсы и ехали себе дальше. А вот и новое: у Морского штаба отряд матросов с винтовками.

«Ориенталь» не принял. Не помогли ни посулы, ни уговоры. Мест нет. Впрочем, как выяснилось, и другие гостиницы, отели и постоялые дворы переполнены. Настроение Серегина упало, праздничность встречи потускнела. Долго еще колесили по улицам и переулкам, пока возница, остановившись напротив бань «Амарандос», что в начале Тигровой, не выдохнул:

— Усё! Набегались мы с тобой, вашбродь, пора и расчетик. — Он принялся хлопать себя по карманам в поисках спичек.

Серегин поднес ему портсигар.

— Придумай что-нибудь, милок. Куда ж мне деваться, на Набережной ночевать? Посоображай-ка еще.

— Раньше заплати! — упорствовал извозчик.

Серегин заплатил, чтобы успокоить его. Накинул полтинник — задобрить. Извозчик нахохлился на козлах — думал.

Серегин выпрыгнул из пролетки — размять ноги. Позванивала удилами плохо подкованная усталая коняга. Был виден Семеновский базар, расцвеченный огнями бумажных фонариков. В Семеновском ковше колыхались на волне баркасы, джонки, лодчонки. Оттуда шел запах свежей рыбы и мокрой парусины.

— Ладно. — Возница затянулся папироской. — Есть тут у меня одно местечко, держал на всякий случай, Забирайся. Доволен будешь.

Серегину показалось, что он подмигнул.


Днем улицы города не казались такими праздничными. Озабоченные лица, нервозность, недоверчивые взгляды. То и дело видны были группы людей, которые что-то оживленно разглядывали: новое правительство разрешило азартные игры, в том числе банковку, и на улицах появились низенькие круглые столики: поставишь рубль — возьмешь два. Поставишь два — получишь шиш. Играли в основном китайская и русская голь да шулеры.

В порту стояли японские суда с иероглифами по обе стороны носовой части. Американские матросы в белых шапочках торговали жвачкой и сигаретами, французы предлагали противозачаточные таблетки и флакончики с розовым маслом. Шаталась пьяная английская матросня, приставая к женщинам.

Серегин попал в облаву. Он в поисках комендатуры проходил мимо городского сада, когда появились конные казаки с желтыми лампасами на шароварах, принялись теснить в сад быстро сгустившуюся толпу. Кому-то удалось проскочить под конской мордой, кто-то лез через чугунную ограду, спасаясь от плетей, большую же часть задержанных гнали к воротам. Серегина втянуло туда вместе со всеми. Понимая, что представляться пьяным или что-то доказывать бесполезно, он просто ждал.

За полчаса толпу рассортировали, подъехали грузовики — и всех мужчин призывного возраста увезли, оставив испуганных женщин, детей и стариков.

Японские солдаты у киоска пили морс и смеялись.

Задержанных привезли на Эгершельд, в Шефнеровские казармы, где принялись переписывать и обыскивать. Бесцеремонно выворачивали карманы, ощупывали, рылись в портфелях, чемоданах и сумках, не слушая возмущенного ропота. Перед Серегиным стоял с баулом под мышкой какой-то толстяк. Он возбужденно вертелся, пунцового цвета щеки его тряслись:

— Мне в японскую пришлось поползать по сопкам на брюхе. В германскую вшей кормил — и снова под ружье? Нет, господа, извольте подвинуться. Навоевались, прости меня, господи, пусть эти мурластые в окопах сидят, а не баб щупают.

Кто посмелее, поддакивал ему. Унтер вырвал из рук толстяка баул и расстегнул его. На пол вывалился березовый веник, местами уже оголенный, простыня, белье и шкалик смирновской со складной рюмочкой. Унтер упрятал водку в карман широченных штанов и вытолкал возмущенного ветерана японской и германской войн за ворота.

Дошла очередь и до Серегина.

— Это ваше? — с радостным изумлением спросил унтер-офицер, запуская руки в вещмешок. — И вещички ваши? — Он вытряхнул все, что там было, потряс перед собой френчем с капитанскими погонами. — Ого! — обрадовался. — Это улов! Хляскин! Давай сюда. Гляди, какую я рыбеху выловил. Вишь, и форму имеет. — Он вылупил на Серегина похмельные глаза.

— Документы е? — подошел коротконогий, с забинтованной шеей Хляскин.

— Есть, есть! — с насмешкой ответил унтер.

— Мабудь, хвальшивые? — предположил Хляскин лениво. — Який ж вин охвицер? — Рассвирепел вдруг: — А ну, сука, сымай спинжак! — И вцепился в рукав.

Сильный удар отбросил его в сторону. Хляскин, будто нехотя, завалился к стене. Бросившийся на выручку унтер, встреченный кулаком, крутанулся на месте и мешком осел у ног Серегина. Задержанные притихли: что будет дальше? Прибежал офицер без фуражки, расстегивая на ходу кобуру револьвера...


Уже вечерело, когда Серегина, после предварительного допроса в казарме, привезли в городскую комендатуру на Базарной. В грязном коридоре несколько офицеров ожидали вызова к коменданту, полковнику Размазнину. Кто дремал, кто курил. Здесь в гражданском был один Серегин, и на него смотрели с неприязнью. Чувствовал он себя совершенно спокойно, был в себе уверен и готов к любым неожиданностям. Слишком свежи были в памяти недавние дни у Унгерна. Все привычно, знакомо. «Словно и не уезжал, — мелькнуло в голове. — Вряд ли строго накажут: офицер, едва избежавший гибели, пробирается вновь в действующую армию. Хотя мундирчик все же был в вещмешке...» Он всматривался в лица офицеров, и его не покидало ощущение, что обязательно встретит кого-нибудь из бывших своих сослуживцев или знакомых.

Так и случилось. Первым, кого он увидел в кабинете коменданта, был Игорь Дзасохов. Он сидел в углу у окна, перед ним вместо столика была табуретка с бумагами и пепельницей из морской раковины, плотно начиненной окурками. Из юноши, узкоплечего и быстрого в движениях, он превратился в солидного мужчину. Лицо одутловатое, под глазами припухлость. «Пьет, — определил Серегин. — И пьет сильно»

Они неузнавающе глянули друг на друга. «Ну что ж, — подумал Серегин, — ротмистр Дзасохов, ближайший помощник Бордухарова, и должен быть железным человеком, лишенным всяческих сантиментов».

Размазнин, маленький, коренастый, похожий на циркового борца, внимательно всмотрелся в Серегина. Пожевал губами.

— Значит, служить не желаете, так вас надо понимать? Мундир, понимаете, в мешок и пошли фланировать по городу?..

— Прошу вас, господин полковник, распорядиться вернуть мне оружие, все изъятые вещи, а также документы. Вам, должно быть, уже известно, каким образом я оказался во Владивостоке. Мое объяснение, думаю, снимет с меня обвинение в дезертирстве. Не хотелось бы начинать службу на новом месте с неприятностей. Однако то гостеприимство, которое продемонстрировали ваши солдаты сегодня в городском парке...

Дзасохов из своего угла рассматривал Серегина. «Кто мог подумать, что вот так повернется судьба... Вот и встретились. Когда-то ведь должны были встретиться. Поглядим, что ты за гусь... Да, изменился Олег, — думал он. — В своем далеко не новом костюме он похож на карточного шулера. А ведь помнится, когда-то стишки писал. Я завидовал. А Татьяна все же досталась мне...»

Дзасохову страстно хотелось, чтоб Серегин узнал его. Но тот только скользнул по нему взглядом. «Заносчив, брат, заносчив... Спесив. Каким был, таким и остался. И чего так лезть на рожон? Ну, воевал, чуть было красным не попался. Так ведь все мы одному богу молимся. Ладно, посмотрим, как ты запоешь на Полтавской. Я не Размазнин, со мной таким тоном не поговоришь...»

Комендант тем временем урезонивал Серегина, в его голосе уже чувствовалось раздражение:

— Ладно, ладно, будет вам... Ишь, какой горячий. У нас тут и не такие смирными становились. Больше я вас не задерживаю. Но выход из помещения комендатуры запрещаю. — Метнул взгляд в Дзасохова. — Соизвольте ждать особого на то позволения.

Неудачное начало... Правильно сказал Карпухин: знать бы, где упадешь, так соломки бы подстелил. Но что сделано, того не изменишь. Пришел сюда скорее, чем рассчитывал... И назад ходу нет. Он мерил шагами длинный коридор, курил и терзался той неопределенностью, которая его ожидала. «Чего они еще хотят? Будут проверять? А Игорь... Даже виду не подал, что знакомы...»


— Это вот все его бумаги. — Дзасохов положил перед Бордухаровым тоненькую папку. — Ничего такого, чтоб... Мы, можно сказать, из одной с ним подворотня. Правда, строптив бывал чрезмерно. Вот и у полковника Размазнина...

— Строптивость не порок, ротмистр. Пусть себе со своей строптивостью... — Бордухаров бормотал под нос и внимательно, через увеличительную линзу, разглядывал групповой снимок офицеров, которые стояли обнявшись на фоне какого-то храма. В центре — сам генерал Унгерн. А вот и Серегин. Рядом полковник Хрулев — когда-то во Владивостоке унтер-офицерскими курсами командовал. Потом ушел к Колчаку, оказался у Унгерна.

— A это читинская газета. Полюбопытствуйте вот.

Бордухаров принялся читать вслух:

— «Начался разгром Черного барона! Под ударами экспедиционного корпуса Красной Армии в районе Троицкосавска были разбиты и рассеяны главные силы Унгерна. На подступах к Урге частями Сухэ-Батора перехвачен и наголову разбит летучий азиатский полк под командованием полковника Хрулева, который спешил из ставки Цеценхана к попавшему в бедственное положение Унгерну. Большинство белобандитов убиты и захвачены в плен, и только незначительной части удалось бежать. В числе их подполковник Дорогин П. А., наблюдатель атамана Семенова, его приметы... Так-так-та-ак... — забормотал Бордухаров. — Капитан Кайтанов С. К., порученец Хрулева. Та-а-к... Капитан Серегин О. В., драгоман Хрулева, его приметы... Та-а-к... Поручик Рыбаков Г. Н., его приметы... Все перечисленные белобандиты подлежат суду революционного трибунала. Если кому что известно о местонахождении разыскиваемых лиц, просим немедленно сообщить в органы ГПО... — Бордухаров вернул вырезку Дзасохову. — Все это хорошо, голубчик. Но все же подумайте, как его проверить. Посоображайте. Одного вашего поручительства недостаточно, вы не обижайтесь. Мало что могло за это время случиться...

— Понимаю, Вадим Сергеевич.


Только поздно вечером появился прапорщик в длинной кавалерийской шинели и портупее. Вид у него был такой, будто он только что вылез из окопа, и это как-то не вязалось с его юным и румяным лицом.

— Кто здесь капитан Серегин? — спросил сипло.

— Я, — быстро отозвался Серегин.

— Прапорщик Кавкайкин. Имею честь. Следуйте за мной.

— Мне приказано ждать на то особого распоряжения.

— Вот и особое распоряжение, — устало произнес Кавкайкин. — У вас есть курево?

Серегин дал ему папиросу. Зажег спичку.

— Пойдемте, — сказал прапорщик, затягиваясь с жадностью. — Весь день закурить не было времени. Собачья жизнь, — ругнулся. — Пошли.

— Куда меня? — поинтересовался Серегин.

Прапорщик не ответил.

Было еще светло. Серебряными бликами искрился Амурский залив.

— Новолуние, — произнес Серегин.

Он остановился на крыльце и поглядел в яркое ночное небо, стараясь отвлечься. Осмотрелся. Во дворе, у горы ящиков из-под патронов и оружия, топталась охрана. У подъезда мелко трясся на холостом ходу, отравляя воздух ядовитым дымом, широкий приземистый «ситроен» без верха. «Значит, куда-то повезут, — подумал Серегин. — Серьезно, однако, взялись за меня».

В автомобиле, кроме шофера, никого не было. Но вот появился Дзасохов. Постоял рядом, ничего не сказал. Серегин про себя усмехнулся. «Интересно, что ты тут делаешь, хлюст? Ротмистр... Значит, в полиции служил. А теперь? Выходит, в контрразведке?» Серегин не знал, лучше это для него или хуже.

Дзасохов уселся на переднее сиденье автомобиля, с силой хлопнув дверцей. Кавкайкин подтолкнул Серегина, и они устроились сзади. Машина с трудом развернулась в тесном дворе. Выехали на Светланскую, чиркнув крылом об угол подворотни. Город словно и не собирался успокаиваться на ночь. Шофер, сбавив скорость, то и дело нажимал на клаксон.

— Давай-ка на Комаровскую, — приказал Дзасохов.

— Куда мы едем все-таки? — спросил Серегин у прапорщика. Тот как будто не слышал, и Серегин повторил: — Я вас спрашиваю, извольте отвечать, не то вам придется остановить автомобиль.

— Помолчите, капитан, или кто вы там в самом деле, — громко отозвался Кавкайкин. — Чего вы раньше времени паникуете?

— Вас бы на мое место... — Серегин полез в карман за папиросами, но почувствовал на запястье сильные пальцы.

— Сидите спокойно.

Они свернули с главной улицы и теперь пробирались по плохо освещенной булыжной мостовой. Чиркнул спичкой Дзасохов и, хороня огонек в ладонях, прикурил. Улица ползла вверх, и, когда до перекрестка оставалось всего ничего, из-за облупленной рекламной тумбы появились две тени. Сверкнули один за другим огоньки выстрелов. Шофер круто вывернул руль, раздался скрежет. Перед самым радиатором нападающие отскочили, с ветрового стекла посыпалось стеклянное крошево, обнажив слюду.

Автомобиль по инерции вылетел на середину перекрестка и замер. Дзасохов стрелял, картинно вскидывая руку с револьвером. Уже по одному этому можно было определить в нем тылового офицера. Прапорщик не торопился расстегивать кобуру: став коленом на сиденье, вжав голову в плечи, он озирался, словно выискивая цель.

— Да стреляйте же! — крикнул ему Серегин. — Черт вас побери! Заводи! — ткнул кулаком в спину шофера, который сидел, обхватив затылок руками. — Заснул, что ли?

Шофер неуклюже вывалился из кабины и принялся крутить заводную рукоятку.

— Бей большевиков! — вскрикивал Дзасохов. — Так их, гадов! Прапорщик, шевелись!

Пули вжикали высоко над головой. Наконец запустили мотор, автомобиль рванулся. Прапорщик искал под ногами, среди звенящих стреляных гильз, фуражку.

— Во, чуть не влипли, — сипло произнес наконец Кавкайкин и вытер лицо рукавом. — Вас не задело, Игорь Николаевич? — обратился он к Дзасохову. Тот одной рукой прятал револьвер, а другой прижимал к лицу платок.

— Как там наш пассажир? — весело спросил Дзасохов, обернувшись. — Жив, не помер со страху?

— Ничего, геройски держался, — похвалил Кавкайкин, посмеиваясь.

Серегин промолчал. Все это: нападение, стрельба, вскрики Дзасохова, его демонстративное геройство, — заставляло несколько по-иному взглянуть на происшествие. Спектакль? Пожалуй...

— Куда теперь? — шофер поглядел на офицеров.

— Давай прямо на Полтавскую, — нетерпеливо махнул рукой Дзасохов.


...Осматривая ротмистра, врач успокаивающе бормотал:

— Жить будете, дорогой, сто лет проживете, если не ухлопают из-за угла.

— Юмор у вас, однако... — кривился Дзасохов. Ранка действительно была пустяковая и не от пули, а от осколков разбитого стекла.

— Да не скрипите вы зубами. Пустячок-с. Наклеим пластырь — и бегайте себе на здоровье.

Серегин провел ладонью по шее — пальцы оказались в крови. Доктор сказал:

— Молодой человек, снимите пиджак, сейчас займусь и вами. Тоже мне, вояки... Не имею чести знать вас, мой юный герой. С Игорь Николаевичем мы старые друзья. Общей болью повязаны. Он делает больно, и я тоже. Коллеги, так сказать.

— Капитан Серегин. — Он щелкнул каблуками штатских ботинок. — А это, — кивнул на Дзасохова, — мой старый приятель, но почему-то не признается.

— О! — сконфузился доктор, — Прошу извинения, капитан.

— Ну, здравствуй, что ли? — Дзасохов, нарочито хмурясь, протянул руку. Они неловко обнялись. — Я ведь и вправду узнал тебя не сразу. Извини. Ты очень изменился, Олег.

— Я тоже не сразу сообразил, что этот суровый ротмистр — ты, Игорь, — слукавил Серегин. — Тебя совсем не узнать! И смелости ты стал отчаянной. От такой банды, можно сказать, один отбился.

Дзасохов не уловил насмешки и остался серьезен. Его вид говорил, что все это семечки по сравнению с тем, что приходилось испытывать.

— Прошу, господа, — пригласил доктор, подавая мензурки со спиртом. — Кому желательно воды — вон, в графинчике. Легко вы все же отделались, а могло быть...

— Легко, легко.. — бормотал Дзасохов, затягивая ремень и испытующе поглядывая в сторону Серегина: догадался, что нападение было инсценировкой, или нет? Кажется, не догадался...

А Серегин в это время с иронией думал о Дзасохове и его людях, которые даже не сумели как следует обставить проверку. «Грубо тут у вас работают, как я погляжу... Конечно, торопитесь: времени вам совсем чуть-чуть осталось». В первую минуту «нападение» он принял за чистую монету, но когда Дзасохов крикнул; «Бей красных!» и этак артистично принялся стрелять, Серегин усомнился: «Они рассчитывают, что я побегу, воспользовавшись суматохой. А я не побежал, хотя мог. Но не это мне нынче надобно...»

— Что это ты там притих? — снисходительно спросил Дзасохов. — Испугался, что ли?

Серегин усмехнулся. Выпитый спирт сушил горло, а в голове становилось ясней.

— Брось, Игорь. Не всем же быть такими отважными, как ты. Я свое отгеройствовал на германской. Да и потом досталось. Так что в трусости ты меня не упрекнешь. Нету у тебя такого основания, дружище. — И опять слегка усмехнулся, еле сдерживаясь, чтоб не рассмеяться вслух.

Дзасохов подозрительно прищурился:

— Ты чего?

— Да так. Прошел огни и воды, а тут, в родном городе, чуть не ухлопали. Спасибо, ты спас.

— Не иронизируй, — Игорь отвернулся, покрутил шеей, застегивая на воротничке пуговицу. — Запросто могли в твоей голове дырку сделать.

— А в твоей?

— Ладно, хватит. Где моя мензурка?


Прошло несколько дней после их первой встречи. Они сидели в уютной комнате заведения Нихамкина, обставленной мягкой мебелью. Здесь было удобно. Имелся даже телефон. Дзасохов чувствовал себя тут свободно, хотя нет-нет, да замирал на полуслове.

— Ты боишься чего-то? — спросил Серегин.

— Да нет, привычка. Тут у меня место для... встреч. — Помявшись, уточнил: — Для деловых встреч.

«С агентурой, что ли?» — предположил Серегин, но вслух спросил:

— И только?

— И только, — подтвердил Игорь. — Блюдем себя, хотя среди... деловых людей, разумеется, есть и женщины. И даже весьма хорошенькие. — Подергал за медный блестящий шарик шнурка, уходящего куда-то в стену. — Это я хозяина требую, — пояснил он и продолжил: — Так ты от Унгерна и без капитала? Смешно. Извини, Олег, но это действительно смешно, если не сказать глупо. — Он вздернул плечи, выражая крайнюю степень непонимания. — Все, кого я знаю, нахапали там — будь здоров и вовремя дали тягу, как только припекло. У нас что главное? Вовремя смыться. — Он захохотал. — И живут теперь, гады! Мой папаша так не жил, хотя, как ты знаешь, имел два парохода и службу в городской управе. Тут не разгибаешься, ни дня тебе, ни ночи, а на водку и то не всегда наскребешь.

Серегин помрачнел:

— Там не до капитала было. Еле вырвался, а ты — живут, живут. Лучше жить без капитала, чем не жить с капиталом.

Дзасохов хлопнул его по плечу и расхохотался:

— Это ты здорово...

— В Харбине вот кое-что продал, купил хоть одежонку. Там все очень дорого.

— Ничего, что-нибудь придумаем. Некоторые возможности у меня есть. К примеру, в военном ведомстве местечко. Устроит? Учти, так просто туда не попасть. — У Дзасохова было приподнятое настроение: он чувствовал себя хозяином положения и покровителем. Приятно знать, что этот не растерявший высокомерия бывший приятель зависит от него. — До окопов пока еще далеко, активных действий с ДВР, вроде, не предвидится. Правда, иногда партизаны хулиганят, но мы их скоро проучим. В вечность нынешнего положения, откровенно говоря, я не верю: рано или поздно нас отсюда вытурят. Ну да еще поживем... Дайренские переговоры ничего не дадут. Японцы подготовили такие требования, которые Советы и буфер не примут. Уполномоченный Японии Мацусима встретился с Меркуловым, и тот внес свои поправки к требованиям. После этого возможность соглашения начисто исключена. Да и быть по-иному не должно, иначе нам хана. Только благодаря япошкам мы еще копошимся тут. Откажутся — и от нас только мокрое место останется. Все это понимают.

— А как же обещание уйти из Приморья?

— Они давали его одиннадцать раз, если быть точным. Ну и что? В двенадцатый пообещают. Им очень не хочется выкатываться обратно на свои острова.

На звон колокольчика явился сам Нихамкин, толстый бритый еврей. Глаза выпуклые, хитрющие.

— Игорь Николаич, вы давеча жаловались на нервность. Могу предложить джендзю, серебряные иголочки. После трех сеансов как рукой снимает... Не желаете? Может, ваш друг...

Дзасохов подмигнул Серегину:

— Иголки? Серебряные? Так мы сами это неплохо умеем. Под ноготки! — Он расхохотался.

Нихамкин побледнел.

— Не пожелаете ли ароматную ванночку с хвоей?

— Ты нам девок сюда, голубчик. Помоложе, да чтоб при том — при сем, и чтоб чистенькие. Чтоб гвоздичным мылом от них пахло.

— Черненьких или как всегда, Игорь Николаич?

— Светленьких, голубчик. — И к Серегину: — Не люблю брюнеток. Злые они и все норовят укусить. А ты каких предпочитаешь?

— На твой вкус! — небрежно ответил Серегин и почему-то вдруг вспомнил Таню. У нее были темные косы...

Нихамкин приложил маленькую волосатую руку к манишке:

— Будет исполнено самым лучшим образом, не извольте беспокоиться! — И почтительно удалился, плотно притянув за собой дверь.

Дзасохов сказал: .

— Жулик, каких свет не видывал. Не я — давно бы на свинцовых рудниках гремел колодками. Спасаю как могу. Добром платит. Это они умеют, ничего не скажешь. Ну, так как? Не нравится, что ли, моя вакансия?

— Хотелось бы заняться чем-нибудь более прозаическим. К примеру, на таможне.

— Чудак, там в затылок друг другу дышит сотня простых смертных. Да и навару никакого. Импорт — экспорт скис. Это тебе не при царе-батюшке. Ты еще не прочувствовал нынешнего Владивостока, дорогой мой. Если хотел развернуться, надо было оставаться в Харбине. Хотя и там нынче не слаще. А здесь вообще болото.

После короткого раздумья Серегин согласился:

— Пожалуй, ты прав.


...Через несколько дней Серегин встретил ее в трамвае, причем совершенно случайно. Стоял, держась за ременную петлю, трамвай резко затормозил, и Серегин невольно задел женщину, стоявшую впереди. Она обернулась и от удивления и нескрываемой радости широко раскрыла глаза. Сперва он даже не узнал ее: короткая стрижка — тех темных кос уже нет, и похудела, на лице усталость.

— Олег, — Таня прошептала его имя настолько тихо, что он только по движению губ понял, что она сказала. Нежно, счастьем и радостью залучились ее глаза. У Серегина ком подкатил к горлу. Она зажмурилась и снова распахнула ресницы. Нет, рядом с ней стоял действительно Серегин. — Это ты?..

— Я, Таня... — Он поддержал ее за локоть, не рискуя бросить ременную петлю, чтобы удержаться на йогах при очередном толчке. — Ты не веришь, что это я?


— ...Первое время все было хорошо, — рассказывала она, — жили как все. Родила девочку...

Они бродили вдали от центра, по тихим зеленым улицам. И все же встретили поручика Халахарина и Славика Суворова. Оба были нетрезвыми. Славик, хорошо знающий восточные языки, умница, но безвольный, спивался рядом с пройдохой Халахариным. Увидев Серегина, Славик козырнул, Халахарин ухмыльнулся.

— Знакомые? — спросила Татьяна.

— Сослуживцы.

— Это плохо, что они видели нас вместе.

— Почему?

— Я не хочу этого.

«Боится Игоря», — подумал Серегин и предложил:

— Зайдем в кафе, мороженого захотелось.

...— Ты что-то сказала про ребенка, — напомнил он, когда они уселись за столик.

— А что тут говорить! — Лицо ее напряглось, у рта появились заметные морщинки. Ей можно было дать гораздо больше лет, чем на самом деле... Она с трудом произнесла жестко: — Дочка умерла восьми месяцев. От скарлатины.

Как непохожа она была на Таню, которую он помнил... Как непохожа...

Потом она вскинула на Серегина глаза:

— Мы ведь разошлись с Игорем, ты знаешь?

Он кивнул.

— Так просто не расскажешь и не объяснишь. Это его постоянное пьянство, какая-то странная служба, круг его знакомств... И вообще, мы разные люди, Олег. К сожалению, поздно поняла это. А ты, — она прикусила верхнюю губу, которая была вздернута, как у ребенка, — а ты служишь? Воюешь все?

— Служу. Но, кажется, отвоевался.

— Ты так думаешь?

— Хочется думать.

— Если это не военная тайна, кто ты?

— Это не тайна. Переводчик. У Унгерна тоже драгоманом был.

— Говорят, скоро начнутся военные действия.

— А кто с кем собирается воевать?

— Какой ты скрытный! Переговоры с японцами в Дайрене провалились. Это тебе известно?

Серегин ответил с неохотой:

— Известно.

— Они действительно дурацкие требования предъявили?

— Кто кому?

— Японцы большевикам.

— Как тебе сказать... В определенной степени — да. Но если посмотреть на это с позиции...

Таня перебила его:

— Об этом сейчас все русские говорят. Ну, не все, конечно, — поправилась она, — а многие. Патриоты,

— Ты к кому причисляешь себя? — спросил Серегин как будто без особого интереса.

— Причисляю себя к ним.

— К патриотам?

— Удивлен? Ну, а ты?

Тема становилась щекотливой. Но вопрос задан, надо отвечать.

— Я тоже патриот. Это тебя устраивает?

— А точнее?

— Куда еще точнее!

— В настоящее время это довольно обще. Кругом патриоты, а войне нет конца. Скажи, а в красных ты стрелял?

— Ты задаешь какие-то странные вопросы. Почему это тебя интересует?

— Стрелял или не стрелял? — твердила Таня.

— Стрелял.

— Прямо вот так? — Она наставила в него лопаточку, которой ела мороженое, смотрела в глаза. — Бах — и все, да?

— Да. Прямо вот так. Бах — и все. Я солдат. Потому стреляю. Не я, так в меня.

— Ты жесток.

— А ты каким хотела бы меня видеть? Добреньким, когда вокруг столько крови? Человек, Таня, не однозначен, к сожалению. — Подумал. — А может, и к счастью, не знаю.

— Как это понять?

— Корова однозначна. Это животное. Ее предназначение — приносить людям пользу, давать молоко и мясо. А человек? Он сеет смерть, он рождает новую жизнь. Он созидает и в то же время разрушает.

— Значит, по-твоему...

— Это не по-моему, это так и есть.

— Ну, пусть ты многозначен. Так?

— И ты, — он тоже посмотрел ей в глаза. Секунду-другую они не отводили взглядов. Серегин насупился. Таня машинально поправила волосы.

— Тогда скажи мне, каково предназначение человека? Для чего он есть?

— Этого никто не знает...

— Что-то не хочется мороженого, — произнесла она и принялась рыться в сумочке, ища мелочь.

— Я рассчитаюсь, что ты...

— Нет-нет, я предпочитаю платить сама. Так проще жить. Мне пора. Я ведь тоже служу. Уроки музыки даю.

Таня чем-то была расстроена. Вероятно, он разочаровал ее этим разговором.

— Ты меня, пожалуйста, не провожай. Тут недалеко, и потом, могут увидеть. Я не хочу, чтоб твои сослуживцы попадались нам на глаза. Извини, я пошла.

Серегин остался в кафе. Выпил, как воду, розовое талое мороженое. Долгих шесть лет он не видел Таню. Было непросто говорить с ней теперь, непросто понять, какой она стала. Конечно, он патриот. Но он у черта в зубах, и об этом не всем знать обязательно. Даже Тане.

А тем временем Таня тоже думала о Серегине. Они о многом говорили, ей хотелось знать: кто он? Безропотный исполнитель чужой воли или ищущий, мечущийся человек? Он отвечал уклончиво, разговор не клеился, но Таня чувствовала: Олег не так прост. Стал очень сдержанным, даже когда они встретились в трамвае, был спокоен. Или холоден? Уже потом она поняла: он просто был не очень рад встрече. Может, стал равнодушен к ней? Война приглушает чувства... Это она знает по себе.


После этой встречи Татьяна сообщила Лоренсу: «В военном ведомстве появился офицер, через которого в будущем, думаю, можно будет получать сведения, интересующие нас».


Вовремя завершить реорганизацию НРА не дало вторжение банд Унгерна в Забайкалье. В Приморье и Маньчжурии было сосредоточено до 20 тысяч белогвардейцев и пять японских дивизий, численностью 70 тысяч человек.

Политбюро ЦК РКП(б) на специальном заседании, посвященном дальневосточной проблеме, обсудило вопрос об оказании помощи ДВР. В. И. Ленин потребовал от Реввоенсовета принять самые срочные меры, направленные на укрепление армии буферной республики. По решению политбюро ЦК РКП(б) в июне этого года главкомом и военным министром был назначен В. К. Блюхер. Совет Труда и Обороны по личному распоряжению В. И. Ленина выделил для ДВР 2300 тысяч золотых рублей.


26 августа в Дайрене начались переговоры. Делегация Дальневосточной республики потребовала немедленной эвакуации японских войск. Японская делегация во главе с Мацусимой, видя, что инициативу не удалось взять в свои руки, применила тактику затягивания переговоров, вовлекая представителен ДВР в длительные споры по всяким поводам.

А время стремительно шло.

В октябре японцы выставили ультиматум. Они требовали срыть укрепления по тихоокеанскому побережью; никогда впредь не держать в водах Тихого океана военно-морского флота и уничтожить имеющийся; сохранить принцип частной собственности в отношении японских подданных, приравняв в этом отношении их к гражданам ДВР; не допустить в республике установления коммунистического режима. Пятнадцатый пункт требовал передать Японии на восемьдесят лет в аренду весь Северный Сахалин.

Кроме того, эвакуацию своих войск из Приморья Япония предполагала производить по собственному усмотрению, в удобные для нее сроки.

Делегация ДВР отказалась принимать к обсуждению эти наглые требования. Стороны разошлись, не придя к единому решению; представители Дальневосточной республики покинули Дайрен. Японцы добились своего: «по вине» делегации ДВР переговоры были сорваны.

Части белогвардейской армии начали военные действия против республики.

Краткая хроника дальнейших событий: 22 декабря Народно-революционная армия оставила Хабаровск.

27 декабря Дальбюро ЦК РКП(б) обсудило вопрос о событиях в Приморской и Амурской областях. Вся полнота власти была передана Временному Нарревкому. Восточный фронт возглавил С. М. Серышев.

28 декабря под станцией Ин белым дали серьезный бой и наступление их было приостановлено.

12 февраля 1922 года части Народно-революционной армии и партизаны взяли Волочаевку. Был освобожден Хабаровск. Белые откатились на юг, к Уссури.

В начале сентября 1922 года должны были состояться новые переговоры с Японией в Чанчуне (Маньчжурия).

В  ш т а б  Н Р А 

И з  В л а д и в о с т о к а 

П е р е д а е т  У л а н

Как и следовало ожидать, японцы полностью разуверились в способностях С. Д. Меркулова к решительным действиям (слишком уж открыто братья занимаются собой, откровенно личным обогащением). Престиж правительства падает. Меркулов объявил Народное собрание распущенным. Председатель нарсоба Андрушкевич и ген. Болдырев объявили, что у М. проявились диктаторские наклонности и в связи с этим он низложен. Управляющим военным ведомством стал известный семеновец, генерал Молчанов. Третьего июля адмирал Старк вернулся из Ольгинского уезда и имел с Молчановым встречу, где заявил, что новую власть он не признает, и в ультимативной форме предложил восстановить Меркулова. Командующий войсками ген. Тачибана предостерег Старка от бессмысленности применения военной силы. Старк собрал на канонерке «Маньчжур» совещание с Молчановым. Тот отказался вести какие-либо переговоры до прибытия во Владивосток из Харбина ген. Дитерихса, которого японцы намерены протащить в правители.

Молчанов издал приказ об аресте Меркулова. Японцам нужен более энергичный человек во главе белой власти, который бы сумел вдохнуть жизнь в умирающее белоповстанческое движение на Дальнем Востоке.

На железнодорожном вокзале в Харбине, в сутолоке и суете, негромко и быстро переговаривались два неприметно одетых штатских господина:

— Который из них Иоффе? Толстый, с сигарой и в стоптанных ботинках?

— Это как раз секретарь консульства ДВР Таборов. А твой Иоффе — аршин с кепкой. Вернее, со шляпой. Интересно, почему все малорослые любят ходить в шляпах с большими полями? Отчего бы это?

— Кстати, до семнадцатого он носил фамилию Крымский.

— А вон тот, в сером макинтоше, с зонтиком, кто? Что-то знакомая личность.

— Озорнин. Особоуполномоченный буфера.

— Ишь ты!

— Иоффе возвращается из Пекина. Там он встречался с послом Японии. Беседа шла о необходимости новых переговоров. Теперь едет обратно. А Озорнин, представитель буфера, собирается здесь вручить ноту японскому послу в Маньчжурии Яманоути. Речь в ней идет предположительно опять же о встрече, но исходя, так сказать, из духа Генуэзской конференции. Буфер снова потянет за собой на переговоры красную Россию, и японцы опять уйдут от конкретики.

— Ты думаешь?

— Предполагаю. Буфер потребует увода японских войск из Приморья, чтоб затем вышибить нас. А Россия настаивает на выводе японцев с Сахалина. Из Приморья они, конечно, уйдут, а вот Сахалин... Тут есть основания сопротивляться до последнего. Остров нужен и нам для создания маленькой русской республики. Пусть даже под протекторатом Японии, но нашей. А там посмотрим еще...

— Слушай, так это и есть тот самый Озорнин, которого весной потрясли китайцы?

— Было такое дело. В конце февраля жандармерия всю его контору перевернула вверх дном. Оружие искали. И, конечно, ничего не нашли. В ответ на это буфер им нотой по мордасам. Надумали, где искать, идиоты.

— Это что у них в сумках?

— В баулах, что ли? Секретная переписка. Что же они повезут еще с собой?

— Хм... А ты не допускаешь, что там могут быть драгоценности: камешки, золотые слиточки, а? Погляди, как рука у него напряглась. Тяжело, небось. И едут, как набобы, весь вагон заняли.

— Допускаю, почему не допустить? Драгоценности сейчас им очень нужны.

— А кому они не нужны?

— Та дама, с животом, — это супруга их шифровальщика Левашова. А длинный, с трубкой, состоит при Иоффе. Романюк. Вот этого что-то не знаю...

— Это дипломатический курьер Васин.

Шли последние минуты посадки на экспресс. Бестолково суетились пассажиры. Сотрудники консульства, выезжавшие в Россию, и полпред РСФСР Иоффе только что прибыли на двух автомобилях. Их сразу же окружили переодетые агенты из политической полиции.

Иоффе долго тряс руки провожающим и вошел в вагон, когда поезд уже тронулся. На перроне остался Левашов. Его жена была уже в купе. Он шел, убыстряя шаг, рядом с вагоном, стараясь коснуться ладонью хотя бы стекла, и все смотрел, не отрываясь, на жену, а она что-то неслышное говорила ему, шевеля припухлыми губами, и промокала глаза зажатым в кулак беленьким кружевным платочком.

— Прощайтесь, прощайтесь... Теперь вряд ли встретитесь. Ишь, прилип. Небось чувствует. Как ты думаешь, чувствуют они это или нет?

— У тебя явно садистские наклонности, дорогой.

— А я и не скрываю: врага для меня уничтожить — удовольствие. Моя профессия к этому обязывает. И долг мой. И, кстати, твой тоже. Мы им устроим такую конференцию, что больше не захотят.

— Ладно тебе...

— Чего ладно? Уж скоро пять лет как ладно. Только не у нас, а у них.

— Успокойся, а то на нас уже поглядывают. И утрись.

— Жара, что в бане. Ну, прощай, пора мне, попутчики вон машут.

— Ни пуха...

— К черту!

Пассажир лет тридцати пяти, в светлом костюме спортивного покроя, без галстука, легко вскочил на подножку второго вагона.

Консульские автомашины, черный и длинный «кадиллак» и широкий «паккард», принадлежащий торговому представительству ДВР, развернулись один за другим и через жандармский кордон медленно поползли к вокзальной площади. Автомашины были далеко не новы, и пущенный кем-то камень, попав в одну из них, мало повредил ее виду.

Человек в штатском проводил взглядом последний вагон, бросил погасшую папиросу мимо урны и взмахом руки подозвал рикшу.


Серегин возвращался из Харбина, куда выезжал с пакетом для Гондатти от генерала Вержбицкого. На харбинском вокзале неожиданно встретил Дзасохова и прапорщика Кавкайкина. Ротмистр обрадовался ему, рассказал, что были они в Дайрене, а теперь едут в Никольск-Уссурийский, куда Дзасохова перевели начальником отдела контрразведки.

Паровоз привычно тянул цепочку голубых вагонов, бежал через пахучее разнотравье залитых солнцем низин, кружил меж сопок в густой голубоватой хвое, нырял в узкие распадки. Трепыхались на ветру шелковые занавески. Утро начиналось теплое и чистое.

— Который час? — спросил Серегин у Дзасохова.

— Двадцать десятого. По харбинским вокзальным ставил.

— Нашел с чем сверяться!

— Можно подумать, ты свои проверяешь по кремлевским.

— Будет ершиться, ты чем-то взволнован?

— Это тебе просто кажется, — усмехнулся Дзасохов, направляясь к двери.

С верхней полки свесил голову прапорщик Кавкайкин, поморгал припухшими ото сна глазами.

— Все еще едем?

— Едем, Юра, едем, — подтвердил Серегин. — Скоро приедем. Что это с Игорь Николаевичем, неприятность какая, что ли?

Кавкайкин только дернул плечом.

— Секреты контрразведки. Понятно. Вопросов больше не имею. Где контрразведка, там все мрак и тайна.

Вернулся Дзасохов, в купе сразу запахло спиртным. Кавкайкин торопливо одевался.

Неожиданно поезд резко сбавил скорость. Тревожно и часто закричал паровоз, с полок посыпались вещи, раздались звон битого стекла, сдавленные крики, топот в коридоре, панические голоса: «Хунхузы напали! Хунхузы...»

На этом участке железной дороги нападения бандитствующих китайцев было не таким уж редким явлением: охранялся он плохо, а последнее время и совсем не охранялся, почему хунхузы и чувствовали себя хозяевами положения. Изредка, когда уж совсем становилось невмоготу, военное ведомство направляло сюда два-три летучих отряда — погонять бандитов, но те были хорошо осведомлены и почти всегда уходили безнаказанными.

Поезд остановился перед завалом из сосен, уложенных на рельсы поперек пути. И тут же ударили выстрелы, сперва залпами, а потом вразнобой, и среди это-го разнокалиберного треска внятно выделялся клекот ручного пулемета.

Серегин глянул на попутчиков. Дзасохов сохранял спокойствие, а молодой прапорщик был бледен.

— Юра, — обратился к нему ротмистр, — будь добр, подбери вещи и уложи на место.

Кавкайкин с готовностью вскочил с дивана:

— Я сейчас, Игорь Николаевич... Я быстренько...

Подождав, когда он наведет порядок в купе, Дзасохов попросил:

— А теперь сходи и посмотри, что там такое.

Вскоре Кавкайкин вернулся:

— Поедем немного погодя. Там столько бревен поперек пути навалили! Четвертый вагон, в котором ехали большевистские комиссары, буквально изрешечен! И что самое удивительное: ни одной жертвы! Вы представляете? Никто даже не ранен, черт возьми!

Дзасохов и Серегин переглянулись.

— Такого не бывает, — сказал ротмистр, с трудом отрывая взгляд от Серегина, — чтоб вагонизрешетили, и никого не задело.

Прапорщик закончил зло:

— А они в другом вагоне в это время оказались. Повезло этим...

— Хочешь вина? — спросил ротмистр Кавкайкина, выбираясь из-за стола. — Пей. Ликер. Ты любишь сладкое.

— Спасибо, Игорь Николаевич. Обожаю ликеры, особенно с лимоном.

Ротмистр вышел из купе, миновал тамбур, спрыгнул на землю и зашагал вдоль состава.

Небольшой вагон, который был отдан комиссарам, представлял из себя железное сито. Можно было подумать, что какая-то диковинная птица исклевала его стальным клювом. Дзасохов осмотрелся: среди высыпавших из поезда пассажиров комиссаров не было. Он прошел вдоль вагона, прислушиваясь к разговорам.

— Весьма странно, — говорил толстый пожилой господин в костюме из белого твида, — весьма странно. Это засада, да-с.

— Только азиаты на это способны, — соглашался собеседник.

Дзасохов со вниманием посмотрел на него, на всякий случай запоминая лицо. Спросил у пробегавшего мимо железнодорожника:

— Что тут случилось, вы можете сказать?

Железнодорожник остановился на мгновение, еще не придя в себя после происшедшего:

— Вы что, не видите? Засаду устроили.

— Кто?

— Кто же на такое способен, люди, что ли?

— Пострадал кто?

— Слава богу, никто. — Он еще раз смерил взглядом Дзасохова и побежал дальше.

Раздалась трель свистка и команда:

— По вагонам! По вагонам!

Дзасохов вскочил на подножку. Закурил, уперев плечо в стекло окна. Вышел Серегин, посмотрел налево-направо, плотно прикрыл за собой дверь.

— Что узнал?

Дзасохов зло усмехнулся, дернув головой:

— Повезло, как выразился Кавкайкин, ничего не скажешь. Потратить столько времени и попасть пальцем в небо. У-ди-ви-тельно!

— Ты о чем, Игорь?

— Я говорю о большевиках. Стреляли ведь в них. А их в это время в вагоне не оказалось. Как ты на это смотришь? Почему не оказалось?

— Ну не дураки же они!

— Ты так считаешь? — продолжал зло усмехаться Дзасохов. — Или их предупредили!

Серегин неуверенно пожал плечами:

— Да?

Поезд набирал скорость, вагоны замотало из стороны в сторону, и на поворотах уже виден был не черный дым от паровоза, а чудовищный хвост искр: машинист нагонял упущенное время.

Вытянувшись, они посторонились, пропуская худощавого мужчину в пижаме. Кожа лица его отдавала желтизной, глаза были в красных прожилках, и вообще выглядел он довольно болезненно. Серегин уже знал, что это представитель барона Врангеля, полковник Челобов. Сейчас он возвращался из Шанхая, куда выезжал по распоряжению Дитерихса.

В мае Челобов прибыл из Парижа, где находился в близком окружении барона Врангеля. Полковник был тепло встречен Меркуловым и сразу же назначен военным советником. Зная о готовящемся перевороте, Челобов не вмешивался в него, потому что, проанализировав положение дел, изучив обстановку, понял: ни Меркуловым, ни Дитерихсу, ни еще кому-нибудь в Приморье не удержаться. Противопоставлять свою военную силу войскам ДВР бессмысленно. Только что в результате боев с частями Народно-революционной армии белоповстанческие войска Дитерихса оказались отброшенными к Иману. Наступившая передышка преимущества не дала, тем более, что японцы вынуждены покинуть Приморье. Так что все прожекты и вся суета с переворотом казались ему бессмысленными. Но первый пароход с легионерами Врангеля уже прибыл в Шанхай, и полковник отправился встречать его.

— Однако шумновато у вас тут, — сказал Челобов. — Я уж было спать улегся.

— Хунхузы, господин полковник, — пожал плечами Серегин. — Совсем обнаглели.

На бледных губах Челобова появилась скептическая улыбка.

— Хунхузы, как я понимаю, грабители, а то, что здесь произошло, недостойный акт, господа. Испокон веков дипломаты пользовались неприкосновенностью...

Серегин и Дзасохов вернулись в купе. Кавкайкин уже спал на верхней полке, отвернувшись к стене.

— Недостойно, — бурчал Дзасохов. — С таким противником все достойно...

Он еще долго бубнил что-то себе под нос, мешая Серегину уснуть.


Держа, как гранаты, две бутылки вина, из дорожного ресторана вернулся Дзасохов. Серегин просматривал газеты. Игорь, напевая под нос услышанный в одном из маньчжурских шантанов немудреный мотивчик, звенел серебряными рюмочками из походного прибора. В купе протиснулся аккуратно причесанный на прямой пробор, розовый, с полотенцем через плечо, с припухшим от здорового сна лицом, прапорщик.

— Господа, господа... Вы только поглядите... — Он причмокнул и закатил глаза. — Прелесть! В жизни такой не видел. Господа, это что-то божественное.

Дзасохов подмигнул Серегину и небрежно бросил:

— Ты имеешь в виду эту раскосенькую мадаму, что стоит у окошка?

Кавкайкин обрадовался:

— Да, да, Игорь Николаевич, именно ее. А вам что, не понравилась?

— Да нет, ничего.

— Послушайте, — перебил их Серегин, — что пишет «Джапан Адвертайзер» об атамане Семенове. Первая жена атамана заявила, что он двоеженец.

— Ого! — удивился Кавкайкин.

— «Это подтвердил полковник Магомаев, проживающий в Токио. Семенов, уезжая в Америку, обратился к священнику Старкову, находящемуся в Харбине, с просьбой, чтобы тот подтвердил законность брака с Еленой Викторовной Терсицкой, заключенного 16 августа старого стиля 1920 года постановлением китайской консистории и законность расторгнутого брака с Зинаидой Дмитриевной Семеновой, урожденной Манштейн. Развод атамана с первой женой наступил оттого, что она вопреки его воле уехала в Крым за сыном и два года не появлялась. Священник выслал необходимые документы. В настоящее время Зинаида Манштейн со своим сыном Вячеславом и гувернанткой Ниной Чуриной проживает в Токио». Вот так, — заключил Серегин, сворачивая газету и берясь за другую. — Даже атаман оказался двоеженцем. А нам и сам бог велел любить женщин, так, прапорщик Кавкайкин?

— Так точно, господин капитан.

— А вот что говорит сам атаман Семенов, — продолжал Серегин: — «Перед своей смертью адмирал Колчак подписал указ от 4 января 1920 года в Нижнеудинске, по которому я назначался главнокомандующим восточной территорией. В то время я находился в Порт-Артуре, когда ко мне прибыла делегация из Владивостока, где были размещены войска. Но г. Меркулов помешал мне исполнить план, и я вынужден был отправиться в Гродеково. Мои подрядчики не смогли обеспечить мою армию продуктами, а японцы — оружием и амуницией. Таким образом, Меркулов нарушил данное мне обещание, и мои войска вынуждены были уйти за кордон».

Дзасохов откупорил бутылку, наполнил рюмочки.

— Господа, предлагаю выпить за атамана Семенова. Оч-чень жаль, что он не наш правитель. Был бы он — был бы порядок. Это я вам точно говорю, господа. Сто лет ему жить.

Серегин откинул газету.

— Тебе не к лицу так говорить, Игорь Николаевич. У нас есть законное правительство, возглавляемое Дитерихсом, и не следует забываться.

— Будет тебе, — отмахнулся Дзасохов. — Все мы истосковались по сильной личности. Это даже Юре понятно. Так или нет, Юра?

— Так точно, — ответил Кавкайкин, присаживаясь к столику. — Сильная личность очень нужна.

— Однако пить за него я не буду, — отказался Серегин. — Я выпью за то, чтоб нам повезло и мы дожили до конца этой заварухи. Как ты, прапорщик?

— Так точно, — согласился Кавкайкин и с ним.

— Как хотите, — вздохнув, произнес Дзасохов и выпил. Вино было кислым.

— Ладно, не будем про политику, — предложил Серегин. — Кого ты, Юра, увидел там, в коридоре?

— Господа, — спохватился Кавкайкин, и глаза его опять заблестели. — Господа...

— Супругу военного атташе полковника Сугино увидел он, — сказал Дзасохов. — У прапорщика губа не дура. Дама действительно очень хороша. Едет к мужу. Жаль, в Никольске нам сходить, а то бы мы с Юрой непременно приударили за ней. — Дзасохов подмигнул Кавкайкину, и тот заулыбался. — Придется это удовольствие уступить Олегу Владиславовичу. Как вы, а?

— Может случиться международный скандал, — серьезно ответил Серегин, поднимаясь и глядя в окно, за которым, разворачиваясь, боком уходило в сторону зеленое хлебное поле...

В 1916 году особенно начали богатеть предприимчивые дельцы. Они появлялись, как грибы после дождя, удесятеряя свое состояние на поставках каустической соды, лекарств от диабета и гепатита, английской соли и хвойной смолы. Хотелось «красивой жизни», ресторанов, шантанов и кокоток. Вчерашний сморкач сегодня заказывал музыку.

В это время и прибыл во Владивосток Вилим Били. До него все новоявленные богатеи мало внимания обращали на свои костюмы. Носили визитки с торчащими наружу клетчатыми платками. Визитки заказывали у портных-китайцев. А те не знали, что такое мода или фасон. И вдруг в кофейнях и ресторанах стал появляться невероятно шикарный и элегантный мужчина.

— Удивительные эти русские, — говаривал он, — даже богатые и влиятельные господа не умеют одеваться как следует.

— Где уж нам... — отвечал какой-нибудь бывший сморкач. — Вы шьете за границей, а мы...

— Что вы, — говорил шикарный мужчина, — я шью у Вилим Били, знаменитого английского портного, который проживает в вашем прекрасном, экзотическом городе. Но он дорого берет, предупреждаю.

— Наплевать, — решительно обрывал задетый за живое сморкач.

Теперь около мастерской нового портного постоянно ожидали автомобили...

Однако через два года Вилим Били внезапно исчез. И появился вновь уже с оккупировавшими Приморье японскими войсками. И был он теперь не английским портным, а военным атташе Японии полковником Сугино. А нового хозяина мастерской по-прежнему называли Вилим Били.

Госпожа Кумико-сан, жена Сугино, возвращалась восточным экспрессом из непродолжительного пребывания в Токио.

— Конечно, она мила, — сказал в ответ на любезное приглашение Дзасохова Серегин, — но...

— Вот и приударь, — не унимался тот. — Ты не обременен семейными узами. Я как-то пробовал, да ничего не получилось. Этот толстяк Сугино ни на шаг не отпускает ее от себя. Да и с языком у меня туго.

За окном побежали домишки, лужайки с пасущимся стадом коров. Прогремел под колесами мост. Поезд приближался к станции. Едва вагон замер, как появились русские и китайские таможенники.

— Проверка документов, господа! Просим предъявить документы.

По перрону бегали носильщики, тут же крутились рикши. Серегин опустил стекло. Многоголосый шум ворвался в вагон.

— Ка-аму манза, ка-аму манза, — вдоль состава шел китаец, колотя палочками по кастрюле.

— Сколько тут стоим?

— Подолгу держат, — сказал Серегин, — можно по бродить по городу. Не желаете?

— С удовольствием. А Юра пусть посидит и поскучает. Один — или с Кумико, — сказал Дзасохов и рассмеялся.

— Увы, я опоздал, — произнес Кавкайкин, показывая на перрон, где полковник Челобов прохаживался с Кумико-сан. Укрывшись от палящего солнца шелковым китайским зонтиком, они о чем-то весело разговаривали.

— Вот так надо работать, господа, — объявил Дзасохов. — Чувствуется парижская выучка. А наш Юра остался с носом.


Дребезжала в пустом стакане ложечка, звук ее становился назойлив. Васин убрал ее. Теперь дребезжал стакан в серебряном подстаканнике. Васин взял стакан и зажал его в ладонях, задумавшись. На нижней полке дремала беременная жена шифровальщика Левашова. Не спал дипкурьер Васин, поставив в ногах баул с почтой. Не спал Романюк, с тревогой поглядывая на дверь, за которой время от времени раздавался тяжелый топот. На коленях его лежал револьвер.

Иоффе, прижавшись спиной к вибрирующей стене, сидел с закрытыми глазами и прислушивался к тому, как замирало и вновь оживало сердце, словно его подбрасывали, ловили и вновь бросали в какой-то дурной и жестокой игре. Он сдерживал дыхание, насколько хватало воздуху. Но стоило вздохнуть, как все начиналось сначала.

Васин достал из кармана коробочку с таблетками, ожидая, когда Иоффе о ней вспомнит.

— Вам плохо? — тронул того за руку Романюк. — Возьмите-ка таблетку.

Иоффе с усилием открыл глаза, не сразу сообразив, чего от него хотят.

— Спасибо, мне уже лучше.

— Берите, — потребовал Васин.

Иоффе взял таблетку, положил ее под язык.

— Вам бы прилечь, — сказал Романюк.

— Не надо, — сказал Иоффе. — Я вообще в дороге плохо сплю. Возраст, наверное, — произнес он тихо.

30 июня генеральному консулу Советской России в Харбине была вручена нота японского генерального консула, в которой говорилось: «На основании полученных от министра иностранных дел инструкций имею честь просить Вас срочно передать министру иностранных дел Дальневосточной республики нижеследующее: императорское японское правительство заявляет, что оно готово возобновить переговоры с правительством ДВР. Императорское японское правительство решило произвести полную эвакуацию войск из Приморской области не позднее 1 ноября сего года, о чем уже опубликована декларация внутри и вне страны».

Иоффе в это время находился в Мукдене, где ждал встречи с Чжан-Цзолином. Надо было предостеречь воинственного маньчжурского правителя, на которого Дитерихс делал особую ставку, от необдуманного шага.

Встреча состоялась, и, кажется, маньчжурский правитель уразумел, что ссориться с Советской Россией ему не имеет смысла.

Как только правительство Японии передало свою декларацию, вся реакционная пресса потребовала немедленного возвращения ноты, вредной как для Японии, так и для Временного правительства, бросаемого Японией на произвол судьбы.

В такой неспокойной обстановке Иоффе направился с декларацией в Читу. Надо было готовить вторую встречу с японцами. Первая, дайренская, ни к чему не привела. То же самое могло получиться и теперь. Военное министерство Японии не было склонно уводить свои войска из Приморья, могло сделать все возможное, чтобы затянуть эту операцию. Стало известно имя главы японской делегации; называли директора европейско-американского департамента графа Мацудайро.

Командующий оккупационными войсками генерал Тачибана получил из военного министерства инструкцию, которая предписывала ему создать во Владивостоке коалиционное правительство, чтобы оно могло и после увода войск проводить прояпонскую политику, Кроме того, предлагалось тайно и в сжатые сроки вооружить остатки семеновских и каппелевских частей, чтобы в нужный момент двинуть их против войск ДВР, стоящих по другую сторону Уссури, в районе станции Шмаковка. Все это должно было заставить русскую делегацию быть уступчивее.

Этого Иоффе пока не знал, как не знал о готовящемся покушении. Вчера в купе подбросили листок, вырванный из блокнотика, на котором было торопливо написано: «Минут через двадцать после Чимбао покиньте вагон. Передайте комдиву Эйхе — часы его идут исправно». Иоффе без колебаний принял предупреждение.

Ровно через двадцать минут поезд был остановлен, и вагон, из которого они ушли, начали прицельно расстреливать.

И когда спало напряжение и нервы немного успокоились, когда приутихла дьявольская игра с сердцем, Иоффе с благодарностью подумал о человеке, который, возможно, рискуя собой, спас их жизнь.

Бешеный перестук колес, за окном сплошная темень, и кажется, что поезд не мчится, а стоит на месте, раскачиваясь и приплясывая...

В  ш т а б  Н Р А 

И з  В л а д и в о с т о к а 

П е р е д а е т  У л а н

Из источников, близких к генштабу вооруженных сил Японии, стало известно, что на конференции, которая пройдет в Чанчуне по вопросу урегулирования русско-японских отношений, касающихся вывода японовойск, договаривающиеся стороны не смогут прийти к общему соглашению: японская делегация будет выставлять условия, заведомо неприемлемые для совместной делегации РСФСР и ДВР. В частности, она опять будет требовать свободы предпринимательства на ДВ, статуса открытого города для Владивостока, не будет соглашаться на вывод своих войск с Сахалина.

Вместе с тем констатируется, что быстрый рост влияния на международной арене Советской России все же заставит японское правительство убрать свои войска сперва из Приморья, а потом и с Сахалина.

Затягивая переговоры, японцы дают время белому режиму собраться с силами и ударить в направлении Хабаровска. Для всех здравомыслящих из окружения Дитерихса ясно, что это авантюра. Но Дитерихс уверовал, что Россию спасет Михаил и спаситель этот — он. Многих из военных, политиков и промышленников он сумел заразить своим фанатизмом. Этого и хотели японцы. Они хорошо изучили Д., потому и выдвинули его в правительство. Сейчас здесь во всем царит психоз реванша: срочно собирается пополнение армии (здесь ее называют земской ратью). Но энтузиазма, по всему видать, хватит ненадолго.


В  ш т а б  Н Р А 

И з  В л а д и в о с т о к а 

П е р е д а е т  У л а н

Реорганизация армии в земскую рать закончена. Дитерихс объявил поход против Дальневосточной республики под лозунгом: «За веру, царя Михаила и Святую Русь». В настоящее время насчитывается в боевой готовности 6228 штыков, 1684 сабли, 81 пулемет, 24 орудия, четыре бронепоезда. Во Владивостоке находится: триста орудий, три миллиона снарядов, двести миллионов патронов, 120 тысяч ружей и триста тысяч единиц другого военного снаряжения.

С 26 августа японцы начнут отвод своих войск на юг, сдавая укрепления и вооружение войскам земской рати.

Авангард белых составляет Поволжская группа, в составе которой 1885 штыков, 740 сабель, 26 пулеметов, четыре орудия, два бронепоезда.

Начало наступления Дитерихс наметил на 1 сентября в районе Шмаковки взятием моста через реку Уссури.

На время военных действий он перенес свой штаб в Никольск-Уссурийский.


В  ш т а б  Н Р А 

И з  В л а д и в о с т о к а 

П е р е д а е т  У л а н

Дитерихс, став у власти, первой задачей объявил примирение враждующих военных группировок. Согласно последним приказам, командирам отдельных частей предписывается в самом срочном порядке выяснить настроение нижних чинов и командного состава, а также, путем перевода в другие части или просто изоляции отдельных лиц, пресечь в корне пропаганду неподчинения существующему строю. Особое внимание обращено на состав 1-го казачьего сводного корпуса, в котором, по данным штаба главнокомандующего, ведется усиленная агитация против верховного правителя. Создавшееся политическое положение тормозит работу верховного правителя по реконструкции армии. Дитерихсу необходимо для полного уничтожения существующего антагонизма влить в части элемент разнородных политических тенденций и создать армию единой борьбы с большевиками. Затяжная работа Земсобора и продолжающийся саботаж даже среди высших чинов, обманутых в своих блестящих надеждах, бессознательно играют на руку разложению армии. В штаб войск продолжают поступать сведения о воинских беспорядках, переходящих часто в открытые выступления. За последние семь — десять дней штабом армии зарегистрировано 39 человек, арестованных до особого распоряжения. Единственной возможностью водворения порядка в частях является интенсивная деятельность военного контроля. Но штаб армии сознает, что это мероприятие при систематическом применении может дать самые гибельные результаты.

На просьбу верховного правителя к японскому командованию выдать дополнительное оружие в связи с усиливающимся партизанским движением в области выделено оружие лишь для лиц, несущих охрану полотна железной дороги совместно с японцами, а также правитель извещен, что вопрос о передаче оружия будет решен в самое короткое время.


В  ш т а б  Н Р А 

И з  В л а д и в о с т о к а 

П е р е д а е т  У л а н

Группа генерала Смолина насчитывает 2400 человек.

Белогвардейская армия реорганизована, корпуса переименованы в рати: рать первая — генерала Молчанова, вторая — генерала Смолина, третья — конный корпус генерала Бородина, четвертая — конная казачья группа генерала Глебова. Каждая рать делится на три полка (по четыре дружины).


В  ш т а б  Н Р А 

И з  В л а д и в о с т о к а 

П е р е д а е т  У л а н

Сегодня в Токио отправлен генерал Андогский, ныне председатель городской думы. В Японии он обязан добиться аудиенции премьер-министра Като и упросить отложить эвакуацию японовойск до Нового года. В этом заинтересованы и деловые круги Токио, которые не успевают вывозить из Владивостока награбленные ценности, промышленное оборудование. О результате встречи из Токио будет передано по радио генералу Тачибана.

Японцы усиленно возводят вокруг города блиндажи, укрепляют форты. Из Майдзуру пришли четыре миноноски, и крейсер «Касуга». Каждый день от пирсов Золотого Рога уходят осевшие от перегруза суда.

Стремясь пополнить свою армию, Дитерихс отдал приказ о всеобщей мобилизации мужского населения. Мобилизация идет насильственно, вплоть до того, что к концу сеансов в иллюзионах и цирках перекрываются входы и выходы, молодежь и мужчин отбирают, строят и под конвоем уводят в казармы.


В  ш т а б  Н Р А 

И з  В л а д и в о с т о к а 

П е р е д а е т  У л а н

Во второй половине сентября японцы приступили к частичному выводу своих войск с территории Приморья. Грузятся на пароходы части 9-й дивизии. На 12 сентября намечена эвакуация 8-й дивизии. 21 сентября отправился восвояси японский Красный крест. Продолжается спешная погрузка на суда железнодорожных рельсов, стрелок, машин, аэропланов, автомобильных колес. Дитерихс за валюту продал китайцам миноносец «Инженер-механик Анастасов» и узкоколейную железную дорогу с вагонетками, снятую с территории порта.

— Пардон, мадам. Извините. — Коренастый мужчина с тростью, повисшей на локте, разворачивая газету, задел даму в красной шляпке. — Вы только послушайте, что делается. Это какой-то кошмар. На Семеновском базаре хозяин опознал свою пропавшую корову. Вы представляете его радость? В наше время корова — это ого-го! А продавал ее солдат за тридцать рублей. Представляете? Хозяин коровы, естественно, потребовал вернуть ее, а вор, простите, кукиш ему. На шум собрался народец, принялись стыдить этого бандита, а он возьми да швырни гранату. Вы представляете, какой кошмар? — Он снизу вверх смотрел на усталую женщину. — Граната, естественно, взорвалась.

Женщина не сразу поняла, о чем речь.

— Дикость какая, — произнесла она, беспокойно оглядывая зал.

— Вот и я говорю... — продолжал мужчина, но тут же прикусил язык, поймав на себе взгляд невзрачной личности в теплой кепке с застегнутыми на затылке наушниками. — Наши доблестные ратники живота своего не жалеют, — уже громче обратился он к даме, — а большевики коров воруют. Да-с. Это какой-то кошмар.

Все пассажирские поезда, идущие на север через Никольск-Уссурийский, были отменены. Шли только воинские эшелоны с теплушками, из которых торчали унылые конские морды да слышались похабные песни перепившейся земской рати. Прогремят вагоны, подняв за собой завинченный штопором пыльный хвост, — и снова недолгая тишина. На вокзале скопилась масса пассажиров. Измученные долгими ожиданиями, неудобствами, пассажиры нервничали, ссорились. На ночь вокзал превращался в заурядную ночлежку — ступить негде. Люди спали даже в пристанционном скверике, еще зеленом, не потерявшем своей привлекательности. Тут же жгли костры, варили и жарили, умывались и караулили свои узлы.

Ночами по вокзалу, переступая через спящих, бродили раненые офицеры и солдаты: присматриваясь, толкались бесцветные личности в котелках и кепи, казалось, они кого-то упорно разыскивают. Иногда они требовали документы и уводили с собой. Пассажир больше не появлялся, а личности продолжали шнырять.

У дверей дежурного по вокзалу и возле окошечка билетной кассы стояла, волнуясь, плотная толпа. Раздавались глухие удары, дверь трещала, но вокзальное начальство не соизволяло появиться. Пронесся слух, что из Раздольного вышел пассажирский поезд и что вагоны почти пусты. В зале набилось до отказа, а народ все прибывал, и шуму становилось больше. Наконец показалась красная фуражка дежурного по вокзалу, и сразу же вокруг него закрутилась человеческая метель.

— Граждане! — надрывался дежурный, размахивая фуражкой. — Никаких поездов на север не будет. Успокойтесь и расходитесь! Это я вам заявляю ответственно! Все поезда мобилизованы правительством для воинских нужд.

К дежурному рвались с кулаками, толпа теснила его к стене, угрожающе наливалась гневом, пока оттуда, где мелькала приметная фуражка, не раздалось:

— Рятуйте! Убивают!

Двое милиционеров бросились на помощь, но их отшвырнули, тогда они принялись стрелять в потолок. Толпа медленно рассосалась.

— Это ж надо, — возмущалась женщина средних лет в плюшевом жакете, — дочка замуж выходит, а я тут пропадаю. Слыханное ли дело: свадьба без родителей!

Ей вторил старичок в черном драповом дорогом пальто:

— Это еще можно пережить. Вы красных попробуйте остановить. Все остальные беды, и ваша в том числе, по сравнению с этой — суета сует. — И отвернулся, сложив бледные, в рыжих веснушках, руки на набалдашник палки.

— Поглядите на него, люди добрые, — возмутилась женщина, хлопнув себя по бокам. — А зачем же вас несет в ту сторону? — спросила с сердцем.

— Меня в обратную сторону несет, — ответил старичок, не меняя позы. — Меня несет на пароход, вот куда!

Тучная бабка, прижимавшая к животу котомку, проворчала, будто про себя, но так, чтобы старик услышал:

— Ишь ты, свадьба для него суета. Подыхать пора, а он туда же, гляди-к, прости меня господи.

Молодая уставшая женщина в теплой кофте, невыспавшаяся, с темными кругами под глазами, баюкала надрывающегося в крике грудного ребенка. Ей советовала другая:

— Ты, милая, покорми его. Он у тебя от голода заходится. Покорми, голубушка.

— Молока нету, — чуть не плача ответила та. — Пропало молоко — вот и мучаюся с ним.

В буфете, в конце зала, торговали бутербродами а подсохшей красной икрой. Тут было относительно спокойно: пассажиры уничтожали в основном свои припасы.

— Гляди вон на ту даму, — сказал ротмистр Дзасохов прапорщику Кавкайкину. Они стояли у столика с толстой, серого камня, крышкой, помешивая ложечками круто заваренный горячий чай, лениво жевали. — Нет, нет, не туда. Она рядом с господином, который с газетой и тростью на локте.

— М-да, — неопределенно произнес прапорщик Кавкайкин, чмокнув пухлыми детскими губами. — Ничего. Она что, вам нравится, Игорь Николаевич?

— Не о том думаешь, Юра, — укоризненно произнес Дзасохов, прожевывая. — Как ты думаешь, кто она?

Прапорщик сделал гримасу — мол, кто ее знает?

— Нет, ты присмотрись к ней повнимательнее, — настаивал ротмистр.

— Н-не знаю. Может, учительница старших классов. А может, пишбарышня. Скорее всего, последнее. И лет ей за сорок. Старуха уже.

— Да? — переспросил Дзасохов, промокнув усы платочком. — Лихо ты ее причислил к старухам, с высоты своих девятнадцати лет. Ей не более тридцати. Могу спорить.

— Я не против, — легко согласился Кавкайкин.

— Но главное не это, Юра. По-моему, она не тот человек, которым старается казаться.

— А кем же она старается?

— Обыкновенным пассажиром. Как все.

— Вы, Игорь Николаевич, как всегда, оригинальны. Простите великодушно, в вас больше от курса философского факультета, чем от офицерской школы на Русском острове.

— Хороший офицер всегда обязан на вещи и события смотреть философски. Вот возьмите Иммануила Канта...

— Не надо, Игорь Николаевич, чур меня, — испугался Кавкайкин. — Давайте лучше о ней. — Кавкайкин откусил бутерброд; круглое, упитанное лицо прапорщика стало умиротворенным, спокойным.

— Кстати, икра сухая, ты обратил внимание?

— Буфетчика давно бы надо забрать. У него полная мошна, и он ждет красных, а нас травит сухой икрой, подлец.

— Ты подожди про буфетчика.

— Ну-ну...

— Так вот, — жуя, говорил Дзасохов, и усы его при этом топорщились и шевелились. — Ты приглядись, как ведут себя пассажиры. В их лица всмотрись. На них что? На них одно ожидание. Терпеливое, если хочешь, мученическое, как у Христа.

— Ради бога, Игорь Николаевич, не приплетайте к Канту еще и Христа.

— Ладно, не пугайся. Христа не приплетешь к Канту уже потому, что Иисус жил и помер гораздо раньше Иммануила. Ладно, слушай дальше. Все они свыклись, стерпелись со своим положением. Одним словом, ждут, как говорят, у моря погоды. Для них красные так красные, белые так белые. Им как будто все одно, кому молиться, хотя на самом деле, конечно, это не так. Они просто устали в этом нашем бардаке. Хуже всего в такое время на месте сидеть. Брось кто — красный, белый, зеленый — клич: «За мной!», и они пойдут безоговорочно, не спрашивая, куда и зачем. И милая дамочка с темными кругами под глазами и ребенком на руках, и старичок, делающий вид, что дремлет, и господин с газетой, изображающий из себя умника. Все. Лишь бы снова быть в движении. Двигаться, Юра, это жить. В твоей полковой школе этому не учили и никогда учить не будут. А жизнь — это не только существование белковых тел, но и движение. Без оного белки просто-напросто протухнут.

— Игорь Николаевич, — взмолился прапорщик, морщась и делая страдальческое лицо. — Вы иногда становитесь несносны. Можно подумать, вы не только философ, но и марксист-подпольщик. Не дай бог, до полковника Бордухарова дойдет, как вы меня это... пропагандируете, — вдруг округлил глаза.

Ротмистр Дзасохов чуть не подавился от смеха. Вытер слезы.

— Фу ты, Юра, уморил. Кстати, о подпольщиках. Я действительно ходил в марксистский кружок, слушал большевистских агитаторов, конспектировал их речи и, если хочешь, расклеивал листовки на Светланской и Алеутской. Что, опять напугался? Не дрейфь, прапорщик Кавкайкин, я сам боюсь! — засмеялся. — Полковник Бордухаров знает об этой исторической странице моей биографии. Тем более, что тогда я действовал по его заданию. Так-то...

— У-уу! — выдохнул Кавкайкин уважительно.

— Слушай дальше. На чем это мы... Ага. Так вот, — Дзасохов надкусил новый бутерброд. — А что выражает лицо этой мадам? Натура она неуравновешенная, то есть чувства, эмоции и здравый рассудок у нее спорят и поладить не могут. Превалирует, в основном, первое. Иначе зачем бы она напялила эту красную шляпу с зеленым перышком? Волосы черные, распущенные. И все-таки она себя старается держать в руках. Приглядись — она вся в напряжении. Она не находит себе места, притом внешне это почти незаметно, но обрати внимание, как она водит взглядом по залу, а только натыкается на военного, буквально цепенеет.

Шагах в десяти от них, прислонившись к стене, с маленьким кожаным баульчиком в руках, стояла женщина — чуть выше среднего роста, лет тридцати. На ней было серое легкое пальто, на шее голубой вязаный шарфик. По плечам рассыпались прямые черные волосы. Это была Вероника Вальковская, связная владивостокского подполья и разведотдела штаба партизанских отрядов.

— Вы правы, — согласился Кавкайкин. — В ней что-то есть эдакое. Но не хотите же вы сказать, что она агент красных, — засмеялся он.

— Именно, Юра. Тут ты оказался на высоте. Угадал.

Кавкайкин приосанился, солидно покашлял в кулак.

— Вы думаете, я совсем дурак непробиваемый,

— Что ты, Юра, ты ничего. Главное, понял меня. Именно так я и думаю. Она агент красных, и ей срочно надо на север. Она умирает от желания как можно скорее попасть на север, навстречу красным. Вот так, друг мой. А теперь, — Дзасохов вытер аккуратно бумажной салфеткой губы, — можно подойти и проверить у нее документы и все такое прочее.

— Так прямо подойти и проверить?

— А как ты предлагаешь?

— Ну, что-нибудь придумать. Повод...

Кончики ушей ротмистра Дзасохова загорелись. У него всегда горели уши, когда он начинал злиться. Стоял, покачиваясь с каблука на носок, такой тщательно выбритый, наодеколоненный, профиль — хоть на медаль, с темными чуть выпуклыми глазами, — медленно наливался яростью и азартом охотника, почуявшего добычу.

— Мы не на приеме у супруги полковника Бордухарова Анастасии Васильевны. Это там нужно церемониться. Мы же, Юра, на службе. Так сказать, при исполнении обязанностей. И задача у нас не выделывать на паркете па, даже при виде смазливых барышень, а брать их за жабры. Вот так, прапорщик Кавкайкин.

Кавкайкин вытянулся, щелкнул каблуками начищенных сапог.

— Слушаюсь, господин ротмистр.

Дзасохов забывчиво продолжал помешивать ложечкой в остывшем чае, глядел вслед прапорщику. «А задники не начистил, дурак, — заметил он. — Надо научить смотреть за собой». Отодвинул стакан и направился за Кавкайкиным. Тот уже держал какие-то бумаги в руках.

— ...к мужу. Он ранен и находится где-то в госпитале, в Спасске. Я прямо-таки с ума схожу. — Она вынула из-за обшлага рукава платочек, поднесла к глазам.

Кавкайкин обернулся к подошедшему ротмистру.

— Вальковская Вероника Арнольдовна. Добирается к мужу, подполковнику Вальковскому, в Спасск. Муж ранен и находится в каком-то госпитале. — Он передал бумаги. — Это телеграмма из Спасска. — И с усмешкой глянул на Дзасохова: дескать, все ваши философствования не что иное, как гадание на кофейной гуще.

— Помогите, господа, — взмолилась Вальковская. — Я тут обезумею. Третьи сутки вот так, на ногах... Это ужасно. В городе никого не знаю.

— Искренне сочувствую.

Дзасохов перелистывал бумаги, тщательно изучал каждую строчку, ощупывая листочки, как слепой.

— К Спасску подходят красные. Город на осадном положении. Пассажирские поезда отменены. В ту сторону идут эшелоны только с воинским грузом, — возвращая документы, сказал он.

— Я согласна в теплушке ехать. Лишь бы не сидеть в этой грязи. — Она брезгливо скривила тонкие губы. — Сидеть и ждать невесть чего... это свыше моих сил. Сейчас упаду и заплачу. Телеграмма получена три дня назад. Может быть, уже поздно...

— Успокойтесь, все образуется, — неумело утешал ее Кавкайкин, — Господин ротмистр, надо бы как-то помочь даме. Такое дело,..

— Что-нибудь придумаем. Сперва вам надо немного отдохнуть. Тут неподалеку номера Шокальского. Можем посодействовать.

— Да-да, — обрадовался Кавкайкин. — Отдохнете, приведете себя в порядок, а мы тем временем попробуем устроить вас. Кстати, на запасных путях формируется воинский эшелон.

Господин с газетой шумно перевернул страницу. Дзасохов глянул в его сторону, поморщился. «Да, — подумал он, — Юру решительно надо проучить, чтоб в другой раз, прежде чем ляпнуть, думал».

Вальковская оживилась, заулыбалась:

— Право, господа, я вам очень признательна. Я обязательно расскажу мужу о вашей чуткости, господа...

Дзасохов сказал Кавкайкину:

— Возьмите с собой госпожу Вальковскую и отправляйтесь в номера. Господину Шокальскому скажите, что я прошу его. — Он улыбнулся Вальковской, поднес руку к фуражке, прищелкнул каблуками. — Честь имею.

Через полчаса прапорщик вернулся, веселый и оживленный.

— Вы молодец, Игорь Николаевич. Устроили ее чин по чину. А вообще-то она баба ничего. Какие яркие глаза, а фигура! Вы не видели ее фигуры. — Кавкайкин не заметил, что ротмистр настроен далеко не так весело. Был он сосредоточен, углублен в свои мысли и как бы совсем не замечал его болтливости. — Пойдемте, Игорь Николаевич, к буфету, хватит нам толкаться тут. Возьмем водки — и к себе, а?

— Чьего разлива? — насупившись, грозно спросил он угодливо склонившегося толстого буфетчика.

— Чуринского-с, господа. Чуринского. Из чистейшей пшенички рассейской, незамутненная. — Он встряхнул квадратную бутылку синего стекла, через которое ничего невозможно было разглядеть.

— Ну, — пригрозил прапорщик, — ежели окажется слаба, спущу шкуру. Понятно? То-то!

С другой стороны вокзального здания, за дверью с табличкой «Комендатура» находилось помещение дежурного контрразведки. Здесь они сняли шинели. Дзасохов подвигал ящиками закапанного чернилами стола, разыскивая оставшуюся закуску: хлеб, начатую банку сардин, головку лука. Кавкайкин сбегал ополоснуть под бачком граненые стаканы, не протирая, поставил их со стуком на стол, накинул на двери крючок и упал на продавленный до пружин диван.

— Вот не люблю коньяк. Луком его не закусишь. А водочку с головкой лучка... м-м...

— И когда ты успел так приохотиться к ней?

Прапорщик вздохнул. Он совсем к ней не приохотился и даже испытывал отвращение что к водке, что к коньяку, но ничего не поделаешь: ему очень хотелось казаться эдаким забубенным выпивохой и делать вид, что с женщинами, которых он называл бабами, у него все как положено. Мамаша говаривала, что и отец у него был такой же вот, с ветерком в головушке.

— Жизнь, Игорь Николаевич, всему обучит. Это такая школа, которая, как вы давеча правильно соизволили заметить, не чета полковой. — Он снова глубоко вздохнул. — А буфетчик все же шпион. Вы не лейте полные. По половинке сперва, а то шарахнет сразу по мозгам. Надо, чтоб понемножечку. Шпион все-таки буфетчик. Его-то обязательно надо взять. Посудите сами. Кого он ждет? Не сегодня-завтра красные будут здесь.

— Юра... — предостерег Дзасохов, откупоривая бутылку.

— А, чего там! Как будто это военная тайна. Все нормальные люди бегут. Удирают, а этот стоит за стойкой. И по морде его видно: не уйдет. Красный он, Игорь Николаевич.

— Пей, — приказал Дзасохов, — и заткнись. Буфетчик — мой старый осведомитель. Еще не было тебя на свете, а он уже зарабатывал на хлеб с маслом в политическом сыске.

Кавкайкин открыл рот.

Ему не дано было знать, что первым заинтересовался дамой в красной шляпе с пером именно старый осведомитель контрразведки, буфетчик Адам Рубинчик. Пост для наблюдения у него был удобный: весь зал перед глазами. Адам и обратил на нее внимание Дзасохова.

Ротмистр выпил залпом водку, крякнул, хлебом занюхал, налил еще.

— Ты никогда не станешь хорошим контрразведчиком, — сказал он Кавкайкину. — Почему? Сейчас скажу. Ты чувствителен, как гимназистка. Тобой в первую очередь движет чувство, а не разум. Все это по молодости — со временем пройдет. Но за это время ты потеряешь годы. Самые лучшие для карьеры. Если хочешь знать, твоя Вальковская, или как ее там, все лжет. Она агент красных. И ты мог бы это сам определить, если бы не растаял перед ее слезами. Но я тебя постараюсь научить работать, — пообещал Дзасохов.

Прапорщик совсем сник, ожидая, что еще скажет ротмистр.

— Ты не обратил внимания на телеграмму. Там все есть, что надо в таких случаях. Что телеграмма с почты — нет сомнения. Значит, у них на почте свой человек. Но они одного не учли: с первого, именно с первого октября телеграммы для гражданских лиц не принимаются. Это приказ генерала Молчанова. Вот чего они не учли! Если бы телеграмма была направлена для Вальковской в адрес военного ведомства, тогда дело другое. Ты что-нибудь понял? Ладно, поймешь потом. А сейчас, Юра, пока я тут приберу, беги-ка в аппаратную и вызови на провод капитана Бабича из военного контроля. Я сейчас.

Дзасохов налил себе еще, вытер рот тыльной стороной ладони, убрал пустую банку из-под сардин, на ключ закрыл комнату.

Телеграфист уже вызвал Спасск.

— У аппарата ротмистр Дзасохов. Здравствуйте, Борис Владимирович.

— У аппарата капитан Бабич. Здравствуй, Игорь Николаевич.

— Как у вас там?

— Спасибо. Молимся богу. Это я так — вот-вот затеем бузу. Погода плохая, настроение бодрое. Как всегда. Дел по горло.

— Завидую вам.

— Не надо, Игорь. Ты свое возьмешь сполна. Для тебя хватит. И скоро.

— Спасибо, Боря.

— Не за что. За такое надо к черту посылать, а ты благодаришь. Что там у тебя?

— Да ничего особенного. Надо проверить одну даму, Вальковскую Веронику Арнольдовну. Мыкается тут третьи сутки на вокзале, говорит, что ее муж, подполковник Вальковский Геннадий Григорьевич, тяжело ранен и где-то там на излечении. Телеграмму получила первого октября. Есть штамп.

Аппарат отстукивал вхолостую, лента, шипя, проходила меж пальцев Дзасохова и свивалась у его ног кольцами. Кавкайкин смотрел на Дзасохова. Телеграфист сидел, безучастно глядя перед собой, держа пальцы на ключе. Дзасохов оттопырил губы, по углам маленького рта образовались две резкие складки, причмокнул: дескать, вот так, даже сам Бабич задумался.

Вновь застучал аппарат.

— Как к ней могла попасть телеграмма?

— Вот видишь? — сказал Дзасохов прапорщику и ответил, продиктовав телеграфисту: — Через почтамт. Все есть: и штемпель, и роспись — все как надо.

— С первого октября запрещено строжайше брать телеграммы от гражданских лиц. Только ведомства имеют право отправлять и принимать. Ты это должен знать.

— Мне это известно, ей неизвестно.

— Понятно.

— А все же существует подполковник Вальковский или это выдумка?

— Будьте у аппарата через тридцать минут. Дам ответ. Конец связи.

Дзасохов стоял с концом оборванной ленты, бормоча: «Конец связи, конец связи...»

— Вот так, прапорщик Кавкайкин.


— Господи ты боже мой, — чуть не плакала от счастья Вальковская, быстро расстегивая пуговицы и сбрасывая с себя платье, — наконец-то можно отдохнуть. Собрала густые волосы, скрутила слабым узлом. — Боже мой...

Она стояла на холодном кафеле, перебирала босыми ногами от нетерпения и крутила кран с горячей водой, с удовольствием вдыхая пар, подымающийся из ванны. Испугавшись чего-то вдруг, кое-как прикрывшись рубашкой, сбегала, в прихожую, проверила, заперта ли дверь, присела перед замочной скважиной, зажмурив один глаз. В коридоре было пусто. Перед дверью никого. На цыпочках, как девочка, она пробежала обратно, открыла холодный кран, занесла ногу в ванну, поболтала, пробуя, и осторожно погрузилась в воду, сразу же вся покрывшись прозрачными пузырьками. Ванны в номерах Шокальского были хороши тем, что давали их с газом. Зажмурившись, Вальковская придерживалась за края ванны и тихо постанывала от наслаждения.

Она еще долго лежала, не двигаясь, привыкая к воде, размягченно пошевеливая пальцами. Слава богу, думала она лениво, встретила хороших людей. Если они еще помогут устроиться на воинский эшелон, то будет совсем хорошо. А как она перетрусила, когда подошли эти двое молодых офицеров! Но и среди них есть люди, оказывается. Не все звери. Только бы добраться до Спасска, а там проще...

Как она стремилась быстрее оказаться на месте, снять с себя этот груз постоянного страха, ежесекундной настороженности, боязни своей тени, соседа, взгляда, скрипа, стука! Огосподи...

Нервы у Вероники действительно были натянуты до предела. Натура эмоциональная, она всегда и все делала с излишней горячностью, торопливостью, советы порой воспринимала вполуха, надеясь на свою интуицию. Напутствуя ее, Лоренс говорил:

«Вам необходимо чрезвычайно остро проникнуться ответственностью. Слишком сложна обстановка, чтобы можно позволить себе расслабиться».

Вероника была неравнодушна к Лоренсу. Встречались-то всего раза три, а сердце так сладко замирает при одной мысли о нем...

«Штабу партотряда Вольского наша информация крайне нужна, — продолжал Лоренс. — Что в тылу Дитерихса? Его военный потенциал? Чем заняты японцы? Отношение деловых кругов и дипломатического корпуса к новой авантюре. Вот-вот возможны боевые действия. Надо успеть».

Почему Лоренс послал именно ее? Ну, во-первых, во-вторых и в-третьих, женщина. Ей легче, чем мужчине, который обязан быть или в земской рати, или на печи сидеть. Потом, Вероника еще ни одного поручения не провалила. Она рьяно бралась за каждое дело. При такой поспешности могли быть и просчеты. Поэтому Лоренс напутствовал: «Максимум осмотрительности, бдительности». Вероника спросила у него, подняв черные брови: «И только?» Лоренс улыбнулся, но взгляд оставался строгим: «Берегите себя, Вероника. Вы нам очень нужны, вот такой энергичной и устремленной. — Со значением добавил: — И милой».

«Почему он так сказал?» — думала Вальковская теперь.

Отдохнув в горячей воде, она поднялась, окатила себя из ковшика. Подошла к зеркалу, покрытому туманом, протерла в нем оконце, покрутила головой, подумала: вроде ничего. Недаром ведь к ней подошли офицеры. Надавила кончиками пальцев на припухлости под глазами, покусала неяркие губы, возвращая им свежесть. Тряхнула головой, и собранное на голове сооружение рассыпалось. Ее прямые и жесткие волосы плохо держали прическу.

Вдруг, вспомнив, рассмеялась. Прапорщик привел ее в номер, болтая о какой-то чепухе, галантно помог снять пальто и взялся было за пуговицу ее кофточки. После прямого взгляда Вальковской он не сконфузился, а, обхватив ее за талию, крепко прижал к себе, потянулся к губам. Она расхохоталась, а он все смотрел на нее, хлопая длинными белесыми ресницами, как годовалый бычок.

— Милый юноша, — как можно сердечнее произнесла она, — для вас я старуха. У вас должна быть хорошенькая, румяная, как и вы, девушка. Если еще нету, обязательно разыщите!

Как он сконфузился! Мальчик! А ротмистр ничего. Симпатичный мужчина.

Выйдя из ванной, Вальковская принялась одеваться, страдая от того, что не может сменить белье. Хотела уже лечь в постель, когда в дверь постучали. Сердце екнуло в дурном предчувствии. Отомкнула — и обрадовалась:

— Ах, это вы, господа!

— Мы не помешаем? — спросил прапорщик Кавкайкин, проходя в комнату.

— Как, уже можно ехать?

Ротмистр подтвердил:

— Да, можно ехать. Автомобиль подан.

— Зачем нам автомобиль, здесь же совсем рядом!

— Ничего, — успокоил он,  — лучше доехать. Темно, да и небезопасно ночами здесь.

У подъезда действительно стоял автомобиль с крытым верхом. Прапорщик помог Вальковской сесть сзади, устроился сам, ротмистр — впереди, возле шофера, Когда Вальковская сообразила, что ее везут не к вокзалу, а куда-то в город, забеспокоилась:

— Куда это мы, господа?

Кавкайкин успокоил ее:

— На минутку в одно местечко заглянем. Не волнуйтесь.

Ехали они долго. Наконец остановились у трехэтажного кирпичного здания с часовым у подъезда. Напротив, в сквере, расположилась сотня казаков. Там жгли костры, ржали кони, раздавались громкие пьяные голоса, пиликала гармошка.

— Прошу вас, — открыл дверцу прапорщик.

При виде окон, забранных в решетку, ощетинившуюся острыми металлическими заусеницами, Вальковская поняла, куда ее привезли, и почувствовала, как стали плохо слушаться ноги, губы непроизвольно задрожали. «Неужели все? Неужели?.. — больно билось в висках. — Привезли сюда обманом. Устроили в гостиницу. Зачем? Чтоб не сбежала. Пока я плескалась, как утка, они успели проверить легенду. Но документы сработаны добротно. Идею с телеграммой предложила я сама и уверена в надежности».

В кабинет она вошла почти спокойно.

Дзасохов бросил фуражку на подоконник, снял шинель, пригладил волосы, устроился за столом и только тогда пригласил Вальковскую сесть.

— Что это значит? — спросила она у ротмистра. — Я в чем-то провинилась перед вами?

— Курите, — предложил Дзасохов коробку с папиросами.

— Нет, благодарю вас.

— Тогда, если позволите, я закурю.

— Да, да, пожалуйста.

— Спасибо. Итак, Вероника, или как вас там еще, куда вы пробираетесь и с какой целью? Прошу отвечать четко, коротко и по сути.

— Пробираюсь. Это вы очень метко подметили. К своему мужу, Вальковскому Геннадию Григорьевичу, в Спасск. О его ранении я получила телеграмму четыре дня назад. Вот и все. Больше мне сказать вам нечего, господа. Право же...

Ротмистр нетерпеливым движением руки стряхнул пепел в блюдце с отколотым краем.

— Я ведь просил вас говорить правду!

— А я говорю правду, — с вызовом ответила Вальковская и даже привстала возмущенно.

— Вы находитесь в контрразведке. Прошу вас правдиво отвечать на мои вопросы.

— Какая корысть мне обманывать вас, вводить в заблуждение? Мне нечего скрывать. Документы высмотрели. Это какое-то недоразумение.

— Кстати, дайте-ка сюда документы, — потребовал Дзасохов.

Вальковская порылась в бауле и протянула ему свои бумаги.

Дзасохов бросил на нее взгляд исподлобья и начал раскладывать документы на столе в определенном порядке, понятном только ему.

— Чтобы не играть с вами в кошки-мышки, заявляю: телеграмма ваша фальшивая. Не надо возражать, вы только раздражаете меня своим глупым упрямством. Чем дольше будете лгать, тем больше будете запутываться, и потом вам труднее придется искать путь к откровенному признанию. Поверьте мне. Я тут не первый день и перевидал всякого народу. Все они в конце концов признавались. Телеграмму не могли отправить из Спасска в ваш адрес по той причине, что с первого октября телеграф работает только с ведомства и на ведомство. Для того, чтобы вы получили телеграмму из Спасска, ее должны были передать в Спасске через штаб армии генерала Молчанова, а во Владивостоке — принять военным ведомством генерала Вержбицкого. Видите, как все просто. — Он помолчал, давая Вальковской время осмыслить услышанное. — Я связался со Спасском, и мне сказали, что действительно подполковник Геннадий Григорьевич Вальковский имелся. Но, к несчастью, убит третьего сентября. Вот так-то. И как это вы допустили такую оплошность? Ну что, будем говорить?

Вальковская с трудом сглотнула слюну, почувствовала, как взмокли ладони, а во рту стало сухо: «Все правильно. Тут он притиснул меня к стене. Остается только молчать. Молчать». А мысль металась, ища выхода, как попавший в ловушку зверек. «Ну, конечно, ведь телеграмма сработана заранее, кто знал, что будет такой запрет? Во Владивостоке действительно жила супруга погибшего подполковника... Значит, провал». Но она еще не хотела верить этому, слишком долго ей везло.

Дзасохов между тем задумчиво оглядывал прапорщика.

— Юра... — сказал он нерешительно. — Как насчет того, чтобы... А впрочем, нет. Не то. — Он оглянулся на окно, за которым пьяно горланили казаки. — Юра, давай-ка кликни-ка сюда молодца хорунжего. Вон того, который плеточкой играет... Ну, чего стал? Быстренько!

Прапорщик сорвался с места. Дзасохов встал, открыл форточку, выкинул за окно папиросу. Стоял молча, заложив руки за спину, перебирая пальцами. Вальковская увидела эти шевелящиеся пальцы, и ей стало страшно.

В коридоре послышался топот, и вместе с прапорщиком ввалился здоровый краснолицый казак. В кабинете сразу стало тесно и нечем дышать от запаха ханшина.

— Хорунжий... Возьмите ее к себе. Через... — Дзасохов посмотрел на часы, — тридцать минут вернете. Хватит? Но иметь в виду, мне с ней еще работать.

Хорунжий крякнул, его усы дернулись и поползли кончиками вверх.

— Так точно, вашбродь, не беспокойтесь! Все будет в ажуре.

Вальковская не поняла, для чего появился этот здоровенный казак, куда ее хотят вести и что делать. А когда до ее сознания дошло, она забормотала потрясенно:

— Вы этого не сделаете. Вы... не посмеете, господа!

— Игорь Николаевич! — дернулся прапорщик.

— Ну? — отрывисто бросил Дзасохов. — Что? Ты сам, что ли, возьмешься?

— Нет, нет... — пискнул Кавкайкин и отвернулся.

Хорунжий хмыкнул.

— Забирай, — приказал Дзасохов. — Ну, быстро!

Кавкайкин закрыл за ними дверь, на которой остались царапины — следы ногтей Вальковской. Помолчал, успокаиваясь. Потом спросил:

— Скажите, Игорь Николаевич, а без этого нельзя?

Дзасохов повернулся к нему. Произнес с расстановкой:

— Нет. И нет времени тянуть со светскими разговорами. Эта дама на них рассчитывала. Нет! С такими — только так. Но надо вести дело таким образом, чтобы твои руки были чистыми. А они, — кивнул на окно, — они скоты. Быдло. — Ноздри его прямого, красивого носа раздулись, глаза сузились. — Им все спишется. А нам нет. Мы защитники справедливости, попранной большевистскими бандитами. Нам этого делать нельзя. Нам не простится. А они — трудящийся класс. Они умеют прощать друг другу.


— Ваша фамилия?

— Рейс...

— Имя. Отвечайте быстрее.

— Анна Леонидовна.

— К кому пробирались на север?

— В Спасске я должна была дождаться частей НРА и явиться в штаб партизанских отрядов Вольского.

— С чем? Что должны были передать?

— Ничего. Устный доклад о положении во Владивостоке. Больше ничего.

— Говорите громче!

— У меня нет сил говорить громче.

— Кто послал вас?

— Владивостокское подполье.

— Кто лично? Громче!

— Я не знаю этого человека.

— Юра, кликни-ка хорунжего!

Кавкайкин, уже ничего не соображая, загремел табуреткой.

Вальковская замотала головой:

— Я все скажу, только не надо больше этого... Прошу вас. Зачем вы так со мной? Не надо...

Дзасохов налил в стакан воды, поднес ей. Она взяла стакан трясущимися руками, выпила,

— Спасибо.

Дзасохов со стаканом в руке стоял перед ней. Еще полчаса назад здесь сидела самоуверенная, не лишенная приятности женщина, вызывавшая в нем чисто мужскую симпатию. А теперь это была старуха в изорванной одежде, дрожащая в крупном ознобе, с потухшими неживыми глазами, прикрытыми полуопущенными сизыми веками. Он сжал челюсти, длинно и глубоко втянул через нос воздух и так же длинно выдохнул. Отвернулся, поставил стакан на место.

— Вы враг. С вами я обязан поступать как с врагом. И для меня все равно, кто здесь: мужчина или женщина. Вы все одинаково опасны.

Вальковская что-то зашептала. Дзасохов нагнулся над ней.

— Громче, черт возьми!

— Гай Лоренс. Служащий бельгийского торгово-промышленного представительства.

Что передумала Вальковская, прежде чем решилась Назвать имя человека, которого почти любила... Но она назвала его, и тем самым обрекла себя на дальнейшую муку.

— Что должны были передать в штаб Вольского?

— Ничего. Только устно...

— Юра!

— Не надо! Прошу вас... Шелковка... в лифчике зашита.

— Сними с нее лифчик.

У нее не было сил даже рыдать. Рыдали ее сухие глаза, полные закаменевшего ужаса. Она с трудом ворочала распухшими, искусанными губами.

Прапорщик, с совершенно исчезнувшим румянцем, с бегающим взглядом, стал у нее за спиной.

— На ней нет ничего... под платьем, господин ротмистр.

— Сбегай, отыщи быстро. — И к Вальковской: — Вы сами виноваты. С нами не шутят, и вы должны были об этом знать. Или думали, проваливаются другие, а вас минует это?

Она молчала. Она действительно думала когда-то именно так.

Зашумели, засуетились казаки. Появился Кавкайкин.

— Все перерыл. Не нашел. — Перевел дух. — Какой-то гад упрятал. Ну что за народ!

Дзасохов стиснул зубы.

— Зови хорунжего! Быстро!

Влетел хорунжий.

— Построй своих бандитов, — приказал Дзасохов. — Быстро!

— Есть. С конями или без коней?

Дзасохов уперся своим недвижным взглядом ему в лоб:

— А коням для чего бабий лифчик?

Через минуту он прохаживался вдоль шеренги чубатых ражих мужиков, пропахших ханшином, лошадиным потом, крепкошеих, меднолицых.

— Довольны?

— Премного благодарны, вашбродь!

Остановился перед мальчишкой-казачком,

— А ты что здесь делаешь?

Казачок молчал, опустив голову.

— Тебе сколько лет?

— Двенадцать уже.

— Кто из вас взял этот... лифчик? Ну! — обвел взглядом строй, покачался на носках. — Шаг вперед!

Строй не шелохнулся. Дзасохов обернулся к хорунжему.

— Даю пять минут. Если через пять минут, — произнес он раздельно, не повышая голоса, но так, что его было слышно всем, — этот самый э... не будет у меня, каждый второй из сотни будет расстрелян по закону военного времени за пособничество красным.

Четко развернувшись, ротмистр направился назад. В это время в сквер влетел на вороном коне есаул.

— Что тут происходит?

Конь под есаулом гарцевал. Хорунжий доложил:

— Так что, господин есаул, нас- тут их благородие построить пожелали, чтоб через одного за бабу. Так что...

— Отставить! — заорал есаул, и к Дзасохову: — Ты кто такой? Ах, контрразведка?! В гробу я видел тебя и твою разведку.

Побледневший Дзасохов схватился за кобуру, но хорунжий сзади крепко стиснул его локти.

— Вы ответите, есаул... Вас самого под суд... — рванулся ротмистр.

Но есаул не слушал его:

— Стройся в походную колонну! Хорунжий, оставь его! Шагом!..

Дзасохов вернулся и приказал увести Вальковскую.

— Сволочи. Быдло! Навоз конский, — шептал он яростно, — ну, погодите...

Кавкайкин собрал исписанные листки бумаги, подравнял их, постучав о крышку стола. Не поднимая головы, сказал:

— Игорь Николаевич, я проиграл пари, вы правы.

Дзасохов притворился, что не понимает, о чем говорит прапорщик, отмахнулся:

— Будет тебе.

— Это почему же? Нет-нет.

— Давай сюда бумаги. С твоим выигрышем и моим проигрышем разберемся потом. А сейчас закажи Владивосток, канцелярию полковника Бордухарова и собирайся, повезешь все это дело и Вальковскую. То есть, Рейс. — Он помолчал. — Через полтора часа будет идти товарный. Дальнейшее пусть сами там раскручивают. Каштаны из огня таскаем мы, а пожирать их будут другие. Все, Юра. Собирайся.

Во Владивостоке бывать приходилось редко, и Дзасохов сейчас сожалел, что едет туда Кавкайкин, а не он.


— О, кого я вижу! Юра!.. Какими судьбами, как там мой друг Игорь Николаевич?

Серегин в коридоре министерства увидел идущего ему навстречу прапорщика Кавкайкина.

— А я зайти хотел к вам, господин капитан, — обрадовался Кавкайкин. — Я тут по делам. Игорь Николаевич наказывал проведать вас. Я хотел назад вернуться, а меня не пускают.

От прапорщика попахивало вином. «Наука Дзасохова», — отметил Серегин.

— Что там у вас интересного?

— Да вообще-то ничего. Агента красных поймали, — оживился Кавкайкин. — Все Игорь Николаевич. Прямо на вокзале.

Серегин насторожился. Как мог спокойно сказал:

— Неужели? Вот молодцы.

— Правда. Женщина. Связная владивостокского подполья. Красивая. — Он смешался. Покашлял в кулак. — Я ее сюда доставил, к полковнику Бордухарову.

— Интересно, — произнес Серегин. — И как она?

— Раскололась. У Игоря Николаевича и не такие разговорчивыми становились.

— Ну что ж, Юра. Это необходимо отметить. Зайдем ко мне.

— Вообще-то я свободен, — заколебался Кавкайкин, — а вдруг понадоблюсь?

— Понадобишься — найдут, — улыбнулся Серегин. — Идем, идем...

В комнатушке у Серегина никого не было. Кавкайкин повеселел. Все-таки хорошо, что он встретил Олега Владиславовича.

— Располагайся, Юра. А что у тебя там? — кивнул на серенькую папку в его руках.

— Запись допроса. Говорят, сам Михаил Константинович пожелал ознакомиться. Такая удача!

— Да, уж если Дитерихс пожелал — дело серьезное. Вот за удачу и выпьем. — Серегин на широком подоконнике изобразил импровизированный стол. — Ох, Юра, не в службу, а в дружбу, сходи ополосни! — протянул Кавкайкину два граненых стаканчика.

— Это мы мигом, Олег Владиславович! — Кавкайкин подхватил стаканы и выскочил за дверь.

Быстро, стараясь запомнить, Серегин просматривал страницу за страницей. Адреса. Имена. Клички. Опять адреса... Нет, не успеть. Захлопнул папку.

Кавкайкин ногой распахнул дверь. Улыбнулся:

— Небось, заждались?

— Ты вчера только приехал, Юра?

— Так точно, Олег Владиславович. Меня в вашей гостинице устроили. — Прапорщику нравился этот капитан, и он держался непринужденно.

Серегин предложил ему ароматную дорогую папиросу из красивой коробки:

— Внеочередные звания дадут вам с ротмистром. Заслужили!

Кавкайкин заулыбался: есть бог на свете!


Флягин явился, как всегда, выбритый до глянца, отутюженный, со свежим запахом коньяка и одеколона «Ночной Париж». Выпуклые светлые глаза его поблескивали.

В кабинете Бордухарова сидела Вальковская.

— Простите, Вероника Арнольдовна, позвольте и в дальнейшем так вас называть. Служба-с. У нас теперь нет секретов от вас, голубушка. Теперь мы благодаря вашей помощи сумеем нейтрализовать противозаконные действия подполья. — И к Флягину: — С такой милой помощницей вы должны... нет, вы обязаны всех функционеров держать вот где, — сжал руку в кулак так, что побелели суставы.

— Постараемся, господин полковник!

— Да... Так вот, мы тут беседовали с госпожой Вальковской о жизни, и, представляете, оказывается, во многом наши идеалы совпадают. Не так ли?

Вальковская сидела, вцепившись в жесткие подлокотники кресла, взгляд ее был неподвижен, казалось, она что-то пытается рассмотреть в глубине кабинета и не может.

— Да, — произнесла она.

— Госпожа Вальковская, оказывается, из состоятельной семьи, бес попутал ее с большевиками. Слава богу, теперь все это позади. Дальнейший путь только с нами, не правда ли?

— Да.

— Ну-ка, давайте порассуждаем... Связная не явилась. Что делается у красных? Они вынуждены направить сюда своего человека для выяснения обстановки. Самый быстрый путь не на конях ведь, так?

— Железной дорогой.

— Правильно, Флягин.

— Отсюда что следует? Вероника Арнольдовна берет с собой господина Флягина и едет на вокзал. Будете встречать все поезда.

— Меня могут опознать, — произнесла Вальковская отрешенно. Она терла пальцем пятнышко на обтянувшей колени юбке.

— Подгримируетесь. Измените внешность. Не мне вас учить, как это делается. Вы же конспиратор. Успокойтесь и смотрите на все трезво.

«Прости меня, Гай. Я оказалась действительно слабой. Дай бог тебе силы. Прости, Гай Лоренс, я уже просто не могла...» Она наверняка знала, что Лоренса пытают. Держится ли он, а может, сломали и его?

Бордухаров словно подслушал ее мысли, презрительно произнес:

— Этот «железный» Лоренс оказался слабее женщины. Так что не терзайте себя раскаянием. Слаб человек против человека.

Лгал Бордухаров. Лоренс умер молча.


...Тренькнул звонок. Лоренс брился в ванной. Быстро накинул на себя тяжелый тканый халат, прошел в прихожую, прислушался. Опять позвонили.

— Вам кого? — спросил через дверь, вытирая лицо полотенцем.

— Господину Гаю Лоренсу телеграмма.

Лоренс снял цепочку, повернул замок и впустил в квартиру высокого молодого мужчину в шляпе, с тяжелой тростью. За ним протиснулся плотный, широкоплечий в кепке.

— Военный контроль, — сказал первый, показал удостоверение и хотел обратно опустить в нагрудный кармашек, но Лоренс протянул руку.

— Дайте.

Сверил фотографию с оригиналом, несколько раз глянул на высокого мужчину, не пропустил ли какую деталь.

— А вы кто? — спросил у второго.

— Он со мной.

— Слушаю вас, прапорщик Кавкайкин. Чем обязан столь уважаемой организации?

Кавкайкин снисходительно усмехнулся, повесил свою шляпу на крючок, пригладил волосы. Потеснив плечом хозяина, прошел в залу, огляделся.

— Вы один?

— В настоящее время один, а какое дело вам до того, один я в собственной квартире или не один? — уже раздражаясь, спросил в свою очередь Лоренс.

Кавкайкин, подняв бровь, как это делал Дзасохов, посмотрел на него, словно только что увидел, усмехнулся, не открывая рта. Совсем как ротмистр.

— Да вот есть, есть дело, господин Лоренс. Мы уполномочены сделать у вас обыск. По этой причине И имеем честь предстать перед вами.

— Да? — И Лоренс усмехнулся.

— Да, — в тон ему ответил контрразведчик и оглядел хорошо обставленную квартиру. — Нам придется тут основательно потрудиться. Щеков, — он прищелкнул пальцем вскинутой руки, как это делают завсегдатаи ресторанов. — Приступай. Да поживее.

— Я не позволю, — решительно заявил Лоренс, заступая дорогу Щекову.

— Попробуйте, — пригрозил Кавкайкин. — На нашей стороне закон и, — он сделал многозначительную паузу, — сила.

Лоренс раздумывал, переводя взгляд с одного на другого.

— Вы ворвались ко мне, даже не дав времени привести себя в порядок. Значит, говорите, сила. Ну ладно. — Он прошел в ванную комнату, вынес оттуда прибор с мыльной водой и прошел в туалет. — Обыск будете делать только после того, как я извещу своего консула, — громко сказал, запирая дверь.

Тут же зажурчала вода. Кавкайкин одним прыжком подскочил к туалету и рванул на себя дверь.

— Успел... — в радостной злобе выговорил он, скаля острые зубы, как молодая овчарка. Быстро наклонился, подхватив с кафеля маленький клочок бумаги, на котором уместились всего две отпечатанные буквы «У» и «К».

— Вам дурно? — поинтересовался участливо Лоренс, уступая ему туалет.

— Однако шустрый вы, господин коммерсант. Это мы учтем. Щеков! — громко позвал Кавкайкин, не спуская глаз с Лоренса. — Поди-ка сюда. Обыщи его. А консулу вашему будет сообщено тогда, когда мы посчитаем нужным.

Щеков подбежал, готовый выполнить приказание, но Лоренс быстро прошел к столу в соседнюю комнату, Поднял телефонную трубку, но не успел ответить телефонистке, как Щеков рванул провод.

— Не подходи, рыло немытое. Голову проломлю, И не забывайтесь, что вы ворвались в квартиру бельгийского подданного. Я бельгиец, и вам придется отвечать. Вы понимаете...

Щеков подобрался как перед дракой.

— Что вы изорвали и бросили в унитаз? Какой документ? — прервал его Кавкайкин.

— Я ничего туда не бросал и не рвал. А если бы и бросил, то вас это не касается. — Лоренс понял, что положение обостряется и просто так вот, этаким разговором, дело не закончится. Он действительно успел уничтожить некий документ...

— Я верю, что вы бельгиец, хоть и говорите с другим акцентом. У русских не бывает таких белых зубов. А мы их можем вам выбить. Очень жаль, да?.. Искренне жаль, — повторил он и позвал:

— Щеков...

Щеков схватил Лоренса за плечо, но тут же, как по волшебству, вдруг вылетел из кабинета и оказался в прихожей, привалившись к двери в неловкой позе, разбросав короткие ноги в американских ботинках.

Кавкайкин подошел к Щекову, опустился на одно колено, похлопал рукой в перчатке по щеке.

— Нокаут. Глубокий. Вы хорошо боксируете. У кого брали уроки, не у Брендала Кокса в спортивном клубе на Фонтанной? — выпрямляясь спросил он, стараясь скрыть, что оробел.

Лоренс вышел из кабинета, потирая костяшки пальцев, с которых сходила белизна.

— Нет, я брал уроки у господина Семеняко на Суйфунской. Он хорошо знает свое дело и берет совсем недорого.

— Жаль, но что поделаешь? Вас надо наказать, голубчик. — Он опять глянул на Щекова, не подававшего признаков жизни. — Глубочайший нокаут. Очень редко такое бывает с господином Щековым. Теперь вы его самый страшный враг на всю жизнь. Очень обидчив и злопамятен. Такого поражения он никогда не простит, особенно вам. Имейте в виду.

— А мне плевать на него, — сказал Лоренс. — Прошу вас удалиться, и не забудьте этот мешок с костями, не то я его в ящик с нечистотами, что во дворе, скину.

Кавкайкин развел руками, давая понять, что с господином Лоренсом, действительно, шутить таким образом нельзя, в таких ситуациях господину Лоренсу надо уступить.

— Трубку подымите, не то скоро здесь появится уголовный розыск. Мне бы не хотелось предстать перед ними в таком виде. Знаете ли, честь мундира.

Лоренс с сердитым видом нагнулся за трубкой и тут же-получил сильный удар по затылку.

...Сколько времени прошло, пока он очнулся, Лоренс понять не мог. Увидел склонившегося над ним Кавкайкина, с озабоченным видом спрашивающего:

— Ну как, не очень больно? Вот и прекрасно. Встать сможете? А чтобы вы больше не баловались, я браслетики надену. Вот так. Щеков! Ты жив там?

В ответ послышался стон и возня. Щеков пытался подняться на непослушные ноги. Мотал головой, вытряхивая из нее туман.

— Поди в ванную, дурак, намочи голову.

Лоренс тихо стонал. Щеков одной рукой поднял его на ноги и, не размахиваясь, ткнул кулаком в губы. Лоренс вытолкнул языком осколки зубов из окровавленного рта.

Его долго били. Потом Кавкайкин позвонил на Полтавскую, попросил чего-нибудь для перевозки арестованного в следственную камеру.

Мутность во взгляде у Щекова не проходила, он то и дело дергал головой. Когда к подъезду подкатила пролетка, он взял обмякшее тело Гая Лоренса под мышки и поволок. Прежде чем бросить его в возок, снял с запястья золотые часы с браслеткой и перстень с фальшивым бриллиантом.

Это была первая серьезная операция Кавкайкина по аресту подпольщика, и прапорщик считал, что справился с ней блестяще. Он действовал так, как учил его Дзасохов.

В  ш т а б  Н Р А 

И з  В л а д и в о с т о к а 

П е р е д а е т  У л а н

В районе Спасска белые имеют около 9000 штыков и сабель, четыре бронепоезда, 24 орудия, 72 пулемета.

Спасский укрепрайон обороняет Поволжская группа в составе трех пехотных полков (1644 штыка, 640 сабель, 25 пулеметов, девять орудий).

У приморского села Комаровка, где разместился штаб Народно-революционной армии, кавалерийский эскадрон схватился с казачьей полусотней генерала Глебова, только что прибывшей из Никольск-Уссурийского. Бой был яростный.

В избу к Карпухину — тут обосновался разведотдел — ввалился еще не остывший после боя комэск Нелюта. Пропотевшая гимнастерка с расстегнутым воротом, растрепанный чуб из-под фуражки, державшейся на ремешке. Тяжело дыша, он тащил за собой парнишку в полной казацкой форме.

— Ты только послухай его! — выдохнул он и, увидев в углу ведерко с колодезной водой, зачерпнул полный ковш и принялся жадно глотать, расплескивая себе на грудь и косясь на казачка.

Карпухин с интересом разглядывал необычного пленника. Таких вояк ему еще не приходилось видеть: мальчишка лет тринадцати, простоволосый, с обгоревшим на солнце носом, на щеках следы слез. Морщась, он баюкал руку, перевязанную свежим бинтом, уже успевшим насквозь пропитаться кровью. Грязные шаровары с желтыми лампасами заправлены в юфтевые сапоги со шпорами. Ножны без клинка.

— От гады... — меж крупными глотками пытался что-то рассказать Нелюта. — Ах, сволочи!.. — Осушив ковш, крякнул, передохнул. Зачерпнул еще, выпил, утер мокрое лицо рукавом, упал на табуретку, упер кулаки в колени, набычился, уперев взгляд в казачонка.

— Ну, говори. Ты его не бойся, — кивнул в сторону Карпухина. — Все, как было, говори. Давай.

— Чего он весь в крови? — спросил Карпухин.

— Так в атаке ж! — подскочил Нелюта. — Я что? Как секанул хорунжего — здоровенный такой бугай, он в сарае под охраной, уже очухался, — гляжу, что за чудо такое? Пригляделся, а это пацан на лошади. Ведь чуть голову ему не снес. Счастлив его бог, елки-палки! Крутится с клинком, глаза вот-вот выскочат. Я к нему: думаю, зарубят в горячке. Швырнул его с седла! Это он потом поранился, — пояснил успокаивающе. И уже не так громко: — Вот гады, а? Мальца в такую рубку втянуть, живоглоты проклятые! — Еще раз утер рукавом лицо. — Давай, говори, малец.

Казачок прикусил губу, не давая себе расплакаться, уголки рта задрожали.

— Чего говорить-то? — сипло произнес.

— Как чего? — опешил Нелюта. — Что нам рассказывал. Вот то и ему говори. Давай-давай, ничего не будет. Это тебе не в казаках гарцевать.

Мальчишка переступил с ноги на ногу, глубоко вздохнул:

— Ну... это самое... Когда сотня стояла в Никольске...

Карпухин, нахмурясь, перебил:

— Когда это было?

— Что? — не понял казачок.

— Когда сотня стояла в Никольске?

— Да вчера и стояла. Ну вот... — Он опустил голову, опять переступил с ноги на ногу, потом поглядел в окно, за которым таял конец жаркого лета.

— Ну вот что, — не выдержал Нелюта, — хватит тянуть кота за хвост. Такое дело, товарищ Карпухин. — Он снял фуражку, вправил ремешок и снова надел. — Поставили они сотню в сквер. Ну, нажрались, как полагается, ханжи. То-се, значит. А наискосок кирпичное здание, я его знаю. Там раньше булочная была. Так вот, в этом здании беляцкая контрразведка. Чуешь? Слухай сюда. И вот прибегает прапорщик и зовет с собой того хорунжего. Как его фамилия? — обратился к казачонку.

— Овсюг.

— Вот-вот. И скоро Овсюг, гад такой, тащит бабу. Представляешь, товарищ Карпухин! Она орет, вырывается, а он, скотина, ржет, — Нелюта перевел дыхание. — Кричит: «Подпольщицу отдали нам на полчаса! Кто, говорит, со мной?»

Мальчишка не поднимал головы и только губы кривил да нянчил руку.

— Вот так. Слухай сюда дальше, товарищ Карпухин. В общем, через полчаса ее вернули туда, где допрашивали. Но, видать, девка твердая оказалась. Опять бежит этот хлыщ: мол, забирайте снова. Но вернулся Овсюг один. Говорит, сала больше не будет, заговорила баба. Ну, ладно. Потом прибегает ротмистр. Построили сотню и начали допытываться, у кого этот, как его, — сделал ковшиками ладони и приложил к груди. — Ну, амуниция бабья. Кто-то из казаков позарился на бабские тряпки. Ладно. Ротмистр принялся угрожать, мол, ежели сию минуту эту штуку не вернут, то по закону военного времени каждый второй будет расстрелян за пособничество Красной Армии. Тут прибежал есаул, чуть не подрался с ротмистром. Сотню по тревоге — и аллюр три креста. Ну, мы их тут и посекли, почитай, всех. Вот такое дело. Уразумел?

Казачок молча кивал.

Карпухин внимательно слушал Нелюту:

— Понял. — Спросил у мальчишки: — Кто позарился на это самое?

Мальчик молчал.

— Ясно. — Карпухин поднялся, отодвинул в сторону бумаги. — Где этот Овсюг?

— Так где ж, там! Где ему быть? — ответил Нелюта.

Карпухин накинул портупею поверх кожаной куртки, затягивая на ходу ремень, приказал:

— Пошли. Будем говорить с Овсюгом. Ежели еще не издох. Где, ты говоришь, этот Овсюг? В сарае? А сарай где? Понял. Пошли.

Щелястый сарай с легкомысленно сдвинутой набекрень соломенной крышей, из которой торчали голые стропила, охранял боец эскадрона с шашкой наголо.

Хорунжий Овсюг сидел, привалившись к стене. Голова его была перевязана. Щурясь, он секунду-другую рассматривал вошедших. И как будто обрадовался, увидев казачка.

— А, и ты тут... Живехонек-радехонек, значит... — Внутри у него что-то хрипело и булькало. — А меня вот... Ну, живи, живи... — Он откинулся к стене.

Карпухин огляделся, поднял пустое проржавевшее ведро, сел на него.

— Овсюг, — сказал Карпухин. — Кто из ваших припрятал предмет женского туалета в скверике возле контрразведки, в Никольске?

Хорунжий повел белыми от боли глазами по лицам, еще не понимая, чего от него хотят. Карпухин повторил. Усмешка появилась и исчезла с лица хорунжего:

— Ищите. Найдете — ваше будет. Только зачем оно вам? Другое дело их благородие. Они нас чуть не перестреляли за него.

— Ты вот что! — вспылил Нелюта. — У тебя спрашивают, отвечай. Треп нам твой ни к чему. Кто припрятал эту хреновину?

— Ладно, ты спокойнее, — предупредил Карпухин.

Нелюта обиделся, пошел из сарая. Скоро появился и Карпухин.

— Ты Мясина опознаешь? — спросил у казачка.

— Дядьку Трифона, что ль? Кто ж его не опознает?

— Ну, тогда пошли на гумно. Будем искать.

— Сказал, что ли? — обрадовался Нелюта.

— А куда он денется?

Было жарко. Нещадно палило солнце. Ближний лес дрожал в мареве, казалось, что мимо него струится воздушная река. Высоко в небе кружил ястреб. Трава кругом была вытоптана, взрыхлена, покрыта бурыми пятнами.

— Ну-ка, малец, показывай дядьку Мясина.

Они прошли к раненым, кучкой сидевшим и лежавшим на земле. Кто стонал, кто просил пить, а кто поминал господа бога и его архангелов.

— Его тут нету, — сказал казачок.

— Ладно, нету так нету, — согласился Карпухин. — Идем к убитым.

— Вот он, — сразу узнал казачок, указав пальцем на мирно лежащего казака, пожилого, со сложенными на животе руками, в залитой кровью рубахе.

— Где его сума? — спросил Нелюта пробегавшего санитара.

— Все там, в куче, — махнул тот в сторону.

Суму нашли быстро. Карпухин вытряхнул из нее содержимое: моток дратвы, кусок мыла, пару нательного белья, сверток байковых портянок... Того, что искали, не было.

— Нету, — разочарованно произнес Нелюта.

— Постой, постой, — сказал Карпухин, разворачивая портянки. — А вот и пропажа! Теперь пошли назад, будем разбираться.

Вернувшись в избу, Карпухин принялся разглядывать найденную вещь.

— Ты отведи паренька-то, — сказал Нелюте. — Пусть твои хлопцы присмотрят за ним, потом что-нибудь придумаем.

Казачок вдруг заплакал:

— Дяденька... а не расстреляют?..

Карпухин нахмурился, полез за кисетом:

— Красная Армия не воюет с детьми. Все. Иди! Где твои родители?

— У меня нету родителей. Их беляки постреляли в Полтавке.

— Ну вот, — расстроился Карпухин, — А ты сам-то с кем был? Эх! Как тебя зовут?

— Тит.

— Ты не реви, Тит. Это плохо, что у тебя родителей нет. А тетки или дядья?

— Не пойду я к ним, к мироедам.

— А ты, значитца, пролетарий! — обрадовался Нелюта. — Ну, тогда другое дело. Вот возьмем Спасск, учиться будешь. Понял?

Карпухин вздохнул, раскурил трубку:

— Найди там ему что-нибудь из одежонки. Срамота глядеть. А ты, Тит, утри слезы. Теперь нос.

...Шелковку Карпухин обнаружил сразу. Глаза его заблестели. Собрав все со стола в полевую сумку, он пошел к комдиву Покусу, который находился в штабе главкома.

Потные телефонисты с катушками за плечами раскручивали провод. У штаба уже была сооружена коновязь, топтались кони, мотая хмельно головами, отгоняя оводов. Тут же стояла тачанка с задранным в небо рыльцем пулемета. На сиденье похрапывал связной штаба.


Новый, сменивший В. К. Блюхера, главком Уборевич захлопнул папку, передал ее Покусу.

— Яков Захарович, а кто такой Улан, если не секрет?

Покус, завязывая тесемочки, улыбнулся:

— Для вас — нет, Иероним Петрович. Это Серегин Олег Владиславович. Служит в военном ведомстве. Воевал с германцем в чине капитана, имеет боевые награды. Вступил в партию большевиков. Работал у Унгерна, был направлен в читинскую ЧК. Оттуда послали в Хабаровск. Знает японский и китайский. Сам из Владивостока.

— Мужественный товарищ.

— Да, — подтвердил Покус, — человек он прекрасный.

— Передайте при возможности мою благодарность ему.

— Есть, Иероним Петрович. Обязательно передадим, Денег бы ему надо. Очень они ему сейчас пригодятся.

— Сделайте вклад в Харбинское отделение «Спеши Бэнк». Думаю, там они пригодятся ему больше. Можно это сделать в самое ближайшее время?

— Можно, товарищ главком. Такого добра у нас хоть мешок, — обрадовался Покус.

Уборевич напомнил:

— И пусть банк оповестит его об этом. Чтоб знал. Деньги действительно потребуются ему не здесь, а там... И очень скоро.

...Остро отточенным красным карандашом Уборевич решительно водил по карте, вокруг которой сгрудились командиры и политработники. В комнате было накурено и тесно. Исчерченная разноцветными стрелами карта-двухверстка занимала весь длинный стол, а северный ее конец, уже глубокий тыл, у станции Шмаковка надламывался и свисал над носками сапог главкома. Все были возбуждены, но внимательно слушали, делая пометки в своих планшетах. Уборевич, как всегда, подтянут, энергичен, стекла пенсне поблескивали, на гимнастерке, выше кармашка, на малиновых розетках привинчены два ордена Красного Знамени.

— Таким образом, наша главная задача — не допустить Поволжскую группу белых к Спасску. А для этого требуется разбить ее под станцией Свиягино. Командиру головной группы товарищу Покусу необходимо выделить для этого две ударные группы по два полка...

Уборевич вопрошающе посмотрел на Покуса.

— Пятый и шестой стрелковые в первую группу, товарищ главком.

Пятый и шестой Хабаровские полки отличились в боях под Шмаковкой, когда 6 сентября Поволжская группа белых, которой командовал генерал Молчанов, в количестве 1885 штыков, 740 сабель, 26 пулеметов, четырех орудий, при поддержке двух бронепоездов, ожесточенно ударила по частям НРА, ставя себе целью захватить мост через Уссури и развить наступление на Хабаровск. Белые потеснили части НРА, взяли станцию Шмаковка и село Успенка. Народоармейцы вынуждены были отойти в район Глазовки, но на другой день вернули и Шмаковку, и Успенку. Теперь части Поволжской группы отошли к станции Свиягино и укрепились там.

НРА готовилась к решительному наступлению, сосредоточивая свои войска в направлении главного удара. В момент оперативного совещания штаба прибыла и Вторая Забайкальская стрелковая дивизия.

— Командующим первой ударной группы назначается товарищ Вострецов, — сказал Уборевич.

Все задвигались, зашумели.

— Что, есть возражения?

— Никак нет, товарищ главком, — ответил Вострецов. — Но я попрошу дать мне еще один артдивизион и хотя бы один эскадрон.

Покус тут же возразил:

— Решено отдать их во вторую ударную, товарищу Кондратьеву.

Уборевич усмехнулся и глянул на начальника политуправления Смирнова. Тот молча развел руками, мол, ничего не поделаешь.

— Берите, — согласился Уборевич. — Правильно, Степан Сергеевич, вам начинать.

— Нелюту дайте, — осмелел Вострецов.

— Это который сегодня побил глебовцев? — спросил Уборевич.

— Так точно, он, — подтвердил Смирнов. — Кстати, товарищ Карпухин в связи с этим что-то хочет доложить вам.

Уборевич поискал глазами начальника разведотдела. Тот кивнул.

— Дадим ему Нелюту? — спросил у Покуса.

Покус ответил:

— Жалко, но раз дело требует...

Было решено, что командиром второй ударной группы должен быть Покус. Он отличился при штурме Волочаевки, где белыми командовал сам генерал Молчанов.

Противники знали друг друга, и потому Уборевич согласился с кандидатурой Покуса.

— Вторая Забайкальская двинется следом за ударной группой Вострецова. Вопросы есть? — Уборевич снял пенсне, потер складку на переносье. — Будьте начеку, товарищи.

— Что скажет разведка? — спросил Уборевич Карпухина.

— По нашим данным, товарищ главком, только в Спасске 2800 солдат и офицеров, 660 сабель, 34 пулемета, восемнадцать орудий и один бронепоезд. И еще... Молчанов дал приказ по всему городу вырубить деревья.

— Это зачем? — заинтересовался Вострецов.

Покус лукаво ответил:

— Пуганая ворона куста боится. Чтоб врасплох не застали, а то выскочим из-за кустов и сразу: руки вверх!

Все рассмеялись. Уборевич улыбнулся.

— Да, — подтвердил Карпухин, заглядывая к себе в блокнот. — Вот выдержка из приказа генерала Молчанова: «Ввиду непрекращающихся нападений на военнослужащих в Спасске и его окрестностях приказываю: силами населения уничтожить кусты, воспретить вечерами хождение вне домов, военнослужащим воспретить хождение вне казармы. Патрулям: не исполняющих приказ арестовывать, а пытающихся уклоняться — расстреливать на месте».

— Понятно, — сдержанно произнес Уборевич. — А как у них с подкреплением?

— Они Спасск очередным Верденом считают и уверены в его неприступности, — продолжал Карпухин. — И, надо сказать, утверждение это имеет серьезные обоснования. Семь фортов вокруг города. Это не шутка! Все они соединены окопами с блиндажами, обнесены в пять рядов колючей проволокой. Далее. Японцы стягивают свои войска во Владивосток. Сейчас там девятая дивизия генерала Мацууры вместе с приданной ей отдельной кавалерийской бригадой. Численность ее 10200 человек. Вторая пехотная дивизия генерала Сиракавы — это которая ушла из Спасского укрепрайона — насчитывает 9000 штыков и еще отдельная пехотная бригада в количестве 8100 солдат и офицеров. Это все, что касается японцев. Земская рать Дитерихса насчитывает 9000 человек. У них штыков 6228, сабель 1684, 81 пулемет, 24 орудия и четыре бронепоезда.

— Спасибо за информацию, товарищ Карпухин. Нам нужно активизировать работу разведки, товарищи. Мы должны знать все, что предпринимает противник. Иначе будем действовать вслепую. А с завязанными глазами много не навоюешь. И связь! Связь между частями — это уже половина победы. Будет бесперебойная связь — значит, будет четкое взаимодействие и управление...

Готовясь к наступлению на спасские укрепления, Уборевич детально изучил действия командования Народно-революционной армии под Волочаевкой. Удар белым был нанесен серьезный, но, тем не менее, значительная часть их сил сумела уйти от разгрома. И причиной этому, считал Уборевич, была малоэффективная работа разведки и отсутствие четкой связи между частями НРА и штабом главного командования.

— Товарищи, все говорит за то, что наступление надо начинать не откладывая. Пусть генерал Молчанов свои укрепления снова считает Верденом, пребывает а приятном заблуждении. Спасск мы возьмем. Даже если Молчанов получит пополнение, то все равно Спасск будет наш. На случай, если с юга им подойдет подкрепление, товарищ Вольский не даст ему ходу. На партизанские отряды возлагается другая очень серьезная задача: дезорганизовать тылы противника, в первую очередь нарушить движение на железной дороге.

Послышался стрекот аэропланного мотора, совсем низко пролетевшего над селом. Под окном у коновязи заволновались кони. Смирнов вышел на крыльцо и скоро вернулся:

— Это наш пролетел, с прокламациями. Будет разбрасывать над позициями белых.

Одна из листовок лежала на столе: главком сам знакомился с текстом и сделал несколько поправок.

Уборевичу было ясно, что в создавшейся обстановке японцы постараются затягивать эвакуацию, чтобы дать возможность Дитерихсу еще более укрепиться, а в случае поражения увести за кордонуцелевшие войска. Японцы могут пойти даже на вооруженную провокацию, если не дать понять им, что Дальневосточная республика в этом случае предпримет самые решительные шаги, но все-таки заставит их очистить Приморье.

После совещания Уборевич задержал начальника разведки Карпухина и командующего партизанскими отрядами Вольского. Карпухин доложил, как попала к нему шифровка из Владивостока. Уборевич хмуро выслушал и сказал, обращаясь к Вольскому:

— Надо предупредить подполье о возможных арестах. Как у вас со связью? Следует послать расторопного товарища, не теряя времени.

— Боюсь, не успеем, Иероним Петрович. Тем более, одного человека мы уже, наверное, потеряли. Во всяком случае, все сроки возвращения прошли.

— Надо попытаться еще раз. Подумайте с товарищем Карпухиным, как это осуществить.

Вольский предложил:

— Пошли ко мне, там посоображаем.

В избе, где размещался штаб Вольского, было относительно тихо. Если к штабу главкома со всех сторон тянулись телефонные провода, а в маленькой комнате сидели телефонистки и торопливо отстукивали «бодо», держа на приеме Хабаровск, то здесь действительно можно было посоображать.

В одной из комнат молодой чубатый парень с маузером на ремне одним пальцем стучал по клавишам старенького «Ундервуда», группа партизан в кубанках с красными лентами толпилась возле большой, во всю стену, самодельной карты Приморья. Вытянулись, увидев командиров, но лица остались разгоряченными.

— Что у вас тут? — спросил Вольский.

— А почему мы должны им в зубы глядеть? — возмущенно спросил коренастый парень в меховой безрукавке. — Это не двадцатый год, когда чихнуть запрещалось.

— Ты что шумишь, Лыков?

— А то, что пришло время бить япошек, пустить им юшку, как они нам это делали. А мы тут, — он повертел пальцами, — антимонии всякие разводим. Это, как его, дипломатничаем. Вот мы и говорим: врезать, чтоб искры из глаз и дым из ноздрей. А то едут, гады, вагоны настежь, и песни орут. Жизни рады. У меня нервы не проволочные. Вот. Они с нами пятого апреля обнимались? Вот оно, их уважение к дипломатии! — Он выдернул гимнастерку из брюк, обнажив впалый живот с большим, уже посиневшим крестообразным шрамом.

Вольский обвел всех присутствующих взглядом, больше выражавшем удивление, чем огорчение:

— И все так считают?

— Все, товарищ командующий. Чего там!

— Мы на своей земле, а они кто? Одним словом, захватчики.

— А вот как думаете: хотят японцы домой? — спросил Вольский.

— Ежели б хотели, давно б ушли.

— Правильно. Но если мы начнем военные действия, и они в них вступят — все! Из-за этой заварушки японцы отсюда еще полгода не уберутся. А так, согласно решению их правительства, они уйдут в конце октября.

— Да, товарищ командующий, обидно уж очень! Сидим в засаде, под рельсами фугас. Идет состав. Ну, думаем, сейчас мы вас угостим, а Федякин грит, не сметь! Запрещено, грит. Обидно! Да к тому уж, промежду имя и теплушки с беляками. Вот тут побудь спокойным, попробуй. А они едут с песнями.

— Нельзя, товарищи, никак нельзя нам вызывать их на провокацию. Это решение командования, а мы с вами — солдаты.

Под окошком в кабинете Вольского стояла железная узкая кровать, застланная суконным одеялом, в углу колченогий стол с двумя тумбочками и железный несгораемый ящик. Вольский вызвал начальника разведки Лукьянчука.

— Где Костя Веселкин? — спросил Вольский.

Лукьянчук покрякал сконфуженно, поправил пушистые усы.

— Он тута у бабки Матрены того... гм, дрова колет.

— Видал? — обратился Вольский к Карпухину. — Ежели б у бабки Матрены была не внучка, а внук, наш боевой разведчик Костя Веселкин колол бы дрова у другой бабки. Быстренько готовь его во Владивосток. — Полистал свою записную книжку, подумал. — Когда он последний раз там был? — И сам себе ответил: — В августе, кажись. Так?

— Так, — согласился Лукьянчук.

— Подумай, кто бы его побыстрее переправил туда...


— ...Этот вон, в шляпе, с чемоданчиком, может, он? А может, вон тот, с узелком? — Флягин лениво курил, но глаза его стремительно бегали по платформе.

Они стояли на балконе владивостокского вокзала. Вальковская уже пришла в себя от потрясения. Время на это было. И теперь смотрела на происходящее без подсказки Бордухарова. Трезво и зло. Она поняла, что начинает ненавидеть весь этот мир, который, как казалось, сплетен из подлости и ненависти. Да, она не выдержала. А кто бы выдержал? Она уже ненавидела и тех, кто сломал ее, и тех, кто будет проклинать ее. «Чем я хуже этих зверей? — думала она, глядя на Флягина. — Они будут жить, а я нет?!» Достала из сумочки папиросы. Флягин, не глядя, протянул свою, дымящуюся, она прикурила.

Внимание Вальковской привлекли два молодых человека в рабочей одежде. Один, с маленьким фанерным чемоданом в руках держится уверенно; кепка на затылке, светлый чуб. Другой — темнолицый, крепкого сложения, повыше ростом, медлительный. Этот ей никого не напоминал, а вот тот, светленький... его она, кажется, встречала в Анучино. Да. Это парень оттуда. Она вспомнила. Весной видела его в разведотделе. Симпатичный парень. Она поймала его взгляд, смешливый и любопытный. «Как тебя звать?» — спросил он тогда. Она ответила: «Много будешь знать — скоро состаришься». — «Узнаю, — сказал он, — все равно узнаю». И она покраснела.

Сердце забилось часто. Наверное, что-то изменилось в ее лице, потому что Флягин спросил:

— Засекли кого?

Она ничего не ответила, еще не решив про себя, как быть.

— Кто? — спросил Флягин и больно стиснул руку.

И тут опять колыхнулась в ней ненависть. Слепая ненависть ко всем, кто будет жить, когда ее... И она, почти не разжимая губ, сдавленно произнесла:

— Вон, двое уходят. Первый, что ниже ростом.

Флягин метнулся в вокзал, где дежурили филеры. Вальковская затянулась, медленно выпустила дым. Вернулся Флягин:

— Не уйдет! От нас не так-то просто уйти.

Она ненавидяще поглядела на него, отбросила папиросу. И вдруг горячая волна ударила в голову. «Боже мой, что я делаю!»

— Я обозналась, — быстро, задыхаясь сказала она Флягину. — Верните своих людей... Верните!..

Он, не понимая, смотрел на нее:

— Что с вами?

— Верните! Я... обозналась! Это не он!

— Да бросьте вы! — разозлился Флягин. — Идемте.

«Бом-бин-блин-н... Бом-бин-блин-н... — плыл над городом перезвон колоколов собора. — «Бом-бин-блин-н...» Остановились старушки, истово перекрестились на поблескивающие вдалеке купола. Все куда-то спешили.

Костя Веселкин, связной от Вольского, обратил внимание на молодого человека в японской, зеленого сукна, пилотке с козырьком. Его ощупывающий взгляд задержался на Веселкине, а может, это только показалось? Костя, вылупив глаза, вздернув подбородок, осенил себя крестом.

— Ты чего? — спросил Серафим Комков, паренек из паровозной бригады. Ему надо было на Семеновском базаре купить к зиме теплые сапоги. Во Владивостоке обувка, особенно мужская, стала значительно дешевле.

— Тише, — сказал Костя. — Иди себе, шагай.

И вдруг на площадь выскочили конники. Тот, в зеленой фуражке, бросился к нему сквозь толпу. Костя оглянулся — куда бежать? Увидел застывших в страхе прохожих, конские озверевшие морды, бегущих навстречу солдат. Он метнулся в первый попавшийся проулок, но вдруг почувствовал тупой удар в спину, ноги сразу стали чужими и непослушными. Он упал на колени, хотел обернуться, но не смог.

К нему подбежал сыщик, с трудом переводя дыхание, вытирая ладонью мокрое от пота лицо. Постоял, носком сапога перевернул его на спину. Костя прерывисто дышал, глазницы его сразу обметало синью.

— Эй, извозчик! Быстро сюда! — Флягин подобрал револьвер, найденный у Веселкина, положил его в карман и подхватил под мышки раненого. — Ну-ка, подмогай.

На Полтавской Вальковская твердила:

— Я ошиблась. Это не он... Простите меня, бога ради, этот человек ни при чем. Ой, что я наделала... — Она до крови кусала бледные губы. Ей действительно казалось, что она ошиблась. Тот синеглазый паренек из партизанского штаба совсем не был похож на этого — с ввалившимися щеками, серым лицом...

Бордухаров взял ее за плечо, насильно подвел к раненому:

— Узнаете? Ну-ну, напрягите память. Ну, не там, так, может, здесь его встречали, а может, все-таки там?

Вальковская долго смотрела на лежащего навзничь Веселкина. Его дыхание было почти неощутимым, незаметным.

— Я не могу так, — хрустнула пальцами. — У него закрыты глаза.

— Доктор, сделайте ему что-нибудь. И кровь уберите. Возьмите бинт.

— Он уже нечувствителен к боли, — сказал доктор.

— Придумайте что-нибудь.

— У него пульс пропадает.

— Да делайте же что-нибудь, черт вас побери!

Костя застонал, дрогнули веки, и в глазницах стала копиться влага. Вальковская снова пригнулась к нему, вглядываясь в лицо, карауля то мгновение, когда вспыхнет сознанием зрачок. Какие у него глаза: карие, серые или все-таки синие? Ей сейчас нестерпимо хотелось увидеть цвет его глаз, и она дрожащими кончиками пальцев погладила его по лицу, отвела светлую прядь.

— Ну-ну, голубчик, — шептала она, — еще... ну! Нет, я не могу так. Не знаю я его, господа, и не встречала. Он совсем еще юноша. Где же я могла его видеть?

— Это очень важно, — сказал Бордухаров, тяжело подымаясь с топчана, на котором сидел. — От того, где вы его встречали, можно определить откуда он: от Уборевича или от Вольского. Тогда мы и хозяина явки сможем классифицировать... — Он подошел к умывальнику, сполоснул руки.

Доктор выдернул шприц из вены Веселкина, поднял веко.

— У него уже ноги посинели, — сказал все время молчавший Флягин. — Кажется, все.

— Увы, медицина в таких случаях бессильна, — с сожалением констатировал доктор и принялся собирать в баул звякающие инструменты.

— Уберите, — распорядился Бордухаров. — Ну, так как, Вероника Арнольдовна? — Он подошел к ней. — Отчего вас так трясет? Закурите и успокойтесь. А может, рюмочку?

Вальковская передернула плечами:

— Да, пожалуй. Спасибо.

Он налил ей водки.

— Вот так. Теперь легче будет. Самое лучшее лекарство от действительности. — Пожаловался: — Вот работенка, и врагу не пожелаешь. А что прикажете делать? Как, легче стало?

— Да, благодарю вас.

— Работать сможете?

— Да.

— Вот и замечательно. Кстати, это он. Вы не обознались. Приметы совпали. Мои люди умеют работать не только здесь, но и там.

— Да, да... может быть... — бормотала Вальковская.

Бордухаров с сожалением поглядел на нее: «Можно ли что-нибудь еще из нее выжать? Или все, отработала свое? Если так... какой смысл с ней возиться?»


— ...Дальше. Это из утренних газет известно, полковник. Иногда мне кажется, что ваши подчиненные забросили свои непосредственные обязанности и кинулись сотрудничать в газетах. Может быть, мы недостаточно оплачиваем их труд? — Дитерихс, как всегда, сперва высказывал предположение, но тут же облекал его в форму факта, не позволяя Бордухарову рта открыть в свое оправдание.

Бордухаров держал перед собой раскрытую папку из твердого картона, оклеенного красным шевро, с массивными медными уже истертыми застежками. У него возникло желание с размаху хлопнуть этой папкой по столу. Язвительность правителя выводила его из равновесия.

— Другие службы вовсе не получают жалованья по скудности казны, но служат идее верой и правдой, а контрразведка у нас на особом положении. Им платим! И тем не менее, все новости я узнаю из газет. Там что, еще больше платят?

— Никак нет, ваше высокопревосходительство. Мои люди на газеты не работают.

— Ладно, давайте дальше, — махнул маленькой рукой Дитерихс, отвинчивая пробочку флакона с каплями от головной боли.

— ...По решению ЦК РКП(б) Блюхер переведен командиром-комиссаром 1-го армейского корпуса, дислоцирующегося в Петрограде. Должность главнокомандующего НРА исполнял К. А. Авксентьевский, но теперь этот пост занял И. П. Уборевич, направленный в Сибирь РВС РСФСР. НРА включена в состав советских войск Сибири, которые делятся на Западно- и Восточно-Сибирский военные округа. РВС РСФСР отдал приказ командующему войсками Сибири объединить управление пятой армией с управлениями НРА.

Бордухарову казалось, что Дитерихс слушает невнимательно. Он ходил по кабинету из угла в угол, забросив руки за спину, останавливался, глядел в потолок, поворачивался и опять мерил короткими шажками кабинет. Услышав о Блюхере, насторожился.

— Блюхер? Знаю. Авксентьевский? — пожал плечами. — Это, кажется, из тех генералов, которые продались за похлебку красным? Нет? А кто такой Уборевич? — остановился у стола, аккуратно вытер промокашкой перо и поставил в карандашницу.

— Был командующим четырнадцатой, девятой и тринадцатой армиями красных. Участвовал в боях с армией Деникина, Врангеля, в Северной Таврии и Донбассе, на Украине и Белоруссии. Награжден двумя орденами Красного Знамени. Последнее время находился при Генеральном штабе РВС. Нам стало известно, что Уборевич выехал в район Шмаковки.

— Он что, тоже из прапорщиков?

Бордухаров возразил:

— Никак нет, этот из поручиков, ваше высокопревосходительство.

Дитерихс остановился в задумчивости, глядя себе под ноги. Постоял.

— Однако мы в свое время недооценили роли прапорщиков и поручиков. Это интересная тема для исследования. Большевики учли нашу оплошность и сделали из них комкоров и комдивов. И что удивительно: они бьют наших прославленных генералов! Эдак, я бы сказал, беспардонно бьют.

Вошел адъютант Дитерихса, подполковник Бексултанов. Обычно во время докладов Бордухарова входить в кабинет никто не имел права. Он подошел к Дитерихсу и что-то прошептал ему на ухо. Дитерихс взял с рычажка телефонного аппарата трубку, подул в нее.

— Я слушаю вас, господин генерал. Да, да. Уборевич? — Дитерихс посмотрел на Бордухарова, все так же стоявшего с раскрытой папкой. — Кажется, из поручиков. Вы правы, генерал. — Он положил трубку. — Тачибана уже интересуется Уборевичем. Вот так. Обскакали вас, полковник. Да... — Он раздражался. — Вот и Тачибана говорит, что русская военная школа умеет готовить младших офицеров. Может, нам перенять опыт у большевиков и заменить полковников да генералов прапорщиками, а? — Он зло, в нос, рассмеялся.

Та реорганизация, что происходила в НРА, говорила Дитерихсу: правительство РСФСР готовит наступление на белоповстанческую армию. Надо было упредить его и первым нанести удар. К наступлению готовились. В районе Шмаковки уже были сосредоточены ударные войска, которым первыми предстояло начинать новый поход против Дальневосточной республики и большевистской России.

Бордухаров продолжал:

— Нам только что стало известно, ваше высокопревосходительство: генерал Тачибана получил секретное предписание военного министерства оставаться на зимних квартирах. Вот копия.

Он положил перед Дитерихсом листок с крупным машинописным текстом. Дитерихс жадно пробежал по нему глазами. Потом еще раз.

— Спасибо, голубчик! — Верховного правителя обуяла радость, которой он не в силах был скрыть. — Если японцы откладывают эвакуацию, то это меняет всю стратегию до конца года!

Выпроводив Бордухарова, он потребовал немедленной связи с Тачибаной. Они договорились встретиться на прогулочном катере «Меркурий».


Как всегда не постучав, вошел, прапорщик Кавкайкин. С порога заявил с истеричной веселостью:

— Олег Владиславович, нам пора собирать манатки.

— Да, Юра. Я этим и занят. Ты же видишь, я тороплюсь. Но почему ты опять подшафе с самого утра, когда через час мы должны быть на причале?

Кавкайкин никак не мог согнать улыбку с лица:

— Я говорю, Олег Владиславович, может, надо срочно собирать манатки и удирать?

— Куда удирать?

— Туда, — махнул не глядя Кавкайкин, у него это получилось в сторону буфета. — Партизаны под Анучино надавали по ж..., простите, по попке генералу Соболеву, отобрали у него последний броневик и успешно продвигаются к Никольск-Уссурийскому.

— Да ну? — огорчился Серегин.

— Так точно. Я только что самолично читал в аппаратной ленту. Вот по причине этого события мало-мало пришлось тяпнуть.

— Непатриотично это, Юра. Придется дать тебе нагоняй за это, голубчик.

— Ну, скажем по-другому: выпил я по причине печали, вызванной вестью, что нас побили. Такое горе, Олег Владиславович, такое...

— Юра, гляди, доиграешься. Нынче даже плоские шуточки даром не проходят, а ты...

— Так побили же, — в искреннем отчаянии произнес Кавкайкин. — А я держал пари с князем Халахариным. Естественно, князь проиграл, а я оказался непатриотом. Зато в выигрыше. А князю выигрывать нельзя. Его могут обвинить в неуважении к своей армии. А поскольку его маман урожденная Энгельгардт, то, чего доброго, и в шпионаже. — Он огляделся, будто что-то искал. — Олег Владиславович, давайте сегодня выпьем немножко. Вечером в «Медвежьей берлоге». Кстати, почему вы не пьете?

— Не хочу. Не желаю. Партизаны — это еще не регулярные части, — бормотал Серегин, натягивая перед зеркалом пиджак. — А пить и тем более сегодня... Я сегодня драгоман самого Дитерихса. И, конечно, нас ждут великие дела: Тачибана и Дитерихс не скуки ради решили устроить встречу в море...

— Все пьют и всегда.

— Ну и пусть пьют. А я не хочу как все, не хочу подчиняться стадности и быть похожим на всех, как обкатанный волнами голыш на берегу моря.

«...Приглашен председатель городской думы генерал Андогский, японский консул, военный атташе, генерал Вержбицкий, генерал Петров, назначенный начальником штаба армии. Уж не военный ли совет решили держать достопочтенные господа?»

— А это подозрительно. Все пьют, а вы нет. Значит, у вас что-то не так, — приставал Кавкайкин, держа перед собой начатую бутылку вина. — Значит, вы боитесь опьянения.

— Боюсь, — согласился Серегин. — Тебе бы при нашем штабе послужить, голубчик, — понял бы. К тому же, пьяный человек омерзителен, если уж откровенно.

Кавкайкин обиделся:

— И я?

— Нет, ты просто глуп.

«...Не связано ли это с военными действиями, к которым так активно ведет подготовку новое правительство? Вполне может быть. А может, причина тому — переговоры в Чанчуне? Сейчас для Дитерихса самое основное — как можно надежнее укрепиться на Уссури, в районе Шмаковки, а потом ударить по НРА».

— Олег Владиславович, — укоризненно покачал головой Кавкайкин, — можно подумать, вы спокойны. Я-то уж знаю вас. Изучил. Вы прекрасно владеете собой. Но в душе... в душе вашей — вулкан. Глаза выдают. Научитесь владеть глазами, и вам цены не будет.

— Я, Юра, в другом ведомстве служу, мне это ни к чему. Так о чем ты?

— Я про глаза и душу.

— А, вот ты о чем! Ладно, потом договорим. Собирайся, и побежали.

— Один момент. Зачем я приперся, Олег Владиславович? — Кавкайкин снова сел. — Вы оказались правы: меня представили к очередному званию. Не знаю, успею получить или нет в связи с нашими очередными «победами», но ходатайство полковника Бордухарова уже в канцелярии.

— Поздравляю!

Кавкайкин сейчас как никогда мешал, Серегин готов был выкинуть его за порог. Чем-то он уже напоминал самого Дзасохова. Манеру держаться, даже жесты успел перенять у ротмистра. Стал развязен, хитроват и нагл.

— Спасибо, Олег Владиславович. Я к чему это? Приглашаю вас в «Медвежью берлогу»: там столик заказан. Будете?

— Буду, если ты перестанешь болтать. А теперь — на адмиральскую пристань.

— Я готов, как штык.

Кавкайкин был определен в охрану Дитерихса.

По дороге к пристани Серегин вдруг иначе воспринял болтовню Кавкайкина. «Как говорят, устами младенца глаголет истина. В чем-то он, вероятно, прав, Если просто, от нечего делать, задумался о глазах и душе, то контрразведке пришла пора приглядеться ко мне». От этих мыслей стало не по себе.

Яхта «Меркурий» терлась бортом о кранцы на легкой зыби. У рекламной будки ошивался американский корреспондент Джон Холл, он громко читал без всякого выражения, не вникая в содержание:

— Пассажирский пароход «Агнесса Долар» идет в Шанхай. — И добавлял понравившееся русское слово «так». — Почтово-пассажирские «Тели» и «Ропан-мару» — в Осаку. Так...

Он был в высоких шнурованных ботинках с фотоаппаратом на шее, выше среднего роста, рыжий, постоянно жующий. Увидев Серегина, Холл помахал ему рукой.

— Олег, что у вас тут намечается, стоит ли свеч? — Предложил пакетик жвачки. Серегин отказался. — Вы, русские, удивительно любите играть в секреты. Вы все засекретили. В городе невозможно отыскать туалет. Кого ни спроси — молчат или делают вид, что не знают. Странный вы народ! Нам с вами воевать нельзя, вы сразу выиграете.

— Что здесь будет, Холл, я вам сказать не могу, потому что сам не знаю. Спросите вон у того офицера, — указал Серегин на Бордухарова, беседовавшего с пожилой дамой.

— Он кто?

— Это человек, который все знает, или, по крайней мере, обязан знать.

Джон Холл, специальный корреспондент «Ассошиэйтед пресс», прибыл недавно из Иокогамы на экскурсионном пароходе «Хозан-мару». Держался он независимо. Даже не побывав на «Сакраменто», встретился с командующим оккупационными войсками генералом Тачибана и быстро получил такой же пропуск, какой имели репортеры японской газеты «Владиво-Ниппо». При всеобщей суматохе, царившей во всех правительственных и военных учреждениях, ему оказывалось подчеркнутое внимание. Генерал Сибаяма даже провез его вдоль полосы укреплений, выстроенных в районе Седанки. После этого Холл опубликовал репортаж о том, что надо бы любыми путями задержать эвакуацию японовойск до декабря. В декабре соберется парламент и тогда-де военное министерство потребует отмены июльского решения парламента о выводе войск из России. Дитерихс подарил ему свою книгу с автографом, Холл не расставался с ней и всем показывал затейливую надпись на обложке: «Дж. Холлу, искреннему доброжелателю. М. Дитерихс. 1922 г. Владивосток».

Джон поселился в гостинице «Националь», где за отдельный номер приходилось платить бешеные деньги, но он, как определил Серегин, привык жить на широкую ногу. Свои корреспонденции телеграфному агентству в Вашингтоне Холл передавал через американскую радиостанцию, расположенную на Русском острове, это у него получалось быстро и вызывало уважение не только в среде репортеров, но и у воинского начальства.

— Я всего две недели буду проживать в России, — показал Холл пару растопыренных пальцев, — а потом — домой.

У трапа Серегина встретил офицер военного ведомства Халахарин, тоже в штатском.

— Пройдемтесь, Олег Владиславович. Без нас все равно не отправятся, — сказал он.

Они прошли вдоль причальной стенки к «Манчжуру», на котором адмирал Старк держал свой штаб. Канонерская лодка пользовалась дурной славой у населения. Ходили слухи, что на ней контрразведка Старка пытает людей, а потом сжигает их в топках. Из труб «Манчжура» поднимался тонкими струйками сиреневый дымок.

— Что случилось? — спросил Серегин.

Халахарин подозвал китайца, торговавшего папиросами, взял коробку харбинских «Лопато». Сказал грустно:

— Воевать будем, Олег. Опять воевать.

— Ах, вот как! — не очень удивился Серегин.

— Тачибана будет предлагать нашему великому воеводе начать немедленное наступление. Вернее, до официального окончания переговоров в Чанчуне — чтоб Советы были сговорчивее.

Они стояли у воды. Кричали чайки. Играла в радужных пятнах зыбь. С «Манчжура» доносилась музыка. Недалеко от берега стоял крейсер «Сакраменто», вокруг которого крутились шампуньки со всяким мелким товаром и спиртом в карманных фляжках. «Меркурий» зататакал мотором. Со Светланской один за другим спустились два автомобиля: сперва прибыл Дитерихс, за ним почти сразу Тачибана — как всегда, под охраной вооруженных конников. Халахарин даже не посмотрел в их сторону.

«Если Халахарин говорит правду, — думал Серегин, — то предположение мое подтверждается. Несмотря на то, что японцы еще в июне заявили, что уйдут из Приморья до первого ноября, они не торопятся. И сделают еще одну попытку заставить нас принять их условия. Этого в общем-то следовало ожидать. Наши не согласятся, несмотря на начатые военные действия, и, таким образом, японцы сорвут и эти переговоры, свалив вину с больной головы на здоровую».


Катер заклокотал в воде выхлопными патрубками, отчалил. Тачибана и Дитерихс сразу же спустились в уютную каюту с большими круглыми иллюминаторами. Перед диванами привинчены столики. Солнечные блики от волн играли светлой рябью по салону.

Серегин поискал глазами Кавкайкина и тоже спустился в салон. Там уже находился начальник штаба оккупационной армии генерал Сибаяма, переводчик майор Судзуки, японец стенографист, начальник штаба белоповстанческой армии генерал Петров и начальник личной канцелярии Дитерихса полковник Челобов.

Прогулка длилась долго. Прошли по бухте Золотой Рог, вышли к Русскому острову, обогнули полуостров Эгершельд и выскочили на простор Амурского залива.

Тачибана дотошно расспрашивал о наличии войск, вооружении, о проходящей мобилизации, как будто ему ничего об этом известно не было. В основном отвечал генерал Петров. Все на память, без бумажек. Потом Тачибана сказал, что есть распоряжение генерального штаба остаться здесь на зиму. Но правительство пока это распоряжение никак не комментирует. Переговоры в Чанчуне затягиваются. Чтобы делегация Советов стала сговорчивее, надо немедленно начинать боевые действия. Если войска Дитерихса возьмут хотя бы Хабаровск и укрепятся там, то японское правительство, можно быть уверенными, поддержит генеральный штаб.

После взаимных препирательств обе стороны пришли к соглашению: боевые действия начать четвертого октября.

Дитерихс под конец переговоров стал возбужден и нервно крутил шеей, словно ему был тесен воротник мундира.

Выйдя на палубу, Серегин стал с подветренной стороны, закурил. К нему подошел Кавкайкин. Он был бледен, на лице, гримаса.

— Что с тобой? — поинтересовался Серегин.

— Мутит, — сказал Кавкайкин. — Не переношу моря. Это у меня наследственное. — И тут же тихо спросил: — Это правда, что четвертого начнется, Олег Владиславович?

Серегин глядел на. приближающийся берег.

— Кто тебе сказал?

— Я сам слышал.

— Подслушивать нехорошо, прапорщик.

— Простите, — вытянулся Кавкайкин, моргая светлыми ресницами.

Репортеры терпеливо ждали на причале. Как только катер уперся в стенку пирса, был брошен трап. Охрана образовала живой коридор к автомобилям.

...Надо передать информацию. Что же сделать?.. Автомобили с генералами удалились. К Серегину подошли Холл и Халахарин.

— Пойдемте поужинаем. Прапорщик приглашает нас в кабак.

Серегин, подумав, согласился.


После трех рюмок, торопливо выпитых за успех молодого офицера, все захмелели. Халахарин стал мрачен. Вино его никогда не веселило, вызывало скептическое настроение. Холл заметил это, а Халахарин буркнул жуя:

— Нет повода для веселья. Отвеселились. Это всегда так: кто много хохочет, тот потом сильно рыдает. Так? — посмотрел на Серегина, будто ища его поддержки.

Тот уклончиво пожал плечами. Зато Кавкайкин живо согласился:

— Верно. Это еще мама говорила: не смейтесь, говорила, так громко, не то беду накличете. — Он развалясь сидел на стуле, неумело курил толстую ароматную сигару, предложенную Холлом, и снисходительно оглядывал зал, привыкая к роли завсегдатая кабачного веселья. — Скоро мы тоже будем плакать. Очень даже скоро. — Стряхнул пепел в тарелку. — Поручик Уборевич уже на Уссури, господа. Только что получили сообщение из Спасска...

— Юра, — укоризненно произнес Серегин.

Халахарин с ухмылкой на забуревшем лице посмотрел на того и другого, потом взглянул на Холла, поощрил прапорщика:

— Шпарь дальше, Кавкайкин.

Холл, посмеиваясь, спросил:

— Это тоже военная тайна?

— Какие там нынче, к дьяволу, тайны, — отмахнулся Халахарин. — Тайны надо было раньше хранить,

Серегин подначил:

— Юра у нас и не такое знает... Вот выпьет еще рюмочку. Выпьешь, Юра?

— А что? — завелся Кавкайкин, одним глотком опорожнив пододвинутый Серегиным стакан. — И знаю!

— Ну-ну...

Холл прищуренным взглядом уперся в него, перестав жевать.

— А что? Вот сегодня на «Меркурии» секретничали. Так? Приказ Тачибана получил. По зимним квартирам. Так? Михаил Константинович обрадовался. Так? А о чем они говорили с Тачибаной?

Серегин уже не слушал, что болтал захмелевший прапорщик, а искоса наблюдал за реакцией Холла, который стал похож на охотничью борзую, сделавшую стойку перед дичью. Кавкайкина понесло. Серегин огляделся. Он давно заметил полковника, который откровенно тискал даму, сидевшую у него на коленях. «А это тебе на десерт, — подумал он об американце. — И эту информацию передашь, никуда не денешься».

— Ладно, Юра. Хватит, уже все тайны выболтал. Раз ты у нас такой осведомленный, скажи, кто тот полковник?

Кавкайкин проследил взглядом:

— С блондинкой который? О! — Вновь оживился, польщенный вниманием: — Да вы его знаете. Это полковник Ловцевич. Сегодня его срочно направляют на Уссури. Лично Михаил Константинович дал задание уничтожить штаб Уборевича. Да, да... — горячо подтвердил, видя недоверчивую усмешку Халахарина. — Ей-богу! Не верите? Я сейчас...

Он порывисто вскочил, но Серегин усадил его на место.

— Хватит, Юра. С ума сошел? Ты действительно стал болтлив. Что о нас подумает наш друг Джон?

Холл дурашливо замахал руками:

— О, я ничего не понимаю в русский тактика. Я хорошо понимаю в русски водка. Я совсем не это... военная.

— А не пора ли нам, братцы, девок щупать, а? — мрачно и решительно поднялся Халахарин. — Вон тех, мулаток... Один момент...

Холл поддержал с энтузиазмом:

— Русски девки — очень харашо!

— Дурак, — сказал Халахарин. — Это ваши. Когда поздно ночью они усаживались в пролетку,

Халахарин едва держался на ногах. Кавкайкин потерял фуражку и все бормотал:

— Иг-грь Ник-лаич... где? Я ж-желаю обнять его. Где Иг-грь Ник-лаич?.. Иг-грь...

Прощаясь, Холл подмигивал:

— Однако, вы оч-чень хорошие, как это... ребята. Так? Следующий пьянка за мной, так?..

Серегин утихомиривал Юру Кавкайкина, который вдруг страшно забеспокоился, не потерял ли он в ресторане револьвер, и пытался обезоружить мрачного Халахарина, а сам думал, что, наверное, что-то случилось: связного от Карпухина все нет, а время запасной встречи с представителем подполья еще не наступило. Обстановка меняется, сведения устаревают. А главное — он так и не смог никого предупредить о предательстве Вальковской. Сколько людей уже сложили свои головы из-за того, что у него, Улана, вовремя не было связи? Но если удастся этот номер с Холлом и его газетой...

— Давай, давай, Джонни, а то опоздаешь на катер, — весело заторопил он Холла. — В другой раз пить будем за твой счет. Не забудь. А туалет, скажу по секрету, вон в том дворе. За углом. Запомни!

Джон оценил юмор и захохотал:

— Это вы мне болтать как это... военная тайна, так? — И снова залился радостным смехом.


— Вы что, с ума посходили? — громче чем следовало говорил управляющий ведомством внутренних дел Вершинин. — Совсем потеряли чувство реальности и витаете бог знает где. Спуститесь на землю, господа! Думать надо, — он исступленно, с исказившимся от злости одутловатым лицом, стукнул себя по лбу костяшками пальцев, — думать надо, прежде чем что-то печатать. Вы понимаете, что вы наделали? — Вершинин потряс еще пачкающимся краской номером газеты перед самым носом бледного, как стенка, редактора.

Впрочем, бледен был Возжинский не со страху, а после очередной попойки. И так тошно, а тут еще подняли ни свет ни заря, и кричат к тому же... Сперва у него загорелись кончики ушей, потом нормальный цвет приобрела кожа лица. Он окинул ироническим взглядом сухопарую фигуру Вершинина и начал что-то искать по карманам. Поймал за уголок носовой платок и долго тянул его, как фокусник. Настолько долго, что Вершинин замолчал и уставился на карман.

— Что у вас там? — не выдержал.

— Бомба! — отрезал Возжинский и громко высморкался. Потом аккуратно сложил платок и засунул опять в карман.

Его, едва одетого, привезли сюда под охраной. Он уж бог знает что подумал, пока ехал, а тут, оказывается, напечатали что-то неугодное их светлости Тачибана. Эка невидаль...

— Вы поняли или не поняли? — наступал Вершинин. — Я вас спрашиваю?

— А что? — как ни в чем не бывало спросил Возжинский.

Вершинин замер с открытым ртом, набитым золотыми зубами. «Эх, сколько драгоценного металла! — отметил проигравшийся в пух и прах Возжинский. — Ишь, пасть разверз».

— Послушайте, Возжинский, а не продались ли вы большевикам? Тут, — кивком головы указал на сидевшего в углу начальника прессбюро Синегубова, — есть такие подозрения.

Возжинский шумно вздохнул:

— Сообщите об этом полковнику Бордухарову. Пусть он меня на дыбу возьмет. Все скажу!

— И возьмет, несмотря на вашу дружбу. Его обяжут это сделать!

Синегубов, закинув ногу на ногу, сцепив на коленях пальцы, покачивал носком кремового штиблета. Он оставался невозмутимым и, казалось, совсем не интересовался, о чем шел разговор.

— То, это вы изволили сказать, — бред сивой кобылы, — решительно отозвался Возжинский и тут же извинился: — Прошу прощения за сравнение.

— Да? — удивился Вершинин и взглядом обратился за сочувствием к Синегубову. Тот перестал покачивать ногой. — Вы поглядите на него...

Возжинский взял со стола свою газету, решив все-таки узнать, какого они там дали маху, и сразу отключился, как это всегда у него получалось, когда приступал к чтению гранок. Заметка была совсем небольшая, с заголовком «На зимние квартиры».

— Читайте! — сказал Синегубов.

Возжинский быстро взглянул на него, хотел что-то сказать, но передумал.

— Читайте, — потребовал Вершинин.

— «Общеевропейское положение, победы советских войск на польском фронте, возрастающая мощь России, ощутимая антипатия к японцам со стороны Китая, шаги, предпринятые Америкой в вопросе о Сахалине, общая подготовка к войне в Соединенных Штатах заставляют японцев не проводить полностью в жизнь свои политические проекты в Сибири. Пожелание Соединенных Штатов о немедленной эвакуации их войск из Сибири требует от правительства Японии большой осторожности в решении этого вопроса. В китайском вопросе японцы вынуждены быть уступчивее. Наступило время, когда от них требуется очень осторожная и серьезная политика. Военное министерство, к примеру, считает, что войска, находящиеся в Приморской области, эту зиму должны оставаться на своих местах. Командиры обязаны приготовить зимние квартиры, объясняя это тем, что интересы Японии требуют тесного контакта с владивостокским временным правительством и потому будут делать все для его укрепления.

Военное министерство Японии требует от генерала Тачибана проявлять постоянную осмотрительность относительно коммунистов, которые больше всего чинят препятствия их планам, и приказывает решение это довести до сведения всех командующих дивизиями, — отбарабанил глухим голосом Возжинский. И менее бодро: — Во Владивостоке состоялось секретное совещание командования японской оккупационной армии и правительства Приамурской области, на котором обе стороны пришли к соглашению начать боевые действия против красного буфера четвертого октября...»

Далее шла еще одна заметка, в которой сообщалось, что полковнику Ловцевичу дано задание уничтожить штаб НРА вместе с главкомом Уборевичем. Внизу значилось: «Информационное агентство Ассошиэйтед пресс».

— И что? — сказал Возжинский. — Почему вы так, позвольте спросить, переполошились?

— Однако вы действительно нахал, — с чувством произнес Вершинин.

— Попрошу вас выбирать выражения, господин управляющий, — вспылил Возжинский. — У нас не большевистский режим, а, слава богу, демократия и свобода печати.

— Что вы говорите? — с неискренней радостью удивился Вершинин.

— Факт констатирую.

— Ну что мне с вами сделать? — размышлял вслух сам с собой Вершинин. — Закрыть вашу поганую газетенку?

— Вы не посмеете этого сделать. Вам не простит общественность.

— Плевал я на вашу общественность!

— Ого! Вот это государственный деятель. Да вы в своем уме или...

— Чтоб вас не волновал этот вопрос, я доложу его превосходительству лично о вашем поведении, — Вершинин поднял палец. — А теперь можете идти, — Он взял Возжинского под локоть и повел к двери с улыбкой, словно дорогого гостя...


— Все-таки как могли эти секреты попасть в американское телеграфное агентство? — раздумывал вслух, успокаиваясь, Вершинин.

— Это не моего ума дело, — ответил Синегубов устало. — Пусть этим занимается Бордухаров. Это его хлеб.

— Возжинского надо проучить, чтоб знал, как себя вести, — сказал Вершинин.

Синегубов махнул рукой:

— Бросьте вы! В тюрьму за это никто не посадит. Вина его довольно косвенна. Вы еще будете извиняться перед ним.

— Ха-ха!

— Тут, увы, прав он. Ваше решение этот стреляный воробей со связями опротестует, сумеет выкрутиться, а вы наживете себе головную боль. Весь его курятник не стоит того, да и сам он ничего не стоит. И между прочим, они действительно друзья с Бордухаровым. Это тоже имейте в виду. Он и с Челобовым в приятелях.

Синегубову Возжинский был симпатичен. Эдакий здоровенный дядька, вся морда заросла густым волосом. Хитер и умен, имел, несмотря на свои пятьдесят пять, любовниц, на прихоти которых не жалел денег. Не раз Синегубову случалось сталкиваться с ним нос к носу в полуосвещенных коридорах заведения Семена Нихамкина; пробегали, ёрнически кивая друг другу.

— Совсем вы запугали меня. Кстати, как же все-таки это понимать? Есть официальное заявление японского правительства об эвакуации до первого ноября. И что же теперь?

Синегубов развел руками:

— Вот это для меня пока и загадка.


У Бордухарова Возжинский негодовал:

— При чем тут я, если в наших ведомствах не держатся тайны! Что, прикажешь закрыть газеты? Нас и так уже никто не читает. Подписка упала, еле сводим концы с концами, черт побери. А этот идиот еще и грозится. Извини. — Уже успокаиваясь, Возжинский принялся сморкаться: — Газету грозится закрыть, а?!

Бордухаров не слушал редактора. Он тоже был расстроен. О случившемся, естественно, стало известно Дитерихсу, и тот приказал найти причину утечки секретной информации. Поломав голову, Бордухаров решил поручить расследование только что отозванному из Никольск-Уссурийского ротмистру Дзасохову.

— Не надо так горячиться, — сказал Бордухаров, — Вершинину и Синегубову тоже влетело. Цензор будет снят со службы. А твоим следовало бы, прежде чем отдавать что-то в набор, смотреть, кому это на пользу: нам или нашему противнику. Кстати, сам-то читал перед тем, как твои балбесы принялись набирать?

Возжинский вздохнул:

— Не помню. Разве все упомнишь? Обычно то, что получаем от телеграфных агентств, идет сразу к наборщику.

— Между прочим, здесь твоя закорючка.

— Да? — искренне удивился Возжинский.

— Вот, пожалуйста, — Бордухаров взял листок бумаги.

И правда, под текстом стоял знак, который означал, что материал просмотрен редактором.

— Надеюсь, — натянуто усмехаясь, произнес Возжинский, — ты не считаешь меня большевистским шпионом? — Он немного струсил.

Помолчали. Бордухаров нервно барабанил пальцами по столу.

— Не шпион, так дурак. — И быстро, в упор, поглядел на него: — А знаешь, что говорят? Поскольку я твой приятель, — продолжал он, — то посчитали, что редактор знал, что делал. Понял?

Возжинский опять вздохнул, и вздох этот звучал как раскаяние:

— Прости, Вадим Сергеич.

— Вот так. Дружба дружбой, а... Я тут кое-кого из твоих борзописцев уже потряс немного. Все не то. Меня сейчас больше интересует, как попало это в телеграфное агентство американцев.

— Ну, Вадим Сергеич, это твой хлеб. Авось найдешь.

— Найду, — пообещал Бордухаров.

В  ш т а б  Н Р А 

И з  В л а д и в о с т о к а 

П е р е д а е т  У л а н

Планом военных действий предусмотрены наступления 3-х основных групп войск. 1-я — молчановская группа — наступает по железной дороге, имея цель выйти к Бикину. 2-я — корпус Бородина — пойдет по правую сторону железной дороги, нанося удары по партизанским базам в районе Анучино. 3-я группа — войска под командованием ген. Смолина — движется слева от железной дороги в район Ханкайской долины, чтобы подавить возможность партизан выступить в помощь НРА. Конечная цель всех 3-х групп — объединиться в районе Шмаковки и взять Бикин как плацдарм для дальнейшего наступления.

Кони потянулись к воде. Уборевич опустил поводья, сдвинул кожаную фуражку, открыл незагорелый, без единой морщины лоб. Студеный ручей выбегал из густых зарослей лозняка, ударялся в невысокий обрыв, как в стену, и, круто повернув и уже потеряв стремительную силу, легко перебегал каменистый перекат-бормотун. Вода была до того прозрачной и свежей, что Уборевич не сдержался, соскочил с коня и зачерпнул пригоршню. Напившись, ополоснул лицо.

Солнце припекало, как в разгар лета, день стоял безветренный, но зелень уже усохла, горячими островками пламенел клен, и только кедр да сосна выделялись своей стойкой зеленью.

Несколько верховых из охраны главкома топтались на взгорке. Уборевич весело приказал:

— Напоить коней, умыться, подтянуть ремни!

Дальше двигались живее. Показалась околица деревни Шмаковки, в которой расположился штаб кавполка. У колодца с журавлем плескались бойцы, возле плетней молодые конники уже заговаривали зубы девчатам в платочках, повязанных по самые брови.

Штаб определили по коновязи. Прибежал взмокший комполка, на ходу расправляя под ремнем складки гимнастерки.

— Так что, товарищ главком, полк готовится к боевым действиям, приводим себя в порядок! — У него были чуть раскосые хитрющие глаза.

— Вольно, Гаврюшин. Время обеда, а вы, по всему видать, не кормили людей.

Мимо на рысях пронеслась полевая кухня, разбрасывая в стороны синий дым из трубы. Кашевар плотно сидел на котле и растягивал меха гармони.

— Вот она, язви ее! — обрадовался комполка. — Я уж думал, беляки перехватили.

По одному подходили командиры — молодые, загорелые, перепоясанные крест-накрест ремнями. С каждым, из них Уборевич здоровался за руку. Его откровенно и с почтением рассматривали, еще не веря, что к ним прибыл сам главком.Угостив всех папиросами, он спросил:

— Есть у вас необстрелянные?

— Все, товарищ главком, под Волочаевкой нюхнули пороху, — ответил коренастый совсем юный командир. — И еще б не прочь.

— Сколько вам?

— Уже двадцать.

Все заулыбались. Гаврюшин сказал:

— Это комвзвода Федоров. Сил нет, как рвется в бой.

Уборевич улыбнулся, подмигнул закрасневшемуся Федорову:

— Возраст, конечно, серьезный. В самый раз подвиги совершать. А что до боев, то недолго ждать.

— Это правда, что вы из офицеров?

— Правда... — сказал главком. — Поручик. Командовал гаубичной батареей. А у вас много бывших офицеров?

— Много. В первом батальоне, кроме Федорова, все. Я вот капитан.

— А я подпоручик.

— Служил прапорщиком. Воевал с немцами.

— Я имел звание поручика.

— А главное, все мы трудового сословия, товарищ главком.

— Отличные ребята, — похвалил Гаврюшин. — Под Волочаевкой хорошо стояли.

— Учиться вам надо, товарищи. Вот кончим воевать, пойдете в военную академию. Нам ой как нужны будут грамотные командиры!

— Спасск прежде надо взять.

— С таким народом да не взять Спасск?! Быть такого не может, — с убеждением сказал Уборевич. — А теперь, Гаврюшин, ведите в свой штаб.

Вдоль улицы, мимо плетней, в тени которых копошились куры, мимо хат, покрытых соломой, боец с винтовкой наперевес конвоировал пленного офицера в изорванном и запачканном кровью мундире с одним погоном. Кое-как забинтованная рука висела в петле из поясного ремня.

— Полковника взяли, — сказал Гаврюшин. — Того самого. Ловцевича. Что с ним делать, товарищ главком?

— Как взяли?

— Только начали в тылу у нас шебуршать — мы их и накрыли. Все офицеры. С полсотни было. Бились до последнего, стервецы, в плен не сдавались. А этот... Федоров оглушил его...

— Допрашивали? — спросил Смирнов.

— А то как же!

— И что?

— Не желает признаваться. Я, мол, присягу давал. Кому присягал, тому, мол, и отвечать буду, а вы для меня пустой звук, говорит.

— Кто ж его разбил да в плен взял?

— Вот и я ему то же самое. Мол, пустой звук или не пустой, но ты передо мной, а не я перед тобой. А это, говорит он, дело случая.

Увидев командиров, пленный придержал шаг, но конвойный прикрикнул, клацнул затвором, и он, понурив голову, тяжело пошагал дальше.

Едва Гаврюшин расстелил свою трофейную двухверстку, как Уборевичу доложили, что пленный настаивает на встрече с главкомом.

Несмотря на растерзанный вид, держался полковник с достоинством. Худощавый, седоватый, лет сорока. Запах одеколона еще не успел выветриться, виднелся чистый подворотничок, из чего Уборевич сделал вывод, что побитая полусотня недавно делала привал после длительного броска, приводя себя в порядок.

— Полковник Ловцевич, — представился пленный.

Опершись о стол сжатыми кулаками, не поднимая головы, главком исподлобья некоторое время еще продолжал рассматривать того, кому Дитерихс дал задание уничтожить штаб и его самого, Уборевича, потом выпрямился, бросил на карту карандаш.

— Слушаю вас, — произнес сухо.

Заметив на столе коробку с папиросами, Ловцевич шевельнул сухими губами:

— Позвольте?

Уборевич сделал знак адъютанту:

— Дайте полковнику папиросу.

— Благодарю вас.

Полковник затянулся. По выражению его лица можно было догадаться, что он разочарован. Кажется, не таким представлял он себе главкома — по крайней мере, не таким молодым.

— Вот вы какой, — не скрыл он своего удивления. — О вас много говорят, и мне, признаться, очень хотелось вас увидеть.

— Это все? — резко бросил Уборевич, вновь склоняясь над картой.

— Нет, нет, господин главком, — испугался полковник. — Позвольте несколько слов. Для меня это очень важно. Вот вопрос, которым задаются многие мои коллеги и на который никто не может убедительно ответить. — Глубоко вздохнув, Ловцевич продолжал: — Почему нас, кадровых офицеров русской армии, имеющих боевой опыт японской и германской кампаний, получивших необходимые знания в военных училищах, бьют, простите, прапорщики и унтер-офицеры, и даже сугубо штатские, поставленные во главе ваших воинских формирований? А ведь против вас сражается цвет и гордость русского офицерства! Вы не сможете обвинить в трусости наших солдат. Когда необходимо, они бросаются в атаку в полный рост, презирая смерть, и с честью умирают... — Полковник умолк, покусывая губы и не сводя горячечно блестевших глаз с главкома,

— А разве только атака в полный рост есть героизм? — спросил Уборевич и сам же ответил: — Думаю, вы плохой командир. Учили вас в академии многим наукам, а вот беречь солдата не научили. Но о стратегии и тактике не будем говорить. Вы тому специально учены, а нам это еще предстоит. Ответьте мне, что защищаете вы, за что сражаетесь?

Полковник побледнел. Лицо его стало твердым, все черты обострились. Вопрос главкома, видимо, задел его за живое.

— За Россию... — произнес он сдавленным шепотом, сделав судорожный глоток. Уборевич отмахнулся в досаде:

— Не надо...

— ...за ее государственность... За те устои, кои она блюла испокон веков. Кои блюли мои деды и прадеды и коих я сам придерживаюсь... За свободу, наконец, данную народу государем, за многострадальную нашу Родину, господин главком...

— Вот видите, не Россию вы защищаете, а государственность. И какую? Вы воюете за интересы царя, Меркуловых, Дитерихсов. За ваши личные интересы, за свою собственность. Вот за что. А говорите — Россия... Вы, полковник, вернее, ваш класс несет ответственность за пролитое море крови, за то, что русские люди насмерть бьются друг с другом. Стоят ли ваши интересы таких жертв? Мы сражаемся за мир, равноправие, за счастье трудового народа, всего человечества. За мировую революцию мы стоим... А вы за что? За грабителей-царедворцев? Вы же образованные люди, цвет и краса империи, как говорилось. Вы сами видели, не могли не видеть, что царский строй отжил свое. Это вчерашний день истории. А вы не поняли, не захотели понять, что это конец. Потому понятия о геройстве и чести у нас с вами разные, полковник. Вы и на войне слуги и господа. Вы своих солдат за ваши идеи посылаете на смерть, а мы и здесь все равны. Народ и Россия, полковник, для нас едины. Вы, как изволили тут выразиться, за Россию, а мы еще и за народ. Ради этого не страшно и умереть. В полный рост идти в атаку — это еще не смелость. Это у вас скорее от отчаяния...

Ловцевич слушал, глядя в пол, забыв о дымящейся в пальцах папиросе. О чем он думал? Может, о том, что жизнь поставила его на сторону неправого дела? Или жалел, что не сумел выполнить приказ Дитерихса?

Уборевич продолжал:

— И потом, вы ведь всего-навсего повстанцы. А у нас регулярная армия. Вы недооценили силу Красной Армии. В пылу ненависти забыли, что воюете не только с народом, но и с государством рабочих и крестьян. И мы побеждаем не только потому, что эти кровавые годы научили нас драться, а потому, что нам есть что защищать и за что умирать. Как вы не хотите смириться с тем, что за вами неизбежно придем мы! И никто не в силах помешать этому. И потому, чем яростнее будет ваше сопротивление, тем жестче мы расправимся с вами...

В избе стало тихо. Издалека доносились команды, ржание коней, петушиный крик. Гаврюшин сосредоточенно курил. Ловцевич, твердо глядя в глаза Уборевичу, произнес:

— Благодарю вас, господин главком. — Он нервно покусывал губы. — Вы были искренни. Это для меня главное.

Задержавшись у двери, обернулся. Уборевич предупредил:

— Вас не расстреляют, не волнуйтесь. С пленными мы не воюем.

Полковник кивнул. И сказал — словно через силу и в то же время свысока:

— Осмелюсь предупредить: Спасск очень крепким орешком будет.

Уборевич усмехнулся:

— Сколько мы таких орешков раскусили за эти годы, полковник... Спасск, каким бы Верденом вы не называли его, мы возьмем. Это точно. Но хотелось бы без лишних жертв...


— ...Что с вами, Юра? — спросил Серегин.

Вид у прапорщика был необычный. Он расстроен, всегдашний румянец исчез с его лица. То ли бурную ночь провел, то ли взволнован.

— Знаете... — Кавкайкин замялся. — Холл... как бы это сказать... на подозрении.

— У кого?

— Им заинтересовались наши. — Нехотя добавил, помолчав: — И японцы. От меня почему-то Игорь Николаевич скрывает это. Случайно узнал...

Серегин вспомнил, что Холла последний раз он видел в здании штаба Сибирской флотилии, на Светланской. Был он, как всегда, задирист и весел. В тот день японцы конфисковали тираж газеты «Вечернее слово».

«— Хэлло, Олег! — Джон обрадовался, увидев Серегина. — Одну из ваших газет, как это... арестовали, вы знаете». — «Знаю, — сказал тогда Серегин. — Такое у нас иногда случается, вы не пугайтесь». — «Я не из... как это... трусиков, каптэн, — Холл подмигнул Серегину. — Я помню о своем обещании и приглашай вас». — «Утром не пью, Джон. А почему только я удостоен вашего внимания, а не Кавкайкин или Халахарин?» Холл посмеялся, задрав тяжелый подбородок и качнувшись на каблуках: «Вы очень хитрый человек, — произнес он. — Зайду сегодня вечерком к вам в отель». Он покровительственно похлопал Серегина но плечу.

Серегин постоял, глядя ему вслед. «Холл о чем-то догадывается, иначе бы так не вел себя», — подумал он.

Корреспондент из Вашингтона не так прост, как считали его приятели. Японскому осведомительному бюро было известно, что Холл на самом деле — офицер разведки военно-морского флота Соединенных Штатов Америки.

— Есть подозрение, — говорил между тем Кавкайкин, — Холл — разведчик красных.

— Чепуха это, — охладил его Серегин, — успокойся.

— Может, и чепуха, — охотно согласился Кавкайкин. — Дай-то бог.

— Тебя что-то очень тревожит, Юра?

— Да нет, ничего. Хотя, знаете, чувствую, началось это после заметки в газете. Мне никаких поручений не дают. Ротмистр со мной сух и официален. Не знаю...

Серегин как мог успокоил его. Но самого охватила тревога. Значит, все же взялись за Холла...


Джона Холла буквально выволокли из бара. Он едва переставлял ноги, голова безжизненно моталась, будто у тряпичной куклы...

В этот день за репортером, как привязанные, ходили два молодых китайца, похожие друг на друга, точно близнецы. Под легкими бумажными куртками чувствовались тренированные мышцы. Двое шлялись за американцем, выбирая момент, чтоб увезти его, и когда он забрел в кабак, занервничали: там можно сидеть вечно. Холл пил и, как всегда, не хмелел. И тогда они решили ускорить события. Один из китайцев подошел к сидевшему перед стойкой бара американцу сзади и на секунду словно прилип к нему. Холл попытался встать, пошатнулся, но не упал; подхваченный под руки.

— Пьет как лошадь, — сказал один китаец.

Другой поддакнул:

— Американцы все пьют как лошади. Мы бы с тобой от одной его порции уже валялись под столом.

— Это уж точно.

Пролетка с Холлом и китайцами понеслась в сторону Миллионки. Свернула с Алеутской и затерялась в темноте.

Холла втащили в фанзу. После нашатырного спирта он пришел в себя, огляделся.

— Ты кто? — спросил у толстого китайца в халате, сидевшего на корточках и разглядывающего его.

Китаец улыбнулся открыто и дружелюбно.

— Обращайтесь ко мне на «вы», — попросил он вежливо на неплохом английском языке. — Скажите мне, — китаец показал газету с обведенной красным карандашом заметкой: — Это вы писали?

Холл, борясь с еще не ушедшей из глаз мутью, прочитал первый абзац. Конечно, он писал, но для чего это знать вежливому китайцу?

— Где я? — вместо ответа спросил Холл и хотел встать.

Китаец мягко придержал его за колено:

— Сидите, сидите. И отвечайте на мой вопрос.

Холл сплюнул, облизал губы:

— Не помню, может быть, и я. Здесь я очень много писал. На радиостанции даже забастовали — пришлось раскошелиться.

— Все же вы или не вы? — Китаец сидел на корточках и улыбался.

— Не помню, говорю же тебе, — сказал Холл, озираясь и не обращая внимания на хозяина. Он искал двери, но в фанзе с круглыми стенами найти их было не так просто.

— Надо вспомнить, очень надо, — сказал китаец, поднялся и отошел. В тот же миг Холл почувствовал, что кто-то стиснул ему кисти рук и вцепился в волосы, запрокидывая голову. От боли перехватило дыхание. После первого ослепляющего удара ему показалось, что он попал меж двух вращающихся колес. После второго сообразил, что его заметка успела кому-то очень не понравиться и что эти азиаты будут бить его до тех пор, пока он не сознается или не умрет.

Третьего удара ждать не стал, а нанес его сам. Ногами. Для Холла важно было высвободить руки. У него были руки профессионального боксера, и ему ничего не стоило научить этих китайцев вежливости. Он добрался и до толстяка, но тут его оторвали от хозяина и набросили сеть — в мгновение ока скрутили, как это делается при ловле орангутанга.

А толстяку все-таки досталось: сидел с разбитым лицом и мокрым полотенцем промокал кровь.

— Кто вам дал сведения для газеты? — все таким же ровным голосом спросил китаец.

И Джон Холл понял, что теперь просто так ему не выбраться — дело серьезнее, чем ему показалось. И сказал:

— Мне их никто не давал.

— Вы неискренни, — сказал толстый китаец. — Вы не хотите сказать правду.

— Мне жизнь дорога.

— Это верно, — согласился китаец. — Кто это? — Он показал снимок моментального фото, на котором был запечатлен офицер, отдаленно похожий на прапорщика, с которым они тогда пили и который ужасно много болтал. Но Холл сейчас не мог вспомнить его фамилию.

— Вы знакомы с ним?

— Да. Развяжите меня. Я больше не буду драться, — сказал он примирительно. — Если вы меня будете избивать, я через все газеты мира расскажу об этом.

Китаец улыбнулся еще шире и снова спросил:

— Так кто это?

— Я не помню, как его зовут. Забыл!

— А этот?

Холл в плохо исполненном снимке все же узнал Серегина. Сняли его, вероятно, за столом, потому что он смотрел вниз.

— Это капитан... тоже забыл фамилию, черт вас побери.

— Кто из них дал вам сведения для газеты? Правдивый ответ спасет вам жизнь. Они же ваши приятели.

— Никто из них не давал. Я ведь говорил уже об этом.

Отчего Холл так упорно сопротивлялся? Жаль было болтливых русских парней, которых можно будет потом использовать в работе на американскую разведку? А может, просто не хотелось опуститься до признания этим желтомазым? Трудно сказать... Скорее всего, и то, и другое, а может, и третье.

— Хорошо, пусть будет по-вашему, — все так же любезно улыбнулся китаец. — Кто с «Меркурия» в тот вечер был с вами в «Медвежьей берлоге»?

— Думаю, многие.

— Халахарин, так?

— Это кто такой?

— Не притворяйтесь.

Холл кивнул, скривившись от боли в голове.

— Прапорщик Кавкайкин, так?

Холл снова сделал движение головой.

— Ну, вот и хорошо. Нам ведь известно, что вы являетесь офицером разведки американского военно-морского флота. Еще кто?..


Планируя наступление, штаб Уборевича направил в помощь партизанам отряд особого назначения под командованием Гюльцгофа. Задание было: не обнаруживая себя пройти по тылам белых и во что бы то ни стало оседлать железную дорогу у станции Мучная, этим не дать возможность белогвардейцам подвести к Спасску подкрепление. Но у деревни Андреевки в долине Даубихе отряд встретили передовые части белогвардейского корпуса Бородина, и он, втянутый в бой, уже не мог оторваться от противника и выполнить поставленную задачу. Только отдельные команды подрывников сумели просочиться к Мучной.

Тем не менее, положение Молчанова ухудшалось. Он потребовал от Дитерихса немедленной помощи. 8 октября Дитерихс направил в Спасск эшелон с подкреплением из Никольск-Уссурийского. Но на сто десятой версте он был пущен под откос. Следом сформировали второй эшелон, который простоял под парами более пяти часов, пока ремонтировали взорванные пути. Когда, наконец, он тронулся, то навстречу ему, из Спасска, пошли поезда, битком набитые ранеными. Саботаж железнодорожников по существу сорвал операцию. Образовалась пробка, и подкрепление Дитерихса не смогло облегчить положение Поволжской группы.

Удар НРА под станцией Свиягино был настолько силен, что авангард молчановской группы в районе Духовского рассыпался.

Утром шестого октября Молчанов бросил в бон резервы, но это не спасло положения. После упорных боев Хабаровский и Троицкосавский полки НРА заняли Свиягино.

Во встречном бою шестой Хабаровский полк захватил у белых на разъезде Краевском бронепоезд, два орудия и двенадцать пулеметов. Противник потерял двести человек убитыми и ранеными. Это был ощутимый урон для земской рати.

Подойдя к Спасску, Уборевич получил подтверждение от разведки, что белые еще не сумели подтянуть главные резервы. Это было на руку народоармейцам, и главком дал приказ начинать штурм.

Рано утром пятый Хабаровский полк неожиданным ударом выбил белых из Хвалынки, шестой устремился к западной окраине города по дороге на Гайворон. В десять утра кавалеристы стремительной атакой вышвырнули противника из Славянки и Калиновки. Как только Молчанов ввел в бой свой последний резерв, Уборевич дал команду Троицкосавскому кавполку. Кавалеристы подошли к военному городку, но были встречены губительным огнем пулеметов. Неся потери, полк отступил на другой берег реки.

В это время батальоны шестого полка, продвигаясь вдоль железнодорожного полотна, заняли окраину Спасска и после сильной артподготовки из двенадцати орудий ворвались в форт № 3. «Держаться во что бы то ни стало!» — был приказ главкома.

...В ночь на девятое октября никто в штабе фронта не сомкнул глаз. Силы противника были учтены, операция разработана. Части НРА готовились к штурму спасских укреплений.

Утро началось с артподготовки. Артиллерия НРА била по спасским укреплениям. Наконец перешли в наступление.

Особенно сильным, кинжальным огнем встретили атакующих на правом фланге. Бойцы штурмовой группы залегли. Атака захлебывалась. Уборевич со штабом расположились в отбитой у противника траншее, К блиндажу, изрытому снарядами, уже протянули телефонный провод. Вокруг пригнувшись бегали бойцы санитарной команды, подбирая раненых, путаясь в колючей проволоке. В воздухе лопались снаряды.

— Шрапнелью бьют, — сказал Уборевич. Он снял пенсне и надел очки с круглыми стеклами в металлической оправе. Взял бинокль у адъютанта. — Где наша артиллерия? Почему молчит? Товарищ Покус, я вас спрашиваю.

Перед бруствером вырос ветвистый куст взрыва. Все пригнулись. Главком придерживал фуражку, чтобы ее не сорвало горячей волной воздуха, несущего кислый запах пироксилина. По брустверу забарабанили комья земли.

— Ну-ка, Яков Захарович, передайте координаты: бить правее вон той мельницы — там у них спрятана пушчонка, что шрапнелью жарит. А вон еще одна. Присмотритесь, — он передал бинокль Покусу.

Пристрелявшись, противник бил прямой наводкой по залегшим целям. Если сию минуту бойцов не поднять, все погибнут на этом клочке земли. Что-то неслышно кричал, привстав на колено, взводный, размахивая наганом. Взвод лежал.

— Товарищ главком! Вас третий вызывает.

Взяв трубку, Уборевич сказал спокойно:

— Форт должен быть взят. Вы меня поняли? Дайте волю артиллерии! Все. — Он вынул наган из кобуры, для удобства передвинутой к пряжке ремня, и одним легким движением выпрыгнул за бруствер.

— Иероним Петрович! — успел крикнуть Смирнов, и сам метнулся из траншеи.

Уборевич пробежал первые десятки метров, не пригибаясь, молча, не слыша свиста пуль. Поравнялся о первой залегшей цепью, крикнул, вскидывая револьвер:

— Вперед, орлы! Вперед!

Голос главкома поднял бойцов. Покатилось громкое «ура», и тут же ударила долгожданная артиллерия...

В семь часов утра девятого октября штурмом взяли форт № 1. К трем часам дня Спасск был полностью очищен от белых.

В этих боях противник потерял свыше тысячи убитыми и ранеными, 284 пленными; был взят и штаб Молчанова вместе со знаменами трех полков.

Боясь попасть в окружение, противник, взрывая мосты и железнодорожное полотно, спешно уходил на юг.

Остатки Поволжской группы земской рати вместе с сибирскими казаками генерала Бородина сделали попытку закрепиться в районе Алтыновки и Дмитриевки, но, продержавшись всего один день, откатились за Халкидон.

14 октября началось наступление войск НРА сразу на двух направлениях: Отдельная Дальневосточная кавбригада и 1-я Забайкальская стрелковая дивизия наступали на Лучки и Вознесенское справа, а слева шла в направлении Монастырище — Ляличи стрелковая дивизия.

Ее наступление белые попытались упредить. Остатки Поволжской группы вместе с сибирскими казаками начали наступление первыми, пытаясь зайти в тыл забайкальцам. Но курсанты школы 2-й Приамурской дивизии задержали наступающих и разбили их В этом бою белые потеряли только убитыми 620 человек.

Разгромив земскую рать под Вознесенском и Монастырищем, НРА погнала остатки ее в сторону Владивостока и Гродеково. И 15 октября 2-я Приамурская дивизия заняла Никольск-Уссурийский, а 1-я Забайкальская 16 октября — Гродеково.


До Владивостока со станции Океанской оставался какой-нибудь час конного перехода. Высланная с Угольной разведка шла, не обнаруживая неприятеля. Кроме комэска Нелюты в эскадроне находился комполка Гаврюшин, направленный Покусом на случай, если понадобится вести переговоры с японцами. «В бой не вступать, — наказывал комдив. — Вести себя достойно, как подобает хозяевам положения, и немедленно сообщать о всякого рода неожиданностях».

В это время консульский корпус интервентов все еще заседал на «Сакраменто», вырабатывая свою позицию и по отношению к НРА, подступавшей к городу, и избирая парламентеров для переговоров с Уборевичем.

К рассвету кавалерийский отряд Народно-революционной армии подошел к станции Океанская, где неожиданно был обстрелян японским военным патрулем, специально высланным еще шестнадцатого октября. Спешившись, кавалеристы не мешкая открыли ответный огонь. После короткой перестрелки японцы отступили к линии своих укреплений, которые были заняты загодя подведенными войсками.

Как только посветлело, со стороны кавотряда к японским траншеям направился Гаврюшин. Низко стлался туман, и парламентер шел по колено в белой мути. Был он в буденовке, с шашкой на боку. Из-за сопок показалось солнце, на пряжке командирской портупеи вспыхнули блики.

Не доходя двадцати шагов до траншеи, он остановился. Ему навстречу из окопа выбирался старший офицер. За ним следом, отряхиваясь от налипшей глины и песка, шел поручик.

Рослый Гаврюшин некоторое время сверху вниз рассматривал японцев. Подняв ладонь к козырьку, представился:

— Командир отдельного кавполка Народно-революционной армии Гаврюшин.

Старший офицер отдал честь и что-то быстро сказал поручику.

— Господин полковник Токинори, — перевел поручик на хорошем русском языке, — приветствует от лица военного командования японской императорской армии Народно-революционную армию.

Гаврюшин видел, как зашевелились в траншеях японские солдаты, вытягивали шеи, чтобы услышать, о чем идет разговор.

— Народно-революционная армия, — произнес громко Гаврюшин, — идет для расквартирования в своем, русском городе Владивостоке. Ваши солдаты открыли огонь, чем мешают продвижению наших войск. Просьба не препятствовать нам.

Поручик, запинаясь, переводил. Токинори бесстрастно слушал и не отрывал взгляда от пряжки со звездой.

— Э... полковник Токинори благодарит э... за приятную встречу, желает господину командиру здоровья. Но японская императорская армия не имеет указания пропускать в город Народно-революционную армию. — И переводчик добавил с поклоном: — К сожалению.

Полковник сделал утвердительный знак головой, довольный переводом, из чего Гаврюшин понял, что Токинори не хуже переводчика знает русский, и стал говорить, обращаясь уже не к переводчику, а к нему самому!

— От имени командования я требую немедленно связаться с вашим командованием и доложить, что Народно-революционная армия просит не препятствовать ее маршруту во Владивосток.

— Я все передам так, как вы сказали, господин командир, — пообещал на ломаном русском языке Токинори и отдал честь.

Гаврюшин ответил тем же и, повернувшись, неторопливо направился к эскадрону, который рассредоточился за деревьями. Японцы еще какое-то время не двигались, глядя в спину удаляющемуся парламентеру, и Гаврюшин затылком чувствовал их взгляды.

...Придерживая шашку, Гаврюшин устало опустился на подвернувшуюся валежину, усыпанную золотистой листвой манчжурского ореха. Снял буденовку, расстегнул верхнюю пуговицу гимнастерки:

— Дайте закурить, братцы.

Ему протянули кисеты, коробки с папиросами. Он взял папиросу, размял усохший табак. Кто-то чиркнул спичкой.

— Как вы тут без меня?

— Нормально, — сказал Нелюта, присаживаясь рядом и утирая потный лоб. — Вот только взмокли, пока ты шагал туда и обратно. — Крепкое широкоскулое лицо его, почерневшее под солнцем, было сосредоточенным.

— Они поджидали нас, — Гаврюшин оглядел обступивших его полукругом бойцов. — Они нас давно поджидали. Значит, если логически рассуждать, были уверены, что мы, несмотря на их подлость, дойдем до Владивостока. — Он затянулся, прищурил глаз от дыма. — Укрепления построены на совесть. Не спасские, но серьезные. Блиндажи накрыты бетонными плитами, от таких бомбы отскакивают, как мячики. — Помолчал, вспоминая, как шел туда, каждое мгновение ожидая пули.

Вдалеке послышался сигнал трубы. Это шли походным маршем колонны НРА. Гаврюшин встал, оправил под ремнем гимнастерку.

— Э-эскадрон! — скомандовал Нелюта.


Уборевич в окружении командиров находился у своего вагона. Тут были Покус, Смирнов, секретарь приморского обкома Пшеницын, член правительства ДВР Слинкин.

Привели японца, репортера «Владиво-Ниппо».

— Он с вами, товарищ главком, желает побеседовать. Говорит, только для этого и пробирался к нам.

Уборевич молча рассматривал японца, а тот стоял, вытянув руки по швам, и робкая, заискивающая улыбка не сходила с его лица.

— Еще не приходилось давать интервью прессе противника. Любопытно.

Он окинул взглядом своих, собравшихся послушать. Пшеницын с усмешкой теребил бородку. Смирнов, держа руки за спиной, с интересом поглядывал то на Уборевича, то на японца. Покус спокойно раскуривал трубку, его вроде это не касалось. Слинкин же прохаживался перед вагоном.

Смирнов сказал:

— Это даже интересно, товарищ главком.

— Скажешь одно, а в газете напишут черт знает что, — проговорил Пшеницын насмешливо. — Кто не знает эту «Владиво-Ниппо»?

— Переведите ему, я согласен, — сказал Уборевич.

— Где удобно вести беседу?

— А здесь вот и будем беседовать. Пусть задает вопросы. Скажите ему, у меня очень мало времени.

Репортер низко поклонился. Из бокового кармана куртки достал потрепанный блокнот и карандаш с наконечником.

— Переводить не надо. Я говорю по-русски, — произнес он почти без акцента. — Господин командующий, первый вопрос: гарантируете ли вы, вступая в город, безопасность резидентов иностранных держав? — Он приготовился записывать.

Уборевич, однако, спросил сам:

— Что вас привело к нам?

— Задание моей газеты. Я только исполнитель. — Японец поклонился.

— Ну и как вы считаете, для чего газете понадобилась моя беседа с вами? — Глаза Уборевича прищурены.

— В городе очень много иностранцев, предпринимателей, представителей торговых фирм, служащих консульского корпуса. Естественно, они волнуются за свое благополучие и здоровье. Газета могла бы их успокоить. В городе паническое настроение. Многие ваши соотечественники также с опасением ждут прихода НРА.

— Понятно. Встреча с такими соотечественниками, как и встреча с японской армией, не доставляет нам радости. Думаю, вы понимаете, почему. К тем русским, которые не причинили зла народу, мы будем относиться лояльно.

Репортер кивал и быстро записывал.

— Да, да, я понимаю ваши чувства, господин главком. Они справедливы. Война есть война. Это мое личное мнение. Возможно, оно расходится с мнением моей газеты, но это так, можете мне поверить.

Взгляд Уборевича несколько смягчился, и он сказал:

— Ну, тогда другое дело, раз мы так быстро пришли к взаимопониманию. Мы воюем только с врагами Советской власти. Представители мирных профессий могут не опасаться.

Слинкин не удержался:

— Это как сказать, мирная профессия! Вот пресса. Порой статейка в газете по своей силе равна полку.

— Что касается вашего вопроса, — продолжал Уборевич, — то Советская власть гарантирует безопасность иностранным подданным. Их опасения не имеют оснований. Меня тревожит другое: во Владивостоке идет открытый грабеж народного достояния. Именно грабеж — так и пишите. Население не имеет защиты от белогвардейских мародеров. Я обратился с меморандумом к японскому командованию, британскому и американскому консулам о том, чтобы, в целях восстановления в городе порядка, туда вошли части НРА в качестве народной милиции. Пора прекратить грабежи и насилия, предотвратить напрасные жертвы.

Население Владивостока и бойцы Народно-революционной армии заинтересованы в мирном вступлении наших частей в город. Для создания необходимой атмосферы взаимопонимания и взаимного спокойствия при переговорах войскам отдан приказ отойти на станцию Угольная.

— Спасибо, господин главком. Будьте любезны ответить еще на один вопрос. Когда ваши войска войдут во Владивосток?

Уборевич и Покус переглянулись. Слинкин крякнул и покрутил головой, усмехнувшись.

— А как вы считаете? — спросил Уборевич. — Уж ваша-то газета должна знать дату эвакуации.

Репортер заморгал. Поправил сползшие .на кончик носа круглые очки. Он был явно сконфужен.

Весть, что Уборевич дает интервью японскому корреспонденту, мигом облетела бойцов, и те, кто был свободен, собрались к штабному вагону. Охрана теснила их, негромко уговаривая отойти.

Встретив смеющийся взгляд Уборевича, репортер тоже улыбнулся, но глаза его оставались настороженными, они как бы жили сами по себе. Он понял, что красный главком загнал его в угол, чувствовал, как смешно выглядит со стороны, в глазах всех.

— К сожалению, я не располагаю официальными данными, — сказал репортер. — Но от себя могу сказать: по-видимому, это произойдет не позднее двадцать девятого октября. Простите, если я не угодил вашему желанию. — Он поклонился. Легкий ропот прошел по толпе бойцов.

— Видите ли, — произнес Уборевич, улыбнувшись, — у нас на этот счет свои планы. Мы будем в городе гораздо раньше. Так я говорю, товарищи? А посему японскому командованию необходимо поторопиться.

— Так точно, товарищ главком, — подтвердил Покус. — Нам долго ждать никак нельзя. Выгоды нет. До двадцать девятого и булыжную мостовую со Светланской растащат!

Репортер прижал руку с блокнотом к груди, поклонился:

— Я понял ваш ответ. Благодарю. Позвольте задать еще. вопрос. Как вы поступите с белыми войсками и противниками ДВР?

— Мы не будем предпринимать никаких репрессивных мер в отношении белогвардейских солдат и офицеров... — Уборевич сделал паузу и закончил с нажимом: — При условии, что они не окажут сопротивления нашим войскам. Наша власть гуманна. Мы не хотим бессмысленных жертв. Война закончена. Так и напишите в своей газете.

Слинкин бросил реплику:

— Они напишут, Иероним Петрович, как же!

Японец метнул быстрый взгляд в его сторону.

— Я постараюсь передать ваши слова в точности, господин главнокомандующий. И последний вопрос. Какая форма правления будет во Владивостоке? Народное собрание или...

— Как только наши войска войдут в город, будет немедленно организован Ревком, который восстановит порядок и наладит работу учреждений и правительственных органов. Приморье, как автономная единица, будет подчиняться читинскому правительству, Советам, Частная собственность будет ликвидирована не сразу. Экономика губернии находится в самом плачевном состоянии. Всевозможные правители-грабители сделали все, чтобы разрушить хозяйство, торговлю и промышленность. Народному правительству предстоит громадная и ответственная работа.

Карпухин подозвал стоявшего неподалеку особиста Губанова:

— Проводи этого японца до наших постов. Понял? Чтоб в целости и сохранности!..

Репортер долго раскланивался и пятился. Видимо, он очень волновался: под мышками на куртке выступили широкие влажные полукружья.

— Давай! — пригласил Губанов.

Они поднялись на платформу и под взглядами сотен глаз спустились к дороге, ведущей в город. Под елью стоял автомобиль. Шофер в кожаной фуражке и очках, поднятых на околыш, копался в моторе, что-то насвистывая.

— Заводи свою механику, — сказал Губанов, — поедем на передовую.

Шофер недовольно заворчал, невнятно забубнил, из чего Губанов разобрал, что япошка мог бы и своими ногами дотопать. А тут жги бензин...

— Ты много не разговаривай. Заводи. Давай сюда, — предложил он репортеру. — Знай наших!


Тане было известно, что Дзасохов вернулся из Никольск-Уссурийского. Однажды, придя домой, она обнаружила записку: «Позволь зайти, нам надо серьезно поговорить». И когда он пришел, в ответ на его: «Здравствуй, Танюшка», она сказала сухо:

— Ну, что тебе?

— Если я тебе все так же неприятен, могу уйти. — Тут он заметил коробку папирос на столе, пепельницу. — Ты курить начала, или?..

— Или, Дзасохов, или. — Она отодвинулась, прислонившись плечом к стене. Это были ее папиросы: недавно она начала курить. Солгала потому, что бесцеремонность бывшего мужа бесила.

Дзасохов устроился в кресле, положив фуражку на стол, закинул ногу на ногу.

— Признаться, я не ожидал этого «или». Позволь спросить, кто он, твой избранник? Хотя не надо. Грош мне была цена, если бы я не узнал этого сам. Что ж, поздравляю. Ты счастлива?

— Какая тебе разница, — досадливо произнесла она. — Я ведь не спрашиваю, счастлив ли ты и кто твои избранницы. Даже не интересуюсь той, с которой ты раскатываешь по городу в авто.

— Ревнуешь?

— Я сказала, мне это не интересно, — с нажимом произнесла Таня.

— К сожалению, эта мадам всего лишь мой верный идейный помощник. Недавно она погибла... несчастная случайность...

— Вот как?

— Да, так.

Дзасохов прошелся по комнате, постоял у окна.

— Вот зачем я пришел: пора выбираться отсюда. Не сегодня-завтра начнется столпотворение. Пока еще есть возможность, устрою тебя на пароход. Уедешь в Дайрен, а оттуда в Харбин. Или ты остаешься? — Он испытующе поглядел на Таню, а та думала сейчас только об одном: скорей бы убирался. Она уже боялась его. Один вид, эти блестящие, как от кокаина, глаза чего стоят... Едва сдерживая себя, чтоб не вытолкать Дзасохова, сказала:

— Конечно, я еду. Только не решила когда.

— Решай. Как говорится, финита ля комедиа. В твоем распоряжении не более двух дней. Я приеду послезавтра в это время, если не убьют из-за угла. — Он натянуто улыбнулся. — С собой возьми только самое необходимое. Здесь оставаться нельзя. Все же хоть и бывшая, а жена контрразведчика...

Таня посмотрела на часы. Дзасохов перехватил ее взгляд.

— Ты кого-то ждешь?

— Мне надо идти, извини. Я ведь уроки музыки даю.

— А я думал, ждешь. И знаешь, хочу предупредить: не надейся, что кто-то другой тебе поможет. Поэтому подумай о моем предложении.

Она ничего не ответила. Прошла в прихожую и принялась одеваться.

— На улице одной не опасно?

— Я привыкла, Игорь.

Он долго смотрел, как она собирается. Встал, взял фуражку.

— Может, проводить?

— Нет, не надо.

У порога сказал жестко:

— Если сама не пожелаешь, насильно заберу. Ты это запомни. А Серегину скоро будет не до тебя. Он у меня вот здесь, — и показал ей согнутый крючком палец.

На улице, садясь в авто с крытым верхом, сказал Флягину, ожидавшему его:

— Останьтесь-ка тут...


Таня долго не могла разыскать Серегина по телефону, номер которого он ей дал на всякий случай. Ждала и нервничала. И когда, наконец, услыхала его спокойный голос, сказала, от волнения касаясь губами трубки:

— Тебе не хочется увидеть меня?

Он слышал ее дыхание и не стал расспрашивать, а помолчал, видимо, прикидывая время:

— Хочется. — Опять помолчал. — Через двадцать минут в кафе Саса. Тебя это устроит?

— Лучше в «Жаровне», что против китайской кумирни. Там удобнее.

— Хорошо, — быстро отозвался Серегин. — Закажи там чего-нибудь и жди. Я постараюсь не задерживаться.

Таня волновалась. Дзасохов был трезвый и злой. Она давно не видала его таким. Обратила внимание на его худобу: щеки втянуло, всегда выпуклые глаза запали и стали похожими на птичьи. Что он имел в виду, говоря о Серегине?.. Она и сама чувствовала, что пора собираться, только не в Харбин и не в Дайрен. Навстречу своим! Дни белой армии были сочтены. В городе творилось невообразимое.

Исчез начальник городской милиции Мерцалов. Накануне он и казначей получили в «Иокогама Спеши Бэнк» 12000 иен для выплаты служащим. Начальник бюро выдачи заграничных паспортов Зауэр унес с собой в портфеле всю дневную выручку, по примерным подсчетам равную 8700 рублям золотом. На днях ограблен ювелирный магазин Авдановича на Эгершельде. Генерал Пучков получил сто тысяч рублей для выдачи семьям офицеров земской рати и, погрузившись тайно на кавасаки, ушел в открытое море. На железнодорожных путях в вагонах с японским обмундированием оказались ящики со слитками золота. Вагон разбит, а ящики исчезли. При этом убиты два охранника и ранен один, который сообщил, что преступники были в форме высшего офицерского чина. Исчез вместе со своей любовницей известный содержатель увеселительного заведения для привилегированных Нихамкин. А несколькими днями раньше он снял все свои вклады, опорожнил тайники. Грабежами и мародерством увлекались бывшие защитники «белой идеи».

Но Николай Иванович Горяев пока не позволял Тане уходить. Она еще нужна была здесь. И существовала еще одна причина, отчего Таня не хотела покидать город. Серегин. Ее не оставляла надежда уговорить Олега остаться во Владивостоке. Как это сделать, как убедить его? Пообещать свою помощь — значит, открыться. На это она не имела права. И потом, кого она возьмет под свою защиту, за кого будет ходатайствовать перед командованием? За офицера, который бился насмерть с красными, а теперь, когда припекло, — под защиту бабы? Было от чего голове пойти кругом. А тут еще Дзасохов чем-то ему угрожает...


Здание военного ведомства своим монументальным парадным фронтоном, украшенным колоннами, выходило сразу на Светланскую и Трудовую, недавно переименованную в улицу Петра Великого. Захлопнув дверь подъезда, Серегин пересек оживленную Светланскую, спустился в Адмиральский садик, постоял у давно не бившего фонтана с позеленевшей водой на дне бассейна.

Рядом в деревянном павильоне открылся «Русский кегельбан» — его содержал китаец, не побоявшийся погореть в дни всеобщей суматохи, неуверенности и длинных очередей за билетами на пароходы. Олег зашел в тир, где в последнее время собирались пьяные казаки атамана Глебова. Они скандалили и расстреливали мишени боевыми патронами. Следом нырнули два типа одинакового сложения и даже с одинаковым выражением лиц — на них запечатлелось подневольное усердие. Прошлый раз Серегин обвел филеров вокруг пальца именно здесь. Он оглядел пьяную толпу и вышел. Шпики покорно потащились следом.

Спустившись к пирсу, где плотно, один к другому, стояли извозчики, ожидая рейсовый пароход из Чифу, Серегин выбрал крытый экипаж, неторопливо взобрался в него, сунул извозчику купюру, приказав: «Пшел. Рысью!», — и тут же перескочил в соседний. Он видел, как шпики вскочили в пролетку и погнались за оставленным им экипажем.

— На Бульварную, — сказал Серегин. — Только давай через Фонтанную.

На Семеновской, у ночлежки, соскочил и прошел на Алеутскую. Теперь до кафе оставалось рукой подать.

По всему было видно, Дзасохов взялся за дело основательно. Его люди не давали проходу. Слежка была установлена и за Кавкайкиным.

В последние дни Дзасохов стал избегать встреч. Но как-то им довелось столкнуться, и Серегин в упор задал ему вопрос:

— Скажи, Игорь, я чем-то провинился перед твоей службой?

Дзасохов сделал вид, что не понимает, о чем это он, и похлопал по плечу успокоительно:

— Не обращай внимания. За мной тоже ходят по пятам.

Его наигранная беззаботность еще больше настораживала.

Слух об аресте японцами тиража «Вечерней газеты» распространился очень быстро. Но Серегин не думал, что служба Бордухарова все-таки займется этим делом в то время, когда все причалы забиты беженцами и в ходу был лозунг: «Спасайся, кто как может». Да, контрразведка несла службу исправно до последнего своего дня во Владивостоке.

Недавно Халахарин жаловался, что кто-то его преследует и даже рылись в вещах, возмущался грубой работой контрразведки, сказал, что пойдет к самому Бордухарову. Серегин сообразил: Дзасохов, выйдя на группу офицеров, ужинавших в «Медвежьей берлоге», растерялся. Успеет он вычислить Серегина за оставшиеся дни или не успеет? Может не успеть. Во всяком случае, надо тянуть время. А может, Дзасохов махнет на это дело рукой? Но чутье подсказывало: с часу на час что-то должно произойти. С кого же начнут, кто будет первой жертвой? Халахарин? Он сам? Серегин вспомнил, что давно не видел Холла. Невеселые думы сопровождали его до самого кафе.

Татьяну он увидел через стекло. На столике стояла бутылка сельтерской и стакан. Присаживаясь рядом, спросил:

— Что-то случилось?

Вид у нее был неважный. С левой стороны волосы ее были собраны заколкой, открывалось маленькое ухо, розовое на солнце.

— Скажи, как у тебя с Дзасоховым? — спросила она.

Серегин удивленно посмотрел на нее, неуверенно пожал плечами, сделал движение губами — не сразу поймешь, что это улыбка.

— Да ничего вроде, а что тебя волнует?

— Никаких неприятностей? — настаивала Таня.

— Я не понимаю тебя.

Она поправила волосы, тряхнув при этом головой, с деланной непринужденностью окинула взглядом зальчик.

— Ты или притворяешься, или не хочешь меня понять.

— Глупости какие-то, — пробормотал Серегин, наливая в стакан пузырящуюся воду.

— Ну, гляди сам, Олег. Я хотела предупредить тебя. Только что у меня был Дзасохов и сказал, что ты у него вот где. — Она сделала палец крючком. — Не знаю ваших отношений, но Игорь готовит тебе какую-тогадость. Он был такой... — Таня поискала сравнение, но не нашла. — Я почему-то испугалась. Ты мне веришь?

Серегин смотрел в окно, а не на Татьяну. А она ожидающе и нетерпеливо искала его взгляд.

— Вижу, настроение у тебя...

— Сиди спокойно. За нами наблюдают.

— Да? За нами? Или за кем-то одним? — тихо спросила она.

— В коричневой вельветовой куртке и очках. Запоминай на всякий случай. — Серегин исподтишка разглядывал посетителей. Где-то здесь должен быть и второй. Дзасохов как-то обмолвился, что людей не хватает, так как шпикам работать приходится парами по причине возросшей опасности. — Ага, вон и второй. — Еще один. С газетой, в зеленом армейском плаще.

— Может, ты ошибся? — спросила с надеждой Татьяна тихо, подавляя жгучее желание обернуться.

— Ты их привела, — сказал он так же тихо.

Таня почувствовала, как заколотилось сердце. Первой ее мыслью было: провал.

Серегин сразу понял ход Дзасохова: «Ему хотелось, чтоб Таня предупредила меня. Она это сделала. Дальше как я должен вести себя? Я не дурак, потому вынужден тоже что-то предпринять. Вероятно, бежать. Вот тут-то Дзасохов и схватит меня за жабры».

— Ты чего так побледнела? — сказал Серегин. — Успокойся и приди в себя. Тебе-то чего опасаться?

— Я очень боюсь, Олег... — она искала оправдания. — Дзасохов пригрозил отправить меня в Шанхай. Ты знаешь, слов на ветер он не бросает...

«Теперь они будут таскаться за мной, как привязанные. Поторопилась Таня ко мне. — Он и благодарен был ей, и в то же время брала досада, — А может, это и к лучшему?»

— Что же мне делать, Олег? — Она принялась рыться в ридикюле, взялась подкрашивать губы, прицелившись одним глазом в маленькое круглое зеркальце. Долго и тщательно пудрила и без того бледное лицо.

— Ну что, Таня, как видно, пришла пора удирать и нам.

Она посмотрела ему в лицо, и зрачки ее глаз показались ему бездонно глубокими, и ему стало до боли жаль ее, от нежности перехватило дыхание.

— Тебе надо остаться, Олег. Тебя... помилуют. Вот посмотришь, — решилась она. — Не ты один, многие останутся. Бегут те, у кого руки по локоть в крови, и дураки. Победители великодушны, Олег.

Он иронически усмехнулся, дотронулся ласково до ее пальцев, она вздрогнула, словно от ожога.

— Ты что, заместитель главкома Уборевича? А сама-то как?

Она опустила глаза, боясь поднять их и... выдать себя.

— Ты-то решилась?

Не сразу ответила Таня, и ответ ее прозвучал неуверенно:

— Не знаю... Я всего боюсь. И оставаться, и уезжать.

Таня ушла. Ему показалось, что она куда-то спешила. Шпики переглянулись, остались на месте. Серегин вздохнул облегченно. Пусть Таня уйдет спокойно, а он уж как-нибудь отвяжется от этих типов. Дело привычное. Но почему так разволновалась Таня?..

Сегодня Серегину предстояла встреча со связным подполья. Оставалось не так уж много времени. Словно окаменев, он сидел минуту-другую, глядя перед собой. Ему не хотелось ни думать, ни шевелиться. Он боролся сам с собой яростно и, бескомпромиссно. Огромным усилием воли он давил в себе желание немедленно скрыться, отсидеться и встретить своих. И никто бы его не осудил за это, потому что сделал он все, что мог, что было в его силах. Как велико было это желание... Но он одержал победу над самим собой, и она была совсем не легче тех, которые он одерживал над врагом в его тылу.

Серегин посмотрел на часы, налил в стакан воды. Жадно выпил. Надел фуражку, застегнул шинель. До встречи еще сорок три минуты. Этого было достаточно, чтоб освободиться от слежки, найти харчевню Сухарева, осмотреться, отдохнуть за рюмкой вина, освобождаясь от того внутреннего напряжения, которое за последнее время стало появляться у него все чаще и чаще.


Погода портилась. Из Гнилого угла вытянулся грязный язык рыхлых тяжелых облаков, порывы ветра трепали матерчатые навесы над витринами магазинов, по мостовой крутило мусор, гладь Золотого Рога покрылась мелкой рябью. Мрачными осколками рассыпавшейся скалы казались теснившиеся на рейде военные корабли интервентов. Стволы своих орудий они скосили на город.

От слежки удалось уйти с трудом. Серегин потерял больше времени, чем рассчитывал.

Харчевня Сухарева в Содомском переулке занимала подвальное помещение, плохо проветриваемое и потому всегда чадное. По осклизлым каменным ступенькам спускаться приходилось осторожно, придерживаясь за стену. Когда-то здесь размещалась китайская прачечная. Предприимчивый Сухарев переделал ее по-своему, настроил тайных ходов, и скоро здесь прочно обосновался особый мир: главари многочисленных шаек, шулеры, сутенеры и особы женского пола определенных занятий. Бывала тут и «чистая» публика, так называемые любители острых ощущений. В минуты опасности подвальчик пустел в считанные секунды... Сухарев знал дело — сам недавно промышлял разбоем. Своих клиентов он берег.

Серегин протиснулся за угловой столик под фикусом, сдвинул одним движением в сторону грязную посуду, потеснив двух подвыпивших соседей, подозвал полового, заказал графинчик сакэ и жареного мяса, приправленного соевым соусом. Но теплую японскую водку пить не хотелось. В зале общий гвалт, в котором только тренированное ухо могло разобрать китайскую речь и английскую, японскую и французскую, блатной жаргон и матерную брань, изысканные выражения опустившихся интеллектуалов и короткое рявканье бывшего жандарма. Как угорелые носились половые, стараясь угодить каждому, успеть обсчитать, выкроить время, чтобы смоченным в уксусе полотенцем утереть потное лицо, с особым почтением заглянуть в крохотные кабины в глубине зала, с плюшевыми, давно утратившими свой первоначальный цвет занавесками вместо дверей.

Напротив Серегина, растопырив локти, уминал свежезасоленную кету, жадно захлебывая ее пивом, меднолицый кряжистый боцман. Не переставая работать челюстями, он жаловался на что-то или кого-то очень худому человеку в видавшей виды фланелевой тройке, похожему на проворовавшегося бухгалтера. Взгляд у того был тоскливый, голодный. Серегин налил человеку водки.

— Премного благодарен. Мерси. — Он принялся пить, как пьют горячий чай, шумно втягивая, будто боясь обжечься.

Серегин посмотрел на часы, которые лежали на липком столе. Стрелки сошлись на условленном времени, и Серегин налил себе сакэ. Если связному ничего не помешало, он должен быть здесь. Но попробуй определи его в этой суете, где очень просто затеряться и агенту Бордухарова, и сотруднику японского информационного отдела. Местечко не из лучших. Оглядев посетителей, Серегин решил: встреча, по-видимому, не состоится. У него был достаточный опыт, чтобы в этой разношерстной публике определить своего человека. Надо было срочно искать выход, что-то предпринимать, время шло, Возвращаться с бумагами, которые он держал в папиросной коробке, было равносильно саморазоблачению.

К своему изумлению, Серегин вдруг увидел Таню. Она сидела за одним столиком с солидным мужчиной и пухлогубой девицей. Вот Таня повернулась, и Серегину стал хорошо виден ее профиль. Она курила длинную папиросу, время от времени заправляла за ухо всегда падающую прядь. Он подумал, что Таня, возможно, давно его заметила, но нарочно не подходит — просто не хочет встречаться. «Вот так Таня! — подивился он. — Мило проводит время!..» Ее пребывание здесь показалось Серегину не только неуместным, но и оскорбительным. Он уткнулся в тарелку.

Прошло условленное и добавочное время. Да, никто не пришел. Задача... Серегин сделал знак пробегавшему половому, щелкнул пальцем. Таня вскинула голову, они встретились взглядами. Серегин демонстративно отвернулся. Он не видел, но чувствовал, что Таня поднялась и идет к нему.

— И ты здесь? — произнесла она с искренним удивлением.

— И я, — согласился он. отсчитывая иены и бросая их на стол. — А что?

— Можно, я посижу с тобой?

— Пожалуйста. Но я ухожу.

Она подвинула табуретку, села, как всегда, подставив ладонь под подбородок.

— Тебе весело здесь? — спросил он. — Ты, оказывается, куришь, а я не знал.

Ей было неловко, это Серегин видел.

— Ты еще многого не знаешь, Олег.

— Ну и слава богу, — совсем обиделся он. Еще раз наполнил стакан пьяненького бухгалтера. — Ты будешь?..

— Нет, спасибо. Я не терплю спиртное, ты же знаешь.

Серегин иронически хмыкнул, не глядя на нее:

— Я, как ты изволила заметить, многого еще не знаю.

— Ты что, сердишься?

— Боже сохрани. Кто твои друзья?

— Да так... Не друзья, просто... Он навострился увезти в Шанхай эту молоденькую дурочку, а мне ее жаль. Бросит. Кому она там нужна будет?.. Я от кафе не сразу ушла. Спряталась в подъезде. Видела, как те двое за тобой устремились. Значит, их послал Игорь... И они с меня «переключились» на тебя. Извини... Тебе трудно пришлось?

— Нет, не очень.

— Спасибо тебе, Олег. — Она потупилась. — Ты даже не знаешь, как я благодарна тебе за это...

— Пустяки. — Отодвинув тарелку, он взял часы, покрутил головку. — Извини, мне пора. Тебя не проводить?

Таня вдруг сделала движение, словно испугавшись чего-то. Она изменилась в лице, неуверенно спросила, потянувшись к часам:

— Который час?

— Семнадцать двадцать.

— Позволь, — вспыхнула Таня, — они ведь у тебя неправильно показывают.

— Этого не может быть, — сухо возразил Серегин, пряча часы.

Он заметил растерянность и то, как заблестели ее глаза, но не мог понять, почему она так заволновалась. Часы эти подарил Серегину в прошлом году комдив Эйхе. Из рук в руки, отщелкнув крышку, передал серебряную луковицу, сказав при этом: «Ничего я тут, как это принято, не нацарапал, потому что знаю, придется тебе бывать еще не раз у черта на рогах, а там визитные карточки с собой не носят». Как в воду глядел комдив...

Губы у Тани сжались, голос дрогнул:

— Олег, — сказала она тихо, но так, что Серегин насторожился, — посмотри внимательнее, ведь часы отстают...

И Серегин, подчиняясь ей, глянул на циферблат, с трудом сообразив, что Таня произносила первую фразу пароля.

— Да, — сказал Серегин, — часы отстают на семь минут в сутки.

В глазах Тани появились слезы:

— Как я тебя ждала...


Выбирались из ковша. Скрипели уключины. Старый Хай Куфа сидел у руля на кормовой банке, а его внук Ван греб.

Когда, наконец, выбрались из скопища лодок, Ван бросил весла и сноровисто поставил парус. Старик одобрительно следил за его действиями.

Шлепала о борт волна: ветер дул боковой; брызги залетали под парусину. Тане казалось, что лодчонка болтается на одном месте. Татьяна не раз бывала в море на прогулочных яхтах, но ночью, да еще на такой убогой посудине, — никогда; ей стало дурно, мутило, во рту копилась горькая слюна. Она только сейчас поняла, что путешествие будет для нее нелегким и бог знает, чем еще оно закончится.

Хай Куфа все так же сидел на банке и управлял парусом; он был уже весь мокрый. Ван сжался под накинутой мешковиной, что-то напевал.

Море по-прежнему зыбило. Тане стало совсем плохо.

Костров с Песчаного не было видно, но ветер доносил их дым. По этому запаху можно было определить, что берег совсем рядом. Но не белогвардейцы ли там еще? Лучше быть осторожнее. И Таня крикнула:

— На Песчаный не пойдем. Держи к Угольной!

Китаец как будто не понял и продолжал держать парус, полный ветра. Таня жестом показала, что надо поворачивать вправо. Ван посмотрел на нее с любопытством, одновременно прислушиваясь к тому, что ему говорил старик.

— Он сказал, не пойдет на Угольную. Туда не договаривались идти, — объяснил он. — Там белый и красный капитана стреляй, нам попадать будет.

— Передай ему, пусть поворачивает. Я передумала, мне надо на Угольную.

Таня подняла куцый воротничок пальто, защищаясь от ветра. Сейчас ей хотелось одного: упасть на лежак, забросанный толстым слоем рисовой соломы и застланный каким-то тряпьем, и ни о чем не думать. Но, пересиливая себя, она потребовала:

— Поворачивай, тебе говорят! На Песчаный идти нельзя!

Куфа упорствовал, будто не слыша, что говорила ему Таня. Она погрозила ему кулаком.

— Ты понимаешь, о чем я говорю?

Куфа ответил быстро:

— Моя твоя не понимай.

— Ван, скажи своему деду, если он не повернет на Угольную, то ему будет плохо.

Ван что-то сказал, но Куфа только рассмеялся и покачал головой. У его ног лежала металлическая острога, и он ничего не боялся.

— Он говорит, — пересказывал мальчишка, — что нисколько не боится женщин. Это русские мужчины боятся своих женщин, а китайцы их совсем не боятся.

— А еще что сказал?

— Русская женщина красивая, но глупая... — Ван втянул голову в плечи и так быстро забормотал, что Таня ничего не поняла.

Она с трудом, непослушными пальцами высвободила из кармана пальто браунинг.

— Куфа, — произнесла она, — поворачивай, или я застрелю тебя!

Мальчишка упал на дно лодки, прикрывая руками затылок. Куфа потянулся к остроге, но Таня опередила его:

— Н-ну!

— Твоя мадама не надо сытырилять. — Он утер лицо, подержал под мышками ладони. — Моя будет ходи Угольная. Русски баба шибко отчаянный баба, шанго баба...

Совершив большую дугу по Амурскому заливу, шампунька наконец уперлась в песчаный берег. Таня от брызг совершенно вымокла — зуб на зуб не попадал. Непослушными пальцами развернула размокший пакет с деньгами.

— Возьми, Куфа!

Китаец вытер ладонью нос, глаза. Возразил все еще боязливо:

— Моя не могу деньги бери. Я шибко плохой.

— Бери, ты заработал их.

Было еще темно. Таня перенесла ноги через борт и охнула: здесь оказалось глубоко. С трудом выбравшись на берег, махнула рукой лодочнику. Совсем близко, на берегу, светились огоньки...


Ее бил озноб. Мокрое пальто валялось на полу, накинутая шинель не согревала. Казалось, вся она превратилась в глыбу льда и теперь, несмотря на тепло, не могла оттаять.

— Потерпите чуток, — волновался Карпухин. — Выпейте, ничего, это немного спирту. Согрейтесь, а то заболеете еще. Или вот чай. Чайку хоть попейте.

— Спасибо. Мне уже лучше.

— Пейте, пейте, ничего! Сейчас придет товарищ Покус. Да вот и он сам.

— Здравствуйте, — поздоровался Покус, щурясь от яркого света лампы. Подвинул себе табуретку, сел.

Татьяна настороженно оглядела его лицо.

— Да, пожалуй, это вы. Похожи.

— На кого я похож? — поинтересовался он.

— На себя. Мне вас обрисовал один товарищ.

— А, ну-ну... Кто же это?

— Серегин Олег Владиславович. Я ведь от него.

Покус и Карпухин переглянулись.

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался Покус. — Как он там?

Таня прижала руки к груди.

— Очень ему тяжко, товарищи. Я всего не знаю, но мне известно, что за ним охотится контрразведка. Я ведь совсем ничего не знала о нем. Думала, белогвардеец, вела себя так... — Она прикусила губу и замолчала. Ей стало трудно говорить.

— Ладно, придете в себя — и мы еще о нем побеседуем, — сказал Покус.

Но Таня, справившись с собой, продолжала:

— Если бы не он... не знаю.. За мной ведь тоже следили, а Олег... а он... слежку взял на себя. Увел от меня, понимаете... Я должна была встретиться с нашим разведчиком... а потом оказалось, это он и есть...

Карпухин обрадовался:

— Постойте, постойте... Вы — Таня?.. Снежко Татьяна, так?

— Да, Снежко.

— Это о вас он мне говорил в Хабаровске. Так вот вы какая, Таня... — Он улыбался радостно. Покусу пояснил: — Они еще с детства дружили. Вот это Олег Владиславович... ну и ну... Своя своих не узнала... Чего не бывает!

— Я уговаривала его остаться, не уходить с белыми... — Таня волновалась и умоляюще смотрела то на Карпухина, то на Покуса. — Ему опасно идти с ними, товарищи...

Покус нахмурился.

— Ему виднее. Давайте не будем об этом.

Они долго молчали, каждый углубился в свои мысли. Наконец Таня произнесла потерянно:

— Вот, он передал для вас. Есть что сказать и устно.

Покус молча разглядывал женщину, вымокшую до того, что ее колотила дрожь, зубы стучали о кружку.

— Утрите слезы, не надо плакать.

— Я не плачу. — Она вытерла глаза. — Это просто так...

— Вам надо переодеться в сухое, отогреться, а потом мы побеседуем еще. А я тем временем познакомлюсь с этим конвертом. Как вас зовут?

— Татьяна Федоровна.

— Вас отведут отдохнуть. К сожалению, женского платья мы сейчас не найдем, а утром что-нибудь придумаем.

Карпухин проводил Таню. Уходя, запер дверь на ключ с обратной стороны: «Это чтоб вас не украли».

Она быстро сняла с себя все, растерла до сухого тепла тело, надела байковую рубаху с завязочками вместо пуговиц. Рубаха оказалась ниже колен. Поверх натянула гимнастерку, выбеленную на плечах и спине, и, поколебавшись, новые защитного цвета шаровары. Потом укрылась одеялом.

Заснула мгновенно.

Часа через два Карпухин разбудил ее, провел к Покусу. Тот у окна еще раз перечитывал письмо Серегина. Глянул на нее приветливо:

— Вас желает видеть главком.

Татьяна испугалась:

— Что вы, в таком виде?

— Ничего, ничего. Мы не на бал идем.

Уборевич листок с донесением Улана передал Карпухину.

— А это план города, — пояснила Таня. — Крестиками отмечены объекты, которые будут взорваны. Поскольку взрывы планируются одновременно, значит, подвод электропроводов к фугасам будет идти от городской сети. Поэтому надо вывести из строя городскую электростанцию в ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое.

— Спасибо вам, Татьяна Федоровна. Отдыхайте.

Уборевич долго прохаживался по вагону. Наконец сказал Покусу:

— Надо немедленно и решительно потребовать ввода в город хотя бы роты в качестве милиции. Она смогла бы взять под охрану эти объекты.

— И заявить японцам, что нам известно о плане взрыва складов с огнезапасом, о разрушении города и о том, что поручено это сделать белогвардейцам. Так прямо и заявить, — добавил Покус.


Утром телеграфист со станции Седанка передал:

— Японцы хотели бы знать, сможет ли сегодня в десять часов утра товарищ главком принять начальника штаба японовойск генерал-майора Сибаяму?

Уборевич дал согласие.

— Сообщите: у демаркационной линии на Седанке генерала встретит конвой.

За минуту до назначенного срока Сибаяма был возле штабного вагона. Здесь его ждал Покус. Они обменялись воинскими приветствиями. Гремя палашом по ступенькам, Сибаяма поднялся в вагон. Он привез с собой переводчика и адъютанта.

Уборевич и японский генерал обменялись приветствиями.

— Мы внимательно изучили ваши предложения, господин главком, И пришли к выводу, что во многом наши взгляды сходятся. Мы единодушны в стремлении как можно скорее пропустить ваши войска в город, восстановить нарушенный порядок, обезопасить жителей от преступного элемента. И мы, и вы хотим мира. Высказанное вами ранее пожелание по поводу миноносок в Амурском заливе учтено. Миноноски возвращены на прежние места стоянки, в Семеновский ковш. Дано указание прекратить полеты разведывательных аэропланов в районе станций Угольная и Океанская...

Уборевич думал о том, что японцы, соглашаясь в малом, в главном продолжают упорствовать: срок ввода войск НРА во Владивосток оттягивают. Все остальное — разговоры. Сегодня он сообщил правительству ДВР, что своими противодействиями японцы спасают остатки разбитой армии Дитерихса от разоружения и дают им возможность эвакуироваться.

— Господин генерал-майор, — сказал Уборевич, — армия ДВР должна войти во Владивосток не позднее двадцать пятого октября. На иной срок мы не согласимся. До этого дня, имея достаточное количество плавсредств, вы успеете вывезти свои войска вместе с боевой техникой. Не так ли?

Сибаяма заулыбался:

— Господин главком, я уполномочен передать от имени командующего японским экспедиционным корпусом генерала Тачибаны, что наши войска будут выведены из Владивостока 25 октября до шестнадцати ноль-ноль.

Они раскланялись, и Покус проводил Сибаяму к автомобилю.


В плохо освещенной комнате стоял густой запах горелой бумаги, дверца печной топки распахнута. Дзасохов, кашляя, остервенело пихал в огонь охапки бумаг. Дым ел ему глаза, по лицу метались розовые блики пламени, сверкали на новенькой звездочке на погонах.

...Вчера, перед самым отходом, Дитерихс, вспомнив, отдал указ о присвоении очередного звания полковнику Бордухарову. Торопливо сунул ему полевые генеральские погоны без позолоты, потянулся с объятиями, так что высокому полковнику пришлось согнуться. «Поздравляю. Это все, что я еще мог сделать для вас, голубчик. И, ради бога, — бормотал он невнятно, — не вините меня. Господь все видит, все... — Он указал куда-то вверх пальцем: — Все видит...» — Глаза правителя были красными, и Бордухарову показалось, что его превосходительство немного не в себе.

Выскочив от Дитерихса, он хотел было бросить погоны в урну, но передумал. Засунул их в карман: «На память... А может, чего доброго, пригодятся еще». Усмехнулся ядовито самому себе и так, с застывшей, ничего доброго не предвещающей гримасой, вернулся на Полтавскую.

В свою очередь Бордухаров сунул Дзасохову пару звездочек (погонов не нашел, да и времени на это не было).

— А с Кавкайкиным вы уж сами смотрите там. — Он торопился. — Идите, голубчик, — непроизвольно повторил он слова Дитерихса, видя, что Дзасохов стоит, понуро опустив голову, сжимая звездочки в кулаке. — Вы что, голубчик? Идите, идите с богом...

Привели Серегина. Был он в расстегнутой шинели, без ремня, весь какой-то мятый, с отросшей за ночь щетиной. Его арестовали вчера, но всю ночь он пробыл в камере один: Дзасохов допрашивал Халахарина и Кавкайкина.

— Что это значит, Игорь? — спросил Серегин, остановившись у двери.

Дзасохов продолжал заталкивать в печь очередной ворох бумаг.

— Ты что, оглох?

Дзасохов покосился на него, но не двинулся с места. Нехотя, с хрипотцой произнес:

— Следы заметаем, не видишь, что ли?

— Я не о том.

— Драться будем? — негромко спросил Дзасохов, нехотя подымаясь. — Так ты против меня не устоишь. Больно жидок. — Прозвучало это со скрытой угрозой. — Подошел вплотную к Серегину, воткнув в него немигающий бешеный взгляд. — Ну, что тебе не ясно?

Серегин, накаляясь, с трудом сдержал нахлынувшее раздражение. Бессонная ночь давала себя знать, нервы были на пределе.

— Ты чего на всех бросаешься?

— А ты не сообразил?

— Но при чем тут я?

— Все при чем. И с тобой надо было разобраться. Дожили, не знаешь, где свой, где чужой...

— Свой — чужой... Слова. А словам ты и сам не веришь.

— Тогда переходим к фактам. — Дзасохов прикрыл топку, отряхнулся. — Холл узнал о переговорах на «Меркурии» вечером в «Медвежьей берлоге». Вы там вместе пили.

— А, вон что! — Серегин устроился в кресле, вытянул ноги в потерявших лоск сапогах.

— Что, ни сном, ни духом?

— Ты говорил: факты...

— Сначала несколько вопросов. Вы весь вечер были вместе?

— Вот и спроси у Холла. Кстати, ты тоже мог быть с нами.

— Но не был. Был ты.

— Не я один.

— Остальные сказали все, что знали.

— Кто? Халахарин?

— И Халахарин.

— И Кавкайкин?

— И Кавкайкин.

— Думаю, мне добавлять нечего.

Дзасохов засмеялся закрытым ртом:

— Холл показал обратное.

— Бедный Холл. Наверное, его здорово били.

— Не паясничай, — Дзасохов ногой приоткрыл печь, присел.

— И все-таки, где факты?

— А факты таковы: как показал Холл, некая секретная информация получена им от тебя. Вот фотография. — Дзасохов бросил на стол снимок, который показывал американскому корреспонденту вежливый китаец.

Снято словно бы из-за угла, при плохом освещении. «Ну, мой портрет. Ну и что?»

Серегин повертел фото:

— И где тут обозначено, что это момент выдачи тайн? Просто твой приятель Олег Серегин, пьяный до положения риз.

Дзасохов скривился, пытаясь улыбнуться:

— Странно... Никогда не видел тебя пьяным.

— Ну и что дальше?

— А вот что. Ни у кого из бывших в «Берлоге» нет ни гроша. Кроме одного... У тебя с недавних пор в Харбинском банке появился капитал. Откуда это?

— Ну что, ты и вправду все знаешь!

Дзасохов самодовольно хмыкнул.

— В чем сознался наш юный друг? — настаивал Серегин.

— Во всем. Тайну продавали трое, а деньги одному. Так?

— Деньги правят миром, дорогой!

Дзасохов поморщился, погремел коробком, чиркнул спичкой. Она нехотя, бледно загорелась.

— Вот тут вы у меня, — он стиснул кулак и подержал его перед собой, — ваши шашни с американцами. Все хватают, гады, пока ты тут в крови пачкаешься. Все продали... Россию с молотка пустили, царя, мундир, лишь бы себе в карман. Свои так не делают.

— Подожди, ну в чем ты меня обвиняешь? Что не поделился с тобой, да? — морщась, спросил Серегин.

Дзасохов, не слушая его, продолжал:

— Кто помог тебе, когда ты появился здесь без штанов? Дядя? Я! — ткнул себя в грудь. — Устроил, пригрел. А теперь морду воротишь? А не задумался ни разу, почему тебе никто еще даже в морду не дал, не то чтобы допросить по всем правилам?

Этот поворот Серегина устраивал. Деньги и только они интересуют Дзасохова. Сейчас все, кроме денег, для него прах, тлен. И Россия, и царь, и мундир. Деньги — это жизнь, благополучие там, за морями-океанами. На остальное наплевать.

— ...не считай меня за дурака...

— Ты умный, — сказал Серегин, — это я дурак. Ладно, — согласился он. — Ловко ты меня... Государственная тайна, дорогой Игорь Николаевич, стоит многих денег. Если я тебя правильно понял, нас было трое. Сейчас будет четверо. Не многовато ли?

— Двое, — категорически поправил Дзасохов. — Двое, — повторил он. — С Халахариным мы, кажется, перестарались. Кавкайкин не в счет. Я ведь знаю, американцы неплохо платят, — заулыбался он.

— Значит, двое. Ну что ж... Пусть так.

— Вернешься в камеру, приведешь себя в порядок. Я буду ждать. Амуницию тебе туда принесут.

В камере уже сидел Кавкайкин. Он бросился к Серегину. Разбитые губы его кровоточили, и весь он походил на дворняжку, которую только что палкой учили быть злой.

— Он меня бил... За что?

Серегин торопливо надевал принесенную конвойным портупею, потом поискал фуражку, стряхнул с нее пыль.

— За что? — переспросил. — За то, что болтал лишнее.

Кавкайкин заплакал. Серегину нисколько не было жаль его.


Небо висело низкое и сырое, начинал моросить мелкий дождь. Во Владивосток со стороны Первой Речки колоннами входили войска Народно-революционной армии и партизаны. Красными флагами, ликованием и песнями встречал их город. Бойцов в буденовках и партизан с красными лентами на шапках забрасывали цветами, обнимала, расстраивая ряды. Многих из бойцов покидала выдержка: выбегали из колонн, к ним кидались родные и друзья.

Парнишка лет десяти, в большой, не по голове, кепке, босой, бежал рядом с конниками и кричал:

— Тятька!.. Тятька!.. Ты меня не узнаешь, тятька?! Это ж я, сынка твой! — Плакал, размазывая слезы, спотыкался и снова бежал: — Тятька-а-а...

Следом семенила худая женщина в вязаном сером платке, вглядывалась в лица бойцов и все заправляла под платок седую падающую прядь.

— Хлопчики, не видали моего Гришку? Хлопчики...

— Тятька-а!..

Бойцы переглядывались: где ж тот тятька, которого так кличет мальчишка? Может, и жив он, а может, сложил голову где-то под Волочаевкой или Спасском? И не выдержал один, подхватил мальца, усадил с собой. А тот, прижавшись к нему, все всхлипывал и повторял:

— Ты не узнаешь меня, тятька? Это я, сынка твой...

Боец трудно сглотнул, притиснул его к себе:

— Узнаю, сынка... Узнаю...

На железнодорожной станции отдувался паровоз: только что прибыло командование. Собирался митинг. Главкома Уборевича качали. Он высоко взлетал, придерживая одной рукой фуражку. Раздавалось громкоголосое «ура».

Таня Снежко и Карпухин поднялись на балкон, откуда весь Золотой Рог был как на ладони.

— Вот они, — запыхавшись, воскликнул Карпухин, указывая на выходящий из бухты последний пароход с белыми.

Его трубы исходили густым черным дымом. И Таня подумала, что, может, именно на этом пароходе уходил далеко от Родины Олег Серегин...

— Удачи тебе... Удачи тебе и сил... Удачи...

— Что вы сказали, Таня? — спросил Карпухин, оборачиваясь к ней.

— Ничего, это я так...

Он глубоко и облегченно вздохнул, как будто взобрался наконец на крутую гору, снял фуражку, несмотря на морось.

— Вот и закончился наш поход. Ишь, как коптит последний кусок нечисти...


Серегин, подняв воротник шинели, стоял на корме, прижатый к леерам молчаливой толпой, и лихорадочно водил тяжелым морским биноклем по улицам города, запруженным толпами народа, где пылали флаги и транспаранты. И он мог быть там, среди своих, на этом ликующем празднике. На какое-то мгновение, как ему показалось, он нашел Таню. Плотнее прижал к глазам окуляры, но шлейф копоти, тянувшийся за пароходом, уже заволакивал город.

— На, — он протянул бинокль Дзасохову. Горло перехватило, и стало трудно дышать.

Дзасохов отвернулся, но Серегин заметил, что тот плачет. А может, это были первые капли дождя...

Операция «Консул»

Владивосток. 12 февраля 1924 г.

Бандиты появились в тот момент, когда служащие банка готовились выдать заработную плату трудящимся города. В схватке был убит старший кассир Ляпунов, тяжело ранены охранник Никитин и уполномоченный ГПУ Соловьев, совсем еще молодой чекист, направленный в Госполитуправление горкомом комсомола. Набив мешки деньгами, забрав из сейфов золото и драгоценности, бандиты уселись в фаэтон, стоящий наготове у подъезда. В это время пришел в сознание Соловьев и успел дважды выстрелить из нагана. Пули настигли налетчиков, о чем говорили пятна крови на снегу.

О случившемся тут же стало известно секретарю губкома партии Пшеницыну. Он вызвал начальника ГПУ Карпухина и сказал, постукивая пальцем о край стола:

— Три дня сроку. Не найдешь — пеняй на себя. Найдешь — от имени всех трудящихся скажу спасибо. — И добавил с чувством: — Раззявы.

Пшеницына трудно было вывести из равновесия, характером он обладал спокойным, но твердым, был справедлив, что особенно ценили в нем, и добр по-хорошему. Но тут беспредельное негодование охватило его. Он понимал: невыдача зарплаты вызовет голод во многих и многих семьях.

— Лучших чекистов брось на розыск, — продолжал Пшеницын, — и передай Хомутову, что губком партии надеется на него.

Тимофей Хомутов возглавлял КРО (контрразведывательный отдел), и Пшеницын знал его еще по подпольной работе, в так называемом техническом отделе подпольного обкома партии. Карпухин созвал экстренное совещание, на котором решено было розыск поручить опытным чекистам Андрею Губанову и Артему Кержакову, выделив им в помощь бригаду в количестве семи человек. Исполнявший обязанности старшего оперуполномоченного Кержаков отказался от помощников и попросил в случае необходимости дать ему одного-двух человек.

Карпухин поддержал:

— Правильно. Не числом надо брать, а уменьем. — И добавил решительно: — Через трое суток народная собственность должна быть вот тут, — и почему-то ткнул пальцем в угол, где сидел заместитель начальника ЭКО (экономического отдела) Паперный. — Не сыщете — пеняйте на себя. Это я вам говорю очень серьезно.

Когда остались одни, Хомутов засомневался:

— Может, мы зря навалились на ребят? Они только расхлебались с Шамотиным, а тут еще одно дело повесим. Отдохнуть им надо.

Карпухин сказал убежденно:

— Крепкие они. Мне такие ребята очень даже нравятся. Как тот кремень: чем дольше сечешь искру, тем больше нагревается. Так сказать, горячее становится: к тому же, это наши сильнейшие.

Без зарплаты остались не только рабочие и служащие, но и чекисты, о чем Карпухин не преминул сообщить. После, уже на совещании в отделе, Губанов отреагировал: «Злее будем на голодный желудок». Андрею проще было: он не имел семьи, — одному, известное дело, прокормиться легче. А вот Кержаков задумался: у него трое мальчишек, и старший, которому исполнилось шесть лет, еще не ходит. Врачи признали у него туберкулез и прописали усиленное питание. Да разве одному Кержакову было тяжело?..

Хомутов хмуро задумался. За трое суток найти банду... Срок очень мал. Но приказ есть приказ, и надо его выполнять не за страх, а за совесть.

— Бандитам нанесены огнестрельные ранения, — сказал он, — это факт. — У него, когда начинал волноваться, дергалась щека, и потому казалось, что он подмигивает. — Это значит, бандиты обратятся за помощью к частным врачам или в аптеки. Начинать поиск надо именно с этого.

Все согласились с ним.

В качестве аванса каждому из розыскной группы выдали по четверти фунта махорки, по полпуда соевой муки и по пять фунтов мослов со скотобойни, что на Первой Речке. Кто-то уже пустил слух, что если операция пройдет успешно, то всем участникам вручат новенькие яловые сапоги и бриджи кавалерийские с кожаными леями сзади и на коленях. Такие бриджи, оставшиеся со времен гражданской войны, носил только начальник экономического отдела Борцов. Они являлись предметом всеобщей зависти: крепкие, прочные, их носить можно сто лет, не снимая, так что слуха никто не опровергал.

Хомутов недаром напомнил о банде Шамотина. Шамотин — казачий полковник, семеновец, отменный знаток уссурийской тайги, охотник, время от времени переходил границу и совершал набеги на приграничные села. Ликвидировать банду поручили Андрею Губанову и Артему Кержакову. Собственно, операцию разрабатывал Хомутов вместе с Губановым. По сообщению закордонной разведки, 18 октября один из отрядов банды во главе с полковником Филипповым должен был перейти границу. Шамотинцев пропустили, а потом взяли в кольцо. Сорок семь человек попали в плен, сам Филиппов пытался застрелиться, но Кержаков, игравший роль адъютанта, в последнюю секунду выбил пистолет из его рук.

На длительных допросах, которые скорее походили на беседы, Филиппов полностью раскрылся. До германской войны учитель, он происходил из интеллигентной семьи. В 1914 году ему присвоили звание прапорщика, а в 1917 году он уже имел чин подполковника — благодаря уму и своей беспредельной храбрости. Вместе с семеновцами бежал в Маньчжурию, мыкался там, хотя семья находилась на советской территории.

После многодневных бесед Филиппов дал согласие, а если точнее — сам предложил создать легендированную группу из чекистов и ликвидировать банду Шамотина.

Провожая Филиппова, Хомутов говорил:

— Много горя простым людям принес Шамотин. Да что там говорить, вы и сами знаете. Ведь знакомы друг с другом.

Начальником штаба у Филиппова был Губанов. Беседы с сотрудниками ГПУ и работниками городского комитета партии сильно повлияли на Филиппова. Как он сам признался после, «с глаз как пелена спала». И он оправдал доверие. «Банда» полковника Филиппова слилась с бандой Шамотина, обезоружила ее и пленила. Двое чекистов погибли и четверо оказались ранеными.

Губанов и Кержаков несколько месяцев находились в предельном напряжении, естественно, очень устали, а тут вместо отдыха — новое задание. И притом — такое. Вообще-то, этим делом должен был заняться экономический отдел, но поручили КРО...

Владивосток. 13 февраля 1924 г.

Чекисты взяли под наблюдение аптеки на мысе Чуркина, в районе Мальцевского базара, на углу Светланской и Алеутской и установили наблюдение за врачами, имевшими частную практику.

В тот же день, часов в пять вечера, в аптеке на Светланской некая гражданка, закупила большое количество бинтов, ваты, йода. Дежуривший там Кержаков сразу обратил на нее внимание. Дама взяла извозчика и укатила на Голубинку. Кержаков, соблюдая меры предосторожности, последовал за ней. У мальчишек, крутившихся возле дома, выведал, что даму зовут Вандой и фамилия ее Гринблат. Вернувшись в отдел, Артем доложил обо всем Хомутову, предложив немедленно произвести у Гринблат обыск. Хомутов возразил и посоветовал не торопиться с обыском. «А вдруг кроме медикаментов мы ничего не обнаружим, что тогда? — спрашивал он. — На хвост соли ей насыпешь, что ли? Надо крепко подумать, и, главное, не спугнуть, если она действительно связана с бандой».

— Что она представляет из себя? — спросил Губанов у Кержакова.

Тот прикусил верхнюю губу — так он всегда делал при глубоком раздумье:

— Да ничего вроде баба. Я бы сказал, очень даже ничего.

Губанов отмахнулся:

— Да я не про то. Гляжу, как побывал за кордоном, так совсем развратился. Скажу вот твоей хозяйке при случае — будешь знать «очень даже ничего». Мне интересно, чем она занимается, какие и с кем связи.

— Вот чего не знаю, не ведаю пока, брат Губанов, Что баба очень даже симпатичная, это без всяких сомнений. Сам убедишься. Замашки аристократки, лайковые перчатки, сумочка из кожи, как его... крокодила. Пока все.

Наблюдение за Гринблат продолжалось, с нее буквально глаз не спускали. Оказалось, что она нигде не работает, часто бывает в ресторанах. Губанов взялся за изучение архива городской комендатуры, и тут выяснилось, что на нее давно заведено уголовное дело. Ванда торговала контрабандным товаром, содержала опиекурильню. Когда на очередной оперативке перечислялись «заслуги» Гринблат, Борцов вспомнил, что ее имя упоминалось в деле некоего Ефима Рубинова, контрабандиста, проживавшего в приграничном маньчжурском городе Хулинсяне и не раз поставлявшего наркотики Ванде. Борцов сам вел дело Рубинова. Он принес папку, зачитал показания арестованного. Тут же решено было под видом ходока из Хулинсяна направить к Гринблат одного из сотрудников. Остановились на Губанове. Хомутов, придерживая щеку, говорил:

— Она баба красивая. И ты парень видный. Только не дай окрутить себя.

Губанов покраснел.

— Ей небось за тридцать, а Андрею двадцать пять, — заступился Кержаков.

— Тридцать два ей, — уточнил Борцов, шелестя страницами, — но это к делу не относится.

Хомутов подвел итог:

— На связи у тебя будет Лукин. Чуть что, действуй через него. Ежели раненые или раненый у Гринблат, то будем брать ее. Ежели нет, то... будем искать дальше. Думаю, вопрос решится в течение двух суток,

Губанов попросил доставить из тюрьмы Рубинова и долго говорил с ним.


Японский консул Ахата Сигеру позвонил председателю губисполкома Вольскову и сказал, что сегодня во Владивосток приезжает представитель фирмы «Мицубиси» Табахаси Сиба и Ахата хотел бы, чтобы Вольсков принял Табахаси. Вольсков спросил, с какой целью приезжает Табахаси. Ахата ответил, что фирма послала его начать переговоры о закупке цветного металлолома. Вольсков согласился принять представителя и назначил время.

Ахата жил во Владивостоке четыре года, хорошо знал город. Сын его учился в русской школе, кроме того, Ахата нанимал для себя репетиторов — из бывших офицеров. Сам он всегда был со всеми приветлив. Часто устраивал в особняке консульства пирушки, но лица своего не терял.

В одиннадцать утра на железнодорожном вокзале Табахаси встречали Ахата и помощник Вольскова Анатолий Линьков. Вместе с Табахаси прибыл в качестве переводчика житель Харбина Артур Артурович Ростов, человек лет шестидесяти, седой и чопорный, из бывших офицеров, если судить по безукоризненной выправке. После короткой церемонии приветствия Табахаси сел в черный «паккард», а Ростова повез Линьков. Автомобили вырулили на Алеутскую и направились к консульству. Когда выехали на Светланскую, Ростов, ощущая неприязненный взгляд Линькова, сказал:

— Я не белогвардеец. Я зубной врач.

— Ну и что?

— Это просто для информации.

— Благодарю вас.

Ростов разглядывал через стекло кабины город.

— Давно я не бывал, во Владивостоке, — вздохнул. — А ведь супругу тут похоронил...

Линьков сидел с каменным лицом. Для него все, кто жили в Харбине, были если не врагами, то и не друзьями.

— А с японцем связался, — продолжал Ростов, — потому что очень уж хотелось побывать на родине. Табахаси, когда я жил в Токио, брал у меня уроки французского. Поэтому и предложил мне поездку. Как было отказаться! Кто на моем месте устоял бы?

Линьков молча слушал, шофер сигналил пешеходам.

В столовой консульства уже готов был стол с закуской. Ахата произнес маленькую речь о дружбе между русским и японским народами, крикнул «банзай» и опрокинул рюмку водки. Линьков постарался быстрее удалиться, чтобы японцы не заметили голодный блеск его глаз.

Потом он докладывал председателю губисполкома:

— Сто тонн стреляных гильз хотят купить у нас, Ахата говорит, мол, за этот лом они поставят нам пять кавасак. Вот здорово! Целый флот рыбный.

Вольсков в накинутом на плечи полушубке курил самокрутку, слушал Линькова и глядел на дверцу печки, в которой потрескивали дрова. В кабинете стоял лютый холод, паровое отопление не работало, а тут еще последнее время Вольскова мучила стенокардия. Надо бы отлежаться, да все дела не отпускали, а их с каждым днем становилось все больше. Не за горами сев. Каждый день из волостей возвращались уполномоченные: картина на селе безрадостная. К тому же не давали покоя, особенно в приграничных районах, белогвардейские банды и шайки хунхузов.

— Значит, говоришь, здорово?

— Еще как!

— Ну-ну... Пригласите-ка товарища Токарева и Шерера.

Пришел начальник арсенала Токарев, высокий сухой старик с короткими седыми усами в старой до пят шинели. В двадцать втором году Токарев как военспец, имевший опыт штабной работы, служил начальником штаба одной из дивизий Красной Армии. Закончилась гражданская, и он попросился по состоянию здоровья на службу попроще.

Следом явился Шерер, невысокий и неразговорчивый, как всегда углубленный в какие-то размышления, управляющий Торгсином.

— Сколько у нас стреляных гильз, Михаил Сергеевич?

— Надо посмотреть по документам. А зачем они вам, гильзы?

— Японцы хотят купить.

— Кавасаки обещают, — сказал Линьков. — За гильзы и другой металлолом. Но им больше хочется иметь именно гильзы.

— Я подготовлю справку, — пообещал Токарев и подышал зябко на руки.

— Подготовьте, — согласился Вольской. — А впредь всегда имейте при себе отчетность.

Токарев ушел, и Вольскову доложили о прибытии японца.

Шерер бубнил в ухо Вольскову:

— Валюта сама идет в руки. Это ведь хлеб.

Вольсков вертел в руках карандаш. Он не хотел отдавать японцам гильзы.

— У нас есть черный металлолом, — говорил он устало и щурил близорукие глаза.

— Нас интересуют в основном гильзы от снарядов, — упорствовал Табахаси. — Не пожелаете рыболовецкие суда, заплатим валютой.

Ростов переводил,напряженно следя за выражением лица Вольскова. И чем больше председатель гyбисполкома упорствовал, тем спокойнее становился Ростов. Он как бы одобрял действия Вольскова.

Во время перерыва Вольсков говорил Шереру:

— Ну, загоним гильзы, получим кавасаки. Ты дашь гарантию, что этими же гильзами потом они не шарахнут и по кавасакам, и по нашим головам? То-то. Тут, если пораскинуть мозгами, что получается? Поставка боеприпасов. Заменят капсюли, начинят порохом — и заряжай. Что, не так?

Шерер с неохотой согласился:

— Оно, конечно, так... Но опять же...

Вольсков позвонил Пшеницыну.

— Ты гляди в перспективу, — посоветовал секретарь. — Действуй, как подсказывает революционная совесть.

— Ну, а все же?

— Предложи им лес. Вот мой совет. А латунь нам самим еще пригодится для обороны.

Вольсков так и поступил. Японец ушел недовольный.

В это время Пшеницын позвонил Карпухину, поинтересовался, как идет розыск похищенных денег, и предупредил:

— Ты знаешь, что японцы катаются по городу и всюду суют свой нос? Смотри за ними. Не нравится мне их любопытство. И вся их затея с гильзами тоже не нравится.

В кабинет к Карпухину вошел его заместитель Жилис.

— А тебе известно, кто к нам пожаловал? — спросил он, сдерживая усмешку. — Полюбуйся. — Жилис положил на стол фотографии, на которых был изображен Табахаси. — Вот это он в гражданскую, — указал на один из снимков, — а это — в нынешнее посещение Владивостока. В восемнадцатом Табахаси, он же Ясутаки Кансло, руководил подотделом контрразведки. Теперь он полковник разведки японского генштаба. Вот тебе и фирма «Мицубиси».

Карпухин с интересом разглядывал круглое лицо японского разведчика. Потом взял увеличительное стекло и принялся сличать фотографии.

— Действительно, это один и тот же человек.

— Мы уже провели экспертизу, Иван Савельевич. Полное тождество. А сообщил нам о японце бывший подпольщик Полукаров: увидал его на улице — и сразу к нам. Что будем делать?

Карпухин сложил фотоснимки, перетасовал их, как игральные карты.

— Продолжайте наблюдать; если будет лезть куда не следует, предупредите.


Когда Карпухину доложили, что Губанова под видом контрабандиста решено послать к Гринблат, он недовольно спросил у Хомутова:

— А для чего, собственно?

Карпухин считал, что наблюдение может дать больше, чем непосредственное вмешательство.

— Срок-то три дня, — сказал Хомутов.

— Это приказ. Но не знаю, может, я и ошибаюсь, только вы, ребята, торопитесь там, где не надо. — Он взял со стола листок синего цвета, поднес близко к глазам, сильно щурясь: — Знаешь, что это? Ребята из отдела Борцова фаэтон нашли в Гнилом углу в лесочке. Мало того, он уже здесь и осмотрен.

Он быстро пробежал глазами акт: «...кровь на ступице колеса появиться могла от попадания пули в тело бандита рикошетом. Поскольку выстрела было сделано два, то места попадания обеих пуль определены...»

— Хорошая зацепка?

— Да, зацепка существенная. Но...

— Что? — быстро спросил Карпухин.

— Мне кажется, бандиты видели и кровь, и дырку в тенте. Мало того, они сами оставили фаэтон, мол, нате, нам не жалко. Это, можно сказать, своеобразный вызов нам. Попробуйте найдите, даже с такими серьезными вещественными доказательствами.

— А может, неопытные действовали. Не отпетые грабители, а боевики антисоветского подполья.

— Это одно и то же, — отмахнулся Хомутов.

— Я не в том смысле, что и те и другие враги...

Хомутов согласился:

— Я понял вас, Иван Савельевич. Возможно, это действительно не уголовное дело, а политическое.

— Вот именно.

— Мы говорили с вами о Губанове в качестве ходока с той стороны. Я все же намерен добро дать. Вы, конечно, можете запретить, однако в данной ситуации при тщательной подготовке это не помешает.

— Только при тщательной, — согласился Карпухин. — Именно при тщательной. А у нас времени нет тщательно готовиться, голубчик. Нету, — развел руками, — этого времени. И в ближайшем обозримом не будет. А спугнуть можем. Меня все-таки интересует, почему ты упорствуешь? — пытливо заглянул в глаза.

И Хомутов чистосердечно признался:

— Уходит она, Иван Савельевич. Дважды упускали. Нырнет в толпу на Семеновском базаре — и как в воду.

— Ну, дожили... — сдерживая себя, покрутил головой Карпухин. — Ну, спасибо... Баба обводит вокруг пальца. Не говори больше никому, не то куры засмеют. — Карпухин злился, хотя знал, что уйти от слежки на Семеновском базаре проще пареной репы. Там круглые сутки толпа. — Ладно, действуй по своему усмотрению, — согласился Карпухин.

Обиженный, Хомутов ушел, вспоминая, как не раз Кержаков сконфуженно жаловался:

— Не баба, а ведьма какая-то. Идешь — чуть не за юбку держишься, понимаешь. И вдруг р-раз — и нету ее.

Владивосток. 14 февраля 1924 г.

Андрей с помощью Хомутова раздобыл целый фунт кокаина и поздним вечером явился к Гринблат. Он не ждал распростертых объятий, и потому та настороженность, с которой его встретила Ванда, не оказалась неожиданностью. Ванда действительно была красива: черные бесовские глаза, овальное смуглое лицо, большой и яркий рот, стройная. Ну ни за что не подумаешь, что перед тобой преступница.

Ванда успокоилась, когда Губанов назвал пароль: «Продаю калиновое варенье». За ужином она усердно спаивала гостя и все расспрашивала о житье-бытье в Маньчжурии, выведывала фамилии компаньонов. Губанов с непривычки захмелел, но держался. Передал привет от Рубинова, сказал, что в другой раз придет он сам. Кокаин Ванда приняла, и поскольку деньги стоил он большие, попросила Губанова подождать до завтра. Губанов с неохотой согласился.

В двенадцатом часу ночи Гринблат ушла, удостоверившись сперва, что гость в глубоком сне. Но как только затихли ее осторожные шаги, Губанов поднялся и с карманным фонариком принялся обследовать все три комнаты. В печной золе обнаружил металлические пуговицы. Из помойного ведра выудил окровавленные бинты. В ножках кухонного стола нашел больше сотни золотых монет и свернутые в трубочку червонцы. Обыск мог бы дать больше, но Андрей торопился. Однако даже и то, что он обнаружил, много значило

Уже лежа на диване в гостиной, Губанов вдруг подумал, что может остаться в дураках. Ванда окажется связанной с какой-нибудь «черной кошкой» или «пиковым тузом» и отбрешется от соучастия в ограблении банка, и тогда все старания насмарку. Торопясь, снова принялся отвинчивать ножки стола и переписывать серии с купюр.

Деньги Ванда не принесла, о чем и сказала утром Губанову.

Он сделал вид, что почувствовал неладное:

— Когда деньги будут?

— Потерпите немного, — успокаивала Ванда. — Возможно, сегодня к концу дня.

Губанов посмотрел ей в глаза:

— Если вы задумали финтить, то имейте в виду, не на того напали. И чтоб сегодня я имел полный расчет. Не будет — пеняйте на себя, — добавил с угрозой.

Для него в самом деле оставалось загадкой, почему Гринблат не рассчитывается. Какой-то подвох крылся в этом. И еще Губанова интересовало, сумели ли ребята выследить ее ночной маршрут.

— А может, вы уже на ГПУ работаете? — спросил он.

Ванда усмехнулась:

— В таком случае вас бы еще ночью взяли, когда вы, как сурок, дрыхли, извиняюсь.

— Где можно приобрести паспорт?

— На Семеновском, — не задумываясь ответила Ванда. — А зачем он вам?

— Надо, — коротко ответил Губанов, собираясь.

Во дворе он огляделся. Оперативник Лукин в фартуке швырял совковой лопатой снег. Увидев Андрея, он выпрямился, воткнул лопату в сугроб и принялся свертывать папиросу. Андрею надо было передать через Лукина записку для Хомутова с коротким докладом и номерами ассигнаций, только и всего. Лукин вдруг крикнул:

— Погодка-то какая! Благодать! Весна скоро! (Это означало: «Что тебе надо?)

Андрей передумал подходить к Лукину. Ванда наверняка наблюдала за ним из окна, а у Лукина сообразиловки не хватило отойти за угол. Разозлившись на стажера, Губанов молча повернулся и, засунув руки в карманы короткого пальто, зашагал прочь. Лукин обескураженно взялся за свою лопату.


На этот раз вместе с Табахаси в кабинет председателя явился и помощник консула Хаяма. У Вольскова шло заседание исполкома. Оно несколько затянулось, и Вольсков передал, чтобы гости подождали. Ростов мерил шагами узкий и длинный коридор.

Вскоре двери кабинета распахнулись и повалил крепкий махорочный дым. Вольсков открыл форточку. Пригласил японцев. Хаяма и Табахаси уселись друг против друга за приставным столом. Ростов — в торце его, Вольсков вытряхнул в корзину целое блюдце окурков.

— Ну что, господа, о чем мы,сегодня договоримся?

Табахаси показал в вежливой улыбке зубы и что-то сказал Артуру Артуровичу.

— Он говорит, что надеется на разумное решение комиссара...

Табахаси и Хаяма закивали. Хаяма знал русский язык, но настолько плохо, что в переводчики не годился.

— ...и что глупо держать дорогой металл, не имея ему применения, — продолжал переводить Ростов. — В Советском Союзе заводы стоят без оборудования.

Вольсков поправил пенсне.

— Скажите господам, что заводы — не их дело, а наше, и пусть у нас об этом голова болит. Сами разберемся как-нибудь. Если и стоят некоторые, то временно.

— Табахаси говорит, — переводил Ростов, — что о вашей стороны неразумно отказываться от такой выгодной сделки.

Вольсков рассмеялся:

— Где это видано, чтобы капиталисты заботились о благе Советского государства? Уди-ви-тельная заботливость. Переведите им — торговать боеприпасами мы не будем. Есть желание — пусть берут черный металлолом. Если согласны, будем продолжать переговоры.

Вошел Линьков и сел в сторонке.

— А латунь мы не дадим. Она нам самим нужна, черт возьми.

Ростов перевел и споткнулся на «черт возьми».

— У них такого выражения — «черт возьми» — нет.

— Ну, как хотите. Была бы ясна суть. Верно, Анатолий Аркадьевич? — повернулся Вольсков к Линькову.

— Верно, — согласился Линьков.

Японцы говорили между собой. Вольсков скрутил самокрутку.

— А вообще-то, зря у них нет такого выражения, — посмотрел повеселевшими глазами на Ростова.

Тот ответно улыбнулся.

— Они спрашивают, сколько у вас черного металлолома.

— Сколько? — спросил Вольсков у Линькова.

Линьков пожал плечами, но быстро нашелся:

— Очень много.

— Как много? — настаивали японцы.

— А сколько им надо?

— Им надо тоже очень много.

Табахаси сказал, что ему необходимо подумать, прежде чем дать ответ. И если председатель не возражает, то встречу следует назначить на завтра.

Вольсков глубоко затянулся, так что затрещала махорка, выпустил в сторону густую струю дыма и посмотрел на обуглившийся кончик папиросы.

— Хорошо. Давайте встретимся еще и завтра.

Он проводил японцев до двери. Линьков повел их дальше к выходу, вскоре вернулся.

— И чего им надо? Тянут резину.

Вольсков стоял у окна и барабанил пальцами по стеклу.


Табахаси нервничал. Ему не терпелось скорее закончить заведомо пустопорожние переговоры.

— ГПУ по нашим следам ходит, — сказал он Ахата. — Русские боятся, как бы мы пол-России не увезли.

— А вы и так увезете. Ну, не пол-России, а толику ее, но увезете. И потом, не надо считать их дураками. Глубоко убежден, что ваша личность им известна. Подлинное ваше лицо. О, вы еще не знаете, что такое ГПУ и на что оно способно. Первоклассная контрразведка. Спросите господина Хаяма, он подтвердит.

Хаяма с достоинством кивнул.

— Завтра я отбываю, — сказал Табахаси. — Мне что-то не по себе в этом городе.

Табахаси не сказал, что в восемнадцатом ему было тоже не по себе. Тогда он руководил подотделом контрразведки. В подпольной большевистской газете стали появляться совершенно секретные штабные документы. Командование всполошилось и приказало Табахаси найти причину утечки информации. Табахаси приложил максимум сил, но ничего найти не мог. В отделе работали и русские офицеры, но они были вне подозрений. Заместителем же Табахаси по русским вопросам являлся штабс-капитан Галановский. Доведенный до отчаяния Табахаси арестовал Галановского. Безо всяких улик.

Капитана жестоко пытали, но он твердил: «Это ошибка». Табахаси в ярости отсек ему голову.

Секретные документы перестали появляться в газетах и прокламациях. Табахаси понял, что интуиция его не подвела, и под клинком погиб советский разведчик...

— А как же переговоры?

— Хватит, наигрались;

— Ну, смотрите, — согласился Ахата. — Я сделал все, что в моих силах. Внутреннее чутье подсказывает, что скоро и мне придется покинуть Владивосток.

Ахата не хотелось возвращаться в Японию. Здесь он был сам себе хозяин и жил на широкую ногу.


Уже на Фонтанной Губанов обнаружил за собой «хвост». Постарался отвязаться, но двое здоровых парней как прилипли. «Ладно, пусть топают, — подумал Губанов, — отвяжусь на базаре».

Губанов зашел в булочную и через стекло разглядел шпиков. Теперь он не сомневался, что Ванда навела на него своих приятелей и те проверяют. И что Лукин мух ловит?

В гомонящей базарной толпе Губанов почувствовал себя вольнее. Тут действительно можно было оторваться от самого первоклассного преследователя.

Андрей, сдерживая дыхание, остановился у ларька и попросил стакан воды. Он только приложился, как рядом снова оказались те двое. У Губанова мелькнула мысль взять их. И он бы справился. Но тогда вся операция могла бы лопнуть, как мыльный пузырь. От расстройства Андрей выпил еще стакан воды, крякнул, надвинул на глаза шапку и направился в харчевню, что стояла напротив в торговых рядах. Не задерживаясь, прошел дымный и чадный зал, выскочил во дворик, перемахнул через забор и мысленно показал «хвосту» кукиш.

Взмокший так, что с него пар валил, Губанов явился к Хомутову.

— Замотали, гады, — сказал он, утираясь. — Привязались двое. От самой Голубинки тащил. Рожи — что Квазимодо. — Довольный сравнением, хрипло посмеялся. — Гринблат устроила. — Положил перед Хомутовым листок с номерами ассигнаций: — Проверить надо. Если сойдутся, то она. Нет — тогда пусть ею занимаются другие. А с меня хватит.

— Это мы можем мигом проверить. — Хомутов вышел и скоро вернулся.

— Ну что? — спросил Губанов.

— Подожди еще немного и охолонь.

— Век мне жить у этой дамы, что ли! — ворчал Андрей.

— Сегодня решим. Успокойся. — Хомутов подвигал на столе бумаги. — Тут такая хреновина непонятная, Хозяйка твоя навела все же. Как ты сунул ей банку с кокаином, так она и побежала. Насилу проследили. В самое яблочко получилось. И знаешь, к кому она привела Кержакова? К начальнику арсенала Токареву.

— Может, ошибка?

— Выясняем.

— Не нравится все это мне, промежду прочим.

— Промежду прочим, и мне тоже.

— Значит, я правильно тех мордоворотов не взял, — сказал Губанов.

— Каких?

— «Хвост». — Он обрисовал их.

— Это ребята из угрозыска, — успокоил Хомутов. — Имеешь, понимаешь, почти высшее «университетское:» образование, а своих не признаешь, — расхохотался Хомутов.

Губанов долго не мигая глядел на Хомутова, потом махнул рукой, встал и поплелся в свою комнату. Едва закрылась дверь, как явились «хвосты».

— Ушел, — выдавил старший.

— Губанов, что ли? И правильно сделал. Прилипли как банный лист. — Видя, как они расстроились, успокоил: — Он и не от таких уходил. Это ведь Губанов.

«И чего они ему не понравились?» — запоздало удивился Хомутов, разглядывая симпатичные лица ребят.

Карпухин доложил в губкоме, что Табахаси вовсе не Табахаси, и его можно выдворить с позором.

Пшеницын настроен был иначе: стоит ли подымать шум?

— Не спускайте с них глаз и не давайте шнырять по-за углам, — посоветовал он. — Если станет настырничать, то выдворим.

Дальше Карпухин доложил, к чему привело расследование дела по ограблению.

— Ошибка исключена?

— Могу точно сказать только после допроса Гринблат, а потом и самого Токарева.

— Ну что ж. Дело серьезное. И если окажется, что Токарев — враг, то вина наша с тобой. Мы проморгали. И с нас спрос.


— Ты не переживай, — успокаивал Губанова Хомутов. — Они же тебя и охраняли.

— Можно было предупредить.

— Рисковать тобой лишний раз не хотелось. Давай, брат Губанов, — Хомутов придавил дергающуюся щеку, — вот что сделаем...

Вечером Губанов снова направился к Гринблат. Ванда принимала белье от прачки, считала наволочки, простыни, полотенца. При появлении Андрея сунула деньги прачке и подтолкнула ее к выходу.

— Ну и как? — спросила.

Губанов прошелся по гостиной из угла в угол. Сел.

— Чего как?

— Паспорт приобрели?

— Да. Знаете что, пойдемте в ресторан? Только за ваш счет: надеюсь, тогда вы быстрее выплатите долг, потому как сегодня под утро я должен покинуть вас.

— Не волнуйтесь, Андрей Кириллович, Ванда еще ни одного порядочного человека не подвела.

— Так идем?

— Эк вас потянуло. — Ванда бросила взгляд на свое отражение в зеркале. — Пойдемте. — Подошла к нему и, глядя черными цыганскими глазами снизу вверх, произнесла нараспев: — Чего-то взгляд у вас блудит... — и взяла его под руку.

— Ну-ну, только без этого... — смутился Андрей.

Ванда рассмеялась, Андрей видел, что смеяться ей не хотелось и глаза ее оставались настороженными.

— Какой-то вы из себя не такой.

— Это как прикажете понять?

— Вы из идейных или «жигло»?

Губанов не знал, что такое «жигло», и поэтому сказал:

— Из идейных.

— То-то и видно. Все вы такие, идейные.

Ванда переодевалась в спальне. Андрей сидел на табурете. Очень хотелось спать. Она вышла в вечернем платье с жемчужным ожерельем на длинной точеной шее.

Ванда поправила короткую прическу.

— Ну как?

— Шанго[40], — сказал Губанов и подумал: «И чего ей надо, жила бы, растила детей. А то тряпки, деньги, бандиты...» Появилась какая-то вкрадчивая жалость, но тут же вспомнил, что выписанные цифры сошлись с номерами украденных из банка купюр.

В темноте они спустились с Голубинки. Губанов придерживал спутницу под руку. Она скользила в резиновых ботиках. Кружилась голова то ли от запаха духов, то ли от усталости. Когда Ванда еще раз поскользнулась, Андрей чуть не сказал вслух: «Как корова на льду».

У старого кладбища он подозвал извозчика и что-то шепнул ему.

— Что вы там шушукаетесь? — спросила Ванда, усаживаясь и расправляя юбки.

— Да так. — Его почему-то начало знобить.

Шарабан покатил вдоль трамвайной линии. Ванда вцепилась в руку Губанова. У продуктового рынка повернули налево. Кучер натянул вожжи.

— Приехали, господа-товарищи. Вот тут и есть энто самое ГПУ.

Ванда как будто перестала соображать. Она последовала за Губановым и, только когда он рванул на себя взвизгнувшую промерзшими пружинами дверь, закричала дурным голосом, рванулась назад, но Губанов подхватил ее на руки.

...Гринблат допрашивал Кержаков.

Растрепанная, она сидела напротив Артема, смотрела сухими блестящими глазами прямо перед собой и молчала. Молчал и Кержаков. Ванда была словно в шоковом состоянии. Когда Кержаков сказал: «Давайте поговорим, гражданка Гринблат. И вам и нам будет легче», — глянула недоумевающе:

— Простите, вы что-то сказали?

— И вам и нам сразу станет легче.

— Легче?

— Вот именно. — Кержаков разложил бумаги. — Токарева знали? Только честно. Нам ведь известно очень много. Знали или нет? Мне не хотелось бы от вас слышать ложь, поэтому сразу скажу: мы наблюдали за вами. Так как?

— Допустим.

— Эдак не пойдет. Знали или нет?

— Знаю. Он что, убит? Почему вы о нем говорите, как будто его уже нет?

— Жив он, жив, успокойтесь. Кто совершил ограбление Госбанка? Учтите, ваши показания нам нужны до десяти вечера. Сейчас пятнадцать с половиной минут девятого. После девяти Токарев расскажет все сам. Ну что же? Для кого вы покупали медикаменты и относили к Токареву?

Тут Ванда не выдержала и всхлипнула, потом разразилась рыданиями. Кержаков налил в стакан воды:

— Выпейте. И не надо волноваться. Вашей темной жизни пришел конец. Очиститесь от грехов — и будете жить спокойно, как все советские люди.

Глаза Ванды опухли, она стала некрасивой. Кержаков говорил спокойно и даже задушевно:

— Вы верующая?

— Да.

— Представьте, что перед вами поп и вы исповедуетесь ему в своих грехах. — Он улыбнулся.

— Попросил Токарев, вот я и принесла ему.

— А для чего? Ведь вы по профессии медицинская сестра. Как нам известно, вместе с мужем служили у колчаковцев. Так?

— Не говорите мне о муже. Это негодяй.

— Не буду. Я тоже считаю его негодяем.

Ванда поняла, что сидевшему напротив добродушному человеку многое известно, и поэтому ничего не стала скрывать.

С Токаревым она была знакома еще по Петербургу, когда тот преподавал в военном училище, где служил ее муж, в то время поручик, Миловидов. Встретились в Иркутске в девятнадцатом. Потом их свела судьба во Владивостоке. Миловидов бросил жену и бежал за кордон. Ванда бедствовала, и только Токарев спас ее от панели, втянув в махинации с наркотиками... Ванда завязла крепко и уже не представляла себе жизни без черного рынка. В тот день, когда был ограблен Госбанк, некий Мордвинов, которого она встречала у Токарева, привез к ней молодого человека с простреленным плечом. Она как могла перебинтовала его, но медикаментов под рукой не было, пришлось бежать в аптеку. Куда делись деньги и золото с драгоценностями, она не знала. Ночью их куда-то отвезли, а куда, не ее забота. Только незначительную часть она получила и спрятала.

Кержаков запротоколировал показания, дал ей прочесть. Ванда поставила подпись.

— Скажите, Андрей Кириллович — тоже чекист?

— Да. Хотите его видеть?

Ванда тряхнула головой.

— Нет. Это правда, что вы пытаете?

— Вранье, — оскорбился Кержаков, — мы не белогвардейская контрразведка, в которой служил ваш муж.


Губанову открыла кухарка Токарева, и тут же за ее спиной ослепительно полыхнуло пламя. Губанов успел оттолкнуть в сторону Кержакова, и пуля вырвала клок ваты из рукава его пальто. Выстрелив в ответ, Губанов проскочил темную прихожую и оказался в маленькой комнате с зашторенными окнами. На деревянном топчане лежал полуголый человек в бинтах. Увидев Андрея, он попытался подняться, но тут же повалился на спину. Бинт сразу намок. Андрей пошарил под подушкой и, не найдя оружия, осмотрел комнату. Вверху хлопнул выстрел.

Губанов бросился туда по крутой лестнице.

Кержаков, расставив длинные ноги, стоял посреди комнаты. В камине потрескивали дрова, а на ковре лежал в неловкой позе Токарев.

На нем был халат и шлепанцы. В согнутой руке крепко зажат револьвер.

Кержаков посмотрел на Губанова.

— Застрелился, — сказал он. Поискал глазами, куда бы сесть. — Нехорошо получилось у нас, брат Губанов. Пришли к финишу — и вот те на.

Лукин допрашивал раненого...

— Надо ехать в Куперовскую падь. Вот адрес. Там еще двое, — сказал Губанов.

Этой же ночью были арестованы остальные участники налета.

Карпухин убежденно говорил:

— Не верю, чтоб Токарев организовал ограбление ради наживы. За этой акцией кроется политическая подкладка.

Никто не мог сказать, куда исчезло награбленное: ни Ванда, ни кухарка, ни трое захваченных. Твердили одно: Таратута (так они звали Токарева) с каким-то человеком увезли мешки в город, а куда — неизвестно.

Владивосток. 15 февраля 1924 г.

— Простите, это ГПУ? Мне надо поговорить с вашим ответственным работником.

Губанов оглянулся. Только что здесь был Кержаков и куда-то исчез.

— А что, собственно, вам надо? — спросил он, придерживая трубку плечом и продолжая писать.

— Дело в том...

— С кем я говорю?

— Ростов. Переводчик. Я с Табахаси приехал.

— А, ну понятно. Что вас интересует?

— Мне надо сообщить вашему начальнику нечто важное.

— Зайдите к нам.

— Что вы!

— Тогда подождите. — Губанов выскочил, в коридоре налетел на Лукина. — Мигом разыщи Кержакова, скажи, мол, к телефону требуют,

А сам вернулся, остановился перед телефоном и смотрел на него, гадал, что бы мог сообщить Ростов. Конечно, он имел право и сам его выслушать, но тот просил начальника. А поскольку Кержаков являлся старшим оперуполномоченным, ему и карты в руки.

Вбежал Кержаков. Губанов показал на трубку. Кержаков долго слушал, взял из рук Губанова папиросу, знаком попросил дать огня и, затянувшись, ответил:

— Да, да, понятно. Ну хорошо. — Легонько хлопнул по столу, что означало: вопрос решен. — С вами встретится товарищ. Он представится. — Положил трубку.

— Пойдешь на встречу с Ростовым. Дело серьезное. Кажется, будем знать, у кого бабушкина пропажа. Возьмешь с собой Лукина.

— Кто мне его даст?

— Скажу Хомутову — и даст.

— Ну спасибо. Я спать хочу, — проворчал Губанов, зевая во весь рот. — А зачем мне Лукин?

— Пригодится, может, провокация какая. Ростов откуда явился? Из Харбина. Понимать надо. Говорит, боится японцев, если им станет известно о его звонке, то ему худо придется.

— Сперва доложи Хомутову.

Кержаков ушел к начальнику КРО. Хомутов согласился послать Губанова и разрешил взять Лукина.

Губанов проинструктировал стажера и поглядел на часы.

— Идем через двадцать минут. От тебя требуется только смотреть по сторонам и помалкивать. В случае чего, дашь сигнал. Понял?

— Оружие брать или как?

— Возьми.

После случая на Голубинке Губанов сказал Лукину: «Такой связной мне не нужен. Поступишь в распоряжение коменданта. Будешь снег чистить». Лукин чуть не заплакал. Губанов на первый раз простил ему и доложил об этом Кержакову. «У тебя, как у коровы, мягкое и большое сердце. Всех жалко. Ну гляди, тебе еще придется с ним работать», — сказал тот.

— Главное, соображай, — посоветовал Губанов Лукину. — Только недолго. Усек? Ну, лады.

...Хомутов написал обстоятельную докладную о ликвидации банды, и Карпухин, вооружившись очками, изучил ее. Трое суток прошло, банда ликвидирована, но легче не стало: денег-то не нашли!

— Ну что? — Карпухин снял очки. — Что дальше будем делать?

— Не знаю, — признался Хомутов.

— И я не знаю. Может, Борцов знает?

Борцов сосредоточенно курил. Сотрудника его отдела Чухнова шарахнули чем-то тяжелым по голове, и Чухнов лежал в больнице. Отрабатывая параллельную версию, Борцов подал мысль покрутиться на найденном фаэтоне возле ресторанов. Может, кто опознает транспорт? Чухнов усердно крутился; часов в двенадцать ночи возле «Националя» его наняли двое подвыпивших, Чухнов повез их на Матросскую и там получил по голове. Исчез фаэтон и, главное, кобыла, которую Борцов зафрахтовал у гужевиков. Теперь надо было рассчитываться за нее, а Карпухин сказал, что весь расчет будет производить лично Борцов, потому как кобылу взял без его санкции. Борцов принялся искать кобылу, а КРО тем временем банду ликвидировал, Борцов предполагал, что Чухнова оглушили те, кто опознал фаэтон, и предлагал искать его. Карпухин возражал:

— Ну, если тебе нечего делать, то ищи свою кобылу.

Борцов сидел и курил. Карпухин сказал:

— Считаю, это не просто хулиганская выходка. В ту ночь ни на одного извозчика не напали, а вот на Чухнова напали.

Резон в его предположении был, но банду ликвидировали. Стоила ли овчинка выделки?

— Ладно, — согласился Карпухин, — вот Хомутов сообщил, что Ростов напрашивается на встречу. Поглядим, что получится, и будем решать с твоей кобылой.


Ростов, в длинном пальто с шалевым воротником, прохаживался в сквере Невельского. Под голыми деревьями, при входе в сад, стоял Лукин и по армейской привычке курил в рукав. Голову втянул в плечи, воротник пальто был поднят. Казалось, Лукин выбирает момент, чтобы кого-нибудь ограбить. Играли в чижика дети, учительница водила стайку школьников, в дальнем углу сквера двое распивали бутылку ханшина.

Губанов подошел к Ростову, представился.

— Это что, ваш товарищ? — указал Ростов на Лукина.

Губанов обернулся в сторону Лукина:

— Нет, не мой.

Они помолчали.

— Знаете, на этом месте я когда-то познакомился со своей будущей женой. Я был страстным любителем кататься с гор, а тут зимой всегда насыпали такие чудесные горки. Господи, как это давно было... Извините, что оторвал вас от дела, может, то, что сообщу, покажется пустяком, но совесть не позволяет умолчать. Понимаю вас: мол, что может сказать человек, который обитает где-то в Китае? Но мне, поверьте, интересы России не безразличны. Так вот в чем дело. Японцы домогаются цветного металлолома. А точнее, якобы хотят купить стреляные гильзы. Они знают, что гильзы вы не продадите им. И Табахаси прибыл не за этим: он с помощью Ахата собирается вывезти советские дензнаки и драгоценности на финансирование армии Семенова. Недавно у вас ограбили Госбанк...

Губанов внимательно слушал Ростова, и сердце его колотилось. Они медленно шли по тропинке. Неужели такая удача? Значит, Токарев передал японцам, а те...

— Спасибо, Артур Артурович. Мы примем к сведению вашу информацию. Действительно, ГПУ озадачило это ограбление, и мы заинтересованы в розыске похищенного.

— Постарайтесь убедить ваше руководство, прошу вас. Я ничего не сделал для новой России, пусть хоть это станет моим вкладом. Ради бога, убедите. Мне нет веры, я понимаю. — Он волновался.

— Я постараюсь. А если вы нам еще понадобитесь? Можем рассчитывать на вас?

— Готов служить, но учтите, сегодня мы должны уехать.

Лукин подавал какие-то знаки. Губанов распрощался. Первым ушел Ростов. Губанов остановился у киоска с бумажными цветами. Рядом стоял Лукин.

— Ты чего там сигналил? — спросил Губанов.

— Ничего не сигналил, — возразил Лукин.

— Что, я не видел, что ли?

— А я замерз, как цуцик, вот и подвигал руками.

Губанов сплюнул от досады и, круто повернувшись, быстро зашагал. Лукин с виноватым видом последовал за ним.

— А что дальше будем делать, Андрей?

Губанов не отвечал.

— Андрей, а Андрей...

Губанов молчал.

— Что теперь будет?

— Ну чего привязался?

— Так я ж спортил тебе всю операцию.

— Ничего не спортил, — разозлился Андрей, — держи дистанцию, чекист, черт побери.

— Правда? Ну, спасибо, а то я подумал, теперь выгонишь.

Чем ближе подходило время отъезда, тем беспокойнее становился Артур Артурович. Бродил по городу в свободное время, узнавал улицы, где в юности бегал с ровесниками, ходил в порт, где когда-то рыбачили. Зашел в свой дом, в котором располагалась какая-то контора. Дом Ростовых, вернее, бывший их дом, находился на улице Петра Первого, содержался в чистоте, и это понравилось Артуру Артуровичу. В бывшей гостиной на косяке нащупал замазанные краской зарубки, погладил их пальцами. Вспомнил, как отмечал рост сынишки, и на глазах выступили слезы.

В 1906 году умерла жена. Ростов помыкался один с сыном, хотел было жениться, но передумал. Подождал, когда сын закончит гимназию, отправил его в Петербург в медицинский институт, а сам уехал в Харбин. Сын с первого курса ушел из института- и поступил в военное училище, чем несказанно огорчил отца. Затем Ростов перебрался в Токио, несколько лет прожил там и вернулся снова в Харбин. Владимир служил в Сибири, но к отцу наезжал не так уж часто. А потом разразилась революция, и они потеряли друг друга из виду. И только в двадцать первом Владимир после ранения навестил отца, но отец не узнал его. Из симпатичного и прилежного подростка он превратился в мужчину, повидавшего и пережившего многое. Ростов настаивал, чтоб сын занялся каким-нибудь ремеслом, но Владимир наотрез отказался:

— Папа, я военный, меня учили воевать. Что я и делаю.

— Но ведь ты убиваешь людей. И они тебя могут убить!

— Я убиваю не людей, папа, а большевиков!

— А что они плохого тебе сделали?

— Не мне, так моим товарищам... ах, что там говорить!

Ростов настаивал на своем, и тогда Владимир в один день собрался и, не попрощавшись, уехал. А куда — не сказал. И Ростов понял, что сын для него потерян навсегда. «Погиб смертью героя в борьбе с большевиками за отечество», — так сказано о нем в официальной бумаге, которая пришла через полгода. Артур Артурович плакал, закрывшись у себя в кабинете. Смерть Владимира переживала и Маша, ассистентка Артура Артуровича. Когда он увидал ее заплаканное лицо, то обратил внимание, что Машенька, стройненькая и худенькая девушка, пополнела, а на лице ее появились желтые пятна. Что-то теплое ударило под сердце Артуру Артуровичу, он взял ее ладони в свои и заглянул в глаза.

— Что это значит, Машенька? — спросил он.

— У меня будет ребенок, — призналась она и зарыдала.

— И отец...

— Да, да, ваш сын!

И хотя он ожидал нечто подобное, новость ошеломила его. Ошеломила счастьем.

— Но это прекрасно, Машенька... У нас будет ребеночек. Ты не беспокойся, мы с тобой его воспитаем,

...Ах, как он радовался внучке, когда она появилась на свет! Ее назвали Наденькой...

— Вам что здесь? — перед ним остановилась женщина с кипой бумаг в руках. Артур Артурович очнулся.

Он вышел на улицу, огляделся и медленно пошел вниз по Светланке. Незаметно дошел до Мальцевской переправы. Появилось желание побывать на мысе Чуркина, там, где когда-то он со своей будущей женой собирал грибы и ягоды. И уже когда у них появился сын, они частенько выбирались на ту сторону бухты Золотой Рог. «Какая была чудесная пора», — с грустью думал Артур Артурович, скалывая тростью ледок с бордюра. Он подошел к трамвайной остановке, где собралась уже порядочная толпа. Мороз пощипывал уши, над толпой поднимался пар. Артур Артурович рассматривал людей, которым до него не было никакого дела. Они еще не знали, что им уготовил завтрашний день. А ведь завтрашний день для них мог обернуться голодом. Но голода не будет, потому что Ростов еще не потерял совесть и честь.

Он остановил рассеянный взгляд на молодом мужчине в бобровой шапке с коротким козырьком и вздрогнул. Приближаясь, зазвенел трамвай, Артур Артурович начал торопливо пробираться к молодому человеку, но тот подвинулся вперед, и тогда Артур Артурович, боясь потерять его, крикнул, напрягая горло:

— Володя!.. Володенька... — Ему казалось, что он крикнул громко, а на самом деле едва слышно. — Володенька!

Молодой человек как-то нервно оглянулся. Артур Артурович почувствовал, что сердце стало горячим и большим...

Очнулся, когда милиционер на руках нес его к пролетке.

— Ослобоните дорогу, граждане... — повторял он. — Человеку плохо стало. Ничего тут интересного. Это не цирк, граждане...


Сердце отпустило, но Артур Артурович лежал в постели, еще совсем слабый, как после тяжелой и длинной болезни. Он уже начал верить, что ошибся: молодой человек в бобровой шапке с козырьком — не его сын Володенька, а совершенно чужой человек. Разве сын не узнал бы его?

Все получалось логично. Будь это Володенька, он бы не оставил его в таком состоянии. И все же логика логикой, а сердце сердцем. Логике оно не подчинялось.

После ухода врача в номере остался запах валерианы. Артур Артурович осторожно приподнялся, посидел, прислушиваясь к себе, потом встал, сгорбившись прошел к окну, приоткрыл чуть-чуть форточку. В образовавшуюся щель хлынул чистый холодный морской воздух.

В дверь постучали осторожно и деликатно. Вошла молоденькая горничная в белом переднике, чем-то похожая на Машеньку. Она поставила на стол чай, блюдце с печеньем и мелко наколотыми синеватыми кусочками рафинада, улыбнулась Артуру Артуровичу:

— Чай горячий и совсем не крепкий. А вот подыматься вам еще рано. Если что понадобится, позвоните в колокольчик. Я мигом.


Губанов чуть ли не бегом вернулся на Полтавскую, 3. Застал Коржакова и пересказал весь разговор с Ростовым. Тот стиснул его в объятиях.

— Да ты знаешь, что это такое, брат Губанов? Я, понимаешь, сразу учуял, что именно здесь и зарыта эта самая собака. — Его распирало от радости.

Хомутов разделил их восторг, но тут же задумался: а не провокация ли? Выразил свое подозрение вслух.

— Да какой он провокатор? — возмутился Губанов. — Видел бы ты его. — Повернулся к Коржакову, ища поддержки: — Ни за что не поверю. Какая там к черту провокация! Если он оказался в Харбине, то обязательно враг, что ли?

Кержаков поддакнул, однако радужное настроение улетучилось. Карпухин трезво, даже сухо оценил сообщение, потребовал от Хомутова письменного отчета и спросил:

— Ты представляешь, что получится, если информация окажется ложной?

— Знаю. Будут неприятности, — согласился Хомутов.

— Скандал будет. Международный.

Карпухин посоветовался с губкомом партии. Пшеницын сказал ему: «Действовать только наверняка».

Карпухин собрал совещание. Пригласили Губанова и Кержакова. Когда они вошли, там уже находились Хомутов, Жилис, Борцов, начальник секретного отдела Кактусов.

— Мы внимательно познакомились с сообщением КРО, — говорил Карпухин, — и мнения товарищей разделились. Я совсем не исключаю, что Ростов руководствуется добрыми чувствами и желанием помочь нам. Однако знаю и коварство японской разведки. К сожалению, фактов, подтвердивших бы ваше сообщение, мы не имеем. Улик не имеем. — Карпухин развел руки. — А значит, и обыск делать не имеем права. Может, я ошибаюсь? — Он оглядел всех. Жилис колотил трубкой о подоконник. Кактусов согласно кивал. — К тому же Табахаси сегодня уезжает. Через час с небольшим, — сказал он.

— И тем не менее, что-то надо предпринять, — сказал Хомутов. — Хотя бы помешать их отъезду, пока не примем окончательного решения.

— Это, пожалуй, можно. — Карпухин нагнулся к Жилису и что-то сказал, Жилис быстро вышел.

— А я сомневаюсь в Ростове, — поднялся Кактусов. — Не верю ему. С чего бы это белогвардеец вдруг решился нам помочь? Ну с чего?

Губанов не вытерпел:

— Да не белогвардеец он вовсе!

— А на вашем месте я бы помолчал. — Кактусов сощурил глаза. — Думать надо.

Губанов вспылил:

— Сомневаюсь в ваших способностях думать, товарищ Кактусов.

Карпухин постучал по графину,

— Не поверим Ростову — станем невольными пособниками преступления, — защищал Губанова Кержаков. — Потом локти будем кусать. Это уж точно. У товарища Кактусова семеро по лавкам не плачут, и ему все равно, найдем мы эти проклятые деньги или нет. А мне и многим другим не все равно.

Жена Кержакова работала прачкой у нэпмана, Кержаковы были вынуждены за кусок хлеба распродать все, что можно.

Вернулся Жилис, и все посмотрели на него. Жилис кивнул Карпухину, мол, сделано. Карпухин сообщил:

— Ну что ж. Задержим их на сутки. А дальше что предпримем?

— Подумать надо, — подал голос Хомутов, — так просто мы ничего не предложим. Вот если кобылу Борцова найдем...

Некоторое время все веселились. Борцов отбивался:

— Вам смешно. А между тем ничего смешного.

Карпухин унял веселье, и сам погасил улыбку.

— И все же мы не должны допустить конфликта, — твердил Кактусов.

Карпухин свернул совещание, сказав напоследок:

— Не получим подтверждения сообщению Ростова — все! Ставим точку на этом деле.

Все разошлись по отделам. Губанов и Кержаков явились к Хомутову.

— Чего вы?

— Надо что-то придумать, — сказал Губанов.

— Думай. Впереди сутки.

— Надо вместе.

— Сомневаюсь, ребята, чтобы мы что-то придумали. И как бы вы ни петушились, хоть сто раз окажись прав ваш Ростов, санкцию на обыск никто не даст. Вот если... — он наморщил лоб, — сам Ростов в присутствии Ахата заявил бы, тогда другое дело. Он, можно сказать, их сотрудник, и это меняет дело.

Губанов переглянулся с Кержаковым. Это мысль. Но согласится ли Ростов?

Губанов с Кержаковым вернулись к себе. Кержаков пнул попавшийся под ноги стул.

— Чего психуешь?

— Тут с ума сойдешь с вами, — огрызнулся Кержаков. — Из-под носа увозят ценности, а мы церемонимся.

— Я, что ли, увожу их?

— Не хватало еще тебя. Давай-ка по холодку к Ростову. Постарайся убедить старика. Если он действительно патриот, то на все пойдет. Если откажется, значит, подсовывает дезу.


Табахаси не пришел в назначенное время к Вольскову, и Линьков созвонился с Ахата. Тот сказал, что Табахаси уезжает сегодня, и он не имеет права задерживать его, так как пришла телеграмма из Токио, требующая немедленного возвращения. Линьков доложил Вольскову.

— Не хотят — не надо. Скоро сами обратятся к нам.

Вольсков оказался прав. Позвонил Ахата и сказал, что билетов на поезд нет, и попросил помочь с отправкой Табахаси. Вольсков обещал помочь.

Сотрудники консульства не пользовались пароходами, считали удобнее железную дорогу, и поэтому брали билеты на поезд до станции Пограничной, оттуда в Харбин, потом в Порт-Артур.

Через полчаса Ахата снова напомнил о себе, и Вольсков сказал, что, к сожалению, сможет помочь с билетами только на завтра, потому что один вагон экспресса в ремонте, и по этой причине возникла трудность. Притом вагон купейный, а в простом господин Табахаси, вероятно, не поедет. Ахата согласился.


Губанов вернулся от Ростова.

— Ну как? — с нетерпением спросил Кержаков.

— Отказался старик. Говорит, если он сделает открытое заявление, то ему нельзя будет вернуться в Харбин. А там у него внучка. Вот так.

Кержаков холодно усмехнулся:

— Значит, прав оказался Кактусов!

— Ты не кипятись, — остановил его Губанов. — Старик действительно в безвыходном положении. Ну представь себя на его месте. Что бы ты делал, если ребенок там остался? Ростов вот что предложил...

Владивосток. 16 февраля 1924 г.

В 14 часов от консульства, круто развернувшись, отошел «паккард» с японским флажком на радиаторе. Сыпал мелкий и сухой снег. В кабине автомобиля сидели на заднем сиденье консул Ахата Сигеру и Табахаси. Хаяма расположился на переднем. На вокзале их встретил Линьков, вручил билеты и откланялся. Табахаси и Хаяма сами принялись переносить мешки из машины с дипломатической почтой, на каждом из которых болтались на шнурках сургучные печати. А шофер подавал все новые и новые мешки. Наблюдавший со стороны за погрузкой Губанов дождался последнего мешка и позвонил Коржакову.

— Девятнадцать мешков, слышь? Девятнадцать. И все, как я понял, тяжеленные. На каждом печати. Так-то. Неприкосновенностьобеспечена.

— Ну это мы еще посмотрим.

— Да, самое главное, они почему-то не привезли с собой Ростова. Что бы это значило?

— Не волнуйся, не оставят.

Губанов смотрел за автомобилем через окно.

— Ага, поехали обратно. Кто-то один из них сел в машину. Ахата, наверное. А вообще, они здорово суетятся. Ты не задерживайся там. Все.

Подняв воротник пальто, Губанов вышел из здания вокзала и смешался с толпой на перроне.

Через несколько минут «паккард» вернулся и привез Артура Артуровича. Он вылез из автомобиля с одним саквояжем, постоял возле вагона, Губанову показалось, будто он искал кого-то. Кержаков запрыгнул в вагон на ходу. Испереживавшийся Губанов только и сказал:

— Ну ты даешь...

— Хомутов задержал, — произнес Кержаков и перевел дух.

— Может, догадался?

— Не думаю.

Они стояли в тамбуре. Дробно стучали на стыках колеса, поезд набирал скорость.

— Ладно, — сказал Кержаков, — пошли в купе.

Граница. 17 февраля 1924 г.

Через девятнадцать часов пассажирский состав прибыл на конечную станцию. Началась обычная проверена документов и багажа. Вскоре пограничники с сотрудниками таможенной службы появились в вагоне, где ехали японцы. Только начиналось серенькое зимнее утро. Губанов и Кержаков вышли из соседнего купе и закурили у окна. Всю ночь они не сомкнули глаз, и поэтому чувствовали себя неважно. Они видели через открытую дверь, как Табахаси жестикулировал перед старшим наряда.

— Сейчас начнется цирк, — тихо произнес Кержаков.

Старший наряда стянул с полки первый попавшийся мешок, и японцы обомлели.

Табахаси принялся стягивать один мешок за другим, и ни на одном не было печатей — только хвостики шнурков торчали. Дипломатическая почта потеряла статус неприкосновенности.

Табахаси зло сверкал глазами, но когда в кожаных мешках были обнаружены сотни пачек советских дензнаков, драгоценные украшения, золотые слитки и монеты, притих.

Два часа шла опись.

Губанов нашел Артура Артуровича на пристанционном рынке — тот пил горячее молоко с желтой, поджаристой пенкой. Увидел Губанова.

— Ну как там?

— Спасибо, Артур Артурович. Признаться, мы за вас...

Ростов вытер платком усы.

— Да будет вам. Хотите молока?

Губанов взял кружку, подул в нее, сделал глоток, крякнул от удовольствия.

— Нравится?

— Очень. Я в детстве всегда с пенкой любил. Может, все же останетесь, Артур Артурович? Ведь вам опасно сейчас возвращаться.

Они отошли на несколько шагов. Губанов оглянулся на поезд.

— Они ж могут заподозрить вас. Ростов допил молоко, вернул кружку.

— У меня там внучка. Наденька. Это единственная моя радость на старости лет. — Он задумался, хотел сказать о сыне, но не сказал. — Как же я без нее? Мать-то ее умерла... Ей еще и двух годков нету. У вас есть дети? Нет? — Лицо его посветлело. — Будут. Вот тогда и узнаете, какая это радость — маленькое существо. — Он засунул руки в карманы, зябко поежился. — А то, что начнут подозревать... Пусть подозревают. Не надо было выбегать из купе, когда кто-то на полном ходу поезда сорвал стоп-кран.

— А какие-то типы носились по вагону и кричали; «Бандиты напали, спасайся кто может!» Так?

— Точно так, — усмехнулся Артур Артурович.

Возле вагона топтался Кержаков, курил, втянув голову в плечи. Ростов поглядел на часы, покачал головой:

— Однако уже пора... Ну, будьте здоровы, товарищ чекист. Печати я выбросил где-то там, — он махнул рукой в сторону сопок, где змеилось железнодорожное полотно.

Владивосток. 18 февраля 1924 г.

Кержаков сердито двигал ящиками стола, собирал какие-то бумаги, одни бросал в печку, другие засовывал в портфель. Бубнил что-то себе под нос. Нашел какой-то блокнот, с интересом полистал и тоже бросил в огонь.

— Следы заметаешь? — Губанов сидел на подоконнике и болтал ногой. — Сдрейфил?

— Чего? Ты говори, да не заговаривайся. — Звонко щелкнул дверцей тумбочки. Дверца распахнулась снова.

Губанов рассмеялся.

— Смейся, смейся. Погляжу, как хохотать будешь у Карпухина.

— А что, ты старший, тебе и отвечать в первую очередь. Кому же еще? Хомутов в стороне. Мы проявили под твоим чутким руководством самоволие. Так что кому-кому, а тебе достанется.

Окна кабинета выходили во двор, где чахоточно кашлял дряхлый автомобиль, который притащили откуда-то еще осенью прошлого года.

И Губанов, и Кержаков прекрасно понимали, что за самоволие их никто не пощадит и скорее всего выгонят или предложат уволиться, несмотря на то, что деньги и ценности возвращены государству. Самоволие еще никому не прощалось. И тому и другому предстояло искать работу, но очень уж не хотелось уходить от товарищей, с которыми породнились кровью

Кержаков сидел, подперев голову кулаком, и катал по столу карандаш. Они ждали Хомутова, который находился у Карпухина, где решалась их судьба. Вчера Губанов с Кержаковым внесли в кабинет Карпухина «дипломатический багаж», торжественно и чинно поставили, с позволения начальника, в тот угол, в который Карпухин когда-то ткнул пальцем. Кержаков доложил, что операция прошла успешно и государственные ценности возвращаются их законному владельцу, то есть банку.

— Это какая такая операция? — не понял Карпухин, а когда сообразил, остолбенел. Чекисты, видя нехорошее состояние начальства, быстренько улизнули. И вот теперь...

Явился Хомутов.

— Ну что, соловьи-разбойники, грустите? Нашкодили, а теперь приуныли? Хотя бы меня предупредили, босяки.

Губанов сполз с подоконника.

— Что там? — с надеждой спросил Кержаков.

— Худо ваше дело, ребята. Так разоряется Кактусов! Крови жаждет. В общем, двинули. Карпухин требует.

В «предбаннике», так называли между собой приемную начальника ГПУ, Хомутов поднял палец вверх, призывая к вниманию, а сам исчез за массивной дверью. Кержаков перевел дух.,

— Чего-то меня, брат Губанов, ноги не держат, — сказал он и опустился на диван. Диван запел всеми пружинами, и Кержакову показалось, что он сел на рояль. В другое время Губанов обязательно бросил бы что-нибудь усмешливо-язвительное, но тут только лоб наморщил.

Не успели они закурить, как вышел Хомутов. Увидев кислые физиономии своих подчиненных, протянул недовольно:

— Ну... братцы, так не пойдет. Вы что — украли? Бодрее держитесь. Государству, понимаешь, вернули миллионы. Да люди в ноги вам упадут, коли узнают, какие вы герои!

— Не узнают, — сказал Губанов.

— Сейчас не узнают, так потом узнают. Пошли. И дышите глубже.

За маленьким круглым столиком сидел Кактусов и курил трубку. Карпухин стоя разговаривал по телефону. Кержаков с Губановым остались у порога, а Хомутов отошел к окну, где рядком стояли стулья с гнутыми спинками. Он волновался, и Губанов видел это по тому, как Хомутов, сцепив за спиной руки, до хруста тискал пальцы.

— ...Сейчас они у меня, — сказал Карпухин. — Вот тут стоят, напротив. Понял. Спасибо. Так и сделаю, товарищ Пшеницын, — Он медленно, с раздумчивостью на лице положил трубку на рычаг, дал отбой и еще некоторое время не снимал с нее руки.

Длинно и тягостно вздохнув, произнес тихо и устало:

— Подойдите ближе, чего вы там топчетесь.

Кактусов перекинул ногу в блестящем сапоге на другое колено.

— Они стесняются, видите ли.

— Ты погоди, — поморщился Карпухин.

— А чего годить? Чего? — завелся Кактусов. — Судить их надо!

Хомутов быстро обернулся и посмотрел на Кактусова с осуждением. Губанов крепко стиснул зубы, так что скулы закаменели. Кержаков глядел в сторону.

Карпухин прошелся по ковровой дорожке мимо них, круто повернулся от стены с зашторенной картой.

— Оставь-ка нас, — попросил он Кактусова. И тот стремительно, скрипя сапогами, покинул кабинет. — А ты сядь, — произнес негромко для Хомутова.

Тот по-стариковски опустился на стул, уперев ладони в колени.

Только что звонил секретарь губкома партии Пшеницын, горячо поблагодарил чекистов за удачно завершенный розыск похищенных денег и ценностей: «Ты их отменно поблагодари и подумай, чем наградить. Может, именным оружием? Такое дело провернули хлопцы... молодцы...» Карпухин сказал, борясь с собой: «Их наказывать надо, Константин Федорович. С японской диппочтой они ссамовольничали. Простить этого нельзя». — «Ну накажи, раз надо. Пусть прочувствуют, И награди. Герои ведь! А вообще, победителей не судят. Слыхал такое? То-то. И пусть вся эта история тебе хорошим уроком послужит на будущее».

Карпухин ходил по кабинету и размышлял над тем, что сказал секретарь. Наградить, конечно, надо. Но и наказать надо, чтоб не повадно было другим.

Он остановился перед Кержаковым и Губановым, глядя в их закаменевшие лица.

— Ну чего стали, как памятники? Садитесь-ка, говорить будем.


...У подъезда японского консульства остановился автомобиль, из которого молодцевато выпрыгнул в отутюженной форме Хомутов, поправил портупею.

Секретарь доложил консулу о прибытии нежданного гостя. Ахата настороженно встретил Хомутова. Ничего хорошего этот визит не обещал ему.

— Господин консул, — обратился Хомутов к Ахата, — я уполномочен предложить вам в течение трех суток оставить пределы Советской России.

Ахата Сигеру долго молчал, устремив взгляд в окно, из которого как на ладони был виден весь порт.

— Хорошо. Я воспользуюсь вашим предложением.

Тень двуглавого орла

Молодая Советская республика прилагала все силы для того, чтобы залечить раны, нанесенные гражданской войной и интервенцией. Прошло десять лет после пролетарской революции, а капиталистический мир никак не мог смириться с существованием государства, которым правили коммунисты. Предположение, что Советы прекратят свое существование в результате голода и разрухи, не подтвердилось.

1927 год для нашей страны оказался особенно тяжелым. В укреплении могущества СССР империалистические державы видели угрозу для капиталистической системы и готовились развязать новую мировую войну.

28 февраля в Нанкине чанкайшисты захватили пароход Совторгфлота «Память Ленина». 6 апреля отряд вооруженных китайских солдат и полицейских с ведома и согласия глав дипломатических представительств империалистических держав ворвался на территорию советского полпредства в Пекине и устроил разгром, арестовав при этом 15 советских граждан. В этот же день подобные провокационные налеты были совершены в Шанхае и Тяньцзине.

12 мая в Лондоне произошло нападение на помещение Всероссийского кооперативного акционерного общества «Аркос» и торгпредство. Вскоре Англия порвала дипломатические отношения с СССР.

Правящая верхушка Франции не допускала заключения с Советским Союзом договора о ненападении. Германский посол в Токио Шуберт многозначительно заявил японским журналистам, что в случае необходимости Германия пропустит через свою территорию французские войска.

7 июля в Варшаве английский агент белогвардеец Коверда смертельно ранил советского полпреда П. Л. Войкова.

В сентябре белогвардеец Тройкович проник в здание советского полпредства в Польше и пытался убить поверенного в делах, другой террорист совершил покушение на торгового представителя.

13 декабря в Кантоне были арестованы сотрудники советского консульства Хассис, Макаров, Уколов, Иванов, Попов. На другой день их водили по городу со связанными колючей проволокой руками и, подвергнув зверским пыткам, убили на центральной площади.

15 декабря белокитайцы совершили налет на советское консульство в Ханькоу.

Посланник Великобритании в Китае подстрекал милитариста генерала Чжан Цзо-лина на расправу с советскими представителями, обещая всяческую поддержку в случае войны. Генерал старался оправдать доверие.

17 декабря Советское правительство было вынуждено порвать дипломатические отношения с нанкинским правительством.

Не собиралась отказаться от своих агрессивных намерений и Япония. Новый ее премьер-министр барон Танака Гиити заявил в секретном меморандуме, направленном на утверждение императору: «...под предлогом того, что красная Россия готовится к продвижению на юг, мы прежде всего должны усилить наше постепенное продвижение в районы северной Маньчжурии, захватить таким путем богатейшие ресурсы этого района страны... В программу нашего национального развития входит, по-видимому, необходимость вновь скрестить мечи с Россией на полях южной Маньчжурии для овладения богатствами северной Маньчжурии...»

Серьезную ставку в своей милитаристской политике агрессивные круги капиталистических стран делали на антисоветское подполье и белогвардейщину, выброшенную за пределы СССР. Английская разведка готовила террористические акты против руководителей Красной Армии. Летом в Москве была арестована группа бывших колчаковских офицеров, которой руководил английский дипломат Уэйт. В их задачу входила организация взрыва в Кремле в момент торжественного собрания. 7 июня в Ленинграде был взорван партийный клуб. 30 человек ранено.

К этому времени начал сколачивать антисоветский блок притихший было атаман Семенов. В мае состоялась встреча Семенова с Танака. Премьер Японии заявил:

— Пока вожди русской эмиграции соперничают и хвалятся друг перед другом своими лозунгами, от них будет мало пользы в борьбе с СССР. Объедините все антисоветские организации в единый центр. Возглавьте его. Когда ваш блок станет реальной угрозой красной России, мы активнее поможем вам не только деньгами, но и оружием. Если ваши войска вдруг окажутся в Никольске-Уссурийском, наши будут рядом...

Оживилось антисоветское подполье на территории Дальнего Востока. Шпионско-диверсионные центры, финансируемые империалистами, готовили мятежи, стремясь создать благоприятную почву для вторжения на советскую землю белогвардейских военных формирований, а с ними и иностранных. Китай стал местом сплетения интересов империалистических держав и удобным плацдармом для нападения на советский Дальний Восток.

В условиях обострившейся классовой борьбы Советское правительство предпринимало все, чтобы сохранить мир.

Владивосток. Июнь 1927 г.

По пирсу, заложив руки за спину, прохаживался франтоватый шкипер с «Дамира» Мальков. Чисто выбритое лицо его приняло озабоченное выражение. В двух кабельтовых от берега чадил густым дымом японский сухогруз «Кюсю-мару». Мальков посматривал то в его сторону, то в сторону проулка, где под тенистым тополем стоял милиционер.

Кричали голодными голосами чайки, крутились белоснежной метелью над водой. После вчерашнего шторма шла тяжелая зыбь. Вязкая, мазутной черноты волна лениво, без пены и брызг, чмокала, шипела, почти касаясь ног немногочисленных рыбаков, расположившихся с удочками вдоль причальной стенки. «Дамир» вздымался над пирсом, терся о стенку с такой силой, что плаксиво пищали кранцы. Из камбуза шел запах подгорелого оливкового масла и жареной картошки.

Кок Васюк, воровато озираясь, высыпал за борт очистки. Мальков сразу засек его и погрозил кулаком.

...Возле английского консульства молчаливо стояла толпа: дамы с зонтиками от солнца, рабочие парни, старики и дети, два красноармейца, матрос с греческого судна, группа моряков-индусов. Все они с любопытством глазели на англичан. Молодой милиционер в шлеме и белых перчатках пытался отогнать любопытных:

— Гражданы! Поимейте совесть. Невжель не видали, як уходют иностранцы? Расходысь, расходысь... А ну-ка!..

Толпа чуточку подавалась назад, но расходиться не думала. Из двухэтажного особняка несли чемоданы, ящики, баулы, ковры, настольные лампы, этажерки, матрацы, стулья, кровати, связки книг, диваны... Погрузкой занимались сотрудники консульства, не обращая ни малейшего внимания на толпу.

Кто-то крикнул:

— Долой Чемберлена!

Милиционер забегал глазами, но в другой стороне поддержали:

— Буржуи! Вон из Владивостока!

— Товарищи! — закричал в ответ милиционер, приложив руки к груди. — Да не трогайте вы их. Хай уезжають! Вы их дразните, что ли? Вы меня дразните, А ну, осади назад!

В одной из верхних комнат неторопливо беседовали консул Пайтон и представитель Наркоминдела Песчанский. Пайтон держал пузатый портфель из свиной кожи на двух замках и уныло повторял, уперев взгляд под ноги:

— Они все с ума посходили там... Это все твердолобые, уверяю вас. Господин Чемберлен пошел на поводу. Он еще одумается. — Пайтон что-то еще бормотал так же тихо и виновато, но Песчанский не слушал его. Он смотрел в окно на растущую толпу, боясь, как бы кто чего не выкинул. В циркуляре из Наркоминдела говорилось предельно лаконично и откровенно, что персонал консульства должен быть эвакуирован в доброжелательной обстановке, так сказать, в духе взаимного уважения. Обращалось внимание на возможность провокационных действий со стороны антисоветски настроенных элементов или происков белогвардейской и других иностранных разведок.

Неожиданно и резко зазвонил телефон на подоконнике. Пайтон протянул было руку, но Песчанский перехватил трубку: он имел право сделать это, ибо помещение уже не пользовалось правом экстерриториальности.

— Извините, — любезно произнес Песчанский.

Пайтон сконфузился и отступил.

— Простите...

Сквозь шорох и треск откуда-то издалека донеслось: «Сэр Пайтон? Аллоу... Аллоу...» Песчанский искал, что ответить. Пайтон, вытянув шею, вслушивался с тревожным выражением на лице. Песчанский взглянул на него и сразу решился:

— Who is speaking?

— It’s Aleksandr! Listen to me! Apprehend the subversive activity. Do you hear me well? I don’t hear you well.

— Well, well. Go on speaking. I listen to you very carefully.

— There’s going to be the attempt at your life[41]...

Голос в трубке угас и совсем исчез. Остался шум и треск. Песчанский на всякий случай произнес еще раз «аллоу» и положил трубку на аппарат.

— Это, кажется, из ресторана спрашивали, заказывать вам обед как всегда или иначе? — не моргнув выкрутился он, прямо глядя в глаза консулу и лихорадочно соображая, что предпринять. — О! — спохватился он. — Надо предупредить супругу, сегодня я наконец-то буду обедать дома. Чуть не забыл... — с улыбкой произнес Песчанский, чувствуя, как от напряжения начинает бледнеть. Загородив собой телефон, он назвал номер Карпухина и, услышав его, сказал, придав своему голосу елею: — Дорогая, мне кажется, у нас готовится жаркое. Да, да. Чую запах. Ты знаешь, мой нос никогда не ошибается. — Карпухин недоуменно спросил, кто это дурачится, и Песчанский сказал, хихикая: — Это твой муженек. Песчанский.

До Карпухина дошло, и он с тревогой спросил:

— Ты откуда?

— Я сейчас в кабинете у господина Пайтона. Не волнуйся, милая, здесь нет женщин. Мы мирно беседуем.

— Я тебя правильно понял: готовится что-то?

— Ну не кричи так. Вот именно. — Песчанский обернулся и плутовато подмигнул Пайтону, мол, ну что возьмешь с этих женщин. Везде им мерещатся соперницы.

— Понял тебя, Сергей Иванович. Все. Привет.

Песчанский вытер вспотевший лоб и почувствовал, как наступило облегчение. Облегчение, вероятно, почувствовал и консул. Он тоже вытер лицо платком и, вымученно улыбаясь, сказал, подыскивая слова:

— Господин Песчанский, вы... как это... — он пощелкал пальцами, — очшень предупредительный, да-да, — обрадовался удачно подобранному слову, — очшень предупредительный человек.

Песчанский расхохотался. Глядя на него, не сдержался и консул. Это была нервная разрядка.

— Мне очшень жалко уехать из Советская Россия, — со вздохом произнес Пайтон. — Русский народ очшень кароший народ. Я за то, чтобы наши государства дружили. Я думаю, происходит большой недоразумение, и когда наши правительства... это... — он опять пощелкал пальцами, подыскивая подходящее слово, — поймут друг друга, мы с вами будем... э-э... много хохотать.

Песчанский слушал консула с застывшей полуулыбкой, нагнув голову, как бы давая понять, что он — весь внимание.

— Вы правы, господин Пайтон. Нам надо дружить, а не разжигать ненависть друг к другу. Делить нам нечего, так ведь? А насчет того, чтоб нам похохотать, у нас есть пословица: «Смеется тот, кто смеется последним».

— О! — воскликнул Пайтон. — Вы сказал совершенно удачно!


Положив трубку, Карпухин быстро вызвал Хомутова. Через минуту в кабинете начальника ОГПУ находилась группа в количестве четырех человек, собранных со всех отделов.

— Товарищи, — обратился к ним Карпухин, — как вам известно, сейчас идет эвакуация британского консульства. На долгие разговоры времени абсолютно не имеем. Только что стало известно о готовящемся покушении на консула или его сотрудников. Вы понимаете, это рука врага. — Карпухин посмотрел строго. — И представляете, какой будет резонанс в капиталистическом мире, если террористический акт во Владивостоке все же будет совершен. Во что бы то ни стало мы обязаны предотвратить это гнусное дело. Диверсантов надо найти. Сейчас двое наших товарищей, Губанов и Кержаков, ведут негласную охрану консульства. Но этого мало. У меня все. — Карпухин посмотрел на Хомутова.


Последние вещи были брошены на подводу. Из помещения вышли Пайтон и Песчанский. Песчанский поискал глазами милиционера, поманил его пальцем и, когда тот подбежал, придерживая на ходу шашку, негромко сказал:

— Немедленно уберите толпу.

Произнесено это было таким тоном, что милиционер мигом бросился выполнять приказ. Сам Песчанский шел впереди Пайтона, стараясь прикрыть его собой. До автомобиля оставались считанные шаги. Милиционер теснил толпу. Вот Пайтон остановился перед открытой дверцей черного «кадиллака» и принялся что-то говорить. Песчанский не слушал его, а, сжатый, как пружина, ждал выстрела или гранаты. Нервное напряжение достигло предела, сердце гулко бухало на всю улицу.

В затылок Губанову кто-то тяжело задышал. Он обернулся, увидел незнакомого мужчину, спросил:

— Закурить найдется?

Мужчина с неохотой, не отрывая взгляда от англичан, повесил на локоть авоську, достал пачку папирос «Ира».

— Бери. Губанов закурил.

— Бегут буржуи видал как? Вон сколь барахла накопили.

Мужчина ничего не ответил, толкнул в спину, мол, гляди сам и другим дай. В это время передние надавили на задних, толпа колыхнулась, и Губанова и человека с авоськой оттиснули в проулок.

Губанов увидел, что кроме него и Кержакова здесь уже находились Синеоков, Чубис, Клюквин, Грищенко, Гусляров. «С чего бы это?» — подивился он.

Подошел Клюквин, стал рядом.

— Чего вас сюда понабежало? — спросил Губанов, не глядя на Клюквина.

Клюквин также не глядя, тихо, чтоб никто не слышал, сказал:

— В этой толпе террорист. Ты прикрой на всякий случай, а я поговорю вон с тем дядькой. Суетится что-то много.

— Какой?

— Не оборачивайся. Он только что давал тебе папироску.

Губанов видел, как Клюквин подошел к человеку о авоськой, взял его за локоть и что-то сказал на ухо.

Автомобиль с консулом бесшумно покатился вниз по улице, едва его сняли с тормозов. Следом пошли телеги и грузовик. Губанов на несколько секунд отвлекся. Весь караван скрылся за углом, и тут раздался выстрел. Это скорее было похоже на хлопок ладонями. Человек с сеткой навалился на Клюквина, тот придерживал его, не давая упасть, и крутил головой, не понимая еще, что произошло.


У Хомутова в кабинете сидели все из группы охраны, утирали потные лица руками, кепками.

— Давай по порядку. Начинай, Клюквин.

Клюквин вытер мокрый лоб ладошкой, посмотрел на нее, промокнул о колено.

— Да что тут говорить. Подошел. Говорю, отойдем, мол, в сторонку, дело есть. Он не захотел. Я, это... ну... взял его за локоть и осторожненько повел в стороночку, чтоб никто не заметил. Андрей вон, — Клюквин кивнул в сторону Губанова, — смотрел за нами. Ну, отошли мы подальше, он и спрашивает, а сам прямо-таки дергается весь: чего, мол, тебе надо? Я говорю, ничего. Ну и, это, потребовал документы и что, говорю, в сетке. Вижу, он побелел аж. Я за сетку — и тут кто-то выстрелил. Я, собственно, это, даже не слыхал выстрела. Дядька посунулся на меня, я думаю, чего это он? Держу сетку и его, чтоб не упал. Ну, а потом...

Хомутов перебил...

— Грищенко, продолжай.

— Слышу, сухой такой щелчок, — быстро заговорил Грищенко, с нетерпением дожидавшийся своей очереди. — Как-то сразу в голове мелькнуло: выстрел. Из дамского. У меня был такой. Отобрал в прошлом году на базаре у одного урки. Гляжу, Клюквин чего-то там растопырился с каким-то мужиком. Я сразу сообразил, в чем дело...

— Ты ж у нас самый сообразительный, — похвалил Чубис.

Хомутов постучал карандашом по столу и укоризненно произнес:

— Ну-ну...

Востренькое личико Грищенко покраснело так, что белые брови стали четкими и длинными. Он захлопал ресницами, сконфузился своей бойкости и посмотрел на Хомутова. Тот кивнул:

— Продолжай, не обращай внимания.

Грищенко вздохнул, начал спокойно, но снова зачастил как пулемет:

— Хлопок почудился мне слева. Я круть на месте, а перед моим носом — окно книжного магазина. Значит, стреляли оттуда. Я бегом. А он выскочил через черный ход. Я туда-сюда... Продавцы один туда показывает, другой в обратную сторону. Обежал кругом. Как провалился, паразит.

Некоторое время все молчали, поглядывая на Хомутова. Кержаков лез в карман за кисетом.

— Чего тут растарабаривать. Ухайдокали они своего, чтоб не проболтался. Увидели, что дело табак, и хлопнули. Как только Клюквина пожалели еще.

Все посмотрели на Клюквина.

— Пожалел волк кобылу, — усмехнулся Клюквин. — Просто времени не хватило. Стреляли из дамского браунинга, а им, сами знаете, как надо прицеливаться. Жаль, упустили.

— Зато трофей: фунт динамиту и граната, — сказал Губанов.


Японский пароход дал протяжный утробный гудок, винты его заработали, вспенив за кормой воду. И в это время из каюты выскочил с чемоданом в руке шкипер Мальков.

— А, черт побери этих англичан! — кричал он. — Чемодан забыли.

На японце заметили суету, столпились на корме, и кто-то догадливый сбросил трап. Мальков долго хватал воздух руками, пытаясь уцепиться за деревянную подножку. «Дамир» шел впритирку к борту сухогруза. Наконец Мальков ухватился и быстро, по-обезьяньи взобрался на палубу, перевалился через леера и исчез. Корма опустела. «Дамир» все еще шел рядышком. Кто-то закричал, задрав голову:

— Эй там! Мальков! Валяй назад!

Двое стояли, облокотившись о леера, курили душистые папиросы и плевали в воду, в пенный след парохода. Один из них помахал рукой.

— Где там Мальков, эй!

Суденышко стало отставать, а «Кюсю-мару» наддал и быстро уходил.

— Он убежал, — сказал сиплым голосом кок. — вот сволочь, а?

— Как это он мог убежать? — возразил ему моторист.

— А вот так, — зло произнес матрос. — Сука он, а не Мальков. Ежели он действительно убег, значит, заодно с ними.

— И чемодан его, — вспомнил боцман. — Точно, его. Уголок в краске еще.

Его передразнил кок:

— Уголок... Раззявы, мать вашу перемать. Сколь плавали с контрой, а не раскусили.

Все уставились на моториста, единственного партийца на «Дамире». Моторист сидел на кнехте, потрясенный случившимся, молчал, словно онемел; его лысую макушку припекало солнце.

— Чище воздух будет, — сказал кто-то.

Все согласились.

— Оно, конечно, так, да уж больно обидно получается.

Сухогруз уже бойко выходил в горловину Золотого Рога, разматывая за собой блестящую и зыбкую слюдяную дорожку.


Хомутов побывал у Карпухина, доложил о беседе в отделе.

— Надо искать.

— Будем искать, Иван Савельевич.

— Ищите. — Он выбил из трубки пепел в урну. — Главное, предотвратили политическое преступление. А террористов надо искать. Нет никакого сомнения в том, что теракт готовился заранее. Клюквину объявите благодарность.

Хомутов помялся.

— Иван Савельевич, шкипер сбежал с буксира «Дамир». Англичан доставляли к японскому сухогрузу, он воспользовался этим, за чемоданчик — и был таков.

Карпухин вынул трубку изо рта.

— Что он представлял из себя?

— Да так, пустой человек. Занимался мелкой спекуляцией. Все ему тут не нравилось, всем он был недоволен и вот улучил момент. В Харбине у него якобы двоюродный или троюродный брат.

— Ну и черт с ним. Не переживай.

— Я не переживаю. Дурак, чего с него возьмешь. Потом будет кусать локти, да поздно будет. Я что хотел еще... — Губанов нахмурился. — О Клюквине я хотел попросить. Благодарность, конечно, хорошо... Он заслужил ее...

— Яснее говори, чего ты вокруг да около.

— У него отец парализованный. Может, мы чем-нибудь из продуктов поможем?

Карпухин быстро написал что-то в блокноте, вырвал листок и передал Хомутову:

— Пусть сходит на склад. Там пшено завезли, чумизу и еще что-то.


На другой день на вокзальной площади состоялся митинг. Выступал секретарь горкома партии Мартынов. Он стоял на невысокой трибуне, сколоченной из неструганых досок, — длинный, худой, порывистый в движениях. Начинался дождь, но никто не побежал в укрытие. Голос Мартынова стал жестче:

— ...Они не запугают нас провокациями! Мы пуганые. С семнадцатого года нас пугают, а мы строим новую радостную жизнь. Английское правительство порвало с нами дипломатические отношения, товарищи. Но это не значит, что у нас порвались отношения с английским рабочим классом. Рабочий человек понимает истинную причину провокационного шага буржуазии. Империалисты хотят экономической блокадой задушить свободу. Но это им не удастся. Нас не сломать! — Площадь ответила ему гулом одобрения. — Вчера некоторые из вас, вероятно, были свидетелями того, как английское консульство покидало Владивосток. Скатертью дорожка, как говорится, но пусть знают, мы никому не навязываем своей дружбы силой. В наших товарищей за рубежом стреляют из-за угла, предательски, в спину! А мы не боимся! Мы еще теснее сплачиваем свои ряды в монолит. Да здравствует интернационализм! Над площадью прокатилось мощное «ура». Мартынов говорил о том, что империализм готовит новую мировую войну, использует Китай как плацдарм для нападения на советский Дальний Восток, и что в Китае окопались тысячи белобандитов. Белокитайское правительство содержит их в своих войсках, а контрреволюционные центры из них же готовят диверсионные отряды...

Весь аппарат ГПУ присутствовал на митинге. Дождь лил вовсю, но никто не расходился. После Мартынова выступали рабочие и служащие.

Губанов и Кержаков стояли рядом, плечом к плечу, и жадно слушали ораторов, говоривших порой нескладно, но от всего сердца.

Шанхай. Июнь 1927 г.

Плотные, низко нависшие облака всю неделю исходили дождем. Всегда спокойная Хуан-Пу вздулась, смыла окрестные деревни, затопила посевы. Крестьяне на берегу шептали молитвы и били поклоны, прося реку успокоиться. Вода в канале Су Чжау небывало поднялась и грозила затопить улицы. Город утонул в промозглой сырости, исчезли краски, все стало серым и безликим.

Андрэ Лескюр и Полынников встретились на конспиративной квартире, которую Лескюр снимал в Чапэе, одном из районов Шанхая. Полынников передал ему письмо от жены, заставив тут же прочитать. Потом забрал его и, извинившись, бросил в камин. Лескюр смотрел на листок бумаги, который корежило, как живое существо. Листок желтел, набирался черноты, сопротивляясь огню, наконец вспыхнул и тут же превратился в прах.

Полынников тронул плечо Лескюра.

— Ладно, — грубовато произнес. — Что я хотел сказать?.. — Он потер висок, припоминая. — Да. Есть решение о выделении тебе квартиры. С удобствами.

Лескюр молчал, не отрывая сосредоточенного взгляда от камина. Сухое большелобое лицо его в отсветах пламени казалось выточенным из меди.

— Ты что, не рад?

Лескюр думал о том, сколько милых строк, полных грусти и нежности, вот так же, как и эти, сожрало пламя, а сколько еще сожрет... Он не расслышал Полынникова и посмотрел на него вопрошающе.

— Я говорю, квартиру выделили тебе со всеми удобствами. На четвертом этаже, с видом на Амур.

— А... ну спасибо.

— Елена уже знает. Довольна.

— Это хорошо... — тихо произнес Лескюр. — Квартира — это хорошо, — повторил он и опять посмотрел на малиновые угли, источавшие коротенькие язычки пламени.

Сегодня ему исполнилось тридцать пять, и почти десять из них он провел за кордоном, вдалеке от Родины. С семьей встречался редко. Он давно отвык от домашнего уюта, свыкся с гостиницами, с постельным бельем, пахнущим хлоркой, и поэтому никак не отреагировал на сообщение Полынникова об удобствах. Просто-напросто не понял его.

Полынников с озабоченным видом стоял у окна, стряхивая пепел в японскую вазочку, смотрел, как неуклюжий буксир прилагал отчаянные усилия вытянуть на середину канала баржу с орудийными установками на палубе.

— Ну и погодка, — пробормотал со вздохом Полынников, — как перед потопом. — Помолчав, добавил: — Им бы дамбу строить, а они поклоны бьют.

— Знаешь, Сергей Константинович, — Лескюр смежил веки, — порой кажется, я никогда отсюда не вырвусь. В детстве мне часто виделся один и тот же сон: плыву в какой-то пещере на лодке, а пещера все уже и уже, свод опускается, а я все равно гребу вперед, почему-то зная, что назад нет ходу. Меня охватывала такая жуть, что я просыпался и бежал к маме под одеяло. Мама говорила, это у меня от малокровия. — Лескюр замолчал, взял щипцы, поворошил угли, смешав с ними то, что осталось от письма. Поставил щипцы на место. — И вот снова сон этот преследует. Опять какая-то сила толкает меня в каменный мешок. От непонятного страха я начинаю кричать. В детстве я не кричал.

— Нервы все. Мамы нет рядом.

— Да. А ты не язви.

— Не обижайся. Это я просто так. Продержись еще с полгодика. Пришлем замену. Обещаю. — Полынников говорил короткими фразами — манера человека, привыкшего отдавать команды. После каждой фразы он поджимал губы. — Потерпи, Андрей Васильевич. Прошу тебя. — Он сел напротив.

— Не надо уговаривать. В восемнадцатом меня уговорили на Лубянке. А теперь чего меня уговаривать?

— Как дела с Заборовым?

— Пока не имею сведений. Бойчев молчит. Если он молчит, значит, нет ясности.

— Надо форсировать. Прошел месяц, а результата нет.

— Это дома можно накрутить хвоста за неоперативность, — возразил Лескюр. — А тут, увы, — он развел руками, — не только от меня зависит...

Заборов... Заборов... До окончания гражданской войны Леонтий Михайлович Заборов занимал должность помощника генерала Подтягина, военного атташе в Японии. Фактически же являлся резидентом разведки царской армии. В 1922 году оказался в Шанхае, где через пару лет его подобрал Семенов и направил в Харбин, в самое гнездо антисоветской эмиграции, исполнять роль своего политического наблюдателя и советника. Центр ориентировал Лескюра на привлечение Заборова к работе на советскую разведку. Этим занялась харбинская группа во главе с известным скульптором и художником Ванчо Бойчевым. Вскоре Бойчев сообщил, что непосредственным исполнителем задания является Артур Артурович Ростов, который знает Заборова еще по Токио. Лескюр не возражал. Ростов был популярен в Харбине как опытный дантист, имел свою небольшую частную клинику и, хотя разменял уже седьмой десяток, оставался энергичным и деятельным.

С Ростовым получилось очень удачно...

Лескюр подошел к окну. Все так же моросил дождь. Наискосок от окна, по другую сторону улицы, стоял серый «бьюик», в котором сидел Ежи Хшановский, незаменимый помощник Лескюра. Красный язычок сигнала поворота над кабиной находился в вертикальном положении. Значит, все нормально.

— И тем не менее, надо поторопиться, Андрей. Время не ждет. Не получится с ним, будем другой путь искать к гадючнику. Но мне кажется, он согласится. Ведь не дурак же. Соображать должен, что к чему. — Полынников поджал губы. — Если хочешь знать, я его понимаю. Многие годы оторван от народа. Кто там воюет и за что — для него темный лес. Вот и оказался в белогвардейском лагере. Возможно, я в чем-то и не прав, но задание это считай первостепенной важности, потому что от него будет зависеть следующее. Как тебе известно, БРП[42] развило бурную деятельность, направленную на объединение в единый блок всех антисоветских организаций, действующих в Маньчжурии и Китае. — Полынников сжал кулак, показал его Лескюру и начал разжимать пальцы: — Русский общевоинский союз, Союз мушкетеров, Русская фашистская партия, Семеновский союз казаков и прочие. Пока у них шла драчка за седло на белом коне, мы в основном наблюдали и принимали к сведению. Теперь же положение меняется. И главное, глава БРП Косьмин и атаман Семенов по требованию японцев нашли общий язык. Хотя Семенов и надеется на казачество, авторитет его уже не тот. Японцам понравилось БРП, несущее в себе идею объединения. В апреле Семенов и Косьмин имели беседу с Танака. Проект создания белой армии находится в военном министерстве. И наша задача: ни в коем случае не дать им претворить свой план в жизнь. Ни в коем. Вот почему нам нужен Заборов. Он в курсе всех дел. И если нам удастся привлечь его, то... сам понимаешь. И потом, Косьмин в то же время просит у Франции ассигнований на вооружение. Имей это в виду. А Семенов пока ничего об этом не знает.

В 1922 году Семенов, помотавшись по Китаю, обратился к Пуанкаре с просьбой разрешить въезд во Францию. Пуанкаре с готовностью отозвался. Семенов выбрал путь через Канаду. В Ванкувере получил приглашение от вашингтонских властей посетить Соединенные Штаты Америки. В Нью-Йорке ему инкриминировали разбой по отношению к американским предпринимателям в Сибири и на Дальнем Востоке. Свидетелем обвинения выступил генерал Гревс, тот самый, что во время интервенции командовал экспедиционным корпусом. Гревс, не стесняясь в выражениях, поведал суду о тех злодеяниях, которые творились по распоряжению Семенова. Он называл бывшего главкома живодером и вешателем, требовал для него самого строгого наказания. Несмотря на выступление Гревса, всем было понятно, что дело вовсе не в зверстве семеновцев и не за это Семенов попал на скамью американского правосудия. Просто американские дельцы, в гражданскую войну рыскавшие в поисках добычи и ограбленные семеновцами, решили свести счеты за нанесенные им обиды. Одним словом, грабители судили грабителя.

Истратившись на адвокатов и подкуп судей, Семенов вышел сухим из воды и уехал. В Париже, посчитал он, без денег делать ему нечего. Но в Японии ему сойти на берег не разрешили. И только по причине сердечного приступа его сняли в Иокогаме и поместили в госпиталь, расположенный в портовом районе города. Отсюда Семенов обратился за помощью к проживавшему в Токио генералу Подтягину. Тот написал доверенность на имя Заборова, и Заборов снял со счета «Токио Спеши Бэнк» триста тысяч иен золотом из тех денег, которые Семенов в 1918 году вывез из Сибири и депонировал на имя Подтягина. Заборов вручил деньги Семенову, и тот вынужден был вернуться в Китай. И снова заметался. Ему везде мерещились агенты ГПУ, Наконец он осел в Дайрене, приобрел особняк, окружил себя телохранителями.

17 апреля 1927 года, то есть всего три месяца назад, премьер-министр Японии Вакацуки вместе со своим кабинетом подал в отставку. Одним из претендентов на высочайший пост оказался генерал Гиити Танака, старый партнер Семенова по интервенции в России. Но конкурирующая группировка раскопала такой факт из деятельности Танака, который не только явился шлагбаумом перед креслом премьера, но и грозил тюремным заключением. Танака обвиняли в том, что он, будучи военным министром, присвоил два миллиона иен, выделенных на вооружение белогвардейской армии. Чтобы обвинение низвести, требовался авторитетный свидетель, подтвердивший бы честность Танака. И Танака обратился к Семенову. Того доставляют в Токио, и после тайного свидания с Танака Семенов под присягой дает суду показания в пользу будущего премьера. 20 апреля Танака уже формирует новый кабинет. Поэтому не удивительно, что у Семенова с новым премьером сложились довольно теплые отношения...

— Пора приступать к активным действиям, — продолжал между тем Полынников, — смотри, что в мире делается. На нас прут со всех сторон. Хватит стесняться. Пора от обороны переходить в наступление. К чему я тут перед тобой митингую? — остановился Полынников. — Придется отправиться в Харбин тебе самому.

— Понятно, Сергей Константинович. Сделаю все, что в моих силах.

Полынников тепло улыбнулся:

— И чуточку больше. Мы ведь двужильные. Подумай, какую можно найти зацепку для выезда в Харбин. Может, помогут твои «друзья» из французского консульства?

— Думаю, помогут, — ответил Лескюр. — Гастона тоже интересует Братство русской правды.

— Ну, тогда лады. — Полынников вдруг засобирался, посмотрел на часы. — Пиши домой свои приветы.

Что передать, что написать после стольких лет разлуки? Разве можно через кого-то передать все, что чувствуешь и чем живешь? И все же Лескюр вырвал из блокнота листок и торопливо написал: «Милая, родная! Люблю тебя. Обними и поцелуй за меня детей». Подумал и приписал: «Скоро встретимся».


— Не снимешь шапку, обрежу ноги, — кричал Нортон.

— Я лучше себе харакири сделаю, нежели позволю издеваться, — хрипел Менаски. Он стоял спиной к макетам газеты, приколотым кнопками к стене, раскинув руки и задрав черную с проседью бороду, в позе распятого Иисуса.

— Ты пойми, дурья твоя башка, — уговаривал Солтисик, — полоса ведь не резиновая. Куда он поставит объявление?

— Не дамся, — упорствовал Менаски. — Вы меня, негодяи, в штопор вгоняете! — В голосе его слышались слезы. Менаски когда-то служил в авиации, откуда его выгнали за увлечение спиртным.

— Пусть стоит! — махнул Солтисик. — Рисуй новый макет.

— Отчего шум? — поинтересовался Лескюр.

— А вон, уперся как баран, — мотнул головой Нортон, — полсотни строк не дает выкинуть из своего шедевра. Тоже мне титан нашелся. Я резал самого Джека Лондона и только спасибо слышал.

— Врешь ты, — нехотя отозвался Менаски, раскуривая трубку, однако не двигаясь с места.

Солтисик промолчал. Посмотрел в угол комнаты, где на маленькой плитке дребезжал крышкой кофейник.

— Кофе проворонили, раззявы, — проворчал он.

— Крис у себя?

— Где ж ему быть, — отозвался Нортон. — Вчера припер ящик виски. Пока не выдует, не вытащишь.

— Хэллоу, Крис! — приветствовал Лескюр Уолтона, входя в, его кабинет. — Ты,говорят, ящик виски получил?

— Кто тебе наболтал? Бандиты эти? — Уолтон ткнул пальцем в сторону двери. Он сидел на стуле, ноги его в оранжевых туфлях покоились на столе, заваленном гранками.

— Твои ребята скандалят.

— А, пошли они все... — И Уолтон добавил крепкое словцо.

— Что будешь пить? — Крис разгреб бумаги, включил вентилятор и выудил из-под стола бутылку виски,

— Ты же знаешь, на ночь я не пью крепкого.

Уолтон поставил бутылку бургундского:

— Сойдет?

— Сойдет.

— Тогда поехали.

От выпитого медно-красное лицо Криса побурело, он направил вентилятор на себя и вцепился зубами в сигару. Лескюр передал ему записку Гастона.

— На север? Ну что ж, валяй в порт. Там стоит «Леди Гамильтон». Сухогруз. Найди Сидли Грэя, это старший помощник, скажи, мол... Нет, я лучше черкну пару слов. — Уолтон быстро что-то нацарапал на клочке бумаги.

— Только этим индейцам ни слова, не то хай подымут.

— Будь спокоен.

Владивосток. Июль 1927 г.

— Отпусти меня, Христом богом прошу...

— Не верю я тебе. Не в порту, так на станции люди могут погибнуть из-за тебя. Ты хоть это понимаешь, али не понимаешь?

— Не буду я...

— Будешь.

— Не буду, — канючил подросток прокуренным голосом, вытирая кулаками глаза.

Сердюк снимал с сушеной корюшки тонкую прозрачную кожицу, отламывал от хребтинки желтое от жира просоленное волокно и с удовольствием жевал. На столе перед ним лежало колесико с детскую ладошку величиной, предмет долгого разговора уполномоченного ОГПУ Сердюка с рано познавшим жизнь мальцом. В последнее время в порту одна за одной пошли аварии. То вдруг кран ломается, то трос лебедки лопается там, где ему еще сто лет бы служить, то вагон сойдет с рельсов. Создавалось впечатление, что поломки — не дело случая, а результат планомерных диверсий. Стране нужна была валюта, на которую за рубежом закупались станки, тракторы. А валюту давал лес. Из-за аварии простаивали бригады грузчиков, иностранные торговые компании писали жалобы в облисполком, грозили разорвать контракты, сыпали штрафами.

В связи с создавшимся положением работали многочисленные общественные комиссии, однако число аварий не уменьшалось.

— Тебе сколько лет? — спрашивал Сердюк, грызя редкими зубами рыбу.

— Двенадцать на пасху стукнуло. Отпусти, дядя... Добром не отпустишь, хуже будет.

— А что будет? — полюбопытствовал Сердюк.

— Потом увидишь, — пообещал подросток, глядя на корюшку и глотая слюну.

— Ах ты щенок, — подскочил Сердюк. — Я в твои годы своим горбом на хлеб зарабатывал. Вагонетки на шахте катал, а ты диверсии устраиваешь? Вредишь, как последняя гадина, родному Советскому государству. — Сердюк быстро взял себя в руки. — Ты мне лучше скажи, кто тебя надоумил на это подлое дело? Только не бреши. Меня все одно не проведешь.

— Я сам! Сам я! — закричал подросток истерично, брякнулся на грязный пол и засучил ногами.

— Хватит! — строго прикрикнул Сердюк, стукнув кулаком. У него своих было трое таких же босяков, и он знал, как с ними вести себя. Намеренно звеня пряжкой, вытягивал узкий брючный ремень. — Дурь буду из тебя вышибать, — предупредил. — Ишь, насобачился... Да меня не проведешь!

Мальчишка притих и всхлипнул:

— Сам жрешь, а у меня со вчерашнего дня в брюхе пусто. На хлеб меняю колесы! Пацаны самокаты делают из них.

— Понятно, — остыл Сердюк, вправляя ремешок обратно.

— Отец есть? — взялся за карандаш. — Мать?

— Нету батьки. Убили беляки... А матка умерла. У тетки живу.

Сердюк задумался, как быть с мальчишкой. То ли отпустить, то ли в детдом?

— Рябухин! — крикнул он и стукнул в дощатую перегородку.

Мальчишка навострил уши. Вошел милиционер Рябухин, а следом за ним охранник Матвей Васьковский с каким-то длинным рыжим парнем.

— Михаил Иваныч, вот привел... — начал было докладывать Васьковский, но Сердюк перебил:

— Возьми мальца. Оформи в детприемник. Да гляди чтоб не убег. — Завернул пяток корюшек в газету. — Покорми его. Чего у тебя? — Он посмотрел на Банковского и перевел взгляд на рыжего парня.

— Так что, Михаил Иваныч, дело тут такое, — замялся Васьковский, — американец это или немец, черт его поймет. В общем, вот. — Он поставил перед Сердюком маленький чемоданчик, в который могла войти пара буханок хлеба. Чемоданчик оказался не по размеру тяжелым, — С парохода он. Который вчера пришел из Японии. Как это... «Жорж Вашингтон». Да вы поглядите, что в нем. Садись, — указал Васьковский рыжему на стул, — в ногах правды нету. Сейчас разберутся с тобой по закону.

Сердюк осторожно открыл чемоданчик и вылупил глаза: чемодан был наполнен пачками червонцев, крест-накрест скрепленными полосками бумаги.

— Ни хрена себе... — только и смог вымолвить Сердюк.

Рыжий забеспокоился, вскочил, что-то залопотал, налегая на «р». Васьковский бесцеремонно потянул его за полу куртки.

— Не шебаршись. Сказано, разберутся, так разберутся, что ты из себя за гусь.

— И где ты его изловил?

— А я его не ловил, — заулыбался щербатым ртом Васьковский, — он сам поймался. Стою это я у проходной, как и полагается. Приглядываюсь к тому-сему. А сам, это самое... Приспичило, вытерпу нету, гляжу, куда пристроиться, а народ идет и идет. Пост же.

— Ты короче, — нетерпеливо перебил Сердюк, удивляясь про себя: «Вот тебе и Васьковский! Все считают его за дурачка, а он вон что отчибучил...»

— Ну, идут люди. А потом вот этот, — он доброжелательно поглядел на рыжего, — топает, значит, помахивает чемоданчиком. А я чо-то прилип глазом к нему. Будто нутро чуяло. А он вдруг подскользнулся — и хрясь! Чемоданчик в сторону. А из него как брызнет вот энто добро... Ну, я его за ж... извиняюсь, за шкирку — и к тебе. Вот он, красавец, полюбуйся. — Васьковский опять щербато и добро улыбнулся.

Такого с Сердюком еще не случалось, чтобы вот так сразу — и целая гора денег. И он малость подрастерялся. Рыжий воспользовался паузой, прижав ладони к груди, залопотал:

— Их бин... как это... русськи... мат-ряк.

— Матрос, что ль? — переспросил Сердюк Банковского.

— Наверное, моряк.

— О, есть да! — обрадовался рыжий. — Майн нэйм Ханс Ранке. Их лив Хамбург унд Шанхай. Рот фронт! — неожиданно вскинул кулак.

— Чего это он? — забеспокоился Сердюк. — Ты сбегай поищи, кто балакает по-ихнему. К таможенникам забеги.

Васьковский едва выскочил за дверь, тут же вернулся. Привел переводчика таможни Воротникова.

— Ты спроси у него, кто он и чего ему надо у нас и почему он с такой деньгой.

Воротников увидел гору дензнаков, как-то съежился, побледнел и перевел взгляд на рыжего.

— Ты чего, товарищ Воротников? — обеспокоился его видом Сердюк. — Голова кругом пошла? Вот и у меня тоже.

Инспектор облизал сухие губы.

— Тут закружится. Столько денег.

— Давай спроси, кто он и все прочее.

Воротников спросил.

— Говорит, он немец, матрос с «Джорджа Вашингтона», который зафрахтовали китайцы. Живет в Гамбурге. А откуда деньги? — Повернулся к рыжему. — Говорит, в Дайрене один русский за вознаграждение попросил передать этот чемоданчик для бедного родственника во Владивостоке. Вот и все. Да, говорит, что в чемоданчик не заглядывал и потому не знал, что в нем.

— А кто тот русский?

— Говорит, не знает.

Васьковский слушал с открытым ртом.

— Во дает, а? А еще рот фронт! Контра он международная, вот кто. По морде вижу. Интервент проклятый.

— Переведи ему, Воротников. Да не бойся его. Чего ты дрожишь? Переведи, значитца, так... Мол, он, — указал пальцем на рыжего, — находится в данное время, — Сердюк построжал взглядом, — у уполномоченного ОГПУ. Переводи, переводи. У нас принято говорить только откровенно. Перевел? Дальше. По закону я вынужден задержать его и передать по инстанции. Васьковский, бери бумагу. Составляй протокол.

Рыжий вскочил, быстро начал что-то говорить, обращаясь то к Воротникову, то к Сердюку, беспокойно бегая глазами.

— Пиши, Васьковский, и не слухай его.

— Он говорит, что семья рабочая, бедная. Он очень уважает русскую революцию и не хочет русским зла. Он готов искупить вину, если виноват в чем-то, но не надо его арестовывать. Тогда он лишится работы, и семья помрет с голоду.

— На чувствительность бьет, зараза, — прокомментировал Васьковский, — так и запишем. Вон ряшку какую отъел. Ежели мои голодуют, дак я четвертую дырку в ремне провертел. А не ворую и не вожу деньги за кордон.

Воротников как загипнотизированный смотрел на чемоданчик и утирал пальцем с верхней губы пот. Затем с трудом оторвался от уложенных рядами пачек, метнул взгляд на немца:

— Вы действительно не знаете того человека, кому должны передать деньги?

— Клянусь матерью. Я не знал, что все так обернется. Поверьте мне.

С улицы послышался галдеж. Сердюк выглянул. Возле таможни собралась порядочная толпа матросов с «Вашингтона», все рослые, как на подбор. Они что-то кричали, размахивали кулаками. Кто-то их не пускал в помещение.

— Васьковский, ты позвони Хомутову по два тринадцать. Скажи, мол, так и так, пусть выручают. Тут целая банда собралась.

Сердюк выскочил на крыльцо.

— Чего гвалт подняли? — гаркнул он и поднял руки, призывая к вниманию. — Ранке задержан с контрабандой! Понимай? Контрабанда. Валюта! — разъяснял Сердюк, ломая язык, думая, что так он станет понятнее. — Как разберемся, так и отпустим. Ферштейн? Р-разойдись!

Матросы опять загалдели. Особенно старался коренастый с закатанными по локоть рукавами.

Сердюк, выведенный из себя, крикнул Рябухину:

— Возьми-ка того лупоглазого, — и указал пальцем. Коренастый исчез в толпе, и тут, сигналя клаксоном, подкатил автомобиль, из которого на ходу выскочил Хомутов. Сердюк приложил ладонь к козырьку кепки, коротко изложил суть дела: — Орут, требуют освободить. А рази ж можно?

Хомутов сдвинул на затылок фуражку.

— Ахтунг! Ахтунг! — начал он на немецком. — Ваш товарищ задержан за то, что хотел передать крупную сумму советских денег государственным преступникам. Задержан Ранке по советскому закону. Прошу очистить территорию.


— Интересное дело, — докладывал Хомутов начальнику ОГПУ Карпухину, — того, кому он должен передать чемоданчик, не знает. Вчера утром бросил открытку «до востребования» на имя Петрова. По памяти нарисовал, что на открытке. Вот. — Хомутов положил на стол квадрат ватмана, на котором в сочных тонах изображены пальмы и обезьяны.

— Неплохой художник, а?

— Сегодня в шестнадцать двадцать Ранке должен был стоять у ресторана «Аквариум» и ждать гражданина, который предложит часы с боем. Вот и все.

— Не густо, — подосадовал Карпухин.

— Да ничего вроде. Полмиллиона в казну тоже что-то значит. Думаю, Ранке действительно попался на желании подзаработать. Не знаю, как у него там с происхождением, но на допросе ведет себя, на мой взгляд, чистосердечно. И плачет.

— Все они плачут, как попадутся.

— Консулу сообщать, или подождем?

— Вот что. Пошли кого-нибудь на почтамт, может, на выдаче вспомнят, кто получил открытку. Ранке дай пустой чемоданчик, и пусть топает к «Аквариуму».

— А если попадутся его дружки — скандалисты с «Джорджа»?

Карпухин задумался.

— Не должны. «Аквариум» далеко. Иностранцы там не бывают. На всякий случай возьмите автомобиль и людей, вон Борцов поможет. Если что — ходу назад. А я переговорю с милицией, чтоб подстраховать вас. Поздновато, конечно, но чем черт не шутит. Упускать такую возможность...

— Ничего из этой затеи не выйдет, — усомнился начальник экономического отдела Борцов. — В порту только и разговоров об этом инциденте.

— Получится не получится, — раздраженно перебил Карпухин, — выполняйте. Все использовать надо, У них тоже не семь пядей во лбу.

Главпочтамтом занялся Грищенко. Он выяснил, что открытку с текстом: «Милый Серж, 12 июля я уезжаю. Верни Луковицу. Взамен на старом месте получишь долг. Передаст его «Джордж». Навеки твоя Анна» — получил гражданин Петров по профсоюзному билету. Его приметы: лет сорока, в кепке с клапанами, в зеленом френче и темных очках. Вот и все, что удалось узнать Грищенко.

Немец простоял у «Аквариума» до половины десятого. К нему никто не подошел.

— Ищи теперь ветра в поле, — сказал Клюквин, который был с Ранке. — Петровых в городе пруд пруди. И все члены профсоюза.


Как Карпухин и ожидал, первым позвонил Песчанский. Он сказал, что к нему обратился германский консул фон Рейнлих и требует освободить какого-то Ранке.

Карпухин изложил ему суть дела.

— Передай, как разберемся, так и освободим. Сколько понадобится времени? Не знаю. Не могу сказать.

Второй звонок был из губкома партии. Там тоже уже знали о случае в порту и требовали ясности.

— Рейнлих шум подымает? Ну и пусть подымает. Дайте мне разобраться, в конце концов! Пусть у себя порядок наводит. Читал, что в газетах пишут? Фашисты в Германии пустили под откос экспресс «Берлин — Гамбург». Вот пусть там и наводит порядок, а в наши дела не суется.


Весь следующий день группа во главе с Клюквиным занималась мартышкиным трудом, как выразился самый молодой из оперативных работников. Петровых нашли восемьдесят семь человек, и все они оказались вне подозрений. На этом круг замкнулся, и Карпухин дал команду сообщить фон Рейнлиху о задержании его соотечественника.

На встречу с дипломатом пригласили Карпухина. Рейнлих явился в сопровождении собственного переводчика, когда все уже собрались в кабинете Песчанского. Холодно кивнув напомаженной головой, он начал с того, что заявил протест против произвола ОГПУ по отношению к германскому матросу Ранке,

— Я вынужден поставить свое правительство в известность об этом вопиющем случае. Наши государства дружественны, и случай с господином Ранке ложится черным пятном на наши отношения... Должен напомнить, другие в подобных ситуациях поступают с вами жестче.

Все молча выслушали консула. Из присутствующих Рейнлих знал только Песчанского и потому через монокль смотрел на него. Песчанский взял со стола лист бумаги с собственноручными показаниями Ханса Ранке.

— Господин консул, факт с подданным Германии матросом Ранке очень неприятен не только вам, но и нам. Мы, как вы заявили, являемся дружественными державами и делаем все, чтобы не омрачать наши отношения. Но в данном случае органы ОГПУ поступили в соответствии с советскими законами. Ханс Ранке пытался выполнить поручение антисоветского белогвардейского центра, находящегося в Китае. Ему поручили передать крупную сумму денег в советской валюте некоему гражданину. Это бона фиде[43] подтверждает письменно и сам Ранке. Факт прискорбный, но факт. Можете ознакомиться с его показаниями. — С этими словами Песчанский передал Рейнлиху листок.

Консул долго вчитывался в него.

— Я надеюсь, — обратился он к Песчанскому, — что к господину Ранке не применялись физические меры воздействия.

Песчанский посмотрел на Карпухина, который при этих словах от шеи начал заливаться краской.

— Здесь находится начальник Приморского губернского отдела объединенного Государственного политического управления товарищ Карпухин.

— Мы не мараем свою пролетарскую совесть и честь подлыми приемами, которыми пользуется контрразведка капиталистических стран, — чеканил каждое слово Карпухин, уперев сжатые кулаки в стол. — И ваш вопрос я и мои коллеги считаем бестактным.

Рейнлих смешался.

— Прошу извинить, если я не так выразился.

Ему никто не ответил.

— Я могу встретиться с господином Ранке?

— Такая возможность вам будет предоставлена немедленно, — ответил Карпухин. — Ранке мы больше не задерживаем.


Песчанский и Карпухин стояли у окна и смотрели, как немцы усаживаются в автомобиль. Проводив их взглядом, Песчанский сказал:

— Никуда и никакому правительству он не будет сообщать. Не тот случай. В отчет для МИДа, конечно, вставит. А тебе бы следовало сразу же поставить меня в известность.

Карпухин дрожащими пальцами набивал трубку.

— Не мог я этого сделать. Если начну по каждому случаю трезвонить и перелагать свои обязанности на других, тогда гнать меня надо отсюда.

— Ну ладно, ладно... — сдался Песчанский. — В твои обязанности не вмешиваюсь. Это я к тому, что Рейнлих мог и не поднимать тарарам, если бы знал что к чему.

— Ты слышал, на что он намекал? Мол, другие государства...

— Это он имел в виду разрыв с Англией.

— Да хоть с чертом! Спекулирует, каналья.

Впереди у Карпухина предстояли не менее веселые встречи с консулами Японии и Китая. Сейчас КРО занимался их верноподданными. Одного прихватили в районе военного аэродрома на Второй Речке. Он оказался офицером разведки генштаба. Китаец на фоне военных судов фотографировал военморов. И тоже оказался ни много ни мало — майором. Карпухин хотел было сказать об этом Песчанскому просто так, мол, немцы не первые и не последние, но передумал.

Пятьсот тысяч сдали в Государственный банк. А через сорок минут позвонил заведующий банком и сообщил, что все пятьсот тысяч... фальшивые. Карпухин не поверил и послал в банк Борцова. Вернулся тот скоро и принес с собой одну из злополучных пачек.

— Это на память дали. Говорят, чтоб учились отличать фальшивые от настоящих.

Карпухин долго разглядывал червонцы на свет и через лупу. Потом каким-то бесцветным голосом произнес:

— И не отличишь ведь. Только герб не научились подделывать. Что ж, впредь наука... А я уже Хабаровску сообщил, мол, вернули казне полмиллиона. Ну ладно. — Он собрал купюры и запер в сейф. — Ты думаешь, для чего они?

— Ясное дело, подорвать цену настоящему советскому рублю.

— Вот именно.

Харбин. Июль 1927 г.

— «Из Шанхая ожидайте прибытия резидента советской разведки. Соболь». — Зачитав сообщение, начальник разведки БРП Бордухаров перевел взгляд блекло-холодных глаз на стену, где висела скверно написанная маслом картина, изображавшая Николая II среди генералов на русско-германском фронте. Взгляд Бордухарова потяжелел. Он осторожно положил перед собой листок бумаги с машинописным текстом, снял очки и полез в карман за кусочком фланели. Дзасохов ждал, пока генерал протрет стекла, надеясь что-то еще услышать от него. Но Бордухаров молчал, близоруко щуря налившиеся влагой глаза.

— А дальше? — напомнил Дзасохов, быстро моргая и по своей всегдашней неряшливости сбивая ногтем пепел на пол.

— Все. К сожалению, все. — Бордухаров потрогал большой белой рукой бронзового орла на чернильнице.

— Не густо, — разочарованно произнес Дзасохов и опять стряхнул на ковер пепел. — Из Шанхая каждый день народ пачками прибывает. — Щуря от дыма и без того узкие, калмыцкие глаза, он продолжал скептически:— Конечно, Соболю за такую информацию надо посередь Харбина сварганить часовню, но... как же мы будем искать этого резидента? Кто он? Его портрет... Не знаю, не знаю, Вадим Сергеевич... Я, конечно, далек от мысли, что Соболь работает под диктовку своих коллег чекистов, но мог бы чуточку подробнее информировать. А так... Хватать всех подряд и делать свирепые глаза: «Ты р-резидент ЧК?» Увольте, Вадим Сергеевич. Я так не могу, — скрестил на груди руки. — Зацепиться не за что. Да и не в России мы.

Бордухаров досадливо покрутил головой.

— Допустим, из Шанхая прибывает очень мало. Железнодорожной связи нет? Нет. Значит, остается море. А морем Дайрен не миновать. Правильно я мыслю? Значит, в первую очередь свяжитесь с Дайреном. Пусть возьмут под контроль всех новоприбывших и прибывающих пассажиров с юга.

Дзасохов мысленно согласился с ним.

— Может, Бульдога послать?

Бордухаров скорчил гримасу:

— Какого Бульдога?

— Это у Щекова кличка такая.

— Не надо, — категорически отказался Бордухаров. — Опять в какую-нибудь историю попадет. Хватит с меня его самодеятельности. Да и время потеряем. Пока то-се...

— Ну как хотите, Вадим Сергеевич. Щеков как раз пригодился бы там.

— Используйте здесь. Только не приведи бог, чтоб пронюхали японцы или китайцы. Перебегут дорогу. Поняли меня?

— Понял, как не понять, — вздохнул Дзасохов и стряхнул пепел на пол.

— Вы всегда придете вот так, нагадите, — уже раздраженно произнес Бордухаров и поднялся из-за стола, Дзасохов подобрал ноги.

Оба знали, что Щеков не работает ни на японцев, ни на китайцев, а вот не кто иной, как сам Дзасохов, является давним японским агентом. Говоря о Щекове, Бордухаров имел в виду именно Дзасохова. И тот понял намек, но постарался скрыть это.

— Он не дурак, — сказал Дзасохов. — Он знает, когда надо молчать. А представляете, если возьмем советского резидента? Ли Бо лопнет от зависти.

С начальником китайской жандармерии генералом Ли Бо у Бордухарова давно не ладилось. Они тихо ненавидели друг друга и по возможности делали один другому пакости.

— Господь с ним, — отмахнулся Бордухаров и косолапя заходил по комнате. — В мелочах мы грыземся, а в главном едины. Как-никак, а китайцы нам помогают. Что уж тут говорить...

— Да, да, — согласился Дзасохов.

Дайрен. Июль 1927 г.

Хшановский уехал утренним поездом. Лескюр взял билет на вечерний. У билетных касс железнодорожного вокзала ему показалось, что за ним наблюдают. За многие годы, проведенные во враждебном лагере, он так и не смог привыкнуть к слежке и постоянно, днем и ночью, где бы ни находился, почти физически — затылком, спиной — ощущал на себе чужой взгляд. И даже когда был уверен, что никто за ним не наблюдает. Ему казалось, что взгляд этот навсегда прилип, ни смыть его, ни отодрать невозможно.

В центре Лескюр сел в трамвай. Потом взял рикшу. Возле здания китайской судоходной компании, занятого под японскую военную миссию, отпустил рикшу и смешался с толпой. И тут окончательно убедился, что его тщательно опекают двое: пожилой китаец в грязной соломенной шляпе и европеец с черными, словно приклеенными усиками.

Лескюр был не столько обеспокоен, сколько озадачен. Он старался найти причины интереса контрразведки к своей персоне. Искал их и не мог найти. Шанхай? Не должно. Может, что с Полынниковым? Но Хшановский проторчал на пристани до отхода судна. Если все же Шанхай, то почему позволили его покинуть, а не взяли там же? Для того, чтобы выявить связи? Тогда почему прицепились в Дайрене, а не ждут в Харбине? И потом, чем объяснить, что слежка началась через несколько часов после прибытия парохода? Хшановский уехал спокойно.

Нет, тут что-то не то. А что, если это кемпетай? У японцев своя тактика в наблюдении. Если они цепляются, то мертвой хваткой, ни на шаг не отпуская жертву. Ходят за ней по пятам, в открытую, давят на психику, гонят, как зайца по кругу. Человек со слабыми нервами начинает метаться, допускает просчеты и в результате окончательно попадается или не выдерживает и является сам.

«Если японцы, — холодно и спокойно соображал Лескюр, — это, конечно, плохо. Они черт-те что могут инкриминировать. Найдут тысячи причин для задержания. Их власть... Если китайцы, тут еще можно повоевать. В крайнем случае обратиться за помощью к тем же японцам. А если белогвардейская контрразведка, то... хуже не придумаешь. Эти могут пойти на всякую пакость». Он мысленно обшарил свои карманы, портфель, в котором, кроме деловых бумаг, ничего не было, выбрался из толпы, поманил рикшу, сел не торопясь. Европеец с усиками тоже взял рикшу. Китаец бежал за Лескюром по проезжей части вдоль тротуара.

В одном Лескюр был уверен: ведут его не китайцы. В Дайрене они не имеют политической полиции. Значит, или японцы, или белогвардейцы. Как узнать? В начале своей работы в разведке, окажись он в аналогичной ситуации, пожалуй, не нашел бы выхода.

В девять вечера начальник военной миссии генерал-лейтенант Тацуэ Камагава выезжал на автомобиле из своей резиденции во дворце Ниншоугун, уменьшенной копии пекинского дворца, и в сопровождении охраны направлялся в парк Судзусий, где стоял памятник японским солдатам, погибшим в войне с китайцами. Там он совершал церемонию памяти и возвращался обратно. Лескюр рассчитывал проскочить цепь пехотинцев, державших в кольце весь путь следования Камагава, и если его преследователи осмелятся увязаться за ним, значит, это японская контрразведка. Если нет, — белогвардейская. Расчет был прост.

Как и предполагал Лескюр, солдаты уже стояли, растянувшись цепочкой, саженей в тридцати друг от друга. Рикша замедлил бег, но Лескюр ткнул его меж лопаток бамбуком, и китаец, зажмурив от страха глаза, ринулся в просвет между охраной. Солдаты растерялись. Лескюр оглянулся. Его преследователи остановились на приличном расстоянии, не решаясь приблизиться к цепи. Следом, придерживая шашку и что-то крича, бежал унтер-офицер. Лескюр сделал знак рикше поворачивать обратно. Теперь он не сомневался, что преследуют его белогвардейцы. Оставалось выяснить: это дело случая или результат какой-то его ошибки?

Лескюр не торопил рикшу. Поза у Лескюра такая, будто он не знает, как убить оставшееся до отъезда время. В славянских рядах торгового центра он велел рикше ждать, хотя вокруг немало жаждущих подзаработать. Лескюру понравился быстроногий, понятливый китаец.

В баре «Кассандра» гремела музыка. Полуголые китаянки, совсем еще девочки, исполняли какой-то ритуальный, с плавными телодвижениями, танец в масках. Проходя через зал, в углу, возле музыкального ящика, Лескюр сразу увидел Арияма Буцуэ, одного из своих японских помощников. Буцуэ держал дымящуюся сигарету и помешивал в стакане коктейль. Свободное место оказалось рядом с пожилым японцем, увлеченным созерцанием танца. Лескюр заказал сладкого вина и закурил. Агент топтался у входа, Лескюр видел его через стеклянную стену. Попытался поймать взгляд Буцуэ, но тот не поднимал головы, и он переключился на китаянок. Их танец напоминал японский культовый харагакари, который Лескюру довелось видеть в одном из храмов префектуры Сидзуока, неподалеку от Токио. Только там его исполняли японки в красочных кимоно и с красными палками в руках.

Наконец взгляды разведчиков скрестились. Глаза Буцуэ вспыхнули, но Лескюр взял из стаканчика бумажную салфетку и трижды промокнул губы. Арияма некоторое время сидел неподвижно, потом поднялся и пошел к выходу. Он задел столик, за которым сидел Лескюр, ваза с цветами упала. Сосед Лескюра зашипел: «Куссэмоно...»[44] В этот же момент Лескюр обнаружил у себя на коленях комочек бумаги и положил на него ладонь. Еще три-четыре минуты наблюдал за кривляющимися танцовщицами, допил вино и вышел. К нему кинулись зазывалы пассажиров, но он, не обращая на них внимания, направился к своему китайцу. Тот бросил горделивый взгляд на неудачливых коллег и с поклоном подал бамбуковый хлыст.

В вагоне Лескюр встретился с английским журналистом Джоном Кимберли, который совершил путешествие из Шанхая и которого Лескюр немного знал по клубу автомобильных гонщиков. Джон подвел его к окну:

— Видите тех джентльменов, что стоят на перроне, уткнув носы в газеты? Они только делают вид, что читают. — Он брезгливо сморщился: — Весь день бегали за мной как собаки.

Лескюр рассмеялся.

— Мы с вами стали жертвами тотальной слежки,

— Боюсь, не только мы с вами, — уточнил Кимберли.

В туалетной комнате Лескюр, с трудом разбирая почерк Буцуэ, прочитал: «24 июля в Токио состоится закрытая конференция дипломатов и генштабистов, на которой будет принят совершенно секретный меморандум: план готовящейся агрессии на страны Азии, СССР, и США. После этого премьер Танака представит меморандум на утверждение императору».

Несмотря на ценную информацию, Лескюр не мор без досады вспоминать сцену в баре. Буцуэ принял сигнал опасности и все же пошел на риск. Такого с ним еще не бывало.

Прочел дальше: «БРП стало известно, что из Шанхая в Харбин прибывает резидент советской разведки». Так вот почему Арияма спешил...

Ой тщательно, на мелкие кусочки, порвал бумагу, растер ее и бросил в унитаз. Для верности смыл водой.

В Дайрене Буцуэ представлял солидную компанию «Хитати коки», производящую оружие, был вхож в кабинеты японских министерств. Информации его можно верить.

Харбин. Июль 1927 г.

Хшановский встретил Лескюра на вокзале и повез в отель «Модерн», в котором тот всегда останавливался, когда бывал в Харбине. По дороге Ежи хвалился приобретенным пятиместным автомобилем немецкого производства. Несмотря на неказистый вид, лимузин имел новый фордовский мотор, хорошо брал с места, работал почти бесшумно и развивал неплохую скорость.

— В Дайрене белогвардейцы с ума посходили. Ищут резидента советской разведки, — сказал Лескюр, глядя на знакомые улицы города. Хшановский затормозил на перекрестке, давая дорогу похоронной процессии. — Кого хоронят?

— Парнишку. Сына хозяев нашей гостиницы. Приехал из Парижа, учился там музыке. Как-то ушел и не вернулся домой. А потом отцу прислали письмо: если не даст выкуп в миллион долларов, то убьют сына, Тот заявил в полицию. Искали. Не нашли. В отместку прислали ухо парнишки. В общем, нашла коса на камень. Отец отказался давать выкуп, ну и нашел труп сына. — Хшановский надвинул козырек кепки на глаза, наблюдал за процессией. — Жуткая история. Ну и как, нашли резидента? — напомнил он, включая сцепление.

— Ищут. Они взяли под наблюдение всех, кто прибыл из Шанхая. Думаю, и здесь не оставят в покое. Так что имейте в виду.

В тот же день Лескюр у себя в отеле встретился с председателем БРП Косьминым. Генерал коротко обрисовал положение дел в БРП и сразу завел разговор о деньгах.

— Простите, Александр Иванович, — перебил его Лескюр. — Ваша организация монархическая, как же вы с эсерами ладите? Ярые сторонники монархии — и социал-революционеры... Может, я чего-то не понимаю в русской революции, но чувствую какую-то кашу.

Косьмин снисходительно усмехнулся, тронул согнутым пальцем коротенькую щеточку усов.

— А вам и не понять. Куда уж вам, французам, понять нас, русских. Вы вот до сих пор не разобрались, кто победил в двенадцатом году Наполеона, мороз или стратегия Кутузова? Конечно, нас понять нелегко, особенно когда мы сами себя понимаем с трудом. — Он протяжно вздохнул, как человек, уставший от полуосторожных разговоров. — А тут понимать надо просто. У большевиков лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», вот и у нас такой же лозунг. Только без пролетариев. Хотя, если смотреть правде в глаза, мы сами уже превратились в пролетариев. Вот так-с, мсье Лескюр. Только объединив всех противников большевизма, мы станем действительно силой. А для этого нужны деньги. Голыми словами в наше время никого не убедишь. Вот потому-то я и вынужден был обратиться к вашей стране.

— А японцы?

— Что японцы? Они и без приглашения при желании отхватят от России кусок. А вы красной России боитесь. Вам надо приглашение. Вы народ деликатный. — Косьмин говорил с легкой иронией, зло усмехаясь. — Я понимаю, — продолжал он, — вам хочется иметь гарантии. Скользкое это дело — возвращать власть монарху. Куда проще колонизировать Китай. Тут совсем просто: натравил одного генерала на другого, поставил у берега корабли с пушками — и греби добро лопатой. А сунется кто — по морде, по морде... Гарантий дать не могу, — сказал он вдруг жестко и резко. — И никто вам не даст их, когда вопрос будет касаться России. Возьмем власть — тогда пожалуйста. Будут вам и концессии, будут вам и монополии или еще чего там.

— Понятно. Хотя не совсем. Ну, а в настоящее время на что вы опираетесь?

— На штыки, — коротко ответил Косьмин и сквозь дым посмотрел на собеседника. — На штыки, — повторил. — Хотите, покажу? Как у, нас говорят, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Неподалеку от границы дислоцируется один из наших отрядов, готовый по первому сигналу начать боевые действия. Это я к тому, чтоб вы где надо могли доложить.

Лескюр согласился:

— Если вы нашли общий язык с эсерами, то с генералом Семеновым, как говорится, сам бог велел.

— Видите ли... Семенов — диктатор. Россию он видит во власти военной диктатуры. Это, как вы понимаете, несколько вразрез идет с нашей программой. Он по старинке считает, что удержит власть на казацкой нагайке. А мы говорим: и на монархии. Тут, если подумать, есть некоторая разница.

— Значит, наполовину ваши интересы совпадают. Семенов сейчас на виду у японцев, и этим, надо думать, вы воспользуетесь.

— Относительно японцев я уже говорил, а что касается Григория Михайловича, то с ним у нас, можно сказать, уже налажены добрые отношения, несмотря на разницу в программах. После неудачного путешествия в Париж он начал соображать. Не во всем, правда, но сдвиг уже есть. Не обошлось, конечно, без помощи из-за океана. Японцы давно поняли: пока мы тут будем делить престол, толку не будет. Залог нашего успеха — объединение. Не хотелось бы зависеть от японцев, но коли вы не поможете нам, то придется их брать в партнеры. Я заметил, как вас передернуло, когда я сказал о штыках. Что делать, господин Лескюр... И монархия, и республика, включая вашу, тоже не чураются штыков.

— А метод убеждения?

— Ха-ха...

— В таком случае, как же большевикам удалось поднять против монархии народ?

Косьмин вдавил сигаретку в пепельницу, пробежал пальцами по пуговицам:

— Большевики пошли на величайшую ложь. Она заворожила остальные умы всеобщим благосостоянием в будущем. Так сказать, дали иллюзию счастья. — Косьмин резко подался к Лескюру, крахмальный воротничок белой сорочки врезался в шею, лицо его при этом покраснело. — Вам когда-нибудь приходилось бывать в харбинских опиекурильнях? Зрелище, сказать вам, жуткое. Туда идут за клубком ядовитого, но приносящего иллюзорное счастье дыма. Такое же счастье несет с собой и большевизм. — Он откинулся на спинку дивана. — Величайший обман.

Лескюру расхотелось говорить. Вскоре они распрощались, договорившись о новой встрече, чтобы побывать в приграничном городке Линьсяне, а точнее, на хуторе казака Мамонтова: там формировались белые отряды. Уже у двери Косьмин задержался:

— Внутренне вы критически относитесь к нашей программе. Это оттого, что республиканские идеи впитаны вами, как и всеми французами, с молоком матери. Надеюсь, в другой раз лучше будем понимать друг друга.

Оставшись один, Лескюр мысленно восстановил весь разговор с Косьминым и признался сам себе, что прошел он впустую. Попытки заставить Косьмина сказать что-то конкретное о связи с японцами ни к чему не привели. Косьмин уходил от прямого ответа, выскальзывал из расставленных ловушек с опытностью старой лисы.

Разгоняя саднящую боль в голове, постукивая ребром ладони по затылку, он думал, что в плутнях белогвардейской эмиграции не так-то просто будет разобраться и найти те слабые звенья, по которым надо ударить, чтоб вся цепь рассыпалась. И, конечно, прав Полынников, считая вопрос с Заборовым первостепенным делом. Не исключено, что именно от него и придется плясать.


— Они нас обошли со всех сторон, — пожаловался Хшановский. — С Бойчевым встретиться не удалось.

— Ну, спасибо.

Хшановский обиделся.

Лескюр считал, что если он на пару дней уедет с Косьминым, то за собой потянет и какие-то силы бордухаровской наружки. Значит, Хшановскому станет легче. Ежи на это пожал плечами:

— Если они меня ни во что не ставят. — И с чувством добавил: — Пся крев, Дитерихс приезжает.

— Зачем? — рассеянно спросил Лескюр.

— Вероятно, на случку с местной верхушкой. Газеты пишут.

Он сунул Лескюру экземпляр «Харбинского времени». Почти четверть первой страницы, потеснив рекламы и объявления, занимал портрет Дитерихса десятилетней давности при всех орденах. Лескюр мельком взглянул на него и бросил газету.

Черт с ним, с этим Дитерихсом. Нужна встреча с Бойчевым, чтоб определиться относительно Заборова.

— Попытайся после моего отъезда еще разок. Если что заметишь за собой, то прекрати до возвращения. Потом придумаем что-нибудь.

— Думаю, с вашим отъездом они успокоятся немного. По крайней мере, за мной будет бегать только половина своры.

Хутор Мамонтова. Июль 1927 г.

Отряд Лошакова располагался в четырнадцати верстах от провинциального городка Линьсян — на хуторе казака Мамонтова. Со всех сторон — густой лес, рядом — речка с русским именем Просвирка, которую, если хорошо разбежаться, можно перепрыгнуть. Речушка брала начало где-то в долине Сунгари и впадала в Уссури. В осенние дожди она заливала луга, потому Мамонтов расположил свое поместье со всеми дворовыми постройками на бугре у кромки леса, на самом солнцепеке. Казак разводил на продажу овец и занимался контрабандой. Держал трех батраков: Корнея Чухру, Изота Нюхова и китайца Ли Фу.

Корней Чухра, обрусевший татарин, преданный как собака, готов был за хозяина горло любому перегрызть. Изот Нюхов — конокрад и нехристь. Мало кто знал, что он промышлял контрабандой. Изоту уже давно перевалило за пятьдесят, но он не растерял природную силу и резвость. Как-то Мамонтов защитил от хунхузов посевы мака, которые Ли Фу скрывал от чужих глаз в тайге. С тех пор китаец отрабатывал долг. Фанза его находилась за Просвиркой, и каждое утро он шел к Мамонтову вброд, закатав по колено широкие полотняные в заплатах штаны.

Герасим Мамонтов большую часть времени проводил в Линьсяне, где держал магазин, лавку и любовницу Серафиму. В большом доме, крытом цинком, оставалась дочь Мамонтова, глухонемая Нюрка, девица лет двадцати пяти, здоровая, краснощекая, по силе не уступавшая Корнею Чухре. Нюрка свободно закидывала на плечи шестипудового барана, сама свежевала овец и умудрялась, несмотря на убогость слуха и речи, командовать всем парадом на хуторе. Работники побаивались девку, а волонтеры Лошакова дали ей кличку Конь.

Свой лагерь Лошаков поначалу разбил неподалеку от кошар, но голодные овцы всю ночь перед забоем кричали детскими голосами, и капитан Миловидов, начальник штаба и заместитель Лошакова, распорядился перенести лагерь ниже по Просвирке версты на полторы, где речушка делала крутой изгиб к Уссури. Отсюда до границы оставался один дневной переход. Просвирка звенела на камнях и по утрам источала молочный туман, растекавшийся по всей долине.

Лошаков остался в Линьсяне, намереваясь там встречать председателя БРП генерала Косьмина, и всем в лагере заправлял Миловидов. При нем в качестве денщика находился калмыковец Тишка, с нежным девичьим лицом и удивительно голубыми глазами. Тишка целыми днями сидел на скамеечке у палатки Миловидова, вырезая из дерева всякие причудливые фигуры, или собирал цветы и ставил их у изголовья офицерской постели.

Лошаков основательно засел в Линьсяне, и Миловидов терял терпение. Отряд с неохотой обретал воинскую строгость. Были случаи, когда, взяв у Мамонтова коней, волонтеры на ночь убегали в Линьсян и возвращались мертвецки пьяными.

На хуторе Косьмина и Лескюра встретили Миловидов и прибывший заранее Бордухаров, который должен был организовать парадную встречу. На лице Косьмина блуждала гримаса неудовольствия. Лескюр заметил ее.

— Что-нибудь случилось? — спросил он.

Бордухаров мотнул головой, так что Лескюр не понял, случилось или не случилось.

За речкой стояли темные, еще не просохшие от ночного дождя палатки с провисшими боками и скопившимися лужицами воды. Бродили нерасседланные кони.

Автомобиль по броду пересек речушку и остановился возле столба, на котором висел флаг с двуглавым орлом. Широкая тень от него трепыхалась и ползала по земле, как что-то живое, будто вырывалась из чьих-то рук. И пока Косьмин и двое красномордых молодцов из бордухаровской контрразведки вылезали из машины, Лескюр смотрел на тень с таким чувством гадливости и омерзения, что тошнотворный комок подкатил к горлу. Пересилив себя, он отвел взгляд, закурил и посмотрел на Бордухарова с Миловидовым.

— Нажрались, что ли? — спрашивал негромко Косьмин, вытирая потный затылок платком.

— Так точно, — громко отвечал Миловидов. — Вторые сутки пьют. На подъеме отцепили от советского эшелона вагон, а там оказался форменным образом спирт. Вот и жрут.

Косьмин в ответ что-то раздраженно забубнил. Миловидов черенком плетки указал в сторону палаток. Весь какой-то угловатый, с беспокойными злыми глазами, в новой щегольской форме, он то и дело бросал на Лескюра неприязненный взгляд. Бордухаров стоял заложив руки за спину и играл густыми черными бровями.

Лескюр выбрался из автомобиля.

— Господа, — сказал Косьмин, — познакомьтесь о главой коммерческой фирмы «Фрэнсис корпорейшен» господином Андрэ Лескюром. Это, — сделал жест рукой в сторону Миловидова, — начальник штаба отряда Арнольд Филиппович Миловидов. А это... — он замолк на мгновение, — моя правая рука по всем военным вопросам.

И Миловидов, и Бордухаров сделали поклоны и щелкнули каблуками.

Бордухарова Лескюру приходилось видеть и раньше. Внешне он был привлекательным: чуть выше среднего роста, осанист, прям, гордо держал крупную с густой сединой голову. Взгляд бледно-голубых глаз тяжеловат, как у всех тех, кто привык повелевать людьми.

Кроме двоих молодцов, все снова сели в автомобиль и подкатили к мамонтовской усадьбе, где уже их ждали, Нюрка с каменным выражением румяно-круглого лица держала на вытянутых руках рушник с хлебным караваем и солонкой. А сам Мамонтов — поднос с рюмками и бутылкой.

После обеда Косьмин пригласил Лескюра в угловую комнату с окнами в сад. Комната была обставлена в городском стиле. Косьмин пояснил:

— Я тут останавливаюсь, когда на охоте бываю. Утка тут хорошая. Озера неподалеку. — Развязал галстук, снял туфли, пиджак. — Прелесть какая. Слышите запах яблонь? Вот о чем мечтаю. Вернуть себе усадьбу, я из-под Саратова, а там — хоть трава не расти. Ружьишко за плечо. Охота — и больше ничего на свете. Вы какую собаку уважаете?

— Сенбернар, — не задумываясь, ответил Лескюр, Он стоял у окна и разминал сигарету.

— А по мне, лучше пойнтера не сыскать. Великолепен под ружьем. И никаких тебе гончих. Другие целые псарни держали, а я пару пойнтеров. Псарня — шуму много, а я люблю тишину.

— Сенбернар не охотничья собака. Она розыскная, скорее, и пастух.

— Я вот все хочу спросить у вас, где вы обучились русскому?

— В России. Мой отец имел винный завод в Крыму.

— А... — с шутовским злорадством протянул Косьмин. — И вас русская революция пощекотала?Понятно.

— Не очень. Отец в тринадцатом распродал акции, и мы вернулись на родину.

Косьмин разлил по бокалам вино.

— Ваше. Бургундское. Солнцем пахнет. Я обещал вам показать свое воинство. Это чтоб вы убедились, что все у нас по-серьезному, мы не в бабки собрались играть. — Желтоватая кожа Косьмина порозовела, он потер острый подбородок в задумчивости. — Вот привез я вас сюда, а самому горько. Как вы думаете, почему мне горько?

— Почему?

— Гордость мучает. Вот почему. Гордые мы, русские. Англичане, например, от своего богатства гордые. А мы... мы от бедности своей. А тут приходится просить, кланяться. Вот так и пускаешь на распыл свое изначальное качество. А потом спохватишься, да поздно. По уши увяз. И назад ходу нету. Вы пейте. Как я — на природу, так тянет пофилософствовать. Когда учился в Петербургском университете, прочили блестящее будущее. Может, и получился бы Ибн-Руста или еще кто. А я в военное училище.

— Ибн-Руста не философ. Географ.

Косьмин, смеясь, отмахнулся:

— А, все равно!

Лескюр вполуха слушал болтовню Косьмина, а сам думал, как повернуть разговор в нужное русло. Председатель БРП не намерен был откровенничать, тем более выкладывать свои планы перед коммерсантом, от которого хотел одного: денег. Воинство Лескюра не интересовало. Воспользовавшись паузой, спросил:

— Получите пятьсот тысяч, и что?

— Миллион.

— Допустим. И дальше? На что вы их употребите?

— Да уж не пропьем. Не на бутылку ханжи просим.

— А мы должны быть уверены в этом. В противном случае нам и говорить не о чем, господин Косьмин. В конце концов, не мы обращаемся к вам, а вы к нам.

— На оружие пойдут деньги.

Лескюр щелчком выбросил окурок в окно и отошел. В это время в саду под чьими-то шагами затрещали сухие ветки.

— Кто там? — спросил Лескюр.

Он вернулся к окошку, выглянул. Бордухаров ходил между деревьев в нижней рубахе и делал энергичные движения руками и корпусом.

— Ваш помощник. — Лескюр посмотрел на Косьмина. — Чего это он?

Косьмин тоже поглядел в окно.

— Гимнастикой занимается. Три раза в день занимается гимнастикой. В Омске, когда у Колчака служил, получил ранение в позвоночник. С тех пор вот и мучается. Вадим Сергеевич! — окликнул Косьмин. Бордухаров повернулся с разведенными руками, готовый присесть. — Зайдите. Дело тут у нас.

Бордухаров сделал с десяток приседаний, постоял на одной ноге, вытянув другую, и после этого подошел к Косьмину, утирая платком взмокшее лицо.

— Что случилось?

— Зайдите. Мы тут с господином Лескюром, как говорят у вас в Одессе, за жизнь говорим.

— Я не из Одессы. Я воронежский.

— Ну, все равно. Это Белоногов из Одессы. Простите великодушно.

— И Белоногов не из Одессы, — возразил Бордухаров, аккуратно складывая платок и пряча его в карман. — Вы, Александр Иванович, все перепутали.

Явился Бордухаров уже одетым, посвежевшим. Увидев бутылку с вином, предупредил, глядя на Лескюра:

— Чур не я. Не употребляю.

— Да будет вам, — проворчал Косьмин, разливая по стаканам. — Это мы так, для бодрости. Сами небось спирт хлещете. — Бордухаров обидчиво подобрал губы. — Мы тут вот о чем говорим. Господин Лескюр спрашивает, что будем делать с деньгами, которые они дадут нам? Я говорю, на оружие.

— На оснащение армии, — поправил Бордухаров, все-таки взяв стакан.

— Какой армии? — не понял Лескюр, сразу уцепившись за реплику. — Что-то не знаю никакой армии.

— Вы еще много чего не знаете, господин Лескюр. Армия существует. — Он поставил стакан, сложил на животе руки. — Есть армия, да. И она нуждается в оружии.

— Если она не вооружена, то это еще не армия, — сказал Лескюр, закуривая новую сигарету. Косьмин шире открыл окно. — Или я чего-то не понимаю.

— В принципе вы правы. Армия без оружия — это не армия. Это было бы понятно в условиях России. А здесь мы не дома. Здесь на нас не работают патронные заводы.

— Понятно. В таком случае у кого вы собираетесь закупать оружие?

— Конечно, не у китайцев. У них самих один наган на роту. А какое это имеет значение?

Лескюр дернул плечом, мол, странный вопрос.

— Значит, какое-то значение есть. Можете, конечно, не отвечать. Я не настаиваю и прошу извинить, если допустил бестактность.

Он не видел, как Косьмин осуждающе покачал головой, глядя на Бордухарова, и тот понял его:

— Допустим, у японцев.

— Если деньги на приобретение оружия даст наша фирма, то с условием: приобретать его вы будете опять же только через нас. Мы коммерсанты, господа...

Бордухаров перебил:

— Практически получается, денег ваших мы не видим, но оружие имеем?

— Вы правильно мыслите...

— Нам бы хотелось, — на этот раз перебил Косьмин, и Лескюр отметил, что им, когда речь идет о деньгах, изменяет выдержка, — чтоб этими деньгами мы сами распорядились.

Лескюр положил в футлярчик пилочку, вытянув перед собой руку, полюбовался ногтями.

— Нам это невыгодно, — мягко улыбнулся. — Вы делаете политику, мы делаем бизнес. Я еще не все сказал. Итак, мы даем вам заем, оформляем сделку, а вы обязуетесь дать нашей фирме самые широкие полномочия на территории России. Так?

— Да, — подтвердил Косьмин.

— Да, — твердо произнес Бордухаров.

— Будем считать, что договорились. Юридически сделку оформим в Харбине.

— Когда будет поставка?

— Назначьте срок.

— Пятнадцатое августа, — сказал Бордухаров.

— Вы мне дайте максимально предельное время, чтоб я мог ориентироваться. К середине августа не получится. Мало времени.

— Тогда к первому сентября.

— А если позже?

— Нет, — вмешался Косьмин. — Первое сентября — предел.

— Предел так предел.

Лескюр понял, что оружие предназначается для мятежников. И мятеж должен начаться в октябре, не раньше. Это уже что-то значило.

Утром Лескюр и Бордухаров собрались на охоту, Мамонтов дал куцехвостого ротвейлера Валета. Вместе с ними увязался Чухра — то ли хозяин послал, то ли Бордухаров взял. Чухра хорошо знал тайгу и был опытным проводником. Веки у него были неестественно опущены, и он все время держал голову откинутой.

Шли к Теплому озеру через болото. Лескюр набрал полные сапоги и сразу натер ногу. Когда выбрались на бережок, опустился на траву, снял сапоги, огляделся.

— Красота-то какая...

Над озером стлался туман, утро стояло тихое, плескалась рыба. Едва слышно шелестел камыш, на водную гладь с шумом плюхались утки. Чухра под раскидистым дубом, на вытоптанном до корней пятачке, разводил костер.

Бордухаров смотрел, как переобувается Лескюр,

С усмешкой заметил:

— Сразу видно, что вы не служили в армии. На умеете наматывать портянки, оттого и натерли ноги.

— Вы наблюдательны.

Бордухаров промолчал, следя за низко летящей утиной стаей. О его ноги терся Валет.

Пока Лескюр сушил над бездымным костром портянки, Бордухаров вычерпывал из плоскодонки тинистую воду. Чухра устроился с удочками у заводи. Закончив с лодкой, Бордухаров зажал две спички:

— Чтоб не обидно. Лодка одна. Кому с головкой, тот и берет лодку.

Лодка досталась Бордухарову, и он тут же, работая шестом, направил ее в камыши.

— Валет вам остается! — крикнул Бордухаров. Валет тявкнул, кинулся к воде, подняв торчком обрубок хвоста. Постоял и понуро вернулся. Лег у ног Лескюра, положив морду на вытянутые лапы. Лескюр подбросил в костер сушняка и сел рядом с Чухрой. В бадейке били хвостами с пяток язей.

— Ого, — удивился Лескюр. — На уху уже есть. — Предложил Чухре сигарету и сам закурил.

— Ничего, берет. Тут, ета, и карпы водятся. На овечий сыр идут, дурачки.

Повело леску второй удочки, и Чухра, открыв рот, выхватил фунтов на пятнадцать карпа.

— Жареха будет, — пробормотал он.

Вверху на косогоре послышались голоса, и Лескюр увидел двоих: высокого сутуловатого мужчину и коренастого бородатого деда. В первом узнал работника Мамонтова. У обоих в руках были карабины.

Валет радостно заурчал. Лескюр взял его за ошейник.

— Кто это?

— С бородой — Нюхов. Конюх. А другой из города.

— Охотятся, что ли?

Чухра хмыкнул, перекосив рот:

— Охотнички, ета. В Расею-матушку ищут тропку.

— А чего они там потеряли? — поинтересовался как бы между прочим Лескюр.

Чухра неторопливо осмотрел его, будто убеждался, тот ли человек перед ним.

— Поскоку вы с Вадим Сергеевичем и Ксандро Иванычем в товарищах, то скажу. Момент стерегут, чтоб перебежать во Владивосток. Ох и заваруха будет... — Ахнул и эхом пронесся выстрел. — Хорошо бьет Вадим Сергеич. Никогда пустым не вертается.

— Кто тебе сказал про заваруху?

— Сам знаю. — Чухра будто испугался, подхватил улов и направился к костру.

Лескюр ждал разговора с Бордухаровым. Недаром ведь Косьмин послал его на охоту. Значит, разговор должен состояться, но о чем? Ясно было одно: Косьмин чего-то хотел.

Лескюр побрел вдоль берега и скоро подстрелил двух селезней.

Бордухаров набил дичью полный ягдташ. Бросил на дно шест, сел. И снова, как утром, начал злиться. Косьмину не давала покоя идея беспроигрышных лотерейных билетов, которые он намеревался распространить во Франции, Германии, Англии, Америке. Каждый билет будет стоить не менее пяти тысяч американских долларов, а всего их должно быть десять тысяч. За каждым билетом выигрыш — земельные участки от Урала до Владивостока. Если билеты реализовать, то в кармане БРП осядет по крайней мере пятьдесят миллионов долларов. И, кроме того, десять тысяч состоятельных лиц окажутся заинтересованными в отторжении Сибири и Дальнего Востока от Советской России. Десять тысяч... Это уже сила. Но для реализации идеи необходим человек, который бы взялся финансировать ее. Лескюр, по мнению Косьмина, подходил для этой затеи. Когда Косьмин выложил свои мысли Бордухарову, тот сказал:

— Ваш коммерсант в списке лиц, среди которых мы ищем резидента ГПУ.

— Вы рехнулись, — взбесился Косьмин. — Лескюр прибыл сюда по моему ходатайству перед правительством Франции. Можете подозревать кого хотите, но к нему не вяжитесь. Иначе вы мне все испортите. Лескюр представляет влиятельную фирму. Гепеу... — передразнил. — Вам это гепеу мерещится за каждым углом. Так нельзя, дорогой Вадим Сергеевич. И не путайте мне карты, прошу вас.

Бордухаров предлагал связаться с графом Вонсяцким, который занимался изготовлением фальшивых советских дензнаков. Вонсяцкий проживал в Германии, был женат на вдове знаменитого владельца вагоностроительных заводов Пульмана. Первая партия фальшивок была отправлена во Владивосток, и операция, кажется, прошла успешно. Но Косьмин не хотел делиться своей идеей с Вонсяцким, которого считал прохвостом, к тому же незаконно присвоившим графский титул. Сперва поделишься идеей, считал Косьмин, а потом придется делить деньги и власть.

По правде сказать, идея с лотерейными билетами принадлежала не Косьмину, а самому премьер-министру Японии Танака. Высказал он ее, когда Косьмин и Семенов находились по его приглашению в конце мая в Токио. Несмотря на заслуги перед ним Семенова, премьер предложил осуществить свою мысль не Семенову, а Косьмину.

Для того чтобы будущие держатели билетов поверили в БРП, надо было во весь голос заявить о себе как о силе, способной подорвать советский строй на Дальнем Востоке. И подтверждением этой силы в первую очередь должен стать мятеж в Приморье. А для мятежа надо иметь оружие. Японцы со дня на день обещали на двух баржах прислать несколько сот карабинов «арисаки», боеприпасы и пулеметы. Но для широко задуманной операции этого было мало. На советы японцы были мастаки, а рисковать деньгами не хотели, не убедившись в боеспособности БРП.

В ближайшие дни из Мукдена должен был прибыть представитель Семенова, и к его приезду Косьмин хотел иметь договоренность с Лескюром, потому он и торопился.

Бордухаров услышал два выстрела дуплетом и повернул лодку к берегу.


Косьмин сидел на крылечке. Опустив ноги в таз с водой, потирал оголенные колени, морщился.

— Ваша цель — встретиться с Полубесовым. А он уже организует переправку в район Тернового. Лялин, конечно, боевой командир, хотя далеко не стратег. Казак. Что с него возьмешь? Но... — Косьмин сделал многозначительную паузу, — он ближе к массам. Его понимают. За ним пойдут. У вас, как у начальника штаба, задача посложнее будет...

На территорию советского Приморья БРП отправляло опытного агента Поленова, бывшего офицера, которому надо было разыскать отряд Лялина, базировавшийся где-то в Черемшанской волости. Поленов должен стать начальником штаба первого повстанческого отряда.

Поленов чертил прутиком в пыли, слушал молча. Задачу свою он знал и без Косьмина. Уже десятки раз о ней переговорено с Бордухаровым. Сейчас для него было главным благополучно перейти границу. Уже которые сутки они с Нюховым ищут безопасную тропинку, но везде натыкаются на секреты советских пограничников.

— ...Ваша задача как начальника штаба претворить в жизнь намеченный план восстания.

— Я знаю, — вяло произнес Поленов.

— К первому октября вы должны быть в боевой готовности. Сигнал к выступлению получите от Полубесова. Мы вас поддержим наступлением с фронта. С оружием и боеприпасами вопрос решен.

— Вот это замечательно.

Косьмин задумался.

Откуда-то выскочил Валет:

— Вадим Сергеевич возвращается с французом.

Косьмин вынул ноги из таза и выплеснул воду.

Владивосток. Июль 1927 г.

Носов и Бержецкий чуть не подрались. Из-за сапог.

В начале месяца шли дожди. Дороги развезло до жидкого киселя, и Карпухин распорядился: всем, кто принимает участие в операциях, связанных с выездом за пределы города, выделить яловые сапоги. В свое время целый вагон с обувью обнаружили в одном из железнодорожных тупиков. Сапоги поделили между воинскими подразделениями, немного досталось и аппарату ГПУ, а точнее, Карпухин выпросил их у коменданта. Сапоги были отличными: гладкая кожа, голенища с наколенниками до паха, теплые, — не сапоги, а мечта. Вот из-за них-то и случился скандал между Бержецким и бойцом комендантского взвода Носовым, на время прикомандированным к опергруппе, действовавшей против банды Гайдамаченко.

Бержецкий по записке Карпухина выдал Носову сапоги, а через несколько дней тот вернул вдрызг разбитые обноски без каблуков, словно специально искал их на свалке.

— Эт-то что? — спросил Эдик у Носова, сверля его единственным глазом. — Эт-то ты зачем принес?

Носов сделал удивленную мину и нахально глядел в его пустую глазницу:

— А тебе не все равно, какие принимать?

Изуродованная часть лица Бержецкого будто налилась свекольным соком.

— Чего? — прикидывался дурачком Носов. — Плохие сапоги? Отдашь в ремонт — и за милую душу сойдут.

— Ну и отдай.

— Так я ж тебе принес, — упирался Носов. — Ты и отдай сам.

В это время в каптерку зачем-то заглянул заместитель начальника ЭКО Паперный и сразу оценил обстановку.

— Вы что это, петухи? Сапоги не поделили, что ли?

Носов презрительно скривился:

— Да ну его. Жмот.

— А ты не шкурничай, — отозвался Бержецкий напряженным голосом. — Принес какое-то дерьмо и хочет всучить.

— Тебе какое дело? — закричал Носов. — Сидишь как собака на сене. Сам не гам и людям не дам!

Бержецкий побледнел от обиды. Разве это прихоть его — выдавать и получать по распискам одежду и обувь? Разве киснул бы он в этой проклятой каптерке, если бы не инвалидность? Он остро завидовал своим товарищам, физически здоровым и сильным, и так же остро и болезненно воспринимал свою инвалидность. А тут Носов не преминул уколоть, мол, он только что с переднего края, а ты тряпками распоряжаешься. Эдик двинулся на Носова, вытянув вперед здоровую руку с растопыренными пальцами, но Паперный живо заступил дорогу.

— Вы что, сдурели? Успокойся, Эдик! — Повернулся к Носову: — А ты не хапужничай. Положено сдать, так сымай без разговоров. Ты что, красивее других? — Перевел взгляд на опорки, которые Носов держал в руках, подумал, что сапоги эти Носов подобрал где-то на помойке, и сам разозлился. — Постыдился бы.

— А! — взвизгнул Носов и шмякнул сапогами об пол. — Подавитесь вы ими! — Закрутился на одной ноге, пытаясь стянуть туго сидевший офицерский сапог. — Подавитесь! — Швырнул один, второй, сунул ноги в старые и выскочил в коридор.

Бержецкий трясущейся рукой вытирал вспотевший лоб. Краска медленно сходила с лица, уступая место белым пятнам.

Паперному показалось, что он вот-вот заплачет.

— Ладно тебе, — успокаивающе произнес, — будешь из-за всякого там нервы мотать. Хватит.

Бержецкий сделал глубокий вдох через нос и судорожно выдохнул. Сел на топчан. Паперный сунул ему в рот папиросу, дал огня.

— Ну, все? Отошел?

Бержецкий криво улыбнулся. Раньше у него была красивая, белозубая улыбка, а сейчас, когда он улыбался, лицо искажала пугающая гримаса.

— Шкура, — сказал Эдик. — Надо ж додуматься! Все до себя, как курица. Не нравится он мне. Надо было выгнать его в тот раз.

Говоря это, Бержецкий имел в виду случай, происшедший с Носовым в декабре прошлого года. Тогда Носов еще числился в экономическом отделе. Опергруппа устроила в Корейской слободе засаду на контрабандистов. Их взяли без особого труда, а потом произвели обыск. Были изъяты на большую сумму драгоценности, золото, а также иностранная валюта, в том числе много японских денег. На все это составили акт и передали куда надо. А в конце дня Носов сдал взятый напрокат рабочий костюм, и Бержецкий обнаружил в пистончике бумажку достоинством в десять долларов. Сообщил Карпухину. Носов сознался, что доллары умышленно утаил, чтобы на черном рынке купить детям сестры, которая жила где-то под Рязанью, одежонку. Его чуть не выгнали из ОГПУ. В последний момент Карпухин передумал и перевел Носова в комендантский взвод, бойцы которого сопровождали арестованных на допрос и с допроса. Носов все-таки являлся специалистом по пушнине, знал все ее сорта, мог безошибочно определить цену, а это было важно для ЭКО, так как в функции отдела входила и борьба со спекуляцией.

Пригласили Носова в ГПУ на некоторое время в двадцать пятом году из Торгсина, где он работал экспертом. Его услугами пользовались и раньше. К Носову привыкли, так он и остался при отделе.

Паперный мысленно согласился с Бержецким, хотя считал его, конечно, человеком крайностей. Тому, кто нравился, готов отдать последнее, лезть за него в огонь и воду. Если нет — и пальцем не пошевельнет. Пока получишь обойму патронов, изведет. И не придерешься, все по инструкции. А инструкций этих на каждый шаг у материально-ответственного лица — хоть пруд пруди. Придет такой нелюбимый — «Где заявка?» Принесет. «Где разрешение?» Побежит принесет. «Где подпись начальника отдела?» Бежит за подписью. Подпишут. А тут обед или еще что. В общем, Эдик тоже хорошая штучка, считал Паперный. Но и жалел его. Когда-то Бержецкий был не таким.

Прибыл Бержецкий во Владивосток в двадцать втором, сразу после освобождения Владивостока, в составе группы чекистов из Читы, которые должны были стать ядром будущего Приморского губотдела ГПУ. Попали они, надо сказать, в чрезвычайно трудное положение. Город кишмя кишел контрреволюционными и уголовными элементами, помощи ждать неоткуда, все находилось в стадии организации, поэтому надежда оставалась только на свою сообразительность и собственные ноги. Это уже потом появились добровольные помощники, и наконец губком партии выделил людей, а тогда спали через двое суток. В общем, время было тяжелейшее!

В двадцать четвертом Бержецкий, бывший офицер царской армии, опытный и сильный чекист, направляется в тайгу с заданием внедриться в неуловимую банду монархиста поручика Ковалева. И когда операция по ликвидации банды подходила к концу, один из вновь влившихся в нее, которого Бержецкий когда-то допрашивал в Чите, опознал чекиста. Бержецкого долго пытали, потом за ноги привязали к быку и пустили того вскачь.

Эдика удалось спасти. Ковалева и его головорезов судили. Судебный процесс над монархистами ежедневно освещался в газетах и наделал переполоху в лагере белогвардейцев. А Эдик остался инвалидом на всю жизнь. Его и по сей день называли Эдиком. После госпиталя его как подменили. Многие из первых чекистов уже работали в других областях народного хозяйства, старых товарищей почти не осталось. Неразговорчив стал Бержецкий, угрюм, с новыми людьми сходился трудно. Не мог оправиться от несчастья, не мог смириться со своим увечьем и все надеялся, что еще понадобится для серьезных дел.

Паперный топтался, забыв, зачем зашел в каптерку.

— Ты знаешь, он написал рапорт с просьбой разрешить вернуться в отдел.

— К чему это ты? — непримиримо спросил Бержецкий.

— Да ни к чему. Рапорт у Хомутова. Теперь все зависит от него.

— Ты ведь член партбюро?

— Носов не коммунист.

— И что? Если не коммунист, так и прощать хапугу?

— Да какой он хапуга? Дурак он! Несерьезный человек, вот и все.

— Ну знаешь... В сорок лет о серьезности уже не говорят. Это должно само собой разуметься. А нет — гнать в шею, и весь разговор.

— Я потолкую с ним, ты не шуми. Не совсем пропащий он. И как специалист, к тому же... Нужен нам специалист. Узнает Карпухин о скандале и выгонит. Как пить дать устроит гон. И бегай потом ищи такого. А посторонних в наше дело пускать — сам знаешь, чем может обернуться. А этот у нас весь на ладони. Со всеми недостатками.

Бержецкий с треском затянулся самокруткой.

— Ладно, не уговаривай. Но попомнишь мое слово! Носов еще покажет себя.

Харбин. Июль 1927 г.

— Я искал свободы. Справедливости, черт возьми, искал. Вы черствые люди!

Редактор газеты «Харбинское время» Ивакин, привыкший ко всему, не удивлялся напору беженца. У редактора умные глаза, и Мальков читал в них сочувствие.

— Можно подумать, вы с крыши свалились, а не прибежали из советской России. К таким несчастным, как вы, тут давно привыкли. И сострадания уже не вызвать. Вот так-с, господин Мальков. Искать справедливости? Ее не ищут, а завоевывают. Это известно еще со времен Пугачева и Стеньки Разина. Что, не так? — Ивакин говорил медленно и нехотя, поглядывая в окно.

— Простите, господин редактор, но мне совсем не хочется дискутировать, — сказал Мальков тусклым голосом. — И не за этим я осмелился постучать к вам.

Ивакин не обратил внимания на его слова:

— Вот вы говорите, нет справедливости. — Ивакин уже ходил по кабинету, возбужденно жестикулируя. — И глубоко ошибаетесь. И я вам докажу. Во-первых, что вы считаете справедливостью?

Мальков промолчал.

— Можете не отвечать, ваше дело. Ну ладно. Объявление о розыске вашего родственника не взяли без оплаты, и вы уже кричите: нет справедливости. Вы голодны, вы не ухожены, вы давно не принимали ванны.

При упоминании о ванне по телу пошел зуд, и Малькову нестерпимо захотелось почесаться.

— ...И вы пришли к выводу, что с вами поступили несправедливо. Вы бежали от большевиков за справедливостью, вы ожидали объятий, как великомученик. Так? — Ивакин, держа руки в карманах брюк, согнулся перед Мальковым, изображая всем своим видом вопрос. — И ошиблись. — Он резко выпрямился. — Справедливость есть не только в Харбине, но и в большевистской России. Чего? Вот именно, в большевистской России. Вы не ослышались. И более того! Она есть и в племени людоедов. — Мальков хмыкнул, Ивакин энергично выставил перед собой ладонь, призывая не возражать, а слушать дальше. Мальков нахмурился. Он бы давно уже хлопнул дверью, но кресло было мягким и удобным, пахло ванильными пряниками и неостывшим чаем. — Я к чему это? А к тому, что справедливость существует в любом обществе: будь то первобытное, рабовладельческое, феодальное, капиталистическое или совдепы.

Мальков вынужденно вслушивался в монолог редактора, явно соскучившегося по аудитории.

— Простите, но вы несете ахинею. — Он с трудом и неохотой стал подыматься, но Ивакин неожиданно сильно надавил на плечо:

— Как таковой справедливости, которая бы ублаготворила вас, меня, тех, которые избивали вас в тюрьме, или тех, от кого вы бежали сюда, — такой всеобщей справедливости нет. И не бывает. Вот так. Не су-ще-ству-ет! — с крика перешел на свистящий шепот, жилы на его шее набухли. — Такая справедливость существует только в богадельне. И то не в каждой. Так что же тогда справедливость? — спросил себя Ивакин, приседая перед гостем, и сам же ответил: — Закон! Вот что такое справедливость. Действовать по закону — значит, по справедливости. Писаный он или неписаный, как у людоедов, — это неважно. В Маньчжурии какое общество? Капиталистическое. В таком случае по закону этого общества предопределена частная собственность. Я владелец газеты и не желаю принимать бесплатно объявления. Даже в долг. — Видя, что Мальков пытается возразить: — Разве мое желание незаконно? Законно. Вы на меня можете подать в суд? Нет?

— Нет, — согласился Мальков.

— Ну вот вам и справедливость. Я действую по закону.

— Значит, и у большевиков справедливость?

— А как же. Все чин чином.

— Но там ведь не частная собственность. Нету ее там. Отменили.

— Отменили ведь законом. Землю роздали голодранцам тоже законом.

— Декретом, — поправил Мальков.

— А, все равно. Декрет, закон, закон, декрет. Плюнул в морду — получил пару лет принудработ. Сказал против Советской власти что-нибудь нехорошее — к стенке. Кх! — и нет тебя. Незаконно? Но-но. Все по справедливости. Закон несправедливым не бывает.

— По-вашему, получается, как взял власть в руки, так скорее делать законы, так?

— Непременно! Сразу все надо узаконить. Свое правительство. Себя. Не то быстро голову отвинтят. Вот Ленин взял власть и р-раз! — закон о мире. Два! — закон о земле. Вот как надо.

Ивакин надолго замолчал, предавшись раздумьям. Мальков тоже молчал. Потом произнес неуверенно:

— Значит, закон всегда обязан быть справедливым.

Ивакин тряхнул длинными волосами, недовольно произнес:

— Ну, вот-вот... начинай все сначала... Законы принимаются такие, какие нужны правящему классу. Любой бред может стать законом. Вот в Англии в 1523 году принят закон, по которому нельзя на четвереньках пересекать улицу. — Мальков изобразил на лице недоумение. — А китайцы за пустяк секут головы. Вот так-то, искатель справедливости. Вот мне нужен репортаж или, на худой конец, статья беженца о действительности в России. Вы сможете сделать? — Ивакин остановил пытливый взгляд на собеседнике и тут же быстро добавил: — Естественно, не безвозмездно.

Мальков неуверенно произнес:

— Н-не знаю... Никогда не приходилось...

— Ну, это поправимо. Меня тоже не рожали редактором. — Он позвонил в колокольчик и бросил появившемуся старику в офицерской фуражке: — Сарафанова. Вот вам двадцать гоби, — вытащил из ящика стола четыре желтоватые бумажки, — это аванс. На пару дней, если растянуть, хватит. Берите, берите. Не даром даю. А вот и господин Сарафанов, журналист и писатель.

В комнату вошел высокий человек с унылым носом; длинные, по плечи, как и у Ивакина, волосы отливали чистой медью. Из-под распахнутого пиджака выпирало сытенькое брюшко.

— Господин э... Мальков с той стороны. Желает нашей газете оказать услугу. Так что будьте добры...

Мальков потерянно брел за Сарафановым. Тот остановился в коридоре и, глядя близоруко в его лицо, принялся протирать очки.

— Давайте встретимся завтра часа в два на Офицерской набережной Там есть небольшое летнее кафе. Не возражаете?

Виль Сарафанов находился в состоянии очередного творческого запоя. Он долго и отчаянно бился над романом «Агония», выкручивая из себя в редкие минуты вдохновения все до капли. Роман продвигался медленно потому, считал Сарафанов, что сам он никогда не был участником битв с полчищами большевистских армий.

Ивакин поучал: «Читайте классиков, обогащайтесь их мудростью, их словом». Но Виль за всю свою сознательную жизнь, кроме «Муму» Тургенева, не прочитал ни одной книжки и этим гордился, объясняя, что боится влияния на свое творчество других писателей, что иначе они будут висеть над ним как дамоклов меч. У Сарафанова нашлись последователи из молодой творческой интеллигенции, а газета «Наш путь» обозвала это движение «сарафанизмом».

Весь день Мальков провел в одиночестве на усеянном галькой берегу и все размышлял о том, что говорил ему Ивакин.

И уже засыпая, впадая в то блаженное состояние, когда мозг охотно освобождается от впечатлений нерадостного дня, Мальков расслабленно думал: не справедливость должна идти от закона, а закон от справедливости. Он облегченно вздохнул и словно сбросил с плеч непосильную ношу, морщины на истонченной коже лица разгладились, оно приняло выражение умиротворенности. Быстро остывающая вода Сунгари бормотала сонно и ласково.

Мальков спал под четырехвесельной лодкой спортивного клуба «Викинг» и видел себя на мостике парохода, который катал пассажиров вокруг Русского острова.


Свое неудовольствие по поводу вмешательства Ивакина в судьбу Малькова выразил начальник разведки БРП полковник Бордухаров.

— Благодетелем хотите выглядеть? — спросил он, — Вы нам всю партитуру испортили.

Ивакин хмыкнул:

— Будет вам. Ничего мы не испортили. Куда нам до ваших молодцов. По сравнению с вами мы побирушки. Берем то, что вы выбрасываете.

— Никто его не выбрасывал, — досадливо произнес Бордухаров, — это тактический ход.

— А... вон оно что... Ну тогда надо было предупредить. А то получилось, что ваша тактика перехлестнулась с нашей стратегией. — Ивакин язвил. Он давно уже просил Бордухарова информировать о некоторых сторонах своей работы, чтобы информация шла из первоисточника.

— Это все Дзасохов, черт бы его побрал, — проворчал Бордухаров. — Так чего вы хотите от перебежчика?

— Немногого. Статью или интервью.

— Кто с ним будет работать из ваших?

— Сарафанов.

Через двадцать минут начальник контрразведки Дзасохов встретил Сарафанова у кафе «Три медведя», Виль сделал вид, что не заметил его, но тот заступил ему дорогу.

— Как ваш роман? — спросил Дзасохов, посасывая пустую трубку.

— Чего вам от меня надо? — нехотя спросил Виль, давая понять, что не намерен разговаривать.

— Вы меня боитесь, Виль, — сказал Дзасохов с усмешкой. — Набедокурили, не так ли?

Сарафанов с выражением дикой тоски огляделся по сторонам, будто собирался совершить преступление, но вместо этого толкнул контрразведчика на тротуар с проезжей части дороги. Мимо на мягких шинах пронесся фаэтон.

— Я вам жизнью обязан, мой юный друг, — полусерьезно поблагодарил Дзасохов.

— Как вы надоели мне, господин Дзасохов. Если бы я чувствовал за собой какой грех, то не стал бы спасать вашу голову от оглобли рысака.

— И пошутить с вами уж нельзя, Вильямин, — притворно вздохнул Дзасохов.

— Шутки у вас какие-то, как у висельника.

— Ну ладно. Больше не буду. Вы мне нужны. Ивакин сказал, что вам предстоит беседа с беженцем.

— Допустим. И что из того?

— Да ничего. Хотел попросить об одном одолжении. — Дзасохов поддел носком ботинка камешек и снизу вверх посмотрел на долговязого Сарафанова. — Пустяк. Я знаю, вы не болтун и умеете держать язык за зубами. Вам известен Заборов Леонтий Михайлович?

— Это тот, который от Семенова тут?

— Ну.

— И что? — Сарафанов остановился, закурил и опять быстро оглянулся. Он не хотел, чтобы их видели вместе.

— Не имею желания пугать, но дело чрезвычайно важное и щекотливое, хотя от вас требуется минимум участия...


Мальков и Сарафанов сидели в летнем ресторанчике на набережной. Столик напротив заняли пожилой лысый китаец с пораженными трахомой глазами и яркая блондинка лет сорока.

— Что это за обезьяна? — тихо спросил Мальков.

Сарафанов хмыкнул:

— Такой обезьяной и я согласился бы стать. Это господин Фу. Владелец угольных копей в Маньчжурии. Миллионер.

— А это его жена?

— Содержанка. Гертруда Шлиппенбах. То ли немка, то ли австриячка. Пристроилась что надо. Себе бы чего-нибудь такое найти, — Сарафанов усмехнулся, прикрыв рот ладонью.

— Вы его знаете?

— А кто не знает, — глянул в их сторону и тут же поймал взгляд Гертруды. — Ничего бабехен. — Так же тихо спросил: — Вери гуд мадам? То-то.

Они помолчали. Сарафанов думал, как приступить к выполнению просьбы Дзасохова, а Мальков — кто будет платить за розовое шампанское.

— Простите великодушно, но я никак не могу понять мотивы вашего, если можно так выразиться, побега. Ну что вы приобрели, оказавшись в Харбине? Рисковали жизнью. Ведь в вас стреляли при переходе границы?

— Нет. Я пароходом удирал.

— Ну вот, не стреляли, так в тюрьме держали, и даже били, а теперь вы бездомный. Бродяга. Горькая, но правда. Так стоило ли рисковать в ваши-то годы? В России вы имели неплохую работу. Авторитет. Жилье. Семью.

— Семьи нет, — хмуро перебил Мальков.

— Ну ладно. А остались вы у разбитого корыта.

— Возможно. Я, конечно, не ожидал встречи с оркестром. У меня тут двоюродный брат жил...

— Брат ваш выехал из Харбина еще в 1923 году неизвестно куда.

Мальков некоторое время сидел опустив плечи, уперев взгляд перед собой. Наконец через силу произнес:

— Благодарю вас.

Мальков находился в таком состоянии, как будто из-под ног выбили землю и он потерял чувство пространства. В голове ни единой мысли, пустота, и в этой пустоте тонкий, как комариный писк, звон.

— Да... положение аховое. Может, стоит вам вступить в боевой отряд? Это, пожалуй, единственный выход. Работу получить без серьезной протекции, даже билетером устроиться, тут невозможно. — Сарафанов задумался. — Потом будто вспомнил: — А какие мотивы вынудили вас покинуть родину?

— Мотивы? Мотивов никаких. Хотели арестовать за спекуляцию. Добрые люди предупредили. Вот, если хотите, какие мотивы. А в основном глупость, как вам уже стало понятно. Вот так.

Сарафанов увидел Дзасохова и еще двоих незнакомых в соломенных шляпах. Они взяли крайний столик,

— Вы считаете, я должен вступить в банду?

— Да нет. Как вам угодно. Слушайте. Вам ни о чем не говорит такое имя: Заборов Леонтий Михайлович?

Мальков наморщил лоб, но ничего не вспомнил.

— А в чем дело?

— Да так. — Сарафанов положил перед ним стопку бумаги с машинописным текстом. — Поставьте свою подпись. Это интервью с вами. Для газеты. И возьмите эти деньги. У нас тут за услуги платят. — Он положил в его карман сверток.

Мальков взял протянутую авторучку и, не читая, подписал.

По водной глади Сунгари носились легкие моторные катера, в парке оркестр ветеранов-колчаковцев исполнял старинный вальс. Полуденная жара спала, от реки потянуло прохладой, стало легче дышать. Низко кружились стрижи.

— К дождю, — сказал Сарафанов. — Когда стрижи так летают, непременно соберется дождь.

Мальков, щурясь, посмотрел в небо: оно медленно заплывало серыми растрепанными облаками, тянувшимися с юга по всему горизонту.

— Люблю дождь. Только чтоб крупный. И чтоб пузыри по воде. У нас в Сибири дожди всегда с громом, с молнией. Прелесть. Налетит гроза, нашумит, набедокурит — и нет ее. Только ручейки бормочут, и солнце такое мягкое, умытое, а воздух чистый... — Сарафанов вздохнул, покатал в пальцах папиросу. — Россия...

Харбин. Июль 1927 г.

В Харбин Лескюр вернулся вместе с Косьминым.

— А вы знаете, — похохатывая, говорил Косьмин в поезде, — Вадим Сергеевич подозревал в вас резидента советской разведки.

— Вероятно, я что-то сделал не так?

— Ничего. Это с ним бывает.

— А теперь как он? Разуверился?

— Представьте себе. Оказывается, вы не умеете наматывать портянки и плохо стреляете.

Лескюр долго смеялся.

— Ничего смешного, — посерьезнел Косьмин. — ОГПУ, как это ни горько признавать, работает великолепно. Я готов шляпу перед ними снять.

Они расстались на привокзальной площади.

Хшановский явился под утро, зашел к Лескюру. На нем был новый китайский халат и шлепанцы на босу ногу.

— Где вас черт носил, Ежи? — проворчал сонно Лескюр. Иногда он был с Ежи на ты, иногда выкал. Это зависело от настроения.

Хшановский уселся в кресло, закинув ногу на ногу. Спросил позволения курить.

— Курите, — разрешил Лескюр. — Только окно распахните.

Хшановский открыл окно и снова сел с мечтательной улыбкой.

— Может, кофе заказать? — предложил он.

— Заказывайте. — Лескюр накинул халат, сходил в ванную, прополоскал рот. — Так где вы плутали? — спросил Лескюр, растирая перед зеркалом набухшую под глазами кожу.

На вызов явилась молоденькая горничная.

— Пару кофе с сахаром, — сказал Хшановский.

Когда горничная принесла подносик с дымящимся в чашках кофе, Лескюр спросил ее:

— Как вас зовут?

— Катя, — ответила девушка.

— Спасибо, Катя.

Горничная ушла, Лескюр отхлебнул глоток и спросил:

— Что у вас случилось? И где вы надрызгались?

Хшановский подобрал длинные ноги.

— Это я чуть-чуть. Вы знаете, Андрэ, в варьете на Офицерской набережной познакомился с землячкой. Зося Шепетовская. Поет там. Скажу вам, такой девушки я еще не видел.

— А что вы там потеряли?

— Я там ничего не потерял. Мне там Бойчев встречу назначил. Ну, немножко выпили. А Зося... Андрэ, вы должны увидеть ее. Вы знаете, как она поет? С ума можно сойти. И все плачут. Жалкие люди. — Ежи по-молчал, помешивая ложечкой сахар. — Потом я проводил ее... Девчонкой влюбилась в юнкера. Убежала из дому. Под Иркутском его убили. И вот в Харбине оказалась.

— Ну-ну...

— Домой хочет. Что ей делать здесь? Одна. Крутится вокруг нее всякая сволочь. Бывшие офицеры. Авантюристы, денежные старички.

Лескюр смотрел на смущенного Хшановского. Таким он видел его впервые.

— Мы говорили с ней как брат и сестра. Знаете, как она обрадовалась? Звала к себе. Я постеснялся. Потом как-нибудь. У меня ведь в Варшаве сестренка. Такая же. И похожа очень. — Он судорожно вздохнул, потер ладонями лицо. — А что касается встречи с Бойчевым, то все прошло как надо. Ванчо говорит: Ростов имеет полный контакт с Заборовым. Он весь как на ладони у доктора. Ванчо просит с вами встречи. Говорит, надо посоветоваться. Там у них какая-то загвоздка. Он не сказал какая.

— Ну а вы?

— Я сказал, что передам.

— Где встреча?

— На острове. Лодку взять — и туда. Там и встретитесь. А я постерегу.

Ванчо Бойчев работал с Лескюром два года и возглавлял харбинскую группу, имея самостоятельный выход на Владивосток. В Харбине уже лет семь. В Маньчжурию пришел вместе с белыми, через Читу и Ургу. Болгарин по национальности, Бойчев всем сердцем был предан делу революции. Лескюр восхищался его хладнокровием и терпением. Центр ценил Бойчева и полностью доверял ему.

— За собой ничего не заметили?

— Как вы уехали, «хвост» сразу исчез.

— А может...

— Нет, все нормально, Андрэ. Тут я проявил максимум предосторожности. Я для них никто. Это, конечно, обидно, — усмехнулся Ежи. — Но я не гордый.


С утра по Сунгари плыл туман, молочно-белый и густой. Часам к одиннадцати его разогнало, и открылся остров, плоский и весь в зелени. С солнцем на ту сторону ринулись сотни джонок и катеров. Лескюр, переодевшись в полотняный костюм, взял «юли-юли»[45] и переправился на остров. Вскоре за ним последовал Хшановский. Бойчева Лескюр нашел в маленькой рощице. Ванчо сидел на брезентовом стульчике перед этюдником, подставив спину солнцу.

— Здравствуйте, Ванчо, — сказал Лескюр.

Бойчев неторопливо положил кисть, обернулся.

— Андрэ? А я уж заждался вас. — Он вытер руку и крепко стиснул ладонь Лескюра. — Рад вас видеть, Андрэ. — Круглое лицо Бойчева выражало искреннюю радость. — Удобнее места не найдешь. Так что извините. — Он посмотрел через плечо Лескюра на берег.

— Там Хшановский. Если что, даст сигнал.

— Он влюбился в Зосю.

— Я уже знаю.

— Ничего дама. Полячка. Всем дает от ворот поворот.

— Как бы он не влип с этой Зосей, — выразил опасение Лескюр.

— Да нет, она ничего.

Лескюр снял дымчатые очки. Разделся, чтоб не выделяться. Бойчев перетащил этюдник под густой клен, но так, чтобы все пространство вокруг просматривалось. Хшановский валялся на берегу у самой воды.

Бойчев доложил обстановку коротко и сжато. Лескюр слушал и кивал в знак согласия.

— Передайте в Центр, на хуторе Мамонтова готовится переброска некоего Поленова. Вероятно, во Владивосток на связь с подпольем, — сказал Лескюр.

— Я уже знаю.

— От кого?

— Там работает наш человек. Ветеринар Арнаутов. Хутор этот является перевалочной базой. Там и отправляют и принимают. Любопытное место.

— А что представляет из себя этот Арнаутов?

— Наш. Владивостокский товарищ. Мы его недавно внедрили к Мамонтову.

— Молодцы, — похвалил Лескюр.

Бойчев доложил, что в отношении работы с Заборовым появились осложнения. Вызваны они публикацией, в «Харбинском времени» статьи бывшего шкипера из Владивостока Малькова. Он утверждает, что явился свидетелем того, как летом 1924 года семьдесят две семьи офицеров, бежавших за рубеж, вывезли на барже за Русский остров и там утопили вместе с баржой. Среди семидесяти двух и семья Заборова.

— Он поверил?

— Поверил или нет, но пить начал.

— А в действительности где его семья?

Бойчев пожал плечами:

— Была во Владивостоке. Это он так говорит. А сейчас где, неизвестно.

— Это шантаж. Но статья наделала переполоху.

— Его хотят озлобить.

— Есть сведения, что японцы домогаются выкупить список его агентурной сети. Немцы тоже предлагали большие деньги.

— Тогда понятно.

— Мы тут ломали голову, как его убедить в этом. Принялись искать Малькова.

— Его может и не быть вовсе.

— Как будто есть. Ростов ищет.

— А для чего?

— Свести их и уличить во лжи.

— Зачем? Надо запросить Владивосток. Если там нет, то объявить розыск по стране. Передайте доктору, пусть не тратит время попусту.

— Я его только завтра смогу увидеть.

— Ну а сам Ростов как?

— Да ничего. У него ведь внучка шести лет.

— Надо бы домой отправить его. Хватит уж ему. Возраст... Значит, не мы одни интересуемся Заборовым?

— Выходит, так.

Лескюр вынул металлический карандаш:

— Тут информация для Центра. Вам известно, что в Приморье готовится мятеж?

— Известно. На днях по Уссури придут баржи с оружием. Японцы презентовали. Я уже сообщил о них во Владивосток. Пусть перехватят.

— Косьмин, как я понял, из шкуры лезет, хочет доказать, что его БРП является серьезной угрозой для советского Дальнего Востока. И мятеж ему нужен во что бы то ни стало. Иначе он не получит денег. Денег никто ему не даст. Хочет наделать лотерейных билетов. На корню распродает Россию. Мне предложил участвовать в этой авантюре.

— А вы?

— Согласился. Пусть лучше я, чем какой-нибудь фон Митерлинх. А там посмотрим. Бордухаров ищет советского резидента. Ко мне привязались еще в Дайрене.

Со стороны пристани появился моторный катер. Лескюр поднялся.

— Пора уходить. Вы тоже перемените место. В Харбине останусь, пока не решим с Заборовым. Будьте, ради бога, осторожны. А Малькова не надо искать. Это мартышкин труд. Заборова хотят озлобить, только и всего. Он, видно, не очень с ними в ладу. Ну, пока.

Владивосток. Июль 1927 г.

В три часа утра Поленов пересек границу и углубился на советскую территорию. Решено было его не трогать. До станции Поленова вели Кержаков и Клюквин. На Владивостокском вокзале их должны были сменить Афонин и Лазебный. Так хорошо начатая операция провалилась из-за пустяка. В седьмом часу утра в вагоне началась проверка документов.

Нервы Поленова не выдержали, и он стал пробираться к выходу. После окрика старшего погранотряда бросился бежать. Задержание произошло так быстро, что ни Кержаков, ни Клюквин не успели сообразить, как помешать пограничникам. Не доезжая Никольск-Уссурийского, чекисты предъявили свои права на арестованного и откровенно высказали свое неудовольствие. Старшина потребовал расписку. Кержаков написал ее и попросил старшину созвониться с Владивостоком, чтобы прислали автомобиль на Вторую Речку. Первые минуты на допросе Поленов молчал как глухонемой и только заметно вздрагивал при каждом движении Хомутова. Обыск, можно сказать, тоже прошел безрезультатно. Никаких шифровок или мандатов. Полторы тысячи совдензнаками, сто сорок китайских долларов, перочинный нож, компас и всякая другая мелочь, не представляющая никакой ценности для КРО. Из всего, что нашли при обыске у задержанного, внимание привлекли наручные часы. Хомутов долго вертел их. Что-то в этих часах ему не понравилось, а что, понять не мог. Обыкновенные часы фирмы «Каэдэ». Плоские, в хромированном корпусе, водозащитные. Хомутов примерил их и тогда понял, что заводная головка их находится не как у всех часов с правой стороны по ходу стрелки, а с левой. Он тут же вызвал Кержакова, и тот подтвердил, что они сняты с правой руки Поленова.

— А какой он ложку держит? — спросил Хомутов.

— Правой, — сказал Кержаков. — Только что своими глазами наблюдал.

— И зачем ему этот кандибобер? — сам себя спросил Хомутов и задумался. — Что бы это значило?

— Может, пароль? — неуверенно произнес Кержаков. — Удивительно редкая вещь. Я таких еще не видел. Для левшей, что ли, их делают?

— Может, пароль, а может, просто опознавательный знак, — согласился Хомутов.

На последующем допросе Поленов вел себя несколько оживленнее. Он снисходительно ухмылялся стараниям Хомутова вызвать его на откровенное признание и твердил одно и то же: убежал из Маньчжурии, дескать, жить стало невмоготу, работы нет, истосковался породной земле.

Хомутов засмеялся, завел часы, приложил их к уху.

— Идут, — произнес удовлетворенно. Поленов подобрался. — Кому вы их должны показать?

— Никому, — быстро ответил Поленов.

— Вы левша?

— А что?

— Не прикидывайтесь. Я ведь и не таких видал. Все равно скажете, к кому шли.

Поленов усмехнулся неуверенно.

— Что, бить будете? Часы-то верните. Или себе в карман?

— У нас и без этого говорят чистую правду. — Хомутов еле сдержался, чтоб не ответить грубо, подержал часы в руке, подбросил на ладони. — Возьмите.

Поленов вздохнул обиженно, взял часы, застегнул ремешок.

— Не верите. Я к вам по-хорошему, а вы...

— Да перестаньте валять ваньку. Ну поставьте себя на мое место. С чего бы мы морочили голову вам и себе? Мы ведь ждали именно вас на тропе. — Хомутов подходил к главному. — Меня интересует, о чем вы беседовали с Косьминым на хуторе Мамонтова. Все эти басни про тоску по родине да безработицу своей теще расскажите, а не мне. Вы там думаете, что тут дурачки работают и раз плюнуть — обвести их вокруг пальца.

У Поленова сразу ухнуло куда-то вниз сердце. Ему стало понятно, что с ним работают не вслепую, им многое известно. Он даже зажмурился.

С Хомутовым Поленов был уже знаком по тем материалам, которые хранились у Бордухарова в тайном сейфе. И чего только не вычитал он в них... Пронзительный взгляд, оловянные глаза и тяжелые кулаки. А напротив сидит вполне интеллигентный человек. Говорит легко и как будто нехотя, но каждой фразой словно раздевает, и некуда деться и нечем прикрыть наготу свою. И только здесь он понял, что метод работы ОГПУ ни с чьим не сравним. Они действуют наверняка, фактами. Вся их сила в фактах, а фактов этих они имеют предостаточно.

И все же Поленов не хотел так просто сдаться. Ему надо было время, чтоб обдумать свое положение, что сказать, а что утаить. И он согласился дать показания письменно. В камере.


В десятом часу вечера Воротников сошел с пригородного поезда на четырнадцатой версте. Прикрываясь от ветра, прикурил, дождался, пока за поворотом не скрылся последний вагон, и, воровато осмотревшись, спрыгнул с деревянного перрона. Минут десять шел по шпалам в противоположную сторону, потом свернул на еле приметную тропинку, ведущую в глубь леса, застроенного дачными домиками. Хлестал не по-летнему холодный дождь с ветром. Воротников останавливался, прислушиваясь к чему-то, и снова, втянув голову в плечи, шел в гору. Продрогший, он приблизился к даче Полубесова. Во дворе громыхнула цепью собака. Почуяв постороннего, она глухо зарычала и, едва Воротников скрипнул калиткой, бросилась, хрипя и задыхаясь в ошейнике.

— Мальва, с-сука... — зашипел Воротников, боком пробираясь к крыльцу. В летней кухне вспыхнул огонек.

— Кто там?

— Игнат! — звонко закричал Воротников. — Забери эту стерву, не то я башку ей проломлю!

— Это вы, вашбродь?

— Я! Кто же еще в такую погоду припрется к вам? У, зараза... — замахнулся Воротников на собаку.

— Ну чего ты, дурочка?.. — Игнат взял Мальву за ошейник, потянул на себя. — Свои это. Перестань. И чего это она так невзлюбила вас?

— А того, — огрызнулся Воротников, рысью добегая к крыльцу.

Воротникова все собаки не любили, и потому он их панически боялся.

В стеклах веранды появилась какая-то тень. Воротников догадался, что это высматривает Полубесов, и сказал негромко, но так, чтоб было слышно ему:

— Это я, Анатолий Петрович!

Загремели запоры. Полубесов впустил гостя, запер дверь. Воротников вошел в тепло.

— Прошу, Юрий Мокиевич. Может, чайку погреть?

Воротникову хотелось не чайку, а чего-нибудь покрепче, но просить он постеснялся и потому сказал дипломатично, надеясь, что хозяин сам поймет:

— На ваше усмотрение, Анатолий Петрович, на ваше...

Полубесов, будто не понял намека, споро раскачал примус, взгромоздил на него чайник.

— Что это вас в такую непогодь принесло? — спросил он, протирая чайную чашку. — Случилось что?

На Полубесове, как на вешалке, висел японский халат, худые тонкие ноги — в мягких пуховых шлепанцах, выглядел он по-домашнему уютно и мирно. Воротников завидовал устроенности своего шефа, его обеспеченности, завидовал тому, чего сам не имел.

— Нашего замели чекисты.

Полубесов медленно повернулся в его сторону:

— Кто вам сказал?

— Соболь. Сам видел. Говорит, в коридоре встретил под конвоем...

— Откуда ему известно, что это наш?

— Ему все известно. Надо что-то предпринимать. Выдаст этот нас с потрохами.

Полубесов сел. Длительное время молчал, и Воротников подумал, что он выбирает решение. Но Полубесов, как всегда в острых ситуациях, долго не мог собраться с мыслями, ему мешал сосредоточиться страх. Стыли ноги, мутилось сознание.

Задребезжала крышка на чайнике. Воротников сам снял его с огня, подул на пальцы.

— Так что делать-то?

— Делать? — переспросил Полубесов и потер кулаком выпуклый с глубокими залысинами лоб. — Делать... Кто он такой?

— Поленов.

Полубесов поставил чашку, налил кипятку. Воротников плеснул заварки, положил кусочек сахару из вазочки, воровато глянул на задумчивого Полубесова и взял еще три. Полубесов хотел налить и себе, но чашка выскользнула из его рук. Воротников подпрыгнул от испуга.

— Как говорят, посуда бьется к счастью, — сказал он.

— Да-да... Вы заметили, Юрий Мокиевич, такую закономерность: чем тяжелее жизнь человека, тем суеверней он становится? — неестественно оживился Полубесов. — И эта вот примета не от хорошей жизни. А как Поленов? Держится?

— Держится, — усмехнулся Воротников. — Пока всего один допрос был. Что он на втором запоет?

— Поленову надо помочь, Юрий Мокиевич. Надо немедленно уговорить Соболя, пусть сделает все, что в его силах.

«Вот гад, — подумал раздраженно Воротников, — ему-то что, у Поленова мой адрес». Вслух сказал:

— А что он может сделать? Выпустить, что ли? Так это не в его власти.

— Пусть придумает что-нибудь, — настаивал Полубесов. — Нам нужен Поленов. Очень нужен.

Неудачи следовали одна за другой. Провалилась операция с фальшивыми дензнаками. Воротников сильно перенервничал. Но больше его испугал Полубесов. Все эти дни проходили в постоянном страхе. Не единожды появлялась мысль бросить все и скрыться. Но что-то удерживало. Скорее всего железное русское «авось пронесет». Не успели оправиться от одного удара, как шарахнул второй. От первого спасла хорошо продуманная конспирация и выдержка Воротникова, но у него, кажется, уже сдают нервы. И все же Поленова надо спасти. Надо рискнуть. Пойти на отчаянный шаг, может, даже чем-то пожертвовать. За последнее время ассигнования из Харбина упали до минимума. А деньги нужны. После настойчивых просьб Бордухаров решил убить двух зайцев сразу: поправить финансовое положение подполья и совершить экономическую диверсию. Но акция эта лопнула.

— Вот что, — решительно произнес Полубесов, — сделаем так...

Харбин. Июль 1927 г.

— И никого-то ты, Леонтий Михайлович, не боишься, — ворчал Дзасохов, стягивая мокрый плащ, — и все тебе нипочем.

— А кого мне бояться? Тебя, что ли? — с намеком спросил Заборов.

— А хотя бы, — вызывающе весело ответил Дзасохов. — Все-таки как-никак, а в моих руках вся контрразведка...

— Допустим, не в твоих, а у Бордухарова.

— Это одно и то же. Закордонная у него, а контрразведка у меня.

— На что намекаешь? — уязвленно спросил Заборов.

— Это я просто так, не волнуйся. При таком бандитизме в Харбине ты дверь не запираешь. Входи кто хочет. А меня действительно бояться нечего. Пусть чекисты трепещут, а тебе ничего плохого не сделаю, потому как ты в моих старых товарищах. Ты уж извини, гляжу, свет в окне, дай, думаю, забегу. Дождь как из ведра, черт бы его побрал. Сыро, мерзко. — Дзасохов провел по лысине, потер зябко ладони. Потянул носом. — Кофеек. М-м... Угостишь?

— Проходи, чего уж там.

— А у тебя найдется?.. — щелкнул Дзасохов по горлу. — Понимаешь, дрянная погода — дрянное настроение. Ноги, понимаешь, ломит. Как дождь, так ногам вытерпу нет. Чего ты такой скучный?

— Нездоровится.

— Во-во, оба мы с тобой «здоровяки». Годы идут, да и климат...

Заборов налил водки. Дзасохов выпил, крякнул, от закуски отмахнулся. Глаза его сразу заблестели:

— Слушай, ты знаком с Лескюром?

— С кем, с кем?

— Ну с которым флиртует Косьмин.

— А, наслышан. Интересуешься?

— Есть немного. Сегодня приходит Щеков, так, мол, и так, не нравится он ему.

— Кто кому?

— Лескюр Щекову. Щеков сидит у него на хвосте.

— Мало ли кто кому не нравится. Да и кто такой твой Щеков? Он и мать родную продаст. И тебя, подойдет время, продаст.

Дзасохов насупился:

— Это ты брось. Он еще ни разу не подводил, и нюх у него как у гончей. Заявил, мол, этот Лескюр вероятный резидент советской разведки.

— Вот что, Игорь. Не впутывай ты меня в это дело. Тут я тебе не помощник. Во-первых, Лескюр гражданин Франции. Он с послом в приятельских отношениях. И если захочет, ты только захрустишь у него на зубах. Во-вторых, как тебе известно, французское посольство неравнодушно к нам. И потому Лескюр здесь. Косьмин узнает — выволочку получишь.

— Возможно.

— Так зачем лезешь на стену?

— Я не лезу, это Щеков лезет. Все хочет выслужиться, — согласился Дзасохов. — Ладно, черт с ним, с этим Лескюром. А что ты думаешь о Ростове?

— Что, и у Ростова Щеков на хвосте?

Заборов вспомнил, что не так давно Ростов спрашивал, почему он не бросит все и не уедет в Россию. Мол, грехов особых за ним нет, так чего бояться? Заборов сказал, что большевики уничтожили его семью. Вывезли на плашкоуте в море и утопили. И свидетели есть. Некто Мальков, бывший шкипер, бежавший из Советского Союза. «Бред, — сказал Ростов. — Вы хоть видели сами этого шкипера? Нет?»

Заборов хотел найти его, но боялся. Пока же оставалась малюсенькая надежда, что Верушка и Зиночка с Колей живы и что какой-то Мальков по злобе своей, а может, по недоразумению какому, клеветал.

— Ростов — сверхпорядочный человек. Его весь город знает. И я с ним встречаюсь. Так что из того? Гляжу, вы там свихнулись от безделья. Ваш Щеков подонок, каких свет мало видел. Думаешь, для меня тайна, как он сколачивает состояние?

— Как? — быстро спросил Дзасохов.

— А вот как! — почти кричал Заборов. — Детей ворует, а потом требует выкупа. Он и его банда. Давить надо такую мразь, а ты: Щеков да Щеков!

— Что Ростов бывает в советском консульстве, не один Щеков подтверждает. Кроме того, не так давно он был во Владивостоке.

— И что? Во Владивосток его пригласил, если тебе память не изменила, Табахаси. А он Артура Артуровича знает давно как хорошего переводчика. Лучше не Тронь Ростова. У него ведь сына убили красные. Эх, Дзасохов...

Дзасохов боялся Заборова: как-никак, Леонтий Михайлович являлся глазами и ушами Семенова. Поэтому он пожалел, что вообще затеял этот разговор.

— Ну, спасибо. — Дзасохов поднялся. Заборов не провожал его.

За окном забормотал автомобиль. Одному оставаться было невмоготу, и Заборов направился в ближайший трактир.

Только со стороны могло показаться, что Заборов и Дзасохов друзья. До революции Дзасохов от фирмы «Чурин и К°» проходил стажировку в Токио и был частым гостем семьи Заборова. В одну из вечеринок Вера, изменившись в лице, шепнула мужу, что Игорь роется в столе. Заборов вспыхнул. Он хотел в ту же минуту вышвырнуть «друга семьи», но передумал. Подозрения, что Дзасохов работает на японскую разведку, подтвердились. Японцы очень интересовались агентурной сетью русской разведки. И вот Дзасохов ищет этот список. В двадцать третьем Заборов вынужден был выехать из Токио в Шанхай, потом в Харбин. Дзасохов уже был здесь.


Подняв воротник демисезонного пальто, Ростов в нетерпении прохаживался по тротуару напротив дома Заборова. Время позднее, а он ждал появления Леонтия Михайловича, досадуя на него. Сильные порывы ветра раскачивали висевший на столбе фонарь, и от этого казалось, что все вокруг кружится. В этом проулке даже днем не наблюдалось особого движения, а с наступлением сумерек все замирало.

«И не боится же шляться», — подумал Ростов, мечтая сейчас оказаться перед камином и с чашкой крепко заваренного чая.

За голыми ветками показалась фигура человека.

— Леонтий Михалыч! — осипшим от долгого молчания голосом крикнул Ростов. — Я уж заждался. Целый час торчу тут как проклятый. — Он отвернул рукав, повернулся к фонарю. — Час и семнадцать минут жду.

— Пойдемте ко мне, погреетесь, чашечку кофе выпьете. — Заборов взял под руку Ростова, но тот освободился.

— Дело вот какое. Нашел я того самого Малькова. Если на то будет ваша воля, то, перекрестясь, двинем в Мадягоу.

— Малькова?.. Это... того самого? Вы не ошиблись?

На многолюдной Китайской они быстро нашли извозчика, но тот отказался ехать в Мадягоу. Пришлось сесть в трамвай. Полупустой вагон медленно тащился, поминутно останавливаясь. Под колесами загремел виадук. Внизу перекликались паровозы. Так же бесконечно долго пересекали Новый город, потом поднимались по Вокзальному проспекту к собору. Заборов спросил:

— Как вам удалось его найти?

— Это секрет фирмы, — усмехнулся Ростов.

Они изрядно поблуждали по темным и грязным улочкам. Вышли к обшарпанному низкому помещению, похожему на старую, давно вымершую солдатскую казарму или на забытую конюшню. Прошли по длинному коридору. Впереди двигался Ростов, зажигая спички. Стояла непривычная тишина, и Заборов уже стал сомневаться, туда ли они попали. Ростов чиркнул спичкой еще раз, осветил номер комнаты и, с облегчением вздохнув, постучал.

На стук никто не ответил. Толкнув дверь плечом, Ростов ступил за порог и разочарованно произнес:

— Пусто. Вот дьявольщина.

— Там кто-то есть, — возразил Заборов и зажег спичку. — Вон, на полу, за кроватью.

Они подошли ближе, присели на корточки возле лежащего человека с неестественно повернутой головой.

— Кажется, мы имеем шансы попасть в неприятную историю, — сказал Ростов.

— Похоже, — согласился Заборов, подымаясь.

Ростов присмотрелся к луже крови, потянул носом:

— Только что зарезали. Перед самым нашим приходом. Идемте, Леонтий Михайлович, пока не нарвались на неприятность.

...Ночь стояла беззвездная и тихая. Они быстро зашагали прочь, поминутно оглядываясь.

Настроение у Заборова было такое, словно его переехал грузовик. Всю дорогу он как воды в рот набрал. Ростов смотрел в окно и нервно тряс коленкой. Некоторое время вагон шел рядом с японским автомобилем, в кузове которого на скамейках сидели русские солдаты в китайской форме и пьяно горланили песни.

— Нечаевцы, — кивнул в их сторону Заборов. Помолчал. — Тоскливо что-то мне, Артур Артурович, ей-богу, прямо хоть в петлю лезь.

Ростов присмотрелся к нему:

— Вы нездоровы. Вид у вас... Советую, как врач, калошами не пренебрегать.

— Калоши? Опротивело все. Глаза бы не глядели на белый свет, прости меня, господи. — Высоко над городом в просветах между черными облаками мелькала луна. — Вот гляжу на это светило, и выть хочется. Аж скулы сводит. Вы были сегодня в советском консульстве?

Ростов молчал, как будто решал, признаться или не признаться.

— Вам это интересно? — наконец спросил он.

Заборов смешался. Легонько провел подушечками пальцев по искусной резьбе на набалдашнике трости.

— Извините, это я так. Ко мне сегодня Дзасохов заходил. От него узнал. За вами ведется, наблюдение,

— Меня это не страшит. Пусть себе наблюдают. Они за всеми наблюдают. Надо ведь хлеб оправдывать.

— Они считают вас, — Заборов наклонился к Ростову, — агентом ГПУ.

— Спасибо за откровенность.

— Пустяки, — отмахнулся Заборов.

— Я действительно бываю в советском консульстве. Врачую Павла Константиновича. Это всем известно.

— И все же я бы на вашем месте поостерегся. Шутки с ними плохи.


— У меня нюх. Подождите, я его еще возьму за жабры. — Щеков большеголовый, лысый, белесые, как у теленка, брови и ресницы, челюсть квадратная с оттопыренной нижней губой, короткая шея и узкие плечи. Смотрит не моргая, потому его и прозвали Бульдогом. — Вот однажды, — Щеков сложил на животе руки и поднял взгляд в потолок, — служил один ферт, с тремя звездочками на погонах, в любимцах барона Энгельгардта ходил. Уж кто-кто, а барон понимал толк в людях. Происхождение этого ферта благородное, голубой крови. Вот, значит, промеж них и завязалось уважение друг к другу. И ведь, гад, не раз бывал у красных и сведения добывал такой важности, что другому и не снилось. А потом, как до дела, попадаем впросак. Деникин рвет и мечет. И ведь, стервец, подстроит так, что не он виноват, а генералы. Стал я к нему присматриваться.

Был у барона заместитель, полковник Волосатов, царствие ему небесное, вздернули большевички в Иркутске, доложил я ему свои соображения. Начали наблюдать за фертиком. И что вы думаете? Вывели на чистую воду. Привели к барону. Он и спрашивает: «Чего это ты, братец, подло так поступил со мной?» Спокойненько спрашивает, а сам белее стены. А тот отвечает: «Это не я, а все вы, подлецы, против народа идете». Барон говорит опять же спокойненько: «Мужественный вы человек. А таких людей я очень уважаю, потому дайте ему наган с одним патроном, отведите в пустую комнату».

Я его хотел своими руками придушить, да разве с бароном поспоришь? Отвели его куда надо, дали наган с патроном, — Щеков вперил взгляд в Дзасохова, — так что он, подлец, сделал?

— Что он сделал? — заинтересовался Дзасохов, черкая карандашом квадратики и прямоугольники.

— Выбил окно, застрелил начальника караула Салпанова — и дай бог ноги. Вот что он сделал, подлец.

— Убежал? — удивился Дзасохов.

Щеков подобрал губу, стряхнул пепел под ноги.

— От меня еще никто не бегал. Хотел я его, кроме того, вздернуть на осину, да тут красные нажали. Это я к чему? Меня не проведешь на мякине. Я — стреляный воробей.

— Как фамилия того ферта?

— А черт его знает. Что, он под настоящей работал? Был Русин, а на самом деле не знаю.

«Бульдожья действительно хватка. Авось выйдем на резидента. Чем черт не шутит», подумал Дзасохов.

— Ты вот что, веди его сам. Понял?

— Понял, Игорь Николаевич. Как не понять.

— И чтоб комар носа не подточил. Тут особо внимательным надо быть. Кто Ростов? Доктор. А доктора везде бывают. Возьмем мы его. И что? Задаем вопросик: «Ходишь к консулу?» Скажет: «Хожу. И что? Я врач. В консульстве тоже люди, и они болеют. А своего врача у них нет». И как мы? Вот то-то и оно.

Щеков считал, что к начальству, конечно, надо прислушиваться, на то оно и начальство, чтоб всякие там умные речи говорить. А что до исполнения, тут надо покумекать... А для этого должна иметься своя голова на плечах — не начальническая. Распоряжение Дзасохова он понял по-своему.


Лескюр собрал о Заборове все, что мог, и теперь четко представлял себе человека недюжинного ума и способностей, запутавшегося в жизненных противоречиях, что, в общем-то, в его положении могло произойти очень просто.

Бойчев сообщил в Центр о непредвиденном обстоятельстве и предложил начать розыск. Ответ пришел быстро, неутешительный: Заборова Вера Игнатьевна, 1893 года рождения, не значится проживающей на территории СССР.

— Тут что-то не то, — не сдавался Лескюр при новой встрече с Бойчевым. — Или она выехала за границу, или... А вы знаете, что мне пришло в голову? — живо спросил Лескюр. — Она ведь могла выйти замуж и изменить фамилию. — Он хлопнул себя по лбу. — Ведь, потеряв связь с мужем, не зная, что с ним, она хотя бы ради детей могла пойти на это.

В тот же день Ростов вновь встретился с Заборовым, и после разговора о том о сем спросил о жене. Заборов изменился в лице:

— Ерунда какая. Я вам могу показать ее письма, если хотите. — Он порылся в секретере и положил пачку писем перед Ростовым. Тот замахал руками, однако взглядом уцепился за адрес на конверте: от Сенегиной В. И. Его даже жаром взяло.

— Простите, а почему от Сенегиной?

— Видите ли, Вера урожденная Сенегина. И, выйдя замуж за меня, она не пожелала изменить фамилию, отчасти потому, что была единственным ребенком в семье, и кому-то надо было оставаться продолжателем рода, а отчасти потому, что фамилия моя ей не понравилась. Говорила, что это: Заборова, Подзаборова? Шутя, конечно. И дети, мол, Заборовы да Подзаборовы. Вот какая штуковина. Я, конечно, не сопротивлялся.

В Центр пошла шифровка с просьбой начать розыск Сенегиной Веры Игнатьевны.

Лескюр с нетерпением ждал, что ответит Владивосток. Если Сенегина в Приморье, то найти ее не составит труда. Только бы нашли...

Владивосток. Июль 1927 г.

Губанов снимал комнату на Морской, 12, у одноногого пьянчужки Митрохина. Ему давно пора было перейти в общежитие, благо предлагали, но он не мог бросить несчастного Митрохина с пятью пацанами. Привык к ним, как к родным, да и детвора полюбила Губанова. «Пропадут ведь без меня, — порой размышлял Андрей, — а им учиться надо». Ксанке пошел уже семнадцатый, а она совсем как ребенок, худенькая, большеглазая, застенчивая. В прошлом году Андрей отвел ее в медицинскую школу; Мишка ходил в третий класс, Гришка пошел в первый, и только Костя да меньшой Пашка еще пускали пузыри.

— Чегой-то ты седни рано явился, — поинтересовался Митрохин. Он был как всегда под хмельком, возился с чужим валенком: прошивал толстую подошву из резины моченой дратвой.

— Дети где?

— А на улице.

— Уроки хоть поделали?

— А какжеть? — хвастливо произнес Митрохин. — У меня все поделают. Я им...

Ксанка принесла горячие щи и села напротив. Губанов хлебал, заедая гречневой кашей: такая у него была причуда — щи есть с кашей. Ксанка смотрела на него, подперев ладошкой подбородок.

— Молодец, Ксанка, — хвалил Андрей. — Мировецкие щи.

Ксанка заалела, потупилась:

— Да ну вас, Андрей Кириллыч... щи как щи.

— Не скажи, — мычал Андрей с полным ртом. — Никто таких не умеет готовить.

— Слышь, Андрей? — привязывался Митрохин. — Чтой-то ты седни так рано?

— Да отвяжитесь, тятя, — умоляюще попросила Ксанка, — дайте ему поесть.

— А вы почему дома сегодня?

— У меня божье воскресенье. Мы пролетарьят. Имеем право на отдых али как?

— Имеете.

— Эх вы, чакисты... — зудил Митрохин. — Людей побили, в порту все погорело, а вам хоть бы хны.

В прошлом месяце в порту почти дотла сгорел склад зерна, купленного в Америке. Пароход «Нью-Арк» еще не отошел от пирса, когда заполыхало зерно. Поджигателей не нашли.

Ксанка осуждающе поглядела на отца.

— Кушайте, Андрей Кириллыч. И не слухайте его. Это он оттого так, что не напился.

— На базаре народ только и судачит о бандах. Скоро по нужде не выйдешь. Чакисты, мать вашу... Посадить бы вас на мой паек, живо забегали бы.

— Пить надо меньше, — огрызнулся Губанов. — Дети вон босиком. Подумал бы о них. Жить стало легче, а поглядишь на вас, так тошно. Словно при старом режиме. И все из-за водки. И чего она так люба вам, не понимаю.

— Поживешь с мое — поймешь, — пообещал Митрохин. — Молод ишшо укорять. — Шла обычная вялая перепалка, и Губанову до чертиков надоело слушать болтовню вечно недовольного Митрохина.

Андрей отодвинул пустые тарелки.

— Спасибо, Ксанка. — Вынул из кармана коробочку монпансье. — Это тебе за труды. За заботу. А это, — выудил из другого кармана кулек, — детям отдашь.

Ксанка опустила глаза:

— Разве можно так тратиться, Андрей Кириллыч? Вы и так на нас все свои деньги перевели. Спасибо вам. Я лучше детям, а мне на што, мне они — одно баловство.

— А еще это тебе, — Губанов достал маленький сверточек и положил перед Ксанкой.

Девушка испуганно поглядела на него:

— Что это?

— А ты погляди, погляди...

В сверточке оказалась маленькая коробочка. Она неуверенно открыла ее и ахнула: зеленым огнем загорелись камешки маленьких сережек.

— Разве можно так тратиться? — жалобно произнесла Ксанка, но в ее глазах Губанов увидел такую радость, что в груди защемило от острой нежности к ней.

Андрей прокашлялся.

— Это тебе на день ангела. Ты ведь сегодня именинница у нас.

— Ой, спасибочки вам. — Ксанка закрыла узенькими ладошками запылавшее лицо и бросилась вон из кухни.

Митрохин проводил ее взглядом.

— Действительно, Андрей, зазря ты их балуешь. — Вздохнул. — Уся в мать. Та тоже все за других болела, все чтоб лучше было кому-то. И энта вся в нее. А сама что та синица. Одни гляделки. — Быстро заморгал. Митрохин был, как и все алкоголики, слезлив и привязчив. Действительно, если бы не Андрей, что бы он делал о детворой? Если бы Митрохин еще не пропивал зачастую всю свою зарплату, то можно было бы жить. — Эх, чакист... Хорошая у тебя душа.

— Ты, дядь Вань, лучше бы детям на ноги пошил чего. Вон лето на дворе, мокроть какая, а они в лапотках дырявых ходят. Прошлый раз давал деньги на сапожки Ксанке. Где сапожки? — требовательно спросил Губанов, пристукнув кулаком по столу. — Я тебя спрашиваю!

Митрохин засопел, угнул голову.

— Ну что, язык проглотил? Дураков больше нету. Теперь ни копейки не получишь. И как тебе не совестно, а еще красный партизан.

Митрохин швырнул валенок об пол, так что пыль из него брызнула.

— Эх, Андрей Кириллыч... Душа у меня не на месте. Горить душа... — схватил себя Митрохин за грудки и затрясся, выпучив глаза.

— Хватит комедию ломать, дядя Ваня, — решительно рубанул ладонью Губанов. — Все. Доверие ты у меня потерял. — Он поднялся, одернул сатиновую косоворотку. — Побываешь на рынке и купишь хорошие заготовки для Ксанки. А денег не дам. Все.

— И не надо денег, — истово согласился Митрохин. — Так мне и надо, старому дураку. — Он скривился: — Была б жива Клавдия, может, и не пил бы...

Губанов прошел в горенку и застал Ксанку перед зеркалом.

— У Веры Игнатьевны точь-в-точь такие. Она их только по праздникам носит. Память, говорит. А разве если память, то только по праздникам носить?

Губанов не знал, когда носят сережки.

— Это кому какая память досталась. Одних вспоминают только в праздники, других и в будни не забывают. — Веру Игнатьевну он знал. Жила она с двумя детьми неподалеку, у колодца. Андрей частенько брал у нее книги. Книг у нее было множество, аж в глазах рябило от золотых и серебряных корешков. В благодарность Андрей иногда колол ей дрова или носил воду.

— Она ведь хорошая. Жизнь вот только плохая досталась, — говорила задумчиво Ксанка. — Муж у нее знаете кто?

— Кто? — спросил Губанов.

— Офицер.

— У них у всех такая жизнь. Против Советской власти навоюются, а потом плачут, — резко сказал Андрей, собираясь уходить.

— Сенегина не такая. Она... как бы вам сказать...

— Сенегина? — Андрей наморщил лоб, переспросил: — Ты говоришь, Сенегина?..

Через несколько минут Губанов и Ксанка у Веры Игнатьевны Сенегиной пили чай и разглядывали фотографии.

— А это мы в Токио возле храма. Забыла, как он называется. Леонтий Михайлович вообще-то всегда форму носил, а тут вот как американец. А это мы во Владивостоке на даче у папы. Николеньке только три годика исполнилось, а Зиночке два.

Губанов слушал и думал, как ей сказать, что ее разыскивают десятки людей, что на ноги поднят весь аппарат ГПУ, а она тихо-мирно тут с этими фотографиями...

Он не стал ничего говорить. Позже он сказал Ксанке:

— Если б не ты... Если б не ты... — Не находил слов и гладил легонькую Ксанкину ладошку в своей руке.

Веру Игнатьевну пригласили в ГПУ. Ее не просто пригласили, а приехали за ней на автомобиле, извинились даже. Она успокоила детей, и скоро Карпухин принял ее у себя в кабинете. В беседе участвовал и начальник ИНО[46] Виктор Павлович Банурко. Оба они были веселы, улыбались.

Серегина не понимала, для чего ее привезли и почему держатся с ней так предупредительно вежливо. Где-то в подсознании шевелилась мысль, что все это связано с Леонтием... может, он объявился... Сердце ее учащенно колотилось, и дыхания не хватало.

— Прямо-таки со дна морского достали, — радовался Карпухин, усаживая женщину напротив себя за маленьким столиком в углу кабинета. — Заборов Леонтий Михайлович кем доводится вам?

«Значит, Леонтий», — мелькнуло в голове, и Вера Игнатьевна, едва не теряя сознание, прошептала белыми губами:

— Муж.

Карпухин и Банурко переглянулись.

— Где он в настоящее время, вам известно?

Сенегина всхлипнула. Она не в силах была произвести хоть слово.

— Да успокойтесь вы, — улыбнулся ей Карпухин.

Банурко подал воды:

— Выпейте и расскажите о себе.

— А что рассказывать-то? — Она перевела взгляд о одного на другого.

— Биографию, — опять улыбнулся ей Карпухин.

Вера Игнатьевна щелкнула ридикюлем, вынула платочек, вытерла сухие губы.

— Господи, какая тут биография. Родилась во Владивостоке на Тигровой, где и по сей день живу. Папа имел книжный магазин. Жили небогато. Окончила гимназию, на балу в Городском собрании познакомилась с молодым офицером. Поженились. Потом его направили в Японию. В семнадцатом я с детьми вернулась домой. Дочь болела сильно. А потом... — в ее голосе послышались слезы, — закружилось, завертелось. Кругом стреляют, я ничего не понимаю. Одна. Папа умер. Ой, что тут говорить. Намучились. От Леонтия ни слова. Где он, что с ним...

— Значит, ничего не знаете?.. — задумчиво произнес Банурко. — Ну ладно. Жив ваш муж и очень хочет увидеть свою семью. Вот так. Сейчас он в Харбине. Надеемся, что скоро встретитесь. Так, Иван Савельевич?

Карпухин добродушно улыбнулся. Он все время наблюдал за женщиной и, когда Банурко обратился к нему, уточнил:

— Если ничего не помешает.


Домой ее везли опять же на автомобиле, а она, закрыв глаза, все повторяла про себя: «Господи боже ты мой, мать небесная пресвятая богородица, спаси и помилуй...» Кругом бурлила жизнь. По брусчатке, печатая шаг, шла колонна комсомольцев, звучала песня, свежая и бодрая: «Мы кузнецы...» Ей хотелось одиночества, чтоб прочувствовать радость, чтоб поверить в нее.

Автомобиль стал. Шофер облокотился на руль, на лице его блуждала улыбка:

— Смена наша растет. Орлы...

Харбин. Июль 1927 г.

Из Благовещенска перелетел военный авиамеханик Прозоров. Умея мало-мальски управлять аэропланом, Прозоров в удобный момент поднял машину в воздух и на бреющем пересек государственную границу. Аэроплан плюхнулся под Цицикаром, поломав шасси и винт. Это был старый, времен гражданской «фарман». Механиком и летательным аппаратом занялась китайская контрразведка. После долгих размышлений китайцы решились устроить пресс-конференцию в кинотеатре «Глобус».

Пропускали по специальным билетам, в зале находилось больше шпиков, чем газетчиков, и тем не менее перед сценой плотной стеной, неведомо от кого защищая, стояла шеренга жандармов, держа руки на маузерах. Прозоров сидел на сцене за столом, несмело улыбаясь, втягивал маленькую голову в плечи, суетливо бегал взглядом по залу, как будто кого искал. От любопытствующих взглядов даже слой пудры не мог скрыть кровоподтеков на его лице. Растягивая слова и немного заикаясь, он отвечал на заранее подготовленные вопросы. С отчаянием обреченного, которому нечего терять, поливал грязью свою бывшую родину. Мимоходом упоминал: происхождением он не какой-то лапотник, а из купцов, что в свое время скрыл от начальства. Многие из приглашенных откровенно улыбались, слушая перебежчика. Кто-то задал незапланированный вопрос, почему, мол, не пригнал новый самолет. Прозоров замялся, сидевший по правую руку русский что-то буркнул, и он сказал, что новые аэропланы хорошо охраняются, чем вызвал оживление в зале.

Лескюр еле дождался конца этого спектакля и сразу ушел в гостиницу. «Ну, теперь попало на язык», — думал он, возвращаясь к себе в номер с вечерней газетой в кармане.

После дождя было душно и влажно. Открыв дверь, он нетерпеливо снял пиджак, стянул прилипшие к телу брюки и стал под душ. Блаженствуя под прохладными водяными струями, услышал звонок. Промокнув себя полотенцем, накинул халат и открыл дверь. Перед ним стояла мрачная личность в потертом костюме цвета хаки и сандалиях на босу ногу. Напоровшись на острый взгляд из глубоких глазниц, Лескюр, сдерживая раздражение, спросил:

— Что вам угодно?

— Найдите для меня десять минут, — попросил гость без тени заискивания.

— Кто вы и что вам надо?

— Десять минут, — упрямо настаивал человек в хаки.

Лескюр стоял насупясь.

— Позвольте войти?

Лескюр пропустил его и захлопнул дверь.

— Мой вид вас не шокирует?

— Нисколько.

— Позвольте сесть?

— Прошу.

— Спасибо. — Он сел в кресло и, как после долгой ходьбы, вытянул ноги. — Меня зовут Гамлет...

«Все понятно, сумасшедший», — успокоился Лескюр. Гамлет что-то прочитал на его лице, косо улыбнулся:

— Гамлет Аскольдович. Дети себе имен не выбирают. У меня еще есть брат. Того зовут Мефистофелем. Моя мать была неплохой актрисой МХАТа и хотела из нас сделать актеров. Оба мы стали актерами. Но не в шекспировской трагедии. У вас курят?

— Пожалуйста. Пепельница перед вами. А где же ваш брат?

— Он за дверью.

— Ах вот как...

— Представьте себе.

Гамлет затянулся скверной сигаретой. Лескюр изучал его. Ему можно было дать лет тридцать, если бы не густая со свинцовым отливом седина.

— Явился я не деньги просить. Вижу, вы обеспокоены именно этим. Минуточку терпения. Вероятно, вам известно, что в Токио состоялась Восточная конференция? — Не получив ответа, Гамлет продолжал: — В ней участвовали дипломаты и весь генштаб. — Пытался проверить, какое произвел впечатление. Лескюр отмолчался. — Документ совершенно секретный. — Гамлет прикурил погасшую сигарету, дунул на спичку. — Между прочим, в нем шла речь об Америке, Советском Союзе и других странах.

— Я не интересуюсь политикой, господин Гамлет Аскольдович. Мы зря тратим время.

— Позвольте вам не поверить. Это русские купцы, кроме мошны, не желали ничего видеть, а французы...

— Допустим, — пробормотал Лескюр, закуривая.

— Я служу доверенным лицом в одной солидной фирме. Нет, не в Харбине. Здесь я проездом. Имею доступ к совершенно секретным документам. У меня фотокопии этого документа с грифом «Гокухи», Вы знаете, что это такое? Это значит «Совершенно секретно». И если простой смертный узнает его содержание, то... секир башка. Приобретя его, вы заработаете колоссальное состояние.

— А говорите, не из той породы.

— Я продаю, а не выпрашиваю.

— А почему вы пришли ко мне?

Гамлет улыбнулся:

— Симпатизирую французам.

— Продайте свое сокровище китайской разведке. На худой случай американцам или русским.

Гамлет усмехнулся:

— Не пойдет. Меня сразу засекут. Достойных американцев в Харбине нет. Русские не поверят. Уж я-то знаю.

— Что-то вы слишком много знаете, — заметил в короткую паузу Лескюр.

— Вы хотите понять, почему я это делаю? Мы с Мефистофелем решили выйти из спектакля. Свои роли в России сыграли блестяще. Довольно аплодисментов. На «бис» не хотим. Короче, чтобы нас на авансцену не выпнули насильно, нужны деньги. Не будет их — не сможем выбраться из этой вонючей ямы.

Похоже, что Гамлет Аскольдович искренен. Хотя черт его знает, может, и удалось маменьке сделать из своего сына незаурядного актера. Конечно, в истории разведок не мало случаев, когда, как говорят, на ловца и зверь бежит. Но Лескюр придерживался железного правила: не пользоваться той информацией, которая сама пришла в руки. И на этот раз он не отступил. Восемьдесят из ста — Гамлет провокатор.

— К сожалению, документ, предлагаемый вами, — говорил Лескюр, рассматривая ногти, — для меня никакой ценности не представляет.

— Значит, не желаете спасти человечество?

— Чем больше желающих спасти человечество, тем хуже человечеству.

— Понял. Вы не Жанна д’Арк. Согласен на пятьдесят тысяч долларов.

— Напрасно время теряем.

— Согласен на тридцать. Двадцать, — упорствовал Гамлет.

Лескюр подошел к телефону, взял трубку. Гамлет поджал ноги. Лескюр набрал первую цифру. Гамлет поднялся.

— Еще движение — и я продырявлю ваш халат, — предупредил он, наставив на Лескюра пистолет. — Положите трубку. Так. А теперь отойдите вон к той стенке. Умница. — Гамлет подошел к столику и с силой рванул телефонный шнур. Смотал его на пальцы и сунул в карман. — Бонжур, мсье. Если соизволите в течение тридцати минут покинуть комнату, жизнь не гарантирую...

В ванной шумела вода, Лескюр поднялся, выключил и заходил по мягкому ковру.

Через тридцать минут вызвал горничную и, кивнув на телефон, сказал:

— Пригласите мастера. Да побыстрее. И бутылку перно со льдом.

Потом Лескюр постучал в стену.

— Вы чем-то удручены? — спросил Ежи, располагаясь с бокалом перно.

Лескюр пересказал событие, минувшее полчаса назад.

— Он или авантюрист, или ни во что нас не ставит. Хамло, пся крев!

Лескюр сморщился.

— Перестаньте грубить.

— Извините, — буркнул Ежи, остывая. Чтоб чего еще не ляпнуть, набрал в рот вина.

Лескюр положил перед Хшановским конверт:

— Передайте Бойчеву.

— Понятно. Что сказать?

— Ничего. Он сам знает. Будьте внимательны, У Ванчо какие-то связи с Ли Бо?

— Он с него скульптуру лепит.

— Все. Идите. — Лескюр посмотрел на часы. — Если что с конвертом случится... а впрочем, идите.

Хшановский с готовностью поднялся.

— Есть, патрон.

Владивосток. Июль 1927 г.

Настенные часы в приемной пробили одиннадцать .вечера. Били они долго, с отдыхом, как молотобоец, потерявший силу. Паперный проверил по ним свои. В это время прибежал боец комендантского взвода Синяков и доложил, что Носову плохо. Комната взвода находилась в конце коридора.

Носов сидел на кушетке, подтянув колени к плечам, и мычал, раскачиваясь, Паперный присел рядом, участливо положил руку на его плечо:

— Ты чего, Носов?

Носов не отвечал, все раскачивался, и Паперный видел только реденькую макушку его.

— Давно он так?

Синяков пожал плечами:

— Да нет вроде. Я тут немного вздремнул, слышу, кто-то вроде стонет, подскочил, а он вот так. И молчит, главное.

— Да... — растерянно произнес Паперный. Остановил озабоченный взгляд на Синякове: — Через полчаса арестованного на допрос, а у вас тут...

— Да я знаю. Только вот он чего-то...

Паперный снова сел.

— Слышь, Носов... Ну чего ты? Болит, что ли, где? Чего молчишь? Ежели болит, так скажи, врача вызовем.

Носов только громче замычал.

— Все понятно. Ну что, езжай один. Гляди там внимательней. Наручники чтоб надел. Понял?

Через десять минут приехала карета «скорой помощи», и Носова под руки увели вниз. Паперный записал происшествие в журнал.

А еще через двадцать минут в районе Куперовской пади раздались выстрелы. Паперный посчитал, что это уголовный розыск снова устраивает облаву. На всякий случай позвонил дежурному по горотделу. «А я думал, это вы тарарам подняли», —ответил тот. Паперный забеспокоился. Дорога на Первую Речку возле кладбища была перерыта, и приходилось ездить в объезд, через Куперовскую падь. А выстрелы слышались как раз оттуда. Он тут же связался с дежурным по тюрьме. Синяков с арестованным уже выехал.

Паперный разбудил тревожную группу — Клюквина и Гринько, поднял в конторке Бержецкого для подмоги и всех троих направил выяснить причину перестрелки.

Еще через полчаса вернулся Клюквин и сообщил, что совершено нападение на конвой. Шофер Телицын и боец Синяков убиты, а арестованный Поленов исчез.

О происшествии сообщили Карпухину, тот распорядился к месту происшествия никого не допускать и взять в милиции проводника с розыскной собакой, эксперта. Скоро и сам явился.

— Ну вот, достукались, — сказал он расстроенному Паперному. — Для полного счастья только этого нам не хватало.

В семь сорок утра слушали доклад первого этапа расследования.

Докладывал эксперт Мешков. На автомобиль было совершено нападение в момент, когда Телицын, съезжая с горки, притормозил, чтоб убрать с дороги невесть откуда появившееся бревно. Его убили первым же выстрелом. Синяков, по всей вероятности поняв, что попал в засаду, залег под машиной, но успел сделать всего пару выстрелов. Револьвер валялся рядом с ним.

Карпухин слушал и ходил по кабинету, как будто искал, где сесть. Он был бледен, сутулился больше обычного и все протирал очки платком,

— Почему послали одного конвоира? — задал он вопрос ни на кого не глядя.

Все повернули головы в сторону Паперного. Тот встал и коротко доложил:

— В двадцать три девятнадцать Носова забрала карета «скорой помощи».

— В каком состоянии он сейчас?

— Не знаю. Вероятно, лежит.

— Где?

— В больнице.

— Выясните.

Паперный пошел звонить в приемный покой больницы.

Через пару минут вернулся в растерянности.

— Носова в больнице нет. Врач говорит, что дали ему порошок. Стало легче, и он ушел.

— Куда?

— Врач не знает.

— А вы? — жестко спросил Карпухин и за все время впервые поднял глаза. — Вы знаете?

— Не знаю.

— Разыщите Носова.

Разыскивать Носова не входило в функции Паперного, но поскольку командир комендантского взвода Хоружий отсутствовал, а ЧП произошло в дежурство Паперного, то доводить дело до конца приходилось ему.


— Вы зачем его ко мне привели? — суетясь, шипел Полубесов. — Вы что, угробить меня хотите? — Он оглядывался в сторону двери, за которой находился Поленов, и трусливо втягивал голову.

Воротников, обмякнув всем телом, развалился в кожаном кресле, все еще переживая то, что произошло час назад. Он еще находился там, на неосвещенной улице, скользкой от недавнего дождя. Перед его глазами все еще стоял автомобиль с задранным в темное небо кузовом, он видел брызги стекла после каждого выстрела, слышал звук вспарываемого горячим металлическим дождем железа, ощущал холодный липкий пот от сдерживаемого страха, и острое чувство опасности. Все это осталось где-то в стороне, и теперь Воротников, расслабясь, наслаждался минутой покоя. Горячечная суета Полубесова казалась ему не страшной, а даже забавной.

— А куда мне его, к себе, что ли? — Воротников повел глазами за Полубесовым. — На мне и так висит дай боже.

— Ну ладно, ладно... — Полубесов подрыгал коленкой, сел на диван. — Хорошо, если за собой не приведете чекистов, а если...

Воротников медленно и устало подтянул ноги а грязных ботинках, одной стороной лица выдавил улыбку:

— Боитесь, Анатолий Петрович? Понимаю. А мне что прикажете, геройствовать?

Полубесов потер глаза кулаками, помассировал бледные щеки.

— Располагайтесь у меня и простите. Располагайтесь, мне надо поговорить с ним. Спасибо, что сделали, и простите меня, ради бога. Располагайтесь на диване.

Воротников, как только ушел Полубесов, стянул пиджак и, не снимая обуви, растянулся на диване, блаженно потягиваясь. Потом встал, выключил свет и снова лег.


Полубесов сел напротив Поленова.

— Слава богу, все обошлось благополучно. А то я уж думал... Вас били там?

— Где? — не понял Поленов.

— В ГПУ.

— А, нет. Там меня не били. Удивительно интеллигентные люди. Я, признаться, сам ожидал побоев. — Он трудно сглотнул. — Думал, бить будут. — Преданно и благодарно глядя на Полубесова, сказал: — Не ожидал, что у вас тут такие связи. Даже в ГПУ свой человек. Скажи кому — не поверят.

Утробно завыла Мальва.

— Полнолуние, вот и воет. Что будем делать? Переждете или прямиком в волость?

Поленов хрустел пальцами. Ему очень хотелось где-нибудь переждать несколько дней, пока не уляжется суматоха. До Тернового путь долгий и нелегкий. Пароходом добираться — этот вариант отпадает. Придется поездом, а потом ноги в руки — и через тайгу.

Так он и сказал Полубесову.

— Эдак вы заблудитесь или еще хуже. Лучше будет добраться к Христоне, а он уж проводит. Там вас уже давно ждут.

Харбин. Июль 1927 г.

Лескюр связался по телефону с жандармерией и попросил срочно прислать представителя. Минут через десять явился полицейский.

— Я из сыскного, — сказал он, показав жетон.

— Вы русский?

— Да.

— Тут ко мне приходил некий Гамлет. Предлагал совершенно секретный документ. Сказал, фотокопия какого-то меморандума, и требовал за него деньги. Вас такие личности интересуют?

— О да, — ответил сыщик и, не спросясь, вытянул из пачки сигарету. — Его приметы?

Лескюр описал. Сыщик посмотрел на бутылку с вином. Лескюр налил в стакан. Сыщик медленно выпил, поблагодарил.

— Это опасный преступник, мы его давно ищем.

Он снова посмотрел на бутылку. Лескюр налил еще. Сыщик выпил, вытер ладонью губы и удалился.

...Хшановский вышел из подъезда, аккуратно надел соломенную шляпу, сдвинув ее чуть-чуть на правую бровь, помахал шоферу легкового автомобиля, стоящего на противоположной стороне улицы. Автомобиль тотчас подкатил. Усаживаясь удобнее на нагретое солнцем сиденье, Ежи беспечно предупредил шофера:

— За вами, кажется, наблюдают. Вон те двое.

Шофер обернулся, поглядел на молодцов в белых полотняных кепках, нажал на педаль, буркнув что-то.

— Вы что-то сказали? — не понял Хшановский.

— Я говорю, не за мной следят, а за вами.

— Матка боска! Это почему же, позвольте вас спросить?

— Потому что я сам слежу. Куда вас прикажете везти?

— К лодочной станции. За кем же вы следите?

— За вами.

— Не воткнитесь в зад тому раззяве, — сказал Хшановский, имея в виду красный «паккард». — Ну и следите себе на здоровье.

— Я не шучу, — отозвался шофер. Ежи картинно повернул в его сторону голову и несколько секунд высокомерно и презрительно изучал далеко не медальный профиль сыщика.

— И я не шучу.

Шофер посмотрел на него.

— Вы вперед глядите, а не на меня. Я не доверяю шоферам, которые разглядывают пассажиров.

— Мне вы можете доверять.

Хшановский повернулся к нему всем корпусом, сдвинул шляпу на затылок и уже с нескрываемым интересом принялся разглядывать шофера. Он понял, что сел в машину контрразведки, ловко подставленную специально для него.

— Кто вы такой? И что бы это значило, милейший? Я ведь без извинений могу тут же в целях самозащиты проломить вам череп.

— Щеков.

— Это кто такой?

— Да не притворяйтесь, пан Хшановский, — сдержанно посмеялся Щеков. — Знаете вы меня. Меня все знают. Особенно те, у кого рыльце, извините, в пушку.

— Ну и что? Делайте поворот под виадук. А дальше?

— Нам надо поговорить.

— У нас есть общие интересы или друзья? — издевался Хшановский. — Тормозите плавнее, не то я воспользуюсь услугами другого такси.

— Вы зря язвите, пан. У нас есть о чем поговорить.

— Так все-таки, с кем имею честь беседовать?

— Могу повторить. Щеков. Из контрразведки.

— Китайской, что ли?

— Какая разница?

— Допустим, и что из этого следует?

— Как что? Вы у меня в руках.

— А, пся крев! Только не рвите так сцепление. Может случиться авария. И тогда одного из нас не будет.

— Это намек?

— Предостережение.

— Понял вас. Но зачем нам авария? Думаете, мои люди не знают, кого я повез? Вам в первую очередь не поздоровится. Угробили Щекова. Что за меня полагается? Решетка. А кому за нее хочется? Никому. — Щеков улыбнулся. — А вам тем более. — Щеков поглядел круглыми глазами на Хшановского. — Я к чему это? Предлагаю содружество.

— Вот те на! — удивился Ежи, щелкнул зажигалкой. — Вербовка, что ли?

— Да нет.

— Предположим, дал согласие. Что я должен делать?

— Нас интересует ваш патрон,

— Мсье Лескюр, что ли?

Щеков утвердительно кивнул.

— И чем же он заинтересовал вас?

— Об этом разговор особый.

— А если не соглашусь?

— Тогда у вас будут большие неприятности. Знаете, как говорят у нас в России, закон — тайга, медведь — хозяин.

Слева у тротуара собралась большая толпа прохожих. Щеков притормозил, через его плечо Хшановский увидел лежавшего в луже крови человека в сандалиях на босу ногу.

— Вот, — сказал Щеков, — один уже отпрыгался. Артист. Гамлет. Знаете?

— Это который из Шекспира, что ли?

— Почти.

— Это вы его?

Щеков хмыкнул и ничего не сказал.

— Поехали, господин сыщик.

За перекрестком Хшановский положил ему тяжелую ладонь на плечо:

— Стоп, здесь. — Вынул бумажник, отсчитал пять монет. Добавил еще: — Это вам за развлечение. В другой раз, голубчик, не попадайтесь. Ноги повыдергиваю.

Щеков показал широкие зубы.

— Ну глядите. Как бы потом не жалеть.

— Давай, давай, кати.

«Значит, зря Андрэ отшил этого Гамлета, — размышлял Ежи. — А впрочем, за ним следили...» Он пожалел неудавшегося артиста, обладавшего каким-то совершенно секретным документом.

Казалось, весь Харбин вышел на набережную. Сновали разносчики воды со льдом и подогретой рисовой водки, русские девушки продавали цветы, под легкими тентами горели малиновые угли, жаровни распространяли запах чеснока, рыбы, земляного ореха. Ежи спустился на лодочную станцию, чтобы проверить, нет ли слежки. Длинная лестница была удобным местом для этого.


Ростова пытали в каком-то подвале с осклизлыми от плесени стенами. Здесь все было подготовлено, как у инквизиторов: жаровня, угли, щипцы, крестообразная лавка с веревками, железная бочка с дурно пахнущей водой. На табуретке сидел Щеков, теребил четки и домашним голосом спрашивал:

— Говорить-то будешь или как? — Посмотрел на Ростова с сочувствием: — Больно ведь. Я бы не выдержал такого, ей-богу. Хочешь поглядеть на себя? — Он достал из карманчика френча круглое зеркальце, подышал на него, потер о колено. — Глянь, какого красавца мы из тебя сделали. Весь кровью изошел.

— Да че с ним цацкаться, вашбродь. Дайте я еще ему раза, — сказал Гришка, здоровенный детина с тупой физиономией.

— Не тронь. Видишь, человеку плохо. Тебя бы так разделать, небось отца с матерью продал бы... Ты ему раза, а он — дуба. А у него внучка есть. Есть внучка? Ну вот. А у тебя, Григорий, есть детки? Нет у тебя деток. И у меня нет. И жены нет.

— А Зинаида?

— Разве ж то жена? То шлюха. Такие не рожают. А как ты думаешь, почему у нас с тобой нет деток? Или у нас рожи из глины слеплены, или еще чего не так, как у людей?

Гришка гыгыкнул, переступил с ноги на ногу. и вздохнул, как больная лошадь.

— Дык, вашскородие, обратно ж, сифилис...

— Дурак ты Григорий. Учи тебя, учи интеллигентности, все горохом от стены, — оскорбился Щеков. — Ты спроси его, он все знает. Спроси, спроси. Большевики все знают на сто лет вперед. Потому как они очень вумные, на сто лет распределили, кому как надо жить, а кому как не надо.

Гришка нагнулся над Ростовым, стиснул ему железными пальцами скулы:

— Хватит придуриваться, отвечай их благородию, почему у нас с ним нет детей?

— Григорий, мозги твои куриные, — скривился Щеков, — у нас с тобой никак не могут быть дети. Ну, чего там?

— Да он уж посинел, — испугался Гришка.

— Плесни водички, отойдет.

Гришка с готовностью зачерпнул в бочке воды, выплеснул на Ростова половину ведра.

— Помер, кажись... — испуганно распрямился и осенил себя крестом, со страхом не сводя выпуклых глаз с лица Ростова. Медленно вытер руки о штаны.

Щеков нагнулся, поднес зеркальце к губам. Оно сразу же запотело.

— Дышит старик, чего ему сделается. Гляди, какой крепкий. Это потому, что в нем одни жилы. Он еще и нас переживет. Посади и развяжи. Вот так. Продолжай.

— Про че? — не понял Гришка.

Щеков поиграл желваками. Гришка насупился. На его одутловатой физиономии появилась растерянность. Щеков пригладил на затылке слабый пушок.

— Ростов! Мать твою так и перетак! Будешь говорить али задавить тебя тут? — Щеков пружинно поднялся, стал над Ростовым, заложив руки в карманы галифе.

— Что... говорить? — разлепил спекшиеся губы старый доктор и неслышно заплакал,

— Ну вот, еще слез не хватало... Я спрашиваю, для чего тебе понадобился Мальков! Вот и все.

— Нелюди вы... И как вас таких земля носит? — тихо, как про себя, произнес Ростов. Чтобы не упасть, он уперся руками, перевитыми синими венами, в скамейку, голова его тряслась.

— Григорий, дай ему... Да нет, воды дай.

— Счас, вашскородие.

Ростов жадно и гулко глотал тухлую воду, все дальше вытягивая тонкую шею, а Гришка тянул вверх кружку и щерил зубы. Остаток воды выплеснул ему на бороду.

Щеков, опершись о косяк, посасывал тонкую сигаретку.

— Ну чего молчишь, спрашиваю? Понравилось, что ли? И отчего вы такие зануды? Все люди как люди. Две руки, две ноги, голова. Одна. Все как у Гришки. А вот душа не принимает вас. Вот не принимает, и все. — Щеков выпрямился, морщась, потер поясницу. — А отчего это? Оттого, что все вы сволочи. Думаешь, я не хочу жить по-людски? Иметь свой дом, детей, жену. А вы отняли у меня все. Всю жизнь поломали.

Гришка подобрал выплюнутую сигарету, затянулся.

— Может, девчонку привести, а? Пусть поглядит.

— Погоди. Мы и так договоримся. Ведь не хочешь, чтобы внучку твою Григорий прямо на твоих глазах придавил, а? Она ведь тут. За этой стенкой. А какая девочка... Ей бы жить да нарожать кучу детишек, а тебе правнуков нянчить. Ну?

«Неужели и Наденька здесь? — с ужасом подумал Ростов. — Девочка моя... Как же так?..» Он что-то хотел сказать, но мутилось сознание...

В половине пятого она ушла с няней, но прошел час, два, а они не возвращались. Он заметался, собрался идти искать, но явилась какая-то женщина и сказала, что Наденьку сбил автомобиль и надо оказать ей помощь. Ростов взял чемоданчик и поспешил за женщиной. В волнении он не обратил внимания, куда его ведут.

Очнулся в какой-то квартире, где ему скрутили руки... Заткнули рот, толкнули в автомобиль, потом завязали глаза и долго куда-то везли.

Ростов пытался вытолкнуть кляп. Носом пошла кровь, и он чуть не захлебнулся. И вот он в каком-то подвале.

— Господа... Господа... Что это значит? Отдайте мне мою девочку... Что же вы, господа?..


Хшановский нажимает кнопку звонка, перед ним сразу открывается дверь. Пожилая служанка вводит в большую, просторную, почти пустую комнату. Дальше Хшановский идет сам.

Ванчо сидит на высоком вращающемся стуле, руки его в глине, и рукава закатаны. На нем фартук из чертовой кожи.

— А, Ежи! — Ванчо сползает со стула, вытирает руки ветошью и крепко стискивает ладонь Хшановского. — Что случилось? — Он плотнее закрывает дверь и ведет его в глубь мастерской, где стоит широкий диван. Рядом с китайским столиком — маленький бар и ночник. — Хочешь шотландского виски? Или шерри?

— Ничего особенного... Давай шерри, если не жаль.

Ванчо наливает в рюмки вино. Ежи глядит сквозь рюмку на свет, чмокает, будто пробует букет, хотя ему все вина на один вкус. Знает об этом и Ванчо, но спрашивает:

— Ну как?

Ежи показывает большой палец.

Мастерская завалена мокрой глиной, алебастром, мотками проволоки. Просторная комната с широким окном в потоке солнечного света. С третьего этажа открывается прекрасный вид на Сунгари. Хшановский с Интересом рассматривает скульптурные портреты. И хотя он разбирается в ваянии так же, как и в вине, ему кажется, что Ванчо напрасно транжирит свой талант.

Бойчев самолюбиво следит за выражением его лица.

Ежи с рюмкой в руке обходит великолепно вылепленную фигуру женщины, похлопывает ее по слишком округлым ягодицам. Глина еще не просохла, и он вытирает ладонь о влажное покрывало.

— Ничего баба, — говорит.

— Это не баба, а девушка.

— Ты что, с натуры лепишь?

— А то как же.

Ежи еще раз обошел вокруг, отступил, снизу вверх прошелся оценивающим взглядом.

— Н-да... Она что, голая перед тобой?

— Всяко бывает, — уже с неохотой ответил Ванчо.

— Странные вы люди, художники.

— Почему же?

— Вам все сходит с рук. Возьмись я рассматривать голую девицу, посчитают безнравственным. Так?

— Может быть, — соглашается Ванчо.

Хшановский останавливается перед незавершенной работой, щурит глаз.

— Ну как? — спрашивает Ванчо и становится рядом. Тоже щурится. Перед ними глыба глины, из которой торчит по плечи человеческая фигура в генеральских погонах.

— Ноза нет, одно лисо, — бормочет Хшановский.

— Что? — не расслышал Бойчев.

— Да это я так, — говорит Ежи. — Ишь какой важный.

— Они все тут важные.

— Кто это? — как будто не догадывается Ежи.

Бойчев обиженно поджимает губы, садится в плетеное кресло, предварительно сметая с него какой-то мусор:

— Ли Бо. Начальник городской жандармерии.

— Извини, не признал. Для меня все они на одно лицо. А мой портрет слепишь?

— А почему бы и нет? — смеется Ванчо.

— Сколько возьмешь?

— Пять тысяч иен, или тысячу долларов.

— Дороговато, друг мой.

— Нет, — не соглашается Бойчев. — Пять тысяч я готов сам заплатить тебе, чтоб увековечить тебя же. И поставить в Варшаве на самой большой площади.

Ежи растроганно улыбается.

— Этого никогда не будет. Нас не лепят.

— А зря.

— Не знаю. Может, и зря. Вот конверт тебе.

Бойчев прячет конверт.

— Ростова взяли. Передай патрону. И Наденьку его.

— Когда?

— Час назад. Сам видел. — Бойчев садится на подоконник, свесив кисти рук меж колен.

— Кто?

— Щеков.

Хшановский прикидывает в уме: «Если час, то, пока я петлял, Щеков не терял времени даром. Первый шаг уже сделан. Всерьез взялся».

— Они из него жилы вытянут. И девочку жаль, — сказал Бойчев.

— Старик выдержит, — сам себя успокаивает Хшановский.

— Все равно они будут жилы из него тянуть.

— Он выдержит, — повторяет Хшановский. Он вспоминает, как однажды спросил Ростова, привык ли тот к риску и не страшится ли. «Вы знаете, первое время я вздрагивал от каждого паровозного гудка. А теперь ничего». — «Это потому, что вы находитесь в постоянном напряжении и каждое мгновение готовы воспринимать неожиданности», — сказал тогда Ежи. «Выдержит ли?»

— Когда Ли Бо придет позировать? — кивает Хшановский на глиняного идола, уставившегося незрячими глазами в угол.

Бойчев поглядел на часы.

— Через восемнадцать минут.

— Скажи ему, что Ростов исчез, и намекни, что это дело рук Дзасохова. Он знает все их притоны. Они на ножах с Бордухаровым.

— Я сделаю все, Ежи. И ты поберегись.

Хшановский рассказал Ванчо о «милой» беседе со Щековым.

— Вот видишь, они стращают тебя, — волнуется Ванчо. — Начали издалека. Подбираются, чтоб наверняка взять за горло. Но за горло брать не придется. У меня на Щекова есть компроматы. Он работает на японскую разведку. Это точно.

— Тогда другое дело. Тогда мы его возьмем за жабры, — пообещал Хшановский. — А сегодня надо найти и освободить Ростова. Ты лечился у него, Ли Бо — тоже.

— Понял, Ежи, все понял.


Заборов заскочил в трамвай, идущий на вокзал. Через четверть часа он уже жарился на солнце в толпе встречающих. Здесь же присутствовали Косьмин и Бордухаров в сапогах и дымчатых очках. Председатель РФП[47] Покровский стоял в стороне, засунув за борт кителя ладонь, рассматривал носки своих туфель. Вот он поднял голову и встретился взглядом с Заборовым.

— Леонтий Михайлович, что же вы мимо нас-то? — произнес с укоризной, подходя.

Наконец надтреснутый звон станционного колокола известил о приближении экспресса. Вся толпа придвинулась к краю платформы, и только там, где должен был остановиться третий вагон, оказалось свободное место. В это время, запыхавшись, подбежал священник Пономарев. Бордухаров встретил его неодобрительным взглядом. От взмокшего и пыхтящего Пономарева несло жаром.

Он с виноватым видом встал рядом с Заборовым, осенил себя крестным знамением и зачем-то снял шляпу.

Косьмин приготовил помпезную встречу престарелому Дитерихсу не потому, что тот имел какой-то вес в политических кругах, а как бывшему правителю Приморья. Так сказать, дань уважения. И потом, Дитерихс по договоренности должен был на общем сборе выступить за объединение партий и союзов под крылом БРП. К мнению Дитерихса прислушивались.

Пономарев огляделся.

— Чевой-то мало нас тут, — сказал он. — Надо б поболе.

— Это не вашего ума дело, — ответил Бордухаров не оборачиваясь. Он стоял заложив руки за спину и покачиваясь на носках. Косьмин уже стягивал с правой руки перчатку.

Из вагона вышли два широкоплечих молодца и взглядами профессионалов быстро ощупали перрон. Не вынимая рук из карманов, встали по обе стороны выхода.

Показался Дитерихс. Он боязливо нащупал ступеньку, другую. Молодцы поддержали его под руки. Тут же подошел и Косьмин, щелкнув каблуками, открыл рот, готовясь произнести речь, но Дитерихс с какой-то радостью схватил его за руку, бумажка с речью выскочила из пальцев Косьмина, и ветер ее зашвырнул куда-то под вагон. Дитерихс полез целоваться. Косьмин сконфузился.

— Рад вас видеть, голубчик. Очень рад, — тонким голосом чему-то радовался генерал. Покровский стоял в стороне, и Косьмин осторожно потянул Дитерихса:

— Господин Покровский.

— Наслышан о вас, господин Покровский, наслышан, — Шагнул к Матковскому, занимавшему пост чего-то вроде министра иностранных дел у Покровского, и чмокнул в лоб. Вытер губы платочком, посмотрел на Косьмина.

— Отец Евгений... — Косьмин оглянулся, но Пономарев как сквозь землю провалился. Не растерявшись, он взял Дитерихса под руку, намереваясь увести. В стороне волновалась в верноподданнических чувствах группа офицеров. Косьмин был вынужден подвести гостя к ним.

— Здравствуйте, братцы!

— Здравжлаввашприство! — недружно ответили офицеры, окружив плотной стеной генерала.

Заборов шел позади всех. У автомобилей их нагнал Пономарев.

— Где вас черти носят, батюшка? — просипел Бордухаров.

— Где был, тама нету, — огрызнулся Пономарев, энергично пробиваясь к Дитерихсу. По не совсем заправленной рясе отца можно было понять, что только острая нужда заставила его исчезнуть в самый неподходящий момент.

Покровский пригласил в такси, но Леонтий Михайлович поблагодарил и отказался.

Вечером в клубе на Диагональной состоялась встреча Дитерихса с представителями всех партий и союзов.

— Только общими усилиями мы сможем нанести мощный удар по совдепам, — говорил Дитерихс. — Только объединившись мы станем сильны как никогда. И потому наш девиз: «Братство! Братство русских партий, братство единомышленников!»

Кто-то крикнул «ура».


Ванчо задолго до назначенного времени пришел к бару «Морозко», дождался, когда явится Заборов, выждал еще четверть часа, проверяя, не привел ли тот кого за собой, и только после этого сам вошел. Заборов сидел под пальмой в дальнем углу зала. Ванчо сел рядом с ним.

— Извините, задержался, — сказал он.

Заборов хмыкнул. Перед ним стояли две кружка пива.

— Пейте. Это я вам.

— Спасибо. А нельзя перебраться в кабинку?

— Здесь, по крайней мере, хоть не подслушивают.

— Как хотите. Вот вам от Ростова. — Ванчо передал конверт. — Сам он не может прийти.

— С ним случилось что?

— Болен.

Заборов накрыл ладонью конверт.

— Что в нем и почему такая конспирация?

— Вскройте. — Ванчо закурил и огляделся. Небольшой зал заполнен наполовину. Мокрый от пота официант, роняя пену, разносил кружки, вареных раков. Заборов вскрыл конверт. Ванчо поднялся и пересел за стойку, спиной к Заборову, но так, чтобы в поле зрения находился выход. Выбрал бургундское. Он уже выкурил пару сигарет. Обернулся. Заборов сидел встиснув лицо в ладони. Ванчо деликатно кашлянул.

— Простите... — пробормотал Заборов.

— Вам плохо?

— Мне никогда не было так хорошо. Спасибо вам,

— Это не меня — Ростова благодарите.

— Не знаю, как я обязан вам...

— Пустяки. Если что-нибудь захотите сказать, приходите по адресу... — И он назвал свой адрес.

— Да-да...

Ванчо откланялся, видя, что Заборов еще не пришел в себя.

Владивосток. Июль 1927 г.

Выстрелы в Куперовской пади застали Носова голым по пояс на больничной кушетке. Доктор давил ему на живот, спрашивал, больно или нет. Он отвечал «больно», а сам думал о том, что наконец-то дошел до такой точки, когда или голову в петлю, или бежать за кордон. Другого не дано. При обсуждении с Воротниковым плана освобождения Поленова все казалось ясным и не вызывало особого сомнения. Внезапная боль в животе, больница. Кто заподозрит Носова в симуляции? А теперь он понял, что возвратиться в отдел не сможет. Если полтора года он играл как на сцене, то сейчас о первого шага выдаст себя. Тем более, что внезапная болезнь и нападение на конвой могут показаться странным совпадением, как ни играй.

Ему дали порошок, он сказал, что чувствует себя лучше, и быстро ушел.

Шагая по ночным улицам, Носов решал, куда идти: домой или к Воротникову?

Он пришел к себе, сжег бумаги, которые могли показаться подозрительными, и свалился на постель...

В пять часов утра поднялся с дикой головной болью, так и не сомкнув глаз. Кобуру от револьвера засунул глубоко в печь, а оружие положил в карман.

В 1924 году Носов работал в Торгсине экспертом по пушнине. В феврале ему довелось побывать в Шанхае на аукционе. Вот там-то он и не совладал с собой. Поначалу все шло как должно. Меха продали выгодно, сделку обмыли в ресторане «Аделаида». Носову в знак признательности вручили втайне от его коллег тысячу долларов. Как с неба свалившиеся деньги вскружили ему голову. Но скоро наступило отрезвление.

Шли последние сутки его пребывания в Шанхае. В гостиницу он вернулся с княгиней Верой Ивановной Моршанцевой. Она снимала номер по соседству. Утром, прихватив смердящие носки, Носов потихоньку перебрался от нее в свою комнату. Проснулся оттого, что кто-то настойчиво и грубо тряс его. Перед ним стояли двое. Один русский с наглой красной мордой, второй — китаец. Носов долго не мог понять, кто они и чего им надо. А когда дошло, упал духом.

— Ничего я не крал, и отвяжитесь от меня, — защищался он.

Полицейские, не церемонясь, стянули его с постели, обшарили одежду, заглянули под матрац.

— Ваши документы.

Но и документов не оказалось. Вот тогда Носов порядком испугался. Его привели в комнату Веры Ивановны. Княгиня сидела с ногами на постели, полураздетая, в одном чулке, горько плакала, сморкалась в простыню, размазывая краску по щекам.

— Это он, негодяй! — звонко закричала она, вытянув острый палец в сторону Носова. — Это он украл все мои деньги и золотое колье. Негодяй! — И принялась стыдить и требовать вернуть ей деньги и драгоценности.

От ее натиска Носов вконец растерялся.

— Какие деньги, какие драгоценности? Вы чего-то путаете, Вера Ивановна, — пытался он вразумить княгиню. — Ничего я не брал у вас. Побойтесь бога! Меня самого обокрали.

Носова и княгиню посадили в машину и отвезли в жандармское управление.

Его допрашивали, записывали что-то. Он требовал свидания со своими коллегами, с которыми должен был уезжать, но ему отказали. Отказали и во встрече с советским консулом.

— Да кто ты такой? — спрашивали у него. — Документов нет. Совершил ограбление. Ты советский человек? Не ври. Видали мы таких. Да и как ты объяснишь консулу свое поведение? А куда дел документы? Продал?

«А и правда, — ужаснулся Носов, — как объяснить?»

— Ну ладно, встречу организуем, — сдались в полиций. — Но потом будешь локти кусать. Выгонят с работы, да еще и посадят.

Носов призадумался: действительно ведь турнут. Ему дали листок бумаги.

— Подпишись.

Носов прочитал и отказался. Но, увидев на краю стола свои документы, пачку денег, билет на пароход, потянулся к ним. Его легонько ударили по руке.

— Подпиши. И все будет шито-крыто. Мы даем тебе деньги на билет, но за это следует дать расписку. Для отчета. Мы не такие, как нас рисуют в Советском Союзе. Мы хорошие.

— Не буду, — сопротивлялся Носов, — хоть стреляйте. Чего бы я себе петлю на шею надевал?

Тогда его отвели в подвал и показали приемы пыток на китайце. У Носова волосы дыбом встали, и он подписал бумагу, втайне надеясь, что Владивосток от Шанхая далеко, а между ними охраняемая граница.

Через пять месяцев во Владивостоке появился человек и попросил Носова назвать цену, на которую во время торгов пушниной только в крайнем случае может согласиться Торгсин. Носов оскорбился, но ему напомнили о расписке и показали фотокопию. Носов сдался, В последний раз. А потом не выдержал в другой, в третий, получая при этом солидную плату в советских дензнаках и долларах. Когда основательно завяз, ему сказали: «Пора переходить в ГПУ. Там вы нужнее нам». Подвернулся удобный случай, и Носов стал штатным экспертом экономического отдела. Раньше ЭКО не раз пользовался его услугами как специалиста, потому и переход прошел без особых трудностей. Уверовав в свою неуязвимость, Носов потерял осторожность и потому влип с десятидолларовой бумажкой. Ему простили «забывчивость», но перевели в комендантский взвод. Соболь продолжал работать на белогвардейскую разведку.

Увидев Носова, Воротников побледнел. И Носов со злорадством отметил это. На вопрос: «Что случилось?» — Носов, не отвечая, расстегнул гимнастерку, прошел на кухню, включил кран, провел мокрыми ладонями по лицу, постоял в раздумье, упершись в раковину руками. Воротников стоял рядом.

— Уходить надо. И чем быстрее, тем лучше, — сказал он тихо и отрешенно. — Меня подозревают. Пока я был в больнице, пока плелся оттуда, обыск был на квартире.

— Может, не так черт страшен... — начал было Воротников, но Носов закричал приглушенно:

— Страшен! Страшен черт!.. — Выпучив глаза и сжав кулаки, пошел на Воротникова. — Это вы все... сволочи! Запутали, наобещали три короба. А где ваше восстание? Где? — хрипел он в лицо. — Где, я вас спрашиваю?! Два года хожу по краю пропасти! — Воротников пятился, пока не наткнулся на стул, сел. — Если не хотите попасть им в руки, то сматывайте удочки — и ходу отсюда. Ходу!

Носов преднамеренно сгустил краски. Если не напугать Воротникова, то уйти за кордон он не сможет. А Воротников знает «окна», у него есть люди, которые смогут провести через границу.

— Вы не орите! — таким же приглушенным криком прервал его Воротников. — Паникер... Давайте все по порядку.

Носов рассказал придуманную легенду с обыском.

— И вообще, сдается, за мной давно ведется слежка. Все! Хватит.

Воротников долго сидел в распахнутом халате, поджав босые ноги. Потом достал початую бутылку водки, пошарил в глубине стола, извлек сухой кусок хлеба и колбасу.

— Надеюсь, «павлином» вас еще не сделали?

— Не считайте меня за идиота, — огрызнулся Носов. — «Хвост» не привел. Четыре часа колесил.

— Хоть за это спасибо, — с иронией произнес Воротников, разливая водку. Рука его дрожала.

— А вам что, мало? — вновь завелся Носов. — Я не железный.

— Ну будет. Пейте, и, как вы выразились, сматываем удочки. Хотя, признаться, очень жаль, но ничего не поделаешь, придется уходить.

Носов с отвращением выпил. Занюхал хлебом, похрустел луковицей. Воротников одевался.

— Куда мы?

— А куда бы вам хотелось? — спросил Воротников, завязывая галстук перед зеркалом.

— Чем дальше, тем лучше.

— Вот туда и двинем. Харбин устроит?

— Вместе?

— Куда же вы без меня?

Носов наблюдал за торопливыми сборами Воротникова.

— И последнее, — сказал он. — Хомутов, кажется, вышел на человека, которому предназначались фальшивые деньги.

Носов не знал, кому в действительности они предназначались, но ударил наугад и, кажется, попал в точку. Воротников растянул только что тщательно завязанный галстук и медленно обернулся. Носов выдержал его взгляд.

— Сегодня на дежурстве узнал.

— Так, так...

До отхода первого утреннего поезда оставалось сорок две минуты. Воротников поглядел на часы.


В 8.27 дежурный Васильченко принял телефонограмму со станции Угольной: «В пять часов сорок две минуты путевым обходчиком на железнодорожных путях найден труп мужчины. При нем обнаружено удостоверение сотрудника ОГПУ, выписанное 25 мая 1925 года на имя Носова Юрия Павловича.

Передал уполномоченный линейного отдела милиции Черепанов».

Харбин. Июль 1927 г.

Щекова и Гришку китайцы поместили в клоповник. Ли Бо при каждом удобном случае давал Бордухарову понять, что тот находится не у себя дома, а значит, подчиняется местной власти. Неприязнь началась еще тогда, когда Ли Бо служил во Владивостоке санитарным инспектором, а Бордухаров являлся начальником военной контрразведки. Китаец был у него одним из многочисленных агентов, и Бордухаров оплачивал его услуги не всегда честно, а иногда санитарного инспектора на Полтавской награждали зуботычинами. Бордухаров не знал, что услужливый агент в то время имел равный с ним воинский чин и руководил шпионской сетью.

— Вы опять сталкиваете нас лбами с Ли Бо? — метался Бордухаров перед невозмутимым Дзасоховым. — Чего вы хотите? — Он согнулся, уперев кулаки в колени, заглядывая в глаза. — Ну, что молчите? Ну помолчите, помолчите. А я больше не пойду выручать этого ублюдка. Да и вас тоже! — выбросил палец пистолетом в Дзасохова.

— Вы на меня не кричите, — огрызнулся Дзасохов. — Я тут не привязан, и в любое время, как говорится, горшок об горшок — и дружба врозь.

— А вы меня не шантажируйте и не спекулируйте на моем добром к вам отношении! И поймите наконец, мы не у себя, где могли все, и революции, и контрреволюции. Это азиаты! От них можно ждать всякой пакости, а вы необдуманно лезете, черт возьми, на рога.

— А я их не боюсь.

— Зато мне ваши выходки могут боком выйти. Я не о себе, — поправился Бордухаров, — а о нашем общем деле.

— Ну, допустим, в данном случае Ли Бо руководствовался не только своим самолюбием, — намекнул Дзасохов.

Бордухаров внимательно посмотрел на него. Он очень жалел, что не может поставить на место этого зазнавшегося капитанишку. БРП зависело не только от китайцев, но и от японцев. А Дзасохов, как известно было Бордухарову, являлся их старым агентом.

— Это не я поднял тарарам, а Щеков, — сказал Дзасохов.

Бордухарову была известна паскудная черта Дзасохова: никогда не признаваться в своих ошибках. Все виноваты, но только не он.

— Щеков ваш подчиненный.

— Не могу же я ему свои мозги вставить. Хоть и недорого вы их цените.

Бордухаров пропустил мимо ушей упрек.

— Вставлять не надо, а вправить следовало бы.

— Вот и пусть вправят китайцы. Должен сказать, Ростов — личность прелюбопытная, и Бульдог недаром заинтересовался им. И меня в данное время волнует не то, что думают о нас китайские жандармы, а кто их навел на Щекова. Кто-то воспользовался неприязнью Ли Бо к вам. И я узнаю кто.

— Дай бог. Дай бог...

Поздно вечером Бордухаров поехал к редактору «Харбинского времени». Ивакин чувствовал себя независимо потому, что Ли Бо являлся неофициальным пайщиком газеты. Благодаря Ли Бо Ивакин получал от китайцев рекламу, чем и жил.

Редакция находилась в полуподвальном помещении, занимала три небольшие комнаты, в одной из которых разместился Ивакин. Он сидел боком за столом и говорил с кем-то по телефону. Увидев Бордухарова, кивнул на стул. Бордухаров понял, что помешал, потому что Ивакин перешел на «да» и «нет». Он завидовал Ивакину, его всегда довольному виду и какому-то спокойному, умиротворенному взгляду. Ивакин неторопливо положил трубку, озабоченно помассировал кончиками пальцев седеющие виски.

— Карахан снова заявил протест Чан Кай-ши по «Памяти Ленина» и его экипажу.

— И это вас беспокоит?

— А ведь пароход-то ваши затопили еще 22 марта при отступлении чжанцзучановцев из Нанкина.

— Пора бы уже говорить не ваши, а наши, Яков Семенович, — упрекнул Бордухаров. — Как-никак, а знамя-то у нас одно. В нынешнее время что эсеры, что монархисты — все мы озабочены одним. Но я не спорить пришел в столь поздний час. Выручи, Ли Бо моих людей посадил в клоповник.

— И чего вас мир не берет? — недовольно проворчал Ивакин. — А Щекова удавить мало. Сын Байкалова — его ведь работа? Какая мерзость. — У Ивакина гадливо опустились уголки губ.

— Это не доказано, — возразил Бордухаров.

Ивакин постучал ладонью по столу:

— Вот тут, милый мой Вадим Сергеевич, все доказательства. Только из-за дружбы с тобой держу, а то бы давно обнародовал, и от твоего Щекова мокрое место осталось бы. Люди бы растерзали его. И не проси, пусть хотя бы помутузят его как следует.

— Спасибо и на этом. — Бордухаров поднялся, пробежал пальцами по пуговицам френча. — Извини тогда. Мне, конечно, наплевать на Щекова, если бы не Дзасохов. Он ведь невесть что наплетет Заборову, а тот Семенову. Семенов японцам пожалуется. В общем, дело примет принципиальный оборот.

Бордухаров знал, на чем играть. Если японская верхушка в Маньчжурии захочет, то Ли Бо слетит со своего поста. А этого Ивакину не хотелось. И он скрепя сердце пообещал. Принесли оттиски полос завтрашнего номера газеты. На первой полосе фотоснимок церемонии встречи Дитерихса и его статья под заголовком «Даешь конфликт на КВЖД!»

— Вы знаете, что советское консульство заявило протест Чжун Юю[48]? Требуют немедленного выдворения Дитерихса из Маньчжурии за пропаганду войны.

— Не знаем, — признался Бордухаров.

— Разогнать вашу шарагу надо, если этого не знаете. Тоже мне, разведка, — зубоскалил Ивакин, явно издеваясь. — Вытурят его. Ли Бо уже получил указания. Они боятся большевиков.

— Дитерихс уехал в Цицикар.

— Вернут. А поскольку у тебя с Ли Бо отношения натянутые, то он постарается использовать свою власть. Так что учти.

— Учту.

Бордухарову было совершенно все равно, выгонят Дитерихса или не выгонят. От престарелого генерала пользы ни на грош. Только и всего, что несколько месяцев посидел на троне дальневосточного монарха. Если выгонят, то даже лучше. Не надо будет заботиться о его охране.

— Черт с ним. Пусть гонят, — сказал Бордухаров.

Ивакин удивился:

— Не поймешь вас, монархистов. То кричите объединяйся, то бежите в кусты.

Бордухаров отмахнулся:

— На это есть Косьмин. Вот пусть у него и болит голова за Дитерихса.

— И Косьмина выпрут.

— Это еще посмотрим.

— Правда, что большевики захватили ваши баржи с оружием?

— Правда.

Бордухарову не хотелось признаваться, но Ивакин в так знал.

— Значит, те денежки, что выделили японцы, песику под хвостик? Ловко гепеу работает. Пока Щеков крадет детей состоятельных родителей, чекисты не дремлют.

— К твоему сведению, Щеков вышел на советского агента, который, по имеющимся у нас сведениям, как раз и сообщил об этих баржах.

— Кто он?

— Только не для печати. Дай слово,

— Можешь быть спокоен.

— Ростов.

Ивакин даже карандаш выронил.

— Ростов? Ростов — чекист? — Какое-то время он смотрел на Бордухарова, потом прикрыл ладонью глаза и весь затрясся от смеха. — Ро-стов — чекист... Да безобиднее его днем с огнем не сыщешь во всей Маньчжурии.

— Зря смеешься, — обиделся Бордухаров. — Китайцы взяли Щекова, а Ростов тут же исчез.

Владивосток. Июль 1927 г.

Уполномоченный ОГПУ Чертанов еще спал на деревянном диване, когда к нему с шумом ввалились трое: милиционер Лапшин, младший оперработник Яхно и третий, которого из-за спины Лапшина Чертанов не мог разглядеть. Все они были мокрые и грязные, тяжело дышали. Лапшин вытирал лицо рукавом гимнастерки.

— Во, поймали... — торопливо заговорил он, отступая в сторону. — Ну и зверюка, скажу тебе... Давай его сюда, Яхно.

Яхно подтолкнул связанного по рукам мужчину.

— Не смей! — закричал тот, оскалив острые зубы, пытаясь освободить руки. Лапшин поймал его за воротник и крепко тряхнул.

— Замолкни, зараза. А то как врежу, неделю будут отскребать от стенки. Вон какой фингал Мишке поставил. Покажи, Миша!

Чертанов сбросил ватную телогрейку, минуту смотрел на задержанного, пытаясь вспомнить, где он его видел. Неторопливо намотал портянки, всунул ноги в сапоги, притопнул. Увидел на лице Яхно заплывший глаз и разбитые губы.

— Усадите его.

— Садись и не ерепенься, — приказал злым голосом Лапшин.

Черта нов обошел стол и тоже сел. Глаза его были красными и припухшими. Яхно выложил перед ним всякую мелочь, изъятую при обыске, пистолет системы «Беретта».

— Поленов! — ахнул Чертанов.

— Он самый, — подтвердил Яхно. — В лесу взяли. А потом вздумал удрать.

— По-нят-но... — Чертанов глубоко и облегченно вздохнул. — Вот и попался... А мы тут сбились с ног.

Через минуту Чертанов связался с Владивостоком!

— Поленов у меня! — кричал он в трубку. — Да-да! Вот тут рядом.

Поленов сидел, шевеля посиневшими кистями, пытаясь избавиться от сыромятного ремешка из брюк Яхно, и плакал. Даже после первого ареста он не чувствовал такую безысходность, какую ощущал сейчас. Тогда он был почему-то уверен, что удастся выйти из воды сухим, и интуиция его не подвела. А сейчас понял: это конец. Теперь не выкрутиться. Вспомнился Изот Нюхов, который сопровождал его до «конца», а потом страдальчески-жалостливо смотрел ему в глаза, как будто прощался навек. Тогда, обеспокоенный этим взглядом, Поленов наигранно-бодро спросил: «Ты чего пялишься, как провожаешь на тот свет?» Нюхов ничего не ответил, пожав искривленным плечом. Он не сказал Поленову, что не одного уже ходока переправил на тусторону, да редко кого приходилось встречать.

А Чертанов смотрел на него радостными, в красных прожилках, глазами и думал, что теперь-то уж можно будет помыться в бане и хорошенько выспаться — не урывками на деревянном диване, а на чистой постели.

Лапшин, склонив голову набок, неторопливо писал огрызком химического карандаша, пристроившись на уголке стола и поглядывал на Поленова, еще не веря, что его удалось изловить.

Яхно, поджав под себя сырые сапоги и привалившись к стене, боролся со сном.

Весь путь до Владивостока Поленов провел в полузабытьи. Помимо воли, как в кинематографе, передним прокручивались ленты прожитой жизни, в которой никак не мог разобраться, где сено, где солома. Кадетский корпус в Екатеринбурге, куда с трудом устроили его небогатые родители. Досрочное, в связи с германской, производство в младший офицерский чин. Сразу же передовая и орден за храбрость, а следом внеочередное звание. Госпиталь. Снова окопы. Его любили солдаты и шли за ним в огонь и воду. Еще один орден, и снова внеочередное звание. Контузия. Но остался в строю. Доверили батальон. В Февральскую стал на сторону революции и сражался до восемнадцатого в Красной гвардии. Попал в плен к колчаковцам, ему простили службу у красных и доверили взвод пулеметчиков. После разгрома Колчака оказался у атамана Семенова и докатился до Харбина, куда стеклась сопротивляющаяся золотопогонная Россия. Что двигало им в дальнейшей яростной борьбе против Советов? Вот тут-то у него получалось то самое сено-солома. Если у Колчака стал служить из желания выжить, а потом уж боялся мести красных, то в Маньчжурии было достаточно времени, чтобы одуматься, во имя чего продолжать драться. Но дальше завтрашнего дня думать страшился, а к мирной жизни не был приучен и ничего не умел делать, и он пошел туда, куда шли тысячи ему подобных и где не надо было думать, где думали за него другие и притом платили кое-какие деньги.


Сообщение, что пойман Поленов, вмиг облетело губотдел. Хомутов укоризненно качал головой:

— Чего ж это вы, Болеслав Ефремович, бегать вздумали от нас? Переполошили всех. Задали, скажу я вам, работенку. Поводили вы нас вокруг пальца...

Поленов язвительно заметил:

— Вам не привыкать.

— Не понял, — признался Хомутов.

— А что тут понимать? Вас столько водили за нос.

— Кто? Ну, милый мой, мы вашей организации не отказываем в изобретательности. Противник серьезный, иначе чего бы столько лет мы с вами валандались. Так ведь?

— Пожалуй, — согласился Поленов.

— Как вам удалось убежать?

— Вы много от меня хотите.

— Мы от вас ничего не хотим. Это вы должны хотеть. Будете финтить — передадим дело в трибунал. А чтобы расстрелять, у нас достаточно оснований. Как вы уже знаете, плетьми у нас не вышибают признаний. Все на добровольных началах.

— Дайте собраться с мыслями.

— Ну что ж, соберитесь. — Хомутов вызвал конвой.


Поленов вдруг вспомнил своего сослуживца у Колчака Лешку Серебрякова, с которым встретился нос к носу на Луговой у ипподрома после скачек, всего два дня назад. Лешка окликнул его. Поленов вздрогнул и, не оборачиваясь, ускорил шаг. А потом, таясь, шел следом за ним, ехал в трамвае до бывшей Зеленой гимназии, взбирался на сопку. А вечером явился к нему. Лешка открыл дверь, щуря со света выпуклые и спокойные глаза, некоторое время смотрел в лицо Поленову, не узнавая или притворяясь. Поленов держал руки в карманах прорезиненного японского плаща и ждал.

— Не узнаешь, что ли? — озлясь, спросил Поленов.

Лешка засуетился, провел его не в комнату, а в кухню, крикнув жене, чтоб не мешала и что к нему пришел товарищ по службе. Налил крепкого чаю. Поленов, продрогнув на дожде, жадно пил и неторопливо озирался.

— А я, понимаешь, гляжу, вроде бы ты, дай, думаю, окликну. Не обернулся. Ну, думаю, ошибся. Ты ведь, говорили, подался к семеновцами в Харбин или еще куда, не знаю. Думаю, чего он здесь делает, если это так? В-вот те на... — Серебряков никогда не страдал многословием, а тут вдруг разговорился, будто прорвало. — Так ты где все-таки? Врут небось? — понизил он голос.

— Врут, — усмехаясь, согласился Поленов. — Ты-то где трудишься, и как тебя ГПУ до сих пор миловало. Или служишь у них?

— Ты все такой же... Служу военруком в школе. Женился. Дети... Двое. Девочка и мальчик. — Большое лицо Серебрякова посветлело. — А что до ГПУ, так я отвоевался. Хватит. Как говорится, повинную голову и меч не сечет. Что было, то быльем поросло. — Между разговором Лешка разлил по стаканам водку: — Давай хряснем за встречу, черт побери. Сколько лет...

Выпили, закусили солеными с укропом огурцами. Лешка намеревался налить еще, но Поленов прикрыл ладонью рюмку.

— Значит, как и я? Я тоже не любитель. Так. Иногда.

— Говоришь, не трогают?.. — раздумчиво произнес согревшийся Поленов, закуривая.

— Так ведь если око за око, то пол-России надо в тюрьмы пересажать и перестрелять. — И вдруг округлил глаза: — Слушай, Славик, а ты, случаем, не...

Поленов снисходительно и жестко усмехнулся:

— А если да, что, побежишь туда?

Серебряков замялся:

— Если это так, то лучше сам иди. — Он как-то сразу поскучнел и принялся зевать. Из глубины комнат доносился детский визг. — Может, переночуешь, или у тебя есть где?

— Спасибо. Есть где. — Поленов встал и только сейчас обнаружил, что сидел в плаще.

— Ты, это... если что, заходи.

В коридоре слышно было, как детский голос монотонно повторял: «Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам... Как ныне взбирается...»

Как он завидовал тогда Серебрякову... И сейчас, валяясь на тюремных нарах, думал, что надо было послушаться совета Лешки и явиться с повинной. Но тогда он верил еще в свою звезду или хотел верить в то, что скоро закончится эта собачья неопределенность, и он наконец прибьется к своему берегу. Зачем ему этот призрачный берег?

Нестерпимо болела голова, словно ее наполнили раскаленным свинцом. Морщась и сдерживая вот-вот готовый сорваться стон, Поленов сполз с нар, придерживая одной рукой брюки, из которых выдернули ремень, подошел к двери и принялся колотить пяткой. Никто не подходил, и он, упершись лбом в нее, замолотил кулаком:

— Откройте! Да откройте же!


На этот раз допрос Поленова шел в кабинете Карпухина. Присутствовал Хомутов, а за столик, с которого убрали графин с водой, села стенографистка в белой кофточке.

Был задан первый вопрос:

— Как произошел побег?

— Я все изложил на бумаге.

— Я вас спрашиваю.

— Даю вам честное благородное. Все это для меня было неожиданно. Вывели на допрос. Посадили в машину...

— В наручниках?

— Да, в наручниках.

— Опишите того человека, который приезжал за вами.

Поленов с готовностью свел к переносью брови, припоминая.

— Может, в каких-то деталях ошибусь, потому что не приглядывался. Сами понимаете, в моем положении не до этого. — Он помолчал. — Роста невысокого, скорее, среднего. В форме. Все торопил меня. Лицо узкое. И ходит как-то подавшись вперед...

«Синяков, — подумал про себя Хомутов. — Точно подметил, паразит».

— ...Вот, пожалуй, и все.

Карпухин взволнованно ходил по кабинету, много курил. Хомутов встал, открыл форточку, и дым сразу устремился на улицу. В кабинете посвежело.

— Как произошел сам побег? — По всему было видно, что Карпухин недоволен ответом.

— Очень просто. Когда ехали вниз, к базару, что-то на дороге оказалось. Я присмотрелся: бревно. Шофер говорит: «Вот гады, ведь не было же...» Вылез из машины и пошел к бревну. А тот, что сидел со мной рядом, говорит ему: «Ты поживее там». Ну, тут начали стрелять. Я понял, что это значит, и вывалился из машины. Побежал. Меня подхватили, толкнули в фаэтон с поднятым верхом — и за город. Ехали очень долго. Приехали к Анатолию Петровичу Полубесову. Перед этим я был у него. В фаэтоне со мной сидел еще один человек, но он все время молчал. Только у Полубесова я узнал Юрия Мокиевича Воротникова.

— Это кто?

— Наш человек. У меня к нему адрес был. Он на Луговой проживает, где ипподром. Если надо, я покажу.

— Чем он вообще занимается?

— В таможне работает. Переводчиком. А утром я ушел. Надо было пробираться к Лялину...

— Уже что-то есть, — удовлетворенно говорил потом Хомутов Андрею Губанову. — В первую очередь займемся Воротниковым, потом Полубесовым.

— А может, разом?

Хомутов подумал и не согласился.

— Нужна последовательность. Возьмем Воротникова, побеседуем с ним, еще кое-что выяснится, а там и до Полубесова дойдем, но глаз с него не спускать. Мы их потом всех разом будем брать. Всю паутину. Главное, не спугнуть, чтоб не разбежались, как тараканы.

Хомутов никак не мог успокоиться, ему не давал покоя вопрос: кто мог предупредить налетчиков о времени выезда автомобиля? Ведь им стало известно и то, с кем выехал, автомобиль. Воротников действовал наверняка. Кто сообщил ему?

То же самое высказал и Губанов.

— Вот видишь... — задумчиво произнес Хомутов. — Карпухин уверен, что информация пошла от человека, работающего у нас. Только так. И он прав. Страшно даже подумать, что среди нас враг, но это, по всей видимости, так. В общем, давай бери людей и действуй. — Вид у Хомутова был болезненный, он часто прихватывал зубами нижнюю губу и морщился. Губанов знал, что у Хомутова открылась язва желудка. Врач сказал, что это на нервной почве и что надо меньше нервничать. «Попробуй тут не понервничать», — подумал он, выходя от Хомутова.


В квартире Воротникова побывали, но по всему было видно, что хозяин ее уже несколько дней отсутствует. На всякий случай оставили засаду. На службе Воротников тоже не появлялся.

Губанов высказал догадку:

— А не имеет ли Воротников отношение к смерти Носова? Если так, то дело табак. Серьезное дело. Может, Носов и являлся их агентом? Он и предупредил?..

— Давай пока версию эту будем держать, беритесь за Полубесова. Очень осторожно, — сказал Хомутов.

Харбин. Июль 1927 г.

«Милый, родной, что случилось, почему ты не возвращаешься? Боже, как мы ждем тебя! Да где же ты там запропал? Коленька уже в десятый класс перешел, а Зиночка закончила четвертый. Мы каждый день тебя ждем. Семь лет прошло, как мы расстались, я уже и лицо твое стала забывать, только глаза помню. Как все мы обрадовались, когда узнали, что ты жив и здоров! Я места себе не нахожу. Возвращайся скорее. Обнимаем и целуем тебя, твоя Вера.

P. S. Высылаем фотографию. Снимались наспех, потому и получились такие потешные. 19.7.27».

Заборов много раз перечитывал письмо жены, подолгу рассматривал фотографию. Ему не верилось, что этот юноша со сведенными к переносице бровями — его сын. А дочка... Ух ты какая... Тоже серьезная. В глазах жены Заборов читал и радость, и тревогу. Она совсем не изменилась. Та же прическа, как у учительницы из гимназии, только морщинки появились в уголках губ и глаз.

...Когда немного поуспокоился, со всей остротой встал вопрос: как быть и что делать? И вместе с тем у него словно пелена спала с глаз. Ему стало понятно, почему и кто распустил слух о гибели семьи и что стало причиной смерти Малькова. Хотелось посоветоваться с кем-нибудь, но с кем? Не с Дзасоховым же или Бордухаровым. Ростов? А что, собственно, с ним случилось? Ведь семья нашлась благодаря его стараниям. И Заборову захотелось увидеться с тем человеком, который передал письмо.

Бойчев встретил его радушной улыбкой.

— Скажите, как отблагодарить вас за ту радость, что вы принесли мне? — начал Заборов еще в прихожей.

— К сожалению, как уже говорил вам, я в этом деле, можно сказать, постороннее лицо. — Бойчев развел руками. — Если благодарить, то Ростова. А я всего лишь выполнил его просьбу.

От внимания Заборова не укрылось, как Бойчев через окно осмотрел улицу.

— Простите за вопрос в лоб. Вы нелегал?

Бойчев вскинул брови.

Заборов покрутил головой.

— Я не жду, что вы ответите утвердительно. Для меня важна ваша реакция.

— Я болгарин. И живу здесь совершенно легально. — Ванчо рассмеялся. — А что, я похож на шпиона?

Заборов отхлебнул глоток ароматного чая. Поставил чашку на блюдце. Он вспомнил, как в 1913 году в Праге ему задали такой же вопрос. Заборов тогда работал на связи с полковником Альфредом Редлем, начальником штаба восьмого корпуса австро-венгерской армии. Редль много лет возглавлял австро-венгерскую разведку, считался отменным специалистом в этой области. В мае полковник почувствовал за собой слежку и застрелился. Заборов ждал инструкций из генштаба, каждую минуту опасаясь ареста. В такое вот время к нему зашел знакомый офицер австрийской контрразведки и за бокалом перно вдруг спросил: «Вы нелегал?» Заборов, в то время еще начинающий разведчик, не понял и наивно спросил: «А что это?» Много позднее он узнал, что незнание терминологии спасло ему жизнь.

— Здесь все похожи на шпионов. Я почему пришел к вам, — продолжал Заборов, — у меня нет слов, чтобы выразить признательность за участие ко мне, но давайте внесем ясность в наши отношения. Чем я могу быть вам полезен?

Ванчо сел на подлокотник кресла, сложил на коленях руки. Лескюр предупреждал его не ускорять события: «Он не дурак, и сам поймет что к чему. И придет к вам. Только не торопитесь. Я наблюдал, с какой брезгливостью он водится со всей этой шантрапой. Его можно спасти, но чтоб первый шаг сделал сам».

— Леонтий Михайлович, простите за откровенность, но я не могу поверить, что вы сознательно стоите на антисоветской позиции. Мне кажется, вы даже не делали попытки рулить, а так, плывете куда вынесет. Вы до сих пор находились в состоянии депрессии. Я не ошибся?

— Вы правы. Я потерялся в самом себе. Но в таком же состоянии находятся и сотни тысяч эмигрантов. И я понимаю их...

— Но не тех, которые потеряли имения и счета в банках.

— Веками формировался уклад русского обывателя, и вдруг разом все как ветром сдуло. Тут озвереешь. Представьте, ваши конюх и кухарка захотели вышвырнуть вас из вашего же дома. По какому праву?

— Не могу представить. Может, потому, что у меня никогда не было ни конюха, ни кухарки. Значит, вы оправдываете гражданскую войну, антисоветское движение? Так я вас понял?

Заборов закурил, пустил струю дыма в пол.

— Я не оправдываю. Но сочувствую.

— Меркулову, что ли, или Семенову с Дитерихсом?

— Ну зачем вы так... Кто-то, ну не Семенов, так другой, станет во главе движения. И не о них речь, воинствующих эмигрантах, а о тех, кто вроде меня, как цыганки говорят, остались при собственном интересе.

— А кто же виноват в этом?

— Вы.

— Мы?

— Да, вы. Большевики. Надо было объяснять им пагубность капиталистического строя...

— И тогда бы они поняли и отдали конюхам и кухаркам свои дворцы? Вы много лет, Леонтий Михайлович, провели за рубежом и практически оторваны от народа. В этом и кроется причина вашего непонимания социалистической революции. Романовы и им подобные никогда бы добровольно не отдали власти. Это противоречит сути капитализма, где превыше всего частная собственность. Меня, например, заботит больше не Семенов и компания, а молодежь, которой легко заморочить голову.

— Вероятно, вы правы. Во всем этом мне надо разобраться. Что с Ростовым?

— Его пытали молодчики Дзасохова. Сперва выкрали внучку, а потом самого. Он в плохом состоянии, и мы вынуждены были его спрятать. Видите, я от вас ничего не скрываю. Надеюсь на вашу порядочность.

Оба помолчали, потом Заборов спросил:

— Я могу вернуться домой?

— А почему бы и нет? Оформите документы и через неделю выедете.

— Они мне не дадут выехать.

— Кто?

— И потом, там ведь меня посадят.

— Какой прок Советской власти держать вас в тюрьме? Лес валить ума не надо, а на свободе вы больше принесете государству пользы.


Заборов свернул за угол парфюмерного магазина, принадлежащего фирме Чурина. Прошел на Новоторговую. Слева показался кирпичный трехэтажный особняк, окруженный металлической изгородью. В нем размещалось советское консульство. Металлические прутья местами погнуты и выломаны, у ворот валялась кукла в красноармейском шлеме. Из ее распоротого брюха высыпались опилки, и сотни ног разнесли их по мостовой.

Вчера сотрудник второго отдела БРП Миловидов предложил Заборову побывать на Новоторговой и посмотреть, как будут потрошить советское консульство,

В одиннадцать утра он и Миловидов стояли на высоком крыльце закрытого гастронома. Миловидов, кривя тонкие губы, цедил:

— Сегодня им пустим юшку... Так пустим... — и в волнении хрустел пальцами.

Глядя на рабочих, тройной стеной застывших перед консульством, Заборов восхищался их спокойствием. Ему импонировали эти парни, пришедшие защищать представительство Советской страны, несмотря на то, что завтра против них начнутся репрессии. Вдоль плотных шеренг уже сновали шпики, китайских же блюстителей порядка не было видно.

Вскоре рысью прибежала колонна студентов в черных гимнастерках с широкими поясами. С четверть часа гремели барабаны, нагнетая атмосферу тревоги. Ставни помещения консульства были наглухо закрыты, а створки ворот стянуты цепью. Особняк, казалось, вымер. Но вот барабанная дробь смолкла, и сразу же раздались дикие вопли, свист, улюлюканье и ругань. Уже пылала набитая опилками кукла. Заборов с первого взгляда мог определить бывших офицеров и солдат, менее суетливых, действовавших продуманно и расчетливо. Шеренги рабочих сжались в тугую пружину, готовые защищаться всерьез и отчаянно. И снова грянули барабаны. Миловидов вцепился в плечо Заборова]

— Т-так их, с-сукиных детей. Бейте красных, братцы!

Заборов оторвал его руку от своей и отступил. Миловидова никто не мог услышать в сплошном гуле ярости, и тогда он, вынув из кармана кастет и как-то скособочившись, выбрасывая в сторону длинные ноги, кинулся в самую гущу. Через несколько минут бушующая толпа выплюнула его уже изрядно помятым, с разбитым лицом. Миловидов упал на тротуар, бормоча: «Я свой! Я свой!» Хотел было резво вскочить, но усатый детина с физиономией унтера не мог проскочить мимо, чтобы не поддать поверженного пинком. Издав утробный звук, Миловидов снова упал на четвереньки. «Дурак», — подумал Заборов. Миловидов всхлипывал:

— Они меня, негодяи, приняли за красного. Я им... позвольте, позвольте, Леонтий Михайлович. Я этого не оставлю!

Заборов ушел один, не досмотрев, чем кончится бой.

...На мостовой до сих пор темнели засохшие пятна крови. Газеты сообщили об инциденте скупо, но можно было догадаться, что белогвардейцы потерпели поражение. Если вчера Заборов смотрел на схватку с досадой, то сегодня его не покидала мысль о тех, кто тройной шеренгой встал на защиту советского консульства.

Город утонул в сырости, тянувшей с Сунгари.

Ноги сами принесли его к бару «Морозко». Вечерами здесь за стаканом водки собирались писатели, поэты, окололитературная публика. Здесь спорили, гадали о будущем, плакались в жилетку и скандалили.

— Осталось немного. Это, господа, почище Октября будет. У-у-у... Бриан так и сказал Чичерину, мол...

— ...Такие, как Борис Каверда, являются движителями истории. Да, да! И не спорьте! Войков не последний. Мы здесь ублюдничаем, а там действуют.

— А кто вам мешает? Гранату в карман — и снова на Новоторговую. Глядишь, и в историю войдешь.

— А вы не ёрничайте! Я только вчера там работал.

— Легче стало?

— А идите вы...

— ...Золя, Золя! Да он и Чехова за пояс заткнет. Осталось дописать одну главу. Так и назвал: «Белые и красные». Талантище! Сто тысяч франков получит!

— ...Кровь стынет в жилах, когда доходишь до этих строк: «И словно к сердцу прикоснулось холодное тело гадюки...»

К Заборову неслышно подошел официант:

— Что закажем?

— Нет, ничего. — Он поднялся и направился к выходу. Захотелось побыть одному, поразмышлять.

Шоссе «Харбин — Цицикар», 25-я верста. Июль 1927 г.

У верстового столба по дороге в Чанчунь Лескюр увидел нахохлившуюся фигуру в плаще, с поднятым воротником. Лескюр затормозил и дал задний ход.

— Леонтий Михайлович? — спросил он, вытаскивая губами сигарету из пачки.

Заборов секунду-другую изучал Лескюра, потом решительно обошел автомобиль спереди и сел рядом.

— Господин Бойчев передал, что вы пожелали встретиться со мной. Как вы сюда добрались?

— На поезде.

— Ах да. Тут ведь неподалеку станция.

— Куда мы сейчас?

— Куда хотите.

— Так, значит, вы и есть тот, кого ищет Бордухаров?

— Я не знаю, кого он ищет.

— Резидента советской разведки.

За лесом виднелось полотно железной дороги, круто уходящей на юг. Над железнодорожным составом, медленно ползущим, сверкая остеклением кабины, кружился аэроплан.

— Германского производства техника, — сказал Заборов. — У них тут неподалеку аэродром, где аэропланы собирают. Инструкторы немцы, а летчики китайцы.

Лескюр мельком взглянул в сторону железной дороги.

— Вы действительно француз?

— А разве это меняет дело?

— Вы правы.

Лескюр пытался завести мотор, но безуспешно.

— Правая свеча заплывает.

— Вы что, механик?

— Нет. Просто эта машина моя. Ее купил у меня через Ростова недели две назад молодой поляк.

Лескюр весело рассмеялся. Глядя на него, рассмеялся и Заборов. Он вылез и сам прочистил свечу.

— За лесом военный пост, — предупредил он.

— А мы туда не поедем. Мы свернем в лесок.

Автомобиль запрыгал по неровностям дороги. Остановились на небольшой полянке, густо поросшей ярко-красными лилиями.

— Скажите, вы действительно верите в эту авантюру с лотерейными билетами?

— Вы с первого раза слишком много хотите от меня. Я и так перед вами как на ладони.

— Извините.

— Гамлет — чья работа?

— Это подставка Бордухарова. После этого он отвязался от вас.

— Тогда зачем его убрали?

— Чтоб придать достоверность этой провокации.

— А его брат Мефистофель?

— У него действительно был брат. Но погиб еще в восемнадцатом.

Лескюр снял с баранки руки, стянул перчатки.

— Давайте пройдемся.

Из-за туч выглянуло солнце. Заборов снял плащ и бросил его на сиденье.

— На все идут, негодяи. Вот вам метод их работы. Если вы думаете, как мне сказал Бойчев, что в розыске вашей семьи мы приняли участие для того, чтобы заполучить вашу агентурную сеть в Японии, то ошибаетесь. Мы обратили на вас внимание только потому, что вы близки к антисоветскому центру белой эмиграции. Прежде чем предложить работу на советскую разведку, вас изучали и пришли к выводу, что внутренне вы далеки от Семенова и иже с ним. И продолжаете жить по инерции. Вы тяготитесь своими обязанностями. Разве я не прав?

Заборов нагнулся, сорвал цветок. На вопрос не ответил.

— Немаловажную роль сыграло и то, что вы кадровый разведчик. О вашей трагедии в семье узнали совсем недавно. Мы поняли сразу, кто стоит за этой фальшивкой. Они купили ее у Малькова. Ростов нашел его, и он сознался в лжесвидетельстве. О посещении Ростовым Малькова кому-то стало известно. Сами понимаете кому. Малькова убрали. — Лескюр выдержал паузу. — А затем они взялись за Ростова, боясь, что он, докопавшись до первопричины, предаст гласности всю эту гадкую и омерзительную историю. — Лескюр помолчал, закусив губу. — Вам известно, что Артур Артурович имел сына?

— Да, я знаю.

— И что он погиб?

— Да.

— А ведь сын его служил у Калмыкова, известного палача. Двадцать лет с небольшим парнишке... А отец патриот. Верен остался России. Отец и сын по разные стороны баррикады...

Они долго молчали.

— Я знаю, вы давно знакомы с Артуром Артуровичем.

— Да, — согласился Заборов. — Какое-то время он проживал в Токио. Там и сблизились. Он посольство наше обслуживал и в то же время имел большие связи с японскими военными. Русские дантисты до сих пор в Японии пользуются большой популярностью. Вообще, он прекрасный человек. — Заборов раскурил погасшую папиросу. — После возвращения из Владивостока, это три года назад, его взяли под наблюдение. Вероятно, знаете историю, как японцы пытались вывезти из Владивостока советские дензнаки и драгоценности, полученные при ограблении Госбанка. Им это не удалось. При японской делегации Ростов состоял переводчиком. В общем, мне пришлось приложить определенное усилие, чтоб его не трогали.

Лескюр знал об участии Ростова в операции ГПУ зимой 1924 года, но о том, что Заборов не дал его в обиду, ему известно не было. Он улыбнулся.

— Спасибо вам, Леонтий Михайлович. — Лескюр проводил взглядом появившийся из-за леса аэроплан. — Сами видите, Маньчжурия превращается в плацдарм для развязывания новой мировой войны. Мы не хотим ее. Народ устал от крови, особенно наш. Отбиться от стран Антанты, знаете ли...

— Понимаю... Может, я еще не прочувствовал, но умом понимаю...

— ...Так что если вам, Леонтий Михайлович, не чужды интересы Родины, помогите предотвратить международную бойню.

Заборов согласно склонил голову:

— Если вы пошли на то, чтобы расконспирироваться передо мной, а я понимаю, чем вы рискуете, значит, вы уверены в моем согласии. И вы не ошиблись, господин Лескюр. Я буду служить моей родине и моему народу. Хотя многого я еще не понимаю. Надеюсь, ваши... помогут разобраться. Мне хотелось бы знать, в чем конкретно будет заключаться моя работа.

— Косьмин и его компания создают под крышей БРП кулак из антисоветских организаций, партий и союзов. Пока шла драчка за власть, толку от БРП было мало. Но с созданием блока положение меняется, Это будет для нас уже серьезный противник. На его финансирование пойдут все кому не лень, кто пожелает получить концессии, урвать от России кусок. И в этом плане нам отводится задача не дать слиться им. Пусть дерутся, грызутся, лишь бы не произошло полного и эффективного объединения.

— Понял вас, господин Лескюр.

— Вот, пожалуй, основная ваша задача.

Они долго молча ходили по лесу, каждый думая о своем. Лескюр думал о том, что, согласившись на встречу с Заборовым, поступил правильно, хотя Бойчев и возражал. Заборов волновался. События последних дней потрясли его, и тем не менее он наконец обрел то душевное равновесие, какого не хватало ему все эти долгие и тяжелые годы. Он ощутил жажду жить. Непередаваемое чувство благодарности охватило его к этим людям, которых он считал заклятыми врагами. Горячий комок подкатил к горлу и мешал говорить. Как он заблуждался... Справившись с собой, он сказал, что Бордухаров предлагает ему возглавить отряд и рейдом пройти в район Тернового, где находятся основные силы готовящегося мятежа.

— Соглашайтесь, — посоветовал Лескюр.

Заборов с удивлением и недоверием посмотрел на него.

— Я серьезно. Соглашайтесь. — И пояснил свою мысль: — После перехода границы мы предоставим вам возможность встретиться с семьей. Жена и дети очень ждут вас, Леонтий Михайлович.

Харбин. Июль 1927 г.

— Они сядут в Чанчуне или в Чимбао. А может быть, в Ляофу.

— Вы уверены?

— Пожалуй, — согласился Дзасохов и пустил дым в сторону от некурящего Бордухарова. — Если эти дебилы снова не выкинут какой-нибудь финт.

— Вы кого имеете в виду?

— Вестимо кого. Щекова да его дурачка Гришку.

— Ваша выучка.

— Вы необъективны.

— В наше время единственный человек, дающий объективную оценку, — это врач. Ну ладно, что дальше?

— Щеков с этим придурком сядет в Чимбао. Купе забронировано.

— Почему в Чимбао, а не в Харбине?

Дзасохов дольше, чем приличествовало, задержал взгляд на Бордухарове.

— Потому что ОГПУ — есть Объединенное Государственное Политическое Управление. Политическое. А не царская охранка с мякинными головами. Они приучены думать.

— Ну бог с вами. — Бордухаров поморщился. — Валяйте дальше.

— А дальше все. До Пограничной дело будет в шляпе.

— Почему не после Пограничной?

— Почему, почему... — Дзасохов бросил карандаш, которым чертил на салфетке. — Потому что на Пограничной к Ростову, вероятно, подсядут курьеры из тамошнего консульства.

— А если его будут сопровождать до Пограничной? — не сдавался Бордухаров.

Дзасохов, соображая, захрустел пальцами. Бордухаров посмотрел на его белые пальцы и свои, смуглые, покрытые жесткими рыжими волосами.

— Они могут приставить охрану.

— Бульдог сразу поймет.

— Если попадется, пусть сам выкручивается. Я больше не буду за него унижаться. Надо было поручить Миловидову,

— Он же у Лошакова.

— Ну и что?

Дзасохов покрутил завод наручных часов. По его расчету и если верить расписанию, которого китайские железнодорожники не хотели понимать, то поезд подходил к Ляофу, где предположительно должен сесть Ростов.

Экспресс «Харбин — Пограничная». Июль 1927 г.

Хшановский завел «остин» с выключенными фарами в гостиный двор, заглушил мягко работающий мотор. Не снимая ладоней с баранки, посмотрел на часы.

— Вот и приехали, — сказал он. — Сто сорок миль накрутили. Еще один бросок — и вы дома. — Он глубоко вздохнул и повернулся к Ростову. — Никого не выпускайте, закройтесь сразу, и ни гугу. В случае чего — стукнете. — Поискал по карманам спички, прикурил. — На Пограничной к вам подсядут наши.

— А как же вы?

— За меня не беспокойтесь. Я буду вашим соседом до Пограничной.

Ростов погладил спящую Наденьку.

— Главное, не волнуйтесь.

Гостиный двор находился в стороне от центра. Звенели цикады, и наперебой горланили лягушки, воздух густой, насыщенный запахом полыни.

Ежи потрогал приклеенные усы и бородку, взял с сиденья шляпу, повертел ее в руке и шутовски нахлобучил на голову. Сходил куда-то минут на пять, вернулся.

— Это я насчет машины. Хозяин спрячет. Идемте. Наденьку я сам понесу. Ишь уморилась как. — Девочка, не просыпаясь, зачмокала губами и задышала Хшановскому в шею. Хшановский прижал ее к себе.

Они вошли в тень слабо освещенной керосиновым фонарем платформы. Фонарь раскачивался под мягкими порывами ветра. Вдалеке показался белый глаз поезда, и через минуту, тяжело отдуваясь, он остановился у перрона. Хшановский передал девочку Ростову, подождал, пока паровоз окутается паром, и вскочил в вагон уже на ходу.

Проводник провел Ростова до купе, толкнул дверь ногой.

— Вот тут и располагайтесь. Чайку не желаете?

Ростов вспомнил предостережение Хшановского и отказался, хотя очень хотел горячего чаю, потому что его тряс мелкий озноб. Закрывшись на защелку, он постоял, прислушиваясь, у двери, затем укрыл байковым, пахнущим хлоркой, одеялом Наденьку. Сел, сложив на коленях руки, прикрыл глаза... «Домой... домой... — билась единственная мысль. — Неужели домой?! Домой... домой...» Он не думал, что будет делать во Владивостоке и как его примут Только бы пересечь границу. Спать не хотелось. Неожиданно проснулась Наденька, позвала:

— Дед!

— Ты чего? Спи.

— Дед, где это мы?

— В поезде.

— А куда мы едем? — Она терла кулачками глаза, зевала.

— Домой едем. — Ростов подсел к ней, легонько надавил на плечи: — Спи. Ночь еще.

— А я уже выспалась. — Посмотрела на Ростова круглыми от темноты глазами: — Включи свет, а то страшно.

— Нельзя включать. В вагонах ночью не включают.

— Я писять хочу...

— О господи, потерпи немножко, — зашептал Ростов. — Хочешь, я тебе про Берендея расскажу?

— Расскажи, — согласилась Наденька.

Ростов пожевал губами:

— Значит, так... Жил-был Берендей...

— У него какие глаза, узкие или как у нас?

— Узкие. Ты лучше зажмурься и спи, а я буду рассказывать.

— Нет, пусть как у нас.

— Ну пусть. Значит, жил-был...

— Дед, я все равно писять хочу...

— И что мне с тобой делать? Ну потерпи. Нельзя нам выходить, Надюш.

— Да, я описяюсь, а ты потом сам накажешь меня за это, я знаю!

— Не накажу.

— Так не бывает.

Ростов осторожно открыл дверь, прислушался и, взяв девочку за руку, неслышными шагами повел ее в конец коридора.

В коридоре стоял запах общественного туалета. Вдруг сзади что-то стукнуло. Он обернулся, но ничего не заметил.


Щеков почти не выходил из купе. Отлежал бока на полке. Остаток дня он проспал, а ночь бодрствовал. Только раз сходил в туалет и снова упал на постель. Гриша стонал во сне, пытался плакать, Щеков, не подымаясь, пнул его. Гриша повернулся на бок и тонко засвистел крупным носом. Щеков остро завидовал Грише, его тупости и бычьему здоровью. Здоровье всегда от тупости, считал он. Тупой живет сегодняшним днем, ему бы пожрать, потом бабу, потом спать. А тут думать до боли в мозгах о будущем. И не столько о себе, сколько о других. То о их жизни, то о их смерти. Грише что, свистит в две дырки, а мозгами шевели дядя.

С Гришей Щеков чувствовал себя спокойнее и увереннее: чего ему не хватало, тот дополнял. И побои Гришка переносил легче. Кожа у него такая дубленая, что ли? Из заднего кармана брюк Гриши под задравшимся пиджаком торчала рукоятка пистолета. Щеков отвернулся. Поезд затормозил на каком-то полустанке. В предутреннем небе растворились потерявшие свой полуночный блеск звезды.

Щеков свесил с полки ноги в дурно пахнущих носках, пошевелил влажными пальцами. Чем ближе подходило время, намеченное для акции, тем больше волновался. Закурил, почувствовал горечь во рту, немного успокоился. Глухо стучали колеса, каждым ударом отсчитывая секунды, минуты. Докурив папиросу так, что запахло горелой бумагой, Щеков зашнуровал ботинки. Уперев горячий лоб в мелко дрожавшее стекло, постоял. Потом растолкал Гришу.

— Что? — подскочил Гриша, хватаясь за пистолет.

— Ничего. Скоро Ляофу.

— А?

— Бэ!

Щеков поднял форточку. В купе ворвался теплый и влажный ветер. Высунув голову, встал на носки. Вдали светился фонарь. Платформа пустовала. Только от паровоза отошел человек с жезлом. «Значит, не здесь, — отметил Щеков. — Неужели в Чимбао?»

Гриша почесывался, сипло зевал.

«Вот нервы... — завидовал Щеков. — Ему убивать, а он рот раздирает».

— Иди поброди немного. Может, чего узнаешь.

Гриша ушел. Щеков вынул из подвесной кобуры пистолет, взвел курок и снова сунул в кобуру. Закурил. Гриша вернулся, тяжело дыша:

— Тута они!

Щеков поднялся.

— В третьем купе. Своими глазами видел. С ним еще эта... Как ее... Ну...

— Девочка, что ли?

— Во-во! Она.

«Значит, в Чимбао сели».

— Пошли, — решительно сказал Щеков, одергивая просторный сюртук.


Хшановский приоткрыл дверь. Мимо промелькнуло платьице Наденьки и тут же раздался полный ужаса ее крик:

— Де-е-еда!.. А-а-а...

Распахнув дверь, Ежи увидел, как с другого конца вагона с девочкой на руках бежит Ростов. Тут же хлопнул выстрел, Ростов запетлял, привалился к стене и медленно опустился. Хшановский отпрянул от нового выстрела. Гришка подхватил Наденьку и, зажав ей рот, пятился.

— Отпусти ребенка, пся крев! — закричал Ежи и не узнал своего голоса. На какое-то мгновение в поле его зрения попало бледное лицо Щекова, и он понял, что не сможет выстрелить в Гришку. Он упал на спину под глухими ударами кольтов, почувствовал острую боль в правом боку. В то же мгновение подбежал Гришка, его оттолкнул Щеков и склонился над Ежи, намереваясь выдернуть пистолет из его руки. Этого Хшановский ожидал: ударом спружиненных ног отшвырнул Гришку и, поймав руку Щекова на излом, повалил его на пол.

Запаленно дыша, Хшановский поднялся.

— Лежать, пся крев... Ну...

Щеков пытался что-то сказать:

— Пан... Пан Хша...

— Лежать!


Из оперативной сводки.

«...Раненый гр. Ростов в бессознательном состоянии и с ним девочка помещены в больницу. В третьем вагоне в купе № 5 обнаружены двое связанных бандитов с кляпами. Проводник Рыжков заявил, что неизвестный гражданин наказал ему, мол, сдай этих гадов пограничникам в России. Один из них Щеков, бандит, другой Гришка, его подручный. Оба они переправлены во Владивосток».

Граница. Июль 1927 г.

Гонимый страхом, Воротников на шестые сутки добрался до заимки Христони Корявого — свата Изота Нюхова. Заимка находилась в таежной глухомани, в двадцати немеренных верстах от границы. Шли дожди, и Воротников простуженно бухал, всякий раз закрывая рот ладонью. Он боялся разводить костер, чтоб обогреться и просушить одежду. Восемь лет назад в этих местах ему доводилось гулять с особым офицерским отрядом, выискивать базы партизан, и потому тайга не казалась ему чужой. Отощавший и обросший до неузнаваемости, он, оглохнув от одиночества и тоскливых мыслей, жил единым и острым желанием отоспаться и поесть. Когда увидел избу с банькой в конце огорода, из щелей которой струился дым и низко стлался по земле, в горле вдруг вздулся горячий комок, и Воротников, прижавшись к обросшему мхом старому дубу, не сдержался, заплакал.

Изот неделю бражничал у свата, опух от медовухи и уже собрался возвращаться к Мамонтову, пожелав перед трудным переходом выпарить из себя всю сырость, чтоб в дороге через сопки не потеть. В этот раз он притащил Христоне две штуки китайского шелка с дивными росписями, и потому Христоня предупреждал все желания свата.

Через минуту Воротников, забросив под лавку рюкзак, в кальсонах и нижней рубахе, стоял, прижавшись лопатками к горячей печи, ощущая, как через нагретые камни в него входит тепло; блаженно зажмурив глаза, шептал:

— Господи, благодать-то какая... Благодать-то... Думал, не доберусь. — И тихо, счастливо засмеялся.

Изот молча изучал гостя, а Христоня суетился, собирая угощение.

— Было не признал вас, вашбродь. Гляжу, извиняюсь, рожа как у лешака. Только и признал по голосу. Сколь воды утекло, — тараторил Христоня, присвистывая еще в молодости выбитым зубом... — Велика Расея, ан дорожек-стежек, видать, мало у нас, что люди-то и встречаются. И когда карусель энта кончится, чтоб все как у людей? Чтоб добрых гостей не встречать ружьем. — Христоня чуть не застрелил Воротникова, приняв его через зелень за медведя. — Мы вот со сватом тут маракуем, за что русскому мужику такая планида получилась?

— И за что же? — с интересом спросил Воротников.

Христоня нес к столу жбан медовухи, остановился.

— Дак с нашим умом рази разобраться? На что Дитерихс голова, и тот отступился. Тут мозги из золота нужны, чтоб весь мир поделить так, чтоб каждому не в обиде остаться.

— Оно так, — степенно кивал Изот, не вмешиваясь в болтовню Христони, который еще по молодости в деревне всех удивлял своей ученостью. Приобрел ее Христоня в первом классе церковноприходской школы, из которой «убег» с вислым ухом (поп накрутил за вертлявость), потому и прозвали в деревне Христоню Собачьим Ухом.

— Никогда не будет этого, чтоб всех довольством наделить. А если б случилось такое, то процесс развития человечества замер бы. Пока потребность будет опережать возможность, общество будет двигаться вперед. Таков закон природы. И в этом правда жизни, и за все надо драться.

— Дитерихс тожеть так думал, как ты?

— Дитерихс, конечно, думал. Только не тем местом.

Христоня молчаливо не согласился, так как Дитерихс для него оставался пределом человеческого ума. Весною двадцать первого Христоня оказался во Владивостоке и видел коронацию генерала. Сверкая парчой, в доспехах, «принадлежащих Ермаку», Дитерихс клялся на верность России и, ползая на четвереньках, целовал неровно разбросанную вокруг цирка землю, якобы еще не топтанную интервентами и привезенную откуда-то из-под Никольска-Уссурийского. С того времени генерал покорил воображение Христони.

Отправляясь в баньку, Воротников захватил с собой и рюкзак, а вернувшись, снова задвинул его под лавку.


Уже стемнело, когда Изот и Воротников ушли в сторону границы. Изот шел легко, привычно. Воротников еле поспевал и через час так вымотался, что запросил отдыха. Изот неохотно согласился на привал, умело, без дыма, развел маленький костерок — подсушить онучи. Воротников разулся, протянул к огню мокрые ноги.

— Много еще топать?

Изот косился на рюкзак, который Воротников не выпускал из рук. По опыту он знал, что из России просто так не бегут, а прихватывают на черный день золотишка.

— Не терпится?

— Устал я здесь, — с чувством произнес Воротников. — Волю хочется почувствовать. Чтоб не вздрагивать от тележного скрипа. — Его нет-нет да грызла совесть, что удрал, не предупредив об опасности Полубесова. Но тут же успокаивал себя, мол, побежал бы к Полубесову, а там цап за холку — и в конверт. Раз ГПУ напало на след, тут уж спасайся кто как может. По-настоящему ему надо было уходить еще раньше, после той истории с рыжим немцем и фальшивыми банкнотами. А ведь чуть не влип. Если бы не задержался у проходной с Васьковским, то уже не тут сушил бы портянки. Повезло.

Затоптав костер, Нюхов протянул руку к рюкзаку}

— Давай помогу, задохнешься ишшо.

— Нет-нет. Я сам, — не дал Воротников. — А если напоремся на погранохрану?

— Много будешь трепаться — напоремся. — Изот вскинул на плечо берданку. — Ну, ходи. Отлежался, теперя ноги в руки — и айда.

Воротников потерял счет времени и пройденным верстам. Ему казалось, что крутятся они на одном месте. Перевалили две сопки, спустились в долину, миновали болото. Нюхов каким-то чутьем находил одному ему известную тропинку. Воротников то отставал от него, то, напрягаясь, догонял, обливаясь соленым потом и тяжело дыша. Изот не оборачивался, ступал мягко, как лесная кошка, и Воротников завидовал его выносливости. Время от времени Изот останавливался, как слепой ощупывал кору дерева, смотрел в черное, без единой звездочки небо и опять уверенно шагал. Один раз он с усмешкой бросил:

— Не издох ишшо?

Воротников промолчал. У него просто не хватало дыхания ответить. Под ногами снова зачавкало. Они шли значительно медленнее, уже с трудом вытягивая из трясины ноги. Воротников измотал остатки сил и готов был тут же упасть, лишь бы не двигаться, лишь бы хоть на минуту замереть. И когда Воротников, стиснув зубы, потерял чувство реальности, выдернул ногу из сапога, оставшегося в болоте, ушедший далеко вперед Нюхов ступил на твердую землю и выдохнул:

— Шабаш. Перекур.

От усталости ломило тело, комары слепили глаза. Нюхов сопел, вытирая шею сухим полотенцем.

— Сушиться надо, — кряхтел он, — болотная хворь привяжется. Тут зверье дохнет, не то что людишки.

Воротникову не хотелось ни костра, ни вообще ничего, хотелось вытянуть уставшее тело и замереть хотя бы на четверть часа.

Удивительная тишина стояла вокруг, ни шороха, ни ветерка, только сопение Нюхова. Можно было подумать, что действительно эта болотистая местность убила все живое в округе. Воротников снял рюкзак, положил под голову и мгновенно как в колодец провалился. Нюхов развел маленький костер, высушил портянки и долго сидел, поглядывая на спящего. Потом решительно и мягко встал на колени, потянул за лямки рюкзак. Воротников с трудом поднял тяжелую, как булыжник, голову, увидел в отсверках костра недобрый взгляд проводника и скорее почувствовал, нежели понял, какую опасность представляет для него Изот.

— Ты что... Чего ты так... — А сам, упираясь руками, отодвигался от него и не мог оторвать глаз от перекошенного в бессмысленной улыбке лица Изота.

Воротников опередил взмах берданой и двумя ногами, как когда-то его учили в военной школе, нанес упреждающий удар в низ живота.

...Теперь по-настоящему он чувствовал в себе что-то звериное, и поступь его стала мягче и осторожнее. Он не знал, куда идти, где, в какой стороне заимка Мамонтова, и потому шел на запад, надеясь выйти к людям.

Он вышел к китайской деревне, грязный, заросший. Не доходя окраинных фанз, опустился со сладостным стоном на красноватую вытоптанную землю и понял, что идти больше не сможет.

«Командиру погранзаставы тов. Горячеву, 24 июля сего года в трехстах саженях от линии государственной границы мною и красноармейцем Гвоздухиным обнаружен труп неизвестного. При нем найден вещевой мешок без содержимого. При тщательном осмотре было определено, что человек убит ножом в спину. Предположительно убитый являлся известным контрабандистом Нюховым.

Старший погранотряда  Х о м ч е н о к».
Китайские пограничники взяли Воротникова в тот момент, когда он, вконец обессиленный, устраивался под корнем вывороченного тайфуном дуба. От напряжения тряслись ноги, а рот наполнялся горечью. Хотелось курить, но от папирос осталась грязная кашица.

Двое солдат обыскали его. Пока один из них лазил по карманам и ощупывал одежду, Воротников стоял с поднятыми руками и несмело улыбался. Он не боялся этих солдат, обутых в большие, растоптанные ботинки с обмотками вокруг тощих икр, с неимоверно большими для их роста винтовками с плоскими штыками. Они были похожи друг на друга как близнецы, и это почему-то особенно понравилось ему.

— Чандан? — спросил солдат, отступив на два шага.

Воротников помотал головой.

— Нет-нет... Я белый офицер. Я бежал от чандан. Твоя моя понимай? — Он перевел взгляд с одного на другого. — Мне надо ваш командир. Ваша капитана моя ходи.

Солдаты побормотали о чем-то между собой, и один из них жестом велел опустить руки до уровня плеч, а другой аккуратно застегнул на нем все пуговицы сюртука и ловко просунул длинную палку с одного рукава в другой.

— Вы что это... Вы что... — забеспокоился Воротников, — господа китайцы... Я не большевик. Я офицер! — Он стоял растерянный, похожий на пугало, которое ставят в огородах, и чуть не плакал от обиды.

Потом его посадили на арбу и привезли в какую-то деревушку. Воротников вымученно улыбался. Его окружили китайцы. Чумазая и сопливая детвора пихала его длинными острыми палками.

— Рюська?

— Капитана твоя?

Воротников пытался объяснить:

— Русский я. Офицер. Мне надо Харбин ходи.

— Твоя хунхуз, — желтым пальцем показал на него старик.

Воротников отрицательно покачал головой.

— Твоя хунхуз, — настаивал старик, и все смотрели на него и согласно кивали:

— Твоя пук-пук.

Воротников хотел было подняться, но ему не дали. Солдаты подхватили под руки и потащили к крайней фанзе.

У него отобрали все: пачки советских дензнаков, доллары, фунты, коробочку из-под чая с золотыми монетами. Воротников бил себя в грудь и сиплым голосом уговаривал:

— Свой я. Бежал из красной России, от большевиков...

Пришел старый китаец, худой, с тонкими кривыми ногами, сел на циновку, некоторое время изучал пленника. Унтер сказал что-то, и старик спросил, прижав ладони к груди:

— Э... твая кыто?

— Я бывший офицер! — уже кричал Воротников чуть не плача. — Служил у Колчака в чине поручика. Теперь вот убежал...

Старик кивнул в знак того, что все понял.

— Тывая куда ходи?

— Харбин.

— Тебе кыто еси там?

— Отец там. Ростов Артур Артурович. Он дантист.

Пока старик задавал свои дурацкие вопросы, унтер, слюнявя пальцы, считал реквизированную валюту. Воротников готов был отдать все, лишь бы его отпустили. Унтер сгреб деньги в стол, поднялся и на чистом русском произнес:

— Подойдите сюда. Ну-ну... — поторопил растерявшегося пленника. — Если вы офицер, а не хунхуз или красный лазутчик, то разбираетесь в топографии. Покажите, где перешли границу?

Воротников долго водил пальцем по глянцевой бумаге, густо испещренной иероглифами.

— Тут все надписи на вашем языке, я не понимаю.

Унтер достал другую карту. Карта оказалась старая, истертая, много раз меченная карандашом и склеенная на уголках. Китайцам она попала, видать, в качестве трофея несколько лет назад. Разобрать что-либо на ней, кроме крупных городов, не представлялось возможным, и Воротников, кисло улыбаясь, постучал по ней грязным ногтем:

— Она настолько обветшала, что ничего не прочитаешь.

— Понятно, — сказал унтер, закурил тоненькую папироску и кивнул двум конвоирам у входа. Те вытолкали Воротникова из помещения и повели ко рву, выкопанному у леса для сброса нечистот.

«Тут, кажется, и наступил ему конец, — подумал о себе, как о постороннем, и тут же возразил: — Не бывать этому».

Чем ближе подходили ко рву, тем больше отставали от Воротникова конвоиры. Он тоже замедлил шаг. Солдаты что-то угрожающе закричали. По обе стороны появились стволы карабинов. Воротников ухватился за них и дернул что было силы. Один карабин оказался у него в руках, а другого солдат не выпустил из рук а от неожиданного рывка упал на колени. Ударом приклада Воротников размозжил ему голову. Безоружный солдат, пригнувшись, убегал в деревню, Воротников выстрелом навскидку свалил и его.

...Из лесу он вышел к железной дороге, лег на поросший полынью откос и стал ждать. Когда появился товарный состав, пропустил все вагоны и запрыгнул в последний. По запаху и грязной соломе догадался, что в вагоне возили скот. В темном углу сидел вооруженный до зубов пьяный китаец. Перед ним с пустым звоном катались бутылки темного стекла.

— Рюська? — спросил он. Поднялся и принялся мочиться в щель, болезненно морщась. Сел рядом. От него несло ханшином и потом.

— Базар бурсой, кукуруза много, рюська барысня идет, сыре дай дорога. Рюська баба шанго, китайська баба сапсем плехой. Тута ните нету, тута тозе ните нету. А руськи баба, — он зажмурил узкие глаза, — тута во! Тута тозе во! Осень хоросий рюська баба, — и прищелкнул языком.

Воротников вытянул из-за пояса у пьяного китайца кольт и, не доезжая Харбина, уже в сумерках, спрыгнул на ходу.

Дорога на Харбин. Август 1927 г.

До Харбина осталось совсем немного. Хшановский подъезжал к Чипхэ, здесь всегда стоял патруль полевой жандармерии. Сказывалась ночь, проведенная без сна, движения были не так уверенны, как всегда, и глаза как будто ветром надуло. Чтоб не искушать судьбу, он повел автомобиль в объезд по скверной старой дороге, которую на середине пути пересекала речка и которая когда-то, в давние времена вела к угольному карьеру. Уголь давно выбрали, и о дороге знали только те, кому она была нужна. Предстояло сделать большой крюк, зато без лишней тревоги.

Автомобиль жестоко трясло на ухабах. Когда Хшановскому показалось, что еще немного — и он просто физически не выдержит такой пытки, выехал к реке. Раздевшись, поправил мокрую от крови повязку, отыскал брод. Затем на полном газу форсировал реку.

Он благополучно выбрался на трассу в том месте, где к ней прижималось железнодорожное полотно.

Смеркалось. Мимо прогромыхал, зияя дырами в вагонах, товарный поезд. Впереди начинался подъем, мотор завыл на высокой ноте, но тут неожиданно перед самым капотом выросла человеческая фигура. «Матка боска!..» Хшановский едва успел нажать на тормоз, вывернул руль влево и чуть не налетел на верстовой столб.

Несколько мгновений сидел, закрыв глаза. Человек неслышно подошел к машине, заглянул в кабину.

— Пся крев... вам что, жить надоело?

— Довезете? — неуверенно спросил человек.

Разглядеть Хшановский его не мог и потому сказал:

— Садитесь. Нет, не туда, а на переднее сиденье. — Он это сделал, чтоб обезопасить на всякий случай свой затылок.

Мотор забормотал, Ежи прислушался к нему и, выбрав момент, включил скорость.

«В правом кармане оружие, — отметил он, — ишь как перекосило, видать, тяжелое. Не иначе кольт. Бандиты любят иметь нечто маленькое, типа браунинга, которое можно носить при себе совсем незаметно. А может, он полицейский или из русских волонтеров в чжанцзолиновской армии? Тогда почему такой вид, как будто его неделю волочили по кустам, а потом вытерли ноги об него да так и бросили? Будь он жандармом, пистолет носил бы в подвеске. Скорее всего, оружие или где-то подобрал, или отнял».

— Вам куда? — спросил Хшановский, не поворачивая головы.

Пассажир, принеся кучу извинений, попросил закурить. Ежи подал ему пачку папирос.

— Скажите, из города вы давно?

— А вам для чего знать, когда я из города? — На всякий случай Хшановский прижал локтем маленькую кобуру подмышкой. Так было спокойнее.

— На мосту кто стоят, русские или китайцы?

— Охраняют, что ли?

— Да-да. Я хотел знать, кто охраняет мост через Сунгари?

«Значит, нашкодил что-то с китайцами», — подумал Ежи.

— Китайцы стоят. Русских там нет.

— Спасибо. Я очень вам благодарен. — Пассажир докурил папироску и выбросил ее в окно. — Тогда мне остановите вот тут.

Невдалеке горели костры по берегу Сунгари, город уже сверкал вечерними огнями. Хшановский высадил пассажира, а сам, проехав еще немного, свернул с откоса на грунтовую дорогу, которая вела к паромной переправе верстах в двенадцати отсюда. Переправой этой пользовались в основном крестьяне.

Харбин. Август 1927 г.

Утром его еле разбудил Лескюр. Хшановский отрыл дверь, раздирая рот в зевоте. Выглядел он не самым лучшим образом.

— Прошу извинить, патрон. Проспал. Я больше не буду.

Лескюр, ничего не говоря, посмотрел на часы и постучал ногтем по циферблату.

Через пятнадцать минут с небольшим Ежи уже стоял перед ним отдохнувший и даже пахнущий одеколоном. Лескюр включил радиоприемник. Хшановский в двух словах доложил о командировке. Потом защелкнул на замок дверь, разделся по пояс и подставил Лескюру плохо забинтованную спину.

— Задел все-таки, гад, — морщась, сказал он.

Лескюр сноровисто обрабатывал рану.

— Лишь бы ребра были целы, а мясо нарастет. Тебе надо бы показаться врачу.

— Ни в коем случае, патрон. Рана пустяковая...

— Ну, смотри, Ежи, как бы потом хуже не стало.

— Не будет. Пластыря побольше наложите.

Ежи надел сорочку, прицепил бабочку и застегивал запонки, Лескюр сказал:

— Мне нужна машина, Ежи. Надеюсь, ты не очень сильно ее побил? А то неприлично будет на ней ездить по городу.

— В лучшем виде, патрон. Даже помыл и духами побрызгал, — посмеялся Хшановский, резко повернулся и ойкнул: — Пся крев.

Они, раскланиваясь со знакомыми, прошли в ресторан, заказали легкий завтрак по-европейски.


...Моросил нудный, мелкий дождь. Сарафанов стоял на виадуке, опершись локтями. Тягостно и тоскливо было на душе. Ивакин начисто забраковал роман. «Выдумка, — сказал он мягко, как больному. — Все у вас выдумано, как говорится, высосано из пальца, коллега. Где вы встречали комиссара с «челюстью гориллы»? «Налитые кровью глаза командира полка Дронова сжигали в пепел пленного князя Нарымского». Вы знаете, Виль, — Ивакин оттопырил губу, — я долго размышлял, сказать вам правду или не сказать, а потом решил сказать. Человек вы крепкий, выдержите. — Он задумался, приставил палец к виску. — Все плохо у вас. Комиссаров вы никогда не видели и плетете эдакое, чтоб пострашней. Лет пять-шесть назад народ еще верил, что у большевиков, как у коровы, растут рога. Сейчас этим не купишь. Вы описываете жуткую сцену, в которой партизаны бросают в огонь людей. Было такое? Я прошел путь от Питера до Харбина. В каких только переплетах не бывал, а вот такого варварства ни сам не видал и ни от кого не слышал. — Он длинно и горько вздохнул. — Вы не думайте, я не тайный большевик и даже не сочувствующий им. Просто наступило время пересмотреть методы нашей пропаганды. Она у нас до сих пор в стиле газеты «Заря», все бабаем пугаем. А чем берут большевики? — оживился Ивакин. — Они правду режут. Они и свои ошибки не скрывают. И нас считают за людей. Только идейно ущербных. А мы, видите ли, преподносим их оборотнями. И мой вам совет, пишите, голубчик, то, что хорошо знаете, что видели своими глазами, пощупали своими руками. А ежели описываете жестокость большевиков, то пишите так, чтоб читатель верил вашему слову... Литература — это величайшее из величайших достижений человеческой мысли и дьявольское орудие обработки человеческого сознания, милый мой Вильямин. Вот природа идет у вас хорошо. Понравилось. — Он улыбчиво посмотрел в лицо увядшему Сарафанову. — «От схваченных врасплох заморозком еще зеленых листьев исходил слабый и жалостный звон ледяных сосулек». Хорошо сказано. Понимаете, настроение дает».

Внизу под виадуком маленький черный паровоз тащил состав изрядно побитых вагонов с углем. «Вуп-вуп!» — кричал он тонко и надсадно. Сарафанов поднял воротник плаща. «Странно, — подумал он вдруг, — мне всегда казалось, что паровоз кричит «ту-ту», а почему сейчас «вуп-вуп»? — Он проводил глазами уходящий состав. — Видно, мы с детства привыкли, чтоб автомобили, пароходы, паровозы кричали «ту-ту», как нам внушали тетки и няньки».

Простой случай с гудком паровоза натолкнул Сарафанова на мысль, что воспроизвести увиденное дано не каждому литератору, и поэтому жизнь в творениях большинства писателей выглядит бесплотной тенью. И велик будет тот, кому удастся показать ее такой, какой она есть на самом деле. От этой мысли Сарафанов оторопел. Все, что говорил Ивакин, воспринималось поначалу как через кирпичную стену. А тут вот... «вуп-вуп»... «Ах ты господи боже мой, — ужаснулся Сарафанов, — да это ж открытие... Писать так, как в жизни. И если она «вуп-вуп», то никак не «ту-ту». На жизнь надо смотреть не чужими глазами, а своими».

В пятом часу утра позвонил Дзасохов со свойственным ему балагурством:

— Вы еще почиваете, Виль?

У Сарафанова появилось желание бросить трубку. С самого раннего утра Дзасохов — это было свыше его сил. Он зевнул так, что заслезились глаза,

— Чего молчите? — напомнил о себе Дзасохов.

— А что вам сказать? Вот однажды один арестант собрался бежать из тюрьмы. Ночью.

Дзасохов перебил:

— Кто ж днем бегает? Понятно, что ночью.

— Вы не перебивайте, коль разбудили ни свет ни заря. Так вот, вздумал он ночью бежать. У порога похрапывает стражник. Он и спрашивает у стражника: «Ты спишь?» — «Спу», — отвечает тот.

Дзасохов посмеялся:

— А зачем он спрашивал, дурак этот?

Сарафанов вздохнул.

— Ну ладно, чего вы хотели от меня?

— Слушайте сюда. Через одиннадцать минут спускайтесь вниз, если хотите сенсацию, а я подъеду на авто. Идет? Это чтоб не дулись на нас, а то Ивакин как-то недовольство высказывал, мол, засекретились, так вас перетак, что информацию и ту получаешь через третьи руки и только через месяц. Ну, привет.

Сарафанов спустился вниз, закурил, морщась от первой порции табачного дыма, прошелся туда-сюда, хотел было вернуться в постель, но послышался автомобильный треск. Дзасохов распахнул дверцу восьмиместного старенького, сильно побитого линкольна.

— Куда вы меня повезете?

— Тут неподалеку. Вам придется только наблюдать.

— Может, скажете, что за сенсация меня ожидает?

Дзасохов сидел рядом с шофером, обернулся.

— Так и быть. Только по секрету. Дантист Ростов — большевистский агент. Мы считали, что он уже пробирается к границе в поезде «Харбин — Пограничная». Щеков кинулся следом, а я установил возле ростовского особняка пост. И вот получаю сообщение: Ростов, оказывается, у себя. — Дзасохов тихо и нехорошо выругался. — Теперь уж мы его, морду, не упустим.

Сарафанов немного знал Артура Артуровича и когда-то учился в гимназии с его сыном Владимиром. В двадцать первом они случайно встретились в публичном доме. Владимир показался тогда Сарафанову озлобленным и вроде бы даже немного не в себе.

Сарафанову сразу расхотелось ехать на сенсацию, он хотел было уже остановить автомобиль, но мысль, что все надо видеть самому, чтоб писать, заставила его оставаться на месте. И в то же время он подумал: «Чепуха какая-то. Ростов, у которого красные убили сына, — агент ГПУ? Чепуха». Он не заметил, как произнес это вслух, и Дзасохов спросил:

— Что?

— Ничего. Это я так.

Сидевшая слева от Сарафанова молчаливая личность заерзала.

Вилю вовсе не хотелось быть свидетелем, как Дзасохов будет брать Ростова.

— Ему дали войти в мышеловку, а потом — хлоп, и ваши не пляшут, — хвалился Дзасохов.


Воротников ходил по пустому особняку, не веря,что он дома, ходит, тихо ступая, боясь потревожить тишину. На столе в столовой стакан с недопитым чаем, коробка с печеньем, на диване — тряпочная кукла с растрепанным бантом. Кому принадлежит эта кукла, и куда ушел отец? Воротников помнил, отца часто подымали среди ночи и он уходил, а возвращался, когда в доме уже просыпались.

Он бродил по комнатам, дотрагивался до полузабытых вещей, и ему хотелось плакать. Столько лет его носило по белу свету... Почему он так поздно вернулся в этот дом? Чего ему не хватало?

Его мучила мысль, что он испугался встречи с отцом тогда, зимой двадцать четвертого во Владивостоке. Испугался потому, что в этот момент особенно остро почувствовал себя чужим не только в этом городе, в этой толпе, но и чужим отцу. И это чувство не смог в себе побороть...

Воротникову казалось, будто кто-то ходит внизу, он замирал, ожидая увидеть отца, потом снова брел из комнаты в комнату. В библиотеке, где знакомо было все до мелочей, он увидел портрет девочки. Портрет величиной с ладонь. Он взял его, напрягая взгляд, задумался. Эта девочка кого-то напоминала ему... Подержав его в вытянутой руке, поставил на место, под абажур настольной лампы.

Уходя из кабинета, еще раз оглянулся.

«Не может быть... — Он замер. — Господи боже мой...» — Как-то робко вернулся к столу, взял снимок, и на лице его заблуждала растерянная и в то же время какая-то болезненная улыбка.

Внизу послышался топот. Воротников вышел и, глянув вниз через перильца в неосвещенную гостиную, увидел двух незнакомых людей. Они стояли и озирались.

— Вам кого? — спросил Воротников.

Они разом подняли головы.

— Спускайтесь вниз, — сказал один. — И побыстрее.

Воротников почувствовал недоброе, сделал шаг назад, вытянул из кармана тяжеленный кольт. Он хорошо был виден им, свет из кабинета бил в спину.

Один остался внизу, другой неуверенно поднимался по ступенькам. Воротников предупредил:

— Стоять на месте!

— Я те стану, морда, — сказал тот, что стоял внизу и, задрав голову, смотрел на Воротникова.

Воротников еще немного отступил, не оглядываясь нашел на стене выключатель и щелкнул им. Стало темно.

Тот, что поднимался по лестнице, крикнул:

— Выходи, не то будем стрелять. И учти, дом окружен.

— Ведь все равно не уйдешь, морда! — добавил другой.

«Ну, все, — подумал Воротников, — теперь мне отсюда действительно не выйти. Быстренько они меня... Хотя чего там быстренько... — Вспомнил, что на допросе назвал себя и даже адрес дал. — С перепугу, ну идиот!.. Конечно, жилы они из меня за своих повыматывают, это уж точно. И, как Калмыкову, башку отрубят и на кол повесят. Не-ет, так вы меня не возьмете».

— Ведь убью, — твердо произнес он в темноту.

И услышал напряженное:

— Только попробуй, только попробуй...

Тот, который стоял внизу, повторил зло и с угрозой:

— Только попробуй, морда!

Воротников ровным голосом сказал:

— А ты заткнись там. Хайло свое заткни.

Он увидел в гостиной вспышку выстрела. Пальцы Воротникова сработали автоматически, и его кольт в ответ выдал две сильные вспышки. За спиной зазвенело стекло, и он почувствовал, будто кто-то дернул его за волосы. В затылке стало нестерпимо горячо.


— Свет дайте кто-нибудь, — раздраженно потребовал Дзасохов. Сарафанов стоял рядом с ним, ему казалось, вот-вот еще что-то должно произойти. Но ничего не произошло.

— Вот морда... — выругался Дзасохов. — Червяков, ты кого убил? — Он перевернул ногой труп на спину.

Сарафанов с отвращением и любопытством вглядывался в неживое, заросшее черной, с густой проседью, щетиной лицо.

— Кого, кого... кого надо, того и убил, — ответил мордастый Червяков, озираясь и засовывая в карман замызганного пиджака тонкоствольный восьмизарядный револьвер.

— Обыщи.

Червяков обыскал труп, ничего не нашел, поднял тяжелый кольт, подбросил его на руке.

— Это не Ростов, — категорично заявил Дзасохов. — Ты хоть раз Ростова видел?

— Видел, — равнодушно ответил Червяков. — Старик. Борода лопаткой... Чего ж не видать? Сколь протопал сапогов за ним.

— А этот?

Червяков пожал плечом.

Сарафанов перевел взгляд с трупа на Червякова, спросил:

— А зачем же вы его убили?

Дзасохов посмотрел на него неприязненно.

— Вот что, господа, надо уходить... Тут нам делать нечего...

В машине он пожаловался, потирая левую сторону груди:

— Сердце что-то... У тебя как, Червяков?

Червяков промычал нечленораздельно. Автомобиль трясся и дребезжал, потом выскочил под яркие фонари и зашипел колесами по увлажненному асфальту.

Все молчали. Подъехали к дому Сарафанова. Вильямин неловко вылез.

Дзасохов схватил его за рукав.

— Слушайте, никакой информации не надо для газеты. Агента упустили. — Он длинно и яростно вздохнул через ноздри. — Но все равно поймаем. Никуда он от нас не удерет.

Сарафанов ушел в подъезд. Дзасохов посмотрел вслед, потом перед собой.

— М-мор-рда... — Вытащил мятую пачку папирос, закурил.

Снова появился Сарафанов:

— Вы знаете, кого убили? Владимира Ростова. Сына Артура Артуровича. Вот кого.

— Да ну?!

Владивосток. Август 1927 г.

Начальник особого отдела армии Урюпин и начальник ГПУ обговаривали принципиальную схему операции.

— Они ударят сюда, — Карпухин поднял указку и ее острым концом обвел на карте пронумерованный участок границы и поглядел на Урюпина. — Мы сделаем вид, что застигнуты врасплох, и отступим. Чуть-чуть. Только чтоб втянуть их в «чулок». Так?

Урюпин согласился.

— По зеленой ракете ты заворачиваешь правое и левое крыло, — он растопырил, руки, словно собирался кого-то обнять, — а потом — в лоб! Вот и вся тактика и стратегия, — заключил он.

Урюпин раскурил трубку. Хомутов почтительно стоял в стороне, не вмешиваясь в разговор. Карпухин продолжал:

— Из Харбина пришло сообщение, что банда, возглавляемая полковником Лошаковым, скрытно вышла к границе. Цель: соединиться с бандой Лялина в таежных массивах в районе Тернового. Лялин не раз делал попытку прорваться к границе, но всегда получал хорошую трепку. Тем временем, в двенадцати верстах ниже по течению реки, на участке Селиванова банда Лошакова форсирует по мелководью речку и с ходу штурмует заставу. Тот пропускает ее без серьезного сопротивления, а кавэскадрон Нелюты начинает преследование. Маршрут банды нам известен.

— Его могут изменить.

— Вполне. Я бы на их месте сделал именно так. Для страховки. Дальше твои ребята будут следовать по флангам на почтительном расстоянии, не вступая в бой. В данном случае для нас важно, чтобы банда как можно дальше ушла от границы.

— Две сотни верст устроит? — спросил Урюпин.

— Устроит. Только чтоб они чего не натворили, — подал голос Хомутов. — Их надо все время держать в пустом коридоре.

— Понятно.

— А вот тут, — Карпухин очертил зеленое пятнышко с синей жилкой, — мы и уготовим им, как говорит Хомутов, баньку. Тут что важно, — он зажег от спички погасшую трубку, дал огня Урюпину, затянулся пару раз, — тут мы должны блокировать их со всех сторон, раздробить и взять в плен. Вот такая вводная, — закончил Карпухин. — Над деталями операции пусть поработает КРО с твоими ребятами. Согласен?

Урюпин, сведя к переносью брови, смотрел на карту.

— А почему не разгромить ее сразу же после перехода границы? — Поднял глаза на Карпухина.

— Разгромим, — согласился Карпухин, — так сказать, продемонстрируем свою боеготовность. А они другую пошлют, и туда, где мы не ждем их. Нет уж... — он глянул в сторону Хомутова. — И вообще...

Урюпин перехватил взгляд.

— Загадки все. Ну-ну...

— Ты постой, не разбухай. Никаких тут загадок, — отмахнулся Карпухин. — Ждем человека с той стороны. Появиться должен вместе с бандой.

Операция будет детально разработана, но не все пройдет так гладко и бескровно, как планировалось.

Пригород Дайрена. Дача полковника Исида. Август 1927 г.

Корпус Нечаева стоял в одиннадцати верстах от станции Пограничной, казачья дивизия семеновцев разбила лагерь в тридцати верстах севернее озера Ханка, особый «отряд смерти», набранный из гимназистов и студентов вперемешку с уголовниками, выпущенными из китайских тюрем в честь дня рождения генерала Чжана, формировался в Гирине.

И в это время шанхайская газета «Норт Чайна Дейли ньюс» в статье «Кто сядет на белого коня?» засомневалась в полководческих талантах полковника Жадвойна, коему штаб объединенных наступательных сил доверил возглавить прорыв через границу на помощь восставшим. Неизвестный автор в пух и в прах раскритиковал все воинство, собранное с величайшим трудом руководством БРП. Он писал, что, по сути дела, это не войска, а деклассированные элементы и т. д. и т. п. «Для успешного осуществления боевых действий, — говорилось дальше, — необходим талант полководца, такого человека, как генерал-лейтенант Семенов. Ему и вожжи в руки в столь правом и историческом деле. Только Союз казаков во главе с испытанным полководцем атаманом Семеновым сможет до конца и с достоинством выполнить эту миссию». Статья оказалась началом дискуссии, в которую включились газеты Нанкина, Пекина, Мукдена, Дайрена. «Харбинское время» выступило со статьей «Кому это выгодно?», где пыталось разобраться, для чьей пользы этот гвалт, но не удержалось и само ввязалось в полемику. «Вопрос о лидерстве решился само собой. Самой историей предназначено все силы антисоветского движения возглавить БРП. Это единственная организация, способная целеустремленно и последовательно осуществить то, чего не смогли ни Союз казаков, ни Российский общевоинский союз, ни другие партии и союзы».

«Харбинское время» только подлило масла в огонь. Разлад накануне подготовленного мятежа на территории Приморья наносил серьезный и непоправимый ущерб чуть было не завершившемуся объединению.

Раньше назначенного времени на станцию Тянь-цзинь пришли вагоны, на которых мелом по-русски и китайски было написано: «Назн. ст. Тяньцзинь. Отпр. ст. Шанхай. Груз бананы». Вагоны стояли в тупике под охраной. Эксперты из БРП облазили их, взламывали ящики, смотрели на свет стволы винтовок.

Второго сентября снялась дивизия семеновцев и маршевым порядком направилась в Муданьцзян. Вечером того же дня снялся корпус Нечаева, не получавший длительное время денежного довольствия.

Сто двадцать тысяч долларов БРП перечислило в шанхайский банк на счет № 02181138, сто семьдесят тысяч должен был внести Союз казаков из тех средств, которые выделялись Семенову из доходов ЮМЖД. Но Семенов не сделал перевода, и французская фирма отказалась дослать к винтовкам затворы, к гранатам детонаторы, а к пулеметам замки. Косьмин телеграммой обратился к Семенову, но тот молчал.

На чрезвычайном заседании объединенного штаба наступательных сил было принято решение послать Косьмина на переговоры к Семенову. Председатель РОВС Мелетин отказался ставить свою подпись под протоколом и заявил, что его союз сомневается в целесообразности объединения во главе с БРП. Отказался и председатель Союза мушкетеров Гантимуров.

Косьмин вспылил:

— Вы отдаете себе отчет, господа, в том, что делаете? Так поступить, как вы, могут только специально засланные в наши ряды агенты коммунистов.

Представители РОВС закусили удила. Мелетин размахивал парижской газетой «Фигаро», в которой была опубликована статья председателя Российского общевоинского союза генерала Кутепова. Кутепов писал: «Мы сильны единством своего союза, единством мысли и действий, единством духа русского. Только РОВС, насчитывающий в своих рядах более полумиллиона человек, является реальной угрозой Советскому Союзу. С этой силой нельзя не считаться. Это железный кулак, способный пробить брешь в любой броне, которой прикрываются большевики».

Издерганный Косьмин собрался в Дайрен к Семенову. Накануне отъезда у него состоялся разговор с Бордухаровым:

— Нич-чего не понимаю, — в отчаянии Косьмин хлопнул себя по бокам, — какая оса укусила этих кретинов? Восстание вспыхнет, а поддержать будет некому. А наши так называемые единомышленники! Ну, выступил Кутепов. С такой же статьей он выступал в прошлом, позапрошлом году, а что изменилось? Болтуны так и остались болтунами. Ах ты боже мой. На самом решающем этапе поставить такую подножку... Идиоты... Дураки...

Бордухаров молча соглашался, потом сказал:

— Признаться, я никогда не верил в наше единство. Кое-чего мы достигли. Но это оказалось на поверке шито белыми нитками. Каждый тянул в свою сторону. Нас погубит вождизм. Коли Мелетин метит в фюреры, то какое там наступление...

Косьмин крепко стискивал зубы и тряс головой.

— Вы тоже хороши. Не верили... Потому и разваливаемся, что каждый в душе не верил. А верить надо. Без веры в свои силы мы ничего не сделаем. Тут нам следует поучиться у большевиков. Да-да. Не глядите на меня так. Именно у большевиков. Не побоюсь так сказать принародно.


Ночным поездом, с головной болью, Косьмин выехал в Дайрен на встречу с Семеновым. Он надеялся еще спасти положение и вооружить разбежавшихся волонтеров, выпускников юнкерских училищ и школ в Ханьдаохэцзы и в Харбине.

Лежа на полке под байковым одеялом, пахнувшим лекарством, Косьмин продолжал возмущаться и слать проклятия на головы отступников. «Ну Мелетин — ладно. Союз у них серьезный, а Гантимуров... Гантимуров... Он-то чего... со своими сопливыми мушкетерами... Ему-то чего надо? Уж сопел бы в тряпочку, коль приняли как равного... Ах ты боже мой...»

Проводник разносил горячий крепкий чай и ментоловые сигареты.

За Сунгари-2 поезд остановился, послышались невдалеке выстрелы, топот но крыше вагонов. Через четверть часа Косьмин выглянул в коридор. Увидел проводника.

— Что случилось?

— Хунхузы, — ответил тот.


Косьмин выехал к Семенову, который гостил в полусотне верст от Дайрена на даче, принадлежащей начальнику войск гарнизона полковнику Исида. Несколько раз их автомобиль останавливали секретные посты, проверяли документы, сличали лица с фотографиями, задавали разные, на первый взгляд безобидные, вопросы. Адъютант полковника Исида, молодой офицер в штатском, всю дорогу молчал, автомобиль вел осторожно.

13 сентября Семенову исполнилось тридцать семь лет, но выглядел он значительно старше: под глазами отеки, лицо нездорового цвета, и весь он какой-то сонный, оплывший, как будто только что встал с постели и не успел даже ополоснуться. Он шел навстречу Косьмину, сильнее чем обычно припадая на левую ногу, в руке увесистый сучок, отполированный ладонями до блеска. Хромота у Семенова осталась от ранения у польского городка Новое Място. В том бою эскадрон его пленил четыре сотни германских драгун. Семенова за этот бой командование представило к ордену Георгия Победоносца четвертой степени и к георгиевскому оружию.

Они пололи друг другу руки. Озабоченный Косьмин огляделся.

— Прекрасное местечко. Небось и озерко рядышком?

Семенов кивнул:

— Тут неподалечку. Дикое озерцо, и рыбы тьма. — Он тоже огляделся. — Японцы умеют устроить себе быт. Это не мы: костер да палатка.

Косьмин посторонился, пропустил адъютанта с емким портфелем. Когда тот скрылся в особняке, произнес, едва сдерживая раздражение:

— Вам известно, зачем я пожаловал?

— Нет, — ответил Семенов.

Косьмин только крякнул в досаде.

День заканчивался, легли длинные тени. Солнце из белого стало цвета яичного желтка.

Ужинал Косьмин один. За столом прислуживала Катя, давнишняя экономка Семенова, еще молодая уссурийская казачка. Она же сказала, что Григорию Михайловичу нездоровится и ежели к утру почувствует себя лучше, то на зорьке пойдут рыбалить.

В постели Косьмин размышлял о себе, о Семенове, с которым немало пройдено нелегких дорог и перенесено испытаний. «Надо ж, — думал он, — не кому-то, а Гришке Семенову повезло возглавить все белое движение на Дальнем Востоке и Сибири. Потому что пройдоха, проныра и хам. Что он, собственно, представляет из себя?» После окончания оренбургского военного училища в 1911 году вместе со званием хорунжего Семенов получает направление в Ургу и там командует взводом. Но вскоре за самоуправство и лихоимство оборотистого казака в сорок восемь часов выдворяют за пределы Монголии. Сам Семенов на имя командования писал: «...Администрации Дайцзинского банка стало известно о готовящемся китайцами ограблении, и она обратилась ко мне с нижайшей просьбой оградить от бандитов. За это предложила 5000 лан, четыре пуда чаю и десять быков. Отказаться не смел, дабы соблюсти местный обычай...»

В германскую воевал в Польше. Кроме Георгия 4-й степени получил Орден святого великомученика. Как-то в Шанхае Косьмин встретился с Оглоблиным. Разговор зашел о Семенове. «Ему всю жизнь везло, Но он плохо кончит, поверьте моему слову. Мания величия в сочетании с хамством и живодерством еще никому не приносила пользы, — говорил Оглоблин. — Это утверждаю я, бывший командир полка, в котором служил Семенов».

Потом Кишинев, где Семенов временно исполнял обязанности командира полка. Там и застала его революция. Из Кишинева переведен в Уссурийскую дивизию. Отозван в распоряжение генштаба в Петроград. На Мойке, 20, близко сошелся с председателем Всероссийской революционной комиссии по формированию добровольческих армий полковником Муравьевым. За товарищеским ужином Муравьев прощупывал молодого офицера, а тот горячился:

— Надо немедля арестовать фракцию большевиков. Для этого достаточно всего одного училища, и дворец Ксешинской будет наш со всем его содержимым. Совдеп в Тавричанском дворце? И его взять. Всех расстрелять, а Брусилова просить принять власть военного диктатора.

Муравьев соглашался. Офицер ему импонировал, на такого можно было положиться.

— Подождем, пока большевики задушат Керенского, а потом мы их перевешаем.

Муравьев предлагает Семенову отправиться в Сибирь и приступить к формированию частей из иноверцев.

С мандатом военного комиссара Временного правительства есаул Семенов формирует части, вооружает их и подчиняет себе. В Чите ему захотелось уничтожить весь совдеп и провозгласить себя военным диктатором Сибири и Монголии. О заговоре стало известно, и по этому поводу состоялось специальное заседание совдепа. Семенова решено было арестовать и предать революционному трибуналу. Семенов спешно покинул Читу. На станции Маньчжурия разоружил вместе с Унгерном гарнизон в полторы тысячи штыков. Унгерна назначил комендантом Хайлара, выделил ему отряд, а сам отправился в Харбин за оружием. Но командующий войсками на КВЖД генерал Хорват отказал ему. Семенов силой забрал оружие, патроны и вернулся на станцию Маньчжурия.

Мандат Временного правительства действовал безотказно, он быстро собрал внушительный отряд, сам себя назначил атаманом сибирских казаков. Читинское правительство, состоящее из эсеров и меньшевиков, уже не могло с ним не считаться. После назначения Колчака верховным правителем в Омске у Семенова с ним начался разлад. Колчак дал приказ арестовать самозваного атамана и послал в Читу генерала Волкова во главе кавалерийского полка. До кровопролития не дошло. После переговоров с Волковым по телефону Семенов решил помириться с Колчаком. Колчак простил есаула, произвел его в генерал-майоры и назначил командующим Читинским военным округом. В октябре 1919 Семенов уже военный губернатор Забайкальской области и помощник командующего вооруженными силами Иркутского округа генерала Розанова, который имел штаб-квартиру во Владивостоке.

7 февраля 1920 года, как раз в Христов день, был расстрелян Колчак, а незадолго до этого, 4 января, он передал всю власть Семенову, как это утверждал сам Семенов. Против нового верховного начали кампанию генералы Дитерихс, Сукин, Пучков, Сахаров. По настоянию командующего армией генерала Вержбицкого Семенов выехал в Читу, в надежде уладить скандал. Но по дороге узнал, что его хотят арестовать и выдать красным. Путь назад оказался отрезанным. Семенову пришлось высадиться, и он спешно, на неисправном аэроплане, отбыл в Даурию.

К 20 ноября 1920 года, части Красной Армии выгнали Семенова с территории Забайкалья в Маньчжурию.

5 декабря под охраной японцев он прибыл во Владивосток. В тот же день ему нанес визит начальник штаба экспедиционных войск генерал Такаянаги, который сообщил, что на станции Маньчжурия взбунтовались генералы и отказались подчиняться Семенову. Впоследствии Семенов жаловался: «Так моими генералами был сорван план образования национальной государственности. Я ушел в Порт-Артур, чтобы продолжать борьбу против большевизма». Возвращаясь назад, Семенов оставил братьям Меркуловым большие деньги для организация переворота.

...За окном под тяжелыми ботинками поскрипывала щебенка — это бодрствовала охрана. Косьмин поднялся, накинул шелковый, прохладный халат, долго закуривал.

Утром Семенов сам разбудил его. Наскоро перекусив, они направились к озеру. Шли недолго. От Семенова разило водочным перегаром. Он много курил, сплевывая густую мокроту под ноги, и тяжело дышал.

От глади озера, как из кастрюли, поднимался пар, берега его поросли камышом и осокой. Гандошкин уже развел костер, на рогульках висел внушительных размеров казанок с закопченными боками.

— Григорий Михайлович, какую ушицу сварганим? — спрашивал Гандошкин, защищая короткопалой рукой от огня бороду. Семенов выходил из кустов, застегивая штаны.

— Сибирскую, какую же еще?

На раскинутой скатерке стояла закуска, водка. Утренняя стынь отступала. Гандошкин бегал от удочки к удочке, дергал, радовался улову. Придавленный сырым с ночи воздухом, низко стлался синей спиралью дымок. Кипела уха.

— Вот так, значит, и живем, — произнес с какой-то досадой Косьмин, вызывая Семенова на разговор.

Тот облизал с толстых пальцев селедочный жир, вытер руки полотенцем, скомкал его и швырнул от себя.

— Вы зачем приехали?

— Как говорят, расставить точки над «и».

— Ну и расставляйте.

— И расставлю. — Косьмин посопел, как перед дракой. — Почему вы не перечислили деньги на оружие?

— Все?

— Нет. Не все. По чьему распоряжению ушли казаки?

— Не знаю.

— А корпус Нечаева?

— Это его дело. Он состоит на службе у китайцев. Они его, наверно, и отозвали.

— А деньги? Вагоны стоят с винтовками без затворов, с гранатами без запалов. Мы задолжали с жалованьем волонтерам. Они превращаются в грабителей.

— Нет у меня денег, — отрезал Семенов.

— Как же нет, когда есть, — возмутился Косьмин. — Григорий Михайлович, побойтесь бога. Да на вас креста нет сказать такое. Это... Это... — Косьмин в раздражении смял салфетку, — это безобразие. Я вынужден буду жаловаться. Вы нарушаете уговор с господином Танака. Он выделяет деньги на объединенное войско, а не вам лично.

Семенов поднял тяжелый взгляд на Косьмина, взгляд пустой, безжизненный.

— Вы что, думаете, я пропиваю их с бабами в ресторанах, сорю ими направо и налево? Спросите у него, — кивнул в сторону Гандошкина, сидевшего одиноко на берегу. — Он подтвердил. Ботинки не на что купить.

Семенов грешил против истины. Деньги на его имя в банке имелись немалые. Недавно получил от потомка цинских императоров Пу И солидный узелок с драгоценностями. Потомка изгнали из Пекина, и он находился под присмотром французов в Тяньцзине. Семенов сумел убедить его в необходимости собрать армию из сторонников цинской монархии и восстановить Пу И на законно принадлежащем ему троне. Время от времени гонец Семенова возвращался со щедрыми пожертвованиями.

— ...Мы ухлопали столько сил и энергии на создание объединенных сил, и теперь все идет прахом. Так нельзя. Вы посмотрите, что делается в мире. Все страны отворачиваются от Советов. Наступило самое благоприятное время. Если мы упустим его, то нам потомки не простят. Они осудят нас за мелкособственнические интересы. Они плевать будут на нас.

— Не будут, — отрезал Семенов. — Уже потому не будут, что мы не доживем до того времени.

— ...Упускаем возможность заявить о своей силе всему миру, — продолжал Косьмин, пропустив фразу Семенова мимо ушей, — над нами потешались все кому не лень, пока мы не начали работу по объединению. Тьфу ты господи боже мой... Не простит нам этого история, Григорий Михайлович. Не простит... — Лицо его скривилось в плаксивой гримасе.

Семенов отвернулся и глядел, как по воде кругами ходил поплавок, нырял, снова появлялся. Гандошкин то приседал, упирая руки в колени, то поднимался, вытянув морщинистую шею. Потом быстро разделся, полез в воду.

— Тяни за леску, чего рот раззявил, заячья твоя губа! — вскочил Семенов. — Хватай ее за жабры. С хвоста начинай и легонечко к голове...

Гандошкин в чем мать родила стоял по пуп в воде, синий от холода, и шарил руками под корягой.

— Ну чего ты там?

— Кусается, Григорь Михалыч... — хрипел Гандошкин. — Б-о-оль-шущая, стерва...

— За жабры ее, слышь!

— Не могу, прямо тигра какая-то.

Семенов снял сапоги, бриджи. Оставшись в трусах по колено, поежился. Прихрамывая,обежал ярок и, задом наперед, на четвереньках, сполз по глинистому откосу. Расставив руки и вспенивая воду, побрел к Гандошкину.

— Где она тут?

— Во, во она... Ай! — Гандошкин выдернул руку и обхватил губами кровоточащий палец.

— Мать твою так... — Семенов, пыхтя, задрал подбородок и запустил под корягу обе руки. Потом крякнул и рывком выхватил рыбину из воды. Изогнувшись колесом, она сверкнула чешуей и, шлепнувшись на примятую и жухлую осоку, заскакала, изгибаясь жестким и сильным телом.

Гандошкин одевался.

— Налим что... Он суетной зимой, на холоду, под ледком, а летом он спячий. Заберется под корягу, ляжет на дно и пучит глаза. А тут ему наживка...

Косьмин подождал, пока Семенов, отвернувшись, выжимал трусы, а потом развесил перед костром на колышки.

— Халат не взял... — ворчал он. — Сколько говорить тебе, раз идем к воде, так бери халат. Как я теперь буду? Помощнички, едри вашу мать, с чашки ложкой. Все самому надо. Кругом все самому, — распалялся Семенов. Гандошкин, чтоб не слушать в свой адрес матерщину, подался в кусты за хворостом. — Вот всегда так, — жаловался Семенов, — как что, так в кусты. Паразит.

Налим не поместился в казанок, и морда его с разинутой пастью страшно торчала из бурлящего кипятка.

— Так что делать, Григорий Михайлович? Решение ваше каково будет?

Семенов опять надолго замолчал, глядел в костер, нахмурив лоб и прищурив глаза. Гандошкин принес охапку сухого хвороста, подложил в огонь, попробовал уху и принялся разливать ее по глубоким японским чашкам. Уха парила, аппетитно пахло лавровым листом.

— Ладно, — негромко произнес Семенов, разжег в костре прутик, прикурил погасшую папиросу, — как говорится, напрасные хлопоты и никчемный разговор. Несерьезно все это. Не в бирюльки ведь собрались играть, а подчинить себе весь Дальний Восток. Не с того начали...

Косьмин встал, одернул на себе хорошо отутюженный сюртук.

— Хотите начистоту? Откровенно и без всяких там фиглей-миглей?

— Давайте, — согласился Семенов.

Прокашлявшись, Косьмин начал:

— Вас не устраивает вторая роль. Это всем понятно и ясно. И не пытайтесь возражать. Чего там! Но это ведь не наша воля. Хотите командовать парадом — милости прошу. Хоть сию минуту сниму с себя руководящую сбрую и вручу ее вам. Садитесь вы на белого коня. Я не так тщеславен, как это кажется кому-то. Мне, в конце концов, плевать на эту власть. У меня люди рискуют жизнью в тылу красных. Восстание только сигнала ждет, а мы тут все не можем поделить трон. Стыдно подумать даже об этом, а не то что говорить. — Он сломал прутик. — Вы извините, что так откровенно. Но что делать...

— Вы, как пишут в газетах, уже и землей торгуете. По доллару за гектар. — Семенов вытащил из-под себя газету: — Почитайте.

Косьмин сделал независимое лицо, читать не стал.

— А что тут такого? Выпустим облигации. Это ведь сотни миллионов в наш карман. Разве плохо?

Связываться с БРП Семенову не хотелось. Затрут. Оставят на последних ролях. Поделят между собой посты. Нет уж, пусть обходятся без него.

Косьмин выпил три-четыре рюмки. Семенов опорожнил бутылку водки, но сколько ни пил — только бурел лицом. Косьмин прижал ладони к печени, скривился. Ему нельзя было пить, но он пил.

— Заиграла, — произнес он со всхлипом.

— К погоде, — сказал Семенов, глядя на озеро.

— Да я о печени. Режет, стерва, спасу нет.

— А... пить надо меньше.

— С вами запьешь...

— Испокон веков в России желудок правил разумом да немцы. Вот и доправились — дальше некуда. Горлопанить все научились, а как до дела, так хвост поджат. — Семенов стиснул зубы так, что в глазах замельтешило.

— Что с вами, Григорий Михайлович? — испугался Косьмин, видя, как у Семенова от ключиц к ушам побежала бледность.

— А ничего, — огрызнулся Семенов, сорвал травинку и принялся жевать. — Сволочи все. — Семенов злился на всех: на большевиков — за то, что предсказания не сбылись, и красная Россия назло всем живет и не думает гореть в геенне огненной. Упустили время, когда можно было одним жимком удавить, а теперь кусай локти, поди возьми ее. Злился на харбинских воевод, одуревших от безделья и склок. Особенно злился на Дитерихса. Заборов сообщил, что Дитерихс, вместо того чтоб объединять, смуту посеял, перечница старая. — Зря вы сюда приехали...

— Это я уже понял. Прикажите доставить меня в город.


Двенадцатого августа вагоны сгорели. Пропали полторы тысячи винтовок, полмиллиона патронов к ним, двенадцать пулеметов системы «Люис», десять пулеметов системы «Гочкис», тридцать ящиков с гранатами. Пожар начался ночью, тушить было некому, вагоны успели оттащить подальше от станции, и они там горели и рвались, как им хотелось.

Косьмин впал в отчаяние. Харбинская полиция начала вести следствие, выясняя, в чей адрес поступили вагоны, кто является их отправителем. Агенты начальника жандармерии проявили удивительную, не свойственную им расторопность и быстро все это выяснили.

Бордухарову и Косьмину доложили об этом.

«Будет скандал, — констатировал Косьмин, — будет серьезный скандал, если о пожаре станет известно прессе, а значит, и рядовым членам БРП, чьи взносы пошли на уплату за оружие».

Совсем неожиданно Ли Бо был приглашен на ужин к генеральному консулу Франции в Харбине де Бизаню. О чем состоялся разговор, никто не знал, но следствие по делу «бананы» прекратилось. То, что осталось от вагонов и оружия, солдаты Чжан Цзо-лина собрали и увезли куда-то. В левую прессу не просочилось ни строчки. Руководители БРП перевели дух. Но мятеж, намеченный в Приморье на первое октября, был сорван. Отряды Лошакова и Лялина оказались в глубоком тылу на территории СССР, и их надо было спасать. Оставить их на зиму в тайге — значит обречь на голод и смерть. Так долго и тщательно готовившаяся акция сорвалась. Косьмину временами хотелось застрелиться, но удержала мысль: похоронят как пропащую собаку. И не вспомнят даже.

Граница. Август 1927 г.

Накануне нападения на соседнюю заставу боец Махоткин привел пожилого китайца, увешанного цинковыми флягами со спиртом. Китайца звали Хо, шел он в Поповку, к кому шел, предстояло еще узнать. Китаец, с трудом подыскивая слова, рассказал, что в верстах семи ниже по течению Матицы сосредоточился большой отряд белогвардейцев и что ночью они собираются напасть на пограничников. Допрашивал китайца командир летучего кавэскадрона ГПУ Николай Нелюта. Селиванову, начальнику заставы, он сказал:

— Не врет. А вот кто возглавляет банду, не говорит.

— Может, не знает?

Оставив Хо с Селивановым, Нелюта вышел на крыльцо, вдохнул глубоко, постоял, широко расставив крепкие ноги в блестящих хромовых сапогах.

У коновязи, отгоняя назойливых слепней, вздрагивала потной, блестящей кожей лошадь начальника комендатуры. Молоденький дневальный, с брезгливым выражением собирал в совок навоз.

Нелюта сел на ступеньку и пригласил рядом с собой дневального.

— Перекурим, что ли?

— Боец Махоткин, — представился пограничник и щелкнул каблуками.

— Садись, Махоткин. Значит, ты поймал китайца?

— А чего его ловить? — быстро отозвался Махоткин. — Обнаружил след и пошел. Потом гляжу: через версту сидит у костра и варит похлебку. Я ему говорю «руки вверх», а он кланяется. Взял и привел сюда.

Пальцы у Махоткина узкие и длинные, над губой желтый пушок. «Музыкант», — подумал Нелюта и спросил:

— На гражданке где работал?

— Закройщиком. Портной я. — И смутился.

— А по дороге он ничего не смог выбросить?

— Не, я за ним очень даже строго следил. — Подумал немного и более уверенно произнес: — Не, ничего не выбросил.

Из комендатуры вышел Селиванов. Постоял, поморщился от солнца.

— Товарищ Нелюта, старик что-то опять забормотал.

Селиванов потел в наглухо застегнутой гимнастерке, под мышками — темные полукружья с белыми обводами соли, лицо распаренное, красное. Китаец ему порядком надоел, и он не скрывал желания поскорее избавиться от него.

Увидев Нелюту, Хо быстро заговорил:

— Моя, господина капита... чиво тибе говори... э... его рука... э... — он показал на свою руку, а потом ткнул себя в морщинистое лицо, — его рука — моя... э... вот, — шлепнул ладонью по щеке. — Понимай?

Нелюта посмотрел на Селиванова, тот пожал плечами, мол, черт его разберет.

— Чего твоя говори — моя не понимай, — сознался Нелюта.

Селиванов улыбнулся.

— Говори яснее, чего надо? — Нелюта тоже устал от допроса.

Под окном стоял Махоткин с совком и голиком и прислушивался. Наконец не выдержал:

— Старик хочет сказать, что у того человека кожа на руках такая же сморщенная, как у него лицо.

— Так? — переспросил Лихачев у старика. И тот радостно закивал.

— Махоткин, — приказал Селиванов, — а ну отведи его в погреб. Да не запирай, а то задохнется. — Селиванов снял фуражку, протер платочком клеенчатый подклад, снова надел и спросил: — Чего теперь мы с ним будем делать?

— Да ничего. Хай живэ. Ты к ночи пост убери. Он должен убежать. Это ж агент их. Послали пронюхать, как мы тут — приготовились к их встрече или нет.


...Всю ночь бойцы прислушивались к шорохам на той стороне. Рядом с Нелютой в секрете находился Махоткин, а чуть поодаль — командир отделения Супряга. От Нелюты к Супряге тянулась тонкая сигнальная бечевка. Темнота стояла кромешная, хоть глаз коли. Махоткин завозился, и Нелюта ткнул его локтем в бок. Перевалило за полночь, наступило то время, когда тяжелеют веки, будто наливаются свинцом, и до смерти хочется ослабить сведенные постоянным напряжением мышцы и хотя бы на пару минут забыться. Где-то над самой головой долбил мягкую кору кедра страдающий бессонницей дятел. Махоткин размеренно сопел, Нелюта подумал, что тот спит, и снова толкнул его.

— Извини, я нечаянно.

— А, — сказал Махоткин и опять ровно засопел.

Нелюте снова показалось, что боец заснул, и это стало его беспокоить. Но тут Супряга дернул бечевку. Махоткин задышал учащеннее. Ничего подозрительного Нелюта не уловил в подумал, что отделенный проверяет их боеготовность. Вверху пронесся порыв ветра, и опять принялся стучать дятел-полуночник.

Перед наступлением утра лесные запахи обостряются. Среди наплыва сладкого, горьковатого, дурманящего великолепия неожиданно почувствовался запах папиросного дыма. Он ощущался еле-еле. Нелюта дернул намотанную на кулак бечевку и почувствовал два ответных рывка, означавших, что Супряга тоже насторожился. Еще не известно было, кто выдал себя: то ли один-два человека, то ли целый отряд.

Нелюта вынул из кобуры револьвер. Махоткин удобнее приладился к винтовке.

Наконец смолк дятел, и на той стороне подала голос выпь, будто только этого и дожидалась.

Махоткин задышал в ухо:

— Тут на все десять верст в округе нету болот.

Нелюта ничего не ответил, целиком превратившись в слух. Через несколько минут его внимание привлек еле различимый шорох, который с каждой минутой становился все отчетливее. Супряга дернул бечевку четыре раза и начал ее сматывать, боясь, как бы нарушители не потянули ее за собой.

Они проползли один за другим настолько близко от Нелюты, что тот почуял запах чеснока.

Прошло еще не менее часа, когда они вернулись той же тропой.

К секрету Нелюты неслышно подобрался Селиванов. Его лицо смутно белело в темени.

— Китаец удрал. Теперь убедились, что твой эскадрон тут. Скоро начнут у Зудова.

Нелюта пожал локоть Селиванову: мол, понял.


Нелюта вышел к коновязи. Часовой тихо окликнул:

— Ну как вы тут?

— Та ничого, товарищ командир. Балакают ребята.

Нелюта отошел в сторону, закурил, пряча папиросу в рукав. Из-за кустов слышалось негромкое «балакание»:

— Как это земля не шар? Вы мне голову не морочьте. Даже попы согласились, а ты «не шар». Даешь! Как это...

— А вот так.

Последовала длинная пауза.

— Чудно́... этого, как его... Бруно Джордано сожгли на костре? Сожгли. А Галилея?

— Его не сжигали.

— Ну пусть не сжигали, — быстро согласился тот, который все не верил, что земля не шар. — А Коперника?

— Того спалили.

— Во! А ты — не шар!

— Балда. Чего с тобой говорить. Я против того, что земля шар? Она не совсем шар, чего тут не понять? Она только в принципе считается круглой, как арбуз, а на самом деле она во, как кулак мой. Видал?

— Во дает, а?

— Да пошел ты...

Нелюта затоптал окурок, подозвал часового:

— Командиров ко мне. Быстро.

И в это мгновение послышались пулеметные очереди, приглушенные расстоянием.


Как Лошаков ни напрягал слух, кругом стояла, если не считать невнятного говорка на перекате, плотная, осязаемая тишина. В любой миг она могла расколоться на тысячи острых и звонких осколков и каждый из них мог впиться в его спружиненное тело. Он лежал на бруствере замаскированного окопа, из которого только что ушли китайские солдаты, оставив после себя запах чеснока, и чувствовал огромную усталость. А впереди предстоял нелегкий бросок, за которым откроется кусочек синей предрассветной России, и Лошакову казалось, ступи он в эту хрусткую синеву, и ему станет легче дышать и мозг начнет работать четче и яснее, и с этим придет способность принимать то единственно правильное решение, которое обеспечит успех всей операции. Никто не рассчитывал на легкий успех, рейд обещал быть необычайно трудным уже потому, что предстояло пройти по тылам полтысячи верст. «Бог простит, — думал Лошаков, сжимаясь от накатывающейся тоски, — не для себя я, а для нашего общего дела».

Рядом зашуршало. Подошел Миловидов.

— Китайцы ханжи просят, — сказал он ворчливо.

От новых его ремней исходил запах скипидара и кожи, он удобно устроился на брезенте, напрягая глаза, всмотрелся в темноту, ничего не увидел и спросил:

— Дать, что ли?

— Как хотите, — отозвался Лошаков, занятый своими мыслями.

— Была б моя воля, я б дал им и выпить и прикурить, — бурчал Миловидов, сползая в окоп.

В блиндаже горела керосиновая лампа, на порожке сидел китаец и курил. Миловидов обошел его, выудил из вещмешка бутылку ханшина.

— На, черт раскосый, и мотай отсюда.

Китаец радостно закивал и тут же исчез. Миловидов посмотрел на Сарафанова, на Заборова.

— Выпить, что ли?

Сарафанов спрятал блокнотик. Заборов оторвался от карты.

— Как вы, Леонтий Михайлович? Может, тяпнем по маленькой для сугрева, а? По махонькой. Чем поят лошадей. — И сам рассмеялся.

— Лаврен Назаровичу может не понравиться, — сказал Сарафанов.

Миловидов сжал губы в тонкую линию, подержал их так и произнес со злобой, четко, но спокойно:

— Чихать я на него хотел.

Однако пить он не стал. Заборов сложил карту, сунул ее в планшетку и вышел. Миловидов посмотрел ему вслед.

Он завидовал Заборову и боялся его. Всегда подтянутый, немногословный, удивительно сдержанный Леонтий Михайлович в горячее время действовал на него отрезвляюще. Его взгляд, движение плечом, поворот головы вводили Миловидова в гипнотическое состояние. Потому Миловидов выходил из себя. Сарафанов знал об этом и молчал, щадя его самолюбие.

— Видал фрукта? — спросил Миловидов.

— Зря вы на него так. Мне Заборов нравится. В нем что-то есть. — Сарафанов вел дневник. Первое время так увлекся им, что исписал все страницы блокнота. Он фиксировал все, что видел, что чувствовал. Он давал характеристики окружающим его людям, делал выводы, рассуждал, обобщал. Особое место в своих записях отводил Заборову. «Кажется, он знает то, чего не только мы не знаем, но и уму нашему недоступно. Он не высокомерен. С нами он общается мало, потому что мы для него не интересны». Так гласила одна из первых записей. Другая: «Он вступил в отряд, дыша гневом против большевиков и Советов, которые уничтожили его семью. Интересно, что бы он сделал со мной, если бы узнал, что в гневе его виноват и я. Боюсь даже представить. Все в отряде трагедию Заборова принимают за чистую монету и сочувствуют ему. И тем не менее, для меня Л. М. загадочная личность»...

— Может, зря, — согласился Миловидов, запихнул ногой мешок под лавку и вышел вслед за Заборовым.

Леонтий Михайлович прошел к Лошакову. Тот сполз с бруствера, отряхнул прилипшую землю, посмотрел на часы, постучал ногтем по стеклышку:

— Однако пора бы... Ежели сигнала не поступит, то уходим в тыл. Придется еще немного выждать. — Помолчал. — Как мучительно все это. Распорядитесь выдать по фляжке водки.

Наискось через все небо капелькой крови покатилась звезда. Заборов хотел загадать, но не успел, она исчезла, ярко вспыхнув над горизонтом. Лошаков вздохнул.

— Успели загадать?

— Нет.

— Я тоже не успел. Вот так и жизнь, — произнес он горько, — вот так чиркнет — и нет ее. Даже следа не останется. Самое большое мое желание — остаться живым. Чтоб не уподобиться вот этой звезде.

Заборов усмехнулся:

— Яркости не хватит. Чтоб так сгореть, нужен сильный огонь.

Лошаков его понял, но переспросил:

— Какой?

— Вестимо — внутренний.

— А я подумал, костер. — Он невесело вздохнул: — О-хо-хо... Надо готовиться к худшему, тогда и свист пули в радость: значит, не в тебя, значит, мимо.

Подошел Сарафанов. Постоял, переминаясь. Решившись, тихо и извинительно спросил:

— Господа, прошу простить за вопрос, возможно, он покажется вам неуместным, но моя профессия обязывает. Что вы сейчас ощущаете перед боем, о чем думаете?

Заборов и Лошаков молчали.

— Мы только что говорили об этом, — сказал Лошаков. — Не хочется повторяться.

— А мне позвольте не отвечать, — оказал Заборов, сделал кивок и протиснулся между Сарафановым и стенкой траншеи. Он думал сейчас о предстоящей встрече с семьей. Радость росла в нем с каждой минутой и жгла своей невероятностью.

Вернулись лазутчики и подтвердили наличие на сопредельной стороне кавалерийской части. Численность ее состава определить не удалось, но коней много. Допрашивал их Миловидов. Потом он подошел к Лошакову:

— Как мы и предполагали, кавчасть на той стороне. Стоит лагерем верстах в трех от реки.

Лошаков посмотрел на часы, поднеся их близко к лицу. И тут же прислушался. Далеко севернее разгорался бой, доносились приглушенные расстоянием выстрелы.

— Хо еще нет, — напомнил Миловидов. — Будем ждать?

Вскоре привели китайца, мокрого и дрожащего от холода.

— Твоя мозина туда ходи. Рюська тама сапсем нету. Все туда бежал, — махнул он по течению реки. — Конь туда бежал.

В сырой балке собрался весь отряд. Лошаков приглушенно и со сдерживаемым волнением говорил не нужные никому слова, и только Сарафанов внимательно его слушал.

— Отныне забудьте, что вы изгои. Вы регулярная красноармейская часть. Все товарищи, а не господа. За нарушение дисциплины — расстрел. По коням. С богом, братцы...

Сарафанов держался Заборова, с ним он чувствовал себя увереннее и защищеннее. Карман его кожаной куртки обвис под тяжестью нагана с восемью похожими на крупные бобы пулями. «Главное, все увидеть своими глазами и прочувствовать», — успокаивал он себя, стараясь заглушить липучий, как смола, страх.

Начальнику Губотдела ОГПУ т. Карпухину
По имеющимся данным, одиннадцатого августа с. г. со стороны маньчжурской границы, что напротив погранзнака 123, готовился переход через границу белогвардейской банды в количестве 150 человек под руководством бывшего полковника Лошакова. Придерживаясь строго разработанного плана, банда в количестве 121 человека была пропущена нами через границу на нашу территорию, при этом два белобандита были убиты.

Как и предполагалось, бандиты изменили свой первоначальный маршрут и вышли на Яблоневку, которую прошли спешным маршем. В Ясеневке банда остановилась на постой, был созван деревенский сход, и Лошаков выступил от имени повстанческого комитета. Он сказал, что во Владивостоке власть большевиков свергнута, в Москве всех коммунистов перестреляли и что пришла новая власть, подлинно народная, которая отменит совдепы, даст крестьянам землю и угодья. Вторя ему, то же самое говорили Семен Маслов, Ерофей Хоробрых, Левадий Симак, Феоктист Рябошапка, все они известные богатеи и в период гражданской войны — первые пособники белогвардейцев. А у Хоробрых двое сыновей убиты в боях с красными партизанами. Все они призывали вступить в ополчение и идти на волость в Терновый, свергнуть там Советскую власть, а коммунистов, комсомольцев и сочувствующих им перевешать. Но Лошаков перебил и сказал, что никаких кровавых расправ с идейным врагом не будет. Будут честные бои с противником. А расправы он не допустит. Все это, конечно, было враньем. Это он только для прикрытия так говорил.

Бандиты пошли по деревне, лазили по сундукам, воровали, глумились над красным флагом, что на сельсовете. Народ, в основном беднейшее крестьянство, возмущался, стыдил их, веря, что перед ними действительно красноармейцы. Некоторые, в том числе партийцы, быстро скрылись в лес, прихватив с собой охотничье оружие. Они сообразили, что это за «красноармейцы» явились в их деревню.

15 августа, преследуя скрытным способом банду, мы подготовили засаду в лощинке Сладкого ключа. Приказ был первыми не стрелять, потому как и среди бандитов были заблудшие, одурманенные буржуазной пропагандой, и смерть их была бы бессмысленной и даже обидной. На рассвете, когда основная часть бандитов уже не спала, им был предъявлен ультиматум: сдаться на милость победителя. Так они не пожелали сдаваться. В ответ на наше гуманное предложение они принялись кричать нецензурные слова и палить.

Бой длился всего семнадцать минут. Это я точно заметил. В результате убито бандитов двадцать семь штук, в плен взято аж восемьдесят девять штук, остальные разбежались. К горькому нашему сожалению, главарь банды полковник Лошаков успел пустить пулю в рот. Помощники главаря успели удрать. С нашей стороны убит один боец, ранены семеро.

Кроме вышеуказанного мной хочу отметить умелые действия группы из особого отдела армии. Бандитов мы смогли победить только потому, что операцию проводили вместе, тесно взаимодействовали на ее протяжении.

Командир отряда особого назначения  Н е л ю т а.

Тайга, Сладкий ключ. Август 1927 г.

Прислонившись к дереву, Миловидов загнанно дышал и одной рукой растирал грудь. Другая безвольно висела с наганом. Вокруг него сидели и лежали несколько таких же до предела усталых и мокрых от пота людей.

— Ах так... — шептал пересохшими губами Миловидов, — погодите у меня, — грозил он, устремив неподвижный взгляд в глубину леса, — ну, погодите... гады... Тишка! — истерично выкрикнул он. — Дай чего-нибудь выпить. — Не дождавшись Тишки, он опустился, съехав спиной по шершавой рубчатой коре, сел на голые мосластые корни.

Тишка без ремня и босиком понуро стал перед Миловидовым, поминутно сгибом рукава вытирая мокрое лицо.

— Ну, ничего. Слава богу, удрали. А там поглядим. Мы еще себя покажем. Ну, чего ты?..

Тишка трудно и сухо сглотнул.

— Там все осталось...

Миловидов выругался, сплюнул тягучей слюной, провел по рту ладонью.

— Ну-ка собери этих зас...цев. Всех до одного и тут, передо мной построй. Живо...

Миловидов стоял посреди щебечущего, поющего, пахнущего разнотравьем леса. Вдалеке бухали редкие выстрелы. «Ничего себе, — подумал он с удивлением, — драпанули!»

Бандиты строились с неохотой. Тишка, не стесняясь, пинал особо упрямых, негромко крыл их матом, щипал, таскал за воротники.

Скоро перед Миловидовым выстроились четырнадцать человек. Тишка стал на правом фланге. Миловидов смотрел на них из-под низко опущенного козырька фуражки. «Ну и воинство... Один без штанов совсем, другой босиком, третий без гимнастерки и оружия, четвертый в одном сапоге. И это с ними я собрался воевать. Ах вы, заячьи ваши души...» Он поднялся, морщась. Прошел перед неровным строем припадая на стертую ногу. Остановился напротив высокого с бычьей шеей мужика. Тот стоял босиком, но в обеих руках держал сапоги. На отвисшем ремне висела фляжка без пробки.

«Пустая, — подумал Миловидов, — или вылакал, или выплескал».

— Ты что, сучья твоя морда, удрал? Почему не оборонялся?..

Мужик втянул шею в могучие плечи:

— Так уси ж биглы, вашбродь... Тут стреляють, там стреляють. Уси бегуть, ну и я за имя...

Кто-то передразнил зло:

— «За имя...»! Попереди бёг, как олень! — И еще раз передразнил зло и с обидой: — «За имя...»

— Сапоги чьи? Свои небось там оставил, гад?

Мужик молчал, глядел тупо и безразлично в одну точку, редко моргая сивыми и коротенькими ресницами.

Длинно и угрожающе втянув через зубы воздух, Миловидов подошел к безусому востроносому парню.

— А ты?..

— Что я? — быстро переспросил тот, глядя прямо ему в глаза.

— Ты зачем шел сюда, щ-щенок? Ты чего тут потерял? Тоже бежал впереди?

Вмешался Тишка:

— Вашбродь, он двоих чекистов свалил. Сам видал своими глазами.

— Вот как?

— Так точно! — вытянулся тот.

Еще возле одного остановился Миловидов. Это был коренастый лет пятидесяти мужик в располосованной надвое гимнастерке и в намотанных на босу ногу портянках.

— Ты почему убежал?

— А вы, вашбродь, не рычите. Я окромя вас знаешь сколь перевидел таких? Со звездами на погонах и о лампасами на ж...е. Так что не дери горло-то. Сам чего убежал? Жить хоцца? Мене тоже.

— Колчаковец?

— Пепеляевец.

— Медаль имеешь за ледовый поход?

— Так точно!

— Не ори, не глухой.

Он уже прошел строй и увидел на трухлявом пеньке Сарафанова. Тот сидел уперев голову в кулаки и то ли спал, то ли отрешенно думал о чем-то.

— А этот чего ждет? — спросил у Тишки.

— Они не желают-с. Они интеллигентные-с.

— Вильямин!

Сарафанов поднял взгляд.

— Чего вам?

— И ты жив? — как будто обрадовался Миловидов,

— Как видите.

— Р-разойдись. Приготовиться к походу. Выставить боевое охранение. Пересчитать оружие.

Он подсел к Сарафанову.

— Ну что, вояка?

— Я не вояка. Я репортер.

— Да... Лихо они нас бросили. И стратегия, и тактика, и конспирация — все накрылось. Христово воинство... — Покрутил головой, приглашая поудивляться: — Лошакова видели?

— Убит он. — Сарафанов, как в ознобе, передернул плечами. — Сдаваться не хотели. Ведь предлагали ж как людям. Зачем надо было стрелять? — задал он то ли себе, то ли Миловидову вопрос.

— Как я гляжу, вы того... с бзиком, — Миловидов повертел пальцем у виска. — Сдаваться... Ишь ты... Ну ничего... Я им устрою Варфоломеевскую ночь. Надолго запомнят... А Заборов где?

Сарафанов пожал плечами. Миловидов начал вспоминать: на ночевку они забрались в один шалаш. Когда раздались выстрелы, Миловидов быстро выполз. А Заборов?.. Ага, кажется, и он следом. А вот потом куда делся? Он потер виски, поморщился.

— Может, тоже убили... Как ты думаешь?

Сарафанов снова пожал плечами.

— А жаль. С такого отряда остались рожки да ножки. Всех коней побросали. Эх... — Миловидов через голову снял полевую сумку, расстелил на коленях карту.


Весь день и часть ночи они куда-то брели в затылок один другому, переругивались. Впереди шел Миловидов, иногда он, прячась, с зажженной спичкой склонялся над картой, что-то бубнил. Миловидов шел к деревне упрямо, со злобой.

Привал сделали в полночь. Всего на пару часов.


Отряд переходил вброд речушку.

— Вот вам, — бормотал Миловидов, бредя по колено в воде и оглядываясь на полыхающий хутор, — вот вам...

Раздавались душераздирающие крики. Это заживо горели люди. Рядом с Сарафановым запаленно дышал Тишка, за ним — Миловидов. Следом громко топали еще девять человек. Вспомнил, как целый день сидели в засаде и наблюдали за хутором. Семь изб, колодец с журавлем. Белоголовые дети на лужке гоняются за теленком. Ветряк с широкими и дырявыми лопастями, старики и старухи на завалинках.

И все это горело, трещало, кричало... Сарафанов на ходу зачерпнул двумя ладонями воду, плеснул в лицо, набрал в рот, прополоскал, выплюнул.

— Зачем это... Зачем... Господи, зачем?


И опять они, тяжело дыша, валились на траву, раскрыв широко рты. Валились, закрывая глаза. Ходили остро кадыки под заросшей шерстью кожей. Миловидов хрипел:

— Вот так... Я говорил... Вот так им... в бога и креста святителя...


Их нагнали и окружили крестьяне, вооруженные чем попало. Они рубили бандитов косами, гвоздили к земле вилами-тройчатками, они рубили их топорами — и все молча, как привыкли работать в поле.

Миловидов, изрезанный, живучий, как гадюка, уполз в темень, истекая кровью. Сарафанов стоял на коленях, протянув руки:

— Не надо... Я не убивал. Я не жег ваших детей... Господи! Простите христа ради... Господи...

...Утром Сарафанова на телеге увозили в волость. Он стоял на коленях со связанными руками, похожий на старика, и пел. Он пел без слов, что-то непонятное и тоскливое.

Подъехали к волисполкому. На крыльцо вышел Нелюта. На ремне в потертой кобуре наган, шашка сбоку.

— Ты кого привез, дед?

Крестьянин сел, утер рукавом глаза, принялся сморкаться, а потом прижал ладони к лицу, и плечи его затряслись.

Сарафанов поднялся с колен.

— Ту-ту, — прогудел он, вытянув сухие, потрескавшиеся губы трубочкой. Тихо засмеялся: — Надо «ту-ту», а я «вуп-вуп»...

Возле волисполкома стали собираться любопытные.

Никольск-Уссурийский — Владивосток. Август 1927 г.

Ввели следующего пленного. На нем была форма командира Красной Армии, но без портупеи, хотя на плече осталась потертость от ремня.

Губанов поднес ствол нагана к носу, длинно потянул ноздрями, но не ощутил характерный запах тухлого яйца, остающийся после сгоревшего пороха.

— Ваше оружие?

— Мое.

— Вы что, не стреляли из него?

— Нет, не стрелял.

— А почему? — продолжал допрашивать Губанов, выдавливая из обоймы желтые намасленные патроны. Он ставил их перед собой донышками на край стола. Выдавил последний, посчитал пальцем: — Раз, два, три.., восемь. Значит, не стреляли?

— Не стрелял. Не желал стрелять, — сказал пленный.

— Офицер?

— Молодой человек, прошу вас сообщить обо мне вашему вышестоящему начальству.

— Кому-кому?

— Товарищу Хомутову. Я Леонтий Михайлович Заборов.

Губанов заулыбался, сгреб патроны в карман, пистолет положил в другой, энергично поднялся, одним махом надел кепку.

— А я уж заждался вас, товарищ Заборов. Уж докладывать собрался, что нет вас среди пленных. Идемте.

Через несколько минут легковой автомобиль уносил их во Владивосток. Губанов сидел впереди, а Заборов с молодым чекистом Грищенко — на заднем сиденье.

— Вы куда меня сейчас? — спросил он, нагнувшись к Губанову.

Тот ответил ободряюще:

— В одно место, неподалеку от города. Там супруга вас ждет. А потом, — он махнул куда-то в сторону, — сами решите.

Заборов почувствовал, как учащенно забилось сердце, сглотнул, с усилием прогоняя тугой комок в. горле, и севшим голосом попросил:

— Дайте закурить, пожалуйста.

Грищенко щедро насыпал в клочок бумаги махорки.

— Знаете, я не робкого десятка, а тут ничего не могу с собой поделать... Вроде как во сне все.

Губанов повернулся, похлопал Заборова по колену:

— Успокойтесь, все будет хорошо.

— Спасибо. Ростова вы, случаем, не знаете?

— Артур Артуровича? Ну как же...

— Что с ним?

— Да ничего. Правда, в госпитале полежал немного. На границе бандиты напали.

— Ранен, что ли?

— Да.

— А внучка где?

— С ним. Куда ж он без нее.

— И я смогу встретиться с ним?

— А почему бы нет? — Губанов пожал плечами. — Чувствует он себя хорошо. Живет в центре города. Можете хоть завтра встретиться.

Заборов надолго умолк. Смотрел в окно машины, думал о чем-то своем. Когда проехали поворот на Артем, спросил:

— Скажите, мои все здоровы? — И напрягшись, ждал ответа.

— Да успокойтесь, Леонтий Михайлович. Все ваши живы и здоровы. Сами увидите через полчаса. Уж немного осталось. Поднажми-ка, браток, — попросил он шофера.

Не доезжая до города, свернули вправо на малонаезженную дорогу, ведущую куда-то через густой лес. Скоро машина въехала во двор двухэтажного деревянного особняка с балкончиками, увитыми плющом и диким виноградом.

— Приехали, — произнес протяжно и весело Губанов.

На втором этаже он предупредительно открыл перед Заборовым дверь большой светлой комнаты.

— Тут они.

Заборов судорожно вздохнул всей грудью и сделал шаг через порог. Несколько мгновений он стоял никого и ничего не видя.

— Леонтий... — услыхал перехваченный волнением громкий шепот. — Леонтий... это ты?.. Господи...

Из тысячи он узнал бы этот голос.

Шанхай. Август 1927 г.

Ночью город был похож на огромную пещеру, разукрашенную цветными фонариками. Лескюр вел легкий на ходу и верткий «пежо» но набережной Ванг-Пу, когда обратил внимание, что за ним неотрывно идет мощный «паккард» с заляпанным грязью номером. Такие машины имелись на вооружении политической полиции чанкайшистов, осуществлявшей слежку за иностранцами и лицами, нелояльно относящимися к режиму. Он попробовал оторваться, но «паккард» мгновенно нарастил скорость, и Лескюр отказался от попытки уйти, чтоб не действовать им на нервы.

На скорости двадцать пять миль проскочили мост через Сучжауский канал. По левую сторону Ванг-Пу, самой оживленной улицы даже ночью, высилось серое четырехэтажное здание старинной архитектуры с высокой угловой башней. В этом здании пятого декабря 1924 года было открыто советское консульство. В тот день красный флаг с серпом и молотом развевался на фронтоне здания, оркестр исполнял «Марсельезу» и улицу запрудили тысячи зевак, среди которых было и немало русских... Через два года, после бесчинства китайцев, аппарат советского консульства вынужден был покинуть Шанхай, и здесь под вывеской «Ин корпюре» разместилась белогвардейская организация, занимавшаяся изготовлением брошюр антисоветского содержания.

Лескюр прижался к бордюру напротив фешенебельного отеля «Астор хауз», залитого ярким электрическим светом, втиснул автомобиль между элегантным «ситроеном» и тупорылым японским «хондой». Маневр этот Лескюр проделал так быстро, что «паккард» заюлил, прошел по влажному асфальту юзом, воя тормозами, проскочил метров пятнадцать и замер, недовольно урча. Лескюр неторопливо вылез, взял корзину с бутылками вина и фруктами, запер дверцу на ключ и вошел в подъезд рядом стоявшего заведения мадам Митгофф. Подарив швейцару пачку американских сигарет, через минуту вышел черным ходом на Чапуроуд, сел в «плимут» под номером 22-19 и на большой скорости пошел вдоль обратной стороны «Астор хауз», свернул под прямым углом, выехал снова на Ванг-Пу, прошел мимо «паккарда» с двумя пассажирами на заднем сиденье. Он торопился и посматривал на часы. До встречи оставалось немногим больше четырех минут. Еще раз проверив, нет ли «хвоста», Лескюр сбавил скорость и свернул на улицу Сикхи, освещенную редкими огнями. Возле универсального магазина, принадлежавшего компании «Мак энд Глори», притормозил. В тот же миг хлопнула дверца, заскрипели пружины сиденья под тяжестью тела. Лескюр крутнул баранку, уводя автомобиль в темный проулок.

— Здравствуй, Андрей Васильевич, — послышалось из-за спины. — Я уж думал, что случилось. Испереживался весь.

— Здравствуй, Петр Авксентьевич. Извини, пришлось немного покрутиться.

— «Хвост»?

— Да что-то похожее. Привязались, насилу удрал.

Ты уж извини.

— Ничего, я привык. Тебе привет от Полынникова. А вот от жены, — он подал конверт, и Лескюр, не оборачиваясь, через плечо взял его.

— Спасибо.

— Что для Центра?

— Вот это, — Лескюр передал пакет. — Там сведения о всем, что здесь творится, и мои размышления по поводу переговоров Чан Кай-ши с Японией и США. Думаю, вскоре японцы с позволения супердержав бросятся на Маньчжурию. Наступит великий дележ

Впереди на перекрестке замигал стопсигнал грузовика.

— Ты его не обгоняй. Мне пора. Вот тут притормози. Спасибо. До встречи.

— До встречи. Корзину на всякий случай захвати. Мне она уже не понадобится.


От Лескюра исходил аромат мужских духов, и весь он был сплошная элегантность. Проходя к своему кабинету, он положил секретарше на стол ромашку, получил в ответ обворожительную улыбку. В приемной комнате сидел Хшановский, утонув в мягком кресле.

— Ежи, вы слишком заняты? — спросил Лескюр, отпирая секретным ключом замок.

Ежи убрал ноги со стоящего перед ним стула.

— Патрон, этого человека я видел в Харбине. — Он протянул харбинскую, месячной давности, газету. Лескюр увидел снимок трупа и рядом фотографию этого же человека, но живого.

— Где вы его видели?

— В Харбине. Точнее, на подъезде к Харбину. Я его немного подбросил. До Старой пристани. У него был в кармане по меньшей мере кольт. И весь он такой, словно убежал из тюрьмы. Я тогда так и подумал. А вот теперь оказывается, дзасоховская банда убила своего. Они, патрон, приняли этого человека за Артура Артуровича. А потом это дело раскопали левые китайские газеты. Это оказался сын Артура Артуровича. Откуда он появился, никто не знает, но предполагают, что или с той стороны, или удрал из тюрьмы.

Лескюр припоминал биографию Артура Артуровича. Сын... Хм... По сведениям Бойчева, сын Ростова был офицером и погиб где-то под Владивостоком. Если это так, то получается, что он воскрес и для чего-то явился в Харбин. Откуда? «Надо поручить Бойчеву выяснить и связаться с Владивостоком. Странно», — подумал Лескюр.

Лескюр посмотрел фотоснимки и молча вернул.

— А тут вот ищут Щекова, — Хшановский показал другую полосу. — Они его потеряли. Как все равно зонтик или болонку. Я думаю, они его не найдут.

— Я тоже так думаю, Ежи. Пошли ко мне. Надо о делах поговорить.

Граница. Сентябрь 1927 г.

В каменистом ложе мирно бормотала речушка. Солнце перевалило зенит, зелень стала ярче, клены пламенели кострами по сопкам да синими свечами стояли кедры. Заборов опустился на колени, чтобы напиться, но вдруг показалось, будто кто-то смотрит ему в спину. Он оглянулся.

— Эй ты... — послышался хриплый и слабый голос. — Не туда глядишь.

Заборов присмотрелся и увидел за камнями человеческую фигуру.

— Что, не узнаешь? Подойди ближе... Вот так. А теперь стой и не двигайся.

Обросший, изможденный до неузнаваемости, оборванный сидел с наганом в руке Миловидов.

— И все-таки ты не ушел от меня, сволочь. — Говорил он мирно и почти ласково. — Я ведь тебя веду с того места, где ты с чекистами прощался, гад ты такой... Ну чего, язык отнялся? Убью ведь, возьму грех на душу. А не верил. Думал, врут все. Вот ты какой... — Миловидов облизал пересохшие губы. — Все-таки есть бог на свете.

Заборов опустился на валун, подставив правое плечо под наган, вытянул гудящие ноги.

— Вы что плетете, Миловидов? Какие чекисты? Я третью неделю скитаюсь по тайге...

— Да ну? Завел в ловушку — и бежать. За сколько ж ты продался, Заборов? Сколько тебе дали большевики? — Снова облизал сухие, потрескавшиеся губы. Помолчал, часто и неглубоко дыша. — Убью я тебя тут. — Он глядел исподлобья. — Мне не дойти. И тебя убью. Все грехи простятся, как убью тебя.

Рука его с наганом удобно лежала вытянутой в сторону Заборова, ствол мелко дрожал.

— А за что, собственно, вы собираетесь убить меня? Вы ранены? Давайте я перевяжу.

— Стой! Перевязывать меня не надо. Мне тут все равно подыхать. Ты вот скажи мне, почему предал нас? Я все думал, чем они купили тебя?

— Вы меня все равно не поймете, — с горечью произнес Заборов.

— Ну куда нам? Нам не дано вас понимать. — Миловидов передохнул, поерзал за камнями, удобнее устраиваясь, подышал на руку — чувствовал, как наливается холодом тело, спрятал ее под мышку, отогревая.

— Вы слышали, что большевики уничтожили мою семью?

— Вот именно! Детишек под корень, а он...

— Вранье все это. Провокация Бордухарова с семеновской бандой. Никто ее не уничтожал. Живет она во Владивостоке. Вот так-то.

Миловидов надолго замолчал. Заборов полез было в карман, но услыхал:

— Не шевелись. Укокошу. — И столько уверенности было в его голосе, что Заборов понял: укокошит.

Погибать после того, как нашлись дети? Ну нет. Теперь жизнь для него стала не просто существованием, а борьбой. С такими, как Миловидов, Семенов, Бордухаров...

— Врешь ты все, — со слезой в голосе выкрикнул Миловидов. — Врешь, зараза. Врешь!


Заборов не успел отшатнуться — узенький снопик пламени вырвался в его сторону из ствола нагана, и он почувствовал, будто кто-то невидимый и сильный поднял его и швырнул на спину. Второго выстрела он не слышал. На какое-то время отключилось сознание. Он с трудом поднялся, зажимая ладонью рану в плече, поискал взглядом Миловидова. Тот лежал на спине, откинув правую руку, под головой натекла и уже застыла темно-красная лужа.

«Вот и поговорили», — Подумал Леонтий Михайлович, вглядываясь в искаженное гримасой лицо Миловидова. Вспомнился шабаш, устроенный в апреле у здания советского консульства, и Миловидов с железным прутом в руке.

Постояв с закрытыми глазами, Заборов повернулся и, не отнимая руки от раны, побрел к речке, но сил не было, чтоб нагнуться и ополоснуть охваченный пламенем рот. Он перешел речушку уже не таясь, усилием воли заставляя себя идти. Слева на сопке стояла сторожевая вышка — значит, граница рядом...

Он перейдет границу. Он найдет в себе силы преодолеть рубеж света и тени и в полубеспамятстве долго еще будет идти на запад и упадет в четырех верстах от мамонтовского хутора. Там на него и наткнется Чурха. А потом многие дни Заборов проведет в больнице.

Из всей банды Лошакова в Маньчжурию вернутся всего несколько человек и среди них Заборов. День и ночь у его койки будут дежурить агенты атамана Семенова и Бордухарова.

Будучи во Владивостоке, Леонтий Михайлович не предполагал, что многие годы ему придется работать в стане врага и что ждут его такие испытания, которые не каждый из его товарищей по борьбе сможет выдержать. Он знал, на что шел. Он верил в новую жизнь России, и эта вера придавала ему силы, когда становилось особенно тяжело.

Тревожное лето

Приморье. Июль 1927 г.

Телеграмма
Владивосток Нач. Прим. ОГПУ

По даннымАнучинского ВИКа, банда примерно из ста человек, напав на Петропавловку, ушла в горы. Выслан истребительный отряд № 3.

А г а ф о н о в
Оперсводка штабрига ДВОК. Вне времени
Карта 10 дюймов

Высланный разъезд из Сысоевки на север имел стычку с бандой численностью до 30 штыков на пасеке Мартычева, что в пяти верстах севернее Кукина. В результате боя убито с нашей стороны пятеро. Банда разделилась на две части.

Из Сысоевки выслан на преследование взвод кавалерии.

Нач. оперчасти  С о к о л о в с к и й
Переговор по телефонному аппарату
— У аппарата начштаба Михеев. Что нового?

— У аппарата предВИКа Телегин. Ничего. Шершавов уехал в волость с целью разведки. Если обнаружит банду, то поедет в Петровку для связи с красноармейцами. Если нет, то будет вертаться.

Михеев: Наш отряд в Чуваевке. Вероятно, банда пойдет к вам. Как встретите?

Телегин: Есть четырнадцать коммунистов, пятнадцать винтовок, не более ста патронов.

Михеев: Действуйте. Держите связь,

Телегин: Есть.

Нач-ку погранотделения ГПУ № 3
Доношу, что в 12 часов дня с чоновцем Малиновским ездил на разведку в сторону Сысоевки. Удалось выяснить, что ночью отряд бандитов вышел из тайги в районе между Новой Сысоевкой и Семеновкой. Численность его 34 человека. Вооружены винтовками, У каждого по 3— 4 патронташа. Все на конях. Из отряда выделились 10 человек, которые направились в Мухачино. Граждане этой деревни Хамчук и его брат (имеют паровую мельницу), Калузин Иван и Пролов Кирилл добровольно дали 20 пудов муки и 5 пудов мяса.

Ш е р ш а в о в
Начальнику особого отдела армии Урюпину
Доношу, что среди мещанства г. Никольск-Уссурийска ходят слухи о том, что в районе Черемшан находится банда, которая вела бой с подразделением Красной Армии и в двух боях разбила его. Также ходят слухи, что на границе стоит около 20 000 белых, которые скоро двинутся сюда.

Уполномоченный  П р о к о ф ь е в
Срочно. Хомутову
Сегодня утром в 10 верстах от Черемшан бандиты задержали нашего фельдшера Запорожского. В него стреляли, но он убежал.

Т е л е г и н
Нач-ку погранотделения
По сведениям, банда Лялина имеет связь с монастырем.

Сегодня же мною дано задание выслать разведку.

Ш е р ш а в о в

Владивосток. Август 1927 г.

Карпухину передали записанный разговор с волостным уполномоченным ГПУ Шершавовым. Начальник КРО Хомутов расшифровал свою скоропись, которую не мог понять Карпухин.

— Это чего тут? — спрашивал Карпухин.

Хомутов склонялся над листками бумаги, шевелил губами и, когда Карпухин начинал терять терпение, радостно догадывался:

— Это он ругается. Слово тут непотребное. Говорит, надавали ему пацанов — и воюй тут с бандами.

Карпухин продолжал:

— А тут что нацарапано? — и принялся ковырять спичкой в трубке, ожидая, когда Хомутов переведет. Тот снова беззвучно шевелил губами.

— Опять про Лялина, — сообщил он и вдруг вскипел: — Вот где он у меня, — потер ребром ладони шею. — И Шершавов тут. Как будто у меня только и забот, чтоб ловить его Лялина, провались он пропадом.

Карпухин продолжал читать. Шершавов жаловался на начальника ЧОНа, к которому обращался с просьбой дать одного опытного человека, а тот показал ему дулю. «Мочи нет, — говорил Шершавов, — скоро хлеб будем возить, мост заканчиваем строить, один раз бандиты уже спалили его, спалят и в этот раз. Не знаю, за что хвататься, то ли стеречь мост, то ли отряжать людей на банду. Не поможете — уйду к чертовой матери. Хватит с меня. А не то до Совнаркома дойду!» Карпухин запнулся, поводил пальцем по ответной фразе.

— А это как понимать тут? — оглянулся через плечо на стоявшего за спиной Хомутова.

Хомутов с готовностью согнулся над столом и покраснел.

— Тут... это... ну, значит, я его...

— Понятно... — произнес Карпухин, посопел трубкой. — Значит, ты его, а он тебя. — Откинулся на спинку стула. — Ничего себе... — Забарабанил пальцами по столу. — Тебе подчинена вся контрразведка губернии, а ты матюкаешься с Шершавовым, старым рабочим, бывшим подпольщиком. Стыдоба да и только.

Своего начальника КРО Карпухин ценил. За короткое время тот сумел раскрыть подпольную организацию во главе с бывшим генералом Полубесовым. Карпухин вздохнул, подошел к окну, отдернул штору.

— Так что будем делать с Черемшанами?

— Если говорить откровенно, — уже рассудительно размышлял Хомутов, — конечно, надо послать туда нашего товарища. Но я, ей-богу, не знаю, кого посылать. У меня люди по трое суток не спят. С Полубесовым надо довести до конца.

Карпухин уставился пристально на Хомутова. Морща лоб, он пытался поймать ускользающую мысль:

— Слушай, не использовать ли нам Полубесова?

— Его ж, гада, к стенке ставить надо без всяких разговоров. Он ведь восстание готовил и все банды в губернии держал в руках!

— Во-во, — поднял палец Карпухин. — Это нам как раз на руку. Мы его заставим работать на нас. Так?

— Так, — согласился Хомутов и потер ладони. — В таком случае мы затеем такую игру, что всем чертям будет тошно.

— И все же надо будет подобрать кандидатуру в Черемшаны, Ты не суетись, а подумай хорошенько. Горком, к твоему сведению, дает нам двоих ребят, бывших красногвардейцев. И комсомол одного. Думаю всех их отдать в твой отдел.

— Вот за это спасибо, — обрадовался Хомутов.

— Ладно уж, — отмахнулся Карпухин. — В общем, продумай все, до деталей. Разработку представь сегодня же, — поглядел на часы, — к шестнадцати ноль-ноль. Чтоб все было разыграно как по нотам. И не думай,что ты один болеешь за дело и имеешь нервы. Вот я бы нагрубил тебе так, как ты Шершавову, и что? Польза какая? Разобиделся бы и подумал, что Карпухин, мол, дурак. А вот даю троих, и ты сразу другой. Так или не так?

— Так.

— Вот видишь. А перед Шершавовым извинись.

— Так он же сам первый!.. — начал было Хомутов, но Карпухин выставил ладонь:

— Не забывай, кто ты и кто Шершавов. И потом, у тебя, как-никак, почти высшее образование, а у Шершавова один класс церковноприходской школы. Понимать надо, голова. Человек он прямой, честный и преданный делу революции. Жалуется на своих ребят? Убеди, пусть доверяет им больше. Пусть кует кадры. Так?

— Так, — сдался Хомутов.

— А коли так, то действуй.


— Алло! Алло! Владивосток! Черт возьми, куда он делся? Владивосток!

— Слушаю. Владивосток слушает.

— С кем я говорю, алло?

— У аппарата Хомутов. Не кричите, я не глухой. Что случилось?

— Товарищ Хомутов, сегодня на Черемшаны совершен бандитский налет. Уже сожгли кооператив.

— А вы куда смотрели, товарищ Шершавов? Я спрашиваю, как вы смогли допустить банду?

— Я навязал ей бой.

— Жертвы были?

— Жертв не было! Алло! Опять пропал. Алло! Владивосток? Жертв, говорю, не было. У бандитов, по нашим предположениям, убито четверо и двое ранены. Организовал преследование.

— Держите меня в курсе. Докладывайте через каждые восемь часов. Откуда вы звоните?

— Из Ивановки звоню. Я от вас помощи жду, товарищ Хомутов. Помощи, говорю! Банда все того же Лялина. Без вашей помощи я ничего не смогу сделать.

— Хорошо, товарищ Шершавов, будет вам помощь. Только не теряйте из виду банду.

— Подошлите эскадрон Нелюты, он знает эти места. Все равно находится в сотне верст отсюда. Очень прошу. Уборка идет вовсю. Народ боится выходить в поле...

— Я сказал, помощь окажем, но и вы там ушами не хлопайте.

— Спасибо вам, товарищ Хомутов!

Хомутов положил трубку, минуту стоял в раздумье, уперев взгляд в одну точку. Потом тяжело вздохнул, прошелся по кабинету, остановился у окна. Окно выходило на улицу, по которой на откормленных рысаках проносились коляски с подгулявшими нэпманами.

По недавно полученным сведениям, Лялин служил сотником у Семенова, хорошо знал тайгу.

Хомутов поднял трубку внутреннего телефона, набрал номер.

— Губанов? Давай-ка подходи ко мне. Дело есть. Да, сейчас.

Через пару минут в кабинет вошел старший оперуполномоченный Андрей Губанов.

— Присядь. — Хомутов набил трубку крупно порезанным самосадом, разжег. — Понимаешь, какая хреновина получается: Лялин и не думал уходить.

— То есть как? — приподнялся со стула Губанов.

— А вот так. Сегодня совершил налет на Черемшаны, спалил чего-то там. Это Шершавов докладывал. Думаю, придется посылать кого-то из отдела. У него там полная неосведомленность. Где, что и как — Шершавов не знает. Смешно было бы ожидать, чтобы Лялин построил свою базу где-то рядышком с Черемшанами. Совершил налет, а теперь отлеживается, пережидает, когда мы ноги в кровь собьем, искаючи его, а потом, выбрав момент, снова сделает пакость. Кто у тебя более или менее свободен?

— Все заняты. Не могу никого опять. Только-только нащупали японского резидента. Клюквин после ранения. Каждый день ходит на перевязку. Чубис направлен на учебу. Грищенко заканчивает дело по подпольному центру БРП. В общем, не знаю, кого и предложить. Может, мне самому? — Губанов посмотрел на Хомутова с выжиданием. Встретил его взгляд.

— Может, действительно, тебе, — согласился Хомутов. — Давай-ка так и сделаем. За тебя останется Гусляров. Как у тебя дома?

Губанов вынул папироску из коробки, размял ее.

— Ничего, терпимо.

— А Пашка как?

— Пашка? С Пашкой плохо. — Пашка был младшим в семье Митрохиных, ему было шесть годиков, и Губанов души в нем не чаял. Совсем недавно Пашка перенес желтуху. — Почки отказывают у Пашки. Так что с Пашкой не все хорошо. Малышка, та оклемалась, живучая, а он вот совсем захирел.

— А врачи что?

— А что врачи, диету, говорят, надо соблюдать, я где ее возьмешь, эту диету?

— Н-ндааа... — Хомутов отошел от окна, придвинул стул к Губанову. — Ну тогда не надо. Оставайся здесь, Я что-нибудь придумаю.

— Да что там! Я отправляюсь. А с Пашкой... Не могу я в его глаза смотреть. Тоскливые, как у взрослого... Понимаешь, не могу... Ксанка, та как-то притерпелась, она в своей больнице как насмотрится всей этой муки, так ей проще перенести, а я не могу. Тает малец.

— Она на практике сейчас? Губанов кивнул.

— Дети, дети... — Хомутов опустил голову. — Я вон троих поднял на ноги, а сколь пришлось перетерпеть. Наталья второго родила. Гришка только женился. Василий уже женихается. Застукал его: целуется в подъезде. Вместе в школе рабочей молодежи учатся. Вроде ничего девчонка. Говорит, до армии женюсь. И женится, подлец. Я в семнадцать женился, и этот весь в меня... Надо переговорить сперва с Карпухиным.


Карпухин предложил выбрать одного из двоих: Губанова или Гуслярова. Губанов обладал неоценимыми качествами для разведчика: неторопливостью и крестьянской расчетливостью. Гусляров — интеллектом и обостренным чутьем. Они знали немного Маньчжурию и Китай. Губанов когда-то служил в Порт-Артуре, в двадцатом году не раз по заданию подполья выезжал в Харбин. Гусляров еще в детстве, когда отец его служил в русском консульстве, жил в Шанхае и Харбине.

— Гусляров — рафинированный интеллигент, — говорил Хомутов Карпухину. — А тут нужен грубоватый, недаром же Бордухаров выбрал казака Лялина, а не дворянина. Губанов как раз то, что надо. Лялин с недоверием относится к шибко грамотным.

Карпухин согласился.

— Нам бы сплав Гуслярова с Губановым, — сказал он.

И снова в кабинете Хомутова Поленов. На этот раз Хомутова и Губанова больше интересовали детали. Под конец Хомутов сказал с заметной угрозой:

— Ну глядите, Поленов. Если хоть на столько, — показал кончик мизинца, — вы наврали, то очень плохо вам будет. Подумайте еще раз, пока не поздно.

— Да что там, — отозвался Поленов. — Знаю ведь, куда попал. Как на духу, ничего не утаил.


— Тебе все понятно? — спросил Карпухин Губанова. — Главное — не пороть горячку. И помни, основная твоя задача — выведать расположение банды. Вторая: сдержать ее от налетов. Скоро уборка урожая, и они обязательно кинутся жечь зерно. Это уж точно. Время. Для нас важно выиграть время. Пока ты будешь сдерживать их, мы создадим блокаду, а потом даванем. Ты убеди, что они окружены. И в таком положении их подпольный центр даст команду, куда идти и как. Вот какая твоя задача. А мы тут не будем терять время.

Губанов не представлял, как он сдержит банду.

— Понятно. Вопрос есть. Как со связью?

Карпухин посмотрел на Хомутова, и тот сказал:

— «Чилим» до Тернового ходит раз в неделю. Оперативности, конечно, никакой. Да она, думается, и не нужна будет. Тебе, главное, надо контачить с Шершавовым, а ему — с частями пограничников, которые будут осуществлять блокаду со стороны границы. Что срочно — пусть связывается через Ивановку.

Карпухин согласно кивал. Подождав, когда Хомутов закончит, подошел к карте, отдернул занавеску.

— В ходе операции могут быть изменения. Если банда поймет, что прорыв в сторону границы невозможен, а ты должен убедить ее в этом, то им остается один путь: идти в Терновый, где будут ждать рыбацкие шаланды и кавасаки — команды их будут «куплены» Харбином. Вариант этот может быть принят по ходу действия, чтобы исключить возможность их прорыва. Понадобится он или нет, дашь знать через Шершавова, Если понадобится, то в банду придет наш товарищ. Приказ об уходе морем будет исходить от Полубесова. Кого пошлем, пока сказать не могу. Надо подумать. — Карпухин провел ногтем по карте от поселка Черемшаны к бухте Подкова. — Вот здесь будут стоять суда.


У себя в кабинете Хомутов вел допрос Поленова. Присутствовал Губанов.

— На консула теракт готовили тоже вы? — спросил Хомутов.

— Да.

— Ну, все понятно. Еще что?

— Все. Больше ничего.

— А если подумать?

Поленов с готовностью свел к переносью жиденькие брови, отчего лицо его приняло выражение ненатуральной сосредоточенности.

— Все рассказал. Боже ж мой, какой резон в моем положении говорить неправду! Я ведь понимаю, как говорится, выше головы не прыгнешь.

— Все так все, — со вздохом произнес Хомутов, — а часики-то зачем разбили? — Он вынул из стола знакомые часы в хромированном корпусе в форме шестиугольника. От часов, можно сказать, осталось одно воспоминание. Хомутов подержал их на ладони, потряс перед ухом. — Зря я в тот раз вернул их вам.

Поленов пожал острыми плечами:

— Не бил я их. Когда руки крутили, ремешок лопнул, они и хрясь. Может, и не я раздавил, а ваши. Разве в тот момент до часов было?

— Эт-то вы верно подметили. Момент был особый. Исторический. В вашей судьбе. Чья фирма?

— Японская. Эта, как ее... «Хёбе». «Стрела» значит по-ихнему. Там, гляньте, — Поленов вытянул шею, — с оборотной стороны стрела выгравирована.

Хомутов присмотрелся. Действительно, то ли стрела, то ли копье. Часы, конечно, любопытные, тем более носить их полагалось на правой руке: заводная головка располагалась с обратной стороны.

— Герметичные, что ли?

— Так точно, герметичные. Ни вода, ни воздух внутрь не проходят.

— Вы левша?

— Да нет вроде. А вообще-то я обеими руками действую одинаково. — Для убедительности Поленов поработал кистями.

— Знаю, знаю, — кивнул Хомутов. — Действуете вы довольно профессионально. Так вы их на правой носили?

— Ага.

— Неудобно же. — Хомутов приложил часы на запястье.

— Да ничего. Привык вроде. Закурить можно? Спасибо.

— А откуда они у вас?

— В Харбине на толкучке купил. Смотрю, ничего, красивые. И решеточка поверх стекла. Чтоб не билось. К тому же стрелки светятся. Дай, думаю, возьму. Хоть неудобные, да красивые. А деньги что? Вода. Вот и взял.

Хомутов спрятал часы в стол.

— Ну ладно. Значит, вас направили к Полубесову. Бывшему генералу. Так? Дальше.

— Да я рассказывал вам.

— Ничего. Повторите еще раз.

Поленов вздохнул, и на его удлиненном небритом лице Хомутов прочитал: «Ну как хотите. Воля ваша».

— Значит, так. Являюсь к Полубесову. А от него в Мухачино. К Лялину.

Присутствовавший при допросе Губанов перебил:

— Прямо так и к Лялину?

— Нет, почему же. Сперва в Черемшаны, а оттуда в монастырь. Там и должны встретиться с Лялиным.

— Дальше.

— Да вы ж знаете.

— Ничего, ничего. Валяйте дальше. Кстати, как Лялин опознает вас?

— Пароль, что ли?

— Ну-ну...

— «Дедушка Афанасий завещание написал. Вот, велел испросить, на чье имя наследство отписать». Отзыв: «На имя Серафимы. Племянницы моей». Вот и все.


— Сегодня будем брать только одного Полубесова. Тихонечко. Без шума. А всю его компанию не трогаем. Сперва с ним поговорим, — сказал Хомутов Губанову. — Кто раздавил вот эти часы?

Губанов дернул плечом:

— А что?

— Да ничего. Из наших кто или Поленов сам?

— Разберись теперь. Да там такая свалка была. Он ведь из борцов. Яхно так припечатал, что тот до сих пор икает.

— Ну ладно, черт с ними. Полубесова все же берем тихонечко.

— А чего его брать? — возразил Губанов. — Он и так в наших руках. Дача под наблюдением. Руки до горы, и все.

— Ты бы вот что... тельняшку снял, что ли.

Губанов застегнул ворот гимнастерки.

— Память с «Вразумительного».

— Вот и спрячь ее в рундук. Раз память, беречь надо.

Губанов промолчал. «И чего они привязались к тельняшке? То Гусляров подначивает, а теперь Хомутов привязался».

— Я вот что думаю, — раздумчиво проговорил Хомутов, — в прошлый раз, когда арестовали Поленова, у него были часы.

— Были.

— Эти или нет?

— Не помню.

— Хорошенько не присмотрелся я к ним в тот раз, потому и прошли мимо нашего внимания. Вернули их ему. А не надо было. Эх, растяпа. — Помолчал. — Мне думается, что-то тут не то.

— То или не то, теперь уже поздно.

Хомутов насупил брови:

— Ладно, как говорится, на ошибках учимся.

— Это уж точно.

— Я все о тебе пекусь. Что прошлепаю, тебе потом достанется.


С Полубесова не спускали глаз. Выйдя после рабочего дня из губземотдела, он зашел в магазин на Алеутской, сделал кое-какие покупки, потом сел в пригородный поезд и прибыл к себе на дачу. Вели его Кержаков и Гусляров. Когда подъехали Губанов с Хомутовым, было уже темно.

— Там у него собака. Мальва.

— Кусается? — поинтересовался Губанов.

— Не знаю.

— Ну пошли, — сказал Хомутов.

Мальва завиляла хвостом и тихонько заскулила. Полубесов как будто ждал их. Внешне он не удивился и не очень напугался.

— Вы за мной? — спросил он.

— Да, да... — подтвердил Хомутов,

— Я готов.

— Тогда пойдемте. Вы ужинали?

— Нет, спасибо, я сыт.

В одиннадцать десять вечера Полубесова привезли в отдел, и допрос начался.

Исполнив формальности, Хомутов задал основной вопрос:

— Вы Поленова знали?

— Да, — решительно ответил Полубесов.

— С какой целью он прибыл к вам?

— Возглавить штаб лялинского отряда.

— Вы ведь являетесь чем-то вроде начальника штаба повстанческих сил. Я не ошибаюсь?

— Все верно...

— Банда, возглавляемая полковником Лошаковым, ликвидирована, — сказал Губанов. — Это вам для сведения. О задачах этой банды вам известно?

— Да, известно. Она должна была соединиться с отрядом, простите...

— Ничего-ничего...

— ...с бандой Лялина. Черемшанскую волость намечали сделать центром мятежа. Туда по особому сигналу должны были двинуться все боевые ячейки.

— Вы сожалеете о провале мятежа? — спросил Хомутов.

Полубесов опустил голову. Долго молчал.

— Можете мне верить, можете не верить, но я очень устал от всего этого. От конспирации, от ожиданий, от боязни наследить, от самого себя, в конце концов. И даже рад, что все так кончилось. Да-да. Именно рад. Сколько можно? Десять лет Советской власти. Если сразу не смогли ее свергнуть, то теперь, увы... Марксистская диалектика.

— Вы читали Маркса?

— Противников своих надо знать и уважать.

— У меня такой вопрос к вам, — обратился Губанов. — Три года назад было совершено ограбление Государственного банка. Вы какое-то отношение к этому имели?

— Да, имел, — сознался Полубесов. — Сейчас мне от вас скрывать нечего. Все равно рано или поздно дознаетесь. Да. Имел к этому ограблению отношение. Его совершили люди, которые подчинялись Токареву, бывшему военспецу, а позднее начальнику арсенала. А Токарев состоял в нашей организации. Мне было поручено подготовить экспроприацию, а совдензнаки и ценности переправить за кордон через японское консульство. Экс удался, а вывозка сорвалась.

— Кто давал команду на ограбление?

— Генерал-лейтенант Семенов Григорий Михайлович. Надо было с чего-то начать, вот и начали.

Хомутов порылся в папке, выудил фотографию, положил ее перед Полубесовым.

— Вам знакома эта личность?

Полубесов, не колеблясь, ответил:

— Да, знакома. Это Воротников Юрий Мокиевнч. На самом деле у него другая фамилия, какая, не знаю.

— А вот это лицо знакомо? — Хомутов протянул через стол фотоснимок Носова.

— Этого не знаю.

— Хорошо. Где в настоящее время Воротников?

— Это мне неизвестно. Дома или на службе.

— Его нет ни дома, ни на службе уже продолжительное время. Куда бы он мог деться?

Полубесов потер пенсне мягкой тряпочкой, водрузил на переносье.

— Затрудняюсь дать категорический ответ. Вообще-то он любитель спиртного...

— Кто такой Соболь?

Анатолий Петрович заметно изменился в лице.

— Кто такой Соболь? — повторил Хомутов.

— Это наш агент... работал в вашем аппарате... Раньше служил в Торгсине как оценщик и знаток пушнины. Завербован в Шанхае. Ни разу не приходилось встречаться с ним. Прямую связь он держал с Воротниковым.

— Спасибо, Анатолий Петрович. На сегодня хватит. Да, чуть не забыл. Вы давали часы Поленову?

— Что за часы?

— Наручные. Японской марки.

— Нет, не давал.


— Вот так... — промолвил Хомутов, когда Полубесова увели. — Замкнулась цепочка. Все-таки мы оказались правы. Воротников чего-то испугался, толкнул под колеса поезда Носова, а сам скрылся. Это я так думаю.

— Что-то их спугнуло, — согласился Губанов. — Воротников, или как его там, давно уже за кордоном. А Носов? Как мы проморгали эту сволочь... Помнишь, Бержецкий все говорил о нем плохо. Эдик как в воду глядел.

За ночь Полубесов исписал семьдесят девять страниц и в конце сделал приписку: «...искренне каюсь в содеянном. Мне уже 61 год. Основное прожито. Готов понести любое наказание. Но если Советская власть предоставит возможность как-то искупить вину перед Россией, перед народом, я с благодарностью приму ее. Поскольку вся антисоветская сеть находится практически у меня в руках и только я один знаю, в каких точках Приморья готово вспыхнуть восстание, то, думаю, смогу помочь органам...»

Через два дня Полубесова отпустили.

— Никуда он не убежит от нас, — сказал Карпухин. — Но глаз не спускать.

Черемшаны. Август 1927 г.

Пятистенный дом купца Бумагина стоял в самом центре Новых Черемшан. Дом как дом, рядом сельпо, неподалеку базар. Резное крыльцо, окна чистого с сизоватым отливом стекла. Хвалился Бумагин, будто стекло то из Германии. Стекло и впрямь было необычным: сколько ни гляди в него с улицы, но что в доме делается, не увидишь, как зеркало вроде. А изнутри все видишь, что делается на улице. Когда Евсей Бумагин привез его, то и Новые и Старые Черемшаны всю зиму торчали под окнами и дивились заморской выдумке. Старые Черемшаны зачастую ходили с кулаками на Новые, побоища начинались на базарном дворе, и потому Бумагину приходилось вынимать рамы с германским стеклом и вставлять с обыкновенным, чтоб не дай бог не поколотили. Осенью двадцатого Бумагин со всеми домочадцами удрал в Маньчжурию, оставив все свое добро и хозяйство, даже стекла заморские. Надеялся вскоре вернуться. Пятистенку Бумагина занял волостной отдел ГПУ. Пустых изб было немало, но Шершавову понравилась именно бумагинская.

Вернулись с войны крестьяне, а тревога в Черемшанах не исчезла. Сожгла банда мост через Черемшанку, соединявший обе половины села. Строили его с охотой и песнями в первый год Советской власти и выстроили на славу. А ведь почти четверть века черемшане пользовались неудобным и неуклюжим паромом, четверть века Старые и Новые Черемшаны не могли договориться, кому строить мост и за какую плату. Оттого и вражда меж обеими половинами села затянулась на много лет. А тут взялись и за две недели отгрохали такой мостище, что любо-дорого... Еще раз принялись строить черемшане, но уже без энтузиазма, на нервах председателя волисполкома, всеми уважаемого Тараса Телегина.

Черемшанский уезд когда-то славился ложками из сухой пахучей липы. Ложки эти, со всевозможными фигурками вместо ручек, ценились не только на ярмарках в губернии — их вывозили за границу как сувениры большими партиями. Ложки приносили приличный доход перекупщикам, но не тем, кто их делал, потому что скупались они за бесценок, а строгали их долгими студеными вечерами при свете лучины.. Черемшанский уезд считался глубинным, сюда не так просто было добраться. Кругом на много верст вокруг раскинулась синяя тайга, сморщенная складками сопок, да и граница с Маньчжурией не так уж далеко. С той стороны нередко наведывались хунхузы. Пройдясь как гребешком по селам, хуторам и заимкам, обобрав крестьян, они снова уходили в Маньчжурию, чтоб через какое-то время снова совершить налет. Не раз случались жестокие схватки крестьян с хитрым и нахальным врагом, не раз били его сами и сами же были биты, и только установление Советской власти несколько поубавило пыл китайских бандитов. Начальство заезжало в Черемшаны редко, твердо надеясь на опыт и революционное чутье своих представителей.

Шершавов, ссутулившись и заложив за спину длинные, словно промытые корни дуба, руки, ходил по комнате и диктовал:

— ...Исай Семижен прислуживал белым. Стлался перед ними, гад, как последняя сволочь...

Теткин, младший оперуполномоченный волотдела ГПУ, торопясь и путаясь, стучал одним пальцем на машинке. Через плечо его висел наган в затертой до вощаного блеска кобуре. Было душно, и остроносое лицо Теткина выражало крайнее усердие и сосредоточенность.

— Г-грубо это как-то, Егор Иванович, — сказал утомленно Теткин.

Шершавов остановился, как будто наткнулся на что-то, медленно повернулся, поднял на Леньку утомленные глаза и раздельно произнес:

— Ты давай печатай.

— Мне что, я напечатаю. Да вот логики у вас нету. То говорите, что Исай совсем белый, а то чуть ли не красный. Где логика?

— Шкура твой Исай, — гаркнул Шершавов и сел напротив Теткина. — Шкура и вошь на пролетарском теле революции.

— Ч-что, так и печатать?

— Так и печатай, — разрешил Шершавов и полез в карман за кисетом.

Теткин принялся стучать. Стучал он долго и утомительно, Шершавова это раздражало. Ленька сопел, долго целился, находил нужный знак и с силой, так что вздрагивал стол, бил по клавише «Ундервуда». Шершавов завидовал Леньке Теткину потому, что Ленька «шибко владел грамотой» и умел читать разные книги. Шершавов же имел всего один класс церковноприходской школы и свою неграмотность очень скрывал от Леньки. «Логики нету, — оскорбленно думал он, — я тебе дам логику. Кто за пуд жита выдал Костю Лепеху? Курва! Так разве они после этого не гады все и не паразиты? Перелицевались. Сейчас, например, краснее Левона Голякова во всей волости не найти. Крутит хвостом этот Левон, хитрит, а сам как волк на тайгу зыркает». Есть подозрения, что Исай Семижен повязан крепко с бандой Лялина, но не может этого доказать начальник волостного ГПУ Егор Иванович Шершавов, Не может.

Нету фактов, чтобы можно было взять Исая за задницу, и потому злится Шершавов!

А банда кружит вокруг да около. Ограблен кооператив в Рябушихе, зверски замучены комсомольцы Семен Колотилин и Илья Вощенко, посланные бюро комсомола в соседние села агитаторами. Дотла сожжен хутор Васильки, в котором все крестьяне вступили в коммуну. Убит ее председатель, зарублены активисты. Эх, да и не перечислить всего, чего натворили бандиты. Смутно на душе у Шершавова, неспокойно. Два рапорта направил во Владивосток на имя самого начальника губернского ОГПУ товарища Карпухина, а ответ один: не рыпаться, а то плохо будет. Уж и так хуже некуда, думал Шершавов. Оторвали от любимой работы в часовой мастерской. Чего уж хуже придумать? Хуже не придумаешь. А тут еще Теткин изводит своей грамотностью и этой самой логикой. А что такое логика, поди пойми ее. И прислали же его на голову Егора Ивановича. Откопали где-то. Присматривается Шершавов к Теткину. Гимназия, понимаешь... Шершавов смотрит на взъерошенные Ленькины русые вихры, сосет трубку, так что плоские щеки его проваливаются и четко выступают ряды зубов. Хочется иногда вдруг Шершавову пригладить эти вихры, приласкать Леньку, да бдительность революционная не позволяет. Вот Костя Федорчук, тот был самый настоящий пролетарьят. Или взять Василия Васюка, бывшего краснофлотца. На этих парней можно было положиться как на самого себя. Погибли ребята. А этот? Дите, и все. Шестнадцать годков. С хвостиком.

— Что д-дальше? — спрашивает Ленька и вытирает рукавом линялой гимнастерки потный лоб.

— Чо? — переспрашивает Шершавов.

— Дальше что печатать?

Шершавов крякает, подбирается внутренне.

— Значитца, так... пиши... — Он задумывается, морщит лоб, щурит от едкого махорочного дыма глаз. — Значитца, так... — повторяет, и вдруг у него как-то сразу пропадает охота диктовать. «Логики нет», — с обидой вспоминает Шершавов. Он тяжело подымается с табуретки, долго кашляет, сгибаясь и держась рукой за грудь. Бледно-серое лицо его наливается кровью, под глазами сразу набухают мешки. Ленька смотрит на его спину и бежит в сени за водой. Шершавов пьет крупными глотками, задрав острый подбородок. Вода тонкой струйкой стекает с уголка рта за воротник, и сатиновая рубашка на груди темнеет. — Все. Точка, — хрипло бормочет Шершавов, зачем-то смотрит в кружку и возвращает ее Теткину. Вытирает ладонь платком. — Ты извини, — говорит конфузливо и не глядит на Леньку.

— Чего там. — Ленька ставит кружку на стол, мнется. Поправляет ремни, трогает кобуру, на месте ли. Он чувствует, что начальник обижен на него, но не может понять, почему, и от этого на душе беспокойно.

Теткин выходит на крыльцо. Дежурный, он же посыльный, Кешка Лепетюха сидит на завалинке и что-то строгает перочинным ножиком. Кешка мастак вырезать из дерева разных зверюшек, и такие они получаются у него потешные.

Картуз на большой Кешкиной голове почти новый, но лаковый козырек обломан и укорочен, отчего картуз кажется игрушечным. Кешка строгает и чему-то своему мирно улыбается. В кармане широченных штанов у Кешки маленький бельгийский браунинг второго номера, почти бесполезная игрушка в серьезном. деле. Но Лепетюха гордится оружием и не расстается с ним ни на минуту.

— Ну, как Егор? — спрашивает Кешка.

— Кашляет, — отвечает с неохотой Теткин.

По улице на прутьях скачут пацаны, подымая столб пыли. Коза просунула лукавую морду в плетень и быстро-быстро срывает губами листочки невесть зачем выросшего во дворе хлипкого подсолнуха. Через улицу, прямо напротив — волисполком. Там громко хлопают дверями, слышны возбужденные голоса. На бревнах сидят прибывшие за разными справками мужики, пьют из бутылок жирное, желтого цвета, топленое молоко, курят самосад.

— К-куда! — кричит Ленька на козу грозно.

Утро солнечное и тихое. Высоко в безоблачном небе делает плавные круги коршун. В бумагинском саду поют птицы.

Слышится скрип половиц и голос Шершавова:

— Товарищ Теткин!

Ленька мигом возвращается в помещение. Шершавов уже сидит за столом, листает какие-то бумаги, выражение лица озабоченное. Он не смотрит на Леньку и говорит тихо, но внушительно:

— Вот какое дело, товарищ Теткин. Хватит тут сидеть и портки протирать.

— А я н-не сижу и н-не протираю штаны, — сказал срывающимся голосом Теткин и посмотрел сперва на свои почти новые японские ботинки, выданные еще во Владивостоке, потом в окно. Шкодливая коза обирала остатки листьев с подсолнуха. — Если вы мне почему-то не доверяете, то так и скажите. А про штаны не-ечего. — Штаны у Теткина действительно были протерты. Но их такими выдали ему. Потому Леньке Теткину и обидно стало до слез, потому он не сдержался на этот раз и потому с тоской в голосе заявил: — У-уйду я от вас, Егор Иванович. Н-надоело на побегушках. Т-теткин туда, Т-теткин сюда, принеси, отнеси, перепечатай. — Уши у Леньки пылали. — Опостылело мне тут. — Он вынул из накладного кармана гимнастерки вчетверо сложенный клочок бумаги и положил на стол перед Шершавовым: — Вот. — И с грустью посмотрел снова в окно.

Громко тикали ходики, и рисованные кошачьи глаза бегали туда-сюда в такт маятнику. Шершавов прикрыл Ленькино заявление широкой ладонью. Заявление Теткина озадачило его, но он и виду не подал.

— Значитца, так. — Шершавов прихлопнул ладонью по столу и свел к переносью брови. — Поедешь в Мухачино. Побывай в монастыре, встреться с игуменьей, пусть помогут с уборкой хлеба. Уродилось вона сколько, а убирать не успеваем. Монашки жиры нагуливают.

Всего Ленька ожидал, но только не этого. Ехать в Мухачино, к монашкам? Ни за что! Если б на какое особое задание, искать банду, например, то дело другое. На то он и чекист. Ведь недаром ему пожимал руку сам товарищ Карпухин и даже наградил именным наганом. Ну добро бы к рыбакам в артель в Прибрежное, а то в Мухачино...

Шершавов смотрел на Теткина:

— Поедешь в Мухачино.

— Н-не поеду.

— Поедешь.

— Н-не поеду, — упрямился Теткин. — Какой из меня а-агитатор? Не поеду я, Егор Иванович. Н-не поеду, — уперся Теткин.

Шершавов поднялся, обнял Леньку за плечи:

— Слушай, знаешь там сколько девок. Одна красивше другой. Ну?..

Теткин заливается краской и упрямо мотает головой.

— Ну и черт с тобой, — злится Шершавов и пинает табуретку. — Не подчиняешься дисциплине? Пойдешь сейчас к Телегину или к Барсуку и объяснишь все. Может, из комсомола вышибут. — Поощрительно и в то же время с угрозой добавил: — Давай-давай.

Теткин, демонстративно отвернувшись от Шершавова, тоскливо смотрит в окно. Он судорожно вздыхает, зачем-то снимает фуражку, приглаживает русый вихор на макушке и думает, что Шершавов, конечно, не заступится, если будут выгонять из комсомола, а уходить из комсомола ему страсть как не хочется. Не затем он вступал, чтобы выгнали. И к секретарю комсомольской ячейки Барсукову идти очень даже нежелательно, начнет мораль читать. Как ни хотел Теткин отвертеться, а все же придется отправляться в это распроклятое Мухачино к монашкам. Он опять прерывисто вздыхает, смотрит на Шершавова, надевает фуражку.

— К-коня дадите или пешедралом сорок верст топать?

Шершавов берет в щепоть губы, задумывается. Он всегда так делает, когда надо что-то решать серьезное.

— Коня, говоришь? — медленно произносит Шершавов. — Где ж я тебе возьму коня? На полях лошади. Да и мост строят. Телегин сегодня вон какой хай поднял из-за лошадей у Соломахи. Схватились чуть не за грудки. Так что...

— Дадите коня — поеду, — Ленька решил стоять насмерть, — не д-дадите — не поеду.

По улице скрипела телега с бочкой. Шершавов подошел к окну, ударом ладони распахнул створки, оперся обеими руками о подоконник. Водовоз Гаврила Горобец сидел на бочке верхом, ситцевая когда-то синяя рубаха выгорела на плечах до белизны. На кудлатой голове Горобца соломенная шляпа такой формы, будто он сидел на ней целый день. Ноги в новеньких лаптях из свежего лыка, Горобец гордился ими... Телега скрипела на всю улицу, кобыла Хроська перебирала разбитыми копытами, помахивала хвостом в репьях. Шершавов некоторое время смотрел на сонного Горобца.

— Эй, Гаврила! — крикнул он. Гаврила закрутил головой. Увидев Шершавова, заваливаясь на спину, натянул вожжи, как будто осаживал разгоряченного скакуна.

— Тпру... проклятый! Чего тебе, Егор Иваныч?

— Ты вот что, Гаврила, куда везешь воду-то? — спросил Шершавов, как будто сам не знал, что Горобец везет воду для бани.

— Завтра жа воскресенье Христово, — отозвался Гаврила охотно, вытирая подолом рубашки взмокшее лицо. — Приходи, Егор Иваныч, попариться. Веничек березовый приготовлю, кваску поставлю.

Шершавов любил париться. Вздохнув, сказал строго;

— Сольешь воду — и прямиком сюда. Понял?

— А для чего? — попытался разузнать Гаврила и даже от любопытства вытянул шею.

— Потом узнаешь, — оборвал его Егор Иванович и отошел от окна. Теткин совсем пал духом. Он догадался, зачем Гаврила понадобится Шершавову.

— Да она ведь кляча водовозная, — чуть не плача сказал он, — куда я на ней? Что я, дурачок, что ли?

Шершавов насупился и с укоризной глянул на Леньку.

— Ну, брат, орловских рысаков у нас нету! — развел длинные руки и хлопнул по ляжкам. — Может, тебе еще тачанку? Да с пулеметом? — И, выведенный из себя бессмысленным упрямством подчиненного, крикнул: — Выбирай одно из двух: или — или! Все. Точка. Понял? — И закашлялся. Ленька сноровисто набежал в сени за водой, зачерпнул кружку, но Шершавов, продолжая захлебываться кашлем так, его спина ходила ходуном, отвел Ленькину руку, к Ленька понял, что Егор Иванович сильно обиделся на него за упрямство. Ему всегда становилось очень жалко Шершавова, когда он вот так, сиротски сгорбившись и отвернувшись, утробно разрывался кашлем, наливаясь при этом синевой, а жилы на худой а пупырышках шее грозно набухали. В этот момент Ленька забывал обиды и готов был сделать все, что Шершавов прикажет. Ленька вспомнил отца, сучанского шахтера. Отец вот так же кашлял, когда возвращался со смены, и если это случалось ночью, то Ленька просыпался и вот так же проворно бежал в сенцы за водой.

Отец ушел с партизанами в гражданскую, а Леньку заставил учиться. Иногда он являлся тайком один или с товарищами и снова надолго исчезал. Когда отца захватили белые, а потом вели босого и окровавленного по улице, Ленька бежал следом и кричал. Отца повесили у него на глазах. Вскоре умерли от голода мать и сестренка. На воспитание Леньку взяла тетка. Позже, как подрос немного, Ленька ушел от тетки и попал в партизанский отряд.

— Л-ладно, — соглашается Ленька. — Давайте хоть эту клячу, — произнес так, как будто саморучно надевал на себя петлю. Вытащил из громадной кобуры наган, повертел и вышел. Шершавов в другой комнате сосредоточенно о чем-то думал, склонившись над столом.

Лепетюха сидел на завалинке, строгал и мурлыкал. Увидев Теткина, оглядел его прищуренными хитрыми глазами.

— Куда это тебя?

Ленька постоял на крылечке, жмурясь от солнца, заложив руки в карманы.

— На з-задание, куда ж еще, — сказал с безразличным видом, будто ему ее в первый раз выполнять опасные задания. — С-слушай, Кешка, махнемся? — хлопнул .по карману.

Кешка скосил глаз.

— Насовсем, что ли? — недоверчиво переспросил.

— Ишь т-ты, он же п-подаренный мне. 3-завтра верну. Неудобно столько ж-железа в кармане. Видно. А твой маленький. Ну как? — посмотрел в добрые Кешкины глаза. Кешка снова принялся строгать.

— Д-да перестань. Дело говорю. Вон Егор даже коня дает.

— Ври больше, — не поверил Кешка. — Даст он тебе коня, как же, держи карман шире. — Однако, заинтригованный, перестал строгать.

— А вот у-увидишь, — пообещал Ленька. Со стороны бани показалась Хроська с бочкой, и на ней Гаврила. Ленька поднялся. — Н-ну как хочешь. — Кешка понял, что Ленька не шутит, и торопливо вытянул из глубоких штанов маленький браунинг и сунул его Теткину. Ленька так же молча передал ему наган. — 3-запасная обойма есть?

— Там всего два патрона.

— Н-ну спасибо. Ты меня выручил.

Гаврила сполз на животе с мокрой бочки. В это время вышел Шершавов и распорядился:

— Р-распрягай.

— Это как же? — опешил Гаврила. — Это как же «распрягай»?

— А вот так. Распрягай, и все тут. Точка. На то есть приказ Телегина.

Горобец поддернул локтями штаны и полез было обратно, но Шершавов спрыгнул с крыльца.

— Распрягай, тебе говорю! — угрожающе произнес он. — Ты что, не подчиняться?

Ленька смотрел на безучастную морду уставшей кобылы и невесело думал о том, как будет трусить на ней без седла сорок верст. Кешка, с интересом наблюдавший сценку конфискации, хмыкнул. Теткин сердито оглянулся на него, и Кешка тотчас сделал серьезное лицо.

— Ничего жеребец, — сказал он, чтоб успокоить товарища, — Ежели к морде привязать пучок овса, хоть на край света на нем можно.

Между тем Горобец с Шершавовым начали распрягать. Горобец вполголоса матерился и, припадая на короткую ногу, бегал вокруг кобылы, больше мешая, чем помогая.

— Ладно, — махнул Шершавов Горобцу, — действуй. — И сделал Леньке знак, мол, поговорить надо.

— Ты вот что, — сказал Шершавов, садясь за стол и принимая официальный вид, — гляди там. Сам знаешь, сколь бандитов развелось. Держи ухо востро, понял? В случае чего — удирай, чтобы пятки сверкали, не то они тебя раздерут на две половинки,

— Понял, — сказал Теткин.

— Ну тогда ладно. — Егор Иванович вылез из промежутка между столом и стеной, подошел к Леньке, подержал на его плечах тяжелые ладони, притянул к себе: — Про то, что монашек агитировать, это я так. Проверял тебя. Главное, присмотрись к монастырю. Что там такое. Вроде бандиты туда наведываются. Это Голяков сообщает. А как забраться в монастырь? Вот тут-то и задумаешься про пропаганду. Это для отвода глаз их. Понял?

— Понял, дядя Егор! — выпалил Ленька.

— То-то.

В это время вбежал посыльный волисполкома, по прозвищу Репей, лопоухий малец лет десяти. Шумно дыша, звонко крикнул:

— Дядь Егор, Теткина требоваит Барсук к себе. Грит, чтоб одна нога тут, другая там. — Утер рукавом мокроту под носом и убежал.

Барсук — это была уличная кличка секретаря комсомольской ячейки Лешки Барсукова. Даже заняв такой солидный пост, Лешка остался для всех Барсуком.

— Ишь ты, одна нога, другая нога, — проворчал Шершавов. — Тоже мне начальник. Ну ладно, иди. Я ему говорил про тебя.

Оставшись один, Шершавов заходил по тесному кабинету. Ему ох как не хотелось отправлять Теткина одного в этакую глухомань. Мало ли что можетслучиться с ним и по дороге, и в этом распроклятом Мухачино. Шершавов имел пока еще неточные сведения, что в Мухачино есть дворы, которые кормят банду Лялина. Но кого-то надо отправлять. Не Лепетюху же. Тот и двух слов не свяжет. Сам бы отправился, да тут дел много. Вдруг банда налетит, пожжет урожай. На полевые работы крестьяне брали с собой ружья для самозащиты, но что сделает неорганизованная толпа, да к тому же разбросанная по делянкам и заимкам, против хорошо обученной и вооруженной банды.

Барсук долго и крепко тряс обеими руками руку Теткина, как будто и не виделся с ним сегодня утром.

— Ты вот что, товарищ Теткин, главное — не теряй пролетарской бдительности. Ты их р-раз — и за жабры, — торопливо наставлял Барсук, — за горло бери, на сознательность дави. Знаю я этих монашек, их только пулеметом можно прошибить. Настоятельница у них ведьма! Все бабы ее боятся, а то бы давно разбежались. Ты им сразу о задачах Совецкай власти, мол, глядите, вон весь мировой пролетарьят подымается против буржуев да попов, а религия — опий для народа и дурман. Ты им скажи, мол, скоро р-раз — и мировая революция. Как бы не проспали они ее в Мухачино. Небось потом сами прибегут к нам, а мы их решительно не примем. Так и скажи, мол, решительно! А мировая революция — это тебе не обедню служить. — Барсук рубил ладонью перед собой, глаза его горели. — Тут, брат, голова нужна. А то, что белые скоро возвернутся, так то брехня. Вот у нас где Совецка власть, — ударил себя кулаком в грудь Барсук, — и пусть себе намотают на ус. — Доверительно произнес: — Ты с ними не очень-то церемонься. Решительно, р-раз... Ежели поесть или переночевать надо будет, то иди к Хамчуку или к Левону Голякову. Он там активист и наш мужик. Ячейку бы там создать, да не пойдут, зараза! А представляешь, что было бы? Представляешь?! — Но Ленька не Представлял, а переспросить постеснялся и только кивал. — Вернешься, доложишь. Усек?

Ушел от Барсука Теткин с распухшей головой и смутным представлением о том, что ему делать в Мухачино. Понятным оставался приказ Шершавова. Вот и все. Теткин успокоился.

Кобылу, стесняясь, вывел задами. Кешка залез на хлипкую изгородь бабки Колобихи и долго махал буденовкой вслед Теткину, пока тот не исчез за поскотиной в рощице.

Ленька вышел на тракт, который вел к парому на Старые Черемшаны, отделенные от Новых Черемшан рекой Черемшанкой. Дорога к парому, начавшему ходить после того, как бандиты сожгли мост, была размята и растерта колесами подвод в пыль, и идти по ней было приятно и мягко. От реки слышался перестук топоров и голоса. С той стороны боком, борясь с течением, шел паром с пестрой и разноголосой толпой черемшан и телегами с сеном. Ленька потянул за узду тяжелую на подъем кобылу, и та, почуяв воду, засеменила мохнатыми ногами.

Отправив Теткина в Мухачино, Шершавов вышел на крыльцо, постоял, заложив за спину руки. Кешка продолжал что-то строгать. Шершавов понаблюдал за ним и заворчал:

— Занимаешься, понимаешь, финтифлюшками какими-то, а не видишь, что Колобихина корова опять в потраву лезет.

Кешка огрызнулся:

— А я не нанимался гонять ее.

— Ишь ты, грамотный какой стал. От Теткина небось ума набрался? Гляди у меня, не то дурь вытряхну. Немедленно отгони скотину.

Колобихина корова, сивой масти, с одним кривым рогом и изнавоженными боками, была такой же строптивой, как и ее хозяйка, лезла во все дыры.

— Я кому говорю! — повысил голос Шершавов.

Кешка поднялся, из дырявого кармана шаровар вывалился наган. Кешка не заметил потери, наган остался на завалинке, а он, схватив хворостину и глядя в сторону, медленно подкрадывался к корове, стремясь ввести ее в заблуждение относительно своего намерения. Но животина, кося на него фиолетовым глазом, успела с корнем вырвать кукурузный стебель и потрусила прочь. Кешка было погнался, но передумал.

Шершавов держал в руке наган и глядел на Лепетюху. Кешка шлепнул себя по карманам и быстро-быстро заморгал длинными ресницами.

— Чей это? — ничего хорошего не предвещавшим голосом задал вопрос Шершавов.

— Ленькин, — выдохнул Кешка и потер одной ногой другую.

— Как он у тебя оказался? — продолжал допрос

Шершавов.

— Махнулись, как, как...

— Па-анят-на... — зловеще произнес Шершавов и выбил на ладонь четыре патрона. Заглянул на свет в ствол. Там торчал еще один. Выбил и тот.

Кешку надо было наказать за самоуправство. Да и Теткина заодно. Это наверняка его штучки. В браунинге Кешки, Шершавов помнил, имелось всего два патрона, и с этими патронами. Теткин пошел в Мухачино. Шершавов долго размышлял, какое наказание применить к нарушителю дисциплины, и ничего не мог придумать. Покашлял. Лепетюха стоял и что-то разглядывал, задрав вверх голову.

— Вот что, товарищ Лепетюха, — начал Шершавов торжественно, — наган этот, то есть боевое оружие, данной мне властью изымаю у тебя. Понял? Вернется Теткин, разберемся, и тогда оба вы получите по заслугам. А сейчас охраняй помещение.

— Чем же я буду охранять? — спросил Кешка, глядя на своего начальника невинными глазами.

— А чем хошь, тем и охраняй, — уклонился Шершавов от прямого ответа. — Возьми вон дрючок и охраняй. А оружие не получишь.

— Ладно, — согласился Кешка. Поднял дрючок и снова сел на завалинку.

— И прекрати свое строгание. Ты на посту, а не где-нибудь. Насорил тут, понимаешь.

Кешка молчал.

— Выпру я тебя, наверно, — раздумчиво произнес Шершавов и вздохнул. — И чего мне с вами делать, ума не приложу.

Колобихина корова снова как бы между прочим подбиралась к лазейке в огород. Шершавову надо было побывать на совещании в волисполкоме, потом решить вопрос с оружием для чоновцев, которых раз-два — и обчелся. Молодежь надо было собрать в клубе, но это уже вечером, когда вернутся с полей. И следовало незамедлительно наладить охрану моста. Договориться с председателем артели Соломахой насчет коней, если понадобятся. Много накопилось больших и малых вопросов, которые надо было решить.

По пути в волисполком Шершавов увидел Колобиху, стоящую у ворот, и пригрозил:

— Ты, Авдотья, прибери свою скотину, предупреждаю. Еще раз будет путаться тут, заарестую.

У Авдотьи длинный и облупленный нос, злое и хитрое лицо, покрытое, как паутиной, мелкими морщинами.

— Не имеешь таких правов! — быстро нашлась Колобиха.

— Права имею. Гляди, как бы потом не бегала за мной, — говорил мимоходом, не задерживаясь, Шершавов, стараясь быстрее проскользнуть мимо зловредной старухи. Она могла еще и не то отчебучить, задрать подолы своих задрипанных юбок и похлопать себя то тощему заду, приговаривая на всю улицу: «Шибко большой начальник?! Вот тебе, вот тебе!»

Возле волисполкома стояла одноколка, из нее, отряхиваясь от приставшего сена, вылезал Тарас Телегин.

— Ты думаешь охранять мост? — набросился Телегин. — Еще раз бандиты спалят — ни мне, ни тебе несдобровать.

Шершавов резанул ладонью по горлу:

— Во как сыт угрозами. Помочь надо, а не трепать нервы. ЧОН надо сызнова создавать...

Телегин перебил:

— Ладно, пошли поговорим.

Зашли в кабинет.

— Ну, давай толкуй.

— Какая помощь нужна?

— Собрать народ. У меня на это власти нету.

— Так. Еще?

Шершавов наморщил лоб, негромко покашлял, держась за грудь. А что еще? Для него главное — собрать людей.

— Больше ничего.

Телегин собрался записывать длинные просьбы и отложил карандаш.

— Народ соберем сегодня. Выступать сам будешь?

— Сам, а кто ж?

— Ну, если позволишь, я тоже скажу пару слов.

— Коней надо, — сказал Шершавов. — Подвижной отряд создавать надо. А то что получается? Пехом далеко не помаршируешь.

Телегин поцарапал макушку:

— Вот с этим туго. Весь скот в поле, сам понимаешь. Каждая животина на учете. Вот как управимся с уборкой, тогда и создадим кавалерию, а?

— Не пойдет, — не согласился Шершавов. — Надо именно сейчас создавать, а потом будет поздно. Кулаки имеют лошадей? Имеют. Вот и пусть, когда потребуется, выделяют. У коммунаров брать не будем, а кулацкие возьмем.

— Правильно мыслишь, — согласился Телегин.

— Вот только оружие нам...

— Оружие будет. Соломаха знает, где оно есть.

Телегин большую часть времени пропадал на Черемшанке, крутился то на одном берегу, то на другом, мотался то в Старые Черемшаны, то в Новые, кого-то подгонял, требовал, ругался, до гусиного сипа срывал голос. Уже убирали урожай, а мост все еще не готов. Не хватало гвоздей, скоб, леса. Сегодня схватился с председателем коммуны из-за лошадей. Соломаха с раннего утра успел рассовать своих артельщиков и тягло, предоставив Телегину выкручиваться самому. Телегин взвинтился, бил себя кулаком в грудь, кричал:

— Мне он нужен, этот мост, да? Он тебе нужен! Артели! Давай тягло, так-перетак, не то душу выну!

Соломаха, медлительный и спокойный, только хлопал белыми ресницами, он понимал: если не соберут урожай, то и мост не поможет.

Тягло общими усилиями нашли, а плотников все же не хватало. Мобилизовали стариков, которые мытарили душу непоседливому Телегину.

И Захар Соломаха, и Тарас Телегин росла в одной деревне на одной улице, влюбились в одну девку, Матрену Ведрову, первую певунью. Совсем было завоевал Тарас сердце Матрены, да началась сперва германская, потом гражданская. Оба воевали с немцами, получили по Георгию, а потом истово дрались бойцами партизанских отрядов с белогвардейцами. Захару осколком снаряда срезало полступни, а Тарасу в кавалерийской атаке беляки отхватили левую руку. Вернулись в родные Черемшаны, только Захар немножко раньше, потому, может, и досталась ему Матрена. И не одна, а с приданым, дитем, прижитым невесть от кого. Никто не ведал о том, кто одарил Матрену горластым и сопливым пацаном, которому на масленицу исполнилось семь годков. Маленький приемыш Филька души не чаял в неродном отце, рос вольным и самостоятельным. Захар по-своему жалел его и баловал. Больше детей они не завели, потому и радовались Фильке, не очень похожему на Матрену.

Телегин горько переживал, но злобы против Соло-махи не таил и жил бобылем. Отец его имел двенадцать детей, вечно голодных и босых. Даже лаптей не мог напастись на такую ораву, и зимой они бегали босиком, грея ноги в конском навозе. Отец и мать как могли растили свое большое семейство. Трое ушли в германскую. Вернулся один — Тарас. Потом гражданская забрала сразу четверых. Никифор остался где-то в центральной России и стал большим военным командиром, Матвей умер от чахотки, как вернулся с войны. Самый младший — Христофор подался к белым, да и пропал, ни слуху ни духу о нем. Сестра Палага укатила на Аляску с американцем, осталась в Черемшанах Васена, в двадцать с небольшим лет успевшая нарожать шестерых. Кое-кто болтал, что Тарасу отхватил руку в бою не кто иной, как родной братень, но сам Тарас никогда не говорил об этом, потому никто не знал, правда то, а может, и брехня, мало ли чего можно наплести по злобе на бывшего партизанского командира. Бабы изводили его намеками разными, мол, не пора ли Тарасу податься в монастырь, не подозревая, что били по самому больному месту. Матрена... Ею жил Тарас.

Ночевал он в сельсовете, в малой комнате, за окнами — большой грушевый сад. Стояла там железная койка, стол о трех ногах да лавка во всю стену.

Черемшане первыми создали сельхозкоммуну, не бог весть какую, но первую в губернии. Назло единоличникам без передыху засеяли гектаров полсотни, а то и больше, целины просом, житом да гречихой. И удался урожай всем на зависть. Середняки чесали затылки, кулаки криво и злобно усмехались. Первым всегда нелегко, а тут ко всему — мост...

Солнце слепило глаза. Телегин, держа ладонь козырьком, высматривал на том берегу Захара Соломаху, отвечающего за строительство на правобережье. Но Соломаха как в воду канул. На крутояре, поснимав с себя все, что можно снять, загорали от безделья мужики из бригады плотников. На левом берегу звонко и укоризненно стучали топоры, а на правом, значит, придуривались. Это никуда не годилось, и душа Телегина такой непорядок не принимала. Приседая, он кричал:

— Эгей! Архаровцы! Куда подевался Соломаха?!

— На лесопильне! — неслось в ответ. — Лес грузит!

— А вы чего пузы свои повыставляли? Давайте сей момент кругляк к воде! Так-перетак! Чтоб вам лопнуть!

Мужики принялись натягивать кальсоны.

Тут и Соломаха появился. Верхом на коне, а за ним телега с бочками.

— Где тебя черти носят, товарищ Соломаха? — закричал обрадованный Телегин.

— Что?! — не понял Соломаха, тронул пятками коня и спустился к воде.

— Где тебя черт носит, говорю! — озлился Телегин и тоже подбежал к воде. — Почему до сих пор не завезен лес?! Немедленно организуй доставку!

Кобыла потянулась к воде, Соломаха дернул вожжи, набрал полную грудь воздуху.

— Лесопилка стала! Движок издох! — Белая полотняная рубаха его пузырилась от ветра, Захар подождал, что выпалит в ответ Телегин, и добавил: — Карасину нету!

— Чего-чего?!

— Карасину-у-у!

Телегин сплюнул в сердцах. Лавка с керосином находилась в Новых Черемшанах. Надо было кого-то послать в лавку, потом на лодке переправить керосин Соломахе, а тот уж отвезет на лесопильню.

Возле плотников крутились дети. Телегин подозвал Фильку Соломахина.

— Вот тебе записка в лавку, — говорил он, царапая на клочке бумаги химическим карандашом, — отдашь Лукичу. Он даст бидон с керосином. Подбери хлопцев, и волоките его сюда. Да живо.

— Будет тебе керосин! — Телегин махнул Соломахе. — Ты гляди, куда мои вымахали! Видишь? Отстанешь — возьмем на буксир! Слышь, Соломаха?

— Слышу! — откликнулся с неохотой Захар и сполз с коня.

Саженях в трехстах косо шел перегруженный паром, и все, кто хотел в Новые Черемшаны, от девок до стариков, тянули пеньковый, в руку толщиной, канат. Паром был тесно заставлен телегами с овощами и свежим сеном, визжали поросята, мычала скотина.

Соломаха уже плескался в теплой воде Черемшанки. Мост, за который надрывался Телегин, нужен ему, похоже было, как зайцу онучи. Телегин позавидовал Захару: с его характером сто лет проживешь. Изводил Соломаха друга боевого своей непробиваемостью. Давно бы Тарас поставил вопрос ребром о Захаре, да имел тот одно неоценимое качество для хлебороба: знал и любил землицу и брал от нее сколько желал. Сплюнул истово Тарас, шмякнул оземь картуз и сам сел. Расстегнул рубаху до пупа, снял сапоги, размотал портянки, от которых сразу потянуло тяжелым застарелым духом, да так, что сам Тарас поворотил нос в сторону. И увидел Леньку Теткина — вел тот кобылу под уздцы. Телегин сразу узнал его и, не дожидаясь, когда Теткин подойдет ближе, крикнул:

— Здорово, чекист!

Теткин махнул рукой в знак приветствия, отпустил кобылу и присел рядом.

— Куда тебя леший несет? — поинтересовался Тарас. Он у всех спрашивал, куда кто идет, что несет и как живет. На то он и председатель, чтоб знать, кто чем жив и чем дышит.

Ленька натряс из табакерки махры в бумажку, свернул козью ножку, не забыл и Телегина. Телегин взял самокрутку, поблагодарил, затянулся со смаком, пустил в обе ноздри по столбу сизого дыма и покосился на Леньку.

— К коновалу веду, — ответил Ленька.

Черемшане имели на всю округу одного коновала Потапова, всю гражданскую прослужившего у белых. Не сносить бы ему головы за свое легкомыслие и недальновидность в области политики, да золотые руки имел старый Потапов, потому черемшане и не выдавали его властям и власти его не трогали, понимая, что без коновала крестьянам зарез.

Кобыла мотала грязным хвостом, вздрагивала бугристой кожей, прогоняя слепней.

— Чего у нее?

— Вишь, пузо какое, — сказал Теткин, глядя на нее через плечо. — Чуть по земле не волочит.

— Можа, жеребая?

Теткин хмыкнул:

— Идет, а в пузе у нее кабудто кто живой бормочет. Ей-богу!

Телегин хлопнул рукой по острому колену.

— Ох и уморил, паразит... — хохотал Тарас, широко открывая рот, так что были видны острые, мелкие, как у белки, зубы. — Ох-хо-хо!

— Чо смеесся? — обиделся Теткин. В громадном брюхе кобылы Хроськи действительно будто сидел опившийся самогонки мужик и что-то бурчал. Ленька поднялся, отряхнул штаны:

— Я п-пошел, дядь Тарас.

— Иди, иди, а я потом проверю, как этот беляк отконовалит твою Хроську, — пообещал Телегин, дав понять, что разгадал хитрость Теткина.

Ленька удалялся к парому, а Тарас качал головой: надо ж, на такое серьезное дело набрали пацанов. Им бы в бабки играть.

Телегин наступил пяткой на окурок, с трудом натянул сапоги и направился к плотникам. Завидев председателя, старики резвее застучали топорами. Только дед Бедуля, которому на успенье стукнуло не то девяносто, не то все сто годиков, воткнул топор в бревно. Бедуля многое повидал на своем долгом и корявом веку. Его ничем нельзя было удивить или напугать, может, потому он и числился ночным сторожем в волисполкоме. Дед давно потерял сон и бодрствовал днем и ночью. Оставался, как в молодые годы, востер на язык. Телегин сразу учуял в нем желание пособачиться, и потому, опережая, чтоб сбить его с панталыку, сурово спросил:

— Заморился, Бедуля? Ну отдохни маленько.

Бедуля отвернулся к реке, помочился, поддернул штаны на иссохших бедрах, неторопливо высморкался.

— Вот ты, Тарас, самый что ни на есть большой начальник в Черемшанах, — начал Бедуля скрипучим голосом, — так вот ответь нам, темным, игде ж это видано, чтоб...

Тарас увидел, как лодка, на которой везли бидон с керосином, крутнулась и под визг мальцов, черпнув раз-другой низкими бортами, перевернулась. Тарас подбежал к воде и заорал что было мочи:

— Детей лови! Керасин плывет!

Бидон с керосином несло течением вдоль берега, дети барахтались в воде, и к ним уже спешили на помощь. Соломахин Филька уцепился за коряжину, а Гришка Весенин отчаянно молотил руками.

— Керасин ловите! Мать вашу так! — орал Телегин, труся вдоль берега. Плотники вылавливали детей, а Захар хромал за бидоном так, что за спиной парусила рубаха.

...Некоторое время Соломаха сидел на отмели, тяжело дыша и закрыв глаза. Он глотал воздух широко открытым ртом, опершись на руки и откинув голову назад. Бидон с десятью четвертями керосина стоял у него между ног.

Телегин, успокоившись, брел в обратную сторону и грозил кому-то кулаком.

Отдышавшись, Соломаха вспомнил о Фильке. Дети уже прыгали на берегу, и Соломаха тихо засмеялся от радости, что Филька не утонул и что бидон с керосином не унесла коварная Черемшанка.

На том берегу плотники уже принялись за работу, и только Телегин яростно жестикулировал. «И чего его распирает? — подумал Соломаха, сплевывая в воду. — Чего орать?»

Захар терпеть не мог в старом товарище непоседливость а суету. Там, где Телегин, обязательно все носятся как угорелые. Тарас сам винтом ходит и других заставляет бегать. Если говорить точно, то он, конечно, не заставляет, а заражает своей энергией других. Но работать с ним тяжело. Еще в молодости Тарас отличался этим, может, потому и верховодил среди сверстников. Из всех Телегиных он один удался таким заполошным. И гармонист был лихой, ни одни посиделки без Тараса не обходились, и девки вились возле него как пчелы. Растянет меха гармоники, тряхнет чубом, пробежит пальцами по ладам — ноги сами пускаются в пляс. А после гражданской что-то надломилось в Тарасе, и хотя по-прежнему все кипело вокруг него, но это уже не тот был Тарас Телегин, и Соломаха сочувствовал ему и понимал: не очень-то повеселишься без-одной руки, да и Мотря досталась не ему, а Захару. По-прежнему они дружат, но нет промеж них уже той дружбы, что была в молодости, той фронтовой и партизанской, когда прикрывали друг друга от белогвардейских и германских пуль...

Глядя на Фильку, Захар с запоздалым страхом подумал, что Филька действительно мог утонуть. А он, Захар, променял его жизнь на бидон проклятого керосина! И хоть керосина практически невозможно было достать нигде, все же не стоил он Фильки.

Филька бежал к нему, мокрый, придерживая одной рукой штанишки, другой на ходу утирая нос. Подбежал:

— Тять, а я чуть не утоп.

Захар всмотрелся в курносое лицо его, густо усыпанное веснушками. Пожалуй, Матрениного в Фильке всего-то и были только глаза, выразительные и синющие, а чье все остальное, для Захара оставалось загадкой — Матрена молчала, да и сам он не спрашивал. Сперва думал, что она без его просьб расскажет, а потом как-то сама собой отпала надобность знать, от кого она прижила ребенка. И только нет-нет да где-то в самой глубине души начинала ворочаться ревность к прошлому Матрены. В селе болтали, что путалась Матрена с каким-то чубатым казаком. Может, и дите того казака.

Он придвинулся к Фильке, погладил мокрые вихры, прижал к себе.

— Чего ты, тять? — поднял Филька на него глаза.

Захар смутился.

— Да ничего. Вот утонул бы, тогда мать нам дала бы...

— Я ж не утонул.

— Ну и слава богу.

Черемшаны. Август 1927 г.

Из-за двугорбой сопки, прозванной Верблюдом, потянулась грязная облачная рвань, которая сползала живым клубком в долину и укутывала ее сыростью и запахом гниющих морских водорослей. За Верблюдом распласталось море, и погода в долине Черемшанки зависела от него. Если перевалить седловину, потом пройти верст двадцать тайгой, то в аккурат выйдешь к морю, на берегу которого раскинулся поселок рыбаков. Этот поселок и рыбацкая артель были у черемшанских властей бельмом на глазу. Народ, особенно мужская молодь, стремился в поселок на легкие заработки, хотя артель не очень-то баловала гостеприимством, потому как рыбацкая профессия в семье передавалась из поколения в поколение. Но деревенская молодежь оставалась в поселке на разных подсобных работах, и редко кто возвращался в Черемшаны. Четыре раза в месяц, а случалось и чаще, в Терновый приходил из Владивостока маленький пароход «Чилим», привозил соль и другую рыбацкую надобность, забирал соленую и копченую рыбу — иваси, кету, горбушу — и уходил, погруженный в воду чуть ли не по самые леера. «Чилимом» пользовались и крестьяне Черемшанской волости, возили в город на продажу хлеб, если имелся избыток. Но торговлей в основном занимались кулаки, которых еще хватало и с которыми Соломаха вел яростную войну.

Захар направлялся на дальние делянки. Едва углубился в дубовую рощу, как Воронок вскинул голову и сдержанно заржал. Соломаха натянул поводья, и жеребец перешел на шаг. Из-за поворота вынырнула телега, на охапке свежескошвнной травы полулежал Исай Семижен. Захар сразу узнал его по рубахе из малинового поплина. Такой рубахи ни у кого в Черемшанах не было, словно бабье платье. Захар давно имел на Семижена зуб, но Исай как угорь ускользал, он умел выкручиваться в самых критических ситуациях и из воды выходить сухим. Имея более трех гектаров пахоты, Семижен первым признал Советскую власть, никогда не отказывался от налогов, обязательных и дополнительных, помогал коммуне то лобогрейкой, то собственной мельницей, то живым тяглом, при этом не артачился и делал все с видимым доброжелательством. Но Захар нутром чуял, что Семижен является не чем иным, как скрытой гидрой мировой контрреволюции. Гидра эта — полтора вершка от горшка, соплей перешибешь, ноги кривые, руки длинные, как канаты из туго сплетенной пеньки. А в молодости Исай славился тем, что на спор мог на горбу поднять воз с сеном. На четвереньках влезал под телегу, как краб растопыривал кривые ноги, упирался руками в землю и, взбухнув, жилами, наливаясь черной кровью, подымал на три вершка воз. Ноги его, обутые в мягкие ичиги, при этом по щиколотку входили в высушенную зноем землю. Девки Исая не любили и боялись. Женился он на Параске Козулиной, рябой и грудастой девке, о которой сложили сами же девчата частушку: «Цыцки по пуду, работать не буду, пойду к старосте просить: тяжело цыцки носить». Параска оказалась ленивой, и Исай бил ее смертным боем. Но Параска нарожала ему пятерых парней, похожих на Исая, рукастых и кривоногих. В гражданскую все пятеро хлопцев где-то колобродили и вернулись целыми и невредимыми, да еще верхами. После межвластия Исай голодно вцепился в землю, нанял батраков и в один сезон из середняка выбился в крепкого хозяина.

Увидев Соломаху, Исай остановил коня, слез с телеги и, сняв картуз с лысой головы, поклонился:

— Доброго здоровья, Захар Ульянович. Далеко?

— Здорово, Исай Исаевич. В поле путь держу, — ответил Соломаха, поравнявшись с Семиженом. — А ты небось с заимки? — Захар соскочил с коня, присел раз, другой, разминая затекшие ноги. Исай скручивал цигарку, приглашая перекурить и Соломаху.

— Кабаны всю кукурузу потравили, — пожаловался Семижен. — Да и на жнивье мало радости, Чтой-то хлеба нынче пустые. Вродь как зерна полные, а жиманешь — пшик. Одна полова. — Высушенное солнцем лицо Исая сморщилось, а глубоко посаженные и сведенные к переносью глаза совсем спрятались. — Не приведи господи, еще Лялин налетит коршуном, тогда совсем пиши пропало.

В прошлом году банда Лялина отобрала у Исая сто двадцать пудов ржи да почти столько же овса. Прямо с тока забрала. Исай потом рыдал как ребенок, но даже и такой побор не обеднил его. Была у Соломахи тайная думка, что зерно Лялин забрал с позволения Исая и не за просто так.

Может, Исай рыдал не от горя, а от радости, что так выгодно сбыл товар, не тратясь на перевозку в город, да и государству меньше отдал? И чего, спрашивается, такой жмот оставил на току мешки с зерном на ночь глядя? Кроме Шершавова, Соломаха никому не говорил о своих подозрениях. И Шершавов наказал молчать пока.

— Чего ж хныкать, вступай в коммуну, — взялся за старое Соломаха. — В одной упряжке да всем скопом легче будет...

Семижен поцарапал ногтем лысину:

— Оно, конево дело, так, дык опять же, не сам хозяин...

— От попало на язык: не сам, не сам! Жрать-то будешь сам, а не кто-то.

— Погожу маленько, Захар Ульяныч. Боязно чтой-то. Вот дай насладиться хозяйством, а потом и поглядим.

— Гляди, да не прогляди. Как бы не опоздал.

— Оно, конево дело, можно и опоздать, — согласился Исай.

— А как с лобогрейкой? Удружишь, не забыл?

— Дам, как не дать, раз уговор был. Мое слово — железо. Вот управлюсь, и получите механику.

Соломаха затоптал окурок, вспрыгнул на коня.

— Ну будь, Исай Исаич. Поспеть надо седни на все поля.

Солнце уже стояло в зените, зудели слепни. Стояла та пора лета, когда вся зелень, насытившись теплом и солнцем, щедро источала дурманящие запахи, от которых кружилась голова и хмельно становилось на душе. Охровой желтизной бралась тайга, жаркими кострами вспыхивал в подлеске клен, рдела рябина. Отяжелевшие зернами шишки до времени срывались с кедра и шлепались в густую прошлогоднюю хвою, Верещали сойки, высоко в небе кружил орел, высматривая добычу. Соломаха, истекая потом, спустился в низину, свернул к мочажине, запрятавшейся в осоке, напоил коня, смочил голову и грудь, огляделся. Вправо уходила тропка в густой ельник, по которой шли двое с карабинами наперевес и вещмешками за спинами. Соломаха даже присел от неожиданности и потянул за узду Воронка, прячась от греха подальше. Двое не оглядывались, а если бы оглянулись, то успели бы заметить председателя. Что они не черемшанские, Захар был уверен, да к тому же сельчане не ходили по тайге с карабинами, значит, чужаки. А чужаки — это люди Лялина, с которыми встречаться было опасно. Не раз Шершавов предлагал ему наган, но Захар все отнекивался, мол, коммуна и так вооружена, а ему на кой ляд оружие. И сейчас Захар поразмыслил, что иметь наган все же надо бы, да только носить его в открытую не хотелось, а куда ни спрячь под одежку, все равно видно. Оттянув Воронка в заросли таволожника, Захар сел на подвернувшийся кряж. «А может, то не бандиты, а кто из Тернового в гости?» Но в гости из Тернового обычно являлись, когда урожай о полей собран и отпадала надобность помогать. Гости знали, когда наведываться. В том месте, куда скрылись люди, крутилось и каркало воронье.


Коммунары, изнывая от жары, прятались под кронами деревьев в начале поля. Дотлевал костер, из шалаша торчали обутые в ичиги ноги, длинные и тонкие, по которым Захар узнал бригадира Силантия Кирсанова. Над шалашом висел лист бумаги с каким-то рисунком. Захар подошел. Кто-то ловко изобразил Кирсанова с дубиной в руке, а вокруг прыгали фазаны. И стихи крупно: «Есть у нас бригадир товарищ Кирсанов. Хорошо работу знает только на фазанов». У бригадира свирепое и комичное выражение лица. Соломаха засмеялся. К нему подошли Лаврентий Шкода и Игнат Самохатка. Первый — лучший косарь, парень лет двадцати пяти, а второй — тоже косарь, но сгорбленный и худой, с вытянутым лицом.

— Это его так Гараська Пузаков, — пояснил Самохатка.

Шкода поддержал:

— И правильно. Так ему и надо!

Кирсанов протяжно храпел. Захар спросил:

— Сколь убрали?

Самохатка потер ладонью живот, морщась.

— Гектара два, почитай, выскребли.

— Больше. — Лаврентий выудил замусоленную тетрадку, пошептал. — Ежели с клином у ключа, то будет в аккурат еще двадцать четыре десятины.

— А где Матрена?

— По ягоду подалась. Говорит, пока пекло, соберу, да чой-то запозднилась.

Захар сел на лавку. Завидев председателя, коммунары потянулись к нему. В кустах отбивались от слепней лошади.

«И чего ее нечистый понес за ягодами. Дома нету их, что ли?» Захару хотелось повидать жену.

— С кем пошла? — поинтересовался он.

— Одна, кажись, — ответил Терентий Дубовец.

Захар нахмурился.

— Раз и навсегда предупреждаю. Сколь говорено, по одному в лес не ходить. Попугай я вам, что ли?

— А можа, надо! — подала голос Дунька Мартасихина, разбитная и некрасивая девка. — Чо ж, я Самохатку с собой потяну?

Мужики заржали. Самохатка, морщась, потер ладонью живот.

— Постыдилась бы, дура.

— А можа, Шкоду? — не унималась Дунька, вызывающе выпячивая грудь. — Я вдругорядь обязательно, как приспичит, двух возьму.

Самохатка истово сплюнул и покачал головой.

— Во глупа баба.

Захар, стараясь скрыть свое беспокойство, сердито потребовал растолкать Кирсанова. Тот нехотя поднялся и принялся зевать,

— Вон какая хмара течет, — указал Захар на сопку. — Седни не управимся с валками, завтра будем локти кусать.

Дорога на Мухачино. Август 1927 г.

Один раз Теткин уже побывал в Мухачино, это было ранней весной, и еле выбрался оттуда. Верстах в десяти от деревни раскинулась болотистая долина, с которой крестьяне снимали густые и сочные травы на зимний корм скоту, если не мешал разлив Черемшанки. А река в этом месте делала крутой изгиб и уносила свои буйные по весне и осени воды на юг, в межгорье, и через десятки верст вливалась в море. В период дождей Черемшанка взбухала, мутнела и заливала низины, подымая на своей могучей спине копны и стога сена, те, что не успели вывезти. Прошлой весной до Мухачино Теткин, Телегин и еще двое бойцов из ЧОНа добрались без особого труда. Назад возвращались с хлебным обозом. Нельзя сказать, чтоб с охотой, но и без особого энтузиазма в Мухачино загрузили подводы. Телегин все торопил, зная нрав Черемшанки, и не ошибся. Обоз попал под проливной дождь и застрял посреди долины, утонув по самые ступицы. А вода прибывала. И чтобы не пропал хлеб, пришлось возвращаться Телегину в Мухачино и мобилизовать крестьян на спасение обоза. Ленька с нервным ознобом вспоминал, как выступал перед мухачинцами, взывая к их совести, и как над ним в открытую смеялись. Телегин кричал в ответ о мировой революции, а в него летели конские ковяхи, и он плакал на виду у всех, но слезы его смешивались с водой, потому никого они не трогали.

Если бы не Голяков, пропал бы хлеб. Он первым вызвался оказать помощь продотрядовцам, следом за ним потянулись и другие. С грехом пополам обоз вытащили на сухомень, и всю неделю продотряду пришлось ждать спада воды.

Да лучше бы обоз и не спасали. На седьмые сутки ожидания по нему ударила банда. Вода к этому времени спала, и наутро продотряд собирался форсировать полуметровый слой ила, чтобы выбраться из западни. Бандиты очередью из ручного пулемета прошили обоз от хвоста к голове, убили чоновца Симаху и легко ранили Телегина. Вынудив продотрядовцев отступить в тайгу, они распороли мешки с пшеницей и житом и высыпали зерно в грязь, затоптав его...

Телегин скрипел зубами, обещая вывести на чистую воду куркулей. Через неделю по прибытии в Черемшаны явился Левон Голяков и положил перед Шершавовым список пятерых мухачинцев, по его мнению участвовавших в нападении на обоз. Не верить Голякову Шершавов не мог, потому как Голяков являлся одним из активнейших партизан. Этих пятерых взяли, разбирался с ними Шершавов лично и признал всех пятерых невиновными и отпустил домой, а на Голякова заимел подозрение как на яростного врага Советской власти. Был ли и вправду Голяков врагом, или же Шершавов не до конца разобрался в этой истории, трудно сказать, но с тех пор Голяков вышел у него из доверия, и когда составлял для ГПУ сводку происшествий, вписал в нее Голякова и все то, что о нем думал.

...За Новыми Черемшанами Теткин влез на выгнутую дугой мосластую спину Хроськи и, подгоняя ее пятками, затрусил по мягкой, заросшей подорожником дороге. В полдень Ленька сделал привал, сполз с уставшей Хроськи и чуть не упал. Ноги не держали, а ягодицы горели, как будто Леньку сняли со сковородки. Кое-как размявшись, он почувствовал голод и вспомнил, что ничего с собой не взял. Со стоном вытянулся под разлапистым дубом, предварительно наглотавшись до боли в горле воды из звонкого ключа, и снял с кобылы уздечку. Гудели пчелы, кружась над медуницей, пахло, прошлогодним сопревшим листом и грибами ильмаками. Солнечные лучи с трудом продирались сквозь густые кроны таежных великанов и вонзались острыми шпагами в мягкий как перина наст. Ленька блаженствовал, раскинув по-богатырски ноги. Кешкин браунинг засунул под рубаху, за брючный ремень, — для удобства.

Тайга жила своей особой жизнью: где-то в сопках одиноко куковала кукушка, звенел ручей, истекали янтарной смолой кедры, увешанные шишками, как сережками, стучал деловито дятел. Незаметно Ленька уснул, и приснился ему сон, будто Карпухин говорил: «Спасибо тебе, товарищ Леонид Ефимович Теткин, за верную службу в рядах советских отважных чекистов. Вот тебе билет до самой нашей дорогой столицы — Москвы. Придешь — и прямо к Климу Ворошилову. Так, мол, и так, послал меня Карпухин на кремлевские курсы красных командиров...» И вдруг откуда-то появился Шершавов. «Плохой он чекист, — сказал Шершавов, — в Мухачино отказался идти, да еще и Хроську потерял, подлец. Знатная была кобыла. Строевой конь, резвый и боевой». — «Так вот ты какой, — страшными пустыми глазами Карпухин заглянул в глаза Леньке, — строевого коня загубил...» От обиды и страха Теткин проснулся с сильно бьющимся сердцем и долго приходил в себя, озираясь. До слуха его донесся невнятный говор:

— Вот это, скажу тебе, конь был. Не конь, а змей-горыныч. Когда его свалили красные под Хатуничами, плакал я. Горькими слезьми умывался... — Теткин замер, боясь шелохнуться. Шагах в пяти, у самого ручья, сидели двое мужиков, жевали и неторопливо вели разговор. Остро пахло домашней колбасой и чесноком. У Теткина забурчало в животе, рот наполнился слюной. Он судорожно и громко сглотнул. Из-за густых кустов боярышника были видны две широкие спины: одна в пиджаке, другая в ситцевой горошками рубахе.

— Знамо дело, конь в бою первейший товарищ. Слышь, Никола, а может, то совсем и не проняхинская кобыла?

— Проняхинская. Я весь табун его знаю. Такая вислобрюхая только у него. Жеребая она. И кой черт сюда занесло?

— Може, волки загнали?

— Може, и волки.

Теткин, не дыша, вслушивался в неторопливый разговор. Осторожно вытянул из-под рубахи браунинг, перевернулся на живот и медленно подполз к кусту боярышника, усыпанному яркими красными ягодами. Минуту-другую слышалось мерное чавканье, потом потянуло едким самосадом.

— Ну ничего, придет скоро и наше времечко.

— Охо-хо... Когда оно еще придет. Пока дождемся, роса глаза выест.

— Скоро уже. Больше ждали. Их песенка, почитай, спета. Накомандовались, накомиссарились. Надо и честь знать. Пусть строят мост, пусть стараются, а мы его потом вжик — и петушиным хвостом пойдет энтот мост. Вот так-то...

Сердце колотилось так, что готово было выскочить. Встать и крикнуть: «Руки вверх! Ни с места!» — и отвести их к Шершавову?

Может, Теткин именно так и поступил бы. Слишком соблазнительна была мысль привести в Черемшаны бандитов. Проконвоировать их по главной улице, пусть глядят люди, что и Теткин не лыком шит. Кешка небось разинет рот. Леньку бы не остановило, что в магазине его пистолета имелось всего два патрона. Он уж приподнялся на четвереньки, но в это время со стороны дороги послышались шаги и чей-то молодой голос:

— За версту угнал. Теперя не потеряется, а с Проняхина магарыч сдерем, цельную четверть. Поехали. Не то мошка заесть.

Ленька снова лег и вытянул вперед правую руку с намертво зажатым в кулаке браунингом.

Спелый как помидор диск солнца укололся об острую пику могучего кедра и застрял на ней. Зудела мошка, лезла в рот и нос. Все мышцы Теткина занемели, и если бы ему вдруг сейчас потребовалось подняться, то он не смог бы.

Еще некоторое время он лежал, пока до сознания не дошло, что опасность миновала и можно наконец встать или, на худой конец, сесть. Подтянул ноги, сел, вяло провел ладонью по лицу, давя мошку, посмотрел на окровавленную ладонь и вытер о штанину. Куда шли эти люди и откуда, оставалось неизвестным. Но что Хроська уже где-то на пути в Мухачино — это уж точно. Ленька задрал подол рубахи, засунул браунинг за пояс. Ощутив кожей холодок металла, почувствовал себя спокойнее.

По следам на малоезженой дороге он определил, что двое направились в лес, вдоль Тещиного ручья, один ушел в сторону Черемшан. После минутного раздумья Теткин вернулся к тому месту, где полдничали двое, и принялся разглядывать притоптанную траву. Но сколько он ни приглядывался, не нашел ни единого доказательства тому, что четверть часа назад здесь кто-то был: ни клочка бумаги и даже ощурка колбасы с чесночным запахом.

Версты три прошагал Теткин, прежде чем увидел на обочине дороги Хроську, и чуть не заплакал от радости. Хроська мотала своим безобразным хвостом, раздвигая мордой пахучее таежное разнотравье. Почуяв шаги, она вскинула голову, как боевой конь, запрядала ушами. Видно, не всегда Хроська была такой вислобрюхой водовозной клячей, помнила и она лучшие времена, когда ходила под седлом красногвардейца. Хроська враждебно скосила фиолетовый с голубыми искорками глаз, но узнала Леньку и потянулась к нему мягкими отвисшими губами, ткнулась в его плечо. Ленька погладил кобылу по жилистой шее, похлопал легонько, что-то бормоча трогательное и неловкое. Накинул уздечку и повел Хроську на поводу.

До Мухачино осталось осилить ее более десяти верст. Сущие пустяки по сравнению с тем, что пройдено. Длинные лохматые тени легли поперек дороги, Ленька неслышно ступал по мягкой влажной земле, и только Хроська, старчески приволакивая вопи и приседая крупом, нарушала ритмичной поступью хрупкую тишину.

Гадючья поляна. Август 1927 г.

Матрена перешла ручей, оглянулась. Никто не смотрел ей вслед. Прошла еще немного и, когда вступила в лес, подобрала юбку и что есть духу бросилась по еле заметной тропинке, которая вела на Гадючью поляну. Поляна та славилась в ягодную пору крупной и душистой малиной. Но мало кто зарился на эту поляну из-за обилия гадюк, и были здесь они особенно ядовиты. Поляну еще называли Сонькиной, по имени дочки Прасковьи Говязиной, умершей от укуса гадюки лет пятнадцать назад.

С той поры поляну обходили стороной.

Четверть часа прошло, Матрена все бежала, задыхаясь, и белая в горошек косынка трепетала на ее шее. Когда показался горелый дуб, она убавила бег, потом перешла на шаг, утирая потное лицо косынкой. Миновала маленькую пологую балочку, еле двигая ногами, а потом и совсем остановилась, прижавшись спиной к кривобокой березке. Матрена стояла тяжело дыша, озираясь и покусывая пунцовые, цвета подмороженной калины, губы. Кругом стоял молчаливо густой лес. Тюкал дятел, как будто чего-то боясь. Треснул сучок. Матрена вскрикнула и отшатнулась, закрыв лицо локтем, как от удара. Перед ней на расстоянии двух шагов стоял Семен Лялин с котомкой за плечами и карабином в руке. Минуту-другую они изучающе глядели друг на друга. Дубленое лицо Лялина сморщилось в усмешке, но серые чуть навыкате глаза оставались холодными и безучастными.

— Зачем звал?

— Пришла все же? — сказал он. — А я-то думал, не видать мне тебя. Это хорошо, что пришла. — Он подходил к Матрене медленно, крадучись, неслышно ступая по густой траве, а она пятилась, готовая закричать на всю тайгу.

— Не подходи... Богом прошу, не подходи, — шептала она чуть слышно.

— Ну чего ты... Съем я тебя, что ли? — так же тихо шептал Лялин, придвигаясь к ней. — Не боись, тебе говорю...

Матрена чуть не упала через поваленную лесину, ноги ее уже не держали, и она села. Лялин стоял перед ней, глядя сверху вниз, и лицо его все так же морщинилось в улыбке.

— Да не трясись ты. Ужель такой страхолюдный стал? — Сбросил котомку, опустил карабин.

— Чего тебе надоть от меня, чего ты меня преследуешь, чего я тебе плохого исделала, паразит ты, ирод безрогий?.. — Она зарыдала в ладони.

Лялин быстро осмотрелся, сел рядом.

— Хватит слезу пускать! — Желваки заиграли на его коричневых сухих скулах. — Хватит, говорю. Перестань. — Пошарил по карманам, извлек разукрашенный затейливой вышивкой кисет, насыпал махорки в бумажную скрутку, задымил, упершись локтями в колени и сгорбив неширокую спину. Некоторое время сидел молча, курил, глубоко втягивая дым, и глядел перед собой, Матрена всхлипывала, утирая пальцами глаза.

Лялин искоса поглядел на нее.

— Утихомирилась? Вот так-то.

— Мучитель ты... — судорожно вздыхая, произнесла она с болью и ненавистью. — Ненавижу я тебя. Неужели не видишь?

— Может, и вижу, — быстро согласился Лялин, — да негоже бабе над мущиной держать верх.

— Так тебе хочется, чтоб сломилась я, да? Не ломучая я, Лялин. Гнучая, да не ломучая!

— Не ори, тебе говорят. Не в коммуне. В тайге сидишь, и к тому же с бандитом.

— Да не боюсь я тебя, ирод, — в тихом отчаяния сказала Матрена, — не боюсь... — и кинула отяжелевшие кисти рук на колени. — Убил бы, что ли...

— Убить — это и дурак сумеет.

— Вот ты и есть дурак. Был бы умнее, давно бы ушел за кордон дане издевался над людьми. Чего они плохого тебе исделали, ну скажи, чего?

Лялин отбросил щелчком самокрутку.

— А я уже был, может, за тем кордоном. — И истово повторил: — Был. Да житья нету мне там без тебя. Нету мне житья! Вот и возвернулся. Невмоготу мне одному. А что касаемо людей... Я не трогаю самостоятельного мужика. За что его трогать? Самостоятельный мужик — он опора престола. А всех прочих давил и буду давить. Коммунистов там всяких, большевиков, сельсоветчиков. Всех под корень сничтожу, — скрипнул зубами.

Матрена подняла на него глаза, и столько в них было неподдельного удивления, что Лялин, встретившись с ее взглядом, тут же опустил голову и надвинул на брови козырек фуражки.

— Семен... за что же ты так ненавидишь людей?

— А за что их навидеть? Все они виноваты, что я вот так, как зверь, хоронюсь в тайге. Это они закрутили революцию, поотбирали землю у справного мужика, постреляли как бешеных собак нашего брата. Я присягу давал государю, и никто ее с меня не сымал.

— Все равно тебя застрелят, как волка. Один ты, И чего прешь на рожон? Жить-то простому крестьянину действительно стало легче. Землю дали, зерном помогли.

— А у кого зерно это отобрали, неужто не знаешь?

— Так ведь то излишки. Куда одному столь?

— Дура ты и есть дура. Живешь своим бабьим умом: волос длинный, а ум короток, правду говорят. А я не хочу, чтоб как все. Не желаю так жить. Я хочу, чтоб у меня был полон баз скотины и полны амбары зерна да чтоб кони, каких на всю волость не сыскать. А моего батю коммунисты зарубили, всю семью пустили по миру, так что никого не найти теперя. Поперек дороги моей стали такие, как твой Соломаха. У-ух... — сжал кулаки Лялин и стукнул ими.

Матрена слушала и не слушала его. Не в первый раз Лялин плел ей такие речи, и невмоготу они были ей. Она смотрела на бурундука. Маленький в полосатой шубке зверек стоял на задних лапках, свесив перед собой передние, обнюхивал ветку маньчжурского ореха и радостно посвистывал.

Она проклинала тот день и час, когда судьба свела их с Лялиным. Как она ждала Тараса Телегина... Ночами он виделся ей. Молитвы творила за его спасение, аккуратно церковь посещала и до изнеможения била поклоны. Все верила. Все надеялась и ждала. Уж и подруги стали смеяться над ней, нелюдимкой. А вокруг шла война. Откуда-то из глубин тайги, гонимый красными партизанами, появился казачий эскадрон. Всего месяц казаки стояли в деревне, нагуливали жирок на крестьянских харчах. Боялись их в Черемшанах. И закружил возле Матрены сотник Лялин. Подарки дарил богатые матери ее и ей самой, да не в радость им были подарки. Стыдилась их Матрена и десятой дорогой обегала чубатого сотника в широченных шароварах с красными лампасами. А он стерег ее повсюду и не давал проходу, подстерегал. Уже и старая Ниловна начала просить дочь смилостивиться над пригожим казаком. Но Матрена упрямилась.

Подкараулил ее Лялин, когда поздно вечером она возвращалась с посиделок, со своим вестовым скрутил девку... Хотела Матрена наложить руки на себя, но духу не хватило. А дитя свое в утробе, когда оно зашевелилось, травила всякими травами и ядами. Парилась в бане до обморока, прыгала с сеновала, а оно все шевелилось и жило. Высохла Матрена, остался один живот да глаза. Тут снова объявился Лялин. Встретила его Матрена — кипятком. Оставила на скуле метку на всю его поганую жизнь. И все равно не отвязался сотник от нее, а еще больше стал домогаться женитьбы. И уж таять начало женское сердце под натиском упорного казака, уж подумывать стала: а не судьба ли ее — этот казак? И если бы красный командир Захар Соломаха чуть запоздал со своим партизанским отрядом, то, может, и стала бы Матрена женой сотника Лялина. А позже пришла весть, что убит Тарас Телегин в бою с беляками, где-то у деревни Полтавки...

— Не жить мне без тебя, Матрена, — услыхала она словно издалека голос Лялина, съежилась. — Филька — мой сын. Кровинка моя... Не согласишься, пеняй на себя, — продолжал устало Лялин и ковырял прикладом землю у ног женщины. Убью твово Телегина и Соломаху тоже убью.

— Меня попервах убей.

— Тебя тоже убью, — тем же ровным и тоскливым голосом пообещал Лялин. — А сынка свово заберу и выращу из него настоящего казака, и опосля вместе будем изничтожать красную заразу.

«А ведь убьет, — ужаснулась Матрена, — всех изничтожит, а Фильку уведет к маньчжурам или хунхузам и сделает из него зверя...»

— Вот так и знай, Матрена, на все пойду, а свово добьюсь. Ты знаешь меня. Я такой. А пойдешь со мной, заживем мы как баре. У меня припрятано кое-что, на всю жизнь хватит, еще и останется детям и внукам нашим. Любить тебя буду всю жисть, ноги мыть твои буду и воду ту пить. Никаких забот знать не будешь. Все будут делать китайцы. На руках носить буду. — Лялин взял ее похолодевшие и неживые пальцы, сжал их в своих горячих ладонях, сполз с валежины и стал на колени, заглядывая в ее глаза. — Только согласись, и на руках унесу тебя... — Лялин уткнулся ей в подол лицом и всхлипнул.

— Руки-то твои в крови, Семен Авдеич... Как же мы так жить будем с тобой? Руки-то твои... — шептала она неслышно чужими губами.

— А руки твоего Захара не в кровушке?! С ним-то как ты живешь?! Пор-решу... — задыхаясь, сипел он. — Порр-решу всех. Под корешок изничтожу. Не тебе и не мне в таком разе...

Матрена двинула плечами, высвобождаясь из цепких рук:

— П-пусти... Пусти, тебе говорю!

Лялин, тяжело дыша, отошел, забегал трясущимися пальцами по карманам. Губы его дрожали, а глаза стали белыми и бессмысленными. Рассыпая табак, он крутил папироску и не мог скрутить. С диким криком: «А-а-а-а...» — шмякнул кисетом о землю, подхватил карабин, отскочил от женщины, клацнул затвором. Матрена спокойно смотрела в его глаза, даже не шевельнувшись.

— Раз так! То не мне и не Соломахе!

Она поднялась, опустив вдоль тела руки.

— Стреляй, паразит. Ослобони меня от мук моих!

Черемшаны. Август 1927 г.

Народ на собрание созвали быстро. Первым говорил Шершавов, он призывал наиболее сознательных вступить в часть особого назначения. Затем Телегин обрисовал международное положение, поставил задачи. Особенно понравилась всем зажигательная речь секретаря комсомольской ячейки Барсукова. «Если мы сейчас не возьмем в руки оружие, то революция может погибнуть! А сплотившись в ряду чоновцев, мы р-расс — и навсегда покончим с гидрой бандитизма!» Ему долго хлопали, и в ЧОН сразу же записались тридцать семь мужиков и восемь девчат. Шершавов сказал, что пригодится и женский пол, например в качестве медицинских сестер, Тут же назначили время сбора.

Шершавов, Барсуков и Лепетюха вместе возвращались с собрания возбужденные и довольные, когда шагах в пятнадцати из-за старой вербы, что возле бани, хлестко ударил выстрел. Шершавов, шедший посередине, ойкнул и прижал ладонь к левой руке. Человеческая тень метнулась за баню, и Барсук с Лепетюхой бросились вдогонку.


Во второй половине дня Губанов сошел с «Чилима», потолкался по Терновому, пожевал на базаре копченого лосося с хлебом, запил квасом и взял путь на Черемшаны. По одежке он ничем не отличался от крестьянина, да и обличьем тоже: выгоревшие брови, давно не стриженные волосы, на ногах мягкие ичиги. В городе с махоркой туго, поэтому он запасся в Терновом куревом. Его внимание привлекла группа крестьян, по виду коробейников, которые, отдохнув, тоже взяли направление на Черемшаны. Губанов пошел следом, не теряя их из виду, и к вечеру уже ждал паром через реку. Переправился на другой берег и вместе с мычащим стадом вошел в село. В первую очередь надо было найти Шершавова, Спрашивать, а тем самым привлекать к себе внимание — не входило в планы Губанова.

Вечерело. Он бродил по улицам и переулкам, заросшим лебедой и полынью. Уже слышались голоса гармоник и песни девчат. Перебрехивались собаки, курились печные трубы и пахло дымом. Он вышел к церкви, сложенной из дикого камня, прошел мимо закрытого сельмага, ларьков. Село как село, таких много разбросано по всему Приморью, но вот сколько ни бродил Губанов, а почти никого из селян не встретил и сделал вывод, что люди настороженны, боятся лишний раз выйти из дому. Губанов любил деревню, особенно вот такую, как Черемшаны, чтоб непременно в глуши таежной... Втайне мечтал: как только все образуется и последняя банда будет уничтожена, так на стол Карпухина положит рапорт: так, мол, и так, прошу отпустить из ГПУ, потому что есть большое желание работать в деревне.

Неожиданно ударил выстрел, словно пастух стебанул кнутом. Губанов замер, прислушиваясь, не послышатся ли ответные. Но кругом стояла тишина, даже собаки перестали лаять. По звуку он определил, что выстрел произведен из кольта калибра семь и шесть десятых миллиметра, пуля у него в никелированной оболочке и имеет большую убойную силу. Если зацепит, то хорошего мало.

Он пошел на выстрел и на всякий случай переложил свой пистолет в карман пиджака. В переулке послышался топот, он шарахнулся в сторону, прижался к плетню. Мимо проскочил человек, тяжело бухая сапогами и хрипло дыша. Не успел Губанов что-либо предпринять, как на него неожиданно навалились и после короткой борьбы скрутили руки.

— Попался, гад, — цедил сквозь зубы один.

— Ты легче его, не то помрет, — предостерег другой. По голосам Губанов понял, что скрутили его двое парней, и еще понял, что вся продуманная до мелочей операция дала первую трещину.

— Вы что, сдурели? — пробовал он сопротивляться. — А ну распутайте.

— Я тя распутаю, рыло, — потряс перед ним кулаком парень невысокого роста. — Я тя распутаю так, что икать будешь. Тяни его, чего тут рассусоливать. — В короткой схватке Губанов зацепил его немного по носу, и парень утирался рукавом.

— Давай-давай и не ерепенься, не то так огрею...

— Карманы проверил? А, раззява!

В следующее мгновение Губанова обезоружили.

— Гля, что у него! — ахнул высокий.

«Вот это влип... — подумал Андрей, морщась от боли в заломленных за спину руках. — Вот это влип...»

— Вы кто такие будете? — спросил он.

— Потом узнаешь, кто мы такие, — пообещали сзади. — Иди спокойно. Драпанешь — получишь пулю в затылок.

— Скажите, хоть куда ведете? — не унимался Губанов. — Товарищи, это ведь не я стрелял. Ну честное слово не я. — Он остановился, но получил ощутимый толчок в спину.

— Слышь, Кеха, это, говорит, не он стрелял. А пистоль его?

— Ладно тебе. Разберемся.

Губанов стиснул зубы. Конечно, удрать от них он смог бы, сиганул в кукурузу — и был таков, но ведь подымут стрельбу, наверняка соберется народ или подмога какая, да и чем закончится стрельба, кто знает. Действительно, пустят пулю в спину — и привет. И Губанов решил: будь что будет...

Подталкиваемый собственным пистолетом, он оказался в кабинете Шершавова. Тот, бледный, сидел за столом, рука в предплечье была кое-как перевязана обрывком нижней рубахи. В подвешенной к потолку банке металось жирное пламя керосиновой лампы.

— Вот, Егор Иваныч, — начал с порога Барсуков, — взяли бандюгу. Упирался, правда. — Барсуков сиял. — Но ничего, мы с ним быстро, р-расс — и скрутили.

Лепетюха скромно сел у двери на лавку, держа наготове губановский пистолет. Он втайне надеялся, что Шершавов изумится, когда узнает, как они вдвоем, можно сказать безоружные, захватили вооруженного бандита.

— Здорово зацепило, Егор Иваныч? — сочувственно спросил Барсуков, усаживаясь рядом с Шершавовым, как равный по должности.

Шершавов снова поморщился.

— Обойдется. Так, царапина. — А сам во все глаза рассматривал задержанного. Тот радостно улыбнулся Шершавову и попросил:

— Пусть развяжут руки.

— Я те развяжу, — пригрозил Барсуков. — Ты давай выкладывай все про свою банду.

По улыбке Губанова Шершавов сразу понял, что тут что-то не то. Настоящий бандит не стоял бы так и не улыбался.

— Кто ты? — спросил Егор Иванович и взглядом потребовал от Барсукова, чтоб тот не мешал.

— Да развяжите руки, — попросил Губанов, — никуда и от вас не убегу.

— Развяжи, — приказал Шершавов.

Лепетюха нехотя повиновался.

— А теперь, — все с той же радостно-снисходительной улыбкой произнес Губанов, разминая кисти рук, — пусть они выйдут. Иначе я не скажу ни слова.

Барсуков заволновался. Лепетюха даже рот разинул. Только Шершавов оставался спокоен.

— Выйдите, хлопцы.

Хлопцы, кипя негодованием, пошли к двери. Барсуков обернулся у порога:

— Я это так не оставлю... Мы, понимаешь, рисковали своими жизнями, понимаешь, а вы тут антимонию разводите.

Шершавов сделал знак здоровой рукой, мол, закрой с той стороны дверь.

— Ну и что дальше? — спросил он у Губанова.

Тот опустился на табурет, на котором только что сидел Барсуков.

— Давайте познакомимся. Губанов Андрей Кириллович, старший уполномоченный губотдела ГПУ. Направлен к вам товарищем Хомутовым. Шершавов минуту-другую моргал, позабыв про пекучую боль в руке. Потом переломился вдвое и, уронив голову на стол, захохотал. Смеялся и Губанов. Шершавов шлепал ладонью по столешнице и не мог уняться. Потом, рассматривая шелковку с печатью за подписью Карпухина, утирая слезы, он, еще не успокоившись, с придыханием повторял:

— Поймали, а? Б-бандита, а? Ну и ст-тервецы, кого поймали! Н-ну и орлы! Ж-жизнью рисковали, а?! Ну ты извини, товарищ Губанов, что получилось нехорошо. Значит, бандита упустили, а чекиста взяли?

— Ну ничего, бывает, — согласился Губанов, свертывая папироску.

Они долго говорили, потом Шершавов вышел на улицу и привел с собой героев дня.

— Вот что, хлопцы. Этот товарищ из губотдела ГПУ, прибыл к нам на помощь. Никому ни слова о нем. Поняли? Вы его не видели никогда в жизни и не знаете. Как будто ничего меж вами и не было. Действовали вы решительно и смело, но настоящего бандита все же упустили.

Хлопцы стояли понурясь, не смея поднять глаза.

— ...Оружие вернуть.

Кешка положил на угол стола браунинг. Губанов поднялся.

— Ладно вам. Бывает и не такое. — Подал руку Лепетюхе: — Давай знакомиться.

Кешка сконфузился, но ответил крепким пожатием:

— Кешка. А это наш секретарь комсомольской ячейки Барсук Лешка.

Барсуков недовольно толкнул его в бок, мол, лезешь по туда, куда надо.

— Алексей Антонович Барсуков, — четко представился он. — Секретарь комсомольской ячейки. А здорово вы меня шарахнули, — потрогал опухший нос. — Вы уж, нас извините, товарищ, — просительно произнес. — Кто ж знал...

— Ладно извиняться, — заворчал Шершавов. — Свои люди — сочтемся. А теперь давайте по домам.

Ребята, дружно вздохнув, вышли.

Губанов сообщил Шершавову о своем задании.

— Значит, дошли до бога мои молитвы? — обрадовался Егор Иванович, баюкая руку.

— Дошли, — согласился Губанов. — Только не до бога, а до Карпухина.

— Это я так, к слову, — поправился Шершавов. — Ну что ж. Думаю, и мы вам пригодимся. Видал, какие орлы?

— А что, хорошие ребята. Главное, хватка есть.

— Вот как связь нам держать, не придумаю.

— Думайте, думайте, Егор Иванович. Без связи мне там нечего делать. — Шершавов встал, плотнее задернул занавески. Убавил фитиль лампы. В комнате стало совсем темно. Неожиданно яркая вспышка осветила голубовато-мертвенным светом неудобный кабинет Шершавова, широкую, как полати, печку без конфорок, сундук в углу и самого Шершавова, съежившегося у окна. На какое-то мгновение ослепнув, Губанов внутренним зрением продолжал видеть Егора Ивановича, его землисто-серое лицо, испуганный поворот головы с ладонью, прижатой к глазам. Следом за молнией ударил гром и побежал куда-то, дребезжа.

— Фу ты, зараза, напугал, — тряхнул головой Шершавов. Губанов и сам напугался.

— Ума не приложу. Верил в Голякова... Партизанил. Вроде и ничего мужик. Бедняк был, а сейчас двух лошадей держит, овец, коров. В общем, не нравится он мне. Подозреваю, на врага работает, а доказать не могу. Больше всех орет за Советскую власть, а сам хвостом вертит.

— Ну тогда не надо.

Они еще долго перебирали кандидатуры, но так ни на одной и не остановились. Договорились, что поскольку Губанов свалился как снег на голову, то вот так, с маху, вопрос этот, чрезвычайно важный, не решить.

По жестяной крыше как горохом сыпанули. Пошел крупный дождь.

— Вот не ко времени, — подосадовал Шершавов, прислушиваясь к нарастающему шуму. —Должон пройти скоро. Уборка же. Урожай удался на славу.

Губанов сидел, курил, погруженный в свои думы. Невесело у него было на душе. Если он с первых шагов в Черемшанах чуть не влип, то что его ожидает там, в логове банды?

— Давайте так, Егор Иванович. Подыщете потом человека, а сейчас условимся о месте встречи с ним, времени и пароле.

Определили старую часовню, которая находилась в полуверсте за монастырем, на небольшом взгорье, защищенном со всех сторон густым кедровником. Шершавов хорошо помнил это место еще по партизанским временам и в деталях обрисовал его. Встречи или на крайний случай письменные сообщения должны быть раз в три дня.

— А теперь пора и на отдых. Кстати, куда же вас определить? Ко мне не очень удобно. Сам на постое. Ах ты, как все получилось неловко...

— Я к Исаю Семижену, — сказал Губанов.

Шершавов выразил удивление:

— Это почему же?

Губанов замялся. Ему не хотелось, по правде, раньше времени сообщать Шершавову, что Семижен являлся связным банды. Боялся, как бы по своей горячности не натворил чего. Но коли так уж пришлось, сказал!

— Доверенное лицо Лялина.

Шершавов грохнул кулаком по столу:

— Чуяло мое сердце этого змея! Ах ты... перевертыш!

Губанов поспешил предупредить:

— Только ни в коем случае не трогать. Никаких наблюдений, разговоров там каких или еще чего. Иначе все испортим.

Шершавов успокоился.

— Ладно. Будь по-твоему. Только ради общего нашего дела. Не то я ему показал бы, где зимуют раки и как зовут у Кузьки мать... Змея этого нет дома. В поле он. А без него тебе не резон в его доме появляться. Баба есть баба. Пока сам вернется, она ж растрезвонит по всему свету. Идем к Телегину. Свой в доску. Красный командир. Предсельсовета. У него и переночуешь, а после наведаешься к... этому паразиту. Раз уж доверился нам, то мы за тебя и в ответе. Пошли.

Телегина дома не оказалось. Они постояли под навесом, покурили в рукав, прислушиваясь к шуму дождя.

— И где его черти носят? — выразил недовольство Шершавов, у него разболелась рука. — Может, к Соломахе? Идем. Это предартели. Мужик надежный. Из наших.


Соломаха недолго находился на стане и, обеспокоенный исчезновением Матрены, никому ничего не сказав, направился на ее розыски. «Какие там ягоды?» — недоумевал он, все больше тревожась.

Жену он встретил у того места, где поил коня и видел двоих вооруженных. Матрена сидела, опустив ступни ног в воду, согнувшись и не шевелясь. Она даже не слышала, как Захар спрыгнул с коня и подошел к ней.

— Матрена, — тихо позвал он. Матрена встрепенулась, мгновение ее испуганные большие глаза застывше глядели на мужа, потом ожили. Лицо ее осветилось нежностью.

— Захарушка! — быстро вскочила и повисла у него на шее.

— Ты чего сюда забралась? — спросил он с тревогой. — Я всю тайгу исполосовал, искаючи. — Он гладил ее по спине, а она все теснее к нему прижималась, и Захар ощущал запах мяты, исходивший от ее густых волос.

— Ты чего, плачешь, что ли? — удивился. — Что случилось?

— Да ничего не случилось, — успокоила его Матрена, вытирая косынкой глаза. — Тоскливо чегой-то, Захар. Сосет вот тут, — показала на грудь. — Не к добру это.

— Ну, понесла... — Он опустился у ее ног, сорвал травинку и принялся надкусывать. Матрена присела рядом. Воронко похрустывал невесть как занесенным сюда овсюгом.

— Ягоды-то где?

— А! — она отмахнулась. — Какие там ягоды. Захотелось побыть одной, вот и все ягоды.

Захар косо глянул на нее. «И с чего бы взяла ее тоска?» Что-то в поведении жены ему не понравилось. Чтобы отвлечься от нехороших дум, сказал:

— Филька чуть не утоп. — И рассказал, как было дело.

— О господи! — Матрена прижала руки к груди. — Не одно горе, так другое.

И опять Захар подумал, что жена что-то скрывает. Ему хотелось узнать, что у нее на душе, но он успокаивал себя: просто баба мучается дурью. Это у них бывает, и стоит ли обращать внимание. Матрена заметила прореху у него на рубашке, и, вытащив иглу из воротника кофтенки, приказала:

— Сымай.

Захар снял рубаху и сразу принялся отбиваться от комаров. Матрена вдруг сказала:

— Давай уедем из Черемшан, Захарушка? — Перекусила нитку и глянула на него исподлобья.

— Чего-чего? — Он даже отодвинулся. — Как это так «уедем»?

— Уезжают же люди, а мы нешто хуже?

— Люди?! — взъярился Соломаха. — То нелюди! То лодыри бросают землю! А ты — люди. Ха! Ну и сказанула...

Она бросила рубашку ему на колени. Захар быстро натянул ее, затолкал подол в штаны.

— Куда нам ехать, ты подумала? Я вырос тут. Тут родился и крестился. Родители мои лежат в этой земле, все деды. Если нам уезжать, то кому же оставаться? Семижену? Пауку этому? Да? Пусть сосет из народа трудового кровь? — Захар не заметил, как перешел на крик. — Никуда я отседа ни ногой. Умру, в лепешку расшибусь, а не двинусь из Черемшан.

Матрена испугалась, такого Захара она ни разу не видала и потому принялась успокаивать.

— Да не ори ты, как глухой. Ну не поедем, так не поедем. Жили и будем жить. — А у самой сжалось сердце. Лялин дал два дня сроку на раздумье, а потом, говорит, пеняй на себя... Ей вдруг так жалко стало Захара, что жесткий ком подкатил к горлу и перекрыл дыхание, а глаза застлало туманом. «Ничего-то ты не знаешь... — причитала она мысленно, — ничегошеньки не понимаешь, родной мой... А мне-то жить как?! Как мне жить?» Не раз уже находила мысль наложить на себя руки. Сколь же можно так мучиться? Уж два лета измывается над ней Семен Лялин, и эти два лета показались ей двумя веками. И седина появилась за эти два лета. А годов-то ей два десятка еще с половиной, и то не полных. Захар же словно и не видел ее седину.


Домой Соломаха вернулся поздно. Долго сидел на крылечке, курил, спасаясь от комаров. Филька крутился возле него, терся щекой о Захарову колкую скулу, заглядывал в глаза. Ничего не хотелось делать и не хотелось ни о чем думать. Он вымотался за день, но, главное, не давал покоя разговор с Матреной.

Часов в десять Матрена и Филька улеглись спать, а Захар взял с этажерки старую газету, зажег свечу и примостился за столом. Но, одолев столбец, ничего не понял, уперся взглядом в стену, подперев скулы кулаками.

Матрена позвала тихо, чтобы не разбудить сына:

— Захар, а Захар...

Захар не отозвался. Не захотел или не слышал? Матрена сомкнула веки и беззвучно заплакала.

Забормотал во сне Филька, и в это время кто-то легонько стукнул в окошко.

— Ктось стучит, — сказала Матрена и задрожала от страха. Она хотела крикнуть, вскочить, но ноги вдруг отказали. Только расширенными от ужаса глазами она смотрела, как Захар идет в сени. Он долго не возвращался, и Матрена, стиснув зубы, в одной рубашке сползла с кровати.

Она слышала, как Захар ввел кого-то и потом забубнили голоса.

— Как не заглянуть, когда окно светится, — в шутливом тоне говорил Шершавов, стряхивая воду с фуражки. — Познакомься. Товарищ наш. Пошли к Тарасу, а у него пусто. И куда черти унесли? А Матрена где?

— Где ей быть? Спит. — Соломаха полез в шкафчик за наливкой. Шершавов заотнекивался. — Да будет тебе. Служба кончилась, можно и послабление себе сделать.

Егор Иванович сдался. Губанов тоже взял стакан.

— В общем, переночевать надо человеку.

— О чем разговор. Места хватит. Боковушка пустая. Чего с рукой у тебя?

— Пустяки. Поцарапал.

Захар прищурил глаз:

— Не в тебя ли жахнули вот-вот?

— В меня.

— Понятно.

Губанов не ввязывался в разговор, маленькими глотками отпивал хмельную настойку. Почти целый день он не ел, и с первого же глотка зашумело в голове. Соломаха посматривал на него с любопытством. Потом сообразил, нарезал хлеб, достал чугунок с остывшими щами.

— Ешь, товарищ, а то сыт голодного не разумеет. — Губанов с удовольствием принялся за еду. И в это время вышла Матрена в ситцевом выгоревшем платье, с платком на плечах.

— А вот и супруга моя, — с неудовольствием произнес Захар. — Чего ты поднялась?

Матрена быстрым взглядом окинула гостей, поздоровалась:

— Слышу: бу-бу, бу-бу... Дай, думаю, погляжу, кто там.

— Вот бабы. Все им надо знать, — замотал головой Соломаха. — Я уж без твоей помощи управился. Коль поднялась, то постели товарищу.

Матрена еще раз с интересом посмотрела на Губанова, тот поймал ее взгляд и подумал, что Соломахе, вероятно, повезло с женой: красивая.

— Кстати, видал Семижена? — спросил Шершавов, подымаясь.

— Чего это тебя потянуло к пауку?

— Значит, надо. Соскучился, — слукавил Егор Иванович, подмигнув Губанову. — Так видал?

— Как не видать, видал. Тигра, а не человек. С ума сошел. День батраки горб гнули, а он чегой-то копны раскидывает. Одно слово— паук. Увидел меня, глаза белые, слепые. Кричит: передай женке, пусть браги заведет, не то патлы повыдираю! Зубы, говорит, болят.

Соломаха проводил Шершавова до ворот, и там Егор Иванович напомнил:

— Матрене все ж накажи, чтоб язык держала за зубами. От Фильки побереги гостя. Прознает — разнесет.

— Чо ли я не понимаю? — оскорбился Соломаха. «Раз Матрена сохраняет тайну рождения Фильки, значит, и эту сохранит», — подумал он и сказал вслух и с грустью: — Матрена — баба железная. Будь спокоен.

Уже засыпая, Губанов слышал женский, приглушенный тонкой перегородкой, голос: «Чегой-то я не видала раньше его тут». И мужской: «Не видала, значит, так и надо. И на этот раз ты его не видала».

Все не так получалось, как рассчитывал Хомутов и сам Губанов. Непредвиденный выстрел в Шершавова, встреча, знакомство с Барсуковым и Лепетюхой и, наконец, ночевка у Соломахи... И это в начале операции, а что будет дальше?

Мухачино. Август 1927 г.

Вечерело. Малиновый куст солнца взобрался на макушку сопки Лысихи и уселся. Ленька еще не решил, к кому идти, то ли к Левону Голякову, то ли к Титу Хамчуку. Навстречу ему шла девушка с пустыми ведрами. Ленька снял кепку, поздоровался. Девушка ответила и закраснелась, а потом оглянулась вслед Леньке. И Ленька оглянулся. Поймав на себе ее взгляд, сконфузился, дернул за повод Хроську, лениво перебиравшую ногами. Кричали заливисто петухи, пахло парным молоком и дымом. У керосинового ларька, широко расставив дрожащие тонкие ноги, стоял в луже теленок с белой метиной на лбу и смотрел на свое отражение. На сверкавшем позолотой церковном кресте сидели вороны.

Ленька отсчитал седьмую по счету избу, постучал в тесовые ворота. В ответ послышалось недовольное ворчание пса. Ленька подождал и еще постучал. Пес обрадованно залаял, загремел запор, и в калитку выглянула взлохмаченная голова. Она уставилась на гостя сонными, припухшими глазами.

— Кто таков? — сипло спросила голова и заморгала.

— Мне Хамчука Тита Савельевича.

— А зачем он тебе?

Ленька подошел ближе.

— Я от товарища Т-Телегина.

Голова испуганно забегала глазами по сторонам, остановила взгляд на Теткине.

— Заходь, коли от самого товарища Телегина.

Ленька ввел за собой Хроську и тут же устало опустился на бревна, аккуратно ошкуренные и сложенные у забора.

— Значит, вы Тит Савельевич? П-правильно, значит, я попал?

Хроська сразу потянулась к вязанке кукурузных стеблей, и Ленька отпустил повод.

— Значит, я Тит Савельич, — согласился хозяин. Он был коренаст, босиком, в просторных полотняных шароварах, в такой же рубахе навыпуск. Присел рядом с Теткиным.

— Из Черемшан, значитца... Так, так... И чего это тебя сюда принесло семь верст киселя хлебать?

В тоне Хамчука Ленька уловил какое-то беспокойство и недоброжелательность. «И чего я к нему приперся? — подумал он. — Надо было идти к Голякову». Но отступать было поздно, и он сказал:

— Дело тут у меня. Вот и хлебал киселя.

— Дело, значитца... Ну-ну... — Хамчук прятал глаза под густыми бровями, почесывал искусанные комарами ноги. — И какое ж дело, ежели не военная тайна?

Леньке было известно: в Мухачино не очень-то любили принимать гостей, но чтоб встречали вот так...

— Какая т-там т-тайна, — с неохотой ответил он, еле сдерживая зевоту, — никакой т-тайны. В монастырь послали. Баб н-надо сагитировать на у-уборку.

Хамчук сразу обрадовался.

— Значитца, в монастырь? А я попервах подумал, с заданием каким явился, раз от самого товарища Телегина. Так у нас все тихо и мирно. Это, конечно, другое дело. — Он увидел, как Хроська с удивительной прожорливостью и хрустом уничтожает кукурузу, проворно вскочил и потянул ее в сторону. Но Хроську не так-то просто было заставить оторваться от лакомства, и тогда Хамчук выхватил из-под ее морды сноп и зашвырнул в огород. Вытирая взмокший лоб, он вернулся к Теткину.

— Тогда другое дело... Только ничего у тебя, паря, с монашками не выйдет. Не пойдут они в Черемшаны, Чего им там делать?

Ленька, уже не скрывая неприязни, поднялся.

— Г-говорю ж, убирать хлеб. Чего-чего! Урожай удался. А рук н-не хватает. А они тут... — Поднял повод и решительно потянул Хроську за собой.

— Так куда ж ты? Постой, — засуетился Хамчук. — Ты, паря, погодь. Я ить завсегда, ежели Советской власти что помочь... Ты погодь... — Но Ленька пнул ногой ворота, и те сразу рассыпались на две половинки. — Ну, гляди сам. Я всей душой, а ты... — Краем глаза Ленька увидел, как на крыльце появилась молодая женщина в черном. «Гад... — бормотал он, вытягивая Хроську. — Шкура... Ну погоди...» Хамчук что-то еще говорил, Ленька увидел девушку с ведрами, полными прозрачной колодезной воды, натянул на глаза кепку, Девушка поравнялась с ним, и они пошли плечо к плечу. Ленька не подымал головы.

— Вы к кому? — наконец спросила она.

— К-к Голякову.

— Значит, воротами ошиблись. А я гляжу, думаю, чего это гости к Тушканчику?

— К кому? — не понял Ленька.

— К Тушканчику. Это так кличут Хамчука. Прозвище у него такое.

Ленька посмотрел с любопытством на свою спутницу. Она улыбнулась, показав удивительно белые и ровные зубы. На румяных щеках ее заиграли ямочки.

— А я дочь Левона Прокоповича. Зовут меня Варварой.

— А меня Леонидом.

Хроська потянулась к ведру, и Ленька легонько шлепнул ее по морде.

— Дома отец-то?

— Пока дома. На покос собирается с Мишкой. У нас кто-то сжег целую скирду сена. Теперь вот снова косим.

— Это на ночь глядя? И кто сжег?

— А разве узнаешь? Вот мы и пришли. Тять, — крикнула Варя, — гости к тебе!

Голяков Теткина встретил иначе. Ленька рассказал про Хамчука, Левон в сердцах махнул рукой.

— Раньше Тит не такой был. А вот как Ганка в монашки постриглась, так не узнать. Дочка его, — пояснил Голяков. — С моей Варькой дружила.

— А чего эт-то она в монашки? — спросил Ленька. — Сдурела, что ли?

— Чужая душа — потемки. Говорят, хотел Тит отдать Ганку за вдовца Пантелея Лупана. Пантелею ж шестой десяток, а девке семнадцать годков нету.

Ленька вспомнил щуплую фигурку в черном на крыльце у Хамчука.

— А бандиты бывают у вас?

Голяков собрал бороду в кулак, с неохотой ответил!

— Бывают, как не бывать? Если монастырь их поит и кормит. А энти монашки, прости господи... У них что... У них хозяйство почище вашей коммуны. За Лысихой гектаров тридцать жита да гречихи, овса, да пасека.

Левон усмехнулся, налил Леньке молока.

— Ты пей. — И позвал дочь:— Варь! Постели-ка гостю на сеновале. Ты отдохни, пока мы с Минькой смотаемся на сенокос. Поглядим, чего там. — И продолжил свою мысль: — Управились бы они сами, если б не отец Еремей.

— П-поп, что ли?

— Поп. Как начнет проповедь кажное воскресенье, так не захочешь, а пойдешь хрип гнуть.

Ленька, отяжелевший от еды, поднялся из-за стола.

— Ну д-даете вы тут... Где Советская власть? У вас тут что, партизан мало? — Ленька расстроился. Варька прошла мимо. Ленька проводил ее взглядом.

— Учиться просится. А куда мы без нее? Говоришь, партизаны. Есть партизаны. Дак не гражданская война. Там все было понятно: вот враг, а вот товарищ. А тут поди разберись. Взять хотя бы Хамчука. Партизан. А попробуй свари с ним кашу? Дорвались до земли, а кругом хоть трава не расти. Партизаны... — уже спокойнее промолвил Голяков. — Тут, брат ты мой, почище, чем в партизанах. Башку проломлют — и не узнаешь кто.

Ленька взобрался на сеновал. Где-то заполошно кудахтала курица.

— А насчет того, чтобы кобыл монастырских впрячь в коммуну... — Левон посмеялся, — придумано ловко, а ничего не выйдет.

— Как это не выйдет? — возмутился Теткин. — Они ч-что, при царе живут? Народное д-добро потребляют? Потребляют. Земля чья? Наша з-земля.

— Церква отделена от государства, — возразил Голяков. — Попробуй заставь их, возьми голыми руками. Тут, брат, политика... Что дармоеды, это да. И тут их надо брать за жабры.

У Леньки слипались глаза, мысли путались. И все же задание надо выполнять.

Минька с выгоревшими добела волосами сидел на лавке, и, открыв рот, слушал, о чем говорят. Он с восхищением смотрел на уполномоченного, решительного и смелого, не такого, как отец, и проникался симпатией к Теткину.

— Сколько их там?

— Кто же считал? Гляди сам. Ты представитель власти, тебе виднее.

Левон продолжал сидеть на лавке, курил и смотрел на гостя. Варька села у печки на табурет и подперла кулаком круглый подбородок. Ленька смотрел на нее и улыбался. Она тоже улыбалась. Симпатичная эта Варька, глаза большие и удивленные, брови, как угольком нарисованные, и коса черная ниже пояса. Варьке страсть как хотелось послушать, о чем будет рассказывать Ленька. Но Левон прогнал девчонку:

— Ну чего расселась? Поди дай корм свиньям.

Она ушла.

— Как там жисть в Черемшанах? — спросил Левон. — Давненько не приходилось бывать. Порядок?

— П-порядок, — Ленька вытер ладонью рот. — Живем п-помаленьку. Пусть только попробуют — о-отказать. Мы их к ногтю в таком случае.

— Оно, конечно, так, но все равно правов таких нету, — настаивал Левон, и Ленька сразу определил, что Голяков на стороне монастыря. Левон как будто подслушивал его мысли и сказал извиняюще: — Ты не думай, что я за церкву. Она мне вот где сидит, — похлопал ладонью ниже затылка. — Зерно им дай. Фураж дай. Подводы дай. Все им дай.

— Т-так не давайте. Голяков хмыкнул:

— Попробуй не дай, так старики съедят. Да и потом... — Он замялся. — В обчем, зряшное энто дело затеяли вы.

Ленька забросил на сеновал овчину с одеялом, зашел в стойло, похлопал Хроську по крупу. Потом вышел за ворота. На лавочке сидела Варька. Она обрадовалась ему, подвинулась, приглашая сесть рядом с ней.

— А ты надолго к нам?

— К-как управлюсь, — степенно ответил Ленька и примостился на краешке лавочки.

— Семок хочешь?

Ленька подставил горсть, и Варька насыпала ему подсолнечных семечек. Зудели комары, и она отбивалась от них веткой полыни. Небо было чистое, без единой тучки, и месяц лежал на спине, задрав вверх рожки.

— Видишь звездочку? Возле месяца, — спросил он Варьку.

— Неа, — ответила Варька, отмахиваясь от комаров и успевая грызть семечки.

— Значит, ты не годишься в воины. Древние греки так войско набирали себе. Кто не видит звезду, тот не годен.

— А ты годен? — наивно спросила Варька.

— А то к-как же.

Варьке было всего четырнадцать лет, и Теткину казалось, что она еще ничего не понимает в жизни. Варька расправляла на коленях платье.

— А папаня сказал, что в монастырь бандиты ездиют, — и с интересом посмотрела на Леньку.

— Не ври.

— Ей-богу, — она истово перекрестилась, — пусть у меня язык отсохнет, если вру.

— А чего б они ездили к монашкам, чо у них там, медом намазано?

— Вот чего не знаю, того не скажу. А врать не буду.

— А ты видела, как они ездят?

— Видела. Если хочешь, и ты погляди. Только чтоб совсем темно было. Они приходят, когда совсем темно.

У Леньки захолонуло сердце. Вот оно...

— Только гляди, если папанька узнает, то побьет меня.

— Не узнает, — успокоил Ленька и перешел на шепот: — Ты вот что, Варька, ты мне покажи, где бандиты ходят... Для меня это очень даже интересно. А теперь марш спать. Как услышишь фазана, так тихонько сюда. Поняла?

— Поняла. — Глаза ее заблестели. — Ты на сеновале? — на всякий случай спросила, хотя видела, как Теткин забрасывал туда какую-то лохманину.

Рано засыпало крестьянское село. Где-то в сопках с передышкой ухал филин. Сонно верещали кузнечики. Синеватыми искрами вспыхивали светлячки. Верховой ветер шумел в соснах. Испуганно взлаивали, будто им наступали на хвосты, дворняжки. Завтрашний день Ленька представлял смутно.

Ленька бессовестно проспал назначенное Варьке время, и она сама полезла его будить. Раскинув натруженные ноги, Ленька тихо похрапывал и почесывался, его донимали блохи. Варька постояла перед ним на коленях и решительно потянула за ногу, В дверной проем глядел округлившийся месяц, выхватывая из темноты побледневшее Ленькино лицо с бисером пота вокруг губ. Ему снился жуткий сон, как будто монашки все в черном со свирепыми лицами, похожие на ведьм, привязывали его к кресту, а Голяков разводил под ним костер, и сухие прутья щекотали пятки.

Ленька проснулся и, тяжело дыша, уставился невидящими глазами на Варьку, а когда определил веред собой человеческую фигуру, то быстро схватился за браунинг.

— Это я, — сказала оробевшая Варька, подавшись назад.

Ленька потер глаза кулаком и выдохнул судорожно:

— Ф-фу...

— Ты что, забыл? — зашептала Варька скороговоркой, — а еще говорил, пойдем бандитов смотреть.

— Ничего не забыл. Идем.

Здоровенный пес, гремя цепью, бродил по двору, обнюхивал углы и ворчал. Варька потрепала его по загривку. Хоронясь, они добежали до кузницы. Переводя дыхание, Варька сказала:

— Со стороны леса у них лаз. Вот из тех кустов все видать. Бежим.

И Ленька, пригнувшись, снова припустил за легконогой Варькой. Они плюхнулись в траву и на четвереньках поползли в заросли. Отсюда действительно был хороший обзор: вся северная часть монастырской стены отчетливо просматривалась. До нее не более полусотни шагов, но Ленька, как ни вглядывался, никакого лаза не видел. Варька мелко дрожала, и он спросил:

— Ты чего трясешься?

— Боюсь я, — простодушно ответила она и плечом прижалась к его плечу.

— Где твои бандиты?

— Не знаю...

Глухо шумела тайга. Монастырь черной таинственной глыбой высился в усыпанном яркими звездами небе. Ленька невольно сжался.

Ухнул филин. Варька вздрогнула. «И где эти бандиты, — думал Теткин, — может, Варька все выдумала?»

— Лень, а Лень... — позвала Варька, — а ты и правда воевал с беляками?

— А ты д-думала...

— У нас тоже воевали. Только я в подполье с мамой и Минькой пряталась. Стреляли, стреляли, а потом и не помню. Бомба попала в нашу хату. А у меня вот, — она взяла Ленькину руку, и он нащупал продолговатый рубец на ее голове.

— Тебя ранило?

— Ага, — просто ответила Варька. — А маму и братишку убили, — совсем тихо закончила Варька, и Теткин вдруг преисполнился нежностью к этой губастой большеглазой девчонке и погладил ее по голове.

— Ты что? — отодвинулась Варька и ойкнула: — Гляди, там кто-то.

Ленька чуть приподнялся на руках. Вдоль стены со стороны балки двигался всадник. Ленька старался рассмотреть, кто же сидел на коне. Да разве рассмотришь в темноте? Всадник спешился, набросил вожжи на ветку вяза, подвязал торбу с овсом к морде коня, подошел к стене и как растворился.

— Ну что, правду я говорила? — спросила Варька. — Видел бандита?

Ленька озадаченно молчал. Конечно, кто, хоронясь, в такую темь появится в монастыре? Бандиты. Вот тебе и монастырь с монашками... Значит, Варька права. Хорошие люди не будут прятаться...


Леньку долго вели по узким и темным коридорам, где каждый шаг отдавался десятикратным эхом. Темные и серые переходы чередовались с ярким солнечным светом. Кое-где чадили оплывшие свечи. Наконец, изрядно перетрусив, Ленька оказался в просторной полутемной комнате, посреди которой стоял грубо сработанный стол, вокруг него такие же стулья с высокими спинками, в простенке, между двумя узкими и высокими окнами, — распятие в рост человека.

Не успел он оглядеться, как появилась женщина в черном, и только белоснежные манжеты на рукавах сверкали какой-то трагической белизной.

— Я вас слушаю, молодой человек, — сказала она приятным голосом, усмешливо глядя на Теткина и перебирая тонкими пальцами янтарные горошины четок.

Солидно покашляв в кулак, как это делал Шершавов, Ленька баском произнес:

— Дело у меня тут н-неотложное к вам. Коммунарам помощь необходима. Хлеб надо убирать, а р-рук не хватает. Шибко уж удался у-урожай. Вот и послали меня к вам, чтоб помогли. Вот так.

Игуменья Анастасия внимательно с едва заметной улыбкой на полных губах слушала Теткина, который все сильнее краснел, а оттого злился.

— Я вас правильно поняла, молодой человек, что нам предлагается разделить труд коммунаров, которые без сторонней помощи не смогут убрать урожай?

Ленька переступил с ноги на ногу и сказал:

— Ага. Именно т-так. Ну так к-какое ваше решение будет?

— Хотите, я вас чаем напою с земляничным вареньем?

Ленька не успел отказаться, как игуменья позвонила в колокольчик, и сразу же появилась монашенка с чайным набором. Ленька узнал в ней ту женщину в черном, которую видел на крыльце Хамчука. Она сноровисто расставила посуду не поднимая глаз и только уходя зыркнула на Леньку.

Игуменья блестящей ложечкой положила себе на блюдце варенье. Ленька тоже положил. Чашечки величиной с наперсток, тонюсенькие, прозрачные, с золотыми вензелями по бокам и на донышке. Игуменья помешивала ложечкой, тонко позванивал фарфор. Помешивал и Ленька...

— Вам понравилось варенье?

— Очень, — искренне ответил он и подхватил ложечкой вкусные ягоды.

— А вы с чаем.

Ленька сконфузился.

— Спасибо.

Анастасия отхлебывала понемногу чай, едва касаясь чашки губами, и открыто рассматривала Леньку. Он поймал ее взгляд и застеснялся.

— Какой же вы неухоженный. Вам сколько лет?

— Ш-шестнадцать с половиной.

— Родители где? — продолжала интересоваться игуменья.

— Нету у меня никого. Батьку беляки повесили. Матка умерла от чахотки, сестренка с голоду. Я вот только и остался со всего нашего роду-племени.

Умонахини появилось в глазах сострадание.

— Все. Спасибочки за чай. — Ленька поднялся, посмотрел на распятие. — Ну так как, договорились или н-нет?

— О чем? — спросила Анастасия, разглаживая на столе салфетку.

— Как о чем? О помощи коммунарам. Что церковь отделена от государства, это м-мы все знаем, да на земле-то на русской церковь-то! В волости одной проживаем. Так что надо п-помочь народу. Вас вон сколько сбежалось сюда.

— Сколько? — подняла бровь Анастасия.

Ленька уклонился от ответа:

— Много.

Анастасия поднялась из-за стола.

— Помогать мы коммуне не будем. Так и передайте тому там, кто вас посылал.

— Так и передать? — переспросил Ленька.

— Так и передайте.

— Ну ладно, — с угрозой произнес Ленька, набрасывая на голову картуз. — Так и доложу товарищу Т-телегину. Так, мол, и так, монастырь совершенно отказывается п-помочь рабоче-крестьянскому государству. Это будет расценено как саботаж. Ну, бывайте здоровы и не кашляйте.

Ленька с достоинством покинул гостеприимную комнату, вышел в коридор и забыл, в какую сторону идти. Тут его кто-то взял за плечо и повернул.

— Прямо идите. Там выход.

И он шел прямо, не оглядываясь, боясь показать, что трусит. И когда только вышел на просторный монастырский двор, поросший кустами рябины и можжевельника, оглянулся. Монашка, провожавшая его, стояла на крыльце и осеняла его крестом.


У Леньки имелась уйма времени, надо было подумать, как его убить. Он бродил по вымершей деревне: все взрослое население находилось в поле. На завалинках сидели деды да старухи, на лужайках бегали малые дети. За огородами в кустарнике звякали боталом коровы. Солнце пекло отчаянно, гудели пчелы. Ленька несколько раз обошел вокруг монастыря — все пытался разглядеть калитку в перевитой плющом стене, но так и не смог. Под густым вязом трава была вытоптана до голой земли, и Ленька определил, что коней тут оставляли часто и надолго.

Варька, управившись по хозяйству, следовала за ним тенью.

— Ты за мной н-не ходи, — попросил Ленька.

Варька отстала, но вскоре снова догнала.

— Лень, а Лень... Тебя вот Гошка требоваит.

Ленька посмотрел, куда указывала Варька. На бревнах возле церкви сидел парень в фуражке с синим цветком над козырьком, в новых калошах на красной байке и теплых вязаных носках.

— А чего ему н-надо? — спросил Ленька, разглядывая парня.

— Не знаю. Грит, позови, и все.

Ленька подошел. Парень курил, сощурив глаза, смотрел на приближающегося Леньку и поплевывал в сторону.

— Чего тебе? — Ленька стал на почтительном расстоянии.

— Ты не дрейфь. Ходи сюда. Потолковать надо.

Варька стояла в стороне, заложив руки за спину,

— Слухай, ты кто?

— А тебе к-какое дело? — ответил на вопрос вопросом Ленька.

— Мне, допустим, есть дело. А вот чего ты тут ходишь и все вынюхиваешь?.. Ты чо, подослан к нам, да? — Он быстрыми затяжками, как будто куда-то торопился, докуривал пожелтевший от огня бычок, все так. же сощурив недобро глаза. — Ты вот что, проваливай отседова, да побыстрее, понял?

— Нет, н-не понял, — признался Ленька, сворачивая папироску.

— А если не понял, то поймешь, когда будет поздно.

— Так я тебя и и-напугался. Гля, колени т-трясутся.

Парень длинно сплюнул.

— Ну, гляди. Мое дело предупредить. Не уйдешь подобру-поздорову, плохо будет, понял?

— А что ты мне сделаешь, поймаешь да поколотишь, или как? — раззадоривал его Ленька. Он почему-то совсем не боялся этого парня с рыжими косицами на засаленном воротнике старого унтер-офицерского мундира.

Парень поднялся, лениво потянулся, расставив длинные и сильные руки.

— Зачем бить? И другое умеем. Чик — и нету.

— П-понятно. Значит, ты бандит. Так?

— Потом узнаешь, кто я. — Он вразвалочку удалился, засунув руки в карманы отвисших галифе.

Подошла Варька, села рядом.

— Кто э-тот?

— Это Гошка Терехин. Такой дурачок. Его все боятся. Он конюхом в монастыре.

Гошка повернул за угол хамчуковского дома не оглянувшись.


Левон вернулся с поля изможденный, злой. Повесил косу на забор, сел на чурбан, потянулся за кисетом.

— Сагитировал монашек? — спросил он у Теткина,

— Их сагитируешь. — Ленька рассказал, как было дело, и объявил, что собрался назад, в Черемшаны.

Голяков возражал:

— Чего ты на ночь глядя? Переночуешь — и утречком в путь-дорогу. Не, парень, не отпущу тебя, не дай господь чего случится, скажут: Голяков виновен, не уговорил парня. Так что уж не обижайся, не пущу.


Когда перевалило за полночь, Ленька поднялся, взял приготовленный Варварой с вечера узелок с едой и вывел Хроську.

Деревня спала. И Леньке хотелось спать, но не терпелось доложить Шершавову о том, что видел.

Он вывел Хроську к околице.

Хроська стала, навострив уши, и тихо призывно заржала. Ленька потянул ее за повод, но кобыла, отказываясь повиноваться, присела на задние ноги.

— Ты что, ты что?.. — Теткин накрутил сыромятный ремешок на руку, не давая Хроське воли. Но она не подчинялась, упрямилась, выказывая норов. Она снова подала было голос, но Ленька вовремя зажал ей храп, Хроська зафыркала, мотая головой.

— Тиха, Хроська... Тиха... — уговаривал ее Ленька. — Тиха, д-дура.

У монастырской станы под громадным вязом он увидел причину Хроськиного беспокойства: жеребца с овсяной торбой на морде. Кое-как затянув кобылу в кусты, Теткин долго стоял, прислушиваясь к чему-то. Жутко кричала где-то на болоте выпь, сонно перебрехивались собаки, гудели комары. И опять монастырь, мрачный и таинственный, в предрассветном сумраке высился перед ним. В низинах зарождался жиденький туман. «Бандитский конь никак», — подумал Ленька. Хоронясь, он подобрался к вязу. Почуяв чужого, жеребец всхрапнул и подставил гладкий круп, готовясь к обороне. Из орешника послышалось жалобное ржание Хроськи. Жеребец вскинул маленькую сухую голову, беспокойно запрядал ушами. «Вот зараза», — подумал Ленька о неугомонной кобыле. Ему хотелось уйти от этого зловещего места, но просто так уйти он уже не мог. «Чекист должон все видеть, все знать» — так говорил Шершавов. А Ленька считал себя в душе настоящим чекистом. Поразмыслив, он полез на дерево, спрятался в листве. Он сидел не шевелясь, страдая от гнуса и неудобного положения.

Незаметно для себя Ленька задремал и, вероятно, свалился бы, если бы не разбудил его какой-то металлический звук, словно кто-то точил железо. Сжавшись в комок и напрягая зрение, он вдруг увидел, как замшелые камни стены, увитые плющом, задвигались, отошли, и из темного лаза показался человек. Следом за ним — еще одна фигура.

— Ох, господин Лялин, доведете вы нас до греха... Разузнают в Черемшанах — быть беде.

— Ничего, волков бояться — в лес не ходить. А у нас тут тайга. Тут мы хозяева. Пусть они боятся. — Помолчал, распутывая повод. — Хватит об этом. Ты не забудь, про что я говорил. Очень жду представителя из Владивостока. Опознавательный знак — часы на правой руке. Точь-в-точь как у меня...

В этот момент подала голос Хроська. Лялин занес носок сапога в стремя и застыл, прислушиваясь.

— Ну, мать Анастасия, покедова. Живы будем — не помрем.

Жеребец, почувствовав властную руку седока, крутнулся и с места взял в галоп. Анастасия постояла, скрестив на груди руки, и медленно направилась к лазу. Снова послышался железный скрежет, и камни стали на свое место.

Ленька перевел дух. Тело занемело, и он чуть не кубарем скатился с вяза, а потом еще долго не мог прийти в себя. И тут до его сознания дошло, что видел он самого главаря банды Лялина. От обиды и злости на свою несообразительность он даже застонал сквозь стиснутые зубы. Упустить, когда бандит, можно сказать, в руках у него был.

На развилке дорог, где одна, прямая, шла на Черемшаны, а другая, поуже, на крестьянские угодья, Леньке почудилось, будто кусты у подножия кедра шевельнулись. Он остановился, но разглядеть ничего не смог и когда сообразил, что за кустами, прижавшись боком к стволу дерева, стоит человек, было поздно. Жахнул выстрел. Он был громким до боли в ушах. Такой звук получается, когда стреляют из обреза. Свинцовый заряд просвистел у самого уха, обдав теплом. Ленька пригнулся, Хроська, не дожидаясь команды, с места взяла в галоп. Она так резво бежала, что любой скакун мог бы ей позавидовать.

С трудом высвободив из-под ремня брюк браунинг, Ленька обернулся и навскидку послал в темную шевельнувшуюся тень пулю.

Черемшаны, Август 1927 г.

Утром, задами приусадебных огородов, так, чтоб никто не видел, пришла Матрена к бумагинскому дому. Шершавов встретил ее удивленным взглядом. Матрена стянула с головы косынку и села на табурет.

— Вот и пришла я... — судорожно перевела дыхание. — Давно надо было, да все боялась. — Посмотрела прямо в глаза ничего не понимавшему Шершавову.

— Ты чего это, девка? — Он захлопнул папку с бумагами, бросил ее в стол. Поднялся. — Захворала, что ль?

Матрена прижала к глазам косынку и зарыдала. Шершавов совсем растерялся. Сбегал за водой, но Матрена отвела его руку.

— Говори, что случилось? Да утрись. Вот так.

— Случилось. — Она вытирала глаза, все еще всхлипывая. — Как теперь жить, не знаю. Вот и пришла к тебе.

Шершавов выслушал Матренину исповедь не проронив ни слова, боясь, что испугает ее и она передумает и уйдет. И после того как она замолчала, долго не решался нарушить наступившую тишину. Волей судьбы он стал свидетелем горя женщины, узнал самое потаенное, что даже матери родной не всегда говорят. «Ах дура-баба, — думал Шершавов, — как запуталась... Что бы ей стоило пораньше исповедаться...»

— Значит, сказал, мол, если проболтаешься, то и Захара уничтожит, и сына твоего заберет?

Матрена кивнула. Шершавов смотрел на ее руки в синих венах, теребившие мокрую косынку.

— Ну что ж... спасибо, что доверилась, — произнес он негромко. — Прямо скажу, завязала ты узелок... Захар ничего не знает?

Матрена помотала головой.

— Может, и догадывается, да молчит все.

— Когда у тебя с ним встреча?

— Через два дня, сказал. Там же...

— Ты вот что... Никому больше не говори. Даже Захару. А я тем временем что-нибудь придумаю.


От Черемшан жидкой кисеей крался туман, растекаясь по переулкам и задворкам, накапливаясь и густея в ложбинках. Кричали осипшими голосами петухи. С реки слышался звон цепей, это одноногий дед Галота готовил паром. С той стороны Черемшанки доносился одинокий голос: «Эй во по-о-о-ле казаки йдуть... Эй во по-о-о-ле...»

Ленька перевел Хроську на шаг, подтянул вожжи, сдвинул на затылок кепку и радостно засмеялся. Огляделся. У него было такое чувство, будто он целый год не был в Черемшанах. Навстречу попался Исай Семижен. Ленька обрадовался живой душе.

— Здорово, дядька Исай! — крикнул он. Семижен только на мгновение поднял кудлатую голову, поклонился и, когда Теткин удалился, посмотрел ему вслед.

Сдерживая волнение, Ленька направил коня к бумагинскому дому.

Кешка сидел на своем любимом месте — на завалинке. Из ворот подгоняемая хворостиной бодро выскочила Колобихина корова и прямиком направилась к злополучному подсолнуху с обглоданным стеблем. Кешка, прячась за плетнем, побежал ей навстречу. Корова уже тянула морду к подсолнуху, трещал и сыпался плетень, когда Кешка торжественно выпрямился с занесенным над головой сучком. В этот момент Теткин произнес голосом Шершавова:

— Отставить!


— Часы, говоришь? Так-так. — Губанов задумался. — А ну-ка постарайся детально вспомнить, что он говорил про часы.

Ленька напряг память, чтоб вернуть картину прощания Лялина с Анастасией.

— Ну, з-значит, так... он говорит: «А про то не з-забудь. Очень я его жду. Да гляди, если часов на руке не будет... — Н-нет-нет... Я не так. — Если, говорит, часов на правой руке не будет, значит, не наш человек».

— На правой? — переспросил Шершавов.

— На правой.

— А если на левой?

— Не знаю. Об этом они ничего н-не говорили.

— В общем, понятно, часы должны быть на правой руке. И вся недолга. А дальше?

— «Все одно, г-говорит, дай знать немедля, если не наш. Мы поговорим с ним. А часы точь-в-точь такие, как у меня...»

Шершавов перебил:

— Значит, она знает, какие часы он носит.

— Естественно, — поддакнул Губанов. — Что же это за часы, глянуть бы на них. — Он с горечью подумал, что операция не удалась из-за того, что Поленов утаил такую значительную деталь пароля, как часы. Губанов вспомнил, как Хомутов все допытывался у Поленова, что это за такие часы у него, да еще на правой руке. Он хлопнул себя по лбу. — Все! Понял. Видел я их. У их курьера были такие, да мы, когда брали его, раздавили. Может, он сам их раздавил. Еще стрела или лук на них выбит. И форма у них шестиугольная. Эх ты черт возьми, — сокрушался Губанов, ероша шевелюру и быстро расхаживая по комнате, — знать бы...

Шершавов напряженно думал о чем-то.

— Леня, — обратился он к Теткину, — ты выдь-ка. Нам надо поговорить.

Теткин обиделся, но вышел.

— Я вот что думаю, Андрей. Если мы не будем иметь часов, значит, дело табак, так?

Губанов согласился.

— Значит, если это так, то нам во что бы то ни стало заиметь часы надо. Так?

Губанов согласился, не понимая, куда гнет Шершавов,

— Где их заиметь-то — вот задача.

— Где заиметь, я могу сказать. И притом точь-в-точь такие, какие надо.

— Вы, Егор Иванович, не говорите загадками.

Шершавов подвинулся к нему и перешел на шепот:

— Надо Матрену заговорить. Она сама натерпелась, все сделает что надо... — И Егор Иванович поведал невеселую Матренину историю.

Выслушав ее, Губанов в удивлении покачал головой.

— Тут у вас, как я погляжу, страсти кипят.

— А ты думал. Подмоги я просил не зря. Тут, брат, такое дело.

— А что, Егор Иванович, может, действительно поговорить с Матреной? Давайте-ка порешим так...


По воде пошла легкая рябь, зашумели кусты, и опять все стихло. Матрена оглянулась.

— Ты чего? — спросил Лялин и тоже оглянулся. — Привела, может, кого? — Он придвинулся к ней, взял ее лицо в свои ладони. Она выдержала его взгляд. — Учти, никого не пожалеют мои ребята. И тебя, если со мной что произойдет. Вот так-то.

Стояла такая духота, что дышать было тяжело и больно. Матрена отодвинулась от Лялина, расстегнула пуговицу кофточки, подержала руку в теплой, как парное молоко, воде и провела по лицу.

— Дай еще время подумать, Семен. Тебе решиться просто, а я так не могу. Я сон потеряла... не знаю, что делать...

— Зато я знаю. — Лялин с трудом стянул сапоги, разложил волглые портянки.

Матрена сказала, жалеючи:

— Давай хоть простирну. Сымай рубахи. Не бойся, скоро высохнут.

Лялин улыбнулся. Быстро разделся, остался в кальсонах.

— Иди вон за иву, искупнись. Парит-то как...

Он потрогал ногой воду.

— Боишься, что ли? — Матрена подобрала юбку и зашла по колени в воду.

Лялин снял часы, положил их на камешек и с тихим плеском окунулся. Посидел по шею в воде и, резко оттолкнувшись ногами от вязкого илистого дна, перевернулся на спину и поплыл. Невдалеке от берега уже чувствовалось течение, и он повернул назад. Услыхал, как ойкнула Матрена.

— Что там у тебя?

Матрена, нагнувшись, что-то ловила в воде.

— Часы твои упустила, — сказала она с испугом.

— Ну вот... — Лялин неслышно матюкался. — Как же ты так... это ж особые часы. — Он принялся шарить в том месте, куда указала Матрена. Провозившись довольно долго и поранив руку о корягу, произнес раздраженно: — Все. Были часы и нету. Эх ты... кулема...

— Да ладно тебе... пожалел. Я нарочно утопила их, что ли? Сам положил тут, у самой воды. А я и не заметила, как смахнула. Только слышу: бульк.

— Бульк, бульк... глаза надо разуть, — злился Лялин, все еще топчась в воде и слизывая с ладони кровь, — дернул же тебя черт... — Он грубо выругался. Матрена стояла на берегу с подоткнутым мокрым подолом, держа в руке скрученную в жгут исподнюю рубаху.

— Все кажется, размахнешься и ударишь ни за что ни про что. Нехорошо мне с тобой, Семен. — Матрена смотрела в одну точку перед собой и не видела, как Лялин торопливо одевался. Легкий посвист дружков предупредил об опасности.

— Вот что, Матрена, — говорил он скороговоркой. — Ты мне брось крутить хвостом и вить из меня веревки. Не получится. Не я у тебя, а ты — вот где, — быстро показал сжатый кулак. — Терпение у меня не железное. Чуть похолодает, уйдем отселя. Я тебя не пужаю, но и под землей найду, ежли чего. Так и быть, даю еще время. — Связал ушками сапоги, перекинул через плечо, готовый бежать в тайгу.

«Как волк... и взаправду как волк...», — подумала Матрена.

Лялин подошел, взял ее за плечи, потискал жесткими пальцами, поиграл желваками, стараясь поймать ее взгляд.

— Смотри, Матрена... Не наделай глупостев. И рука не дрогнет. — Он хотел притянуть ее к себе, прижать, но Матрена с силой оттолкнула.

— Иди. Вон свистят твои соловьи. Чтоб вам пусто было.


Шершавов легонько тряс часы перед ухом, прислушивался, закатывал глаза и опять тряс. Все глядели на него, ожидая чуда. Наконец он произнес:

— Все. Спортились.

— Так то вода ж... — подал голос Кешка. — Просушить их, а потом собрать.

Теткин поглядел на него.

— Инструмент нужен. А где он, инструмент? Так, Егор Иванович?

— Оно конечно так, — согласился Шершавов. — Инструмент тут самое первейшее дело. Без него хоть караул кричи.

Он еще раз осмотрел часы, покрутил их и так и эдак.

— Знатные часики.

— Это Кешка их обнаружил, — сказал Ленька.

— Что молодцы, то не отберешь от вас. Ладно, ребята, часы ходить будут. Это уже моего ума дело.

— Егор Иванович, а может, Лялина просто убить или арестовать, а? Чего тут цацкаться с этим гадом?

— Ишь ты какой шустрый. Ну, убьем или арестуем Лялина. На его место другой сядет. Банда будет действовать. Вот так, думать надо.

Мухачино. Август 1927 г.

Едва успели убрать хлеб, как пошел дождь. Черемшанка разом взбухла, помутнела. Вода поднималась, угрожая снести мост. Люди кинулись к реке. Дед Бедуля суетился и переживал больше всех.

— Ить лярва, насекомая козявка, подобралась под самый под дых. Эх, чуток выше ба надоть нам...

Но вода больше не прибывала, и народ успокоился. Наряд самообороны круглосуточно охранял мост от бандитов. Так было надежнее. И сам Телегин дежурил у моста с наганом.

На полпути к Мухачино Губанова застал ливень. До монастыря еле добрался, на сапоги налипло по пуду грязи. Он долго дергал у ворот за веревочку звонка, пока не появилась привратница.

— Где-то ты никак заблудилась там, — обрадовался Губанов. — Мать Анастасия на месте или нет?

Привратница пыталась разглядеть в темноте его лицо, даже тянулась на носках, но Губанов на всякий случай воротил голову в сторону.

— Веди уж, веди...

Старуха что-то бормотала, вцепившись в Губанова трясущимися руками.

— Кого тебе? — расслышал он.

— Игуменью, игуменью, веди куда отдохнуть. С дороги я длинной...

Потом она вела его, свободно ориентируясь в темноте, и Губанов не мог понять, куда они идут: то карабкались вверх по ступеням, словно на колокольню, то спускались, будто в подвал.

Наконец вошли в какое-то помещение. Он сел на узкую деревянную кровать, жесткую и высокую. «Все предусмотрено, — подумал, усмехаясь, — вдвоем не уместишься». По обе стороны деревянного распятия горели желтым пламенем свечи. Губанову помогли снять намокшую одежду. Сухую, вплоть до исподнего, принесла молодая монашенка: не поднимая глаз, положила стопку белья на табурет и тут же вышла. Потом он пил горячий чай с горьковатой и приятной на вкус ягодой. «А они тут ничего, — подумал он. — Ишь вымуштрованы как».

Заснул — точно провалился в глубокую пропасть и летел в нее, держа руку под подушкой с зажатым в ней пистолетом.

Проснулся, как будто кто толкнул его. Посидел, припоминая: или во сне привиделось ему, что привязывал один конец простыни к деревянной ручке, а другой к ноге, или это было на самом деле? Но сапоги стояли в углу, смазанные дегтем, одежда высушена и аккуратно сложена. Тут же — таз с водой, обмылок, полотенце. Лялинские часы показывали двадцать минут двенадцатого. «Ого! — подивился. — Вот это поспал...»

Молодая монашенка, та, что ночью стягивала с него мокрую одежду, все так же не поднимая глаз, привела его в уютную комнату с мягкими стульями, диваном, на окнах цвела герань. В глубоком кресле сидела женщина в черном, лица ее Губанов в первые минуты не смог разглядеть. А потом...

Замешательство длилось мгновение.

— Здравствуйте, Ванда, — как можно спокойнее произнес Губанов, подходя к настоятельнице и прикладываясь к безвольно повисшей руке. — Как видите, гора с горой не сходится, а человек с человеком...

У Ванды отнялся язык, она хотела что-то сказать, но не могла и смотрела на Губанова широко раскрытыми глазами.

— Ну успокойтесь... Что же вы так... Ну встретились старые знакомые по Владивостоку. Хотел предупредить, да побоялся, вдруг выкинете еще чего-нибудь.

Ванда через силу улыбнулась, звякнула в колокольчик и приказала послушнице:

— Ко мне никого не впускайте.

Губанов сел напротив, приходя в себя от неожиданной встречи.

— Это ужасно, — произнесла она тихо и с болью, — это ужасно жестоко, — повторила она еще раз и зажмурилась, надеясь, что все это дурной сон и стоит открыть глаза, как все станет на свои места и никакого Губанова перед ней не будет.

Но Губанов сидел напротив, серьезный и озабоченный.

— Нас могут подслушать тут? — спросил он, обводя взглядом просторную комнату. — Может, благоразумнее будет уйти отсюда?

Ванда закрутила головой:

— Нет-нет, как раз здесь нас никто не услышит.

Губанов мгновенно вспомнил самые неприятные моменты из той операции по розыску похищенных из Владивостокского банка валюты и ценностей, как он ночевал в ее квартире и она утром спросила: «Вы «жигло» или идейный?» И как он нес ее, отбивающуюся, к дверям, скрипучим от мороза, на Полтавскую, 3, сцепив зубы, будя в себе ненависть к ней за погибших товарищей.

Ванда металась по комнате в изумлении и растерянности.

— Простите, но это так неожиданно... Так неожиданно... Я никак не могу сообразить. Я давно покончила с прошлым, а тут такое напоминание. Это, извините, выше моих сил. Надеюсь, вы понимаете меня. Это просто невероятно...

— Да ладно вам, Ванда...

— Что ладно, что ладно... Я так надеялась, что с прошлым покончено. Ан нет. Вот вы...

— Перестаньте. Насколько я помню, вы женщина выдержанная, а тут разволновались, как будто я пришел арестовывать вас. Ну, с прошлым покончено, это мне известно. Наказание вы получили, очень незначительное, учитывая ваше чистосердечное раскаяние, А сейчас вот связались с бандой и создали из монастыря притон.

— Вам было известно, что я здесь? — спросила Ванда, останавливаясь перед Губановым.

— Конечно, — спокойно слукавил он. — Потому вот так запросто и пришел, надеясь по старой памяти на вашу помощь. Я очень рад, что вы совсем не изменились за эти годы. Вы все так же красивы, как и три года назад.

— Тогда вы этого не говорили мне.

— То тогда. Время идет, все меняется, ко прекрасное остается прекрасным...

Она устало опустилась в кресло.

— А я-то думала, уж в этой тайге меня никто не сыщет. Так что вам надо от меня?

Губанов зашарил по карманам в поисках табака. Ванда положила перед ним коробку душистых папирос «Александрия», взяла одну сама. Он поднес ей зажженную спичку. Папироса дрожала в ее пальцах, и Губанову почему-то стало тоскливо оттого, что Ванда так его боится. И ненавидит, наверное.

— Я не за вами. Тут мне предстоит встретиться с Лялиным. Ведите себя как можно проще. И только. Ни одного намека, ни одного движения, которое меня может выдать. Надеюсь, поняли, что не нужно шутить с Советской властью?

Она зло усмехнулась:

— В этом я уже убедилась.

— Вот и хорошо. Когда придет Лялин?

— Поздно вечером. Днем он не бывает здесь. Боится.

Губанов погасил папироску в пепельнице, сказал виновато:

— А я есть хочу.


...Они стояли и молча изучали друг друга.

— Сколько мы молчим? — произнес Губанов.

Лялин по привычке вскинул руку, но тут же опустил:

— Вам виднее.

— Возможно, но мне желательно, чтобы ответили вы.

Сзади кто-то услужливо подсказал:

— Семь минут, господа, длится ваш молчаливый, на темпераментный разговор.

— Пусть выйдет этот человек, — попросил Губанов не оборачиваясь.

Лялин помолчал, но все же сделал выразительное движение головой.

Дверь за спиной скрипнула.

— А теперь пусть удалится вон тот, который скрывается за портьерой. — Губанов глядел прямо в маленькие, близко поставленные глаза Лялина.

— Вы много на себя берете, — отрывисто произнес Лялин.

На что Губанов ответил:

— Кто много на себя берет, с того и много спрашивается. Так что попрошу выполнить мое желание.

— Выйди, Айбоженко, — сказал Лялин.

Из-за портьеры боком вылез здоровенный детина и, демонстративно, не пряча оружия, прошел мимо Губанова.

— Все, или еще где есть?

— Все.

— Я у вас спросил время. Вы мне не ответили. Потрудитесь и это мое желание выполнить, — ровным голосом продолжал Губанов, чувствуя, как от напряжения вспотели ладони.

— Ладно... — отмахнулся Лялин, сразу обмякнув и сдаваясь, — давайте без энтого... Чего там в завещании дедушка Афанасий собирался написать?

Лялин уходил от предъявления опознавательного знака, и Губанов не уступал. «Подожди ж, гад ты такой, — подумал он, — тут-то я устрою тебе трепку».

Он отпрянул в сторону, прижался к стене, и в руке его оказался пистолет.

— Малейшее движение, и я всажу первую пулю в вас, а вторую в того, кто сюда всунется. Быстро опознавательный знак, если вы тот самый Лялин!

Лялин не ожидал такого оборота дела и растерялся.

— Вы вот что... это... Вы погодите с часами, — забормотал он. — Тут вот какое дело... Да уберите пистолет! Тут, понимаешь, такое непредвиденное обстоятельство получилось. Утопил я энти проклятые часы. Там копье еще, а стекло за решеточкой и завод с обратной стороны. — Лялин облизал пересохшие губы. — А дедушка Афанасий велел испросить, на чье имя наследство отписать. Так? Ну вот, а вы сразу за оружие. — Он натянуто улыбнулся. — На имя племянницы моей Серафимы. Вот.

— Мы считали вас серьезнее, господин Лялин, — разочарованно произнес Губанов, усаживаясь на кушетку. — Садитесь. — Он отстегнул ремешок с часами. — Посмотрите хоть, конспираторы, — произнес с иронией. — Такие часы должны быть и у вас.

— Точно, — согласился Лялин, возвращая. — Чего ж поделаешь, если такой конфуз случился.

— ...Отряду полковника Лошакова не удалось осуществить даже первого этапа операции, — говорил Губанов, расхаживая по комнате заложив руки за спину. — Вопреки указаниям повстанческого центра и лично Анатолия Петровича полковник Лошаков перешел о отрядом границу раньше уговоренного времени на целых восемнадцать суток и притом совершенно не там, где намечалось. Естественно, рейд был обречен на провал. Вот так! — Губанов зло посмотрел на Лялина. Некоторое время он молчал, давая ему возможность переварить информацию и прочувствовать ее. Потом продолжал:— Вот к чему приводит самонадеянность и игнорирование приказов и рекомендаций Центра. Погибли люди. Раскрыт перед противником замысел. Сейчас предполагаемое место дислокации вашего отряда блокируется со всех сторон. В этом если еще не убедились, то можете убедиться, выслав разведку.

Лялин молча слушал, временами на его лице появлялось выражение строптивости, но он сдерживал себя, не возражал. Когда Губанов сделал паузу, спросил:

— Так что прикажете нам делать?

— Чтоб сберечь силы для следующего решающего удара, надо уходить за кордон. Лист в тайге ляжет, и от вас мокрое место останется... Это приказ, Лялин.

Лялин долго молчал, курил. Он думал.

— Как же уходить нам, если мы окружены, позвольте спросить вас? Не на воздушном же шаре.

— Это другой разговор. Как вам помочь, Центр разрабатывает план. Но по секрету, — он оглянулся и перешел на шепот, наклонившись к Лялину, — могу сообщить. Вероятнее всего, уходить придется морем. Пока это менее опасный путь. Главная задача — найти шхуны. Но, думаю, с контрабандистами сговориться можно. Когда вопрос будет решен, вам дадут знать. Эксы прекратить.

— И когда станет известно?

— Скоро. — Губанов закинул ногу на ногу, пустил колечком дым. — Очень скоро. Когда все будет готово, придет курьер. Вот так. Миссию свою считаю выполненной, — сделал полупоклон в сторону Лялина. — Если вы с чем не согласны, — сделал широкий жест рукой, — можете обжаловать. Но не думаю, чтоб Анатолий Петрович пошел вам навстречу.

— Вы неподражаемы, — позднее говорила Ванда. — В своем профессиональном мастерстве вы достигли удивительного совершенства. Извините, до сих пор не знаю, как вас зовут. Такое перевоплощение... Такой темперамент. Убежденность. Я подслушивала и думала: а может, и вправду он совсем не тот человек, за которого себя выдает? — Она вздохнула глубоко и прерывисто. — Но, увы... чудес не бывает. Они бывают только в сказках. И то время, когда мы верили им, безвозвратно ушло... Выросли, постарели... И мужья нас теперь бросают.

— Вы так и не встретились?

— Где там... Он с полковником Лошаковым должен был идти сюда. Могла бы состояться встреча.

— Гринблат с полковником Лошаковым? — поднял бровь Губанов. — Я многих знаю из его отряда, но...

— Мой муж Миловидов. Арнольд. А по батюшке Филиппович... Могу вам сообщить неприятную новость, коль мы с вами так откровенны. Лялин послал во Владивосток своего человека на встречу с каким-то генералом, которому все они подчиняются. Так что берегитесь.

— Спасибо, Ванда. Надеюсь, и впредь будете информировать меня.

— Скажите, а что со мной сделают, когда ликвидируют банду?

Губанов не сразу ответил.

— Не берусь быть пророком, потому что не знаю, как глубоко вы втянуты в антисоветскую деятельность.

— ...После лагеря ушла, чтоб душой отдохнуть, отрешиться от всей этой грязи, что вокруг была. Постриглась. Усердно молилась богу. Заметили. Стала вот игуменьей. Не получилось покоя. Появился лялинский отряд. Вот оружие его храним в подвалах. Награбленные драгоценности храним. Пытаются шашни заводить с сестрами господними. И молю бога, чтоб весь этот кошмар скорее кончился. Так что вот я, вся как на ладони. Вы когда хотите назад?

— Думаю, дня через два-три.

— Лялин не выпустит. И не пытайтесь даже. Пока из Владивостока не вернется Животов. Это бывший поручик, пепеляевец, первейший помощник Лялина.

Заимка Хамчука. Август 1927 г.

Лагерь поражал продуманной планировкой, тут чувствовалось, что поработал специалист. Секторы обстрела перед пулеметными точками были тщательно вырублены, землянки скорее были похожи на блиндажи, «Если брать, малой кровью не обойтись», — подумал Губанов, разминая затекшие после верховой езды ноги и осматриваясь.

— Нравится? — спросил Лялин.

— Основательно устроились. Похвально, ничего не скажешь.

Пошли по землянкам. Кто умывался, кто разводил костер, кто бил вшей. Губанов прикинул: в банде более семидесяти человек, и все среднего возраста, а то и старше.

— Хамчук удружил. Его заимка была тут, а мы приспособили под лагерь. Баньку вот сварганили. Седни как раз вошебойня.

По лагерю вяло и сонно двигались обросшие, как попало одетые люди: кто в кепке с наушниками, кто в меховой шапке, кто в берете. Они с немым любопытством смотрели на Губанова, провожали его взглядами, переговаривались тихо и сиплыми от водки голосами.

В землянке Лялина Губанов сказал:

— Давайте сбор членам штаба. Решение повстанческого центра требуется довести до всех.

Лялин неопределенно хмыкнул.

— Не хочется мне этого делать.

— Чего? — не понял Губанов.

— А собирать всех. До меня доведено, и хватит. А зачем будоражить народ? Тут им и так не мёдно, а вы со своими приказами... Не надо.

Губанов решительно отрубил:

— Это не моя прихоть, а приказ, которому обязаны подчиняться все повстанческие отряды!

— Ну, тут командир я, и не позволю баламутить. Приказ... Мало ли было приказов от Центра. Если бы я все их выполнял, то ни меня, ни отряда давно уже не было бы на свете. Приказ... Люди хотят драться. Если я им ноздри не намажу кровью, то какие ж из них будут вояки? Да и потом у каждого свой интерес есть в том. Не, в этой части приказ выполнять не буду, тут вы мне не указ. — Он смотрел на Губанова выпуклыми карими глазами, наглыми и беспощадными. И Губанов понял — не отступится.


Банда поделилась на две половины: одна имела задачу напасть на Старые Черемшаны, ограбить сельмаг, пострелять, отвлечь от моста оборону и тут же скрыться. Другая — сжечь мост.

Во главе с Лялиным бандиты ворвались в Старые Черемшаны, когда село затихло и у чугунков да кринок остались старухи да дети еще сладко чмокали во сне. Заслышав приближающуюся стрельбу, сторож Панкрат, по прозвищу Етавот, удрал в огород и там сидел, зажав под мышкой берданку. У сельмага вооруженные всадники посыпались с коней и тут же раздался треск выдираемых ставень, звон разбитого стекла. В окно с грохотом выбросили железную коробку, в которой хранились деньги.

Ее быстро и ловко распотрошили гвоздодером. Грабеж длился считанные минуты. Бандиты тащили штуки цветастого ситца, фляги с керосином, ящики с махоркой, конфетами.

Первыми на пожар прибежали старики, а за ними детвора. Сухие бревна трещали и сыпались, поднимая столбом искры. Подступиться к огню не было никакой возможности. Рухнула крыша.

В пламени начало что-то звонко лопаться, и кто-то закричал:

— Патроны!

Толпа подалась назад. Панкрат вылез из кукурузы и пальнул в воздух. На него напустились, мол, не уберег государственное добро.

— Ета-вот... — пытался объяснить что-то дед, но его никто не слушал.

Налет на мост сорвался: на берегу банда была встречена дружным залпом из разных видов оружия. Было много треску. Мост заволокло густой дымовой завесой. Ржали раненые кони, исходили в предсмертном крике бандиты.

Телегин стоял на бугре перед мостом, будто защищая его грудью, и сорванным голосом кричал, взмахивая рукой:

— Батарея, огонь!

И следовал залп.

— Батарея, по врагу нашей прекрасной Советской власти огонь!

И снова следовал залп.

— А, не нравится?! Получайте!!

Банда, подобрав раненых и убитых, откатилась. Телегин сидел на камне и пытался свернуть одной рукой цигарку. Соломаха сунул ему в губы папироску, дал огня.

— Вот так-то, председатель.

Прискакал Шершавов, увидел, что все живы и здоровы, а мост невредим, слез с коня.

— А мы уж думали...

Шершавов с чоновцами находился в засаде, на тот случай, если банда прорвется через мост.

— Чего вы думали? — весело спросил Соломаха. — Вы думали, а мы их в это время в хвост и в гриву. Вишь, ажно пыль столбом. Во как!

Раздался смех, шутки, все были довольны, что все так хорошо обошлось. И в это время из Старых Черемшан прискакал нарочный, с сообщением о разграбленном сельмаге. Все примолкли, и только Черемшанка о плеском билась о сваи моста.

Начальнику КРО тов. Хомутову
Нахожусь в банде. Удержать ее от налета на Старые Черемшаны не представилось возможности; к счастью, налет обошелся без жертв со стороны крестьян. Распоряжения подпольного повстанческого центра для Лялина, можно сказать, ничего не значат. Чувствует он себя здесь полновластным хозяином положения. Только за последний месяц им расстреляны два человека, которые хотели прийти с повинной. Основной костяк банды составляют кулаки и деклассированный элемент. Все мои требования о прекращении налетов на населенные пункты встречаются в штыки со стороны Лялина, его ближайших помощников — Айбоженко, бывшего поручика, и Трухина, из уголовников. За счет грабежей бандиты обогащаются, а на все остальное, как например быть мятежу или не быть, им просто-напросто наплевать. Все они понимают, что через границу им не прорваться никоим образом, и потому настроение упадническое. Про шхуну я дал знать, по секрету. Думает.

Лялин послал Животова во Владивосток к Полубесову, так что имейте в виду. Его приметы: похож на грузина, носит усы, на правой руке не имеет указательного пальца. Поленов утаил значение часов как пароля. Выкрутился сам.

А. Г.

Станция 14-я верста. Август 1927 г.

Вместо четырнадцати двадцати «Чилим» прибился к причалу в девятнадцать пятьдесят пять. Скрипели подводы, зазывно кричали возчики. Пахло арбузами и дынями, вяленой кетой и подопревшими яблоками. Человек в длиннополом сюртуке, кожаной кепке и с вещевым мешком за плечами молча выбрался из толпы и поднялся по откосу к центральной улице. В это же время в кабинете Хомутова затрезвонил телефон.

— Он уже здесь, — послышался приглушенный ладошкой голос Коржакова. — На железнодорожный вокзал взял курс.

— Понял тебя. Пригородный уходит в двадцать сорок. Ты держи его там, а я сейчас выезжаю. Все.

Хомутов вызвал к подъезду автомобиль, взял с собой Гуслярова. По дороге инструктировал:

— Держись так, чтоб этот бандюга запомнил тебя и при встрече мог узнать. — Помолчал, глядя в сторону. — Все-таки проверить решили Губанова. Ну что ж, пусть проверяют. Предоставим такую возможность. Так?

— Предоставим, — усмехнулся Гусляров. Худое лицо его порозовело от волнения, но внешне он держался спокойно и даже равнодушно.

Остановили машину на трассе, спустились с дороги в лес. Уже стемнело, и идти приходилось на ощупь. За последнее время Хомутов не раз бывал здесь.

Дача Полубесова находилась в глубине леса, и неосведомленному человеку найти ее было трудно.

В одном окне дачи горел свет. Мальва, увидев Хомутова, завиляла хвостом.

— Пошла, пошла... — замахал на нее Гусляров. Он не любил собак.

Полубесов встретил их без радости, как будто находился у себя на службе в облземотделе и принимал посетителей, которые надоели, но от которых никуда не денешься.

— Прошу вас, товарищи. Прошу. Проходите, в коридоре лампочка перегорела, не ударьтесь.

В гостиной он усадил непрошеных гостей, принес самовар. Гусляров отказался, а Хомутов даже руки потер от предстоящего удовольствия.

— Так, чем я могу услужить, Тимофей Сидорович?

Хомутов отхлебнул чаю с вареньем, причмокнул.

— Такого вареньица я у вас, Анатолий Петрович, еще не пробовал. Прелесть.

— Это из голубицы.

— Сами собирали?

Полубесов смутился:

— Да нет, привозили.

Хомутов допил чай, поколебавшись, еще налил стакан.

— Мы что к вам, Анатолий Петрович... — Он поглядел на часы, оттянув обшлаг рукава. — Где-то часов в десять, к вам должен явиться курьер от Лялина. Некий Животов. Вы его знаете? Встречаться приходилось?

Полубесов внимательно слушал.

— Похож на кавказца. Нос с горбинкой и на правой руке указательного пальца нет... Так, кажется? — Хомутов поглядел на Гуслярова.

Тот кивнул.

— С такими приметами бывал у вас кто?

— Бывал. Припоминаю.

— Вот этот гражданин и заявится к вам. Предполагаемая цель вашего посещения... — Хомутов пожевал губами. — Будем откровенны с вами. В банде Лялина в настоящее время находится наш товарищ. Вы его помните, такой русоволосый, молодой, в тельняшке — присутствовал на ваших допросах.

— Да-да, помню. Его зовут Андрей Кириллович, кажется.

— Совершенно верно. В банде его знают как Федора Андреевича Мигунова, вашего представителя, или, если хотите, уполномоченного повстанческого центра... — Хомутов коротко пересказал задачу, с которой был послан в банду Губанов, Полубесов слушал внимательно и кивал в знак согласия. — И вот, как мы догадываемся, Животов послан Лялиным для проверки. Хотят убедиться, что Мигунов не чекист и выполняет поручение подпольного центра. От вас требуется подтвердить так, чтоб сомнения у них совершенно исчезли. Вот и все

Полубесов подумал немного, хлопнул себя по коленям.

— Постараюсь. Раз уж назвался грибом, так полезай в кузовок.

Три дня Полубесова продержали в камере предварительного заключения, а потом выпустили, отобрали подписку о невыезде за пределы Владивостока, принимая во внимание чистосердечное его раскаяние.

— Владимир Владимирович Гусляров останется здесь как представитель, допустим, организации из Романовки или еще откуда. Это вы уж сами подумайте. А я буду на улице. И держитесь естественней. Ну как?

Часы пробили половину десятого вечера. Завыла Мальва, ей откликнулись другие собаки.

— Ну что ж, я пошел, — поднялся Хомутов. — Время еще есть немного, об остальном вы договоритесь с Владимиром Владимировичем.

Хомутов дождался лялинского курьера. Мальва грызла цепь, давилась в ошейнике, урчала, задыхалась. Кусочек хлеба, прихваченный со стола Полубесова, успокоил ее. Хомутов покинул сад и вскоре выбрался на трассу. Автомобиль нашел на обочине. Шофер спал. Хомутов постоял у автомобиля, к чему-то прислушиваясь. Закурил, разбудил шофера:

— Поехали в город.

Черемшаны. Август 1927 г.

И еще состоялась одна встреча Лялина с Матреной.

— Что же ты... Невжель тебе в радость играть на моем горе? Ты вглядись, Мотря, на кого я стал похож. И все из-за тебя. Я ж предупреждал, не пойдешь со мной, порешу вас, вот этими руками порешу, — проговорил он вздрагивающим голосом и вытянул перед собой жилистые руки с черными каемками давно не стриженных ногтей. — Сердца в тебе нет, ни капелечки жалости ко мне нету. — Губы его дрожали, и казалось, вот-вот Лялин захлебнется слезами.

— А тебе было жалко меня, ты меня тогда жалел, когда насильничал? Нет, не было у тебя никакой любови ко мне. Может, что сейчас появилось? Нет же. Ты меня не любишь. Ты не можешь без боли расстаться с той порой, когда тут ваша власть была и вы чего желали, то и делали. А комсомольцев, мальчишек, ты жалел, когда резал их по живому, а потом палил на костре? — Она помолчала и так же тихо, как словно говорила сама с собой, продолжала: — Ты угадал, нету у меня сердца, Семен. Выел ты его. Ямка там, где оно было, сердце это. Выгрыз ты его, как волк.

Кровавым полымем горел закат, такие закаты говорят к ветру и холодам, а Матрене казалось, что это море бедняцкой крови, которое пролил бандитский главарь Семен Лялин.

— Значит, это твоепоследнее слово?

— Нету у меня слов к тебе, ни первых, ни последних, — устало произнесла Матрена. — Можешь убить меня, зарезать али на костре изничтожить. Вот знаю, какой ты зверь, а прихожу к тебе, не боюся.

— Это потому, что ты знаешь, не трону тебя. — Он тяжело задышал: — Легкой смерти захотела? Не будет тебе легкой смерти. Живи хоть сто лет. Живи. Но всю жизнь, Матрена, будешь помнить меня. Подыматься будешь утром, вспомнишь, спать будешь ложиться, вспомнишь. Во сне будешь видеть меня. Не дам я тебе покою, Матрена. Может и права ты: привязался я к тебе потому, что для меня ты последний осколок старого и нету моготы с ним расстаться. Может, и правда, не знаю. Я не умею копаться в себе. Это коммунисты умеют, а мы не умеем.

Он легко вскочил в седло, и конь загарцевал под ним. В последний момент Лялин нагнулся, произнес с угрозой:

— Обреку я тебя на адовы муки, Матрена.


В этот вечер, когда все собрались, Матрена долго ласкала Фильку, гладила его выгоревшие на солнце вихры, целовала иссушенными губами.

— Ты что, мам? — спрашивал Филька обеспокоенно, а в горле Матрены застрял горячий комок и мешал дышать. Шесть с небольшим годков Фильке, а много ли она уделяла ему внимания и так ли любила его, как если был бы он от законного и желанного мужа?

Захару Матрена говорила:

— Ты бы поосторожней носился. Мотаешься, хоть бы ружье с собой брал. Не ровен час...

Соломаха угрюмо поинтересовался:

— Чего это ты, мать, пугаешь меня?

Матрена вздохнула.

— Тебя не напугай, так не подумаешь уберечься. Филька вон круглый день без присмотра. Один. Боюсь я, Захар. Ой как боюсь чегой-то. И сон видала, будто мама моя покойница взяла за руки тебя и Фильку и повела куда-то. Я кричу, а вы вдруг оторвались от земли и полетели. Боюсь я...

Захар прижал к себе Матрену, погладил по острому плечу, по худым лопаткам.

— Будет тебе, мать. Ничего с нами не случится.


Кешке Шершавов сказал:

— Ты вот что, Кешка. Возьми-ка под свое шефство Фильку соломахинского. Мальчонка еще несмышленый, попадет куда, потом беды не оберешься.

Кешка хмыкнул, перестал строгать.

— В няньки, что ли?

— А може, и в няньки, так что тут худого? Вон как вырезаешь. Вот и его учи.

— А Матрена, а дядька Захар чего будут делать?

Шершавов вздохнул.

— Эх, Кешка, Кешка, тебя самого учить надо. Большой уже, а простой истины понять не можешь. Когда ж Матрене и Захару заниматься с ним, если они с утра до позднего вечера в поле?

— Ладно, чего уж там... — недовольно произнес Кешка. Он был очень обижен на Егора Ивановича. Ленька вон исполняет какие-то секретные задания...

Когда Шершавов объявил о своем решении Захару, тот даже обиделся:

— Эка ты... Он что же, не сын мне? Как-нибудь управлюсь и без твоей помощи. Вас с Матреной не пойми-разберешь. Та тоже все боится.

— А все ж будь осторожен, Захар.

— Да уж постараемся, — самолюбиво ответил Соломаха, поглаживая по льняной головке Фильку. — Он теперя от меня никуда.


Как-то уж очень сразу оборвалось затянувшееся лето, и наступала осень. Уже куда-то реденькими клинышками неслись журавли, и их грустное курлыканье, похожее на отдаленный и обессиленный детский плач, щипало душу. Мост черемшанцы выстроили. Не мост, а загляденье, да и только. Хотелось сделать все как следует, соблюсти народный обряд, да кругом распить чарочку, чтоб стоять этому мосту, сто лет, но отметили окончание строительства каждый в своей семье стаканом-другим самогонки под квашеную с брусникой да со смородиновым листом капусту.

Уже провезли по мосту новый урожай ржи, пшеницы, гречихи. Коммунары ликовали. Красный обоз с хлебом и флагом на передней подводе встречало все село. Тарас Телегин произнес речь, говорил немного, но от души, и все ему искренне хлопали в ладоши.

А под самое утро, когда продирали глотки первые петухи, в стороне Черемшанки, там, где перекинул свой костлявый позвоночник новенький, еще не утративший первозданной желтизны мост, бухнули выстрелы. Село переполошилось. Чоновцы доложили, что стрелял кто-то из лесу и вреда не причинил.

Матрена металась по Черемшанам и всех спрашивала, не видали ли Захара с Филькой? Захара с Филькой видали и утром на конюшне, и потом на ржаном поле, где подбирали осыпавшиеся колоски, а где они теперь, никто не знал.

Матрена бегала из двора во двор и расспрашивала всех. Ее утешали кто как мог: да куда ж твой Захар денется, где-нибудь загулял небось у однополчан-партизан или в сельсовете. Но ни в сельсовете, ни у Шершавова Захара и Фильки не было.

Шершавов обеспокоился не на шутку. Подняли несколько мужиков и парней из ЧОНа, и, вооружившись, выехали верхами в поля.

До полночи мотались в темени, кричали, звали, но никто не откликнулся.

А утром деревню всполошил нечеловеческий крик. У ворот Матрениной избы стояла бричка, в которой лежали мертвые Захар и Филька, а рядом оземь билась Матрена.

Захара Матрена признала только по косоворотке, первый раз надеванной, вышитой по воротнику зеленым крестом.

Филька, как будто спал, прижавшись к Соломахе бочком, и рот у него был открыт. Синие, еще подернутые влагой глаза его были широко распахнуты, в них застыли боль и удивление.

Люди стояли обнажив головы, потрясенные случившимся. Негромко скулила Колобиха.

Тарас шагнул к Матрене. Она обвела собравшихся безумным взглядом, запрокинула голову, смежила распухшие веки. Так стояла она долго, и все подумали, глядя на нее, что Матрена не жилец теперь на белом свете. Но она вдруг затрясла головой так, словно хотела отогнать дурное и страшное виденье, и поползла к бричке на коленях. Цепляясь за покрытые засохшей грязью спицы, с трудом поднялась.

Бережно, как, может, никогда в жизни, словно боясь разбудить, взяла Фильку на руки. Голова его свесилась, и отросшие, не знавшие ножниц светлые и мягкие волосенки обвисли. Матрена поправила голову, села на крыльцо и, едва касаясь жесткой ладонью, принялась нежно гладить и целовать уже опавшее личико. И казалось, что Филька, набегавшись, прикорнул в мамкином подоле. А Матрена баюкала его и что-то напевала ласковое и теплое.

Кешка дергал Шершавова за рукав и все повторял, всхлипывая:

— За что они его... дядь Егор, за что они его...

Шершавов не слышал.

Заимка Хамчука. Август 1927 г.

Лялину доложили, что у Медвежьего перевала блуждающий секрет напоролся на разъезд красноармейцев в количестве четырех человек.

— Вот вам подтверждение, — махнул рукой в сторону предполагаемого перевала Губанов. — Они нащупывают нас. Сужают кольцо.

Лялин распорядился в бой не вступать. А Губанов задумался: откуда на перевале красноармейцы, они никак не должны быть там.

К вечеру получено сообщение, что другой пост чуть ли не нос к носу столкнулся еще с одним разъездом, вооруженным карабинами и ручным пулеметом.

Лялин был напуган, а Губанов терялся в догадках, что бы это значило?

Вернулся курьер. Вместе с Лялиным они о чем-то совещались, потом Лялин позвал Губанова, Айбоженко. В землянке стоял густой запах сивухи, лука и квашеной капусты.

— Уже приложились... — проворчал недовольно Айбоженко, усаживаясь на чурбан перед столом.

Животов подмигнул ему, мол, и тебе осталось. Лялин заметил:

— Кончайте перемигиваться. Дело серьезное. Вот что, друзья командиры. Как видите, вернулся из Владивостока Животов. Встречался с генералом Полубесовым. Обстановка для нас действительно складывается никудышне, прямо надо сказать. Хреновая складывается обстановка. — Лялин говорил уперевшись скулой в кулак. — Как я гляжу, повстанческий центр сам не знает, чего хочет, но восстания нонешней осенью, как было намечено, не получилось. — Он горько и сожалеюще вздохнул. — На то, видать, есть свои причины, а нам от них не легче. Вон пусть Животов доложит нам обо всем...

— Чего тут докладывать? — начал неторопливо Животов. — Все и так ясно как божий день. Надо уходить. А вот как — тут особый разговор...

Лялин перебил:

— Ты говори, как было с генералом.

— А, ну тут такое дело. Встретил он меня все как полагается. Проживает на даче под Владивостоком, в лесу. Там его если даже кто и захочет найти, не сыщет. Ну, обрадовался он, конечное дело. Спрашивает, как здоровье Семена Авдеича, то есть нашего командира. — Лялин при этом слегка приосанился. — Спросил, как, мол, там себя чувствует господин поручик Мигунов. Я говорю, мол, чувствует, слава богу, хорошо. Он смеется, говорит, хвалю за осторожность, но, тем не менее, придется поступать так, как велят обстоятельства. Французы и японцы обещали дать оружие. Армии простояли ожидаючи на границе, а оружие ведь так и не дали.

— С-суки... — процедил Айбоженко и поглядел на Губанова. Тот молча кивнул.

— Доподлинно известно, — продолжал Животов, — нашу базу блокируют войсками со стороны границы. Его превосходительство сказал, что к холодам, едва опадет листва, мы будем как на ладони, кольцо сожмется и... в общем, сами знаете, что может тогда случиться. — Животов опустил голову.

Айбоженко недовольно поцокал языком.

— Ну, разрыдался. Наказали козе смерть, дак она ходит да и...

Лялин отмахнулся:

— Не перебивай. Пусть доскажет.

— Его превосходительство, — встрепенулся Животов, — так и приказали: сидеть смирно, не рыпаться, не то разоблачим свое местонахождение. Сами видели сёдни, целый день кружил ираплан. А как разоблачат, то дело худо. Даванут — и кишки выскочат.

Айбоженко не выдержал:

— Во, послали дурака богу молиться, так он лоб разбил. Говорил же, не посылай его, нет, не послушал. Пойми тут, чего он бормочет. Все пугает, пугает. Что нам дальше делать? Гнить тут или куда идти? Вот что скажи. Мне неинтересно, с кем и как ты там чаи распивал. Ты нам суть скажи и катись к едрени фени.

Губанов понял, что настало время сказать слово и ему.

— Животов, в общем, господа, сказал почти все, что просил передать генерал Полубесов. Может, сказал он не теми словами, но суть одна. Прекратить всякие налеты и эксы. Раз! Об этом я уже говорил господину Лялину, как явился сюда. У нас с ним был длинный и откровенный разговор. Так или не так? — повернулся Губанов к Лялину.

— Был, — подтвердил Лялин. — И что? '

— А то, что я передал вам приказ Центра, а вы игнорировали его и поступили по-своему, тем самым рискуя жизнью вверенных вам людей. Конспирация, конспирация и еще раз конспирация на данном этапе нашей борьбы, — ради сохранения сил. Как вы не можете понять, Лялин? То, что вы сожжете или разорите еще с пяток хуторов, будет не в нашу пользу, а против. Чего добились налетом на Старые Черемшаны? Взяли кассу, в которой всего-то было пятнадцать рублей серебрушками. Налет на мост окончился трагически для четверых отрядовцев, и трое ранены. А мост как стоял, так и стоит. И черт с ним. Пусть себе стоит. Нам от этого ни жарко ни холодно. — Губанов видел, что его внимательно слушают, и продолжал: — Людям надо отдохнуть от тайги, болезней, вшей. В другой раз они не пойдут за нами. Правильно я говорю или нет?

Животов выкинул палец вверх:

— Во! Генерал то же самое говорил.

— Так как мы уходить будем отсюда? — спросил Айбоженко мрачно. — Обрыдло все.

— План разрабатывают, — решительно заявил Животов. — Вот! Генерал так и сказал: передайте своим боевым друзьям: в беде мы вас не оставим.

— Ну что ж, поглядим, сказал слепой. Подождем. Да потом на свой страх-риск что-нибудь и придумаем, — сдался наконец Лялин.

Губанов выбрался из землянки, на свежем воздухе сразу же закружилась голова.

Следом вышел Лялин. Потянулся до хруста в костях.

— Обиделся? — спросил он, щурясь на неяркий круг солнца, затянутого осенней дымкой. — Я ведь проверял тебя. Думаешь, из-за строптивости своей упрямлюсь? Не-ет. Я хитрый...

— Да ну? — деланно подивился Губанов. — А я считал тебя дураком.

Лялин надулся. Стоял отвернувшись.

— Месть, понимаешь, тут меня еще держит, — признался он. — Ничего не могу поделать с собой. Так вот.

— А как игуменья к тебе?

— Анастасия, что ли?

— Да.

— Анастасия баба, конечно, ничего. Красивая баба, и все при ней, но не для нашего мужика. Ей надо их благородие. Мы что, мы черная кость. — Он искоса поглядел на Губанова. — Знавал когда-то ее муженька.

— Лошаков, что ли?

— Ну, Лошаков... Миловидов. Капитан Миловидов. Говорят, застрелился где-то на границе. Дурак. Он вообще-то из психов. Пепеляевец. Они все после ледового похода чокнутые стали. Мозги поотморозили, что ли.

Со стороны Черемшан послышался едва различимый стрекот. Лялин прислушался, навострив по-собачьи ухо. Лагерь насторожился.

— Опять летит, — сказал Лялин тихо. — И какого ему дьявола надо тут?

Гул приближался, и вот на высоте птичьего полета среди верхушек деревьев замелькал аэроплан. Он пронесся так быстро, что Губанов ничего не успел разглядеть: наш это или черт занес с той стороны.

— Нас ищет, паразит. Уж который раз является. Да ничего не увидит. Вишь, как замаскировались? Дай бог выбраться отсюда.

Из землянки выползли Айбоженко и Трухин. Они пошли из лагеря.

— Уже к бабам поперлись, — кивнул в их сторону Лялин.

По дороге к ним присоединился Сокорь, недавно прибившийся кулак из Васильковки.

— Не пускай.

— Попробуй удержи.

Губанов затоптал цигарку.

— Мне пора возвращаться. Не наделайте глупостей. Ждите проводника из Центра. Пока.

Лялин подал ему руку.

— Дал бы провожатого, да...

— Ладно, обойдусь.

У коновязи все трое о чем-то принялись спорить, Губанов вспомнил, что сегодня Теткин должен прийти к тайнику, и ему стало беспокойно.

Дорога на Мухачино. Август 1927 г.

Трое на конях возникли внезапно, как из-под земли. Коренастый в кубанке, поигрывая плетью, спросил:

— Ты чей будешь?

Сокорь растянул рот в радостной улыбке, пихнул Трухина в бок локтем, подмигнул Леньке:

— А я знаю, чей он. Ей-богу знаю. Я его видал в Мухачино, все вынюхивал чего-то там. Чакист он, братцы. Ей-богу чакист. И Гошка говорил, чакист он.

— Ты что, действительно чекист, или он врет? — спросил дружелюбно Трухин, перепоясанный пулеметными лентами. — Ты не бойся, говори.

Ленька понял, что перед ним бандиты и вряд ли он сможет выкрутиться. Он не успел дойти до тайника. Если бы они узнали о тайнике...

— А вам какое д-дело? — дерзко сказал он. Чуя жеребцов, внизу, в лощине у копешки, подала голос Хроська. И тут же тот, кто был в кубанке, ожег Леньку плеткой. Его принялись стегать, приговаривая:

— А... чакист... Попался...


Губанов перевел коня на аллюр, — торопился затемно побывать в монастыре: надо было повидаться с Вандой, потом отправиться в Терновый к приходу «Чилима». А еще он надеялся побывать в Черемшанах, чтоб встретиться с Шершавовым.

Ванда металась по келье. Увидев Губанова, бросилась к нему:

— Там мальчишку из Черемшан пытают... Совсем ребенок еще. Они убьют его... Это Айбоженко.

— Где? — спросил Губанов, чувствуя, как ослабели и стали чужими ноги.

— Это как на заимку Хамчука, так вправо, за болотцем. Они же звери...

Губанов не стал выяснять, как там оказалась Ванда. Он круто повернулся и побежал к потайному выходу.


— Ладно, бес с ним, — сплюнул Айбоженко, — он уже изошел юшкой. — Пнул Теткина и попросил махорки на закрутку у Сокоря. Тот с неохотой подал тугой расшитый стеклярусом кисет. Трухин мочился на Теткина и приговаривал:

— Шшенок сопливый... По-хорошему ить предупреждал, ну, теперя вот тебе.

Айбоженко поморщился, глядя на Трухина:

— И чего ты такой? Все б с вывертом, чтоб не как у людей. Еще б и нагадил.

Трухин заржал:

— А чо? Энто мы могем!

— Ладно тебе, — остановил его Сокорь. Он внимательно посмотрел на неподвижное тело Теткина. Глаза того были полуоткрыты и неподвижны. По веку деловито бежал муравей.

— Он, кажись, помер уже.

— Сам ты помер. — Сокорь нагнулся, посидел на корточках. — Живой, чего ему исделается? Чакисты все такие. Им пока голову не отсекешь, будут шевелиться. — Поднялся, скривился. — Чтой-то мутит меня.

— Это от крови, — сказал Трухин. — Это всегда так попервах. А может, жалко?

— Никого не жалко. Они мого братана кокнули.

Гаврилу Сокоря чекисты застрелили во время облавы в Гнилом углу во Владивостоке, и Иннокентий не мог простить Советской власти смерти брата, возглавлявшего банду налетчиков.

Теткин застонал. Трухин кивнул на него:

— Может, скажет, зачем он тут?

— Держи карман шире. Они, жилы вытяни, будут молчать. Хватит, намаялись. Надо кончать. Главное нам известно, Чакист, и все тут. А хочешь, неси его на своем горбу.

— Нема дураков, — не согласился Трухин.

Сокорь стянул с Теткина брюки быстро и умело, оставив на нем давно нестиранные кальсоны на одной большой пуговице. Втроем они подняли Теткина, прислонили его к дереву и крепко обмотали тонкой пеньковой веревкой.

— Ну, теперь все. — Айбоженко утерся ладошкой. — Пусть тут его муравьи едят. Тут ему жаба цици даст.

Не успели они напиться из мочажины, как с тропы послышался быстрый перестук копыт. Айбоженко сбросил движением плеча карабин. Сокорь шмыгнул носом, выругался, увидев Губанова.

— И чего ему тута надо?

— Их благородие... — Сокорь сцепил зубы. — Вдарить его, что ли?

— Не дури. Он те вдарит, век будешь заглядывать, — сказал Айбоженко.

Губанов резко осадил коня возле них. Крикнул, тараща глаза:

— Где пленный?

Таким его еще никто не видал, и Айбоженко даже попятился:

— Вы не очень-то...

— Куда пленного дел, с-сука! — Губанов замахнулся плеткой. — Гад, куда дел?

Трухин первым догадался, что добром наскок этот не кончится, и потому поспешил разрядить обстановку.

— Да туточки он, вашбродь. Мы его мало-мало того... — он пошевелил пальцами, — пошшекотали.

— Жив?

— А чего ему исделается? Чекисты, они живучие как кошки, — вмешался Сокорь. — Вон за тем ровчачком. Мы его к дубку привязали.

Айбоженко прыгал пальцами по пуговицам, как будто играл ими, и не спускал глаз с Губанова.

Андрей тяжело дышал, он боялся не застать Леньку в живых. Огрел коня плеткой, и тот мигом вынес его на поляну и Андрей увидел Теткина. В первое мгновение не понял, что серая человекоподобная фигура, повисшая на веревках, это и есть Ленька Теткин. Он спрыгнул с коня и попал в муравейник. Поняв, в чем дело, перерезал веревку, стер с окровавленного, обезображенного тела Леньки серую массу. Платок моментально намок от крови. Еще не зная, жив он или нет, Губанов перекинул бесчувственное тело товарища на коня, вскочил в седло...

...Когда Губанов свернул к Мухачино, а не хамчуковскому хутору, все трое переглянулись. Трухин рукоятью плетки сдвинул на затылок картуз:

— Энто куда ж он?

— Поди спроси, — отозвался Сокорь, отдирая от губы недогоревший окурок. Жеребец под Айбоженко чего-то загарцевал, и он кивнул Сокорю:

— А ну, давай за ним. А мы по-тихому следом.

Сокорь крутнулся на месте и тут же исчез за густым ельником. Айбоженко и Трухин немного постояли и, когда топот затих, не спеша выбрались на тропу и свернули влево. Не успели пройти и полверсты, как послышались глухие хлопки выстрелов. Айбоженко сбросил карабин, приподнялся в стременах. То же самое проделал и Трухин.

— Никак стреляют?

— Стреляют. Вот только кто и в кого?

Дав коням ходу, они, вертя головами, настороженно держась в седле, последовали дальше. Айбоженко принял свою излюбленную позу, которая частенько выручала его при неожиданных обстрелах: он сидел чуть развернув корпус влево и назад. Это позволяло в случае необходимости мигом скатиться кубарем. Гимнастерка на лопатках и в обрезе воротничка пропотела до соляной коросты, давно нестриженные волосы курчавились на затылке. Трухин в одной руке держал карабин, в другой повод и японского образца кольт. Ехал он чуть правее Айбоженко, чтоб видеть, что впереди.

Перегородив тропу, стояла лошадь Сокоря. Сам он закостеневшими пальцами держал повод, уткнувшись лицом в траву.

Айбоженко слез, постоял над трупом, перевернул ногой, взял карабин.

— Все. Каюк.

— Это ж кто его так?

Айбоженко зло сощурил глаза:

— Ты действительно дурак или только придуриваешься?

— А чего?

— А того. Ну-ка по коням!


Они настигали Губанова. Тот уже слышал погоню, спешился, осторожно снял Леньку, оттащил в густой в рост человека папоротник, увел с тропы коня и стал за стволом липкого от смолы кедра.

Первым выскочил Айбоженко. Он пригнулся к луке, держа карабин, как будто только что поймал его на лету.

Губанов сиял его одним выстрелом. Трухин налетел на поднявшегося на дыбы коня Айбоженко, свалился со своего.

— А ну встань, сволочь... — негромко произнес Губанов, наставив наган на бандита.

Тот быстро перевернулся на живот, хотел выстрелить, но не успел.

Мухачино. Август 1927 г.

— Креста на них нет, иродах... Господи! Мальчонка ведь совсем. Говорит, урожай большой, помочь надо, а сам заикается. Я его чаем с вареньем напоила...

Губанов вытирал потное лицо и все к чему-то прислушивался. Ему чудились сторожкие шаги не то над головой, не то за дверью.

— ...Никуда, говорю, не пойдем мы, так и передай. Он еще переспросил, так и передать товарищу Телегину? Я говорю, так и передай. — Ванда сноровисто обтирала намоченной в спирте тряпкой распухшее Ленькино тело. На груди, голове, руках его из-под бинтов проступали темные пятна и тут же от жара брались корочкой... — Боже мой... Совсем зверями стали.

— Они и были звери, — хрипло сказал Губанов. У него как перехватило горло, когда он увидал облепленного муравьями Леньку, так и не отпускало. — Айбоженко со своими дружками.

— Айбоженко — этот живодер.

— Еще с ним, как его... Ну, морда еще огурцом. Сокорь, кажется... Дышит? — Губанов снова вытер мокрое лицо, нагнулся над Теткиным. — Дышит. Вы тут глядите за ним, и чтоб ни одна живая душа...

Спирт в чашке стал густо-красным и уже не смывал кровь, а размазывал.

— Одна я не смогу, надо кому-то довериться, — сказала тихо Ванда. — Это ж не за собакой глядеть, а за ребенком.

Ленька тяжело задышал, задвигался, хотел подняться, но Губанов успел легонько удержать его.

— Тихо, Ленька... спокойно. Мы всем этим гадам назло выживем. До самой мировой революции жить будем!

Теткин разлепил опухшие веки, пошевелил губами, хотел что-то сказать и не смог. Подобие слабой улыбки пробежало по его лицу. Губанов облегченно вздохнул.

Черемшаны. Август, 1927 г.

— Зря ты его в том гадюшнике оставил, — сокрушался Шершавов, — ой, зря... Надо было в какое-то другое место.

— К Голякову, что ли? — с раздражением спросил Губанов, прекрасно понимая, что к Голякову никак нельзя. Вся деревня мигом узнает.

За Теткина он был спокоен. Не выдаст его Ванда, не в ее это интересах, а вот как обернется с убийством лялинских головорезов? Ведь подозрение может пасть на него. Каким бы доверием он ни пользовался, но заподозрить могут, ведь почти в одно время ушли из лагеря. Вот что мучило Губанова. Он сидел за столом устало ссутулившись и положив перед собой сцепленные руки. Точно в такой же позе сидел напротив и Шершавов. Ставни бумагинского дома были закрыты и завинчены па болты. Пламя жировика коптило. Шершавов снял пальцами крючок черного нагара.

— Ты вот что скажи, Егор Иванович, — оживился Губанов, вспомнив сообщения лялинских постов о появлении разъездов красноармейцев, — что это за патрули бродят по лесу-тайге? На Медвежьем перевале видали их...

Шершавов закивал: мол, понял.

— Это из лошаковской банды. Они ж в нашу форму обмундированы. Блукали, блукали, искали, кому сдаться. Вчера я их отправил во Владивосток.

Губанов смотрел поверх головы Шершавова, мысль его напряженно работала.

— Егор Иванович... вот что. Лялин может предположить, что произошел бой Айбоженко и его людей о разъездом красноармейцев, а? Не с настоящими красноармейцами, а с этими, лошаковцами, часть которых все еще бродит по тайге. Я думаю, может... Вот на них и будет списана гибель этих гадов.

Шершавов согласился.

— Вот еще бы свидетеля. Тогда бы вне подозрения совершенно.

— Будет свидетель. Для этого надо вернуться в Мухачино. Сейчас же, — заволновался Губанов. — Подтвердит игуменья. Ничего с ней не сделается, подтвердит. Придумает как.

Предстояла бешеная гонка среди ночи.

Заимка Хамчука. Август 1927 г.

Весь лагерь пришел в движение. Привели задержанного. Его разглядывали как диковинку какую. Это был среднего роста человек, лет тридцати с небольшим, а может, меньше. Коротенькая рыжеватая бородка не давала возможности точно определить его возраст.

— Да развяжите же руки, вояки, — уже давно требовал задержанный. Кисти его рук посинели и набухли. — Где ваш командир?

— Ишь ты какой скорый!

— Можа, и не понадобится он тебе.

К нему пробирался Животов. Он узнал того человека, с которым во Владивостоке встречался у Полубесова.

— А ну разойдись! — крикнул Животов. — Тоже мне цирк нашли.

Он одним движением перерезал веревки.

— А може, энто он пострелял Айбоженко и Сокоря?

— Заткнись, не то я постреляю. Идемте, Владимир Владимирович. Лялин вон в той землянке.

Гусляров растирал руки, морщился. Вошли в землянку.

— Вот он! — с порога закричал Животов.

В землянке находилось несколько человек. Лялин дал знак им выйти.

— Это и есть Владимир Владимирович!

— А мы вас уже заждались. Помяли, вижу, мои ребята? Ну ничего, это иногда бывает полезно.

Лялин выглядел как с длительного перепоя: под глазами мешки, и руки мелко трясутся. На столе пустые бутылки, хлеб, вяленая рыба, рыжие головки лука. Он разлил из бутылки по стаканам.

— За встречу, что ли?

Они выпили за встречу, потом за благополучный переход.

— А у меня тут беда, — жаловался Лялин, — убили гады лучших боевиков. Зажимают нас. Вот такие дела...

Гусляров, несмотря на выпитый самогон, не мог расслабиться и держался угловато. Он знал: еще немного, чуть пообвыкнет — и это пройдет у него, а пока разглядывал главаря банды, который через несколько дней должен предстать перед судом народа за все злодеяния, которые он принес людям.

— Скажите, пусть вернут мне браунинг, — попросил он Животова. Тот выскочил и скоро вернулся с оружием. — Уходить будем на судах. Зафрахтованы две шхуны. Послезавтра они будут стоять в бухте Подкова. Если к вечеру не прибудем, то потеряем и эту возможность. Тогда отсюда не выбраться — и всем конец. Я тоже ухожу вместе с вами, — добавил Гусляров. — В Харбин с отчетом.

Лялин сидел схватившись за голову.

— Мы не успеем за это время подготовиться, — сказал он, будто просыпаясь. — Хозяйство видите какое. А коней куда девать? Все наше добро.

— Организуйте тайники. Пригодятся на следующий год. Все оружие забирать не следует.

— До Подковы существует прямой путь, но никто из нас не знает его, — сказал Животов. — Есть один дед, да он в Черемшанах. Исай Семижен.

— Свой человек?

— Мы ему доверяем.

— Раз так, берите его в проводники. Время дорого.

Бухта Подкова. Август 1927 г.

Ступая след в след, боевики Лялина шли через сопки к бухте Подкова. Прямой путь до бухты Семижен знал хорошо, и вел он торопко, без поклажи, с сучковатой палкой да обрезом под полой армяка. «Кто б вас провел, — хвалился он, — никто не знает туда дороги». У Семижена было хорошее настроение оттого, что он знал лялинские схороны, куда было попрятано много вещей, нужных в хозяйстве. Ему не терпелось быстрее избавиться от Лялина и вернуться.

Все, что невозможно было унести с собой, Лялин приказал зарыть в тайники. С собой взяли три пулемета «люис» и два «шоша», нагрузились под завязку патронами, гранатами, продуктами.

Лялин нервничал, ему жаль было оставлять коней, и он то и дело наказывал Семижену:

— Разведи их по дворам, чтоб комар носу не подточил. Вернусь на другой год, если что, голову отвинчу.

А как мог Семижен развести по дворам почти три десятка строевых коней, да чтоб еще и комар носу не подточил? Тут надо покумекать. Ежели связаться с ивановскими конокрадами, то хороший барыш будет. Одно только омрачало Семижена: как бы не дознались сельчане про то, что участвовал в лютой казни над Соломахой и его Филькой. «Вот горечко-то какое, — бормотал и вздыхал Исай, — вот горечко. Дак ежели подумать, то чему быть, того не миновать. А по Соломахе давно петля качалась, прости господи».

В тот вечер, когда Матрена наотрез отказалась уходить с ним за кордон, Лялин с Айбоженко и Животовым навестили Семижена. Тот перепугался, засуетился, не зная, куда посадить непрошеных гостей. За самогонкой Лялин попросил:

— Наведи меня на Соломаху, Исай. — И, тяжело задышав, ударил себя в грудь: — Горит тут. Просто так из Черемшан я не уйду. Зарок такой дал.

Думал-думал Семижен, как навести Лялина на Соломаху, и вспомнил, что утром Захар хотел смотреть озимый клин за речкой Крестьянкой. А располагался он верстах в семнадцати от Черемшан. Когда-то на том поле держал Семижен свою пасеку, потому и знал то место хорошо.

Лялин со своими дружками выбрался из Черемшан под утро, а следом за ними выехал и Исай. Во дворе Соломахи стояла бричка, полная свежего сена, а Матрена доила корову, и слышно было, как молочные струи бились в стенки жестяного подойника. Исай снял фуражку, поздоровался с Соломахой.

— Куда так рано? — спросил он лишь бы не молчать. На что Соломаха ответил:

— Кто рано встает, тому бог дает.

— От это правильные твои слова, — согласился Исай, попридерживая своего рысистого в серых яблоках. Но Захар не настроен был разговаривать, и Семижен, подергав вожжами, покатил дальше. А про себя подумал: «Ничего, даст бог, седни ишшо встретимся на узкой дорожке, там с тобой и поговорим».

Соломаха нагнал Исая у маленькой серебристой речонки. Исай поил коня. Соломаха спрыгнул с брички, наказал Фильке никуда не отлучаться, а сам пошел к Исаю. Дальше они поехали на Исаевой телеге. Передние копыта соломахинского коня были разбиты, потому он не стал переходить реку, чтоб о скользкие камни вконец не обезножить животину.

— Это вить мой клин, — сказал Исай.

— Чтой-то не припомню, — усмехнулся Соломаха.

— Дак как же не припомнишь? А когда на германскую уходили, кто его засевал?

Захар рассмеялся:

— Ну, вспомнил. Так то ж при царе было.

Они подъехали к зимовью, срубленному когда-то из смолистых бревен, уже затрухлявевших и заросших лишаями. Вошли в него, и тут на Захара обрушился удар по голове. Обеспамятевшего, его били рукоятками наганов, Семижен топтался по нему и приговаривал: «Вот тебе земля... Вот тебе клин...»

И теперь Исаю вспомнилось все это, и по спине загуляли морозные иголки. «Ой не приведи господи... Спаси и помилуй...»

Двое бандитов из Васильевки сговорились не уходить с родных краев и незаметно отстали. Лялин послал вдогонку. Бандитов привели. Это были двоюродные братья лет по сорок каждому. Лялин спрашивал то у одного, то у другого, тыкая в зубы наганом:

— Вы што задумали, шкуры? Продать меня? Да я вас в порошок сотру.

Их поставили на колени и каждому выстрелили в затылок.

С седловины сопки Алатырка, если взобраться на дерево, открывался вид на бухту. Она и впрямь была похожа на подкову, вдавалась пластом свинца в отвесный берег, задавленный скалами какого-то рыжего цвета. Солнце клонилось к закату, и все, что находилось внизу, хорошо просматривалось. Но шхун не было видно. На высокой сосне наблюдателем сидел сам Лялин, чуть ниже — испачканный в смоле Гусляров. И тот и другой обозревали бухту в бинокль. Пусто. Ничего не видно.

— Надо послать разведку, — сказал снизу Гусляров, — если увидят шхуны, то пусть вон там слева, с подветренной стороны скалы, зажгут дымокур.

Правая сторона Подковы просматривалась плохо, мешали скалы — за ними-то и могли скрываться суда. Лялин одобрил предложение. Спустились на землю. Собрали на скорую руку совет. В разведку вызвались идти трое охотников. Гусляров не сомневался, что шхуны стоят именно там.

Семижен переживал больше всех: а ну как на базу придется вертаться? Все добро пропало. На распыл пустят.

Часа через полтора из-под скалы пополз низом, потом круто вверх сивый дымок. Все обрадовались.

— Ну слава богу, — перекрестился Семижен.

Лялин уже успел глотнуть сивухи, оттого стал еще более озлобленным, погрозил кому-то кулаком:

— Я ишшо приду сюда, так вас перетак. Ишшо поглядим, кто кого, христопродавцы!

Шхуны стояли в кабельтове от берега. Как условились, Лялин сделал два выстрела из нагана. В ответ послышались четыре, и тут же с одной из шхун спустили шлюпку. Когда она подошла ближе, Гусляров сказал весело:

— А вот и мой хороший знакомый.

На носу шлюпки сидел Кержаков, он приветственно помахал рукой, и как только шлюпка ткнулась в камни, выпрыгнул и стал осматриваться.

Лялин и Гусляров подошли к нему.

— Все нормально? — спросил Гусляров.

— Да как будто бы, — ответил Кержаков, а в глазах его оставалась настороженность. — Где люди?

— Тут все, в березнячке сидят, — ответил Лялин.

— Сколько человек?

— Семьдесят один. Четверо сбежали по дороге.

— Хрен с ними, сбежали так сбежали. — С языка чуть не сорвалось: «Найдем». — В шлюпку по восемь рыл. Больше не возьмет. — Он снял кепку и посигналил. На палубе шхуны засуетились, и тут же на воду была спущена вторая шлюпка. — Итого по шестнадцать в одну сторону. В общем, шесть-семь раз придется возвращаться. Всем облегчиться до предела. Ну что, начнем? Скоро совсем стемнеет.

— Кто это? — спросил Лялин, глазами указывая на Кержакова.

— Кто? А, этот... Я ж говорю, наш человек. Больше ничего сказать не могу.

— А, ну понятно... — Лялин отошел.

Гусляров курил, выплевывал горькие табачинки, щурился. Он был удивительно спокоен и уверен в себе. На берегу собиралась толпа. Лялин постучал себя в грудь, пожаловался:

— Чего-то муторно тут.

— Первые шестнадцать садись в шлюпки! — подал команду Гусляров. — Без толкотни. Так-так...

В последнюю шлюпку впрыгнули Лялин, Гусляров и Кержаков.

Всю ночь «Сирена» и «Тайфун» шли, работая то моторами, то парусами.

К утру поднялась сильная зыбь, и вся банда легла вповалку в трюмах. Изредка у кого-то еще хватало сил выползти на палубу, чтобы, перевесившись через леера, вывернуть себя наизнанку и снова уползти в трюм.

Владивосток. Сентябрь 1927 г.

В пять пятнадцать шхуны вошли в бухту Золотой Рог. Из трюма первым вывели буквально под руки Лялина. Он никак не мог понять, что же произошло.

— Этот, что ли, Лялин? — спросил Хомутов.

— Он, — сказал Кержаков. — Ноги вон не держат. А какой был геройский мужик...

Из трюмов вытаскивали бандитов, обезоруживали и строили на берегу в затылок один другому. Некоторые, сообразив, что попали в ловушку, хватались за оружие, бросались врукопашную, кричали. В трюме «Тайфуна» глухо бухнули выстрелы. Трое бандитов оказали яростное сопротивление. Они забились в дальний угол, забаррикадировались чем попало и громко выкрикивали бранные слова.

На автомобиле подъехал Губанов.

— Не хотят вылезать?

— Вылезут, — усмехнулся Хомутов. — Нам некуда торопиться. Мы подождем.

Губанов подошел к разоруженным бандитам, вокруг которых плотной стеной стояли красноармейцы, поискал глазами Лялина. Тот, увидев его, стиснул зубы так, что кожа на скулах побелела, и тут же отвел налитые ненавистью глаза.

Губанов постоял заложив руки за спину, хмыкнул и вернулся к Хомутову.

Просыпался город, зазвенел первый трамвай.

Черемшаны. Октябрь 1927 г.

Уже наступили холода. Осыпался лист, тайга почернела, утратила свою красоту. В волости стало спокойно, никаких тебе банд или еще чего такого. Шершавов, Телегин и Кешка приехали в Мухачино. Остановились у Голякова.

— Ну как Теткин? — был первый вопрос.

— Ничего Теткин. Силов набирается. Тут где-тось с Варькой крутился. Крепкий парень, другой бы на его месте сразу бы окочурился.

Теткин нашелся, он готовил баню. Обнялись.

— Н-ну как вы т-там? — спросил Ленька, обращаясь сразу ко всем.

Телегин развел руками:

— Без тебя, брат, дело не идет, Барсук говорит, везите его быстрее. Они чего-то там затевают.

Перед ужином сходили в баньку, что стояла на краю огорода. Парились все до изнеможения и особенно Шершавов. Хлестались дубовыми вениками от души. И все же Телегин всех выжил с верхней полки. Шершавов и Ленька тяжело дышали внизу.

В предбаннике, надевая чистое, пахнущее ветром белье, Шершавов увидел на груди у Леньки большую пятиконечную звезду, вырезанную бандитской рукой. Рана затянулась нежной, розовой кожицей. Поймав взгляд Шершавова, Ленька отвернулся, стесняясь невесть чего, а тот трудно втянул в себя вдруг ставший густым воздух и опустил глаза.


На другой день все четверо отправлялись в Черемшаны, Все разместились на телеге, и только Тарас шел сбоку, потряхивая вожжами:

— Н-но, милай... н-но...

Варька стояла у ворот и махала рукой.

— Влюбился небось? — толкнул Шершавов Леньку.

Тот закраснелся:

— Да ну вас, Егор И-иваныч. Скажете тоже.

Бричка пошла под уклон, и Тарас Телегин запрыгнул в нее на ходу.

Свернули на центральную улицу, что вела к сельсовету, и Шершавов с досады аж сплюнул.

— Ну, теперь будет денек... — Навстречу в замызганном зипуне торопилась Колобиха. — И надо ж такое... — сокрушался Шершавов, — весь день теперя пойдет наперекосяк.

Бричка поравнялась с Колобихой, та остановилась, смиренно сложив на зипуне жилистые руки, и отвесила глубокий поклон:

— Здравствуйте вам.

— Чего это с ней седни? — озадаченно спросил Телегин. — Мабуть, тигра в тайге сдохла?

Ленька с радостным волнением крутил головой на истончавшей шее, узнавал и не узнавал главную улицу села. Вот и сельсовет. Бумагинский дом, зияющий пустыми глазницами окон. Ленька посмотрел на Шершавова, мол, что это значит. Егор Иванович крякнул в кулак, отвернулся. Ему неловко было признаваться, что поколотил цейсовские стекла, когда узнал, каким мукам белобандиты подвергли Леньку.

Бил он их тогда от души подвернувшимся под руку коромыслом.

— Больно уж глаза мне застило это кулацкое стекло, — сказал Шершавов.

Телегин натянул вожжи:

— Приехали.

Шершавов направился в сторону села. Все трое подошли к могиле с остроконечным памятником и жестяной красной звездой на верхушке. Сняли кепки... Прибитая дождем и подсохшая земля на холмике была усыпана поздними цветами.

— А энти, — указал Телегин на крупные желтые, — Матренины. Золотой шар называется. Скоро поставим тут большой памятник, чтоб виден был с любого конца Черемшан. — Он вздохнул тяжко и со всхлипом, придержал от порыва ветра волосы, провел пальцем по глазам. — Чтоб люди помнили Захара Соломаху, первого председателя коммуны, и сынка его Фильку.

Поднимался сильный ветер, рвал с деревьев желтую листву, кружил ее и свистел в голых рамах бумагинского дома торжествующе и весело.

Наступала осень.

Анатолий Керин, Анатолий Чмыхало Леший выходит на связь Повесть о чекистах

1

Смеркалось. Из глубокого, потемневшего разложья галопом выскочили два нервных, подвижных в седле всадника. Они разом осадили горячих коней и, привстав на стременах, поворачивая головы из стороны в сторону, стали напряженно вслушиваться в тишину степи, открывшейся перед ними. Степь начиналась неподалеку, от таежных тягунов, что вели к зубчатым переломам фиолетовых белоголовых гор, и уходила в расплывчатые сумрачные дали к Енисею — тихая и бесконечно задумчивая.

Кони часто стригли острыми ушами, шумно втягивая ноздрями стылый вечерний воздух, пропахший вонючей карболкой, кислой овечьей шерстью и молодыми побегами ковыля. Крепкогрудые скакуны, выросшие на суходольном степном приволье, хорошо знали эти места, где еще недавно стригунками резвились в бесчисленных табунах.

— Все ладно, — негромко, словно боясь вспугнуть тишину, сказал один из всадников — молодой хакас Турка, услышав сухое пощелкивание дроф вдалеке да заливистую косачиную песню. — Можно ехать.

Другой всадник, тоже хакас, но помельче ростом и помоложе, повернулся в седле в сторону темного лога, из которого они только что появились, и пронзительно свистнул.

В тот же миг немой сумрак отозвался разливистым эхом и вслед за ним — лихими выкриками и дробным гулом многих копыт. Из непроглядной лесной чащи высыпалась лавина конников, одетых в поношенные, рваные дождевики, зипуны и полушубки. У всадников, почти у всех, без исключения, прикладом под мышку мотались карабины и обрезы.

Турка ловко выхватил увесистый маузер, пришпорил тонконогого гнедого бегунца и, оставляя позади большие клубки пыли, понесся к степным курганам. По обросшей бурьяном меже он обскакал черное поле пара, и ему открылись с бугра сбившиеся в кучу игрушечные домики и юрты третьего отделения Московского совхоза. Сметливый разведчик, которого еще в первой половине дня посылал Турка в этот поселок, все как есть высмотрел и вынюхал, и донес, что чекистов поблизости нет, все спокойно, и, казалось бы, нечего Турке сейчас опасаться. Но переменчивая — раз на раз не приходится — волчья жизнь уже научила Турку быть крайне осторожным, готовым принять бой в любых, даже самых неожиданных, условиях. И рысьи его глаза с лихорадочной жадностью впивались в густеющий сумрак, стремясь разглядеть, что делалось там, впереди, у крохотных домиков и кошар совхоза.

Азартной звериной стаей, что почувствовала близкую и легкую добычу, влетели конники в единственную голую и довольно узкую улицу поселка. В квадратных оконцах саманных избушек один за другим стали гаснуть красноватые робкие огоньки. Отложив все свои привычные дела, люди испуганно ахнули и затаились, надеясь, что сегодня их может не коснуться лихая беда или с других отделений дружинники прискачут сюда на выручку. На самом же третьем отделении, к несчастью, мужчин сейчас почти не было — это знали расчетливые бандиты.

Турка с несколькими отчаянными парнями — сам подбирал их в телохранители, и они не покидали его в походах и боях ни на минуту, — с гиком проскакал к конторе отделения — просторному, вышагнувшему в улицу пятистенку, в котором когда-то жил хозяин улуса — сосланный вНарым бай. Контора была на рыжем от ржавчины пудовом замке, атаман приказал немедленно сбить его. Телохранители кинулись в соседние дворы искать топор, лом или что-то другое, чем можно управиться с похожим на колесо замком.

Тем временем, возбужденные налетом, красные от кинувшейся в голову крови, повстанцы, как называли себя крутые на расправу люди Турки, притащили на суд к атаману счетовода отделения — невысокого плюгавого мужичонку, который тяжело дышал и дико, раздирающим душу голосом вскрикивал от частых ударов, сыпавшихся на него со всех сторон. Повстанцы, изрядно потешившись, бросили изувеченного, зеленого лицом счетовода на землю.

— Принимай гостей! — с презрительной усмешкой воскликнул Турка, пристально разглядывая притихшего, словно мертвого, счетовода.

Это был русский, средних лет мужик. Безысходным страхом горели его большие глаза и, приоткрывая зубы, судорожно подрагивала верхняя, разбухшая от ударов губа. Сперва Турка хотел просто, как водится, пристрелить счетовода: как-никак высокий по должности служащий, на собрания в район часто ездит. Может, не раз доносил и жаловался на повстанцев в ЧК или ГПУ. Вполне заслужил смерть, и она не только в справедливое наказание ему, а и в строгое назиданье всем другим, чтобы знали, как у большевиков неудобно и опасно ходить в больших начальниках, да как на собраниях хвалиться многим чужим скотом, согнанным со всей степи в проклятые колхозы и совхозы. Ведь где-то здесь, в рассыпанных по долинам совхозных отарах — пусть съедят их черви! — ходят насильно отнятые бараны самого Турки, и только ли его! У тех же Туркиных верных помощников братьев Мосла и Николая Кинзеновых большевики отобрали и отдали колхозу столько тучных коров, лошадей, и овец, сколько вмещается в самом большом логу Уйбатской степи.

— Удивительно как лежишь! — щуря и без того узкие глаза, снова усмехнулся Турка. — Или мы не дорогие гости? Или тебе жалко для нас доброго угощения?

Счетовод подавленно молчал, трудно и сипло дыша и не сводя с склонившегося над ним атамана полумертвых, стеклянных глаз. Казалось, он ничего не замечал более и вообще ничего не соображал.

Со стороны скотных дворов во главе шумной кучки всадников прискакали Кинзеновы, луноликие, молодые, сильно похожие друг на друга. Рукоятью многохвостой с кольцами плети Мосол ткнул через плечо:

— Парни спрашивают, как быть со скотом. Вести в тайгу? А может, прикажешь резать и мясо вьючить? — И озлобленно зыркнул на все еще распластанного в пыли счетовода. — Сколько заяц не бегает, а в лапы попадется, сколько большевик не прячется, а Турка его отыщет.

— Поджарить счетовода! — пожевав вывернутыми губами, сплюнул Николай.

Недобро усмехнувшись, Мосол широко размахнулся хамчей. Но атаман резким повелительным жестом остановил нетерпеливых братьев. Зачем убивать бедного активиста прежде, чем он потрудится сосчитать скот, взятый у совхоза повстанцами? Чекисты должны знать, сколько коров и баранов вернул Турка обиженным властью хозяевам.

Счетовод по-прежнему как заколдованный, неотрывно глядел на Турку, словно изучал его, грозного, свирепого, чтобы запомнить навсегда. А Турка был высок и строен, словно молодой тополь, с чисто выбритого смуглого лица не сходила слегка презрительная, гордая усмешка, мощные крылья его некрупного носа вздрагивали и трепетали. Одет атаман был в ладно сидевшую на нем меховую куртку, отороченную серой мерлушкой. На левом боку чуть ли не до стремени на узком сыромятном ремне свисала деревянная коробка маузера. Турка был вооружен не только маузером — у него был и наган, которому он верил не меньше, впереди на поясе две бутылочные гранаты, кавказский кинжал с черненной серебром рукоятью, хакасский, прямой и широкий охотничий нож. Этот воинский наряд дополнял полевой бинокль в твердом футляре, висевший на груди: признанный вождь повстанцев должен быть зорким и видеть врага прежде, чем враг обнаружит его.

— Возьмите его! — брезгливо поморщившись, бросил Турка.

Клещеногий, коренастый Мосол, почувствовав поощрение в словах атамана, вдруг изловчился и ухватил счетовода за воротник кургузого, сплошь заплатанного пиджака. Поднатужился, скорчил гримасу и крякнул, но поднять русского к себе в седло он не успел. Мосла опередил подскочивший брат Николай, он с явно показной удалью, вызвавшей общий восторг, вырвал жертву из цепких рук Мосола и уже на скаку лихо бросил ее на переднюю луку седла. Раззадоренный Мосол кинулся за братом, намереваясь догнать его и во что бы то ни стало отнять русского. Началась древняя, как мир, хакасская игра — козлодранье, она, от веку любимая в улусах, здорово позабавила и рассмешила повстанцев. И на этот раз всесильный Турка ни словом, ни жестом не остановил братьев Кинзеновых: пусть мал-мало пощекочут русского активиста.

Тем временем, в поисках спиртного повстанцы посбивали замки с окованной железом двери магазина и склада. Наскоро, не разбираясь, хватали бутылки с водкой и уксусом, хватали одежду и обувь, пихали в тугие торсуки белые сколотые головы сахара, сыпали, рассеивая по полу, соль и муку. А у распахнутых камышовых ворот скотного двора на унавоженной земле резали и свежевали коров и овец. Густо и сладко пахло кровью и свежим мясом.

— Эй вы! — повелительно крикнул парням, рывшимся в коровьей требухе, подлетевший на гнедом бегунце Турка. — Смирно! Я привез вам счетовода!

Парни покатились со смеху.

Окровавленного, в сплошном рванье скинул Мосол несчастного русского с седла. Тот задергал головой, с великим трудом поднялся на четвереньки, но не удержался на слабых руках и тут же, вконец обессиленный, ткнулся в землю.

— Ха! Не хочет считать! — поигрывая плетью, вскрикнул Турка. — Ты прав, Николай, его нужно хорошенько поджарить.

По приказу довольного шуткой атамана изворотливые и падкие на забавы парни принесли откуда-то тяжелые цинковые бидоны, прикатили ребристые железные бочки с керосином, бензином, принесли ящики с солидолом. Подхватили и, раскачав, смаху бросили обвисшего счетовода в пустой, пахнущий мышами сусек одного из амбаров, и со всех сторон, и с подопрелых углов облили тот амбар захватывавшей дух ядовитой горючей смесью.

— Плохо помирать одному, — оглянувшись на атамана, сокрушенно проговорил Николай. — Может, поджарим всех?

Самодовольный, сознававший свое превосходство над всеми, Турка молча кивнул, усмиряя нетерпеливо плясавшего под ним коня.

2

В тесной, с облупленными стенами, насквозь пропахшей махоркой и парным дегтем дежурке областного управления ГПУ допоздна засиделись командир конного отряда чекистов Михаил Дятлов, крепко сбитый тридцатилетний мужчина в черной хромовой кожанке, с клинком и наганом на поясе, и худощавый, с жесткими волосами работник областного уголовного розыска Петр Чеменев. Петр был в стоптанных сапогах, в заношенной, неопределенного цвета и не по росту большой гимнастерке — явно с чужого плеча, и тоже с наганом. Впрочем, в ту пору милиционеры и чекисты ни днем, ни ночью не расставались с оружием. Мутные от бессонницы косые глаза Дятлова, не мигая, глядели на раскинутую по столу оперативную карту-двухверстку, словно ища в ней давно не дававшуюся ему разгадку хитрых и коварных замыслов малых и больших бандитских шаек, гулявших в тайге и предгорьях.

— У них на лбу не написано, бродяги они или уголовники, — с раздражением говорил он. — Надо брать всех подозрительных, а потом уж разбираться.

Чеменев охотно соглашался:

— Так, начальник.

И кого только не было тогда в многочисленных подтаежных улусах Уйбатской степи! Повсюду шныряли хмурые, бородатые оборванцы, которые насильно забирали у людей последний скот, поджигали колхозный и совхозный хлеб в скирдах и в амбарах, пугали жителей неминуемой расплатой за самую незначительную помощь чекистам. Странствовали в этих районах какие-то, никому не ведомые проповедники, прорицатели, воинствующие монахи и шаманы. О колхозах говорили ужасы и небылицы, проклинали крутых характером и суровых сердцем колхозных руководителей. И при этом из охотничьих и чабанских изб и юрт почему-то исчезало нарезное оружие — кто и для чего брал карабины и берданы было вроде бы неизвестно.

А недавно в тайге по Уйбату объявился Турка Кобельков, хакас из качинского племени, два года назад высланный на поселение и сбежавший из-под конвоя по дороге. Турка был человеком бесшабашным. Любил прихвастнуть, он называл себя прямым потомком киргизских князей, кочевавших когда-то в типчаковых и ковыльных степях по среднему течению Енисея. «Мои славные предки, — говорил людям Турка, — еще в богатырские времена захоронены в самых больших курганах Хакасии».

Надо сказать, что люди успели уже отвыкнуть от всяких знатных и незнатных князей и ханов, но внезапное появление местного воинственного князя в сибирской глуши вызывало определенный интерес: что ни говори, а все-таки потомственный вождь, к тому же статен, отменно силен и ловок: и потянулись к Турке все, кто по какой-то причине был в разладе с новым строем, многие сразу и бесповоротно признали в атамане своего истинного главаря и заступника.

Чекисты не знали отдыха. Они то и дело ездили по дальним поселениям, посылали в чернохвойную тайгу бывалых разведчиков. Но на всех, даже на самых немыслимых путях чекистов тайга была пуста. Бандиты бесследно исчезали, словно растворяясь в бушующем зеленом просторе горных лесов, чтобы через несколько дней или недель вдруг вынырнуть в самых неожиданных, самых благополучных на этот счет уголках Хакасии.

— Надо брать всех подозрительных, — по-прежнему не отрываясь от карты, упрямо повторял Дятлов.

Чеменев поправил сползший на живот наган и швыркнул маленьким, с пуговку, носом:

— Турка скоро снова появится, вот увидишь, начальник.

— Я думаю, где его ждать.

Чеменев раскрыл рот, намереваясь что-то сказать Дятлову. Но под самым окном быстро и вразнобой процокали копыта, гулко вскрикнул часовой, и в дежурку, придерживая рукой шашку, громыхнувшую о дверь, вбежал уполномоченный особого отдела Тошка Казарин. Он остановился у стола резко, словно споткнулся, и, не переводя дыхания, крикнул:

— Банда!

— Где? — вскочил решительный Дятлов.

Вместо ответа Казарин кивнул на порог, где, оглядывая дежурку, стоял крепкий парнишка лет четырнадцати. В одной руке он держал плеть, в другой — крепко зажатую замусоленную бумажку, которую тут же протянул шагнувшему к нему Дятлову:

— Ганкин послал.

Ганкина отлично знали в областном ГПУ. Он был начальником политотдела совхоза «Московский». Энергичный, предприимчивый, мобилизовав коммунистов и комсомольцев, он в прошлом не раз выслеживал и преследовал бандитов. Далее крупнейшая в Хакасии банда Турки, рыская по тайге и под самой тайгой, пока что воздерживалась от разбойничьих налетов на этот совхоз.

Дятлов нервно развернул записку и от сознания опасности сразу посуровел худощавым длинным лицом:

«На третье отделение напал вражеский отряд большой численности. Прорвавшийся к нам рабочий Тугаев сказал, что бандиты согнали людей в амбары и хотят амбары зажечь. Высланные на выручку рабочие центральной усадьбы попытаются помешать этому. Прошу экстренной помощи».

— Турка, его рук дело, — убежденно сказал Чеменев.

Дятловский отряд, размещенный в бараках, неподалеку от областного ГПУ, тут же был поднят по тревоге. На трех захлебывавшихся от натуги автомашинах устремились чекисты в ночь, в беспросветную темень.

Дятлов, стоя в распахнутой куртке, ехавший на головной машине, в дребезжащем на ухабах кузове, то и дело склонялся к дверке прыгавшей на ухабах кабины и кричал в самое ухо шоферу:

— Жми-ка! Жми покрепче, милый!

У въезда в замаячивший постройками улус, там, где разбитая дорога, изрядно поплутав по жесткому пикульнику, вдруг стремительно выбегала к совхозным кошарам, головную полуторку, рычавшую на всю степь, остановили вооруженные дружинники. Размахивая картузами и винтовками, окружили ошеломленного Дятлова, соскочившего на землю:

— Все в порядке, товарищ!

— Как люди? — изо всех сил он старался перекричать не смолкающий гул мотора.

— Живы!

— Спасибо, что спасли, — и прыткой рысью бросился останавливать подъезжавшие к ним машины.

3

А помешали бандитам совсем не дружинники совхоза. Страшная казнь не состоялась, как вскоре выяснилось, по другой причине. Помощь была еще далеко, в нескольких километрах отсюда, а скорый на руку Мосол Кинзенов уже высекал кресалом огонь, чтобы поджечь амбары с онемевшими от ужаса людьми.

В наступившей литой тишине вечера грозно покатился резкий голос атамана Турки:

— Большевиков сжечь!

Оцепенение, охватившее несчастных, враз сменилось хриплыми криками и воплями. Обреченные на мучительную смерть заколотили кулаками в неподатливые двери, в потолки амбаров, ища хоть какого-нибудь выхода, чтоб спастись.

— Скорее! — поторопил Мосла раздраженный его медлительностью атаман.

Рев ширился, нарастал, разносясь все дальше и дальше по горестно внимавшей ему округе. Вот уж бандитам стало невмоготу слушать его, забеспокоились у амбаров, засуетились. Но главарь все еще был тверд сердцем, зная лишь одно: это жесточайшее из убийств крепче свяжет воедино повстанцев, они пойдут за Туркой до конца.

— Скорее! — Атаман с непостижимой быстротой выхватил вороненый маузер и, не целясь, выстрелил в залитое чернотой окно кузницы, стоявшей чуть в стороне от амбаров.

Звонко обрушилось стекло. И жуткий, оглушительный рев в амбарах внезапно стих на какую-то секунду. В поселке стало невероятно глухо и страшно, словно в могиле.

Над непокрытой головой непреклонного в своей решимости Мосла, жарко потрескивая и чадя, взметнулся огненный факел, похожий на большого рыжего петуха. Смутные тени шарахнулись и отлетели от амбаров. Судьба несчастных, казалось, была решена.

В это время из загустелой, как кулага, темени донесся сначала отдаленный и поэтому приглушенный, затем зычный, достаточно сильный свист. В нем было что-то дьявольское и роковое то ли от пронзительных, бросающих в дрожь высоких переливов, то ли от частого металлического гуда, переходящего в плач. Точь-в-точь так свистит хозяин ночного леса — филин, когда он собирается выходить из дупла на свою непременную ночную охоту.

Чадящий факел вздрогнул, рассыпая голубые и красные искры, и застыл в вытянутой руке Мосла, который знал, что этот страшный свист не предвещает ничего доброго ни ему, ни другим повстанцам. Мосол помнил случай со своими друзьями — братьями Колесовыми. В одном из улусов они собрались принародно убить на площади активиста, плененного повстанцами. И когда над ним были занесены сабли, из темных приречных кустов точно так же взметнулся пугающий голос филина, и к Колесовым на взмыленных конях угрожающе подлетел помощник Турки Чыс айна с верным своим телохранителем Аднаком.

Говорили, что Турка, гордый потомок киргизских князей из рода пюрют, с детства ничего не боялся на всем белом свете. Он не был баем, но богатеи, напомнив ему об его знатном происхождении, хитро подтолкнули Турку на первые раздоры с советской властью. Другой не стал бы вслух смеяться над колхозами и злить простых людей, а Турка нарочно, потому что он по природе своей сильный и смелый человек. И сущим пустяком для него было пролить кровь или до смерти замучить кого-то.

— Я самый храбрый, — с удовольствием говорил о себе воинственный Турка.

Но в отряде трудно что-нибудь скрыть, — в отряде все понимали: атаман только хвастает, есть и на Турку князь, это — Чыс айна, он-то и кричит филином, когда хочет срочно вмешаться в какие-то важные дела.

И никто тогда не спас от гибели безумно отчаянных парней братьев Колесовых. Чыс айна совсем несердито дважды сказал им сквозь плотно сжатые белые зубы:

— Убивать, нет, не надо!

Конечно, он был храбрый и решительный человек, он что-то знал сверх того, что было известно прочим повстанцам, и Турка неизменно соглашался с ним. И когда Чыс айна снова повторил свой приказ, только более строго, прозвучали два коротких выстрела, покончившие с погорячившимися Колесовыми.

Стрелял Аднак, маленький щуплый, как печеная картошка, человек с необычным для хакаса длинным носом и поеденными трахомой, красными, как брови у косача, веками, между которыми тускло светились всегда настороженные кошачьи глаза. До этого Аднак спокойно стоял в стороне от повстанцев и скучающе глядел поверх деревьев. А когда Колесовы, сраженные намертво, один за другим неловко осели на землю, Аднак так же спокойно принялся скручивать цигарку. Что и говорить, стрелял он на удивление метко, пулей сбивал на лету дрозда и синицу, с первого же выстрела доставал в поднебесье беспечного коршуна. Аднак точно стрелял на внезапный крик, на шорох, на слабый треск обломанной ветки.

Мосол напрягся всем телом и выжидательно замер. Турка с мрачным видом опустил к ноге маузер и тоже ждал, что скажет ему Чыс айна.

— Это я, Чыс айна, — сухо произнес рослый всадник, на рыси подъезжая к амбарам. Его гнедой конь тяжело поводил мокрыми боками.

— Ты запалил бегунца. Зачем так спешил? — суетливо огляделся Турка. Всего в нескольких шагах от себя он увидел в седле сутулую хрупкую фигуру Аднака.

— Выпусти людей, князь, — со сдержанной угрозой проговорил Чыс айна.

В пляшущем призрачном свете догоравшего факела повстанцы увидели яростное, перекошенное лицо своевольного Турки. Он не всегда выдерживал суровый и независимый тон, которым с ним говорил помощник. Но за широкой спиной у атамана был дьявол Аднак — поневоле приходилось учитывать это, и Турка, подавляя клокотавшую в сердце злобу, проговорил:

— Я велел сжечь большевиков вместе с семьями!

— Не делай того, о чем будешь сожалеть. Где твоя жена Татьяна с детьми?

— Зачем спрашиваешь, Чыс айна? Ведь ты же знаешь, что они в тайге.

— А наши жены и дети живут в улусах. Понял, князь, что будет с ними, когда ты сожжешь семьи большевиков? И потом, простит ли тебе отряд твой поступок? — медленно, не разжимая зубов, сказал Чыс айна.

Аднак деловито клацнул затвором. Во взгляде Турки на миг мелькнуло смятение. И, не дожидаясь последнего слова атамана, Мосол отбросил далеко в крапиву чадящий факел. Тени снова шарахнулись, и враз все стемнело. И в наступившей черноте ночи послышался расколовшийся от досады голос Турки:

— Открыть амбары!

Он сердито ударил плетью тонконогого поджарого коня и, не оглядываясь, поскакал вдоль по пыльной улице. Повстанцы, понукая и шпоря своих скакунов, гуськом потянулись за ним мимо темных окон в степь, к маячившим впереди курганам.

А где-то неподалеку в бурьяне, почта сразу же за кошарами, хлобыстнул одиночный выстрел. Стрелял кто-то из дружинников. Это был сигнал к общей атаке.

Не принимая боя, повстанцы молчаливой, трусливой ватагой откатились в глухую ночь. Их путь лежал к подтаежному, в несколько домов, улусу Кутень-Булук, который был одной из секретных баз летучего отряда Турки.

4

Догнать и одним ударом уничтожить опасную банду Кобелькова должен был конный отряд чекистов. Возглавивший операцию Михаил Дятлов после недолгих раздумий взял себе в заместители Петра Чеменева и Антона Казарина, совсем молодого, но ершистого, обстрелянного в нескольких стычках с бандитами.

Антон был доволен своим назначением, более того — он ликовал: ему очень хотелось идти на это боевое задание, а еще было приятно, что из всей молодежи Дятлов выделил именно его, вчерашнего рабфаковца, комсомольца, и сделал своей правой рукой. И все в отряде знали, что Антоново назначение поддержал начальник областного управления ГПУ Капотов. И когда поднятый в ружье отряд на свежем туманном рассвете спешно отправлялся из Абакана, чтоб не пронюхали лазутчики Турки, Капотов, провожавший чекистов, отозвал Казарина в сторону, и взяв его за худые, угловатые плечи, наставительно сказал:

— Ну, езжай. С классовым врагом нужно кончать. Да смотрите не зарывайтесь.

И в больших подернутых усталостью глазах этого невозмутимого на вид, но всегда бурно переживавшего и неудачи, и пока что редкие успехи чекистов командира засветилась скупая отцовская нежность. Все молодые бойцы отряда были его «крестниками»: он высмотрел их в рабочих коллективах, в рабфаках, взял к себе в управление, неотступно следил за их учебой и нелегкой службой.

Отряд выступил наперерез проворно улизнувшей банде, выиграл какое- то время и уже на вторые сутки непрерывного преследования на рысях настиг бандитов на опушке тайги за станицей Усть-Бирь, более чем на сто километров севернее Абакана. Место здесь не то чтобы очень уж глухое, но для бандитов удобное: вокруг скалистые горы да леса.

Антон, ехавший с двумя разведчиками впереди колонны, не стал заезжать в станционный поселок, а обогнул его вдоль линии железной дороги и поехал по мокрому лугу, где на податливой болотной почве рассчитывал увидеть свежие следы лошадиных копыт, если только Турка перешел магистраль и убрался в тайгу этим самым коротким для него путем.

— Тут ходили одни коровы, — разочарованно сказал пожилой разведчик-хакас и показал на пестрое стадо, что паслось на песчаном бугре в некотором отдалении. Стадо было большое, голов на двести, а пас его лишь один верховой, который при виде разведчиков, гуськом двигавшихся по лугу, остановился и из-под ладони стал наблюдать, за ними.

— Может, спросить у пастуха про бандитов? — повернулся к пожилому разведчику Казарин.

— Пастух не скажет — побоится, — убежденно ответил тот.

Вскоре налетевший внезапно порыв ветра донес явственный запах гари. Разведчики остановились. Кому бы в тайге разводить костер в сухую пору раннего лета? Казарин острыми глазами несколько раз пронесся над таежным распадком, но так ничего и не приметил. Тайга распласталась впереди огромной темно-зеленой скатертью, и на той скатерти не было ни единого пятнышка.

Казарин знал эти, прилегающие к железной дороге урочища, и уверенный, что бандиты непременно втянутся в глубь тайги, ехал спокойно, держа направление на одинокую кряжистую сосну, росшую в степи далеко от опушки. Возле сосны вилась тропка, она ныряла в густой подлесок и терялась где-то в каменистых распадках.

И вдруг настороженные разведчики заметили, что, оставив без присмотра свое успевшее разбрестись стадо, пастух тоже направился к лесной опушке, он явно спешил — стремился опередить их: сперва пустил косматого коня крупной рысью, а вскоре перешел на галоп. Скакун под пастухом был рослый и резвый — расстояние между ним и лесом быстро сокращалось.

Разведчики поняли, что все это не случайно. Пастух следил за ними неотступно, едва заметил их в логу, и стоило им повернуть в сторону тайги — кинулся предупреждать бандитов о подходе чекистского отряда. Теперь, чтобы как-то исправить положение, нужно было попытаться догнать дозорного Турки.

Казарин и его друзья пришпорили коней и вскоре галопом вылетели на лысый желтый пригорок, с которого на много километров вокруг просматривался плывший в мареве степной простор. Оглянувшись на тесно сбитый станционный поселок, насчитывавший всего десятка четыре домов, Казарин увидел у ближней его окраины походную колонну чекистов. Густо пыля, кони рысили легко, словно на параде. И Казарин послал младшего из разведчиков предупредить Дятлова о возможной близости банды.

Получив приказ, парень круто отвалил влево, а Казарин с пожилым хакасом все так же продолжал преследовать пастуха. В этой бешеной скачке пастух не уступал чекистам, он уже поровнялся с одинокой сосной, он ускользал от погони. И разведчик-хакас в сердцах сорвал с потного плеча карабин, но его остановил быстрый и решительный жест Антона: выстрелить значило сейчас предупредить бандитов об опасности.

И едва Антон успел махнуть рукой хакасу, как горячий воздух треснул от гулко прокатившегося по распадкам винтовочного залпа, и затем один за другим раздалось еще несколько запоздалых одиночных хлопков.

— Засада! — крикнул Антон во весь свой сильный голос, как будто его могли услышать основные силы чекистов, беспечно скакавшие далеко позади.

Не открывая ответного огня, разведчики повернули в лог и, как положено, спешились. Скакать к своим не было смысла, потому что отряд, сориентировавшись в обстановке, на рысях уже разворачивался в цепь.

Появление чекистов под Усть-Бирью, несмотря на то, что дозорный Турки их заметил, было для бандитов полной неожиданностью. Здесь они считали себя в безопасности и почти на самой опушке леса у жарких костров пили водку и зеленый самогон, закусывая луком и свежей совхозной бараниной. Банда явно сплоховала: не кинься к лесу их дозорный, пропусти Турка чекистскую разведку в таежный распадок, отряд Михаила Дятлова мог быть взят в клещи и уничтожен всего за считанные минуты.

И даже в создавшемся положении чекистский отряд понес бы значительные потери, если бы бандиты оказались хоть чуть дисциплинированнее и трезвее. Они не слушались своего атамана, стреляли вслепую. И после непродолжительной бестолковой перестрелки осторожный Турка отступил, оставив на опушке тайги котлы с варевом, лагуны и четырех убитых бандитов.

5

Через несколько трудных бессонных суток стремительной погони чекисты настигли банду во второй раз. В сырой и непроходимой от бурелома таежной пади завязался упорный бой. Банда, оказавшись на открытом чекистам склоне горы, опять не выдержала натиска и быстро отошла. Случилось это ночью, белый кисель тумана надежно заслонил ее от преследователей, а назавтра предприимчивый, хитрый Турка и его банда исчезли в тайге совсем, словно доставляющие людям много забот бесплотные духи ээзи, о которых столько правды и неправды говорится в многочисленных хакасских сказках.

Изнурительные поиски следов банды в голых скалах и топких болотах ничего не дали. Казалось совершенно невозможным, чтобы вдруг могли пропасть без следа около ста пятидесяти конников, с медлительными в переходах коровами, овцами и с груженными провиантом и всяческим барахлом телегами.

Командиры и бойцы отряда заметно нервничали. Дни проходили в словесных перепалках, в обсуждении самых невероятных версий и планов. Через каждые пять-шесть часов звонили из Абакана:

— Ну, как? Голову свою не потеряли?

А когда Дятлов, доведенный напрасными поисками до отчаяния, робко пытался возражать или что-то объяснять начальству, в телефонной трубке слышалось:

— Искать. Найти. Ликвидировать.

Но легко сказать — найти. Сумрачная и дикая горная тайга без конца и края, родственники и друзья у бандитов во всех подтаежных улусах, попробуй-ка разберись, кто среди них свой, кто чужой. Измученный отряд выбрался в степной улус Чарков. Едва конники вошли в унылый, без единого кустика и деревца, улус и рассыпались по унавоженным дворам, к Михаилу Дятлову в сельсовет явились разъяренные члены правления местного колхоза.

— Чего вы нянчитесь с бандюгами? — напустился на Дятлова седой, подслеповатый старик в бараньей шапке. — Я так думаю, что надо вызывать пушки. И мы вам поможем.

— Ничего. Справимся без пушек.

— Твоими устами, командир, мед бы пить, — строго поджав губы, проговорила женщина лет тридцати, как оказалось, колхозная доярка. Она-то и принялась рассказывать все по порядку.

Сразу же после боя под Усть-Бирью в Чаркове появился невысокого роста, совсем как подросток, человек со вспухшими красными веками. Среди бела дня он с карабином смело разгуливал по улицам улуса, заходил в дома и требовал еды. А время от времени постреливал от нечего делать по радиомачте и по фарфоровым изоляторам телефонных столбов. Стрелял, не целясь, и на редкость метко, и когда брызги от изоляторов летели во все стороны, он смеялся, приплясывал на одной ножке и говорил не то себе, не то кому-то еще:

— Вот сюдак!

Чудаком он назвал и председателя Чарковского сельсовета, который не потерпел творимого стрелком безобразия и потребовал, чтобы тот предъявил документы. Вместо документов красновекий бандит сунул под нос председателю горячий ствол карабина. Слава богу, на том их разговор и окончился.

А вчера к председателю зашел сам Турка. С полчаса молча просидел на подоконнике, с усмешкой наблюдая за тем, что делает председатель, потом назвал себя и сказал:

— Живот мяса просит. Пойду-ка я сварю себе барашка. И пусть мне не мешают.

Не торопясь, вразвалку, будто у себя дома, он вышел на улицу. А немного погодя председатель, лихой мужик, красный партизан, кинулся во весь дух собирать по улусу дружинников. Нашел пятерых с ружьями. Окружили баню, где готовился пировать Турка, и окликнули его. Он весело отозвался. Тогда атаману предложили выйти и сдаться властям.

— Плохой ты человек, начальник. Зачем тревожишь голодного князя? — послышалось из бани, и тут же грохнул выстрел.

Председатель, он только высунулся из-за угла избы, схватился за живот, винтовка выпала у него из руки. Весь белый, с мучительным стоном, пополз он в крапиву. А дружинники — по-за оградой да к нему, спасать его, а заодно и себя, потому как напугались — бьет Турка в самую точку.

— А что же он? — покачал головой Дятлов.

— Ничего. Сварил барашка.

И отряд, не успевший опомниться от трудного перехода, снова оседлал коней и бросился в горы на поиски Турки и его неуловимой банды. Неделю почти без сна и отдыха проплутали по тайге, по Белогорью — опять неуспех: ни одной живой души, ни одного свежего следа на огромном лесном пространстве! Чекистам ничего больше не оставалось, как выйти назад в Чарков, чтобы помыться, привести себя в порядок и дать лошадям отдохнуть от мошки, комаров и паутов — всякого гнуса в тайге в том году было много.

— Выследить бы нам бандитских связных, а они наверняка есть в улусах! — озабоченно вздыхал командир отряда.

Но главари банды не были дураками. Во время налетов они в открытую не заезжали к родне и к знакомым, никого у себя не принимали. Помощи из улусов им тоже не требовалось: стояло лето, рыбы и мяса в тайге было вдоволь, а спирт и водку брали грабежом в магазинах.

Вдруг, как гром зимой, новая тревожная весть: на отдаленном прииске Анзас, что километрах в трехстах выше по реке Абакану, дочиста ограблен магазин золотоскупки, взяты дорогостоящие, предназначенные для продажи на золото вещи, а кроме того — продукты, спирт. Дружинники прииска, главным образом — комсомольцы, в лесном урочище захватили пьяную банду врасплох. Но бандиты опять-таки сумели организовать оборону. Один верткий и бесстрашный в бою Турка в упор застрелил трех молодых анзасцев.

Чекисты бросились в сторону золотых рудников. Шли под самыми облаками, по немыслимым горным кручам, в надежде где-нибудь на узких тропинках столкнуться с Туркой. По всем расчетам он должен был этим путем возвращаться к Чаркову из Усть-Бири.

Но бесконечна и сумрачна хакасская тайга, многочисленны и запутанны в ней маральи и медвежьи тропы, а где пройдет зверь, там проберется и конный бандит. О том, что отряд разминулся в горах с Туркой, стало ясно еще на полпути к Анзасу. Чекисты только что одолели перевал. Всадники змейкой осторожно сползали по отвесной круче на дно каменистого ущелья, когда с шумом и треском из чащобы выскочил испитой, с окровавленными руками и выпученными глазами оборванец. Он весь дрожал, словно невыносимо замерз, хотя в ущелье было тепло и душно, и, показывая в сторону Белогорья, другой рукой рвал на себе спутанные грязные волосы и ошалело кричал:

— Леший! Там леший!

Вокруг него сгрудились конные, подъехал и Чеменев, что-то в оборванце показалось ему знакомым. Пригляделся и ахнул: да это же давно разыскиваемый вор и грабитель Сенька Куцый! Сенька был фартовым налетчиком, много рисковал, на его счету были и «мокрые» дела, а тут он, совершенно безоружный, что было явно непохоже на него, сам выскочил навстречу чекистам. Что так могло напугать его в тайге? Страх перед чем вдруг стал для него сильнее страха неминуемой расплаты за бесчисленные тяжкие преступления?

— Говори, Сенька, что за Леший,— сказал ему Чеменев, предчувствуя, что речь пойдет о чем-то так или иначе связанном с бандой Турки.

У Куцего в ознобе щелкали мелкие и короткие зубы. Он захлебывался одним странным, наводящим на него смятение и ужас словом:

— Леший!

Вскоре всем стало понятно, что налетчик уже не в своем уме. Добиться чего-нибудь определенного от него было нельзя, чекисты просто взяли его под руки и пошли туда, куда повел он. И на лесной поляне, заросшей жимолостью и кислицей, увидели в траве три уже окоченевших трупа. Эти люди были тоже отпетыми уголовниками, верными друзьями Сеньки Куцего, все трое убиты, как маралы — выстрелами под лопатку. Здесь же, в траве, рядом с ними в беспорядке валялись какие-то наволочки, платки и нераспитые бутылки водки.

— Перестреляли сами себя, — сказал Казарин, внимательно осмотрев поляну и прилегающий к ней сосновый подлесок.

— Нет, — возразил Чеменев. — Так не бывает, Тошка.

— Леший! Леший! — показывая на цветущие, все в оранжевых жарках, прогалинки и увлекая туда чекистов, выкрикивал Сенька.

— Блажь какая-то! — пожал плечами Михаил Дятлов.

Потом это стало привычным. Уходили в тайгу матерые преступники и бесследно исчезали в гольцах и уремах. А налетчики, как огня, стали бояться тайги и даже прилегающей к ней степи.

Кое-что прояснило лишь приключение с двумя охотниками, промышлявшими козлов и напоровшимися в Белогорье на банду Турки. Их сшибли с ног и обезоружили, затем связали им руки за спиной и бросили охотников в юрту, осиным гнездом прилипшую к зубчатой гранитной скале, из расщелин которой сочился чахлый, чуть солоноватый ручеек. В той дырявой юрте противно воняло самогоном, редькой, наносило удушающей гарью шашлыка, здесь, очевидно, только что пировали.

Ровно через сутки охотников выволокли на допрос наружу. Их допрашивал молодой высокий хакас, выбритый до синевы, в куртке, отороченной серым барашком. Он долго молча разглядывал их, словно какую-то диковину. Затем охотников поставили у двух сосен, и, сидя на березовом пне, он поочередно — то в одного, то в другого — целился из маузера:

— Собаки, с вами говорит князь. Отвечайте, кто вас послал шпионить?

Охотники безмолвствовали. Это разозлило бандита, он дал команду, и их стали бить пинками и прикладами винтовок.

Рассчитывать на спасение было нечего. Охотники понимали, что бандиты не оставят их живыми, и тогда, в надежде поскорее оборвать невыносимые страдания, один из двух, ему уже переломили руку, решительно шагнул к атаману Турке — допрашивал охотников он — и крикнул сдавленным голосом:

— Меня послало ГПУ.

Турка только и ждал этого. Он ни о чем более не стал спрашивать их, а приказал отрубить охотникам головы и подбросить этот богатый подарок в Абакан прямо к зданию областного управления ГПУ.

— Довольны будут, — криво усмехнулся он.

И когда полуживых охотников уже потащили кончать в кусты, откуда-то перед Туркой вывернулся маленький человек с трахомными веками. Он встал перед Туркой, опершись на ствол винтовки, и негромко сказал, что Леший не хочет дразнить ненавистных чекистов, тогда всем повстанцам плохо будет.

Князь не сразу поверил тому человеку, хотя расправу приостановил. Он сам сходил к Лешему на переговоры куда-то вниз по ручейку, вернулся злой, долго плевался, грозил кулаком кому-то, а пленникам сказал:

— Поймаю еще раз — жилы вытяну!

Охотников за два перевала провожал все тот же маленький человек. У вывернутой бурей сухой в черных заплатках березы он остановился, долго смотрел на ее скрюченные голые ветви или даже поверх их и вдруг сказал им в напутствие:

— Скоро в тайге будет много людей. Пусть ГПУ их не ловит: голова за голову, душа за душу. Осенью тайга станет совсем чистой. Так передал Леший.

И больше между ними ничего не было сказано.

В этом сообщении, адресованном, очевидно, областному управлению ГПУ, много было странного, непонятного, интригующего. Что до самого Турки, то он как был ярым врагом, так врагом и остался. Но кто такой Леший? Почему он сам карает в тайге уголовников и почему сохраняет жизнь захваченным бандой охотникам? Это никак не вязалось с известными бандитскими принципами. И, наконец, утверждение, что осенью тайга станет чистой. От кого чистой? Если от бандитов, то куда же они собираются уйти?

— Несомненно, в банде есть или раскаявшийся бандит или наш настоящий друг, — размышлял над сообщением охотников Капотов. — Впрочем, это может быть и ловушкой... Хорошо бы войти в банду и нащупать Лешего. — Но как это сделать?

6

Чекистские рейды по тайге на время прекратились. В отряде готовились к предстоящим операциям, выжидая, как дальше развернутся события. Если рядом с Туркой его идейный противник и, стало быть, наш человек, то он должен пытаться установить контакт с ГПУ или милицией. В свою очередь, Капотов и Дятлов, изучая сложную обстановку, всячески искали пути проникновения в банду: брали под негласное наблюдение некоторые семьи бандитов, следили за уходившими в тайгу охотниками, чаще всего за одиночками.

В этих поисках и заботах шли недели, месяцы, и, когда казалось уже, что ждать более нечего, терпение чекистов совсем неожиданно для них вознаградилось. Чья-то неведомая, но твердая рука вдруг вывела их на верную дорогу, чья-то воля подсказала им правильное решение. Произошло это в августе, в один из жарких по-летнему дней, когда в чуть тронутом осенним пожаром лесу дурманяще пахло хвоей и грибами, а елани глубоко дышали сложенным в копны свежим сеном.

Неподалеку от лесного улуса Кискач, всего в каких-нибудь двух километрах, участковый уполномоченный милиции выслеживал по редколесью, по кустам калины и таволги мелкого воришку, укравшего у одной из кискачевских хозяек не то гуся, не то петуха. Воришка был не из новичков. Он оказался смекалистым и вертким, в два счета свернул птице шею, чтоб не было крика, и запутал следы. И милиционер готов был уже возвращаться в улус — не бог знает какая пропажа, у других воровали коней и коров, — когда ему показалось, что на лесной опушке, где она клином врезается в степь, мелькнула тень. Он бросился напрямик по низкорослому колючему ельнику, попал ногой в какую-то ямку, чуть не упал, и лоб в лоб столкнулся с неизвестным мужчиной лет за тридцать. Левой рукой мужчина раздвигал упругие еловые ветки, а правая лежала у него на расстегнутой коробке маузера.

Хоть встреча и была внезапной, милиционер не потерял самообладания. Он выхватил наган, но бандит опередил его: выстрелил мгновенно, не целясь. Участковый почувствовал немоту в руке, державшей наган, а когда взглянул на руку, он не увидел в ней нагана и вместо указательного пальца увидел лишь красный обрубок.

— Попадешься еще раз — убью! — пригрозил бандит и скрылся в ельнике.

Только тут милиционер почувствовал боль. Из раны цевкой побежала кровь. От подола нижней рубашки он зубами оторвал неширокую ленту и перетянул ею обрубок пальца.

В тот же день участковый был в Чаркове у Дятлова. Командир отряда удивился этому случаю и подумал, что он так или иначе связан с тем, чего чекисты ждали все лето. Встреча с бандитом была бы совершенно непонятной, если бы неизвестный сам не стремился к ней. Дятлов, несмотря на еще многие неясности и, казалось бы, вопреки здравому смыслу, был твердо убежден, что бандит хотел, чтобы его увидел милиционер. Но для чего, для чего?

В закопченной, пахнущей кислой шерстью и людским потом сельсоветской комнате с участковым говорили Дятлов и Казарин. Командир отряда сидел за столом, обхватив могучими ладонями длинную голову, и думал. Время от времени он поднимал туманные косые глаза и спрашивал:

— Почему он бежал к тебе?

— Черт его знает, — пожимал плечами милиционер.

— А почему он не застрелил тебя?

— Ну, товарищ Дятлов! — угрюмо воскликнул тот.

— Может, промазал?

Милиционер, стремясь угадать сложный путь дятловских размышлений, задумался. Видно было, что ему нелегко однозначно ответить Дятлову, и вдруг лицо милиционера прояснилось:

— Да он же мог убить еще пять раз. Кто ему мешал?

— В этом есть резон, — растягивая слова, сказал Казарин. — Бандит только оборонялся.

Дятлов поднялся над столом, в глубокой задумчивости пожевал губы и заходил по комнате, тяжело ступая подкованными юфтевыми сапогами.

Милиционер настороженно и как бы целясь в Дятлова, следил за ним, ждал новых вопросов или приказаний.

— Вид у него какой? — командир отряда дошел до окна и круто повернулся.

— Хакас он. Взгляд строгий...

— Еще бы! — усмехнулся Казарин и тут же понял, что усмешка явно не к месту.

— Родинка на щеке, кажется, на правой. Военный картуз.

— Военный, говоришь?

— С лаковым козырьком.

— Та-ак. Ну это, пожалуй, не суть важно. — И вдруг Дятлов напружинился весь и подскочил. — А кто у него в Кискаче? Родня? Знакомые?

Чего-чего, а этого милиционер не знал. Затруднившись с ответом, он виновато посмотрел на Дятлова и сник головой. А Дятлов не отступал — он развивал далее пришедшую к нему счастливую — он был уверен в этом! — мысль:

— Бандит хотел, чтоб ты увидел его возле Кискача! Вот что! И чтобы мы именно там искали Турку!

— Уж это слишком, товарищ командир, — осторожно возразил Казарин. — Просто бандит поджидал кого-то.

— И такое не исключается. Во всяком случае, на банду нужно выходить через Кискач — это ясно. Улус таежный, глухой и, стало быть, свой для бандитов.

В тот же день Антон Казарин направился с пятью бойцами в Кискач. Всю дорогу милиционер перебирал в уме жителей улуса, давал им, по его мнению, точные, исчерпывающие характеристики. Люди они мирные, безобидные, к советской власти тянутся. Подозревать в связях с бандитами вроде бы некого. Разве что вора того? Да где он теперь, когда такого дал стрекача? Может, уже в Абакане или Минусинске очутился.

— А есть такие, что уехали? Скажем, поехал в одно место, а попал совсем в другое, — сказал Антон, поправляя у седла торока.

Милиционер повел носом, задумался. Вроде бы все живут дома. Да и то правда, что за каждым не уследишь, хоть и улусишко вроде бы небольшой, малолюдный.

— Иного считают погибшим, а он живой, — прощупывал Антон.

Милиционер снова задумался. Ответил не совсем твердо:

— Вроде бы и таких нет. Правда, у Тайки еще в давних годах мужик потерялся, охотник. Да коли уж говорить по совести...

— Что?

— Ребятишек ей надарил, а вместе не жили. Четверо у нее мальцов. Может, от разных, а? — с явным смущениемответил участковый.

— Что за Тайка?

— Пригожа была, ядрена. А теперь Тайка — пропащая. Хозяина нет, ребятишки с голоду пухнут.

— Как же так? Почему же колхоз не поможет?

— Колхоза у нас нету.

Когда они после нескольких часов пути благополучно прибыли в улус, Казарин проехался по заросшим бурьяном коротким улицам. Во всем улусе не было ни одного сколько-нибудь богатого дома. В основном это были избы-пятистенки с окнами без ставен, с односкатными крышами, сквозь прогнившие доски которых пробивалась полынь. Затем Антон решил навестить Тайку. Если Тайкино жилье окажется подходящим, думал он, то одного-двух бойцов, он уже прибрасывал кого, можно будет определить у нее на постой, все перепадет ребятне хоть какой-то еды.

Тайкина избушка была не лучше, да и не хуже других. Она утонула в лебеде, на самом краю улуса. Сразу за ней начинался огороженный поскотиной выгон. Приоткрыл Антон перекошенную дверь и враз отпрянул. В нос ему резко ударило устоявшимся зловонием — сырым удушающим смрадом от печи. На загнетке в кучке сине тлели угли, а на углях чадили не успевшие сгореть пестрые лоскуты собачьей шкуры.

Чувствуя подступившую к горлу тошноту, он оглядел избу. Вповалку на деревянной кровати, в ветхом тряпье лежали дети — три коростливых мальчика, старшему из них было лет двенадцать, и совсем маленькая девочка. Голые животы у ребятишек были вздуты, а скуластые лица посинели и стали похожими на старые трухлявые грибы.

Распластав по столу безжизненные мосластые руки и уронив на них ничем не покрытую голову, болезненно подремывала молодая черноволосая женщина. Это и была Тайка. Она никак не отозвалась на протяжный скрип двери. Она была как мертвая.

Казарин в растерянности постоял у порога, затем стремительно, словно кто-то толкнул его в спину, подошел к столу.

Дети, уставившиеся на него испуганными большими глазами, по-щенячьи заскулили, стремясь отползти в зеленый от плесени угол, подальше от незнакомого человека с наганом. Но руки и ноги совсем не слушались их, а тяжелые головы сами падали в грязные лохмотья.

— Ну что вы? — ласково сказал им Антон сиплым, надтреснутым голосом, думая о том, что нужно сейчас же, немедленно, как-то помочь этой семье.

— Нам нечего есть, — по-русски еле слышно проговорила Тайка и тут же, увидев среди бойцов, вошедших в избу за Антоном, двух хакасов, перешла на хакасский язык. Что-то объясняя, она запиналась, судорожно всхлипывала, а туманные и закисшие в уголках глаза блуждали по избушке, словно незрячие, ни на чем не останавливаясь.

Антон почувствовал, как от волнения у него на лице, на шее, на груди выступает испарина, он рванул ворот гимнастерки и вытер платком лоб. Прежде ему не доводилось видеть ничего подобного. Семья самого Антона жила не богато, но не помирала же с голоду. Как это так? Кругом с песнями новая жизнь строится, создаются колхозы, а здесь дети совсем оголодали, уже не держатся на ногах, и никому до них нет никакой заботы.

— Товарищи, — сказал он своим спутникам-бойцам отряда. — А ну на стол хлеб и сало!

Тайка вздрогнула всем телом, попыталась подняться навстречу Антону, но соскользнула с чурбака и вяло осела на пол, и заговорила еле слышным, горячечным шепотом. Это был даже не шепот, а один неестественно долгий, мучительный стон.

— Что она? — растерялся Антон, кинувшийся к ней, чтобы поднять Тайку.

Милиционер, взяв Антона за локоть, остановил его, сказал подавленно, очевидно, стыдясь того, что раньше ничем не помог этой семье:

— Она без памяти. Бредит.

Антон сказал бойцам, чтобы они непременно покормили ребятишек и Тайку, а сам — на коня и в Чарков. В магазинах золотоскупки при крайней нужде чекистам разрешалось иногда брать кое-какие продукты, продававшиеся на золото, правда, самую малость. И сейчас после недолгих разговоров со знакомым старичком-завмагом ему отпустили полмешка муки, голову сахара, прокопченный свиной окорок, немного крепкосоленой горбуши и конфет. Это было невероятное везение, на такое Антон не смог бы рассчитывать даже в самых смелых своих мыслях. Летел он в Кискач, будто на крыльях, представляя, как удивятся обилию продуктов не только Тайка и ее дети, но даже бойцы, получавшие не столь уж скудный паек. Оказывается, если захотеть, то все можно сделать, вот сделал же он!

— Ешьте, поправляйтесь, — сказал Антон детворе, складывая на столе богатство, полученное в магазине.

Прошла неделя-другая, и Тайкина семья каким-то чудом ожила. Ребятишки стали слезать с кровати, играть, выходить на крыльцо и на улицу, а старший Алешка, тот уже бегал в тайгу за съедобными травами и кореньями, за паданкой — прошлогодними кедровыми орехами. Иногда ему удавалось находить яйца тетеревов, рябчиков.

Поправилась и сама Тайка. На нее было дивно глядеть: округлилась, порозовели щеки, засветились глаза. Теперь она готовила бойцам обеды, носилась с тарелками, с ложками, стирала для бойцов. Она ко всем была вроде бы одинаково доброй и все-таки выделяла изо всех Казарина, которому была бесконечно благодарна за спасение детей. А он любил присесть у очага, когда Тайка колдовала над котлом, и поговорить с нею, с такою женственной и красивой.

— Скажи-ка, Тайка, кто твой муж? — спросил он ее однажды.

— Охотник, однако.

— Где же он?

Как показалось Антону, а он уже достаточно хорошо знал Тайку, она сперва растерялась — в ее иссиня-черных, слегка раскосых глазах мелькнуло смятение. Затем она, преодолевая растерянность, торопливо и с досадой откинула за спину косу, лежавшую у нее на груди, и сказала чуть слышно:

— Медведя стрелял, а медведь его заломал. Помер мой охотник.

— Давно то было?

— Давно. А тебе зачем? Не жениться ли думаешь? Я фу какая страшная! — и, почувствовав на душе облегчение, она залилась задорным, радостным смехом.

7

Дятлова и двух его помощников срочно вызвали в Абакан. Они не знали, зачем понадобились Капотову — догадывались, что быть накачке, но никто не думал, что начальник областного ГПУ, не дававший обычно воли нервам, начнет разговор столь резко и раздраженно. Значит, дела были действительно из рук вон плохи.

В Абакан они приехали уже под вечер. Солнце падало в горы, воздух был неподвижен и плотен — звуки в нем, едва родившись, умирали. Определив лошадей на конюшне, чекисты, несмотря на то, что были голодны, в столовую не пошли, а прямиком направились в управление. Встретивший их дежурный молча покачал головой, давая знать, что начальник сердит и что предстоит нелегкое объяснение.

Когда они вошли в кабинет, Капотов мельком посмотрел на них и, даже не предложив сесть, вперился едучими глазами в чистый лист бумаги, лежавший перед ним.

— Я спрашиваю тебя, Дятлов, когда ты покончишь с Туркой. Это же черт знает что! Бродит у нас под боком бандит, людей убивает, совхозы грабит. А мы?

— Что мы? — осознавая не столько свою вину, сколько справедливость гнева начальства, негромко заговорил Дятлов. — Мы ищем его.

— Где ищешь, Дятлов? Сидя-то в улусах? Хватит! Пора кончать игрушки! А не можешь командовать — сдай отряд другому, вот хотя бы ему, — начальник управления сердито ткнул пальцем в сторону Антона.

У Казарина больно сжалось сердце от обиды за друга. В самом деле, то, что он слышал, было жестоко. Дятлов не заслуживал такого отношения к себе. Он был командиром справедливым, старательным, требовательным к бойцам.

Но Дятлов все принял как должное. Он не рассердился на Капотова, лишь сказал со вздохом:

— То беда, что молод Казарин.

Капотов явно не ожидал такого ответа. Он удивленно захлопал глазами и с укоризной сказал:

— Самолюбия у тебя нет! Собственной гордости!

— Пока нечем гордиться, товарищ начальник управления.

— Про то я и толкую, — смягчился Капотов и кивнул на окрашенные охрой стулья. — Чего стоите?

Выждав минуту в течение которой, по мнению Капотова, Дятлов должен был перевести дух и справиться с причиненной ему обидой, начальник управления, а был он человек по-настоящему добрый, заговорил снова, только теперь деловито и участливо. В подробном рассказе Дятлова Капотов более всего заинтересовался случаем с участковым. Нет, не рядовой бандит отстрелил милиционеру палец. Этот человек, пока что неизвестный чекистам, имеет какой-то дальний прицел. Запугивает милицию, но не идет на убийство, боясь расплаты за «мокрые» дела? Впрочем, это маловероятно. Или он вышел из тайги на условленную встречу с кем-то, а участковый ему помешал?

— Но бандит мог скрыться. И не скрылся, — раздумчиво сказал Дятлов.

— Не пожелал, — Капотов тяжело засопел и вдруг шлепнул ладонью по столу. — To-есть сделал все, чтоб мы искали Турку в районе Кискача. Ты прав, Дятлов.

— Мы будем искать, а за это время банда подготовит и осуществит налет на другие улусы, — сказал Казарин.

— Не исключено, — согласился с ним Дятлов. — Но мне кажется, это слишком просто и для нас, и для них. Не считают же они чекистов круглыми дураками.

— Нужно было прочесать лес, — подал голос Чеменев, до этого не принимавший участия в разговоре.

— И ничего бы вы не нашли, — убежденно произнес Капотов. — Назовите приметы бандита?

— Высокий, лет тридцати пяти. На щеке бородавка или родинка...

— Примет не густо, — вздохнул Капотов. — Сдается мне, мы разгадаем головоломку. Надо установить, хотя бы примерно, что это за стрелок. И кто такой Леший.

— А ну как это одна личность? — сказал Дятлов и аж привскочил от внезапной догадки. И тут же сник: а что Лешему делать над Кискачем? Что он здесь оставил, в этом маленьком улусе?

— Опросили мы, считай, всех старых чекистов. Навспоминали кучу всяких бандитских кличек. А вот Лешего никто не слышал. Нет такой клички!.. Хакас, значит? — Капотов настойчиво искал хоть какой-то зацепки, которая помогла бы разгадать эту тайну, и не находил. — Леший-то как по-хакасски?

— По-разному, начальник. Можно сказать Агас айна, можно сказать и Чыс айна, — ответил Чеменев, еще не понимая, зачем понадобилось это все Капотову.

— Леший наывает себя Чыс айна.

— Ну и что? — удивился Дятлов. — Не так уж трудно понять, что он и людей спас в совхозе, и охотников отпустил. Кстати, он и в одном и в другом случае назвал себя по-хакасски. Зачем?

—Зачем-то назвал, — снова задумался не привыкший ни в чем отступать Капотов.

Бесспорно, Леший против разнузданного бандитского террора. Он и действует, сообразуясь с убеждениями, и ему удается многое. Но, к сожалению, это еще ничего не объясняло. Чекистам важно было точно знать, почему он против и кто он такой, откуда взялся и как вдруг стал вторым человеком в свирепой банде Турки Кобелькова, вторым, если не первым. Все эти вопросы нужно было решить в самый короткий срок, чтобы до зимы ликвидировать банду, потому что зимою борьба с ней значительно осложнится: бандиты рассыпятся по многочисленным улусам и до времени затаятся.

— Вдруг да вы кого-то пропустили из старых чекистов? А именно он и в курсе, — прислушиваясь к лошадиному ржанью снаружи, сказал Антон и вспомнил, что пора попоить коней — успели остыть с дороги.

— Кто же еще?— вслух напряженно думал Капотов.

При этих словах Дятлов встрепенулся и, сощурив косые глаза, сказал:

— С Рудаковым говорили?

— Он и жмет на меня. Кончай, мол, с бандитизмом, — поморщился Капотов.

— Так же, как вы на нас? — усмехнулся, подмигнув Дятлову, Антон.

— Еще похлеще!

— А вот он-то и может знать про Лешего, — сказал Дятлов.

— Точно! — обрадовался Капотов и потянулся к телефону.

Рудаков — ответственный работник ЧК, который в начале двадцатых годов возглавлял здесь секретную службу. Теперь он давно служил в Новосибирске в краевом ГПУ и был прямым начальником Капотова.

Рудаков подошел к проводу, но не стал говорить по телефону, а пообещал срочно выехать в Абакан по этому и другим неотложным делам и через двое суток был на месте.

Встречать его пошел на вокзал сам Капотов, взбудораженный роившимися в голове версиями и сгоравший от нетерпения хоть что-то узнать. Капотов был готов сейчас к любому разносу, лишь бы Рудаков прояснил сложные и пока что совершенно темные детали истории с Лешим.

Сунув мускулистую руку Капотову, Рудаков задиристо, совсем по-мальчишески, усмехнулся в аккуратно подбритые квадратные усы:

— Не обошелся без меня! — и добавил. — Я знал человека по кличке Леший. Кстати, этой сказочной кличкой его наградил Иван Николаевич Соловьев, бандит из бандитов.

— Они что? Одного поля ягода? — стремясь поскорее разузнать все, спросил Капотов.

— А уж это решай сам. Только он погиб, Леший.

— Данные проверялись?

— Да. Он был убит при ликвидации остатков соловьевской банды. Подробности? Ну то, что мне известно и о чем я слышал стороной или догадывался, постараюсь рассказать. Дело, прямо скажу, запутанное, сложное.

8

Осень 1919 года. Северные, прожигающие насквозь ветры, хлябь бесконечных дорог и жестокие схватки с отступавшими на восток отчаявшимися, злыми колчаковцами. От боя к бою, от привала к привалу скрипели разбитые партизанские телеги, везшие горбатые пулеметы, провиант и раненых.

На одной из головных телег большого обоза армии Щетинкина, утопая в пахучем лесном сене, лежал худой, белый, как полотно, хакас лет двадцати. В сражении под тувинским городком Белоцарским он был тяжело ранен разрывной пулей. Поначалу привыкшие к смертям партизаны определили, что парню каюк, не выживет, но он в огневице отлежал свое и каким-то чудом стал поправляться. И случилось так, что по пути в Минусинск обоз был отрезан от остальных частей щетинкинцев, его зажали в кольцо. Белогвардейцы отчаянно атаковали, пытаясь захватить продукты — голодно было им в горах. Многие красные в бою том погибли. Казалось, обоз теперь можно взять голыми руками.

А хлынули белогвардейцы лавиной к подводам — с подвод в упор затрещали дружные выстрелы. Кто только мог из раненых взять оружие, тот и хватал карабин, винтовку, наган и бесстрашно палил по врагу. И молодой хакас с рваным боком, а звали его Сыхда Кирбижеков, убил в той стычке шестерых. И как только стрелять умудрялся — лежал-то он на спине.

Но сила у белых была большая. И неизвестно, чем бы закончился этот неравный бой, не подойди к обозу партизанская подмога. Сам Щетинкин лихо рубился, валил, врагов направо и налево — ух и яр был, — а узнал про подвиг Сыхды — расцеловал, как водится, в губы обескровленного, еле живого парня и приказал партизанским лекарям получше ухаживать за Сыхдой и вылечить, поставить на ноги славного героя во что бы то ни стало.

Потом, когда завалили землю снега и ледяная овчина укрыла реки, Сыхда у походного костра распрощался с друзьями-партизанами, сел верхом на доброго коня, подаренного ему все тем же Щетинкиным, и подался в родные края, спрятав под чепрак свой боевой карабин. А еще был у него офицерский маузер — на тот случай, если по пути вдруг да придется столкнуться с белыми. Много их, мелких колчаковских отрядов и банд, голодных и оборванных, ходило тогда по сибирским селам. А домой приедет красный боец Сыхда — сдаст оружие советской власти, оно скотоводу совсем ни к чему.

Однако далеко не доехал он до родного улуса, почти двести километров. Подрядился батрачить у шибко богатого кулака в приенисейской деревне Копены, а про рану свою придумал нехитрую историю, что, дескать, оплошал на охоте; споткнулся в валежнике, стукнул прикладом ружья о землю, оно и жахнуло. Вроде бы поверили деревенские.

Так вот и жил, со скотом управлялся, сено возил. И однажды усталый шел с заимки в деревню. Шел накатанным зимником, обдумывая свое не очень устроенное житье, размышлял, как уйдет от кулака и вступит в коммуну. Тогда неподалеку была первая в тех краях коммуна «Сибирская пчелка». Действительно, коммунаров было в ней, что пчел в улье, и председательствовал там знакомый Сыхде мужик, тоже красный партизан из армии Щетинкина.

Но тут, откуда ни возьмись, появились в открытой степи двое конных в черненых полушубках. Выхватили сабли, в азарте угрожающе машут ими над головами, кричат матерно, во всю глотку, догоняют. Сыхда напугался, хотел бросить в снег маузер, спрятанный под полою овчинной шубы, да понял, что бросать поздно: заметят — убьют. А не схоронишь оружие, непременно станут обыскивать, найдут — тоже смерть. Выхода вроде бы не было. И потому весь сжался Сыхда и покрепче стиснул за пазухой рубчатую рукоять маузера.

— Чего ты там держишь? — осаживая заиндевелого на морозце, широкогрудого коня, гаркнул первым подскочивший к Сыхде казак. На усатом лице недобро глядели глубоко запавшие глаза.

— Золото из-под коровы.

Другой, не доверяя сабле или не желая ее пачкать, рвал с плеча драгунскую винтовку. По всему было видно — шутить не любит. Злобствовали тогда казаки в тайге и в степи, им ничего не стоило застрелить или зарубить подвернувшегося под руку человека. И стало Сыхде понятно, что надежда на спасение невелика и что уже не разминуться ему с казаками — кому-то остаться лежать здесь, на завьюженной, стылой постели.

А первый казак уже занес саблю над головой Сыхды. И, возбужденный смертельной опасностью, Сыхда, не раздумывая, рывком отвернул заиндевевшую полу шубы и выстрелил в конных дважды. Казаки, как по команде, замертво попадали с седел, даже не вскрикнули перед кончиной, не застонали.

«Что делать теперь буду? — озираясь, в полном недоумении подумал он. — Казаки вроде бы копенские, худо мое дело».

Освободил Сыхда нога казаков от стремян, оттащил покойников с дороги в сугроб, присыпал снегом, чтобы скоро их не нашли. Ничего не взял у них Сыхда, кроме оружия да еще сытых коней, снова огляделся, вскочил в седло и к утру следующего дня был уже в Абакане. Долго искал самого большого начальника, их оказалось здесь много, пока не добрался до чекиста Рудакова, а тот в заботах, вроде бы и не рад Сыхде.

— Как я тебе могу поверить? — со вздохом спросил Рудаков, выслушав очень уж подробный, обстоятельный рассказ Сыхды. — Документов у тебя никаких, свидетелей, что ты побил казаков, тоже нет.

— Вот тебе две винтовки, вот тебе две шашки и наган. Забирай двух бегунцов.

— Это не доказательство. Тебя к нам могли подослать.

— Кто мог? Зачем так говоришь? — закипятился, замахал руками Сыхда. — Мне не веришь, у Щетинкина спроси, кому он лошадь дарил, быструю, пегую!

— Щетинкин коней дарил многим, — Рудаков пристально глядел на хакаса, все-таки заинтересовался им. — Оружие я, конечно, возьму, а тебя — нет.

— Почему — нет? — рванулся к нему Сыхда, кровь бросилась ему в лицо. Его злил, как ему казалось, равнодушный тон Рудакова.

— Потому что я тебя не знаю, кто ты есть.

— И я тебя не знаю! — вскричал Сыхда и резко отвернулся к двери. Нет, не на такую встречу рассчитывал он, едучи в Абакан. Думал, что его здесь похвалят, возьмут на службу.

— Шустряк! — скорее в похвалу, чем в осуждение сказал Рудаков. Парень ему нравился своей напористостью. Пожалуй, вот так притворяться было нельзя.

И вдруг Рудакову пришла смелая мысль: а не послать ли этого парня, раз уж он очень просится воевать, хотя бы в разведку к белым? Если парень со злым умыслом направлен к нему беляками, то пусть к ним и убирается: врагом больше, врагом меньше — не все ли равно. Но если он действительно щетинкинец и пришел в ЧК с открытым сердцем, то он может принести немалую пользу, сообщая о передвижениях банд.

На севере Хакасии в то время действовала крупная и особо опасная своей необыкновенной подвижностью и беспощадностью банда есаула Соловьева. Уроженец здешних мест, есаул пользовался поддержкой богатеев во многих станицах, селах и улусах. К нему под начало отовсюду стекались недобитые колчаковцы, кулацкие сынки и уголовники. В банде были и обманутые баями бедняки, сами они не разбирались в политике и поступали так, как им приказывал атаман и его помощники. Таких случайных в банде людей чекисты жалели и делали все, чтобы оторвать от убежденных заматерелых врагов советской власти.

— К бандитам поедешь? — в упор спросил Рудаков. — К атаману Соловьеву?

— Зачем к Соловьеву? Я красный! — опять возмутился Сыхда.

— Если красный, то и помогай нам.

— Ты, однако, плохой человек, — решил, наконец, Сыхда и обидчиво поджал губы.

Пришлось ему терпеливо объяснять, что служить советской власти можно по-всякому. Узнавать секреты врага — это должен понимать щетинкинец — очень важная служба, на которую способны далеко не все, а только умные и смелые люди.

Сыхда, не перебивая, выслушал Рудакова с явным недоверием в лице. По крайней мере, так показалось Рудакову, который ожидал отказа. Но Сыхда, вдруг посветлев глазами, быстро согласился:

— Когда ехать? Куда ехать?

Рудаков облегченно вздохнул. Парень вроде бы искренен, а операция наклевывается стоящая. Но главное — не нужно спешить.

— Тебе надо маленько биографию подправить. Для начала мотай-ка ты, Кирбижеков, в свой улус да держи там сторону баев, а спросят, где воевал — говори, что у колчаковцев. И жди от нас вестей.

Говорить больше было не о чем. Сыхда уехал домой, жил там тихо и мирно, как все, а дружбу водил с богатеями. Иной раз хотелось пальнуть из маузера в ненавистных противников новой власти, да ему поневоле нужно было сдерживаться, и он скрипел зубами, поддакивая мироедам на удивление всему улусу.

Минула пуржистая зима, минуло и лето. В конце августа проезжавший по степи заготовитель кож привез от Рудакова тайный приказ искать банду есаула Соловьева. Сыхда долго не раздумывал. Рассчитался с хозяином, оседлал своего Сивку, сказал баям, куда едет, баи вручили ему подарок для атамана — двух молодых барашков.

И тронулся парень по дорогам да по тропкам навстречу своей опасной, переменчивой судьбе. Нет-нет да и расспрашивал людей, куда ему держать путь. И уже на третьи сутки был у подножья высокой лесистой горы, что невдалеке — рукой подать — от подтаежного улуса Подзаплот. С этой горы, круто падавшей гранитной стеной на юге и востоке, просматривалась на многие километры чистоструйная река Черный Июс, обвитая лозами, на горе и стоял штаб Соловьева.

Не раз подступавшие к горе чекисты пытались выбить банду отсюда, но, понеся большие потери, чоновцы залегали в травах и откатывались в степь. Тогда начались осторожные и затяжные переговоры с бандитским атаманом. ЧК после некоторых раздумий поставила Соловьеву условие: немедленно покинуть густонаселенные места и уйти в Белогорье, на золотые прииски Саралы, малолюдные в те годы, там банду оставят в покое.

Соловьев, выработавший в себе особый нюх на опасность, разгадал подстроенную ему ловушку. На приисках, покинутых золотопромышленниками и золотоискателями, негде будет взять пропитания, когда-то оно доставлялось туда гужевым транспортом неблизким путем. А без еды бандитам долго не продержаться, взбунтуются, разбредутся кто куда, а это гибель и для них, и для самого есаула Соловьева.

Но атаману немало льстило сейчас, что с ним ведут серьезные, вполне официальные переговоры. В этом он, привыкший хитрить и понимать хитрость, усматривал слабость чоновских отрядов. С другой стороны, он выигрывал очень нужное время, чтобы подготовиться уйти в Монголию и Китай.

Когда казачий дозор издали заметил рысцой приближавшегося к горе всадника, бандиты решили, что это — парламентер из ЧК. Сразу же доложили Соловьеву. Есаул вскочил на своего буланого жеребца, радостно гикнул и поскакал навстречу, за ним вдогонку кинулся на коне верный его помощник Матыга.

Удалым и отважным казаком был Соловьев, рубил — и не только лозу — правой и левой, на полном скаку, вызывая удивление и тайную зависть у казаков, поднимал с земли карабин. И уж то правда, что чем-нибудь удивить его в джигитовке было непросто.

А тут и он опешил. Своими глазами видел: вот только что несся к нему по долине, вздымая пыль, всадник и — нет его, одна лошадь что есть силы несется навстречу, стеля по ветру смолистую гриву.

— Ух ты! — задохнулся от изумления есаул.

И у него на виду от коня, откуда-то от правого бока бегунца, оторвался и стремительно покатился черный клубок. Покатился, вдруг раскрутился и оказался тот клубок человеком, черноголовым улыбчивым хакасом.

— Здравствуй, начальник! Бери двух баранов, а меня за стол сажай! С тобою хочу есть мясо!

Матыга солидно тронул седые, закрученные вверх усики, и его одутловатое пьяное лицо скривилось усмешкой. Он еще не знал, как отнесется к прибывшему атаман. А самому Соловьеву в этом веселом, скором на язык парне что-то показалось наигранным и явно подозрительным — не с таких номеров обычно начинаются знакомства.

— Зачем приехал? — строго спросил Соловьев.

— Служить тебе, начальник.

— Может, советская власть не нравится?

— Почему не нравится? Нравится. Большевик — дурной человек, а советская власть ничего, — рассудил Сыхда.

Слова пришлого хакаса немало умаслили пылкую душу Соловьева. Атаман подмигнул Матыге и поощрительно хлопнул Сыхду по плечу:

— Правильно говоришь. Теперь можно и знакомиться. Ну меня ты, наверно, знаешь...

— Знаю, начальник, — браво, с расчетом еще больше угодить атаману, подтвердил Сыхда. — А я Кирбижеков, поезжай на Уйбат, в улусах спроси любого — все обо мне скажут.

— Стрелять-то умеешь? — уже приветливее, явно заигрывая с прибывшим, спросил есаул.

— Дай ружье — покажу.

— Займись им, Матыга, — бросил Соловьев своему помощнику и, тронув коня шпорами, поскакал в гору.

Матыга деловито поманил Сыхду скрюченным пальцем:

— Иди за мной. Коня не трогай пока.

По узкой каменистой тропке они поднялись на прикрытую шапкой кустарников и мхов скалу, остановились у ее обрыва. Матыга сделал шаг вперед, взглянул вниз и сокрушенно покачал головой.

— Смерть твоя там, — с притворным сожалением сказал он. — Если не сознаешься, что тебя подослали чоновцы, то не соберешь и костей. Понял?

Вытянув тонкую шею, Сыхда с любопытством ничуть не огорченного человека посмотрел под обрыв. Скала, однако, выше рослого кедра будет, вверху мелкая осыпь, потом покрупнее, а на самом низу — камни-острецы, случаем угодишь на них — и тут же конец тебе.

Высота, как это ни странно, нисколько не устрашила Сыхду, он ухнул, задиристо крикнул в лицо Матыге:

— Я чон есть! Толкай меня! — и, скользнув спиной по кустам, ринулся со скалы.

Матыга в испуге вскинул руки и отпрянул от края пропасти. А мгновенье спустя до него донесся тонкий, пронзительный свист, затем послышался частый, хорошо знакомый таежникам хохот и плач филина.

Матыга быстро закрестился и бочком по распадку, заросшему папоротником и багульником, то и дело оглядываясь, кинулся к штабному костру, к есаулу. Он был поражен, он не верил самому себе. Тяжело отдуваясь, с вылезшими на лоб глазами, он влетел в шатер и отшатнулся, раскрыв рот: рядом с Соловьевым целехонький и вполне здоровый сидел на кошме Сыхда, зубами он жадно рвал жилистый кусок мяса. Матыга снова закрестился:

— Иван Николаевич, это — сам черт! Как он кричит птицею!..

Соловьев удивился рассказу Матыги. А Сыхду попросил повторить при нем все, чего так испугался помощник Соловьева. Хозяин гор и тайги, есаул любил и ценил веселую шутку.

Это знал Сыхда и прежде по слухам, которые распространялись об атамане, и сейчас решил потрафить ему, чтобы таким образом добиться его расположения.

Сыхда не стал ждать повторения просьбы. Он вскочил на ноги, захлопал себя руками по бокам, по бедрам, сумасшедше заухал, затрещал, заплакал. Страшными, жуткими звуками заполнился атаманский шатер, словно то была сама преисподняя. У Соловьева зябко дернулись широкие плечи, и он сказал:

— Леший! — и с покровительственной ухмылкой предложил Сыхде. — Иди-ка ты ко мне в ординарцы. Я уважаю озорных да отменно ловких.

9

Засылая Сыхду в соловьевскую банду, Рудаков рассчитывал на длительную работу по развалу и ликвидации банды.

Но Соловьев вдруг сам поторопил события. Он, вопреки советам Матыги и других своих помощников, решил вести с ЧК прямые переговоры и послал Рудакову доверительное письмо, в котором просил того приехать в определенное место, гарантия безопасности чекиста — честное слово боевого казачьего офицера.

С этим письмом атаман намеревался отправить Сыхду — еще раз проверить его, теперь уж на весьма серьезном задании. Как он поведет себя при встрече с чекистами? И вообще как отнесется к ответственному есаулову поручению? Если охотно согласится его выполнить, это усилит некоторые подозрения Соловьева, что Сыхда — не тот человек, за которого себя выдает. Как-никак Кирбижеков теперь знает об отряде почти все, его информация для чекистов будет своевременной и ценной.

Но Сыхда, выслушав предложение атамана с видимым равнодушием, наотрез отказался везти письмо:

— Я стрелять умею — говорить не умею. А заяц по знакомой тропе быстрее бежит. Посылай умного.

Ответ, что и говорить, понравился есаулу. И все-таки, осторожный и изворотливый, он не отказался совсем от своего первоначального замысла. Парламентером Соловьев послал уже привыкшего к опасным поручениям адъютанта Ершова, чернобородого, крепкого, что скала, казака, в котором недюжинная сила сочеталась с тонким, расчетливым умом. Этот точно исполнит поручение. Ершова чекисты не обведут вокруг пальца — в этом можно заранее быть уверенным. А поедет Ершов к чоновцам в сопровождении Сыхды.

Перед тем, как принять такое решение, в брезентовом штабном шатре с глазу на глаз есаул вполголоса говорил с адъютантом:

— Если Кирбижеков наш, а я склонен думать, что это так, то ему цены нет. Но если... Следи за каждым его шагом. Слышишь?

— Все слышу, — несколько возбужденный сознанием важности дела, на которое его посылают, понимающе ответил Ершов.

— И если что, постарайся привезти его живым. Сам с него шкуру спущу!

Спустившись с горы, всадники поехали по зимнику, заросшему ярко-зеленой муравой и подорожником. Пустив коня рысью, Ершов заговорил, вкрадчиво и хмуро постреливая глазами в Сыхду:

— Кончать мы думаем заварушку, удочки сматывать. А ты пошто к нам прибег в такое-то время?

— Когда зовут — хорошо, когда гонят — плохо, — насупив кустики бровей, недовольно сказал Сыхда.

— Дурной! Да разве кто тебя гонит! Живи с нами, коли пришел с душою открытой. Но если чекист, берегись, стерва!

— Зачем ругаешься? Нельзя так! — сердито запротестовал Сыхда.

— Небось ты не барышня благородная — стерпишь, — адъютант ударил коня шпорами и ускакал вперед.

У околицы улуса Подзаплот на желтой от цветущей сурепки луговине их встретил Рудаков с пятью всадниками. Ершов зорко следил за Сыхдой. А Сыхда отвел потных коней в сторонку и сел на край обросшей бурьяном канавы, поджидая, когда адъютант, что-то важно объяснявший чекистам, закончит дело. За те полчаса, что Ершов говорил с Рудаковым, ординарец Соловьева не сдвинулся с места и ни с кем не перемолвился словом. Он сидел, как истукан, тупо глядя себе под ноги.

Чекисты приняли предложение есаула. Начались переговоры. В назначенный день и час чоновцы и бандиты, по двадцать пять отборных мужиков с каждой стороны, съехались в ковыльной степи, где не было ни кустика, ни деревца, и стали одни против других на расстоянии ста метров. Посреди этой нейтральной полосы и сошлись на кургане Рудаков с Соловьевым.

— К чему такие предосторожности, Иван Николаевич? — спросил Рудаков, поглядывая на стоявших поодаль бандитов. — Мы могли встретиться и один на один. Когда ведутся мирные переговоры, то часто даже личные враги становятся друзьями. Поедем-ка в улус. Выпьешь с дороги?

— Сперва потолкуем, а уж потом...

— Как хочешь.

Когда уселись говорить на разостланные на кургане узорчатые чепраки, чтобы не было каких-то недоразумений, решили одновременно отвести конников подальше. Кроме Рудакова и Соловьева, на месте встречи остались для поручений их ординарцы. И, занятый важным разговором и тем, чтобы не дать себя перехитрить, есаул не заметил, как Сыхда сунул в карман ординарцу чекиста белую скрутку бересты, на которой были точно обозначены основная и запасные базы банды, склады с оружием, пути отхода.

Еще трижды встречались есаул и Рудаков в разных степных урочищах, сошлись поближе. Выпивали накоротке и мерялись силой в жиме и в русской борьбе. Побеждал обычно Соловьев, он был вроде как покоренастей и покрепче. Эти победы немало льстили его необузданному тщеславию, приводили самостийного есаула в восторг.

Наконец подошла четвертая по счету встреча. Рудаков понимал, что такое общение с атаманом ничего не дает чекистам. Соловьев делал вид, что заинтересован в переговорах, а сам затевал что-то недоброе, готовился к какому-то длительному походу, может, в ту же Монголию. И вдруг неожиданно для чекистов атаман решительно отказался принимать мирные условия. Он, главарь двухтысячной банды, теперь уже требовал, чтобы из Хакасии были немедленно выведены все войска, чтоб были распущены все учреждения советской власти, по рекам Абакан и Енисей отныне должна проходить нерушимая граница вольного казачества.

Поведение главаря бандитов озадачило Рудакова. Не соглашаясь с Соловьевым, но и не отвергая целиком его притязания на самостоятельность, он обдумывал требования есаула. В любом случае нельзя дать ускользнуть банде, нужно устроить ей западню на следующей встрече, и если не всей банде, то для начала хотя бы атаману.

— Когда еще встретимся? — спросил Рудаков прощаясь.

— Никогда. Казаки ропщут. Я сегодня должен дать им ответ, принимаются ли наши условия. Если нет, то война. Конечно, я еще попытаюсь что-то сделать... — нерешительно закончил разговор есаул.

— Попытайся, Иван Николаевич, — мягко сказал чекист. — Зачем нам кровопролитие? — и подал ему руку.

И вот тут-то есаул сообразил, что промахнулся: обманул его Рудаков, когда они прежде боролись. То была игра в поддавки. А на поверку оказалось, что чекист много сильнее: он костистыми тисками своей руки так сжал руку есаула, что тот побагровел лицом, взвизгнул от резкой боли, испуганно кликнул Сыхду.

Но Сыхда, мигом влетевший в дом, не бросился защищать своего атамана. Наоборот, он завернул Соловьеву другую руку за спину. Тогда атаман зарычал яростно, как посаженный в клетку дикий зверь. Сыхда хладнокровно помог Рудакову связать бившегося на полу есаула.

Один из телохранителей атамана, поджидавший Соловьева у ворот, заподозрил неладное, услышав крик. Он узнал голос Соловьева и, прокладывая себе путь в дом, выстрелил в коновода-чоновца, пробегавшего по двору. Каким-то чудом тот увернулся от пули, и тут же из пригона ответил двумя винтовочными выстрелами и тоже промахнулся.

И затрещало, заухало по безлюдным улицам улуса, по извилистому крутому берегу реки Белый Июс, эхом покатилось в сумрачные горы, в тайгу.

10

Матыга считал, что Соловьева предали. Подозревая в измене Сыхду, он ни на шаг не отпускал его от себя. В пути ли, в землянке, в бою — везде они были рядом, и мстительный помощник главаря банды готов был в любую секунду послать пулю в голову Лешего.

Матыга теперь никому не подчинялся, он сам возглавлял потрепанную в бою банду. Соловьев погиб на четвертой встрече с чекистами, его пристрелил часовой. Во время той же перестрелки у реки под обрывом пуля нашла и его адъютанта Ершова.

Новый атаман при мысли о потерях мычал от злобы, он не мог простить Сыхде смерть Соловьева. Как случилось, что расторопный, верткий Сыхда не уберег буйную и умную головушку Ивана Николаевича? И почему Соловьев погиб, а Леший уцелел? Матыга никак не мог решить загадку: кто же такой Кирбижеков? В банде были люди из одного с Сыхдой улуса, он спрашивал их, они утверждали:

— С большевиками нет, не дружил.

На какое-то время Матыга, устав от подозрений, немного успокоился. А выбили чоновцы банду с насиженного глухого места — опять невыносимым грузом навалилась на его душу тревога. И не в силах что-то поделать с собой, он сказал Сыхде прямо:

— Не верю тебе, Леший. Ты нас предал.

И, не моргнув глазом, застрелил бы Матыга бывшего соловьевского ординарца, если бы не заступились за Сыхду недовольные есаулом бандиты:

— Иван Николаевич водку пил, а в расход пускать Кирбижекова? Почему так?

— Ты хакас и я хакас, — в запальчивости сказал Сыхда Матыге. — За тебя я готов умереть. С тобой куда хочешь пойду!

Матыга смягчился. Так и должно быть — они сыновья одного народа. Но эти, сказанные Сыхдой слова, зацепили за живое отстаивавших свои привилегии казаков:

— Раз он только за хакасов, то стреляй его, атаман!

И суматошно затряслись бороды, потянулись к карабинам и винтовкам решительные руки. Матыга выждал, когда возбуждение толпы поднимется до самого предела, и тогда выхватил наган и принялся вгонять пули поверх головы в сучковатую с черным стволом сосну.

— Тихо! — властно, как во всей банде умел командовать лишь один Соловьев, крикнул он, и в его узких глазах вспыхнула молния. — Ивана Николаевича не поднимем из могилы. Видно, так тому быть.

С этого дня хакасы, затаив обиду на казаков, стали держаться особняком, возле Сыхды. При дележе добычи их всегда обижали — казаки брали себе намного больше. Среди хакасов были и бедняки, которые пришли в банду вместе со своими хозяевами. Бедняки знали, что Сыхда ничуть не богаче их, и нередко разговаривали с ним о том, как жить дальше, что делать, как кормить оставленные в улусах семьи.

Внешне примирившись с Сыхдой, Матыга все-таки искал случая выяснить до конца, кто же такой Кирбижеков. И вскоре случай нашелся.

Бандиты, сделав вылазку, поймали под тайгой трех коммунаров: двух русских и хакаса. Их привели на бандитский стан, допрос снимал сам Матыга. Он спрашивал у них о передвижении чоновского отряда, о численности местной милиции. Коммунары отвечали, что ничего про это не знают. И когда Матыга убедился, что они вряд ли будут чем-то полезны для банды, он приказал их расстрелять.

— Иди, Леший, пусти большевиков в расход, — сказал атаман.

— Для такого дела найди других! — повысив голос, недовольно отозвался Сыхда, пристраивавший на костре котелок.

— Это приказ, Леший! — крикнул Матыга, и его одутловатое круглое лицо враз почернело.

— В безоружных не стреляю!

— Руки, предатель!

Сыхда, отпрянув от костра, одним движением сорвал карабин, висевший на суку, и угрожающе вскинул его:

— Стреляй, атаман!

Матыга, решая, что ему делать, облизал пересохшие губы. Его кривой палец нервно плясал на спуске, но нагана атаман все же не поднял, он был убежден, что Сыхда не дорожит ни своей, ни чужой жизнью и может выстрелить.

— Атаман я, однако, — спохватился упавший духом Матыга и обвел людей, столпившихся у костра, долгим и мрачным взглядом.

Сыхда как бы очнулся от забытья, и сам удивился ссоре, затряс головой, произнес примирительно:

— Не надо пугать. А приказ твой, ладно уж, выполню. Ты — пожилой человек, много старше меня.

Матыга подал знак, — привели связанных, руки назад, людей в поношенной крестьянской одежде, разбитых чирках. В лицах, до глаз заросших волосами, не было ни страха, ни мольбы. Люди, очевидно, надеялись, что это какое-то недоразумение, что их непременно отпустят.

— Кто же вы такие есть? — спросил у них Сыхда.

— Может, своих признаешь?— глухо сказал Матыга.

Коммунары растерянно заморгали, переглянулись между собой.

— Коммунары мы, за хлебом в Минусинск ехали, — ответил за всех худой и длинный, как жердь, мужик.

— Хватит базарить, — резко сказал атаман. — Кончай их.

Вперед выступил хакас, он смело взглянул в затекшие глаза Матыги и произнес твердо:

— Я бригадир Конгаров, меня стреляй! А их не надо, дети у них!

— Кончай! — строже повторил атаман.

Сыхда и два казака-конвоира повели коммунаров по пыльной песчаной тропке, убегавшей на поросший хвощем пригорок. Там у черных, раскидистых елей, нацеленных в небо пиками вершин, должна была решиться судьба всех троих.

Сыхда шагал позади всех и лихорадочно соображал, что ему теперь делать. Он не мог в трудном его положении не выполнить приказа Матыга, но и не мог расстреливать честных, ни в чем не повинных людей. Убить конвоиров и бежать с пленниками? Но, чтобы осуществить побег, нужно отойти как можно подальше от постылого бандитского стана, хотя бы шагов на пятьдесят, на сто...

Коммунары подошли к елям, один из казаков крикнул:

— Стой! — и повернулся к Сыхде в ожидании команды.

Сыхда, все еще не находя нужного решения, неторопливо достал из коробки маузер и тоже посмотрел назад. За ними, к счастью, никого не было. Что ж, значит, есть какая-то возможность спасти людей. Ее непременно нужно использовать. Это — единственный и последний шанс.

— Давай-ка вон туда, — Сыхда кивнул на другую полянку, что была невдалеке от пригорка — на его пологом, ускользавшем в болото склоне.

— Чего уж, хлопнем тут — и вся недолга, — сказал тот же казак.

— Веди! — грубо оборвал его Сыхда.

Казаки подтолкнули коммунаров увесистыми прикладами трехлинеек. Коммунары брели молча, понуро. В одном месте шедший впереди высокий мужик споткнулся о выступившее из земли корневище и упал. Казаки подождали, когда он встанет сам, и вся группа тронулась дальше.

И уже на поляне хакас Конгаров попросил:

— Отпустите вы нас, парни.

— Чего захотел, краснозадый! — презрительно плюнул второй из казаков — рыжий, тучный.

«Оба они сволочи, обоих надо стрелять», — с ненавистью подумал о конвоирах Сыхда. Однако опасность все еще велика. Выстрелы немедленно привлекут настороженного Матыгу, ему наверняка захочется проверить, как выполнил Леший приказ. Вот еще бы отойти хоть немного, хотя бы метров на двадцать. А может, отослать конвоиров, и пока они будут добираться до стана, беглецы уйдут далеко. Да, именно так и сделает сейчас Сыхда, в этом спасение его и коммунаров.

— Идите, — сказал он казакам. — Я один управлюсь.

— Нет, Леший. Со всех нас спросится, — рыжий клацнул затвором и метнул на Сыхду напряженный, недоверчивый взгляд.

Сыхда хотел что-то сказать, как вдруг грохнула трехлинейка. Рыжий выстрелил в высокого коммунара. Тот чуть дернулся и повалился на бок. В этот же миг грохнул второй выстрел — стрелял уже Сыхда. Рыжий конвоир вскинул руки, винтовка выпала, штыком ударилась об пень, обмягшее тело наклонилось вперед и кувырнулось.

Может, побег и удался бы, если бы другой казак не успел прыгнуть за ель. Он сделал это раньше, чем Сыхда убил рыжего — очевидно, все сделал по наитию, прыжок был стремительный, мгновенный.

Маузер ударил еще, пуля отщепила лишь кору с дерева и тонко пропела в потревоженной тиши леса.

Сыхда неловко грудью упал на землю, весь сжался, и этоего спасло. Пуля казака пробила ему тулью у фуражки, слегка царапнула голову.

— Спасайтесь! — крикнул Сыхда коммунарам.

Те, резко оглянувшись, удивленно поглядели на него и, сразу ожив, неловко прыгая через кусты и гнилые колоды, бросились в чащу леса. Раздался треск веток, потом заматерился казак, и с небольшим перерывом ударили два выстрела. Конвоир был метким стрелком, но об этом Сыхда узнал позднее, а сейчас он поспешно обходил казака, отползшего за вывернутые бурею ели. Тяжело дыша, белкой перебегал он от дерева к дереву. За спиной уже были слышны возбужденные голоса приближающихся пьяных бандитов. Время уходило секунда за секундой, а вместе с ним и всякая надежда на спасение. Так где же конвоир, где? Куда он мог деться? И вот над кустами взметнулась голова потерявшего Сыхду казака, и Леший поймал ее на мушку тяжелого маузера.

— Вот они! — послышался хриплый голос Матыги.

Сыхда поднялся из травы, встал в полный рост, вытер рукавом мокрое лицо и шею. Увидел, что рукав окрасился кровью, и только тут почувствовал сильное жжение на темени.

— Да ты ранен! — бросился к нему Матыга. — А конвоиры?

Леший створом маузера показал на примятую траву, где рядом, чуть ли не в обнимку, лежали трупы коммунара и рыжего казака.

Матыга рванул из кобуры наган:

— Я так и думал, Чыс айна!

— Я не предатель! Это они отказались стрелять! — скрипнул зубами Сыхда.

Его обезоружили. Он отдал маузер без сопротивления. В это время в кустах раздался призывный свист: бандиты обнаружили еще двух коммунаров. Один оказался убитым, а другой, коммунар Конгаров, был еще жив.

— Мы сейчас все выясним. Тащите Лешего, — приказал Матыга.

Конгаров получил пулю в грудь. Кровь залила ему истлевшую от пота рубашку и запеклась сгустками. Едва Сыхда, уже не надеясь ни на что, подошел к нему, Матыга сказал раненому:

— Кто стрелял вас? Откроешь правду — мы тебя вылечим. Домой отпустим!

Сыхда в ярости потряс вскинутыми кулаками:

— Конвоиры отказались стрелять!

— Молчать! — ожесточенно крикнул на него Матыга.

Тревожный, умоляющий взгляд Сыхды встретился с уже погасавшим взглядом Конгарова. От коммунара, и только от него, зависела сейчас жизнь Кирбижекова. Это понимал он, понимали и все остальные, некоторые из бандитов схватились за оружие.

— Так кто?

— Вот он, — Конгаров показал на Сыхду. — Он убил конвоиров. Он расстрелял нас.

— Врешь, сволочь! — не в состоянии сдержать себя Матыга в гневе выстрелил в коммунара.

Конгаров захватал ртом воздух и стих.

— Зачем ты не сдержал слово? — отвердевшим голосом спросил атамана Сыхда. — Ведь он сказал правду.

— Везет тебе, Чыс айна! Идем пить! — пряча в кобуру наган и, жмурясь от хлынувшего в лицо солнца, проговорил Матыга.

11

Чоновцы ударили внезапно. На розовом мглистом рассвете, когда еще едва обозначились придавленные росой кусты и сонные деревья, без шума поснимали часовых и всею своей силою обрушились на еле приметные в высокой траве землянки и палатки матыгинской банды.

Казалось, операция полностью удалась, никому из бандитов не суждено уйти из свинцового кольца — так плотен был прицельный огонь чекистов, так отважен и дружен был их натиск. Ошалелые, еще не понявшие со сна, что же произошло, люди выскакивали из своих нор и тут же падали налево и направо, сраженные насмерть. Но так было лишь в самом начале схватки. Затем бандиты, немного пришедшие в себя, пустили в ход бомбы и гранаты, цепь чекистов в нескольких местах разомкнулась, и группы бандитов, отстреливаясь на бегу, хлынули в повитое туманом чернолесье.

Выскочившая из окружения часть банды, в которой оказался Сыхда, после стремительного дневного броска в темные лесистые горы, обосновалась в заброшенном охотничьем зимовье. Срубленная из толстых лиственничных бревен избушка, нахохлившись, стояла прямо на ключе, бившем из-под земли двумя шапками-наплывами.

Здесь не было даже обычных для промысловой тайги троп, а у речки, на камнях и в траве, сплошь находили медвежий помет — таким диким, давно уж заброшенным выглядело это облюбованное бандой место.

— Мы тут много лет жить будем, и никто нас не найдет — говорили повстанцы, изрядно напуганные недавним разгромом.

Но Сыхда, молчаливо и охотно признанный всеми главарем этой группы, насчитывавшей более сотни человек, не намеревался долго задерживаться у зимовья. Собрав на совет самых свирепых, самых отпетых бандитов, уж и подобралась компания, он сказал:

— Решайте, что делать. Я считаю, что всему свое время. Повоевали, а теперь пора расходиться.

— Куда идти? В ЧК? — настороженно, с явным недоверием, спросили его.

— Домой, к семьям. И ждать — может, перемены будут какие, — оглядывая собравшихся, говорил Сыхда.

Люди в раздумье и в унынии повесили косматые головы. Страшно это — решать. Взвешивали свои вины перед новой властью и еще раз прикидывали, что им будет за них. Конечно, домой, как бы это иные и не скрывали, хотелось всем: за многие годы опостылела до печенок разбойничья, волчья жизнь, народ обозлился на бандитов, нет им в улусах никакой ощутимой поддержки. А в тайге перестреляют всех, как куропаток.

— Будь что будет, а надо идти, — послышался негромкий, растерянный голос.

Наступила неловкая тишина. Люди переглядывались, подкашливали, потирали руки. Каждый ждал, когда заговорит кто-нибудь другой, кто сумеет все рассудить обстоятельно, а уж потом решать.

— Помирать, так с музыкой: не хочу просить милости у Чека, — с надрывом сказал седой бородач со шрамом во всю щеку, односельчанин Соловьева — казак Туртанов. Этот ходил с бандой не по принуждению, не в силу каких-то случайно сложившихся причин, он был убежденным и непримиримым врагом Советов.

Участники совета так и не пришли к единодушному мнению. По-разному решили свои судьбы и остальные бандиты, которым была дана полная свобода выбора. И все-таки семьи и хозяйства звали домой, большинство отправлялось по родным селам и улусам — будь что будет! — эти спрашивали Кирбижекова:

— А ты?

— Я остаюсь в тайге. Вы на меня не смотрите, — отвечал он, а сердце, как птица из клетки, рвалось к нормальной людской жизни, к друзьям-щетинкинцам.

Бандиты считали ответ Сыхды вполне разумным. Как-никак не темнота, не рядовой повстанец — добровольный ординарец самого Соловьева, а за это по головке не погладят.

В свою очередь, Сыхда прикинул: с кем же он остается? И сразу упал духом. В основном кулаки, головорезы, на таких пули не жалко. Однако были среди них и бедолаги, которым некуда больше идти — на земле у них ни кола, ни двора, а вступать в большевистскую коммуну, где бабы общие, они не хотели.

Среди оставшихся в тайге бандитов находился и трахомный, красновекий Аднак. Одинокий, безграмотный и бездомный мужик, зарабатывавший себе на жизнь чем придется, когда-то прибившийся к банде. Он метко стрелял, за это его стали ценить и сытно кормить, а до всего остального Аднаку не было никакого дела. Он и теперь оставался в тайге лишь потому, что боялся снова голодать в улусах — кто его там приютит и накормит?

— Я сюдак, — сказал он Сыхде. — Возьми меня ординарцем.

Сыхда согласился иметь рядом с собою бесхитростного и преданного ему — в этом сомневаться не приходилось — маленького худощавого человека. И уж, конечно, он не пожалел об этом: Аднак скоро стал неотъемлемой частью самого Сыхды, его постоянной выручкой и защитой.

Вскоре в банду вернулся ушедший домой неделю назад большеголовый и кривоногий хакас Кокча. В родном улусе Кокчу встретили совсем неплохо. Праздник был по этому случаю. Люди радовались, что наконец-то он вышел из тайги, подарили ему трех овец и телка — живи, богатей на здоровье. Да как на грех кто-то обворовал кооперативную лавку, стали искать, подозрение сразу же пало на Кокчу.

— Милицию обманул мал-мало, бежал, — рассказывал он.

Кокча принес Кирбижекову неприятную весть: чекисты повсюду разыскивают Сыхду, как убийцу трех коммунаров. В улусах устраиваются засады.

— И меня спрашивали, как и где расстрелял Сыхда безоружных людей, — сказал Кокча. — А я что знаю? Я ничего не знаю.

Убийство коммунаров. Это был точно рассчитанный, жестокий удар. Матыга теперь мог радоваться — он добился своего. Сыхда теперь никому не докажет своей правоты. Уж лучше бы убили его тогда, лучше бы отважный коммунар Конгаров, перед смертью открывший в Сыхде друга, сказал Матыге сущую правду.

«Я должен явиться в Чека. Все расскажу, и они мне поверят, в отчаянии думал он. — А если не поверят? У меня ведь нет свидетелей. Против меня покажет любой из бандитов, они слышали предсмертные слова Конгарова».

Нужно было искать какой-то иной способ доказать чекистам, что он тот, кем был всегда. И потерял Сыхда сон, только об этом мучительно думал днем и ночью.

Еще через неделю в банду явился отпущенный чекистами молодой хакас Федор, близкий к Матыге человек. Схваченный чоновцами, он был освобожден под честное слово, что не возьмет больше в руки оружия. Вроде бы и ничего, можно жить, но чекистам недолго и передумать, снова арестовать Федора. Так не лучше ли опять уйти в повстанческий отряд?

Долго по старым базам и самым отдаленным местам искал Федор людей Лешего. И теперь, когда нашел их, пойдет с ними уже до конца. А не примет его Леший в отряд — будет в одиночку скрываться в тайге от Чека.

Сыхда сказал Федору так, чтобы все, кто присутствовал при их разговоре слышали его:

— Ты был в Чека, и мы проверим тебя. Может, ты привез к нам шесть хитростей и семь обманов?

— Правильно. Да как проверишь? — угрюмо бросил Туртанов.

— Найду как, — уверенно сказал Сыхда. И подумалось ему: а не подослан ли Федор Матыгою, во всяком случае, ухо надо держать востро. В самом отряде Сыхды были преданные Матыге люди, которые никому не доверяли, в том числе и новому главарю банды. Пронюхай они хоть что-нибудь о прошлом Сыхды — и за жизнь его никто не даст и копейки.

— Я хочу с глазу на глаз говорить с тобой, — сдержанно сказал ему Федор.

— Говори при всех.

— Мы тоже послушаем тебя, — зашумели жадные до новостей бандиты.

Федор затруднился с ответом — это было видно по его растерянному, подавленному лицу. Но вот спохватился — что-то вспомнил, во взгляде мелькнула лукавая искорка:

— Болтливый вестник на сороку похож. Кому надо услышать, тот услышит. Я привез Лешему слово Матыга, — твердо произнес он, глядя на Сыхду.

— Что ж, поедем поговорим, — согласился Сыхда.

Они сели на коней и направились к широкому выходу из каменистого ущелья.

Ехавший первым на гнедом бегунце Сыхда хорошо знал в ущелье каждый камень и каждый кустик. И когда по правому берегу речки открылась опушенная черемухой обширная, оранжевая от жарков, поляна, он направил коня к ней. В этом месте можно было говорить о чем угодно — здесь их никто не сумеет подслушать. Аднак, подвернувший своего прыткого конька к черемушнику, не в счет: разговорами Сыхды он мало интересовался, да и в одном бою с красными контузило его, с той поры стал туговат на оба уха.

Обо всем этом знал Федор, поэтому его нисколько не сковывало присутствие кирбижековского ординарца. Достав из-за голенища сапога кожаный кисет, Федор принялся скручивать цигарку и заговорил ровным, неторопливым голосом:

— Я понял, однако, как схватили Соловьева. Ты, Леший, забегал в избу. Что там делал?

— Матыгу спроси — он узнавал про все, — с еле сдерживаемой злостью ответил Сыхда и потянулся рукой к колодке маузера.

— Не горячись, Леший, — кивнув на маузер, продолжал Федор. — Убить меня успеешь. Лучше скажи, как удалось тебе навести Чека на последнюю базу Матыга.

— У тебя нет ума, — свирепо выдохнул Сыхда.

Федор рассмеялся:

— Не спорь со мной, Леший. Это сделал не я — значит, ты. Больше некому.

— Глупый баран, это не твои слова! Это слова Матыга! — презрительно сплюнул Сыхда.

— Нет! — Федор кулаком ударил себя в грудь. — Нет! Я не дружок Матыги!

— Чей же ты есть?

— Я дружок Рудакова. Что? Не веришь? Вот и я не верю, что ты убил коммунаров.

«Это обман», — подумал Сыхда. Но разговор нужно было доводить до конца. Федор хоть частью, но откроет свои намерения, настоящую цель своего приезда.

— Если ты дружок Рудакова, зачем объясняешь это мне?

— Затем, что мы оба чекисты.

Сыхда недобро усмехнулся. Этот смех должен был сказать Федору, что пора кончать никчемную игру, что Чыс айну провести не так-то просто.

— Где Матыга? — дернувшись в седле, резко спросил Сыхда.

— Все еще по тайге ходит, язва, — дыхнул дымком Федор. — А кому Щетинкин коня давал? — сощурившись, он спрятал взгляд. — А кто двух казаков убил в Копенах? Кто Рудакову отдал две винтовки, две шашки, наган?

Сыхда поразился осведомленности Федора. Друг Матыги — не цыганка, чтобы мог отгадать, что было с Кирбижековым прежде, когда он еще не стал Лешим. И откуда бы обо всем узнал Федор, будь он бандитом, а не чекистом, засланным в банду?

— Ты погоди, Федор, — Сыхда предупредительно поднял руку. Он решил идти на полную откровенность. Если все же он имеет дело с бандитом, то Федор ничего потом не докажет: говорили-то один на один. Но если это — чекист, то Сыхда наконец получает очень нужную ему связь с Рудаковым.

— Погоди, Федор. — Сказал трудно, вполголоса. — Я хочу точно знать, что ты от Рудакова.

— Вот тебе его записка, — Федор порылся у себя за пазухой и достал тряпку, развернул ее, осторожно подал Сыхде крохотный клочок бумаги.

Сыхда не был силен в грамоте. Но он сумел прочитать слова, написанные достаточно четким почерком: «Шустряк, все объясни этому человеку». И — никакой подписи. Шустряк. А что такое — шустряк? Откуда Сыхде так знакомо это совсем непонятное слово? Где он слышал его, может быть, единственный раз в жизни? И в памяти встал рудаковский кабинет, тесный, пропахший кислым табачным дымом. Без сомнения, это было там. Именно так начальник назвал Сыхду.

— Еще вот подарок тебе — пистолет заграничный, метко бьет. У кого в банде ты видал такой? — Федор на ладони протянул новенький никелированный браунинг.

Сыхда облегченно вздохнул, словно с его плеч свалилась целая гора. Ему захотелось расцеловать Федора — так он дорог был его сердцу сейчас в этой черной тайге, в бандитском зверином логове. Но, вместо этого, Сыхда заговорил вдруг сиплым, скрипучим голосом:

— Я чекист. Я буду им до конца. Так передай Рудакову. И еще спроси, где он устроит засаду. Туда и выведу всех бандитов.

— Вот так хорошо, Чыс айна, — рассмеялся Федор. — А то бараном меня называл, ругался.

— Так и ты ругался, однако.

12

И они крепко, по-братски обнялись.

— Вот, пожалуй, и все, что известно мне о Сыхде Кирбижекове, — сказал Рудаков, задумчиво потирая ладошкой лоб. — Впрочем, не все. Потом мы снова послали Федора к Лешему. Но они как-то оба сразу пропали. Труп Федора нашли неподалеку от бандитской базы, а о Сыхде в Чека никто более не слышал. Имя его тогда же было проклято. Всем стало ясно, что он переметнулся к бандитам, убил Федора и, боясь расплаты, скрылся.

Капотов и командиры кавалерийского отряда долго молчали под впечатлением истории, рассказанной Рудаковым. Никому из них не хотелось верить, что щетинкинец, вроде бы честный парень, чекист, мог вот так просто изменить народу и революции.

— Видно, обидели мы его своим подозрением, ожесточили, — с горечью сказал Рудаков. — Всякое тогда случалось, потому что трудно было разобраться в друзьях и врагах. Да и какой у нас был опыт чекистской работы? С гулькин нос.

— Вы считаете, что Леший все-таки изменил? — из-под насупленных бровей Антон взглянул на Рудакова.

— Теперь не все ли равно? Сыхду убили десять лет назад. Кто убил? Может, чоновцы, а может, бандиты. Его труп был найден в Белогорье и опознан. Вот так обстоит дело с Лешим.

— А если он жив? — вскочил со стула Чеменев.

— Это исключено, — с явным сожалением ответил Рудаков. Чувствовалось, что он все же не до конца уверовал в предательство Сыхды. А ведь только один из четырех присутствующих здесь чекистов встречался с Сыхдой и, более того, вместе с ним вязал есаула Соловьева.

— Так что же это? Только совпадение? — спросил Дятлов, не проронивший ни слова во время рассказа Рудакова. — Вы считаете, что кто-то взял себе ту же кличку, которую носил Сыхда?

— Почему бы и нет? У хакасов часто вспоминают Чыс айну, лесного черта. А кто он есть, новый Леший, предстоит узнать вам. Но, судя по некоторым данным, он против бандитских зверств, хотя и довольно крут характером.

События десятилетней давности, о которых рассказал Рудаков, сами по себе были интересными, но чем-то помочь чекистам в их сегодняшних заботах они вряд ли могли. А предстояло решить немаловажные задачи, и главная из них — нанести последний удар по банде Турки Кобелькова, крупнейшей в таежных районах Хакасии.

— Теперь я послушаю вас. А ну, что делается по борьбе с бандитизмом? — спросил Рудаков. — Об этом мне придется докладывать в Новосибирске.

— По Кобелькову или вообще?

— Давай пока что узко — по Кобелькову.

«Сколько хлопот может принести людям один такой человек, как Турка», — подумал Дятлов. И вспомнилась ему совсем недавняя встреча с председателем чарковского колхоза Иннокентием Ульяновым.

Ульянову, коммунисту, смелому и доброму человеку, пришлось много повозиться с Туркой. Будь Турка кулаком — иное дело, но он — твердый середняк, жил трудом своей семьи. Был у него работящий отец — апсах Соган, была заботливая, не менее трудолюбивая жена Татьяна да двое сыновей-малюток.

Но сам Турка больше ездил по свадьбам и поминкам, работа ему как-то не шла на ум. Заворачивал, бывало, в правление колхоза к Ульянову, плюхался на диван и, развлекая себя, заводил привычный разговор:

— Устал, однако? — с издевкой спрашивал председателя. — Иди спать, я за тебя начальником побуду.

Ульянов нехотя отрывался от дел и мягко выговаривал Турке:

— Не водись с баями. Вступай в колхоз.

— Водкой поить будешь? Барашка давать будешь? У меня живот о какой — весь колхоз съем, — посмеиваясь, отвечал тот.

Турка говорил не своими словами, в колхозную контору он приносил злобные байские речи. Другой бы поопасался воевать против народа, а Турка был заносчивый и смелый — закусил удила и понесся напропалую. А выселили его вместе с баем Масием Шоевым — где-то под Ачинском спрыгнул с арестантской телеги, и только его и видели.

Теперь уже ничего не изменить: на Турке кровь невинных людей. Теперь не уговаривать его надо, а убивать, как зверя, отведавшего человечины.

— По Кобелькову работу ведем в двух направлениях, — заговорил Капотов. — Малыми группами нащупываем бандитские базы в тайге. А в улусах ищем бандитские явки. — Вот он, — Капотов кивнул на Антона, — этим занимается в Кискаче, где бандит стрелял в участкового. Я вам докладывал про кискачевскую историю...

— Успехи? — Рудаков повернулся к Казарину.

— Кое-что проверяем, сопоставляем, — ответил Антон краснея. Хвалиться ему было явно нечем, но не подводить же Капотова, который верил или, по крайней мере, хотел верить в то, что направление поиска взято правильно, и что Казарин вполне справляется с этой задачей.

Рудаков, очевидно, заметил Антоново смущение и больше не стал задавать вопросов, относящихся к его работе. Он лишь спросил:

— Комсомолец?

— Ага.

— Не пора ли, шустряк, в партию?

За Антона ответил Дятлов:

— Принимать будем.

— Нам можно ехать? — вкрадчиво спросил Дятлов, отметив про себя, что дело завершено, начальство перевело разговор на праздную тему.

Капотов согласно кивнул. Дятлов и Чеменев направились к выходу, а Казарин шагнул к Рудакову:

— Вы вроде бы все растолковали. Но если это разные Лешие, то почему один ухает филином и другой тоже?

— Ты нам это и объяснишь, — положив Антону на плечо тяжелую руку, ту самую которой он скрутил Соловьева, сказал Рудаков: — Скорее всего — совпадение. Хакасы, особенно охотники, любят подражать зверям и птицам.

13

Отдохнули, повеселели бойцы. На тучных таежных травах выгулялись широкогрудые строевые кони. Отряд был готов к стремительному броску в тайгу, в труднодоступное Белогорье. В Чаркове в последний раз обсуждали и уточняли предполагавшиеся маршруты. Споров и предложений было много, так как поисковые группы до сих пор не установили, где главная база Турки Кобелькова. Расчеты строились на случайных встречах охотников и дровосеков с неизвестными, причем неизвестными могли быть в конечном счете обыкновенные мирные люди из соседних улусов, которые в эту пору искали в тайге разные целебные травы и коренья, кислицу и черемшу. И сами охотники, что приходили в отряд и рассказывали о каких-то встречах, не делали ли они этого иногда по указке Турки, чтобы окончательно сбить чекистов со следа?

Дятлов не готовил к походу лишь группу Антона Казарина, она по-прежнему располагалась и должна была оставаться в Кискаче. Чутье бывалого чекиста подсказывало Дятлову, что именно здесь, в подтаежном глухом углу, рано или поздно разыграются события, которым суждено занять важное место в операции, и он лишь подталкивал Антона к более активным действиям. Нужно было разведать тайную тропу в тайгу, к бандитам.

Казарин с утра до вечера ходил по юртам и избам улуса, заводил неторопливые разговоры с пастухами и охотниками о богатом травостое в степи, о приплоде скота, подавал дельные советы, как бы невзначай расспрашивал о соседях и родственниках соседей, каковы у них семьи да чем они занимаются. Бойцы Антоновой группы тоже не дремали — устанавливали слежку за каждым, кто отлучался в тайгу или степь, а заодно изучали окрестности Кискача.

Но все принимаемые меры пока что не давали никакого результата. О бандитах никто не знал. Жизнь улуса шла своим чередом. Кроме того, единственного, случая с участковым, не произошло ничего, что вызвало бы хоть какие-то подозрения.

Антон по-прежнему столовался у Тайки. Невысокая ростом, плотная, с румянцем во всю щеку, она казалась колобком в длинном, до пят, платье, когда то и дело с туесками и чашками бегала из избы к очагу, находившемуся посреди двора. Ребятишки безжалостно тормошили ее, приступая к ней с разными просьбами и капризами. В постоянных заботах о том, как накормить и обстирать бойцов, она выкраивала время хоть мало-мальски обиходить свою сопливую детвору. Иногда она в каком-то исступлении жарко нацеловывала детей. А то вроде бы совсем забывала о них. В эти минуты она, наверное, думала о Константине.

Кое в чем ей помогал Антон. Получил он себе на складе отряда новое байковое одеяло, а старое, еще целехонькое, отдал Тайке. Нашлись у бойцов мешки из-под фуража, раскроили их, Тайка сшила наволочку для матраца, набили ту наволочку свежим сеном, а третье с кровати, кишевшее блохами и вшами, Антон велел сжечь.

Со всей добротой своей отзывчивой души относилась Тайка к Антону. Ему за столом был первый блин и первый кусок мяса, ему же приветливая, чуть диковатая ее улыбка. Завидит его и еще издали призывно машет рукой, а ребятишки гурьбой радостно бегут ему навстречу, словно к отцу.

И все-таки Тайку беспокоила еще не совсем понятная ей причина приезда бойцов в улус. Они здесь кого-то выслеживали, но зачем? Чтобы убить или посадить в тюрьму? Если не так, то к чему им наганы и винтовки? Бойцов, насколько ей известно, никто не обижал, так отчего они должны обижать кого-то? Эта загадка томила и мучила Тайку, и чем дальше, тем больше.

Антон же никак не мог забыть того, еле уловимого смятения, что мелькнуло в черных Тайкиных глазах, когда он вдруг заговорил об отце ее детей. И теперь нет-нет да и заводил он, как бы случайно, речь на эту, явно нелегкую для нее, тему.

Они сидели на березовых чурбаках, заменявших в избе стулья, у стола, друг против друга. Антон молча смотрел на Тайку.

— Где ты похоронила Константина? — неожиданно спросил Антон.

Снова пугливо дрогнули ее густо-черные ресницы, но она тут же нашлась и с явной поспешностью замахала рукой в сторону гор:

— Там, там!

— Кто же тебе сказал, что муж погиб? — допытывался он.

— Не помню уже. Давно то было. Может, охотники сказали, — с той же нервной торопливостью, выдававшей ее, ответила она.

И вдруг Антон произнес мягко и жалостливо, с обезоруживающей душевностью:

— Зачем хоронишь живого мужа?

Конечно, она могла обмануть его — сделать вид, что это ее поразило. Но она отнеслась к его словам спокойно:

— Если он живой, почему не живет с нами?

— Вот и скажи.

— Ничего не скажу. Никакого мужа у меня нет. Разве позволил бы муж, чтоб жена с детьми помирала с голоду?

В мыслях, высказанных сейчас Тайкой, определенно был резон. Даже если муж у нее бандит, отвергнутый людьми, он должен был как-то, через кого-то помогать своей семье. Или уж, как это делали некоторые, навсегда порвать с бандой ради будущего собственных детей.

14

Вскоре в Кискач перебрался и Петр Чеменев с оперативной группой в несколько бойцов. В то время, когда его подчиненные уходили на задания в глубь тайги, сам он обычно не отлучался далее десяти-пятнадцати километров от улуса. А иногда делал ту же работу, что и Антон: знакомился с людьми, запуганными бандитами, и наводил через них нужные отряду различные справки. Большинство коренных жителей Кискача были хакасами, и Дятлов верно рассудил, что хакасу Чеменеву легче объясняться с ними, чем тому же Казарину, многие в улусе совсем не знали русского языка.

Навещая Антона, веселый и общительный Чеменев подружился с Тайкиными ребятишками. Вместе, всей оравой, они ходили купаться на Кискачку, хотя речка и мелка — по колено воробью. Ездили и в ночное. Иногда, сидя у длинноязыкого костра, Чеменев, чередуя речь с гортанным пением, рассказывал Алешке сказки, которые сам любил до смерти, а были то древние сказки про отважных богатырей и про злых ведьм, и мальчишка, раскрыв рот, слушал их и старался запомнить слово в слово.

Но как-то раз, возвращаясь из горной тайги, Чеменев, изнывавший от духоты, остановился на небольшой, голубой от колокольчиков поляне, спутал и пустил пастись своего рыжего мерина, а сам завалился в высокую пахучую траву и мгновенно уснул. Мало ли, много ли проспал, только проснулся от конского топота. Ошалело вскочил, видит меж кустов: конь по поляне скачет, кто-то гонит или ловит его.

«Уж не медведь ли?» — кольнуло в сердце.

Схватил карабин, на бегу щелкнул затвором и прямиком к Рыжке. И едва выскочил из чащи, на другой стороне поляны приметил в подлеске Алешку, в руках у него был мешок с чем-то явно тяжелым. Алешка пытался ухватить коня за гриву, конь шарахался, храпел, норовил лягнуть.

— Лень! — позвал озадаченный Чеменев.

Услышав свое имя, Алешка растерянно оглянулся, вжал голову в плечи и, подхватив ношу другой рукой, бросился наутек по сочным листьям папоротника и лиловым султанам иван-чая. Его бронзово-черное тело — был он без рубашки, в одних коротких холщевых штанах — там и сям мелькало среди серых, обомшелых лиственничных стволов.

— Лень! Да куда же ты? — кричал вдогонку Чеменев, и его удивленный крик гулко разносился по сонному лесу.

Алешка не отозвался. Он только вкинул на плечо мешавший бежать мешок, прибавил ходу и вскоре скрылся за дальним бугром.

Всю дорогу Чеменев размышлял о том, что бы это значило. Парнишка как парнишка, и вдруг ровно одичал, испугался. Чеменев был убежден, что Алешка узнал его сразу, так почему он убежал? И что нес в мешке?

О происшедшем в лесу Чеменев немедленно сообщил Антону, и тот крайне заинтересовался этой историей. Попросил все повторить сначала.

— Почему он не остановился? Ведь я его звал, — недоуменно говорил Чеменев.

— Знать бы, что было в мешке! Черемша? Коренья?

— Нет. Потяжелее что-то.

— Подождем Алешку и спросим, — после некоторой паузы сказал Антон.

Но Алешка не появился домой ни к вечеру, ни к утру следующего дня. Все потеряли терпение, обеспокоились не на шутку: заблудился, нужно собирать людей и прочесывать лес. Одна Тайка оставалась внешне спокойной, словно парнишка ничего для нее не значил, был ей совсем чужой. Она даже не стала расспрашивать Чеменева о подробностях его встречи с Алешкой.

Седлая коня, Антон сказал хлопотавшей у очага Тайке:

— Едем сына искать.

— Зачем искать? — поразилась она, продолжая помешивать черпаком в котле. — Он уже большой, сам дорогу найдет.

Собравшись на самом солнцепеке у крыльца Тайкиной избы, бойцы покуривали, вспоминали слышанные где-то истории о заблудившихся ребятишках, истории были жуткие, мороз пробегал по коже. Лишь Тайка была о них другого мнения, смеялась:

— В лесу от любой беды можно скрыться. Разве не так?

Разумеется, дети охотников-хакасов чуть ли не с самой колыбели приучаются самостоятельно бродить по лесу и долгое их отсутствие не очень-то пугает родителей. Но должна же была Тайка взволноваться хоть немного, когда Алешка неизвестно где находился уже более суток!

И Антон понял: Алешка в тайге не один, и в мешке он нес что-то домой или из дома. И кто еще может быть у Алешки там, кроме отца?

Своей догадкой Антон поделился с Чеменевым. И все сразу прояснилось для них.

— Ноша была тяжелой, это правда. Алешка хотел подвезти ее на моем коне. А когда заметил меня, испугался, что я загляну в мешок, — сказал Чеменев.

Собрать людей — собрали, а вот послать в лес не успели — Алешка прежде явился сам, правда, без мешка и какой-то странный, чудной, вроде тот и все-таки не тот. В его облике было что-то новое, непривычное.

— Да никак постригли тебя! — присел от удивления Чеменев.

Алешка быстро закрыл руками не очень умело стриженную голову, и это было смешно, и бойцы раскатились хохотом. Тайка же схватила сына за худенькие плечи и подтолкнула к избе.

— Оставь его, — сразу посерьезнев, сказал Антон.

Мальчишка, надув загорелые щеки, сердито смотрел на Чеменева, которого считал виновником всех неприятностей. Если бы не Чеменев, он пришел бы домой еще вчера, и на всем свете никто ничего не узнал бы.

— Кто это тебя? — делая пальцами ножницы, спросил Антон.

— Дяденьки на покосе.

— Какие дяденьки?

— Разве я знаю?

— А что у тебя было в мешке? — как бы дразнясь, сказал Чеменев.

Алешка показал ему синий от черемухи язык:

— Хлеб и мясо. Тоже дяденьки дали.

Антон выразительно посмотрел на Тайку. И до нее дошел истинный смысл этого взгляда. Побледнев, она сдержанно и тихо произнесла:

— Не спрашивай меня. Завтра сама скажу.

15

Вторую ночь подряд не спал Антон Казарин. Он узнал уже, что скажет ему Тайка, и, едва стемнело, вскочил на коня и ускакал в Чарков к Дятлову. Поднял командира отряда с постели, и они вышли на пустынную улицу.

Ночь стояла черная, как сажа, с большими, но не яркими звездами. На перекатах грустно и переливчато шумел Уйбат, от него тянуло холодной сыростью, и Дятлов потеплее укутался в длинную, до пят, шинель, когда они вышли на край улуса.

— Значит, Константин жив и находится в банде, — в раздумье проговорил Дятлов. — Расспроси у нее, слышала ли от мужа что-нибудь о Лешем. И вообще давно ли видела Константина в последний раз.

— А если он не у Турки?

— У Турки. Сейчас Кобельков объединил под своим началом все банды. Об этом говорит и наступившее затишье. По всем районам тишь да гладь. Обещайте Константину снисхождение и даже прощение, если он выведет нас на Лешего.

— Должен вывести. Поди, надоело рыскать зверем, — согласился Антон.

— В нашу тайну не посвящай никого, кроме Чеменева, — сказал Дятлов, с жадностью глотая вонючий и едкий дым цигарки.

Антон уехал назад. Предчувствие удачи наполняло его душу бурной и неизбывной радостью, он пел:

Путь покрыт туманом,
Белой пеленой...
Антон любил петь; песня всегда вызывала в нем волнение и память о недавнем прошлом, когда он был простым рабочим парнем Тошкой, слесарем Красноярских вагонных мастерских.

А на розовом рассвете, воротясь в Кискач, Антон опять встретил Тайку. Она одиноко ждала его у совсем погасшего очага, и он сперва принял ее фигуру за пень, накрытый шубой. И когда он спрыгнул с коня, она повернулась к нему и стала говорить негромко, но четко, как бы стремясь донести до него не только каждое слово, но каждый звук, чтобы Антон правильно понял ее. Это была уже не та, бесхитростная Тайка, какою прежде знал ее он, — перед ним была решительная женщина, которая вполне отдавала себе отчет в том, что делала. Она встала и, гордо вскинув синеволосую непричесанную голову, сказала:

— Ты спас от смерти моих детей, а для чего? Чтобы осиротить их? Ты ищешь моего мужа. Зачем тебе Константин?

— Он бандит, — раздражаясь, глухо ответил Антон.

— Он никого не убивал! — выкрикнула она и испугалась своего крика, сказала грустно и тихо. — Ты можешь мне поверить?

— Я верю тебе, Тайка. Я не хочу тебе зла. Но скажи честно, любишь его?

Она кивнула, не сводя с него темных, пронзительных глаз. В ней было столько скрытой внутренней силы, что Антон сразу поверил Тайке, когда она сказала ему:

— Если обманешь, я найду тебя хоть под землей. Найду и убью.

— Обещаю тебе, Тайка: Константина простят и станет он свободно жить, если выполнит одно наше условие.

— Что за условие? — заинтересованно встрепенулась она.

— Он должен свести меня с Лешим.

— Кто такой Леший?

— Константин знает.

— А если Леший не захочет встречаться с тобой?

— Захочет.

— Смотри, Антон. Помни мое слово, — предупредила Тайка. — И не вздумайте следить за Алешкой. Плохо вам будет.

— Ладно.

И по росистой, холодной траве зашагала в сторону тайги. Антон проводил ее долгим взглядом, а потом пошел в избу. Среди ребятишек, спавших на кровати, Алешки не было, он отправился в тайгу, очевидно, с вечера или рано утром до приезда Антона из Чаркова.

Через какой-то час Тайка вернулась и, ни слова не говоря, принялась готовить бойцам завтрак. Внешне она опять была спокойна, словно ничего с ней не случилось.

Казарин и Чеменев весь день томились в ожидании Алешки. Не вытерпел гнетущей неизвестности — бросил все другие дела и примчался в Кискач Дятлов. И во дворе, едва встретился с друзьями, разочарованно присвистнул:

— Плохо дело.

У Тайки тоже — капля за каплей — понемногу избывало терпение. Во второй половине дня она так и не присела — все ходила да молча поглядывала на темную зубчатую стену тайги. Ребятишки, видя необычную озабоченность матери, не лезли к ней, они издали наблюдали за Тайкой то удивленными, то испуганными глазами.

Уже на закате солнца, когда над улусом пламенели облака, все увидели худенькую фигуру Алешки, отделившуюся от леса. Зная, что дома его ждут, парнишка торопился. Когда он, ловко перемахнув плетень, оказался рядом с Тайкой, его рубашка, латанная не раз, была сплошь мокрой от пота, а сбитые и изрезанные ноги во многих местах кровоточили.

Алешка вполголоса о чем-то посовещался с матерью и, отойдя в сторонку, к лошадям, застыл в ожидании предстоящего разговора взрослых. Но Тайка глазами показала ему на избу и, когда он скользнул в дверь, прямо спросила у Антона:

— Говорить при всех?

— Да. Мы в курсе, — за Казарина ответил Дятлов.

Она не поняла его и переспросила:

— Говорить?

— Говори, — теряя всякую выдержку, сказал Антон.

— Чыс айна согласен на встречу, — волнуясь, произнесла она и шумно перевела дыхание.

Чекисты переглянулись. Цель, кажется, достигнута, но какой ценой? На каких условиях?

— Увести отряд из Кискача. Идти на встречу без оружия и только одному человеку.

Леший действовал осторожно. Но у чекистов не было выбора — они согласились. А ночью из Чаркова — третья подряд бессонная ночь для Антона — по железнодорожной телефонной линии Дятлов и Казарин говорили с Абаканом. Капотова в это время в управлении не оказалось, переговоры вел его заместитель.

— Все это похоже на ПР. Вам устроят ЗП. Требуйте явки к себе, — сказал он.

По условному коду чекистов ПР — провокация, ЗП — западня. Опасность была очевидной, но что делать?

— Иного в-выхода нет, — резко бросил в трубку Михаил Дятлов.

На условленную встречу пошел Чеменев, прошлой ночью он тоже не сомкнул глаз. Он устроился спать на сене в одном из сараев на окраине улуса. Во тьме в разных концах селения то и дело взлаивали собаки. Кто-то ходил за поскотиной. По отрывистому лаю собак можно было понять, что ходили не звери, а люди, к тому же — нездешние люди.

Выбор пал на Чеменева не случайно. У него было немаловажное достоинство: при всей своей горячности никогда не зарывался в бою, а принимал быстрые и точные решения. Поэтому-то работник областного угрозыска и был включен в чекистский отряд.

У таежной опушки Чеменев снял с себя широкий кожаный ремень с наганом и охотничьим ножом, подал Дятлову. Тот принял оружие с серьезным и несколько торжественным выражением лица и, рванув ворот гимнастерки — ему стало душно, — сказал:

— Лихого жеребца и волк не берет. Ну!

Чеменев ласково, с прорвавшейся вдруг нежностью, погладил Алешку по иссиня-черным вихрам:

— Веди. Да не серчай, не держи обиды.

— Константин ждет, — поторопила Тайка, считавшая излишними сейчас всякие разговоры — они отдаляли встречу мужа с чекистами. А именно эта встреча решала судьбу не только Константина, но и всей Тайкиной семьи. Если все будет хорошо, муж выйдет из тайги, и они станут жить, как все, а это ей всегда казалось недосягаемой мечтой.

Чеменев сорвал с себя и повесил на сосновый сук фуражку, стянул отволглую гимнастерку и совершенно истлевшую на нем майку. Все это он сделал стремительно, словно от его быстроты сейчас зависел весь успех операции, и затем сказал:

— Вот так пойду.

С той же торопливостью Чеменев неумело обнял и поцеловал Дятлова и Антона и первым размашисто направился в темную, пугавшую неизвестностью чащу. Алешка, мелькая голыми пятками, тут же догнал его, взял за руку. Мальчишка, он наверняка еще не понимал всей сложности обстановки, в которую попал его дружок, его веселый и добрый дядя Петя. Для Алешки это была всего-навсего игра с приключениями, и в той игре ему, Алешке, отводилось довольно важное место, что вызывало в нем сейчас необыкновенный прилив гордости и вдохновляло его.

Время тянулось с неправдоподобной медлительностью, оно почти остановилось, но для чекистов, привыкших ходить рядом с опасностью, это не казалось странным — странным было другое: что человек добровольно шел к своим заклятым врагам, шел совсем безоружным, в открытую. И не просто человек, а командир из чекистского отряда, он шел к бандитам просить их покончить с налетами, разоружиться. Просить, а не карать — в этом, собственно, и заключалась странность ситуации. А где же престиж новой власти? Неужели она неспособна была заставить уважать ее законы? Нет, дело было в другом: она была достаточно сильной — сломала в Сибири хребет Колчаку, била потом всяческих мятежных атаманов, справилась бы и с Туркой, — но она не хотела лишнего, никому не нужного кровопролития. Она подавала спасительную руку людям, уже обреченным на гибель.

Казарин и Дятлов ждали. Если уж говорить откровенно, у них было положение ничуть не лучше, чем у Чеменева. Бандиты могли подойти к ним вплотную — чекистов всего двое на тридцать километров в округе. Разве отобьешься от целой банды? И куда уйдешь?

Но они думали сейчас о товарище, который, наверное, уже был в самом становище врага. Каково ему там?

Пугающей неизвестности, казалось, не будет конца. Напрягая глаза, чекисты смотрели в частую поросль сосняка и пихтача. Должен же кто-то выйти из леса. Но кто? И уж скорей бы, скорей!

На росистой лесной тропке мелькнуло смолье Алешкиной головы, хрустнула ветка. И мальчишка вырос между стволов, юркий, не по годам озабоченный. Он приметил Казарина, поднявшегося из травы, и свистящим шепотом проговорил:

— Скорее! Вас зовут!

— А где д-дядя Петя? — заикнулся Дятлов, с трудом скрывая тревогу.

С удивленным видом Алешка захлопал глазами, затем неопределенно махнул рукой:

— Там.

Дятлов и Казарин невольно прислушивались к напряженной тишине загадочного леса. Кроме еле уловимого шума деревьев слышалось лишь тонкое потенькивание птах да где-то далеко-далеко глухо брякало ботало.

— Ты подожди — сказал Алешке Дятлов, а сам вместе с Казариным отошел на несколько шагов в сторону, чтоб Алешка не мог слышать их разговор. — Что делать будем?

— Нужно идти.

— Это ясно как божий день. А если Чеменеву уже оторвали голову?

— Все равно нужно идти.

Решили отправляться без фуражек и гимнастерок, голыми по пояс, как Чеменев. Оружие спрятали под кустами в разных местах, чтобы в случае вынужденного отхода добраться хоть до чего-нибудь — кроме наганов и маузера у них были гранаты, карабин и винтовка да еще похожие на черных жуков крохотные браунинги.

Лесная тропка словно отбивала поклоны: то падала в топкую мшанину, то возносилась на песчаные взлобки. Сначала Алешка показывал все на запад, затем они круто повернули на юг, а километра через полтора — новый поворот на запад. Распадок, в который они попали, заметно сузился, на дне его пошли зеленоватые выходы дресвы. Впереди маячил плоский гребень не очень высокого хребта.

Они не стали подниматься на хребет. Тропинка, в который уже раз, круто повернула вправо и вниз, и парнишка показал на еле приметный голубоватый дымок, вьющийся над зеленой кипенью калины.

— Там, — сказал Алешка, увлекая за собой чекистов.

Кусты вдруг оборвались, и чекистам открылась мирная и вроде бы внешне ничем не примечательная картина. У весело полыхавшего на ветру костерка с красноватыми от жары лицами сидели трое: Чеменев сосредоточенно грыз баранью кость, рядом с ним пристроился на валежине большеголовый хакас, он подремывал, сморенный теплом, и по другую сторону костра третий — тоже хакас, лет за тридцать, рослый и плечистый, с Алешкиными быстрыми глазами. Эту компанию можно было вполне принять за отдыхающих на привале охотников или за выехавших на луга косарей, когда бы не четвертый — стоявший неподалеку под разлапистой сосной с винтовкой наперевес. Лицо четвертого скрывалось пушистыми ветвями, но по его настороженной неподвижной фигуре можно было понять, что он не сводит взгляда с чекистов, появившихся на поляне.

Константин без особого интереса, совсем коротко посмотрел сперва на Казарина, потом на Дятлова, на рваный шрам, рассекший его губы, след от бандитской пули — в начале двадцатых Дятлов служил бойцом пограничного отряда.

— Здравствуй, Константин, — как знакомого, живопоприветствовал его Казарин.

Константин оценил такое обращение. Он слегка привстал, отстраняя лицо от жаркого костра. Почтительно поклонился Антону и тоже заговорил с ним, как со старым знакомым, кивнул в сторону Дятлова:

— Начальник из ОГПУ?

— Заместитель начальника.

— А это мои друзья. — Константин показал на двух своих товарищей. — Можно говорить при них.

Антон ненавязчиво, но все-таки со вниманием разглядывал Алешкиного отца. Крепок, с мягкими чертами смуглого скуластого лица, чем-то похож на Тайку, даже очень похож.

«Удивительно, они как брат с сестрой», — подумал Антон.

На висках у Константина отблескивал густой иней. Начинали белеть тонкие, легшие подковкой вокруг рта усы, и коротко подстриженная редкая борода.

Во всем строгом облике его чувствовалась устоявшаяся недюжинная сила, крепок, матер мужик, ничего не скажешь, такой и дерево вывернет с корнем, и медведя заломает один на один.

Одет Константин был в стеганку из чертовой кожи с вытертым хорьковым воротником. Жарко, а поди ж ты — в фуфайке. Вот она какая бандитская жизнь: все на себе и при себе. На поясном ремне у него был наган в старой, вытертой и потрескавшейся кобуре, два подсумка с патронами, а на левом боку висела черная колодка маузера.

— Говорите, зачем пришли, — сказал Константин, обращаясь сразу ко всем, и щелчком бросил цигарку в костер.

Дятлов немного помедлил, очевидно, решая, с чего начать важный разговор, и сказал твердо и категорично:

— Нам нужен Леший.

Константин нисколько не удивился сказанному, он только перевел слова Дятлова двум своим друзьям. И тогда тот, что стоял под сосной, сделал шаг вперед и посмотрел куда-то в небо. Глаза у него были круглые с красными веками.

Антона поразила догадка: Аднак! Это о нем рассказывал Рудаков. Значит, Аднак жив...

— Я жду ответа, — настаивал Дятлов.

— Зачем вам нужен Леший? — испытующе спросил Константин, потянувшись к фляжке с водой.

— Мы будем говорить с ним. Людям пора выходить из тайги.

Константин поднес фляжку к губам, сделал несколько крупных глотков и передал ее Антону. Тот тоже напился и сдержанно произнес:

— Леший должен понять нас...

— Он уже сделал одну ошибку и дорого заплатил за нее, — грустно, с жесткими нотами в голосе сказал Константин.

— Веди к Лешему! — отбросил кость в кусты и поднялся на ноги Чеменев.

Друзья Константина почему-то рассмеялись. А сам он достал из кармана кисет и стал скручивать цигарку:

— Леший, Леший... Зачем вам Леший?.. Говорите о чем надо с Туркой.

Дятлов уже стал сомневаться, знает ли Константин Лешего и не ошиблись ли чекисты: существует ли вообще человек с такой кличкой? Он захотел спросить об этом, но Константин, в свою очередь, задал вопрос:

— А есть ли в Чека Рудаков?

— Есть, — ответил изумленный Антон.

— Он помнит, однако, Сыхду Кирбижекова? Это я. Я и есть Леший. А Константин — это русское мое имя.

16

В то давнее время, когда Сыхда возглавил банду, он намеревался насильно разоружить ее или полностью ликвидировать. С нетерпением ждал Федора, который должен был привезти ему приказ Чека о том, куда вывести банду.

Однако шли томительные дни, а Федор все не появлялся. Сыхда уже начинал терять и без того растраченное терпение, как однажды наткнулся в тайге на труп чекистского связного. Федор лежал на пригорке вверх желтым лицом, с раскинутыми, как на кресте, руками.

Сыхда вмиг слетел с седла, выпрямился, опустился на колени перед Федором и поцеловал его в неподвижный холодный лоб. И заплакал скупо, может быть, впервые за многие-многие бесконечно одинокие годы.

Аднак, сникшим изваянием стоявший за спиной у Сыхды, негромко сказал:

— Сюдак, плакать не надо.

Обхватив всклокоченную голову, Сыхда долго сидел у трупа, медленно раскачиваясь из стороны в сторону. Он думал об огромной беде, свалившейся на его усталые плечи. Ему было жаль Федора, красного разведчика, чекиста. Погиб хороший, нужный людям человек.

Но не одно это потрясло Лешего. В тот воистину скорбный час он отчетливо осознал, что сам находится на дне уходящей в небытие бездны, из которой ни ему, ни кому-то другому уже не выбраться. Смерть Федора Чека непременно отнесет на счет Сыхды, которого не так давно подозревали там в измене. Федор должен был развеять нелепые подозрения — и вот он сам убит.

В Чека будут много искать, много думать и рассудят в конце концов, что бандиты никак не могли его застрелить, ибо Федор считался близким другом самого Матыги. Вина неизбежно падет только на Сыхду Кирбижекова. И теперь уже ничего не изменишь, никому ничего не докажешь. Федор ехал к Сыхде и вот кем-то убит в тайге предательски, в спину.

Аднак скоро нашел место засады, подобрал разбросанные в траве три винтовочных гильзы. Подавая их Сыхде, угрюмо повесившему голову, он сказал:

— За Федьку убьем десять или двести человек.

Двести для Аднака могло означать и одиннадцать, и пятнадцать.

Они прикрыли труп свежими, резко отдававшими смольем сосновыми ветками и поехали в лагерь банды. Подозревая в убийстве Федора повстанцев, Аднак сердился и всерьез предлагал:

— Давай плохих побьем, хороших оставим.

Сыхда грустно усмехнулся:

— Разве их одолеем?

— Одолеем, сюдак.

Когда до банды дошли упорные слухи, что Чека опять ищет Кирбижекова, только теперь уже в связи с убийством чекистского связного, Сыхда хотел застрелиться. Но, поразмыслив, решил, что не нужно ему помирать, нужно сделать так, чтобы чекисты поняли, кем он был на самом деле. В банде ему делать было уже нечего, и он вместе с Аднаком навсегда покинул эти, горькие для него, места.

Уезжали из лагеря будто в разведку. Даже хлеба и мяса не положили в торока, чтобы не было никаких подозрений. Неопределенность их будущего пугала его, пугала Аднака. Едва они попали на узкую, как струна, таежую тропу, уводившую на неведомый север Хакасии, Аднак остановился и неожиданно сказал, оглядывая серое, дождливое небо:

— Зачем нам туда? Там плохо.

Сыхда долго молчал, не зная, что ему говорить. Действительно, трудно и непривычно им будет на незнакомой стороне. Но хотелось поскорее уйти от всего, забиться в тесную нору, как суслики, и так в полном неведении доживать свои годы. Впрочем, Аднак может решать свою судьбу совсем по-иному.

— Поезжай-ка в свой улус Кискач. Чекисты тебя не тронут, — сказал Сыхда другу.

— Один не пойду, — уперся Аднак. — Как тебя оставлю?

Сыхда покрепче стиснул зубы и дал коню повод. Нужно было спешить к стану, чтобы не попасться на глаза бандитам.

Стояла прозрачная, ранняя осень. Там и сям деревья ярко вспыхивали и сгорали золотыми и красными кострами. В сырых низинах пронзительно пахло грибами, а на буграх — теплой сосновой смолкой. Здесь, вдалеке от людей, от их тесных городов и улусов, жили только слабые, еле уловимые шумы. Сыхда уже свыкся с такой жизнью, тем более, что никого из близких в степи у него не осталось. Скитания по горам и по тайге, выходит, надолго определены ему самой судьбой. И все-таки человек, как не крути — не зверь. Человеку трудно одному и даже вдвоем, как они с Адна- ком, — ведь так можно совсем одичать и сойти с ума.

На ночевку остановились на берегу кочковатого затхлого болотца. Из-под каменистого уступа здесь слабыми толчками бил ключ, поток воды, лениво шевеля осокою, растекался по тонкому дну болотца.

Кругом стоял неумолчный гул комаров. Отбиваясь от них, кони мотали мордами, хлестали себя по бокам черными метелками хвостов. Аднак пошел по косогору искать гнилушек, чтобы развести спасительный дымокур.

Сыхда выбрал местечко повыше и посуше, расстелил пахнущую конем попону, а под голову положил жесткое седло. Едва коснулся постели и закрыл усталые глаза, как провалился в глубокую и приятную темень: последнее время он почти не знал отдыха.

Сквозь сон Сыхда услышал резкий щелчок выстрела, и в то же мгновенье над самым ухом — тонкий, противный визг срикошетившей пули. Это стрелял не Аднак, а кто-то другой: Аднак осторожен, он не станет палить туда, где его друг. Причем у Аднака была трехлинейка, а выстрелил карабин.

Стремительным прыжком Сыхда отскочил за куст жимолости, увешанный редкими синими ягодами, и стал взглядом быстро ощупывать лозняк, окружавший болотце. Затем сообразил, что стреляли откуда-то выше, иначе пуля не пошла бы рикошетом. Но и там, между бронзовых сосен, он никого не увидел.

— Вверх руки, собака! — совсем рядом раздался хриплый голос, и из-за соседнего куста на Сыхду в упор уставился черный ствол карабина.

Леший шарахнулся в сторону и выстрелил.

Затрещали кусты. Это упал человек, окликнувший Сыхду. Но один ли он? Не притаились ли где-то поблизости его дружки?

И, действительно, в распадке прозвучали гулкие выстрелы. Били из охотничьих ружей, над головой прошумела картечь. А вот хлестко ударила винтовка. И откуда-то с кручи до Лешего донесся знакомый голос Аднака:

— Не выглядывай, сюдак. Тут еще двое.

После короткой перестрелки эти двое вышли на переговоры и сдались, сообразив, что напали явно не на тех. Оказалось — обыкновенные уголовники, промышляли ограблением магазинов и складов, налетами на обозы, на стада.

— Чего нам бить друг друга? Вы бандиты, и мы бандиты — заискивающе говорил один из уголовников. — Вы убили наших корешей, так забирайте их долю. И разойдемся.

— Посмотри, что там у них — послал Сыхда Аднака.

Аднак ушел с уголовниками. Вернулся он только поздно вечером один, принес берестяной кузовок, достал из него булку черствого хлеба и немного вяленой баранины. Вот и все, что было там доброго. А тряпки Аднак не стал брать: зачем ему они?

— Где же люди? — спросил Сыхда.

— Там, — Аднак неопределенно махнул рукой.

— Ты убил их?

— Зачем человеку жить без пользы? Померли они, однако.

17

Уходя на спасительный север, в Саралинскую непроглядную каменистую тайгу, Сыхда позаботился запутать следы так, чтобы никто из бандитов, да и чекистов, не смог его здесь отыскать. Срубили остов шалаша, обложили его пластами дерна — вышло сносное жилье, в нем они могли жить до самых морозов. А там можно было построить и землянку.

Но едва пошабашили — неизвестно какими судьбами явился Туртанов со всей бандой. Падь сразу же огласилась руганью, ржаньем коней, лязганьем железа. Перед шалашом багровыми языками плеснулся в небо жаркий костер, и, устраиваясь возле него, Туртанов, в дождевике внакидку, говорил Сыхде:

— Разве ходят так далеко на разведку? А я, дурак, поверил.

Оказалось, что только тронулись Леший и Аднак в неблизкий путь, банда была окружена и атакована чоновским отрядом. Многие бандиты навсегда остались лежать в ущелье. Туртанов вгорячах назвал Кирбижекова предателем — чем иным объяснишь, что бой совпал с уходом Сыхды из банды, — но одумался: чекистам более чем кто-нибудь другой нужен был сам Леший, чтобы наказать его за убийство Федора. Чека до сих пор не знала, что это он, Туртанов, втайне ото всех устроил слежку за приехавшим в банду Федором, что он выследил Федора в Абакане, когда тот входил в дом, занимаемый чекистами. Туртанов перехватил в тайге Федора и сам покончил с ним.

— Жалко было Федьку, — притворно вздохнул Туртанов, разглаживая свою окладистую черную бороду.

— Давай-ка поговорим по душам, — подсел к Туртанову Сыхда.

— Поговорить есть о чем.

— Ты зачем пришел сюда? Кто тебя звал?

— Не ты хозяин тайги, Леший!

— Может, ты? — отстраняясь от дохнувшего нестерпимым жаром костра, спросил Сыхда.

— Все мы одинаковые хозяева, пока живем.

— Так зачем же ты пришел?

— Покойный есаул, Иван Николаевич, намеревался стоять в Сарале вольным казачеством. И ежели нам не распыляться, то...

— С меня хватит! — грубо оборвал его Сыхда. — И какие мы вольные казаки! Оборванцы, бродяги. Я хочу жить сам по себе!

Туртанов медленно покачал головой:

— Так не пойдет, Леший. С нами ходить будешь! Уж не ты ли, когда шептался с Федором, выдал чекистам наши базы? Так вот они, — он кивнул на бандитов, сдержанно шевелившихся у костра, — они не хотят, чтобы все повторилось. Мы давно уже повязаны одной веревочкой.

— Не нужен я тебе, Туртанов. И ты мне тоже.

— Как сказать! Догадываюсь, что ты про соловьевское золотишко проведал, где прятал его Иван Николаевич.

— Вон что!

— Делить надобно по справедливости, — подбросив бересты в костер, угрюмо произнес Туртанов.

— Всем поровну! — не переставая жевать, сказал кто-то в тесной толпе.

Потом они пили чай. Туртанов снова завел тот же разговор.

— Я не слышал про золото! — сказал Сыхда.

— Так я тебе и поверил! — Туртанов потянулся к нагану, заткнутому за джутовый пояс.

По другую сторону костра клацнул затвор винтовки. Услышав этот устрашающий звук, Туртанов вздрогнул, сердито сплюнул и убрал руку с пояса:

— Пусть трахомный уйдет отсюда!

— Мы оба уйдем, — вспылил Сыхда. — А про золото узнай у Матыги. Может, он что разнюхал, а я ничего не знаю!

Вскоре разразилась низкая гроза. Гулкий треск и грохот долго метался в каменном мешке ущелья. Как свеча, пылало сухое дерево, подожженное молнией на острогрудой темной скале.

— Это место проклято богом, — сказал Сыхда Аднаку. — Надо уходить, но куда?

Утром в слоистом тумане еле угадывались зябкие фигуры лошадей и суетившихся на стане бандитов. По мокрой от ливня траве Аднак направился в низину за смородиновыми листьями для чая, Сыхда след в след пошел за ним. Когда они оказались в чаще одни, Аднак, палкой очищая сапоги от вязкой грязи, негромко произнес:

— Я слышал, как ты говорил с Федькой. И понял: вы оба — Чека. Почему, сюдак, боишься идти в улусы? Поедем ко мне в Кискач, скот пасти будем, охотиться будем.

Где-то глубоко в измученном сердце Сыхды еще теплилась смутная надежда, что чекисты только делают вид что относятся к нему, как к врагу, а на самом деле они по-прежнему верят, что он никакой не бандит, не предатель. Последнюю неделю он часто ловил себя на том, что слушает тайгу, с нетерпением ждет нового связного из Чека.

Но это было бы чудом. А Леший твердо знал, что чудес нет, и поэтому он решил остаться в тайге до тех пор, пока не будет уверен до конца, что чекисты поняли его. Нет, он не трусил, но и не хотел помирать глупо.

— В улусы, Аднак, нет мне пути.

Они долго подавленно молчали. В Сарале им оставаться было нельзя, но и идти назад, где, расставив капканы, чоновцы поджидали Сыхду, как самого коварного врага, они не могли.

— Кискач, — настаивал Аднак. — Там много зверя и птицы, есть ягода, есть грибы.

Бандиты хватились Сыхду. Туртанов уже послал людей по всем направлениям. Он боялся, что Леший может выдать чекистам место расположения банды, а, кроме того, все еще надеялся через Лешего выйти на соловьевское золото.

Когда Аднак и Сыхда вернулись к шалашу, туман поредел и пихтач расчертил косые лучи солнца, хлынувшего в ущелье. В густых кронах деревьев защелкали и засвистели птицы. От земли пошел пар.

Туртанов обрадовался Сыхде, обнял его за плечи и повел к костру, пахнувшему горелым смольем и онучами. Обстоятельства сложились так, что теперь признанным атаманом банды стал он, чернобородый казак Форпостовской станицы. Теперь он мог приказывать самому Лешему.

Но Сыхда и не думал хоть в чем-нибудь подчиняться Туртанову. Когда бандит сказал, что немало встревожился отсутствием его и Аднака, Сыхда ответил решительно, тоном, не допускавшим возражений:

— Сегодня я ухожу от вас. И если будешь искать меня, Туртанов, или преследовать, получишь пулю!

— Я разоружу и арестую тебя теперь!

Ствол Аднаковой винтовки качнулся и стал медленно подниматься. Туртанов ругнулся:

— А черт с тобой! Не пришлось бы тебе пожалеть!

18

В пустынных, покрытых льдом зимой и летом скалах берет начало шумливая и сердитая в паводок, но светлая и звонкая в остальное время лета и осени горная речка Кискачка. Течет она от гольцов, так зовутся эти скалы, в просторные долины, течет с удивительной быстротой, то петляя, то расширяясь и сужаясь на своем пути. И плещутся в холодной и чистой воде скорые, как молния, хариусы, и радужные ленки. И на всем течении речки в ямах и промоинах в изобилии водятся окуни, пескари, щуки.

Но не одной рыбой богат этот край. Чуть пониже гольцов растут заматерелые столетние кедры. В своих развесистых мохнатых лапах держат они смолистые шишки с орехами, на которые падко лесное зверье.

А человек, он может жить здесь хоть сто лет без хлеба и мяса — всю пищу даст ему кедр. Одной пригоршни на завтрак и другой на обед достаточно человеку для того, чтобы восстановить любую потерю сил. После такой еды шагай двадцать-тридцать километров — не устанешь. А к орехам можно добавить бруснику, голубику, калину, жимолость и другую ягоду, которой здесь полным-полно.

Вот в какие места привел Аднак своего друга. Почти на границе с гольцами срубили они в тайге избушку. К ручью шагов на десять прокопали глубокий тоннель. Случись что с избушкой — им все нипочем: уйдут в тоннель и будут жить в нем. Для вяленой маралятины и сохатины поделали под землей амбары. В общем, устроились пока что ладно.

Однажды, выслеживая потерявшего рога марала, Сыхда ушел далеко от избушки. От быстрой ходьбы по косогорам разгорячился и взмок. Прилег отдохнуть на траву под березой, выросшей среди кустов дикой малины и шиповника. А стояла уже поздняя сибирская осень, земля заметно похолодала, тронулась инеем.

Спал Сыхда крепко и долго. Когда же открыл глаза, то почувствовал, что не может пошевельнуться: весь как бы одубел, боль и ломота угнездились в пояснице. Попробовал было встать; ноги что вата — совсем не слушаются. Кое-как перевернулся на живот и развел под березой костер. Бросал в него завитую в кольца бересту, пожухлую траву, сухие ветки и с беспокойством думал: «Золы бы нажечь побольше, лечь на нее спиной — и отойдут ноги», — а боль становилась все забористей, все нестерпимей.

Где же взять столько дров? Вокруг голым-голо — на обширную, с гектар, поляну лишь одна береза. А мелкий кустарник, росший здесь, не в счет — что от него проку?

Но вверху, на самом бугре, березняк и осинник были погуще, там можно было что-то найти для костра. И, опираясь на локти и понемногу подтягивая свое, ставшее вдруг тяжелым, тело, Сыхда пополз к лесу. Ползти было бесконечно трудно и больно, нога нечаянно зацепилась за пенек — и Сыхду пронзило острым прострелом. Он замер и застонал мучительно и протяжно.

— Кто тут? — вдруг послышался позади тонкий, вроде бы мальчишеский голос.

Сыхда с трудом повернул тяжелую голову и удивился: перед ним стояла девушка с охотничьим ружьем наизготовку. Ей было не более восемнадцати. Лицо круглое, румяное, с необычно большими для хакасок черными, как уголь, глазами. На ней была изрядно заношенная нагольная шуба, отороченная снизу мерлушкой.

— Кто ты? — испуганно спросила она.

— Охотник Сыхда. Разве не видишь?

Она не спускала с него тревожных, внимательных глаз. Тогда он вяло улыбнулся ей и попросил:

— Помоги встать.

Девушка прислонила ружье к березе. Подошла к Сыхде, и на его груди сомкнулись две гибкие, тоненькие руки, они напружинились, но не смогли оторвать от земли непосильный груз. Девушка распрямилась, решая, что же ей теперь делать.

— А ты кто? — спросил Сыхда.

— Я Тайка, я живу в Кискаче. Ты обо мне не слышал?

— Нет, — искренне признался он.

У Тайки были чуть припухшие губы и ровный, слегка вздернутый нос. Она сразу поразила Сыхду своей красотой. И теперь чем больше он глядел на нее, тем легче и радостнее становилось ему.

— Ты хороший человек или плохой? — спросила она.

— Наверное, хороший.

— Тогда зачем у тебя короткое ружье? — она кивнула на маузер, выглядывавший у него из-за пазухи.

— Такие ружья сейчас у всех.

— Ты врешь! Может быть, это ты и убил моего брата? Ты?

— Я недавно в этих местах. Разве я похож на бандита?

Она еще пристальнее оглядела Сыхду, и, не доверяя ему, взялась за свое ружье:

— Попробуй обидеть меня!

— Что ж, стреляй, Тайка, — все еще любуясь ею, сказал он.

— Ты не боишься умереть?

— Не боюсь. Только ты, когда убьешь, похорони меня вот под этой березой. И приходи на могилу, да почаще, — снова чуть усмехнулся он.

— Зачем это?

— Мне хорошо, когда ты рядом.

— Я убивать тебя не стану, — решила она, поправляя висевшую у нее на ремне холщевую сумку с дичью. — Я позову людей, и они разберутся, кто ты такой.

Он ничему не противился, ни о чем не просил ее. Он только проводил Тайку долгим и теплым взглядом. Но когда, спустя несколько часов, к березе пришли посланные Тайкой охотники, они никого здесь уже не нашли.

19

Вскоре пришла зима. Снега выпали пухлые, сразу укрыли все дорожки и тропки. В глухом распадке совсем потерялась крохотная избушка: из сугроба торчал лишь один ее угол, а в отдушину клубами выходил негустой горьковатый дымок.

Сыхда и Аднак теперь редко выходили из своего жилья, а когда выходили, то недалеко, боясь, чтобы кто-нибудь не напал на их след. Иногда, заподозрив неладное, они проверяли, нет ли кого поблизости. Снежный покров рассказывал им обо всем. Однажды Сыхда, много думавший о Тайке, направился к той одинокой березе. Он с привычной ловкостью бежал по белой, податливой целине на своих самодельных, подбитых маральей кожей лыжах. День был ясный, ослепительно блестел хрупкий снег.

«Наверно, Тайка тоже вспоминает березу», — думал Сыхда, обегая трухлявые колоды, лежавшие на пути. Он свернул цигарку, закурил и снова подумал о Тайке, что хорошо бы иметь жену. Но разве Тайка согласится жить с ним в таежной избушке? Разве ей понравится жизнь с отверженным несчастным человеком. А жалко, что так. В улусах давно правит Советская власть, за которую воевал Сыхда еще у Щетинкина. Так почему же он, честный перед людьми и властью, должен скрываться?!

— Не забывай меня, Тайка, — вслух подумал он, и очевидно, услышав его голос, гукнули и снялись с кустов красногрудые снегири. Сдвинув на затылок шапку, он остановился на краю заветной поляны. И снова увидел березу: она стояла раздетая, еле приметная на снегу, свесив долу длинные тонкие ветви. И еще увидел Сыхда лыжный след, который стремился сюда со стороны степи и делал петли вокруг березы, след подходил и к самой березе, и там, где снег истолчен в пыль, на обледенелой ветке дерева подрагивал на легком ветру кусочек красного ситца. Сыхда осторожно дотронулся до него и понял, что здесь была Тайка, что она хочет новых встреч и в залог своей верности дарила ему этот талисман, что должен охранять Сыхду в тайге от лютого зверя, а еще больше — от людей.

И у Сыхды загорелись глаза, впервые за многие годы они засияли счастьем, и это было наградой за всю его прошлую совсем не радостную жизнь. И он сбросил в снег слезы, вдруг набежавшие на глаза, и размашисто зашагал назад, к Аднаку. Но, пройдя почти полпути до избушки, остановился, постоял с минуту в раздумье и решительно повернул к березе. Он забрал тот кусочек ситца и сунул его к себе за пазуху, к сердцу, которое то замирало, то гулко билось, стоило Сыхде лишь подумать о Тайке.

Синие тени в тайге стали гуще и заметно удлинились. Аднак встретил своего друга у лаза в избушку. В отсутствие Сыхды он не беспокоился — знал, что тот не собьется с пути, не растеряется при встрече со зверем, не ввяжется ни в какую сомнительную историю. Правда, Аднаку сейчас приходила мысль: не заболела ли снова у Сыхды поясница, как тогда, осенью, когда Аднаку пришлось тащить его на себе много километров.

— Где был, сюдак? — безо всякого интереса, просто для того, чтобы заговорить, спросил Аднак.

— Рябчиков попугал мал-мало, — улыбчиво ответил Сыхда.

— Хитер ты, как лиса. Почему же я не слышал выстрела?

— Я далеко ходил.

— Почему же у тебя шаг твердый?

Все понимал Аднак, и утаить от него что-нибудь было не так просто. Но Сыхда все-таки утаил талисман. Этот дорогой ему красный клочок он доставал из-за пазухи лишь по ночам, когда Аднак спал, доставал и прижимал его к своим пылающим обветренным губам.

Спустя два дня, Сыхда снова отправился к березе и на той же ветке нашел еще одну кумачовую ленточку. И ее бережно положил за пазуху. А потом так и повелось: Сыхда приходил к березе, и его там ожидал заветный клочок ситца. Только самой Тайки, а он был убежден, что сюда приходила именно она, Сыхда никак не мог встретить. И однажды он решил во что бы то ни стало дождаться ее у березы.

В это утро он поднялся затемно. Наскоро поел настроганной мерзлой сохатины, предупредил Аднака:

— К обеду не жди, брат. Приду не скоро.

Белесое солнце едва поднялось над холмами, Сыхда был уже на месте. Он не стал выходить на поляну, а в стороне от нее, в низинке, снял лыжи, развел слабенький костерок. Чтобы не было дыма, Сыхда бросал в костер бересту да сушняк, которого насобирал несколько охапок.

Если в низинке встать в полный рост, взору открывалась поляна с березой, на той березе сегодня еще краснел Тайкин талисман. Она придет, чтобы убедиться, взял ли Сыхда ситцевый лоскуток, а если взял, повесить новый.

Сыхда сжег весь принесенный им валежник, когда на другой стороне поляны показалась смутная черная тень. Она скользнула по крутому склону холма и потерялась в распадке, а потом появилась значительно ближе.

Как он и предполагал, это была Тайка. Все в той же рыжей шубке, с ружьем за спиной, она, прежде чем подойти к березе, остановилась и огляделась.

Сыхда, неотрыво наблюдавший за Тайкой, засвистел и залаял и снова засвистел и жалобно заплакал ребенком:

— Уа! Уа! Ай-ай! Уй-а! Угу! Угу!

— Господи, леший! — вскрикнула Тайка. Бросилась бежать к дому, да ноги у нее подкосились, и на лыже порвался ремень. Пугливо оглядываясь, дрожащими руками стала ладить лыжу, а визг и хохот донесся уже спереди:

— Ух-гу! У-а!

И совсем рядом послышалось:

— Напугалась?

Голос был тихий и ласковый. Еще не поднимая головы, Тайка знала, что это заговорил он, таежный охотник Сыхда.

— Я угнал лешего,— направляясь к ней, чтобы помочь, мягко сказал он.

Она рывком выпрямилась и потянулась рукой к ружью:

— Не подходи ко мне, незнакомый человек!

Следуя в некотором отдалении и более не заговаривая с нею, он проводил Тайку почти до самой кромки леса, ослепительно горевшей на солнце. На золотом снегу она оставила ему красную ленточку. Сыхда поднял ее и опять унес с собой.

Много было встреч у Тайки с Сыхдою, но она по-прежнему не подпускала его близко. И все-таки как-то раз Сыхда уговорил ее пройти с ним до его затерянной в сугробах избушки. Может, Тайка приготовит охотникам вкусный обед?

— Ладно, — покорно сказала она и пошла за ним.

Когда Аднак увидел ее, он так и присел от удивления, и лицо у него вытянулось, словно он разом изжевал целую горсть брусники:

— Тайка! — и быстрый взгляд на Сыхду. — Кого ты привел, сюдак?

Он знал Тайку и ее родителей. Они жили когда-то по соседству с Аднаком, и девчонка эта росла у него на глазах.

Она тоже необычайно удивилась Аднаку, в улусе давно уж все потеряли его. Люди говорят, что Аднака скосила злая болезнь, а он вот, перед Тайкой, живой и здоровый.

— Только молчи. Никому не говори про нас. И знай: мы с Сыхдой не бандиты, — сказал Аднак.

Конечно, кое-чего она не могла понять, кое-чему не поверила. Но ночевать в избушке все же осталась.

20

В самый разгар зимы у Аднака закровоточили десны, по телу пошли розовые пятаки. Это были страшные признаки — так всегда начинается цинга, валящая человека с ног и в конце концов сводящая его в могилу.

Кто из таежников не знает, что лечить цингу нужно ягодами и черемшой! Но небольшие запасы ягод были съедены, а черемшу собирают в начале лета — в это время в прошлом году Аднак и Сыхда были неблизко отсюда и не представляли себе, где им придется зимовать. И еще таежникам известно удивительное средство, которое способно поставить на ноги цинготного больного, это — свежая оленья кровь да парной костный мозг оленя. Одного глотка крови бывает достаточно, чтобы человек почувствовал заметное улучшение.

Аднак шел в гольцы на охоту. Правда, путь туда был труден и рискован: вдруг кто-нибудь нападет на след Аднака и доберется по следу до избушки.

Аднак вернулся с охоты сильно встревоженный. Оленей он убил, двух сразу, нужно теперь как-то притащить их с гольцов, сделать санки, что ли. Разве на лыжи навяжешь много мяса?

Встревожило Аднака присутствие в горах неизвестных. Эти люди — не охотники и не чоновцы, те не стали бы убивать десять маралов — зачем им столько сразу? Не иначе, как бандиты заготовили себе мяса и явятся за ним. И плохо, если они приметят след Аднака — им захочется выяснить, с чьей тропой пересеклась их тропа и что им делать, чтобы сбить с толку возможных преследователей.

— Сколько их? — спросил Сыхда.

Аднак долго считал. По его выходило, что бандитов на гольцах не меньше четырехсот. В переводе на обычный счет человек двадцать — тоже не мало.

Может, покинуть избушку на какое-то время? Нет, это была бы слишком большая уступка бандитам.

Обдумав все ладом, Сыхда решил напасть на бандитов. Они тронулись в путь с таким расчетом, чтобы к гольцам выйти на рассвете. Аднак нашел и показал бандитскую тропу на пологом склоне горы. По ней, буровя снег, лыжники успели протащить двух маралов. Стал Сыхда высматривать и считать людские следы на глянцевом, как лист тетрадной бумаги, снегу — насчитал, что было здесь человек двенадцать, это, пожалуй, слишком для них двоих с Аднаком. Но если встретить бандитов на открытом месте, то это не так уж много. И Сыхда повел за собой Аднака по бандитской тропе, вернее, рядом с нею, как ходят таежники по следу зверя. Вначале тропа шла по сравнительно ровной площадке, затем дважды ныряла в распадки и устремлялась вверх, к вершине хребта. Наконец они оказались на старой гари. Здесь было много крупного обуглившегося колодника, между которым кое-где щетинился мелкий березняк и малинник.

— Встань вот за этими соснами, — сказал Аднаку Сыхда. — Выйдут бандиты на гарь — бей в лоб. А я сперва пропущу их к тебе, потом ударю им в спину. Понял?

— Все понятно, сюдак.

— А если это не бандиты — ты сам увидишь, — незаметно отступай к вершине хребта, там встретимся.

— Ладно. Скоро они будут. Ишь как сосны гудят, скоро буран задует. Людям надо успеть взять мясо...

Едва Сыхда отошел от Аднака и пересек гарь, как услышал веселые голоса и смех. Сыхда кинулся в сосняк и, осторожно раздвинув колючие ветви, сыпнувшие на него снегом, стал наблюдать.

Банда шла цепочкой по глубокому, чуть ли не до пояса, снегу. За плечами у шагавших бородачей — винтовки и карабины. Один, тяжело тычась вправо и влево, нес ручной пулемет Гочкиса, такие пулеметы были на вооружении у Соловьева да и у чоновцев.

По мере того, как люди приближались, Сыхда внимательно разглядывал их обветренные волосатые лица. Все они были похожи одно на другое: долгое пребывание в тайге наложило на них отпечаток сумрачности и подозрительности. Все были незнакомыми — Сыхда мог бы поклясться, что он никогда не встречался с этими людьми.

Но вот из-за кряжистой сосны упругой походкой вышел дюжий человек в черненом полушубке, окладистая борода торчком. Он остановился, огляделся, коротко хохотнул какой-то шутке. И Сыхда узнал его: Туртанов, один из самых верных и самых кровавых подручных Соловьева и Матыги. Глядя на него, Сыхда вспомнил разведчика Федора, вспомнил поспешный приход Туртанова в Саралинскую тайгу. Вот когда нужно было пристрелить злобного бандита. Тайка рассказывала, что, начиная с осени, под тайгой прокатилась целая волна зверских убийств — убивали большевиков и крестьян-коммунаров. Выходит, это делала банда Туртанова.

Когда цепочка бандитов оказалась на гари, в сосняке раздался одиночный винтовочный выстрел. И ему, спустя всего несколько секунд, ответила трескотня наганов, карабинов, обрезов. Банда огрызалась. И снова Сыхда услышал резкий винтовочный выстрел. Отбросив лыжи, он кинулся на тропу, проложенную бандитами. Он достиг ее и, уже не прячась, с маузером, оттягивавшим руку, побежал к гари. Он не боялся, что Аднак может пристрелить его ненароком — об этом даже не успел подумать. Сыхда заметил гнилую колоду, лежавшую поперек тропы, и, взвихрив снег, грудью ударился об нее.

Неподалеку от себя он увидел залегшую цепь бандитов. Повел стволом маузера и выстрелил. Человек, в которого он целился, вскинул голову, словно хотел разглядеть, кто в него палит, и тут же ткнулся в снег.

Один из бандитов, намереваясь стремительным броском преодолеть гарь, выскочил из-за пня — и его тут же настигла меткая пуля Аднака. Подвернув под себя руку с зажатым в ней карабином, бандит дернулся и затих.

И тогда с другой стороны гари долетело:

— Рота, вперед!

Командовал Аднак. Он пугал банду, надеясь повернуть ее в сторону Сыхды. И он добился своего: бандиты, как бараны, сбились в кучу и бросились назад, в лесную чащу всей ватагой.

До Сыхды им оставалось каких-нибудь двадцать шагов. Сыхда рванул кольцо и бросил гранату. Сыхда увидел на снегу трупы.

21

— Я сделал ошибку и только через несколько месяцев исправил ее, — с достоинством сказал Сыхда, немигающе глядя на Казарина и Дятлова. — Так чего вам нужно?

Дятлов долго не отвечал, покашливая в кулак и, в свою очередь, выразительно посматривая на красноглазого и на второго спутника Сыхды. Дело было слишком секретное, чтобы о нем знали даже несколько человек. Сыхда понял командира чекистского отряда, но все рассудил по-своему:

— Людям должно быть известно, на что они идут. А это — верные люди, мои друзья Аднак и Кокча. Говори при них.

Было видно, что Дятлову нелегко начать откровенный и решительный разговор с Лешим. Как-то Леший отнесется к предложению чекистов, пойдет ли он на отчаянный, может быть, даже смертельный риск?

— Нам нужно обезглавить банду Турки. Атамана и его помощников убить, — странно горбатясь, вполголоса проговорил Дятлов. Да, это была вынужденная мера, самая крайняя изо всех мер, потому что Турка не сдается.

Наступило молчание. В первозданной лесной тишине слышалось лишь слабое потрескивание костра. Даже Алешка перестал бегать по пестрой от разнотравья поляне, озадаченно открыл рот.

Чекистам показалось, что слова Дятлова не произвели на Сыхду нужного впечатления. Он был спокоен, лишь вяло усмехнулся в себя и, обрывая молчание, по-хакасски заговорил с Кокчей и Аднаком. Те тоже чему-то усмехнулись, разведя руками.

— Так не пойдет, — отрывисто сказал он.

— Почему? — спросил Дятлов.

— Убивать нужно всех! А если только Турку и Кинзеновых, то идите и стреляйте их сами!

Ответ Сыхды поразил чекистов. Они ожидали от Лешего чего угодно, только не этого. Лишь рядом с Туркой сейчас не меньше сотни бандитов, как с ними справиться Сыхде? Ведь у него только двое помощников. На что рассчитывать еще? А если бандиты добровольно решат сдаться, то зачем их стрелять? Их вину перед народом и их ответственность установит суд.

— Суд должен прежде поймать бандитов, — резонно заметил Сыхда.

— И так нельзя, чтобы каждый из нас был судьею. Что ж тогда будет?

— Почему нельзя? — удивился Сыхда. — Разве кому запрещено стрелять бешеного волка?

Аднак и Кокча согласно склонили головы. Сыхда хмуро и недобро рассмеялся и сказал:

— Я — прокурор, Аднак — судья. Чем плохой суд? Ведь это мы судили бандитов и воров. Плохо судили?

— Этак ты решишь завтра, что и я бандит, и расстреляешь меня, — сказал Казарин, высвобождая отсиженную ногу.

Не удостоив Антона ответом, Сыхда снова заговорил:

— Турка совсем озверел. После Московского совхоза я сказал себе: хватит. Пора кончать. Вот почему я вышел на связь.

— Вы? — Дятлов невольно подвинулся к Лешему.

— Я. Разве вы не догадались, что с участковым я встретился совсем не случайно, да простит он мне тот нечаянный выстрел.

— Где Турка? — спросил Дятлов.

— Турка уехал на саралинские спецпоселения. Там у него знакомые и советчики среди ссыльных. Турка хочет на время увести банду за границу.

— Вон что! — привскочил Казарин.

— На обратном пути с Саралы Турку нужно встретить, — предложил Дятлов.

— Иди встречай, — упрямо возразил Сыхда.

На этот раз командир чекистского отряда уловил смутную, еле заметную улыбку в прищуре узких глаз Лешего и решил, что спорить лишне. Сыхда все сделает так, как надо.

Леший встал, показывая тем самым, что переговоры окончены, Антон легонько дотронулся до его локтя и сказал глухо:

— Будьте осторожны.

— Это мы умеем, — отмахнулся Сыхда.

— Умеем, сюдак, — подхватил вдруг повеселевший Аднак.

Попрощались. Было условлено, что Леший выйдет на связь ровно через неделю. Чекисты будут ждать его здесь же. Сыхда пощекотал Алешку под мышками и шепнул ему на ухо что-то для Тайки. Алешка с визгом подпрыгнул и поцеловал отца в колючую от синей щетины щеку.

Но в назначенный день Леший не появился. Напрасно рыскали по непролазным кустам Алешка и Петька, напрасно поздним вечером и ночью ходила на ту поляну Тайка. Вернулась она сникшая, вконец расстроенная, и, все же, трудно разговаривая с Казариным, заверила:

— Сыхда не обманывает. Значит, так надо.

Казарин верил Лешему. Во всем облике этого человека, во всех его словах и поступках чувствовалось врожденное благородство.

Один за другим шли бесконечные дни, а Леший не появлялся и не давал о себе знать. Чекистов злило буквально все. Тайка не поднималась с постели.

— Сходи-ка еще в тайгу, — попросил ее Антон.

На станции Уйбат срочно связались по телефону с Абаканом. В областном управлении ГПУ за ходом операции следил сам Капотов. Выслушав краткое донесение Дятлова, он сказал;

— Предали Сыхду помощники?

— Вряд ли.

— Ночью бойтесь налета.

Чекисты рассыпались по улусу, ложились спать в разных домах, на сеновалах и чердаках. Выставляли у околицы скрытые посты. Прислушивались к каждому ночному шороху. Ждали то бандитов, то Лешего. И так прошло целых пять суток. А росным прохладным утром шестого дня прибежавший из тайги Алешка с визгом бросился на шею Казарина:

— Отец зовет.

Чекисты издалека услышали в кустах заливистый плач и хохот. Кричал филин. Затем раздался треск веток и из чащобы на потном гнедом коне вылетел Сыхда. Его темное скуластое лицо выглядело угрюмым и усталым. Он спрыгнул с седла и церемонно расцеловался со всеми.

— Турка задержался в Сарале, — сказал Сыхда. — Пришлось ждать.

Подъехавший Аднак подал Сыхде три винтовки, маузер и наган, а тот тут же передал оружие Дятлову.

— Что это? — недоуменно спросил Дятлов.

— Аднак бьет без промаха. Но лишь четвертый выстрел уложил князя Турку. Правда Турка говорил, что пуля его не берет, — спокойно произнес Сыхда и добавил. — Оружие это атамана и братьев Кинзеновых. Возьмите на память.

— Теперь очередь за бандой. Хорошо бы уговорить сдаться.

— Попробуем, начальник, — не очень уверенно сказал Сыхда. — Через три дня приходите сюда же.

22

На этот раз чекисты были почти уверены в успехе. Банде ничего не оставалось, как подчиниться Сыхде, одному из признанных своих вожаков, которого побаивался сам Турка. Если даже произойдет раскол и какая-то часть банды не захочет выйти из тайги, все равно она не будет столь опасна, как прежде, и пока оправится от нанесенных ей ударов, чекисты покончат с нею. В решающие дни борьбы отряд Михаила Дятлова вошел в Кискач — неподалеку отсюда и должны были разыграться самые значительные события.

Казарин по всем правилам расставил посты наблюдения на высотах, прилегающих к Кискачу, на глухие таежные дороги послал дозоры. В тыл отряду, чтобы обезопасить себя от неожиданного нападения со стороны села — бандиты могли просочиться и сюда, — были посланы пятьдесят бойцов.

Большое горячее солнце, скользя по верхушкам деревьев, приближалось к полудню. Оседланные кони чекистов подремывали, уткнувшись мордами в кусты. Бойцы отряда лежали на пахучей мелколистой траве, вполголоса переговаривались, обсуждая свои каждодневные привычные заботы. Когда по поляне быстрым шагом проходил Казарин или Дятлов, к ним неизменно тянулись вопросительные взгляды людей, ожидавших развязки.

— Все будет в полном порядке, — успокаивал их Казарин.

Наконец — пыль столбом — прискакал дозорный, совсем молодой курносый боец, запыхавшийся, весь в поту и пыли:

— Идут, товарищ командир!

— Много? — встрепенулся Дятлов.

— Да разве их в тайге сосчитаешь! Человек сто, наверно. Кони с ними, коровы.

Антона подхлестнуло это сообщение. Он собрался навстречу банде, но едва поставил ногу в стремя, из леса выехал еще один дозорный, а следом за ним появился Сыхда на своем Гнедке. Впереди всадника на холке коня, сжавшись, сидела девочка лет семи, грязная с округленными от страха глазами, а из-за спины его выглядывал сопливый мальчуган лет пяти, хрупкими руками он цепко держался за потную рубашку Сыхды.

— Сиротки, дети Турки. Татьяну пришлось застрелить — схватилась за наган, язва, — устало сказал Сыхда и подал девочку Дятлову. — Ранена, в больницу надо.

Толпа тяжело вздохнула: что ни говори, а дети, беззащитные, ни в чем не повинные. И чтоб как-то заглушить в себе жалость и оправдать то, что произошло в тайге, Сыхда раздраженно произнес, обращаясь к перепутанной девочке:

— Зачем князь Турка дружил с баями? Зачем мучил людей?

Все одобрительно загудели.

На поляне показалась и стала подтягиваться молчаливая колонка бандитов. Растерянно поглядывая по сторонам, звероподобные оборванцы переминались с ноги на ногу — ждали приказа, что делать дальше.

— Складывайте на землю оружие, — распорядился Дятлов. Обедать будем. Проголодались, поди? Это что у вас в тороках?

— Корова захромала, пришлось прирезать, — хитро подмигнул Сыхда. Это он сам сказал, чтоб заготовили мяса, а то чекисты весь скот посчитают, тогда ничего не возьмешь.

«Вот и все, — подумал Антон. — Операция завершена».

И почувствовал он вдруг усталость, что копилась в нем многие месяцы. А как, должно быть, устал Сыхда!

Запылали костры. По лесу потянуло дымком и манящим запахом шашлыка и мясного варева. Бойцы отряда расстилали на траве попоны, брезент — готовили стол.

— Хочу спать, — сказал Сыхда и сладостно рухнул на зеленую мшанину. Через минуту он уже спал, тихонько похрапывая.

Изо всей банды, кроме Сыхды, не сложил отружия один Аднак, ему этого никто и не предлагал. Наблюдая за тем, что делалось на поляне, он, как всегда держал наперевес свою винтовку. ПокаСыхда спал, он считался среди людей, вышедших из тайги, главным, к нему сейчас и обратился Антон:

— Почему ребята заскучали? Пусть подойдут к костру.

Аднак отрицательно качнул головой:

— Они не подойдут. Вот откроет глаза Чыс айна — он скажет, что делать.

Через час Сыхда был на ногах. Скинул рубаху и, треща валежником, вприпрыжку побежал мыться к ручью.

Вернулся, зябко и озорно подергивая плечами. Он был свеж, усталость с лица как рукой сняло, глаза поблескивали радостью и задором:

— Эх, князь Турка, зачем не хотел жить? Зачем баев слушал? — сказал Сыхда, додумывая мысль, донимавшую его.

Пока обедали и переписывали небогатое имущество банды, Казарин с двадцатью бойцами, взяв проводником Кокчу, отправился к местам последних, трагических событий.

День был голубой, чистый. Млел в мареве нетронутый из веку лес. Пахло хвоей и сухими травами.

И Антону вдруг показалось до невероятности диким и жестоким то, что он увидел в распадке. Зачем это? У бандитской избушки, в кустах, на прогалинках — всюду в самых неестественных, пугающих позах лежали трупы, много окоченевших трупов. И вспомнилась Антону слышанная им где-то мудрость:

«Поднявший меч от меча да погибнет».

Эти пошли против народа. Их не жалел Антон, хотя его по-прежнему жгла непоправимость происшедшего.

На обратном пути, подъезжая к лагерю, Антон услышал плескавшуюся над тайгой песню:

Путь покрыт туманом,
Белой пеленой...
Антон резко потянул на себя повод и, зачарованный, замер. Песню вел высокий пронзительный голос. Он то жаворонком уходил в поднебесье и долго там трепетал, то журчал ручьем в каменистом лесном ущелье.

От песни Антону хотелось плакать. Как в детстве, уронить голову в ладони и рыдать, содрогаясь всем телом. Это была любимая песня Антона, которую нередко заводил он, оставаясь наедине с собою.

— Кто пел? — соскакивая с коня, спросил Казарин.

Дятлов показал на Сыхду.

— Ты? — удивился Антон.

— От тебя я услышал песню, — засмеялся довольный Сыхда. — А когда услышал — не скажу.

23

Так была закончена важная операция, одна из последних в борьбе с бандитами в Хакасии. Чекистский отряд возвратился в Абакан. Перед отъездом из Кискача Михаил Дятлов подозвал Сыхду. Он крепко пожал Сыхде руку и достал из матерчатой папки листки с фиолетовыми печатями:

— Обком партии и облисполком выдают тебе и Аднаку удостоверения, чтобы люди всюду знали, кто вы такие и что сделали для Советской власти.

Сыхда возбужденно захлопал себя по груди, словно пробуя ее на крепость. Он не сводил с Дятлова сияющего взгляда. И все-таки отстранил от себя желанные листки с печатями:

— Куда торопишься? Потом заполнишь, когда вернусь совсем.

Он должен был вместе с Аднаком снова уйти в тайгу, чтобы решить судьбу нескольких небольших бандитских групп, в отчаянии все еще рыскавших по тайге и Белогорью. Большого вреда эти группы пока что не причиняли, но со временем они могли объединиться и действовать сообща, тогда попробуй справиться с ними.

— Через двадцать дней приезжайте в Кискач. Я вернусь.

— Мы вернемся, сюдак...

Прошла всего неделя, и в областное управление ГПУ из подтаежных улусов стали присылать вестовых с сообщениями, что бандиты выходят к людям и разоружаются.

— Ну и Сыхда! — в радостном волнении говорил Капотов. — Вот это чекист!

В Кискач Сыхда попал на два дня раньше положенного срока. Спешил к Тайке, к ребятишкам, томимый жаждой новой для себя жизни. Он долго и радостно нацеловывал их, много шутил и смеялся. И было ему счастливо от сознания, что теперь он навсегда среди своих, что, не таясь, может выйти во двор и пройти по улусу. Разве не об этом всегда мечтал он? Правда, пока что люди в Кискаче не знают, что Сыхда чекист, но Дятлов привезет ему тот заветный листок из Абакана. И удивятся все, когда он покажет его и даст прочитать. Сыхду называли бандитом, а он такой, как все — свой, советский. И было ему еще светлее и сладостнее от того, что у него теперь такие друзья, как Дятлов, Чеменев и Казарин, что у него вообще много друзей — все чекисты.

К ночи небо заволокла черная туча. Пошел дождь, ровный шум которого иногда взрывался громовыми ударами. Впервые за много лет, развалившись на кровати, беззаботно уснул Сыхда. И слышала Тайка, как он тихонько чему-то посмеивался во сне.

И все-таки спал Сыхда чутко. Его разбудил слабый, вкрадчивый стук в окно. Незнакомый голос, ворвавшийся в шум дождя, окликнул по-хакасски.

— Выйди, Чыс айна. Тебя ждет Дятлов.

— Сейчас.

Сыхда обрадовался, вскочил с постели, на скрипучем столе нащупал спичечный коробок, чиркнул спичкой, чтобы засветить лампу. И, ослепив его, в окне полыхнула молния.

Вскрикнула, кинулась к распростертому на полу Сыхде, в голос запричитала Тайка. Проснулись и заплакали испуганные выстрелом дети.

Прижимая к груди карабин, тяжело дыша и поминутно оглядываясь, по мокрой траве, по лужам бежал к тайге связной атамана Турки. И пусть усиливавшаяся гроза с грохотом рвала небо в клочья — не она пугала убийцу Сыхды. Он боялся неотвратимой мести Аднака, бившего без промаха, под лопатку.

Кочетков Виктор. Толкач Михаил Мы из ЧК

ПРОЩАЙТЕ, ГОЛУБИ!

Взахлеб свистели паровозы. Визгливо — длиннотрубые «овечки», бросая ввысь белый пар. Громоздкие «декаподы» резали басами мартовскую синь. Звонко, с веселинкой перекликались поджарые пассажирские «катюши» и товарные «щуки»…

Городок небольшой — тридцать тысяч населения. И эти негаданные гудки вызвали в нем переполох.

Со второго этажа красного железнодорожного дома, где наша семья занимала квартиру, было хорошо видно окрест. На перроне всполошились пассажиры. По путям спешили рабочие. На грязных улочках толпились бабы в теплых платках.

С крыш деревянных домов, открывших из-под снега свои грязные доски, сорвались стаи голубей, взметнулись над башнями древнего кремля, заметались, завертелись в чистом солнечном небе.

Во все глаза смотрел я на птиц: голуби — моя страсть с детства. Я следил за своей парой турманов и беспокоился: не прибились бы к чужой стае!

На скрипучей лестнице загрохотали быстрые шаги, и в комнату влетел Пашка Бочаров.

— Айда!

Шапка набекрень, голая грудь видна из-под расстегнутого гимназического мундирчика. Глаза сияют, как фонари в темноте.

Я оторвался от окна:

— Почему гудки?

— Бунтуют! Ну, скорее, Гром!

Пашка — сын железнодорожного кондуктора. Жил он в самой бедной части Рязани, на Платошкином дворе, у Троицкой слободы. Мы учились вместе в гимназии. И заманивали тайком чужих турманов. Если находился хозяин голубей — плечо в плечо защищались…

— Не возись! — торопил Пашка, прислушиваясь к тревожным гудкам.

С шумом сбежали по лестнице и, шлепая по талому снегу, побежали через шпалы и рельсы. Люди валили в депо. И мы с ними.

На высоком карусельном станке слесарь Нифонтов. Голос ясный, громкий. Слова, что булыжины:

— Царя — по шапке! Свобода, товарищи! Проклятым порядкам — конец! Образуем Советы.

— Ура-а!

Многозвучно грохнула радость по цехам. Посветлели лица рабочих.

А через день мы с другом в ревкоме.

— Чего вам? — спросил Нифонтов.

— В Красную гвардию пиши! — выпалил Павел.

Председатель ревкома усмехнулся:

— Сколько тебе лет?

— Семнадцать!

— А мне семнадцатый, — неуверенно вставил я.

— Вам учиться надобно! — отрезал Нифонтов и поднялся, считая разговор оконченным.

— Учиться? — Пашка ахнул по столу гимназической шапкой.

— К черту! Давай связным.

— Ну-ну, полегче! — Нифонтов поднял шапку и нахлобучил ее на Бочарова. — Связным — подойдет.

— А мне можно?

— Принято, Гром! — Председатель ревкома хлопнул меня по плечу и засмеялся: — Вместо трубы. Голосом будешь скликать людей.

Голос у меня был действительно громкий, басистый и по-уличному звали меня Громом.

Шли мы с Павлом и ног под собою не чувствовали: мы делаем революцию!

В небе все еще вертелись голуби. И я не утерпел:

— Погоняем?..

— Удобно ли? — засомневался мой приятель. А сам азартно следил за птицами. — Из ревкома могут турнуть, мол, молокососы…

— Последний раз.

— Ну, если последний…

До самого вечера торчали мы на крыше с шестами. Наши голуби метались в синей весенней выси… Дома меня встретили упреком:

— Революционер, уроки учи! — Отец хмуро смотрел на меня. Ему приходилось нелегко: работал один, а в семье — семь ртов.


Ледолом на речке Трубеж — бурный. В половодье льдины выпучивало даже на улицы — несказанное удовольствие мальчишкам! Вода хмельная волнами катила во всю ширь. Пароходы вплывали чуть ли не в центр города.

И жизнь настала такая же — бурная, опасная, влекущая острой новизной.

В Рязани были заводы сельскохозяйственных машин и орудий, железолитейный, «Хромкож» братьев Голдобенковых, механическая мастерская Бальмера и Хайкелиса, завод Кунашева и Макаршина… И во всех предприятиях около полутора тысяч рабочих! А партий объявилось множество: все говорили красиво и туманно. Политические митинги и собрания, манифестации и революционные шествия — дни и ночи напролет! И речи — до хрипоты…

И всюду мы с Пашкой поспевали, забросив и работу и ученье. Я к тому времени покинул гимназию и нанялся переписчиком вагонов.

По городу зашагали подростки в зеленой форме. Рукава рубах засучены. Короткие штанишки. На голове — пирожок, схожий с теперешними солдатскими пилотками. Назывались «зеленые» бойскаутами. Рабочие не любили эти отряды — в них одни сынки богатых чиновников, торговцев и военных чинов.

— Парады вам ни к чему, — говорил нам Денис Петрович Нифонтов. — Революцию делать надо. Вот на что Ленин указывает!

Нифонтов — нестарый, молодежь принимала его, как ровесника. Но годы подполья научили Дениса Петровича сдержанности и серьезности, политической мудрости.

В мае 1918 года на станции Рязань-Уральская стихийно образовалась ячейка Союза социалистической молодежи — Соцмол.

Мои родные были против того, чтобы я вступал в этот Союз. Мама хотела видеть меня инженером, а увлечение политикой она считала помехой на пути к этой цели.

— Решай сам, Володя! — заключил отец.

Он начинал свой трудовой путь привратником на Ярославском вокзале Москвы. Настойчиво занимаясь самообразованием, Василий Иванович вышел в начальники станции, а в Рязани служил уже в должности ревизора участка.

Я записался в Соцмол. В ячейке насчитывалось человек двадцать. Жарко спорили о путях революции, о мировой контре, о судьбе Кавказа и Антанты…

— Все мы — граждане. Зачем спорить? — заводил обычно речь сын путейского начальника. Говорил он с жаром. Пашка вскакивал как ужаленный и совал под нос оратора кукиш:

— Это видел? Мой отец с тормоза не слазит и кое-как кормит нас. А твой — руки в брюки и пузо выше носа! А по-твоему все равны!

Спорили до хрипоты. Бочаров оставался при своем мнении.

— Уйду я от вас! Скука зеленая.

Однажды на собрание пришел Денис Петрович и объявил: решено переименовать Соцмол в Российский Коммунистический Союз Молодежи.

— Боевой Союз, так назвать надо! — выкрикнул Пашка.

— Даешь РКСМ! — Это опять жаркий голос сына путейца.

— Нужен он тебе, как слепому зеркало! — распалился мой друг.

Из двадцати соцмоловцев программу РКСМ приняли восемь! Отсеялись попутчики и малосознательные ребята.

— Зовите в комсомол рабочих ребят и девчат, — учил нас Нифонтов. — Пашка правильно говорит: нам нужны верные бойцы, готовые до конца пойти за народное дело.

— Давай знакомых девушек и парней соберем! — предложил Бочаров. — У меня, сами знаете, тесно. Хорошо с чайком бы…

Идея эта увлекла нас. С каждого комсомольца собрали по два фунта соли. Мы с Павлом на крыше пассажирского вагона укатили «зайцами» в Чемодановку! А там — в село, менять соль на ржаную муку. Вернулись с кульками и с просьбой к моей маме:

— Александра Алексеевна, лепешек нельзя напечь?

— Отчего, пожалуйста.

Вечером собрались в нашей квартире. Каждый гость принес по четыре печеных картошки. Была и «жареная вода» — пустой кипяток.

У мамы слезы на глазах:

— Разруха проклятая!

Ей обидно, что не может она угостить нас как следует. Я обнял ее за плечи, прижал к себе:

— Все — отлично!

— Тетя Саша, знаете какая жизнь теперь настанет?.. Красивая, интересная. Для всех счастливая! — говорил Павел Бочаров.

Мама расчувствовалась и выделила каждому еще по маленькой крошечке сахарина.

И песни и смех звучали в нашей квартире до поздней ночи.

— Создадим комсомольский клуб, — предложил я. Ребята подхватили предложение. Но где найти помещение?!

— Поручите это мне и Грому! — вызвался Пашка.

Нифонтов поддержал нашу затею, и комсомол получил большую комнату на первом этаже здания, где размещалась контора участка пути.

— Ну, а мебелишку сами найдите. Смелее, комса! — Денис Петрович пожал нам руки, желая успеха.

Павел предложил реквизировать мебель у буржуазии.

— Зачем насилие, товарищи? Мы уговорим граждан полюбовно, — солидным баском говорил путейский сынок.

— Фу ты, черт! — Пашка и слушать не стал.

И мы пошли за нашим вожаком: тряхнули буржуев! В комнатах появились стулья и столы, занавески. Своими руками сработали подмостки для выступления самодеятельности. У врача попросили пианино. Он морщился, но разрешил взять. Нашли мы и граммофон. Девушки украсили цветами комнату, помыли окна.

— Знамя сообразить бы! — вздохнул Бочаров.

Красного материала не оказалось. И дома ни у кого не было кумача. Бочаров повел нас к флигелю бывшего жандарма:

— Плюшевая скатерть на столе!

На ходу решили, что переговоры будет вести сын путейского начальника. Пашка ехидно посоветовал:

— Полюбовно, так сказать, договоритесь…

Мы остались на улице, издали наблюдаем. Прошло, наверно, с полчаса, и дверь флигеля распахнулась. Наш посол спиной открыл ее, кубарем скатился по ступенькам.

— Пьяный… дерется. — Сынок чиновника вытирал кровь под носом.

Бочаров побледнел и рванул дверь. Мы — за ним. Жандарма застали в дальней комнате. Он угарно метался из угла в угол.

— Раз-зоряют! Я свободный гражданин!

Меня взяла злость: сам небось издевался над людьми!

— Цыть, гадина!

— Комсомол бить? — с яростью крикнул Бочаров. — Громов, веди гражданина Прохорова! Сдай в ревком!

Возбужденные ввалились мы в ревком. Павел с порога крикнул:

— Принимай контру, председатель!

Нифонтов нахмурился, оглядывая нас. Приподняв одну бровь, строго спросил:

— В чем дело?

Бочаров, вытолкнув бывшего жандарма на середину комнаты, распаленно заговорил:

— Бьет комсомол! Старый режим наводит!

— Вы с ним где встретились?

Мы наперебой загалдели. Нифонтов выслушал, набивая трубку табаком из кисета. Закурил. И снова подняв лохматую бровь, сказал:

— Идите домой, гражданин Прохоров.

Комсомольцы были изумлены до крайности. А Нифонтов, выпроводив бывшего жандарма, принялся нас распекать:

— Кто позволил вам позорить революцию? Советская власть — не беззаконие! Вы, как грабители, вломились в частный дом! Мальчишки самонадеянные! Стыдно, Павел! Отнесите скатерть да извинитесь.

Павел, видно, и сам чувствовал: перехлестнули! Покраснев до ушей, он насупленно оправдывался:

— Маленько нехорошо… Пойми, Нифонтов, знамя… Ребятам из депо отдал. Скости вину… А больше — вот руку секи! Слово пролетария!

Председатель ревкома перебил его:

— Сходи, Павел, сам к Прохорову. Попроси прощенья.

— Объяснюсь, — угрюмо буркнул Бочаров.

— А знамя… делайте, — добавил Нифонтов.

Павел расцвел и уже с задором выпалил:

— Объяснюсь.

Какая встреча у них вышла, мы так и не узнали. Но бывший жандарм, завидя издали кого-либо из наших комсомольцев, раскланивался.

Токарь Костя Ковалев красиво написал на красном плюше: «Железнодорожная ячейка РКСМ». А на оборотной стороне: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Со знаменем пошли мы от депо к своему клубу через пути.

Павел поднял над головой наше знамя. Тяжелая алая материя развернулась на свежем ветре. Мы невольно подобрали ногу. В груди у меня стало тесно и тепло от какого-то нового волнующего чувства. Мы — организация. Мы — бойцы Революции!

Наша квартира была над клубом, я принес из дому большой пузатый самовар. Вечерами мы «жарили» воду и пили чай. Граммофон наяривал романсы…

Летним поздним вечером нас собрали срочно в клуб. Там были Нифонтов и учитель железнодорожной школы, старый большевик с черной бородкой. Первым заговорил Денис Петрович.

— Враг поднял голову, товарищи. В Рыбинске и Ярославле идут бои с эсерами. Банды генералов Мамонтова и Шкуро продвигаются к границам нашей губернии. Революция в опасности!

— Считать себя мобилизованными! — отрубил Пашка.

Нифонтов остановил его мягко:

— Не торопитесь. С врагами не в игру играть. И убить могут и поранить. Подумайте, товарищи!

Расходились по домам молча. А назавтра не пришел получать винтовку сын начальника участка пути. Пашка отплевывался и ругался. Нифонтов успокоил его:

— Не жалей! Голубая кровь…

— Что за кровь такая, Денис Петрович? — спросил я.

— Не рабочая то есть, буржуйская.


Вооруженная комсомольская ячейка проходила строевую подготовку в Козьем саду. Стрелять учил нас Нифонтов. Комсомольские наряды ЧОНа — частей особого назначения — охраняли помещение партийной ячейки большевиков, денежные кассы станции, патрулировали пути и грузовые площадки. Случались перестрелки: враги нападали на караульных. К счастью, наши комсомольцы возвращались с дежурства невредимыми.

Подошла и моя очередь дежурить у денежной кассы. Я заперся и заложил окна изнутри ставнями. Обошел комнаты, с силой потянул запоры: все надежно! С легкой усмешкой вспомнил, как моя мать не отпускала на дежурство.

— Если уж так надо, иди с отцом! — говорила она сердито.

— Да он, мать, взрослый, — шестнадцать полных!

— Доведете меня до могилы, окаянные!

Мама не умела жить для себя. Только с годами начинаешь понимать мамин подвиг и материнские жертвы. Бесконечные переезды вслед за отцом, с детьми, со скарбом, вечные заботы о куске хлеба… Много волнений приносили и мы, дети — юность ведь эгоистична и самоуверенна…

На дежурстве сначала все было спокойно. Меня обуяла гордость: доверена охрана! И чего боялась мама?.. Винтовка со штыком, в магазинной коробке пять боевых патронов. И дверь на крепком замке. И ставни заболчены изнутри…

К полуночи я почему-то все чаще поглядывал на дверь и прислушивался. Голова клонилась к столу, и веки слипались. Ночные шелесты и шорохи сливались в однотонный шепоток…

Руки разжались, и винтовка с грохотом упала. Я ошалело схватился за штык и замер. Тихо. В отдалении гукала маневровая «овечка».

«Разберу-ка винтовку, а потом соберу», — решил я, чтобы не уснуть. Обошел комнаты, заглянул в печку. Потрогал болты на ставнях. И сел за стол.

— Курок, боевая пружина, планка, личинка, выбрасыватель, — вслух рассуждал я, перебирая части затвора.

И вдруг сильно рванули дверь снаружи. Зазвякал крючок в петле. Вот-вот сорвется. Кто-то ломился в кассу!

Торопливо сдвинул части в кучу, стараясь быстрее собрать затвор — куда там!

В дверь барабанили, рвали с силой болты ставень, И мне стало страшно. Добежал до выключателя и погасил свет. В полной темноте стучу прикладом и что есть мочи кричу:

— Стрелять буду! — А сам дрожу, губы пересохли.

Шаги под окнами затихли.

Сквозь щели в ставнях просачивался жидкий свет уличного фонаря. На цыпочках я обошел комнаты: болты целы, замок на месте, крючок в петле… Но дрожь не могу унять. И так до самого утра.

С повинной головой пришел к Нифонтову:

— Не комсомолец я… Очень боязливый… И затвор быстро собрать не научился…

Выслушав мое путаное объяснение, Денис Петрович сердито отчитал:

— Плохо, комса! Ни к черту не годно! Садись, Громов, да три часа к ряду собирай и разбирай затвор! А насчет комсомола — товарищам расскажи.

Совсем расстроенным вернулся домой. Спать расхотелось. Забрался на чердак и рассказал воркующим голубям свои злоключения. Они доверчиво смотрели на меня желтыми круглыми глазами. Садились на плечи, клевали зерно на моих ладонях. К обеду спустился вниз. Навстречу Пашка с ребятами.

— Ну, как отдежурил? — спросил Бочаров.

Что ответить другу?.. Сказать правду — засмеют. Умолчать — дружба не позволяет. А Павел, видя мое замешательство, насторожился:

— Случилось что?

Кто-то не удержался и прыснул. Я сразу не понял, в чем дело. Но, увидя лукавые глаза Бочарова, догадался, кто стучал и гремел ночью.

— Страшно было? — спросил Пашка, смеясь и обнимая меня за плечи.

— А то нет!

Вечером только и разговора было о том, как ребята проверяли мою бдительность и как я вел себя храбро.

Нифонтов пришел в наш клуб. На стол положил круглые черные пластинки.

— Важное дело, ребята. Тут записаны речи Ильича.

— Вот здорово! — загорелся Павел. — Раструб в пасть окна. И голос Ленина — на всю станцию!

— Тут и Демьяна Бедного песни. Специально для красноармейцев. Еще, ко́мса, сообразите насчет кипятка. Эшелоны идут часто, прислуга не поспевает.

А Павел уже поставил первую пластинку, и в комнате зазвучал ленинский говорок:

— Товарищи — красноармейцы! Капиталисты Англии, Америки, Франции ведут войну против России. Они мстят Советской рабочей и крестьянской Республике…

Мы до глубокой ночи слушали пламенные слова Владимира Ильича. И с тех пор, как только на станции останавливался красноармейский поезд, комсомольцы включали граммофон. И над путями гремели зажигательные речи Ленина:

— Товарищи — красноармейцы! Стойте крепко, стойко, дружно! Смело вперед против врага! За нами будет победа. Власть помещиков и капиталистов, сломленная в России, будет побеждена во всем мире!

Пока фронтовики слушали Владимира Ильича, наши ребята в ведрах разносили по вагонам кипяток.

Заключали наши агитационные передачи песни на слова Демьяна Бедного.

Однажды вызвал меня Денис Петрович, посадил рядом и по-отцовски взъерошил мой чуб:

— Явишься к Феде Орлову в губком комсомола. Рекомендуем тебя, Громов, в Дашковские казармы. Организуй там молодежь, крепи комсомол! Жаль отпускать такого боевого парня, а надо. Ну что ж, держи марку железнодорожника!

Дашково урочище — это за Ямской слободой. Там жили рабочие кирпичного завода. Ребята и девчата избрали меня секретарем комсомольской ячейки. Приходилось утрами топать через весь город. Доводилось ночевать в комнате ячейки: тревоги следовали за тревогами — в губернии подымались кулацкие банды. На юге зверствовали атаман Краснов и генерал Мамонтов. Белочехи захватили железную дорогу от Самары до Байкала. На Волге объявилась власть меньшевиков и эсеров. В Оренбурге — палач Дутов. В Омске — Сибирская Директория. Советскую Республику схватили за горло враги.

И черной молнией весть: в Петрограде убит председатель ЧК Моисей Соломонович Урицкий. А вслед за этим:

— Покушение на Ленина!

Загудела трудовая Рязань:

— Кровь за кровь!

Почти из каждой семьи рязанцев ушел мужчина в Красную Армию.

Ни одной ночи не проходило без стрельбы. Патрули задерживали переодетых офицеров царской армии, пробиравшихся к Деникину, кулацких сынков, юнкеров, бандитов. Лабазники Рязани нападали на угольные поезда и растаскивали топливо, идущее в голодную Москву и раздетый Петроград.

Как-то в станционный комсомольский клуб завернул Нифонтов. Худой, пожелтевший от недосыпания. Голос грубый, а слова злые. Раскуривает трубку. Она шипит и трещит, как рассерженная.

— Тугие времена пошли, комса! Вам жить да бороться. Вот и примите в сердце такой поганый случай. Как нашего брата — ротозея враги охмуряют. Был у меня давний дружок. Колька Балабанов. В партию большевиков записался в партийную неделю. Ну и назначили его продовольственным комиссаром в Ряжский уезд. Блюди, мол, интересы народа!

Тогда же из губпрода послали в Ухолово некоего Белякова. Вертлявый человечишко, а хитрый — поискать надо. Но грамотей! Ну и назначили его заведующим элеватором. А с ним жена, красивая, из купеческого племени, наша рязанская…

Нифонтов откашлялся.

— Едет, значит, Колька в Ухолово. С проверкой. Ну, Беляков зовет его ночевать. Глянул Балабанов на женку — и взыграл, как жеребец стоялый! Глаз не сводит. А как хлопнули по стакану самогонки, и совсем дурью опутался. Будто умом рехнулся парень. Другой раз и не надо ехать в Ухолово, а едет. Заведующий смекнул, чего надобно комиссару. А рыльце-то у Белякова не то, что пухом, а щетиной обросло. Набрал к себе бывших мельников да кулаков. Наши люди сигналят:

— Хлеб крадут!

А Балабанов, знай, любезничает с жинкой заведующего и на тревогу чихает. Беляков идет дальше. Как только Колька на порог к нему, так хозяин в Рязань, дела, мол, неотложные. Ну, Колька, значит, ночевать. И не устоял комиссар. Женка сама к нему в постель… А Белякову того и надо. Сплавляет хлеб купцам да спекулянтам. Чекисты чуют: грязное дело! И послали своего хлопца сторожем на элеватор. Ну, когда крупная сделка, так сторожа в сторону. А он молчит да на ус мотает. Приглядывается. А дело-то оборачивалось не простой кражей. Балабанов совсем стреножился с этой шлюхой. Беляков подобрал людей и приготовился поджечь элеватор с хлебом. Ждал сигнала. Ну, а чекист стукнул своим. Явились они в Ухолово ночью, горяченьких повязали. А заодно и Кольку. И выяснилось, что Беляков был крупным буржуйским шпионом.

Мне ярко представилось, как чекист выслеживал шпиона и, может быть, впервые захотелось самому распутывать хитрые замыслы врагов. То был сильный толчок, определивший весь мой жизненный путь. Я сказал себе: «Буду чекистом!»

— К чему мои разговоры? — спросил Нифонтов и сам же ответил: — К тому, что нельзя нам терять революционную бдительность. Враг очень хитрый, коварный и злобный. Мотай, братва, на ус!..

А на следующую ночь в Рязани ударила тревога. Комсомольцы сбежались в казармы, как было указано заранее расписанием. Курим махорку. Едучий дым коромыслом. Павел Бочаров рядом: вспоминает первые дни организации Соцмола.

— Где теперь сынок начальника путейского? — вслух подумал я.

— Затесался в какую-то банду. Погиб в стычке с чоновцами! — без сожаления ответил Бочаров.

Пашка стал еще непримиримее. Гимназический мундирчик истрепался. Длинные руки Пашки далеко высовывались из коротких размохрившихся рукавов. Курносый, взъерошенный, с быстрыми глазами, говорил он резко и уверенно:

— Ты взял на учет дашковскую контру?..

— Откуда там контрики? Так, больше извозчики…

— Каждый хозяйчик готов душить революцию! Ты про красный террор слыхал?..

В это время далеко впереди на помост поднялся Нифонтов:

— Товарищи! Кавалерийские банды Мамонтова прорвали фронт и грозят Козлову, — зычно, митингово заговорил Денис Петрович, отсекая слова взмахом руки. — В городе объявляется военное положение. Набираем добровольцев.

— Рубанем буржуйских сынков! — радовался Павел, кидая кепчонку на затылок.

Все курят — дым глаза ест. У столика, где примостился бородатый учитель, создалась очередь. Павел в числе первых. Записался и я.

А когда дома сказал об этом, мама расплакалась:

— Детей в войско… Где же такое видано?..

Маме вторили мои сестры. Отец отмалчивался. Но по глазам я видел: на этот раз и он против моего порыва.

— Все ребята идут на войну, а мне что же, голубей гонять?

— Схожу-ка я к Денису. — Отец собрался к Нифонтову. — Неужели власти намерены комплектовать армию из молокососов.

Я встал в дверях и руками уперся в косяки.

— Отец!

Должно быть, вид у меня был решительный. Отец расстроенно махнул рукой, швырнул форменную фуражку в закуток:

— Черт с тобою!

С тяжелым сердцем забрался я на чердак, к своим голубям…


Кроме десантной группы железнодорожники готовили бронелетучку. В товарном вагоне выломали боковые стенки и сложили из мешков с песком брустверы. В открытых бойницах установили пулеметы. Так же оборудовали и платформы. А на паровозе смонтировали броневые плиты.

Костя Ковалев написал аршинными буквами по бортам: «За власть Советов!»

Ревком и Учполитотдел остались довольны: задание командования фронта и Реввоенсовета было выполнено в срок. Денис Петрович, ежедневно осматривавший бронелетучку, подсказал:

— Лозунгов надо поболее.

И Костя Ковалев ко дню отправления на фронт изукрасил бронелетучку. На паровозе — «Смерть белякам!» А на последней платформе — «Мир — хижинам, война — дворцам!» На дымовой коробке паровоза — яркая алая звезда.

Провожать добровольцев на вокзал пришла добрая половина тогдашней Рязани. Играл духовой оркестр. Настроение у всех тревожно-приподнятое.

В кругу знакомых и родственников под лихую гармонику Ковалев отплясывал барыню. Он был чуть под хмельком. Густой чуб свисал на глаза, и Константин поминутно откидывал его назад. С ним в кругу была молодая, раскрасневшаяся жена. Она плясала и что-то выкрикивала высоким голосом, как причитание.

Комсомольцы Дашковских казарм пришли со своим развернутым знаменем. Песня сама рвалась в сентябрьское небо:

Смело мы в бой пойдем
За власть Советов.
И как один умрем
В борьбе за это!..
Встречали нас учитель и Нифонтов:

— Здравствуйте, товарищи комсомольцы!

— Здр-р-рас-с-сте!

Учитель пощипывал бороденку.

— Умирать не нужно. Победить нужно, товарищи!

— Ур-ра-а!!!

Вот по перрону под тяжелым плюшевым знаменем, чеканя шаг, как настоящие солдаты, маршируют комсомольцы Рязани-Уральской. Павел Бочаров — впереди! Вот он браво рапортует Нифонтову, приложив руку к гимназической, сбитой набекрень фуражке:

— Сводный отряд молодых железнодорожников готов отбыть на фронт!

Рассыпался строй. Ребята смешались с провожающими.

Со слезами на глазах стоит моя мама в черном платке и рядом — притихшие сестренки. Отец разговаривает с начальником станции в красной фуражке, а глаза косит на меня.

В безоблачном небе над нашим домом вьются голуби. Мы с Пашкой держимся за руки. Смотрим на них. На сердце тайное волнение: как-то обойдется? Едем на войну!

Но вот и долгий гудок паровоза. И команда:

— По ва-а-а-го-о-онам!!!

Дрогнули стыки под колесами, и Рязань поплыла назад. Толпа на перроне бурлила, рвалась к движущемуся поезду.

— Возвращайтесь скорее!

— Возьми пирожки, Вася!

— Пригибайся, Костя, чтоб пуля миновала.

— Он на четвереньках на кавалерию.

— Хо-хо-хо!

Жена Ковалева бежала рядом с вагоном, волосы ее растрепались, спадали на плечи. Она плакала и все не отпускала руку мужа. Поезд набрал ход, и женщина осталась на краю перрона.

Побежали домики с садочками — окраина! А дальше — разморенная летом степь.

Ночь проспали, прижавшись друг к другу. А на рассвете поезд резко остановился.

Павел Бочаров с силой откатил дверь вагона и выпрыгнул на землю. Наблюдатель с крыши крикнул:

— За бугром всадники!

Павел проворно забрался к нему, приложился и выстрелил в поле. Стреляли и в голове бронелетучки. На крайней платформе заговорил наш пулемет, распугивая утреннюю тишину.

Вдоль вагонов бежал Нифонтов и грозил машинисту:

— Ходу! Ходу, мать рас-так!

Орал во все горло Павел:

— Двигайся! Сшибут снарядом!

Бронелетучка тихонько тронулась и в глубокой выемке остановилась.

Нифонтов скомандовал:

— Десант, в це-е-пь!!!

Мы взяли винтовки наперевес, бросились через кювет в чистое поле. Неприятельские кавалеристы спешились и укрылись за бугром. Последовала новая команда Нифонтова:

— Ложи-и-ись!

Мы упали в траву.

В небо взмыли жаворонки, и полилась их песня над притихшими полями. Вот опомнилась перепелка:

— Спать хочу! Спать хочу!

Мы лежали в высокой, подсохшей за лето полыни на меже. Солнце припекало. Земля пахла влажной от росы стерней. Слышно было, как за бугром позванивали удила лошадей.

Пока бежали по полю, Павел подбадривал меня:

— Не пугайся, Володька… Не каждая пуля в цель…

И мне действительно было спокойнее с другом. А лежа в траве, Бочаров учил меня:

— Целься в грудь… А если на коне, то бери упреждение…

И я поддакивал ему, будто бы он знал больше, чем я.

Впереди на бугре закричали:

— Приготовиться!

Враз заколотилось сердце и пересохло во рту. Ноги напружинились. Все взгляды — на Нифонтова. Вот он поднялся во весь рост в кожаной тужурке, как великан на фоне светлого неба.

— За мною! Бей беляков!

Заработали все пулеметы бронелетучки.

Злобно хлестал свинцом вражеский стан.

Свистали пули.

Я бегу рядом с Павлом. Стреляем. Кто-то упал и закричал истошно:

— О-о-о!

Тяжелый топот, трудное дыханье, пот заливает лицо.

— Вперед, орлы! — звал Нифонтов, размахивая револьвером.

И мы бежали. Трава опутывала ноги. Падали. Стреляли в темные бугорки, раскиданные по полю — там враги! Ковалев, бежавший рядом, споткнулся и странно захрипел. Сломавшись пополам, упал.

— Что с тобой? — Я подполз к товарищу.

Константин дергался в траве, сильно сучил ногами. Изо рта фонтаном била кровь. Меня замутило. А рядом Павел орал:

— Ур-ра-а!!!

Ковалев хрипел, давясь своею кровью:

— Бе-еги-иии… б-бе-ей…

Подскочила женщина с санитарной сумкой, и я кинулся догонять атакующих.

Беляки не выдержали натиска — показали спины. Оседлав коней в яру, они пустились в бегство.

Я был потрясен смертью Ковалева. Казалось, что Костя никого на свете не боится. А маленькая пуля срезала. И он остался в траве. А жена ждет его…

Белогвардейцы сунулись было еще раз, но наша бронелетучка охладила их пыл пулеметным огнем.

Мамонтовцы не прошли в Рязанскую губернию.

С воинскими почестями мы хоронили веселого токаря и других товарищей, павших в стычке с врагами. На высоком степном холме вырыли длинную могилу. Под звуки ружейных выстрелов опустили в нее погибших. Строем прошли мимо, и каждый боец бросил комок земли. Маяком геройства остался на холме столб с пятиконечной звездой наверху.

Рязанцы патрулировали железные дороги от Ряжска до Козлова и Воронежа. И лишь в начале зимы вернулись домой, обстрелянные, повзрослевшие. А зима была голодная, холодная. Военная…

Нас с Павлом Бочаровым вызвали к председателю губкома комсомола:

— Поедете в Егорьевск комсомол создавать!

Мать ворчала:

— Не сносить тебе головы, Володя!

— Ученьем занялся бы лучше! — вторили сестренки.

Но я уже хорошо усвоил, что такое долг комсомольца. Собрал сумку и вместе с другом вышел на железнодорожные пути.

Ехали сначала в «товарняке», а потом — на санях. Жуткий мороз пробирал до костей. Пашка был в гимназической шинели. У него пробивались первые усы. От дыханья над губой оседал иней, и Павел не торопился стирать его — мужчина. Почти всю дорогу по проселкам он бежал за санями, натягивая мелкую шапчонку то на одно, то на другое ухо, хлопая рука об руку:

— Ух, жарко!

Но вот, наконец, и маленький Егорьевск. Рабочие бумаго- и льнопрядильных фабрик братьев Хлудовых — весь рабочий класс!

Быстро находим гостиницу, занесенную сугробами. На ржавой вывеске крендель и чашка чаю.

— На печку бы сейчас! — покрякивает Павел Бочаров, пробираясь по узенькой, в одну стопу тропочке на крыльцо.

Хозяин долго и придирчиво рассматривал наши мандаты.

— Это что же, религия такая — комсомол? — допытывался он, недоверчиво оглядывая нас.

Павел с сожалением посмотрел на тощего хозяина и с чувством превосходства ответил:

— Российский Союз Молодежи!

В тон ему я добавил:

— Коммунистический!

— Выходит, власть новая. А Советы что ж, по боку?..

— Ну, ты, контра! — озлился Бочаров. — Помещай скорее!

Хозяин вернул нам мандаты, кутаясь в полушубок, повел по коридору.

В номерах — стужа. В городе нет топлива! Стены покрыты изморозью. В углах окон на веревочках висят бутылки, в них сбегает вода с подоконников. Серые облачка вылетают изо рта.

— Айда на кухню! — находчиво предложил Павел.

Там у плиты нашли дежурную горничную. Она угостила нас супом с кониной. Кружка кипятка — и мы на седьмом небе!

В кухне и застали нас чекисты.

— Документы!

Пристрастно читали каждую строчку мандатов. Старший потом пожурил:

— В партийную ячейку или в уездный комитет надо было зайти.

Хозяин угодливо улыбался.

Спали в верхней одежде. Утром кое-как протерли глаза и поспешили в уком РКП(б). Встретили нас приветливо.

— Холод во всем городке. Последние дрова отправили в Москву — там вовсе гибель, — говорил секретарь укома.

— Бдительные у вас ребята! — сказал я, вспомнив ночных гостей. Секретарь улыбнулся:

— Хозяин гостиницы всполошил: подозрительные люди потребовали номера! Банды вокруг города…

На вечер назначили собрание молодежи Егорьевска. В мрачном холодном зале театра горела единственная керосиновая лампа. Она освещала лишь небольшой круг возле сцены.

Мы с Павлом расхаживали в нетерпении и с надеждой поглядывали на дверь. Пашка бормотал про себя, готовя горячую речь. И я повторял в уме слова, какими должен был открыть собрание. Томительное ожидание затянулось. Заглянули два парня и ушли, поеживаясь от холода.

— Не вешай нос, Гром! — утешал Павел. — Завтра устроим по-иному.

Несолоно хлебавши вернулись в гостиницу. Снова ночевка в одежде. Опять утром кружка «жареной» воды. Но к обеду на всех улицах пестрели афиши: «В театре танцы под духовой оркестр!» Секретарь укома позаботился о музыкантах. И реклама сработала. В зале собралось человек сто. Ходят, присматриваются, заглядывают в оркестровую яму, где бренчат инструменты.

— Громов, занавес! — скомандовал Павел. — Оркестр, шпарь Интернационал!

И тут — конфуз. Музыканты не знали, как играть партийный гимн. Но Павел нашелся:

— Играй что-нибудь!

Оркестр дунул какой-то военный марш. Я раздвинул занавес и очутился на голой сцене один. В полутемном зале едва различались люди. Шепоток, шарканье, приглушенные смешки. И у меня отнялся язык. Стою минуту молча. Бочаров сидит внизу за столиком, готовый записывать желающих вступить в РКСМ. Он не вытерпел:

— Давай!

Трубным голосом кое-как начал я рассказ о делах рязанских комсомольцев. Потом про наш поход на мамонтовцев. Увлекся воспоминаниями, и получилось живо и интересно. Закончил речь призывом:

— Записывайтесь в комсомол, товарищи!

Юноши и девушки охотно откликнулись: в списке оказалось свыше пятидесяти человек. Стали избирать секретаря и его заместителя. Шум, шутки, смех… И вдруг из темного угла:

— Обманщики!

— Где ваши танцы?

Недовольных сами егорьевцы выпроводили из зала, а Павел Бочаров стал пояснять новым комсомольцам, как вести работу.

В заключение беседы щекастая, с веселыми глазами девушка спросила:

— Комсомольцам танцевать можно?

— Вообще-то танцы — буржуйское дело! — вполне серьезно ответил Бочаров. — У нас это пресекается. Нам никак нельзя отвлекаться от дел революции!

— А зачем нас собирали? — высунул голову из ямы музыкант с бакенбардами.

Мы переглянулись, и Павел скрепя сердце разрешил:

— Только народные. Никаких буржуйских!

Оркестр заиграл вальс. Скамейки моментально в сторону. Закружились пары…

В Рязани нас ждала страшная весть: бандиты напали на рабочий патруль и зверски убили Дениса Петровича Нифонтова! Наш наставник и политический учитель убит! Защемило сердце, а в мыслях он все еще живой, деятельный, непримиримый. Пошли на городское кладбище. Постояли молча у свежего, еще не припорошенного снегом холмика.

— Поклянемся отомстить за Нифонтова! — глухо промолвил Павел, сжимая кулаки. — Враг тот, кто не с нами! И гибелью своей утверждай революцию!

Я повторяю громко:

— И гибелью своей утверждай революцию!

…И вот я прощаюсь с Рязанью. Отца моего перевели на работу в Сечереченск.

Поезд тронулся. В весеннем небе вертелись, кружились, взмывали ввысь беззаботные, милые моему сердцу голуби.

Рядом с вагоном быстро шел мой закадычный друг Павел Бочаров.

— Крепче держись большевиков, Володя! — говорил он. — И не забывай друзей. Помни нашу клятву.

Последнее пожатие. Прощай, юность. Здравствуй, неизвестное!..

ЗМЕЯ ЗА ПАЗУХОЙ

Поезда в Советской России отправлялись в те годы облепленными людьми: ехали на подножках, на крышах, в угольных ящиках, на буферах вагонов…

Голод и разруха бросали народ в дорогу. Кто менял, кто воровал, третий — перепродавал, иные же наживались на горе людском.

Железные дороги задыхались от безмерного наплыва злых, изможденных, крикливых, пронырливых пассажиров.

А у нас — срочная командировка. Мы, сотрудники ВЧК, затерявшись среди мешочников и спекулянтов, пробирались на перекресток двух важных железных дорог Приднепровья.

— Нажмем, други! — Вася Васильев выставил крутое плечо вперед. Мы подналегли, и толпа в тамбуре вагона раздалась.

— Тю, скаженни!

— Осади! — Васильев опытным глазом железнодорожника быстро высмотрел в вагоне купе посвободнее.

— Садись, хлопцы!

На нас косятся и кроют в открытую злыми словами. Мы отмалчиваемся.

У Васи Васильева умные серые глаза, буйный чуб выбился из-под картуза. Грязная рубашка с вышитым воротником, перехваченная пояском с кистями. Вася, улыбаясь мягко, теснит смурых дядек с мешками:

— Посуньтесь трошки!

Он прежде работал проводником вагонов и дежурным по станции — сноровку имеет.

Тронулся поезд, и скоро в вагоне стало просторнее и светлее.

Молчаливый Никандр Фисюненко прикрыл глаза брылем хуторянина — дремлет.

Примостился и я с краю лавки.


Когда мы переехали в Сечереченск, в маленькой комнате, где поселилась наша семья, состоялся совет: как быть со мною?

— Иди, Володя, на строительное отделение техникума. Строитель во все века и всем народам нужен, — говорила мама, все еще надеясь видеть меня инженером. Ее очень тревожила моя связь с чоновцами. Увидя, что яотрицательно мотаю головой, добавила:

— И Советской власти строители нужны! Сам видишь, разруха всюду.

Отец поддержал маму:

— И Ленин вас, комсомольцев, к этому же призывает. Ты же сам мне речь его читал. Иди учиться, Володя!

В душе я соглашался с ними, но долг комсомольца звал меня на борьбу.

В Крыму сидел Врангель. Шла битва с польскими захватчиками. Внутреннее положение Украины оставалось тяжелым. Банды Махно, Каменюка, Зеленого, Ангела, Совы, Черного Ворона и других отпетых злодеев грабили, убивали людей, опустошали и жгли села, уничтожали советских и партийных работников, сеяли на своем разбойничьем пути страх, горе и слезы. Красные конники гонялись за этими атаманами, рубили белобандитов. Но разбойники, отменно зная местность, поддержанные кулаками и националистами, нередко ускользали из кольца кавалерийских облав и вновь устраивали резню и поджоги уже совсем в другом месте.

Учиться я все-таки поступил. Но и связь с чоновскими товарищами не прерывал.

Однажды меня вызвали в губернский комитет КСМУ.

— Направляем тебя, Громов, в органы ВЧК.

Это соответствовало моим планам. Но мама была совсем удручена, узнав о новом назначении.

— Эх, останешься, Вова, недоучкой!

— Я буду учиться, мама! Вечернее отделение есть… Заработок нужен.

А жизнь была очень трудная. Чекистам часто выдавали только по фунту пшеницы. Варили ее в котелках и жевали. А если получали муку, то тут же на рабочем столе раскатывали тесто, делали галушки и варили на «буржуйке» суп. Обмундирования не было — ходил кто в чем мог. В стране были созданы ЧЕКВАЛАПы — чрезвычайные комиссии по снабжению войск лаптями и валенками.

Разве же мог я, комсомолец, быть в стороне от общей борьбы народа?..

И вот еду среди мешочников. Эти дядьки, конечно, не догадываются, что рядом с ними не просто хлопец в синей косоворотке, а сотрудник ЧК. С августа 1920 года меня зачислили помощником оперативного уполномоченного. Ходил я не в форме, и знали меня лишь руководители отдела дорожно-транспортной чрезвычайной комиссии Федор Максимович Платонов и Семен Григорьевич Леонов…

А поезд меж тем отстукивал стыки. За окнами то яворы, как штыки, выставленные в небо, то цепочка белых мазанок, заваленных зеленью садов. В раскрытые окна врывается жаркий ветер и с ним — запахи созревших нив, огородов, груш и яблонь.

По тесному, заставленному ящиками и мешками коридору пробирались два мальчика. Беловолосый, в веснушках, с облупившимся носом паренек проталкивался первым. А худой, с копной нечесаных волос и зверковатыми глазами держался за его руку.

— Вурки! — крикнул бритоголовый селянин, прижимая к животу торбу.

— Вертай обратно! — орал с верхней полки красноносый парень с выпуклыми глазами и грозил волосатым кулаком.

Мальчишек, наверное, не раз встречали подобным образом — они сосредоточенно двигались меж узлов к двери. Их задержал Васильев.

— Далеко, братцы?

— Пусти! — Веснушчатый вырвал свою руку.

Фисюненко проснулся и улыбался из-под брыля.

— Есть хочешь, Миша?

— Я не Миша.

— Ну, значит, Гриша.

— Он Сашка! — сказал мальчик с нечесаными волосами.

Вдвоем они старались поскорее выбраться из тесного круга людей.

Фисюненко подал Саше кусок лепешки, а бритоголовый селянин — краюху хлеба.

— Эх, мальцы! Жить бы с мамкой да пить парное молочко. — Васильев глубоко вздохнул, оглядывая теплым взглядом мальчиков.

— Облава! Бежим, Вася! — Сашка кинулся к выходу. За ним его приятель.

В нашем купе заволновались, увидев у входа красноармейца и носатого мужчину в железнодорожной форме, спрашивающего документы.

Бритоголовый хуторянин задвинул что-то подальше на полку и закрыл глаза, будто бы крепко спал. Патлатый парень с выпуклыми глазами и красным носом шмыгнул к двери, сердито ругаясь:

— Комиссары треклятые!

— Документики, граждане! — К нам заглянул носатый. Глаза острые, обшаривающие. Кустистые брови вразлет. Голос привычно нагловатый. Повертев в руках мою справку с неясной фиолетовой печатью, носатый подозрительно оглядел меня:

— Куда следуете, гражданин?

Сзади меня тотчас очутился красноармеец с винтовкой. Отвечаю заранее заученное: хочу устроиться на работу. Родители умерли, а родственников растерял. Жить же надо.

— Кажуть, в Пологах есть вакансии…

Контролер заглянул под полки и в багажник, милостиво разрешил:

— Езжай.

Только он завернул в коридор и начал проверку соседнего купе, а ему характеристика:

— Голодранец!

— Черного Ворона на тебя бы! — Бритоголовый, как рассерженный бугай, глядел вслед проверяющим.

— Режут ее помаленьку, власть красную! — Голос сверху принадлежит длинному человеку под серой солдатской шинелью. Глаза поблескивают в полутьме, как у пьяного, а холеные щеки отекли.

«Царский золотопогонник!» — со злостью думал я, вспоминая, как два дня назад вот такой же тип убил наповал нашего чекиста и пустил себе пулю в лоб. Я не мог и представить себе в тот час, сколько раз в жизни потом скрестятся наши дорожки с этой серой шинелью, стеклянными глазами.

В вагоне разговоры о Махно. «Батько» обосновался в своем родном селе Гуляй-Поле. Налетает и жжет. Убивает и вешает. Грабит и насильничает. А прискачут красные конники — всюду пашут землю, ухаживают за скотиной, лузгают семечки — обычные селяне. Попробуй разберись, кто из них бандит, а кто честный крестьянин.

Мы едем в Пологи, село рядом со «столицей» махновских головорезов: участились налеты на железную дорогу. Бандиты облюбовали железнодорожный узел: добыча верная! И ездить от Гуляй-Поля недалеко. Есть свои наводчики: прибыл поезд с ценным грузом, сигнал — и махновцы тут как тут! Выведать бандитский актив — вот наша задача.

На перроне в Пологах Васильев прошептал:

— Проверяет Мухин документы, а у меня поджилки трясутся. Он видел меня в дорожной ЧК. Думаю, узнает, ляпнет на весь вагон: «Здорово»! Вот была бы конспирация!..

— Не узнал, как видишь, — успокоил его я. — А Мухин этот чекист?

— Нет. Железнодорожный контролер. А в ЧК сообщает, если заметит что подозрительное.

— До встречи! — крикнул нам Фисюненко, надвигая брыль на лоб, и зашагал кривой улочкой, обрамленной затравяневшим тыном. Ушел и Вася устраиваться на жительство.

Вечерело. Солнце проглядывало из-за веток яворов, что изломанным строем стояли по-над Кривым Шляхом — главной улицей Полог. Над дорогой висело серое полотнище пыли, поднятой скотиной. Коровы мычали возле своих дворов. Пахло свежим сеном и дымком вечерних костров.

За углом я увидел сгорбленную старуху, прутом шугавшую ленивых, объевшихся за день гусей. Они с сытым гоготом косили головы на хозяйку и не торопясь, по-генеральски, вышагивали прижимаясь к осевшему тыну, оплетенному хмелем.

— Добрый вечир, маты! Часом не знаете, хто пустит на квартиру? — Я старался говорить по-украински.

Бабуся подняла безбровое лицо, сощурив маленькие, глубоко посаженные глазки:

— Видкиля, хлопец? Чого тоби треба? — И приложила щитком ладонь к уху.

Выслушав мою просьбу, она указала хворостиной белую мазанку с яркими цветами на ставнях:

— Ось хата Луки Пономаренко. Вин, мабуть, мае хватеру.

— Дякую, бабуся! Спасибо.

А в это время в соседнем дворе того самого Пономаренко завопила женщина:

— Ратуйте! Караул!

Из ворот выскочил знакомый мне по вагону Сашка. Поддерживая рваные штанишки, он оглядывался. Вот и Вася выкатился! Они что было мочи кинулись бежать. А вслед — низенькая, проворная украинка.

— В сад забрались! Лови-и!

Бабуся, хитро сощурив глаза, вдруг бросила под ноги Саше хворостинку. Со всего маху тот растянулся, проехав по траве. Вася споткнулся — и туда же! Коршуном налетела Пономаренчиха на мальчишек:

— Хвулиганье! Голодранци! — И загорелой рукой давай шлепать Васю. Бабка держала за волосы Сашку.

Я не стерпел:

— Хватит, бабоньки! Отпустите хлопчиков.

Бабуся переметнулась на меня, размахивая руками, затараторила:

— И ты из ихней шайки! Хворобы на вас немае!

А парнишек и след простыл. Я — за мешок. В воротах, из которых только что вылетели Саша и Вася, в нерешительности остановился.

— Иди, чого же! — Пономаренчиха подтолкнула меня в спину, считая, что изловила главного налетчика на сады.

В просторной хате под божницей сидел сам хозяин и пил квас. Прикрикнул на ворчавшую жену:

— Та годи!

Она сплюнула и ушла во двор. Пономаренко долго и пристрастно выспрашивал меня: где жил, что видел, зачем приехал в Пологи, где родственники, кого знаю в Сечереченске.

А солнце уже закатилось, и хату наполнили густые сумерки. Сердитая хозяйка зажгла каганец в углу на припечке.

Хозяин неожиданно для меня заключил:

— Нема кватыри! Ходют всякие. Соби тесно.

Я чертыхнулся:

— Чего же тянул! Пойдешь теперь к другому в темноте — собаками затравит.

— А як же? Затравит! — спокойно поддакнул Лука.

У порога, закидывая мешок с пожитками за плечо, я неуверенно переспросил:

— Может, поладим?

Хозяин откликнулся:

— Почекай трохи! Ты що робыть можешь? Клуню видремонтируешь?

— На железную дорогу хотелось…

— Почекай.

Пономаренко лохматил нечесаную бороду, припоминая, кто в Пологах мог бы пустить ночевать. Я понял: хитрит! Так оно и оказалось.

— Бодай тэбе козел! Ночуй в клуне. Та не спалы!

Лука даже пообещал замолвить слово, если начальник станции не захочет принимать меня на работу.

Устроился я на старой соломе в дальнем закутке. Дождался пока хозяева угомонятся и поспешил на условленное место к ребятам. Они уже дожидались меня.

— Хитрые как дьяволы эти крестьяне! — возмущался Васильев.

— Твои хохлы! — подначивал Фисюненко.

Начальник местных чекистов — Юзеф Леопольдович Бижевич принял нас довольно холодно. Мы уже слышали, что он заносчив и честолюбив. Бижевич ощупал каждого своими холодными глазами.

— Мальчишек шлют!

Это нас обидело. Конечно, в глазах Бижевича мы были необстрелянными юнцами. Ведь он не знал нас. Правда, опыта сыскного, как говорится, ни на грош. Но у нас было одно огромное достоинство: молодость, безгранично верная революции!

— Вот вы, Васильев, — Бижевич ткнул пальцем в Васю, как в неживой предмет, — уже провалились!

Мы недоуменно переглянулись.

— Да, черт возьми! И шагу не ступили, а вас раскусили! Мои люди слышали разговор махновских приспешников. Мол, чекиста из губернии прислали. Под селянина наряжен! И фамилию вашу назвали. Давайте предписание!

Бижевич размашисто написал на справке Васильева причину откомандирования. Вася растерянно пожимал плечами. Нам было неприятно.

— Все! Возвращайтесь в Сечереченск. Платонову я уже сообщил, — распорядился Бижевич и, обращаясь к нам с Фисюненко, добавил:

— Слушайте, смотрите и запоминайте. И докладывайте мне лично!

— У нас инструкции, — напомнил я.

Бижевич внимательно смотрел на меня:

— За Пологи отвечаю я!

Горько стало, но задание нужно выполнять, даже если ты недоволен приказанием старшего!

Вернулся я в клуню заполночь. Раскинул на соломе свою посконную свитку. А сон не шел. Голова полна тревожных думок. Кто узнал Васильева? Может, и за мною следят? Выходит, махновцы не такие уж простачки, как мы попервости считали. На память пришел рассказ Нифонтова о заведующем элеватором в Ухолове, который жену свою подсунул комиссару, лишь бы вредить свободнее…

Заснул уже под утро. Я летел, чтобы сказать комиссару: «Смотри, враг тобою играет!» Лечу над Рязанью, а кто-то в черном тянет меня за ногу — все к земле, к земле…

— Вставай! — Это голос Пономаренко. Он трясет меня за ногу.

— До солнца тын подправимо. Вставай!

Я подскочил, соображая со сна, где и что. Наскоро сполоснув лицо у колодца, поплелся за хозяином. Часа два возились с заплотом, а потом Пономаренко отвел меня к своему куму налаживать молотилку.

— Посодействуйте на станции, — попросил я вечером.

— Ну, гайда! — Пономаренко подобрел, надеясь бесплатно использовать меня в своем хозяйстве.

На станции уладилось быстро: меня зачислили в артель грузчиков, даже не спрашивая документа. Работать нужно было в пакгаузах, когда прибывали вагоны под разгрузку. Остальное время девай куда хочешь! Это устраивало и меня и моего хозяина. Так и ходил я в работниках: кому забор починил, другому — крышу на хате, у третьего сено косил. Ко мне привыкли. И Фисюненко нанялся пахать пары у зажиточного хуторянина. Мы постепенно достигли доверия селян, и нам открывался махновский актив. Нащупали мы и агентов Черного Ворона. На свежем воздухе обгорели, поправились. У меня над губой замохрились усы. Руки — в мозолях. Научился косить траву и тесать бревна. И если бы в таком виде явился в Рязань, пожалуй, мало кто узнал бы Володьку Грома из Троицкой слободы!

Бижевич, пользуясь нашими данными, назначил срок ликвидации агентуры бандитов. На наш взгляд, он торопился: можно было кого-нибудь из наших ребят внедрить к Махно.

— Мне виднее! — отрезал Юзеф Леопольдович.

— А может, запросить транспортный отдел? — Никандр Фисюненко швырнул брыль на стол. С первой встречи ему не приглянулся Бижевич.

— Тебе, Фисюненко, молодому коммунисту, положено крепить дисциплину. Ясно? Вас прислали в мое распоряжение. Ясно? — Громыхая большими пехотинскими ботинками, Бижевич нервно мерил шагами маленькую комнату с занавешенными окнами. Пятилинейная лампа скупо освещала ее, язычок пламени подрагивал от топота Юзефа Леопольдовича.

— Меньше выдумывать, больше действовать — таков мой принцип!..

Бижевичу было лет тридцать. Светлые волосы, расчесанные на пробор. Белые длинные пальцы, в которых он постоянно что-либо катал. Защитные брюки и ботинки с обмотками. Во всех движениях его была заметна издерганность и неуравновешенность.

— Будем брать агентуру бандитов! О сроке сообщу!

В тот раз мы быстро разошлись по своим пристанищам. Потянулись дни ожидания. Я по-прежнему иногда разгружал вагоны, а большую часть времени проводил среди крестьян.

Убирая пшеницу на делянке Пономаренко, я как-то увидел на соседнем клине загорелого парня со знакомой легкой походкой. И сердце екнуло: «Пашка!» Торопливо перешагиваю через снопы, окликаю:

— Эй, хлопец, угости тютюном!

— Не курю.

И голос его. И нос курносый. Только было собрался я позвать его снова, Павел приложил палец к губам: молчок! Лениво почесывая поясницу, он тихо сказал:

— Вечером. У ветряка.

Я удивился.

— Курить охота, аж уши вспухли.

— Не умрешь, — отозвался Павел, подхватывая большой сноп и понес его к суслону. Над губой моего друга пушились белесые усы. Сам зажарился на солнце до черноты.

В голове у меня рой мыслей. Как он попал на Украину? Почему такая таинственность? Парень горячий, вольный — может, к Махно залетел? Но это предположение тотчас отбросил: Павел Бочаров не мог быть бандитом!

— Прохлаждаешься, кацап! — Отирая пот с лысой головы и теребя бороду, ко мне шел Лука Пономаренко с граблями в руках. — Швыдче шевели руками!

— Курить хочется.

— Барин какой! Курить…

Хозяина своего я так и не раскусил: то ли он бандит затаившийся, то ли прижимистый кулак. Земли у него много. Крепкий двор с капитальными постройками. Живности полна усадьба. Восторгов Советской власти не рассыпает, но и в открытую не ругает. И все ко мне приглядывается, неожиданно появляется вечерами в клуне, допытывается, куда отлучался.

К первым сумеркам мы пошабашили в поле. А сердце мое было уже за селом, у ветряка. Даже Лука заметил мое нетерпение и погрозил пальцем:

— Любовь завел! Смотри, хлопцы у нас сердитые.

Павел свистнул тихонько, заметив меня издали. Я отозвался, как завзятый голубятник, лихим пересвистом. Бочаров налетел на меня, едва не задушил: руки сильные.

— Гром и молния! Какими ветрами? — забросал он меня вопросами.

Мы завалились в траву, разговорились.

После моего отъезда Павел пристал к эшелону красноармейцев, направлявшемуся на Воронеж. Его зачислили во взвод разведки. Бился с деникинцами. Потом полк перекинули на Петлюру: рубался с гайдамаками.

— А чего снопами занимаешься? — спросил я, дотрагиваясь до плеча друга. Плечо теплое, мускулистое. И душа моя пела: Пашка рядом! Опять вместе!

— А ты чего? — в свою очередь спросил Павел. И в голосе его почудился мне холодок.

Вопрос поставил меня в тупик. Я не имел права открываться: дружба дружбой, а служба службой! По замешательству Павла я догадался, что он тоже не волен объявляться.

— Клятву нашу помнишь, Пашка?

— А ты, Володя?

— И гибелью своей утверждай революцию!

— И я выполняю ее, Володька!

Вспоминали пережитое дорогое детство. Под утро расстались, так и не сказав друг другу правду о своей работе. А на следующий день мы случайно столкнулись нос в нос на месте тайной встречи чекистов.

— Ты???

— А ты?

И долго потом стыдились своих уверток и недомолвок, возвращаясь к первой встрече в Пологах. Работая по соседству в поле, мы провели с Павлом не один час вместе. Он рассказал, что был откомандирован в особый отдел армии, а оттуда — в транспортную ЧК. В Пологах выслеживает дезертиров и махновцев.

— Тяжелый характер у Юзефа Леопольдовича. Готов всех пересажать! — говорил Бочаров, проворно укладывая пшеничные снопы в суслон. — Да еще Вячеслав Коренев — рубака! Из матросов — бей, круши! Злопамятный Бижевич — до смерти будет помнить, если ты поперек слово сказал…

Мы прилегли в тени суслона.

— Он вроде не русский?.. — спросил я Павла.

— Из Варшавы. Потомственный полотер. Шляхтичи таких за людей не считали. А в армию призвали — жолнером был. Жена молодая. Убежала с проезжим русским офицером. Ну и обозлился на весь свет! Гордится одним Дзержинским!

— И я горжусь Феликсом Эдмундовичем! — горячо перебил я товарища.

— Ты не так! А Бижевич — национально, как поляк.

Возвращаясь под вечер в поселок, я опять завел разговор о Бижевиче.

Поглаживая круглую голову, стриженную под машинку, Павел рассказывал:

— Послали нас к Петлюре… Не к самому, понятно, в его гайдамацкие сотни. Разведать. Ну и нарвались… Схватили да сгоряча было к стенке. А у сотника — жена именинница! Отложили расстрел до утра… В сарайчик бросили и часовых приставили. Вот всю ночь и гутарили. Открылся мне Юзеф… А на рассвете в село ворвались махновцы. И пошла потеха — крушат почем зря! Убежали караульщики. И мы ползком из сарая в коноплю — удрали! Замечаю, с тех пор у Бижевича пальцы дрожат — били нас здорово. Вот пощупай, отметка петлюровская.

Павел наклонил голову, и я увидел на макушке розовую полосу.

— Саблей полоснули, сволочи!.. Ну, Бижевича по возвращении из белого тыла взяли уполномоченным ЧК. А он и меня перетащил.

И снова я лежу в клуне Пономаренко. В соломе шуршат мыши. Пахнет прелью, ветерком заносит кизячий дым. И думки одолевают. Бижевич казался сначала выскочкой и дуреломом, а на деле — геройский человек! И Павел — храбрец! У самого Петлюры побывал… Мне было приятно создавать, что снова мы вместе, в ЧК. Опять возвращаюсь к Васильеву. Кто его опознал?.. Всыпали ему, наверное, по первое число! А могут и отчислить — конспирацию нарушил… Как его фельдшерица Клава Турина?.. Должно быть, поженятся — хорошая дружба у них. Павел признался: встретил в Пологах девушку, лучше которой нет на свете. Встречаются тайком: отец ей запрещает видеться с «москалем». Павел подозревает, что отец любимой — соглядатай Махно. Но Павел решил увезти Оксану в город — она согласна…

Мой отец подмечал: «Торопыга ты, Володя! А поспешность — признак легковесности человека». Прислушиваясь к шуршанию мышей, скрипу журавлей колодезных, мычанию коров — затихающей к ночи деревенской жизни, — я дал себе слово (в который раз!) ничего не делать прежде, чем взвесить сто раз…

Назавтра, проходя по перрону к пакгаузам, я увидел в комнате дежурного носатого Мухина и своего хозяина Луку Пономаренко. Ревизор что-то говорил дежурному, пожилому украинцу с опухшей щекой и здоровым синяком под глазом — в недавний налет махновцы оставили память!

Дежурный сердито совал Мухину документ. И тут к ним присоединился матрос в тельняшке. Через плечо — маузер в деревянной коробке» из кармана клеша — ручка гранаты. Бритый затылок. Широкие брови выгорели. «Коренев!» — догадался я.

Мухин заискивающе заговорил с моряком. Чтобы Мухин не увидел меня, я быстро ушел. И почему-то вдруг мне подумалось: контролер выдал Васильева! И хотя я твердил себе, что нельзя делать поспешных выводов, сам уже строил версию о том, как Мухин сообщил бандитам о чекисте. Он сделал лишь вид, что не узнал Васильева…

И все же победил трезвый голос: о Мухине я не сказал никому!

День выдался трудным: пришло двадцать вагонов с мясом, сахаром и мукой. К закату солнца я едва взваливал на плечи тяжелые ящики. В ногах — противная дрожь. А во рту — густая горькая слюна.

По дороге к хате Пономаренко я нагнал подводу.

— Мужик, подвези.

— Не имею права — почта! — Возница ответил чисто по-русски. Я обрадовался:

— Откуда, земляк?

На меня глянуло костистое лицо и бесцветные холодные глаза. «Да это же попутчик с верхней полки!» — признал я того человека, о котором думал в поезде, что он царский офицер. И снова мне щелчок по носу: простой почтальон, а не золотопогонник!..

А подводчик еще раз холодно оглянул меня, махнул кнутом, и жеребец с ходу помчал тележку. Лишь пыль закрутилась позади.


Ночью, к назначенному Бижевичем времени, мы собрались в одноэтажном кирпичном здании ЧК станции Пологи.

Фисюненко отозвал Бижевича в сени. Я тоже вышел.

— Нельзя нам расшифровываться, — заявил Никандр. — Нам ноль цена, если откроемся. Мы разведчики!

Бижевич резко ответил:

— Бандитов всех шлепнем! Не оставим свидетелей ни одного!

— А если среди нас есть… — начал было Никандр.

Бижевич не дал досказать ему, схватил за грудки и прижал к стене:

— Ты что?!

— А кто открыл Васильева? — хрипло спросил я, отрывая цепкие пальцы Бижевича от горла Фисюненко.

— Только не мои хлопцы! И — заткнись, мальчик! Пошли на операцию! — Бижевич вернулся в комнату.

Конечно, нам очень хотелось участвовать в изъятии агентов врага: сколько трудов положено, чтобы выследить! Но опасность расшифровки сдерживала наш порыв.

— Не пойдем на операцию! — твердо сказал Никандр.

Спор разрешился совсем необычно. С шумом распахнулись двери, и в комнату ввалился матрос Коренев, толкая впереди себя обросшего рыжего человека с тяжелым баулом.

— Взял гада! — Коренев маузером толкнул задержанного в спину. Тот едва не упал и уронил на пол баул.

— Не виноват… менять ехал… детишки пухнут…

Бижевич весь подался вперед, словно гончая, напавшая на след дичи:

— Что в мешке?

— Примус, старый примус… два замка… подкова…

— А в карманах?

Трясущимися руками задержанный человек стал выворачивать карманы засаленного пиджака. И на стол выкатилась желтая монета.

— Царская пятерка! — Коренев стукнул маузером по столу.

Бижевич оглянул собравшихся победными глазами и взялся за бумагу.

— Фамилия?

— Олейник… Семен Олейник…

— За хранение золота — расстрел!

— Та якэ оцэ золото? Хиба ж цэ золото? Муки немае… Работы нема. Жинка и диты хвори… Завод стоит. Жить як же?..

— Хватит! Тебе еще и советская власть не хороша! Коренев, займитесь валютчиком!

Матрос увел Олейника в другое помещение.

— Был слесарем, а теперь — безработица. Ржавой рухлядью на Озерке в Екатеринославе торгует, — говорю я.

Меня поддерживает Павел Бочаров:

— Отпустить бы его, Юзеф Леопольдович..

— Раскисли, чекисты! Потом разберемся…

Было за полночь. Слышались редкие гудки паровозов.

— Проверьте, товарищи, оружие! — приказал Бижевич, вставляя запал в гранату-бутылку.

И тут донеслись выстрелы. Грохнул взрыв гранаты.

Бижевич обнажил маузер и лихорадочно стал вертеть ручку телефона.

— Алло! Станция! Дежурный? Что там за стрельба?..

Дежурный по станции Пологи сообщил, что на путях махновцы. Разбили склад и таскают на тачанки мешки с сахаром. А другая группа грабит вагоны с ситцем. Он успел вызвать бронепоезд из Сидельниково…

— Станция! Алло! — Бижевич тряс трубку. Телефон молчал, а выстрелы приближались.

— Гаси свет! Кореневу крикните, пусть уведет арестованного в подвал! — Бижевич смахнул бумаги в сейф, а мы заперли и забаррикадировали двери.

Махновцы уверенно выбирали кротчайший путь к нашему зданию: имели хорошего проводника! Выстрелы загремели под окнами. Со звоном разлетелось стекло. Бандиты ломились в дверь. Судя по шуму, ржанью лошадей, махновцев набралось с десяток. У дверей снаружи разорвалась граната, но каменные стены и запоры выстояли.

— Тащи соломы! — орали налетчики.

А еще минут через десять в щели потянуло дымом.

— Пидпаливай кругом! — неистовствовали махновцы.

— Спокойно, товарищи! Подойдет бронепоезд! — Голос Бижевича уверенный.

Махновцы продырявили ставни. Юзеф Леопольдович высматривает в свете костра бандитов и стреляет по ним из маузера. За окнами — злобный вой и стоны.

Через ставни нападающие ухитряются протолкать к нам гранату. Она завертелась, подкатилась к ногам Бижевича. У меня перехватило дыхание. Павел Бочаров бросился к ней, поймал ручку и сквозь щель вышвырнул наружу. Взрыв разметал налетчиков. Я облегченно вздохнул, вытирая холодный пот с лица.

Как удар грома, голос Никандра Фисюненко:

— Патроны!

Пересчитали обоймы — два патрона на брата. Голыми руками возьмут!

— Давай гранаты Новицкого! — крикнул Бижевич.

И тут вдали прогремел орудийный залп: подходил бронепоезд.

— Ура! — завопил Бижевич, бросаясь к двери. Он распахнул ее, а я — гранату Новицкого в гущу бандитов. Бьются в смертельной агонии лошади. Кричат бандиты. Грохочут кованые колеса тачанок.

— Отрезай от поселка! — командует Юзеф Леопольдович.

Я очутился плечо в плечо с Бочаровым. Нам видны скачущие всадники. Вот они укрылись среди разрушенных паровозов.

— Давай, Паша! — в азарте зову я Бочарова, а сам перепрыгиваю через насыпь поворотного круга.

И тут мы нарываемся на спешившихся махновцев. Заметив, что нас только двое, те ринулись навстречу, надеясь захватить нас живьем.

— Тикаемо! — крикнул Павел.

Мы петляли меж холодных паровозов, путались в густом бурьяне. Махновцы не отставали. Пули свистели над нами. Топот многих ног — за спиной. Я испугался основательно. В какое-то мгновенье передумал черт-те что…

— Сюда! — позвал Бочаров. Он быстро карабкался по лесенке на верх паровоза. В тендере зиял открытый люк.

— Полезай! — Павел пропустил меня вперед, а сам с наганом в руке охранял подходы.

Я протискался в горло бака — там прежде хранилось нефтяное топливо. Павел — за мною.

Ноги разъезжаются на мазутных остатках. Мы забились в угол и затаились.

Махновцы затопали наверху. Кто-то со звоном прихлопнул крышку люка.

— Подыхайте, комиссары!

Стало трудно дышать. В глазах желтые круги с красными искрами. Поддерживаем друг друга, но терпенья нет. Кашель открылся.

— Помирать — так с пальбой! — Павел ударом кулака откинул крышку люка и, не целясь, выстрелил. Никто не ответил.

— Сюда, Гром!

Я еле-еле дотянулся до люка с живительным воздухом.

С большим трудом выкарабкались наружу, распластались на тендере.

Потом двое суток отлеживались мы с Павлом: отравились мазутным угаром. Бочаров ругал себя на чем свет стоит — он надумал залезть в тендер!..

А тем временем Бижевич, используя наши разведданные, очистил железнодорожный узел от вражеской агентуры. Так нам думалось, но стоило уйти бронепоезду, как налет повторился. Чоновцы в затяжном бою, потеряв много боевых друзей, растрепали махновцев.

Пленные показали: Черный Ворон получает от своего верного человека точные сведения: что есть ценного на железной дороге в Пологах, где находятся чекисты с бронепоездом.

— Кто этот человек? — буйствовал Бижевич.

— Сам батько знае… А мы… чого ж знаемо… — испуганно бормотали пленные, косясь на маузер, выложенный Бижевичем на стол.

Сначала я грешил на Луку Пономаренко — вхож к начальнику станции! Посоветовался с Никандром Фисюненко, поспрашивал Павла, и сам перебрал в памяти все, что знал о хозяине — отказался от подозрения. А дежурный с распухшей щекой?.. Наш чоновец. Проверен в боевых стычках с врагами. Мухина хорошо знают в отделе дорожно-транспортной ЧК.

«Человек со шрамом»! — ахнул я. Ездит за почтой, выглядывает, вызнает. Вот кто наводчик!

Вместе с Бочаровым побежали на почту. Женщине, сидевшей за перегородкой, мы представились как родственники человека со шрамом.

— Нема начальника. Губернский комиссар вызвал, — ответила она, внимательно рассматривая нас. — А чего ж не договорились, коли вин тут робыв?.. Вы каждый день рядом ходили.

Опростоволосились! Эта женщина видела нас в поселке. Пробормотав что-то в ответ, мы вымелись на улицу. Новая начальница с хитринкой смотрела нам в след.

— Вот дьявол! — сетовал Павел. — А почтарь учуял, что жареным пахнет, и смотался. Он, гад, якшался с отцом Оксаны. Понимаешь?..

Я понимаю одно: упустили опасного врага!

Чоновцы рассказали нам, что человека со шрамом звали Гавриилом, а фамилия его Квач. Он приезжий. Грамотный, скрытный. Я передал весть о нем в Сечереченск. Но почтарь туда так и не явился. И я укрепился в мысли: человек тот — враг!

Нас, разведчиков, собрал Бижевич. Разговор повел на высоких нотах:

— Раскрыли всех наводчиков и тайных агентов?

— И раскрыли бы! — выкрикнул с болью Фисюненко.

— Вы что же, зимовать приехали сюда? Промедление — это смерть, разрушение, разбой! Вы понимаете?..

— Торопливость нужна при ловле блох! — осердился Никандр.

— Та оцим мальчикам у мамки под юбкой сидеть! — издевательски проговорил Коренев, входя в комнату.

— А ты что сделал? — накинулся Бижевич и на него.

Коренев подал двойной лист бумаги.

— Оце признание Олейника.

Бижевич бегло просмотрел протокол допроса и с довольным видом распорядился:

— Готовь материал для коллегии губчека! Ясно — валютчик!

Зазвонил телефон. Юзеф Леопольдович схватил трубку и привстал:

— Слушаю!.. Так они мне и не нужны, Федор Максимович… Сегодня же отправлю. Толкутся без толку.

Положив трубку, он сказал:

— Вас отзывают в Сечереченск. Махновцы поняли, что в Пологах твердая рука! Черный Ворон попритих…

Никандр с радостью смотрел на меня: нам надоело быть под началом взбалмошного Бижевича! А Павел остается — в Пологах место его службы. Мы по-братски целуемся. Жмем друг другу руки. Обещаем встречаться, звонить по телефону. Хорошо знать, что рядом с тобою верный друг!

— Привет твоей Оксане!

Павел еще раз жмет руку.


Иду в кабинет Платонова с отчетом. Тревожно на сердце. Перелистываю в памяти странички жизни в Пологах — кажется, все правильно. А все ли?.. Упустил человека со шрамом. Участвовал в стычке с махновцами, хотя мне было это запрещено.

Открываю дверь с таким чувством, будто бы вхожу в ледяную воду…

Федор Максимович — большевик из рабочих. Серьезный, вдумчивый — зря не обругает. И в разговорах воздержан — больше слушает и помалкивает.

Высокий, выбритый, подтянутый, словно хороший строевой офицер, Платонов вышел из-за стола и подал руку:

— Здравствуйте, товарищ Громов!

Мой доклад он выслушал со вниманием. Похвалил за инициативу по розыску человека со шрамом.

— Попал в поле зрения чекистов — не уйдет, — твердо сказал Федор Максимович. — Правда, не научились мы работать четко. Научимся!

Я решился высказать свое мнение о Бижевиче.

Федор Максимович наморщил открытый широкий лоб и прошелся до дверей размашистым шагом. Вернулся к столу.

— Вы скоры на выводы, молодой человек. Бижевич предан Советской Родине. Прямой характер. Брата его махновцы изрубили… Второй брат служит на границе. Об отце с матерью ничего не знает вот уже третий год. О жене — вам сказали. Вы лично устояли бы под таким градом ударов?.. — Платонов снова заходил по комнате в глубоком раздумье.

Мне стало стыдно за свое легкомыслие — бросил тень на товарища, с которым ходил в бой! И все-таки я сказал:

— В нашей среде есть предатель!

Платонов остановился, словно наткнулся на стенку. Глаза метнули молнии.

— Основание!

Я рассказал о провале Васильева в Пологах, о налетах на ценные поезда в тот момент, когда охрана их ослаблена, об уходе из Полог человека со шрамом.

— Кто-то предупреждает!

Платонов так посмотрел на меня, что я невольно встал.

— Обо всем этом — молчок! В наших рядах не должно быть нервозности и подозрительности. Если мысль о предательстве будет навязчиво точить каждого, то расслабится воля наша. Все это — выигрыш врага! Очень плохо, Громов, что вы расшифровались, раскрылись перед бандитами. Вы человек не местный, и нам легче было маскировать вас как нашего разведчика…

Я не вытерпел:

— Мы говорили Бижевичу.

— О Бижевиче — все! У самих должны быть головы, а не котелки. Не маленькие! Сколько вам лет, товарищ Громов?

— Девятнадцатый.

— То-то же! Идите, а мы подумаем, как с вами поступить.

Бреду по солнечной улице. Осенний ветер катит пожухлые листья каштанов. И мне представилось, что со своей опрометчивостью я всю жизнь буду катиться так же вот, как лист, гонимый сквозняком. Зачем сунулся со своими подозрениями? Может, и нет никакого вражеского агента в ЧК. Люди прошли школу борьбы с контрреволюцией, а какой-то юнец, даже не штатный сотрудник, начинает их поучать!..

Потекли однообразные дни. Занятия в техникуме. Ломанье головы над задачами. Чертежи с замысловатыми сопряжениями. И вдруг письмо от Павла Бочарова — выпросился на фронт! Едет на Дальний Восток бить японских самураев. Я позавидовал: друг знает свою дорогу, верен нашей клятве. Бьет врагов. Попросился и я в Действующую армию — отказ! И Платонов молчит. Одна радость — в техникуме приняли в ряды РКП(б).

В трудных переживаниях прошла зима. Без меня разбили польскую шляхту и заключили мирный договор. Без меня расхлестали в Крыму Врангеля. Без меня восьмой съезд Советов принял программу ГОЭЛРО — тридцать электростанций построить!.. Я казался себе ничтожным человеком. Мог бы зайти в ЧК — гордость не позволяла: не зовут, значит, не пойду.

Уже весной возвращался как-то домой с занятий. Впереди шел человек, что-то знакомое показалось мне в его походке. Так ходил Павел Бочаров. Догоняю — он! Обнялись. Зашагали рядом. Карие глаза друга светятся радостью:

— К вам перевели, Володя! А Васю Васильева уже назначили уполномоченным ЧК. А тебя?..

— Смеешься? — озлился я. Но догадался вовремя, что Павел ничего не знает. — Выговор от самого Платонова тогда получил. После поездки в Пологи. С тех пор не зовут…

— Таких хлопцев, как ты, держат на примете, — утешал меня Бочаров. — Бижевич теперь старший оперативный уполномоченный!

— Везет дуракам! — невольно вырвалось у меня.

— Не завидуй, Вова. И у нас есть порох в пороховнице…

— Расскажи, как воевал.

Павел ответил коротко:

— Стреляли, ходили в штыки. До Иркутска дошел, побывал в Чите. А потом приказ — чекистов вернуть на свою службу. Сам Ленин распорядился.

Я откровенно любовался своим другом. На щеке вмятина. Ее не было раньше.

— В тайге наткнулся на сук, — объяснил он.

Не поверил я Пашке: не любит он о себе говорить!

— О тебе я напомню, — сказал на прощанье Бочаров. Домой ко мне зайти отказался — работа!

— А где Оксана? — крикнул я.

— Ждет! Скоро свадьба…

А через неделю — и у меня праздник! Получил официальное уведомление:

«С мая 1921 года Громов Владимир Васильевич утвержден помощником оперативного уполномоченного службы движения, телеграфа и военных сообщений».

Перескакивая через две ступеньки лестницы гостиницы «Астория», где помещалась ЧК, бегу в отдел кадров. Да, все правильно — я штатный чекист! Пулей вылетел на улицу. Тысячи солнц светили мне. Увидел в небе голубей — два пальца в рот! И разбойничий свист оглушил прохожих.

— Неприлично, молодой человек! — осадил меня благообразный старик с тростью.

— Виноват, папаша!

Бегу на станцию к отцу.

— Чего сияешь, как начищенный самовар?

— В штат зачислен!

— О-о-о, вперед, сынок! — Отец с чувством пожимает мне руку. Ему тоже приятно: младший сын у важного дела пристроен.

Направляюсь на базар: даешь каравай белого хлеба! Беру не торгуясь. Встречает Павел:

— С тебя, Гром, магарыч! О назначении, знаешь?.. Поздравляю, друг!

Вечером дома маленькая пирушка: чай с настоящим сахаром внакладку! И досыта — всамделишный ароматный хлеб!

— Замотался ты, Володя, — говорила мама, подвигая горбушку мне. — Одни глаза остались: ученье, работа…

Отец доволен и разговорчив:

— Рязанские водохлебы, нажимай! В молодости, мать, все по плечу!


В первый же день на новой работе разочарование: меня заставили переписывать какие-то скучные бумаги и подшивать их в папку. Потом я читал протоколы допросов, просматривал донесения…

На второй день — то же. Потом — снова. Нерешительно спрашиваю начальника:

— Так писарем и буду?

— Ишь, горячий! — усмехнулся тот.

Мой непосредственный начальник — Тимофей Иванович Морозов. Ему двадцать два. Круглолиц. Глаза с прищуром. Делает все внешне медлительно, но основательно. Его отец, Иван Матвеевич, работал кондуктором на станции Славянск, в Донбассе. Заработки кондуктора — не ахти какие. Поэтому жена — Татьяна Степановна вынуждена была ходить к богатым мыть полы и стирать белье.

Мой начальник с малых лет узнал нужду и цену куска хлеба. Родители приучили его к труду, воспитали в нем честность и порядочность. И если у Морозова, как и у всех нас, не было должного опыта сыскной, разведывательной, следственной работы, то классового чутья и ненависти к злу и несправедливости вполне доставало!

В годы революции Тимофей Морозов ушел добровольно защищать страну от Деникина и Врангеля, бился против Петлюры и Махно… В октябре 1919 года на боевом марше Морозова приняли в члены РКП(б). В январе следующего года партия большевиков направляет его в органы ЧК, на железнодорожный транспорт Украины.

К моему приходу под его начало Тимофей Иванович уже имел известность.

Как-то знакомый стрелочник сообщил Морозову, сотруднику ЧК на станции Ясинокатая о том, что недалеко от путей поселился подозрительный гражданин. Часами сидит у раскрытого окна и на пути да на проходящие поезда смотрит. Чего бы ему?..

Морозов поблагодарил стрелочника и лично проверил — правда! Чоновцы привели незнакомца в оперативный пункт ЧК.

— Ночью хватают невинных людей! — ерепенился задержанный, возмущенно потрясая руками. — Дзержинский не этому учит! Вы ответите!

— Ответим. — Морозов рассматривал материалы обыска. Он не находил особых доказательств вредной деятельности этого крикливого человека. Но искусственная возбужденность и неумеренная запальчивость его были подозрительны.

«Чистому человеку чего бояться? Не станет он так шуметь и метаться! Похоже, как на воре шапка горит», — размышлял Тимофей Иванович, ближе присматриваясь к крикуну.

В это время из военной комендатуры прислали двух красноармейцев для охраны оперативного пункта ЧК. Один из них вгляделся в задержанного.

— И-и-ммм! — замычал боец и набросился на него. Втроем кое-как оттащили озверевшего красноармейца и вытолкали за дверь.

— Я до Дзержинского дойду! — орал задержанный.

Морозов стал разбираться в происшествии. Боец немного успокоился и молча раскрыл щербатый рот. Знаками растолковал, что этот крикун когда-то пытал его и отрезал пол-языка.

Проверка подтвердила: Морозов перехватил начальника белогвардейской контрразведки Горловского горнозаводского района, некоего Родоса. Он был заброшен в советский тыл на станцию Ясинокатую по заданию ставки генерала Деникина с целью шпионажа и диверсий. Родос отказался говорить и был вскоре расстрелян.

А в другой раз Морозов увидел в буфете пассажирского зала I класса за столиком мужчину лет под сорок с русой бородкой. Пьет чай и непринужденно шутит с официантом. Вид вроде веселый, а в глазах — беспокойство. «Отчего бы человеку прикидываться?» — спросил себя Морозов.

Усевшись за другой столик, он заказал официанту стакан чаю. И украдкой наблюдает за «бородкой». Кто-то громко стукнул входной дверью, мужчина вздрогнул, как от выстрела, пролил чай на белую скатерть.

— Война, знаете ли. Нервы истрепаны, — извиняючись говорил он Морозову.

— Пройдемте со мною! — предложил Тимофей Иванович.

Справка и мандат бородача были в полном порядке и совсем новые, как говорится, прямо из-под молотка.

— В Запорожье еду. По народному образованию.

Морозов собрался было отпустить «бородку», но, заметив, что задержанный цепко впился в полу своего пальто, приказал:

— Обыскать!

Тут-то и сник бородач.

В подкладке ватного пальто чекисты обнаружили крупную сумму советских денег, а в самом уголке рукава — резиновую печать анархистов с надписью «Набат!»

Морозов лично проверил каждый шов и не напрасно: обнаружил скатанную роликом полоску папиросной бумажки с диверсионным поручением гуляйпольскому махновскому отребью.

Накануне пришла ориентировка, в которой указывалось на факт задержания под Брянском агента Украинской конфедерации анархистов.

— Вы из банды Барона? — спросил Морозов.

— Не понимаю, — все еще хорохорился анархист.

— Барон ваш главарь. Не прикидывайтесь дурачком. Могу сообщить: в Москве и Харькове ваши банды ликвидированы.

— Я вас ненавижу! — взорвался набатчик.

— Молчи, тифозная вошь! — с презрением сказал Морозов, дописывая протокол допроса.


Вместе с Морозовым нас вызвали к начальнику дорожно-транспортной ЧК.

— Из Харькова в Екатеринослав едет Григорий Иванович Петровский. Обеспечьте безопасность на дороге! — Федор Максимович был предельно сух и краток. — Чтобы бандиты не налетели на поезд.

— А кто такой этот Петровский? — спросил я Морозова.

— Эх, ты, деревня! — Тимофей Иванович с теплотой говорил о Петровском. В партии с прошлого века. Был в Государственной думе от большевиков. Близкий помощник Ленина. Народным комиссаром внутренних дел всей России был до апреля 1919 года.

— Это Григорий Иванович подписал приговор эсерке Каплан. Стреляла в Ленина! А теперь онпредседатель Всеукраинского ревкома. В Екатеринославе он работал на Брянском заводе. В Чечелевке, Кайдаках, Шляховке и на Амур-Песках его хорошо знают — на революцию поднимал рабочих, маевки устраивал. Учти, Громов!

И вот из Сидельниково звонок в ЧК: идет специальный агитационный поезд. Я никак не мог подумать, что на такой поезд осмелятся напасть бандиты. А они напали! Под самым Сечереченском. На конях. С гранатами. Но просчитались: вагон Григория Ивановича охраняли зоркие матросы. Как чесанули из пулемета по всадникам Черного Ворона! Поезд даже не замедлил ход.

На перроне Сечереченска — тысячи людей. Из вагона вышел Григорий Иванович. Бородка клинышком. Очки в металлической оправе. Чистый голос и открытый взгляд.

— Ура! — всколыхнулась толпа.

Григорий Иванович заметил охрану. Я стоял недалеко от него. Петровский сам наклонился к моему уху и тихо сказал:

— Зря время тратите, молодой человек. Лучше бы книгу хорошую прочитали. У меня вон сколько охраны! — и Петровский простер руку, указывая на перрон и площадь, запруженные возбужденными людьми.

Но к вечеру Платонова вызвали в губчека и дали такую взбучку, что он примчался в отдел взбешенный. По команде «смирно» поставил Морозова, меня, Васильева, начальника отдела по борьбе с бандитизмом Семена Григорьевича Леонова, чубатого, черноусого кавалериста.

— Так опозориться! Откуда узнали бандиты о поезде?..

Что мы могли ответить?..

Позже стало известно, что Петровский сказал председателю губчека:

— Налет махновцев мог быть случайным. Так что хлопцев из транспортной ЧК не обижайте. Я и так наделал им много хлопот: оторвал от важных операций. За налет не наказывать!

— Вот это большевик! — восхищался Васильев.

Меня покорила простота и чуткость Петровского. Другой мог уехать и позабыть про стычку, а людей теребили бы… А потом новое ЧП. В губчека Платонову сказали строго:

— Возвращаем дело Олейника. Феликс Эдмундович интересуется приговорами о смертной казни. Как мы можем послать ему дело Олейника? Мелкий торговец из Озерков, а вы ему — вышку. Затянули следствие на месяцы. У Олейника семья голодная, ребятишки попрошайничают. Кто это у вас такой ретивый насчет расстрелов?..

И нас собрали в большом зале гостиницы «Астория». Еще не так давно тут пили, куражились и распутничали господа света царского. А сегодня представители карательного органа молодой республики рабочих и крестьян думают о судьбе своего товарища.

— Давайте Коренева! — приказал Платонов.

Через весь зал провели матроса Вячеслава Коренева. Голова опущена, клеш, обтрепавшийся снизу, подметает пол.

— Отвечайте, Коренев, товарищам!

И матрос глухим голосом рассказал о том, что он силой и побоями понудил Семена Олейника дать ложные показания. Никаких валютных операций фактически не было.

— И ты бил торгаша? — В голосе Васильева и удивление, и обида, и горечь.

Матрос в ответ кивнул головой.

— А тебя, Коренев, били когда-нибудь? — Это вопрос Леонова. Его усы воинственно топорщились, а глаза — молнии!

И снова кивок Вячеслава.

— Нравилось? — спросил Павел Бочаров.

По залу прокатился сдержанный смешок.

Платонов поднялся, пристукнул кулаком:

— Смешного мало! Чекист по сути незаконно подготовил в коллегию губчека дело и требовал применить высшую кару! А на поверку — обман и насилие! Разве же можно терпеть такое, товарищи?..

Тяжело решать судьбу товарища. Ох, как тяжело! Вместе дрались с бандитами. Выслеживали врага. Делили поровну патроны, даже если их было всего два. И несоленые галушки. И затируха из ржаных отрубей из одной чашки. И укрывались одной шинелью в самую лютую стужу…

А в зале надрывный голос, как ножом по сердцу:

— Братишки! Я за революцию голову положу!

Большие глаза Коренева налились кровью, бритый затылок покраснел до синевы.

— Братишечки… Сам не знаю как получилось.

Вперед вышел Леонов. Черные длинные усы, как пики. Он — гроза бандитов. Он — наша любовь и наш пример! Поперечные красные полосы на груди гимнастерки — «разговоры» — пылали словно рубиновые. Голосом атакующего бойца начал он речь:

— Брось бузить, Коренев! Слезы и псих — не наши товарищи! Народ держит чекистов у самого больного места — паразитической болячки! Значит, руки наши, мысли наши, наши дела должны быть чистыми, как у того лекаря. Ясно, Коренев?

В зале сотни глаз — на виновника. И во всех — осуждение! Братишка низко опустил голову. Он хорошо знал: слова Леонова — от имени всех чекистов!

— Но нашего революционного человека так вот просто за борт — нельзя! — продолжал Семен Григорьевич, запуская пятерню в густой чуб. — Предупредить Коренева, если еще что… То без собраньев — в расход!

— Конечно, Коренев — геройский моряк. А кто скажет, что это не герой?.. Никто не скажет!

Иосиф Зеликман торопится, словно боится, что его лишат слова. Он в ЧК недавно — с завода прислали. Большевик. От роду — девятнадцать! В делах горяч и смел. За короткое время чекисты увидели в нем верного товарища. Слушают с большим вниманием.

— А кто скажет, что для героя не позорно бить человека? Никто не скажет. А если бы коллегия утвердила приговор? Отправили бы на тот свет невинного человека? Тень на Советскую власть!

— В трибунал! — выкрикнул Васильев.

Платонов советуется с секретарем партийной ячейки и объявляет решение:

— Коренева накажем. Дело Олейника передать Бочарову и закончить в два дня!

Вячеслав Коренев растерянно озирается, все еще не веря случившемуся. Когда понял, гаркнул:

— Спасибо, братва!

И всем нам стало легче дышать. Загомонили. Заулыбались. Потянулись к кисетам. Сизый дымок заструился над рядами.

Пожимаю руку Павлу. Он отмахивается:

— Брось, Володя! Какое доверие. Просто некому больше поручить.

Но я-то знаю, что Платонов ценит моего друга.


На перегонах под Сечереченском были совершены подряд два диверсионных акта. Оперативная группа кинулась к месту происшествия — врага и след простыл! Нас с Морозовым к Платонову с ответом.

Через неделю — ограбление пассажирского поезда Екатеринослав — Москва. Дерзкие налетчики били наверняка — по поездам, в которых не было охраны. Мы валились с ног, сутками не спали — без толку!

Я возвращался домой грязный, с красными от бессонницы глазами. Мама отмывала меня, уводила в маленькую комнату и запирала на ключ.

— Спи! Счастье нашел в этих чека…

Сон не сразу одолевает. Думаю над мамиными словами. Счастлив ли я?.. Мотаюсь дни и ночи в поездах, на перегонах, допрашиваю бандитов, выслеживаю вражеских агентов, вступаю в перестрелку. О страхе не думалось — иногда только захолонет сердце да рука предательски дрогнет. Иной раз горько станет от неудачи — некому утешить. Да и не каждому признаешься — дело наше тайное! Жили мы одной думкой: обезвредить врага! Все другое, обыденное, не занимало нас. Помню, возвращаясь из Полог, я услышал в вагоне:

— Красные не дюже сладки. А бандюков зничтожили — спасибо! Спокойно стало, а то было совсем замордовали.

— Насчет этого комиссары справедливые: с грабителями не цацкаются…

Эти слова деревенских женщин — мне награда. Делать людям доброе — не в этом ли главное предназначение человека?.. И стремиться вперед. Достиг одного рубежа, давай снова к цели. Примером для меня — железный Феликс, дворянский сын. Мог идти обычной тропой шляхтича. Достиг бы благополучия — умен, смел и отважен. А он встал на путь борьбы и лишений. Б двадцать лет очутился уже за решеткой как политический. В двадцать пять — организатор бунта в Александровском централе под Иркутском. Выбросил за стены тюрьмы всех стражников и водрузил красное знамя на воротах, объявив в тюрьме республику! Впустил охрану только после того, как были удовлетворены требования заключенных.

«Жить, пусть и недолго, но жить!» — любимые слова Феликса. Во имя других жить. Он не искал себе удобства, достатка, личного благополучия. Теперь он наш руководитель, и его жизнь зовет нас, чекистов, в гущу борьбы…

Так и не решив — счастлив ли, я уснул в жаркой комнате. А через три часа задребезжал будильник. Постоянная тревога за судьбы людей в пассажирских поездах гнала меня в ЧК.

Враг был неуловим. Бандиты имели отборных лошадей и прочные тачанки. В каждом селе — сообщники. Сегодня налет в Игрене, а завтра — в Верховцеве, за сто верст от Днепра!

— Володя, заметь: если поезд с охраной, то происшествий не бывает! — сказал Морозов, вконец измученный нервотрепкой.

— Наводчик в наших рядах! — заявил я, видя, что мои сомнения нашли отклик.

И мы сели за составление нового оперативного плана. Два дня не уходили из отдела. Ночью явились к Платонову.

— Федор Максимович, давайте искать предателя среди чекистов!

На этот раз Платонов не оборвал меня.

— Что предлагаете?

А когда выслушал Морозова, усомнился:

— Справится ли один оперативник?..

Нам удалось убедить руководителей дорожно-транспортной ЧК, и было принято решение снять оперативные группы охраны с московских поездов. Другие же охранять усиленно! «Приманка» должна привлечь бандитов. Наш сотрудник обязан был ездить в поездах и в случае налета постараться «срисовать» грабителей, запомнить внешний портрет, а если удастся, то и проследить путь отступления банды. Конечно, небезопасно попасть на глаза налетчикам. Если признают чекиста, от смерти не уйти!..

— Кого же пошлем? — Платонов обвел нас взглядом.

Я встал, одергивая пиджачишко.

— Если доверите…

Федор Максимович размашисто зашагал по комнате. А я переживал: неужели откажет?..

— Значит, так, товарищ Громов. Там ты будешь и начальник, и подчиненный. И рецепта нет! Действуй по обстановке, как совесть подскажет. И голову напрасно под пулю не суй! Голова революции принадлежит. — Платонов невесело улыбнулся, похлопал меня по плечу.

— Авось и на наводчика выйдешь! Словом, отдаем вам, Владимир Васильевич, наши козырные карты. А вы не играйте, а делайте наше чекистское дело с головой.

— Спасибо, Федор Максимович!

— Вот чудак! Его к черту в зубы посылают, он — спасибо!

Платонов проводил нас до порога. В дверях столкнулись с Мухиным.

— Что у вас? — спросил его Платонов.

— Доклад, товарищ начальник. Приметил в поезде одного типа — офицером оказался. Оружие отобрали! — зычным голосом отрапортовал Мухин, вручая документы Платонову.

— Молодец, Опанас!

— Ты, Мухин, махновцев примечай. Обнаглели, черти! — посоветовал Морозов.

— Стараюсь, Тимофей Иванович! — Мухин был очень рад похвале скупого на поощрения начальника ЧК. На крупном носу капельки пота выступили. Вышли мы от Платонова вместе.

— А ты ловко тогда сработал под мешочника! — Усмешка тронула тонкие губы Мухина. — Куда ездил-то?

— Тогда я и был мешочником! — Меня насторожил разговор.

— Брось заливать!

Мы расстались. Честно признаться, мне завидно стало: ездит человек в поездах, проверяет документы, в стычках не участвует и, пожалуйста, — офицера выловил! А тут маешься, как проклятый, и всей награды — нагоняй!

Вечером в отделе ЧК я переоделся в крестьянскую одежду, за пояс сунул маузер и, как обычный пассажир, прошел к московскому поезду. Расположился на верхней полке — лучше обзор.

Вагоны заполняли суматошные люди с вещами. Потом началось чаепитие. И разговоры: продналог — что он сулит? Разбой махновцев и «зеленых». Слухи из России. Мужчины засветили свечку в купе и режутся в подкидного дурака. Напротив храпит женщина с кошелкой под головой. Час едем — тихо! Спустился я вниз, прошел по составу — ничего подозрительного. Взбираюсь на свое место. Тот же храп, пререкания игроков в карты. И так — до Сидельникова…

Обескураженный, выхожу на перрон. Поеживаюсь от ночной сырости и спешу в кассу за билетом на обратный путь. Еду на встречном московском, в «приманке». До самого Сечереченска не сплю, приглядываюсь, прислушиваюсь… Покой! Я не рад ему. Всем сердцем зову налетчиков. Но поезд благополучно остановился у перрона Сечереченска.

Днем я отоспался, а вечером — снова на московский. И снова безрезультатно. Стыжусь докладывать Морозову.

Четверо суток езжу впустую.

Может, разгадали? Платонов недоволен. Я нервничаю и готов отказаться от затеи. Но Тимофей Иванович ободряет:

— Налетчики не смогут удержаться — искушение велико! Только одно условие: никто, кроме нас, не должен знать уловку. И наша возьмет, товарищ Громов!

И еще неделя в поездках. Платонов хмуро посмеивается:

— В проводники вагонов зачислился. Смотри, живот отрастет…

А Морозов уверен в успехе и, чтобы отвлечь меня от неприятных думок, повел рассказ о недавнем случае, который произошел в Самарской губернии. Тимофей Иванович ездил на Всероссийское совещание чекистов и привез эту новость.

…Чекистам города Мелекесса стало известно, что колчаковская контрразведка забросила в их район четырех диверсантов. В ориентировке подчеркивалось, что трое из лазутчиков — казанские татары.

Начальник уездной милиции заперся у себя в кабинете, разложил на полу карту города и стал изучать район, где жили преимущественно татары. «Диверсанты постараются укрыться именно у земляков», — логически рассуждал он.

В дверь настойчиво стучал дежурный.

— Товарищ начальник, к вам просятся!

— Занят!

И опять глаза в карту, испещренную пометками и тайными значками. Стук повторился.

— Ну, в чем дело, черт возьми? — Начальник натянул старый офицерский френч, рывком открыл дверь.

— К вам военные! — доложил дежурный.

— Пусть идут к коменданту! Ты же знаешь порядок: красноармейцев и красных командиров направлять к военному коменданту!

— А эти — к вам! — не сдавался дежурный.

Тут и показались три красноармейца.

— Мы на минуту, начальник. Зря твоя шумит. — Первый смело прошел в кабинет начальника, И широко заулыбался:

— Твоя ищи шпионов? Мы шпионы… Смотри, начальник, оружие…

На стол оторопелого милицейского начальника военные выложили гранаты, шесть маузеров, а из солдатского мешка — моток бикфордова шнура, адскую машинку. Освободившись от ноши, трое облегченно вздохнули:

— Рестуй, начальник… От Колчака пришли, шайтан ему в печенки. Не хотим против Советов!

Из расспросов выяснили, что эти татарские парни, насильно мобилизованные колчаковцами, согласились пойти на риск, чтобы попасть к своим. Белые контрразведчики послали их сопровождать четвертого.

— Человек плохой… Его не пускай ходить.

— Что вы должны были сделать? — спросили чекисты, подоспевшие к допросу.

— Наша не знает… Тот все знает…

— А он где?

— Моя вас сам искать… Живите Мелекесс, сказал.

— А какой он из себя?

…В тот самый час на маленькой станции Часовня Верхняя случайно оказался помощник оперативного уполномоченного Самарского отдела ЧК. Приезжал в гости к родственникам. К приходу пассажирского поезда на платформе станции собрались девушки с парнями. Гармоники выводили саратовские страдания. Среди молодежи чекист отметил высокого красноармейца в шлеме. Солдат напевал частушки и сам больше всех смеялся. Когда толпа приблизилась, чекист обратил внимание на соломинку, прилепившуюся к шлему частушечника. И по привычке стал размышлять: «Если он шел прогуляться на перрон, если хотел покрасоваться, то должен был почистить шлем. А скорее всего красноармеец приезжий. Почему же он ночевал в соломе?.. Ночи прохладные. Мог бы попроситься в избу. Красноармейцев охотно пускают…» И чекист решил проверить певца.

— Ваши документы?

Певец вильнул глазами и ухмыльнулся:

— А еще чего?

— Вот мой документ. Прошу ваши. — Чекист показал свой мандат.

Красноармеец стал пререкаться:

— Военные подчинены коменданту. А ваше дело жуликов-карманников ловить!

— Не мешайте нам петь! — вмешалась длинная, широкоскулая девушка в красной косынке. — И чего прицепился?..

Обычно красноармейцы уважительно относились к чекистам. Поведение же этого было неестественным. Самарский парень оказался настойчивым.

— Я вынужден вас задержать! Руки вверх! — И направил на частушечника наган. Местные ребята, увидев, что дело принимает серьезный оборот, стали на сторону чекиста…

…И вот певец в Мелекесской уездной ЧК. В комнату входят татары. И вразнобой тараторят:

— Он! Шайтан!

— Эх, вы! Татария косоглазая! — заверещал мнимый красноармеец. — Вешать! Резать вас! Палить на огне!

Диверсант признался, что был переброшен в советский тыл для организации взрыва моста через Волгу и оружейного завода.

— Вот тебе и соломинка, товарищ Громов! — заключил свой рассказ Морозов. — Чекист обязан каждою мелочь замечать и оценивать. Волжская соломинка — всем нам наука!..


И вновь — путь. Опять лежу на верхней полке. Припоминаю: в Сидельникове у кассы будто бы вертелся Лука Пономаренко. Если он наводчик и выследил меня, все надежды к черту!

В купе семья с малыми детьми и дама с круглой фанерной коробкой, в какой обычно хранят шляпы.

На остановке в купе протиснулся худющий, длиннолицый, с большим кадыком человек. На вид лет тридцати пяти. Над толстой губой льняные завитки негустых усов.

— П-прис-сяду? — заикаясь, спросил он даму с коробкой. Отряхнул с рукава свежие капли воды.

— Дождь? — Я свесился с полки, присматриваясь к новому пассажиру.

— М-морос-сит. — Заика сжал острыми коленями тугой мешок. В купе запахло молодым медом.

Стихли разговоры во всем вагоне. Пришелец наш засвистел носом. Улеглись женщины. А мне — не до сна. Поезд проследовал Илларионово. Позади осталась Игрень. Блеснули вдали редкие огни Сечереченска. И я с горечью подумал: «Опять пустая поездка!» Твердо решил: хватит! Надо честно признать, что план наш не удался. А перед глазами насмешливые жесты Платонова. При встрече он теперь прикладывает ладони к наклоненной голове и закрывает очи, будто бы спит. Мол, отсыпаешься, товарищ Громов…

Треск! Какая-то сила срывает меня с полки и швыряет в проход. Падаю на даму с коробкой.

— Невежа! — орет она, высвобождая голову из-под пледа.

В вагоне полумрак. Истошные вопли, плачут дети. Ночной пришелец трясется:

— Лихо! Лихо мени! Як же моя жинка?..

А за окнами стрельба. «Наконец-то!» — облегченно думаю, нащупывая за поясом тяжелый маузер.

— Освободите мои ноги! — визжит дама и крепкими кулачками тычет меня в спину.

Поезд остановился. Слышнее стали выстрелы и ругань. Перепуганные пассажиры жмутся по уголкам. И у меня прошел мороз по коже. Во рту вдруг пересохло. А в голове: «Смотри! Смотри, Гром!» С хрустом звонким лопается окно. Пьяно орет кто-то:

— Добродии, спокойно! Ценности, деньги, кольца, броши, кошельки, браслетки, меха — все клади на пол!

Мне не видно налетчиков — осторожно двигаюсь ближе к окну.

— Не шевелись! Бо стрелятыму! Не двигаться!

— Лежи-и-и! — шипит на меня дама, пряча голову мне под бок. Рядом оказывается ночной гость. Его бьет лихорадка, он читает, заикаясь, молитву.

Через окно стреляют в наше купе. Это как сигнал. В тусклый круг от свечи вагонного фонаря летят торбочки и кошельки с заветными монетами. Моя соседка отталкивает ногой свою коробку в общую кучу. А длиннолицый судорожно хватает мешок, пахнущий медом, забивается с ним под лавку. Длинные ноги его очутились в проходе.

Вскочил бандит с чумацкими усищами, в свитке. Сгребает в мешок добро пассажиров. Мне видно лишь его лохматое темя.

Из тамбура в вагон вбежал рослый бандит в кожанке и в приплюснутом картузе. В руке поблескивает маузер. Свободной рукой лиходей прикрыл свое лицо от света. Он запнулся о ноги нашего соседа и едва не упал.

— Мать… — грязная брань повисла в темноте. Бандит выволок заику из-под лавки и гаркнул:

— Взять!

Голос зычный, знакомый. Где я слышал его? А бандит злобно ломал коробку моей соседки. Обнаружив дамскую шляпку, он выхватил ее и не глядя напялил мне на голову. Потом запустил руку в мешок с ценностями. И в тусклом свете фонаря я на миг увидел его лицо. Моя рука с маузером от неожиданности опустилась…

— Кончай!!! — кричали налетчики.

Топот копыт утих. Конец грабежа.

Разбитый, истерзанный поезд скорбно тронулся в путь — машиниста пощадили.

В Сечереченске прыгаю на ходу и сломя голову лечу в ЧК.

— А ты не ошибся? — переспросил Морозов. Глаза его заблестели. — Сам понимаешь, чем пахнет.

— Голос его. И в лицо узнал…

Доложили Платонову. Тот приказал:

— Взять немедленно! Одежда — в грязи. Ценности не успеет спрятать далеко. А потом не докажешь!

Тимофей Иванович затребовал специальную летучку — отдельный паровоз с вагоном. Ехать предстояло на перегон. Морозов рассудил: вдруг у него «малина»! Может, банда пирует, деля добычу?.. Прихватили наряд бойцов из войск ВЧК. Выполнять операцию поручено Морозову, Иосифу Зеликману, Васильеву и мне.

Наша летучка остановилась на перегоне, недалеко от станции Нижнеднепровск, в глухом месте. Ни огонька, ни голоса — лишь наши осторожные шаги по сыпучему песку.

Вдоль полотна железной дороги темнел рабочий поселок Амур-Пески. Тут селились зажиточные крестьяне, приторговывавшие овощами и картофелем на городских базарах. Скрывались тут и опасные преступники — узкие левады, заросли колючих кустарников и зыбучие пески были их верными помощниками.

Иосиф Зеликман постучался в первый дом поселка. Спросонья хозяин долго не мог понять чего нам надо.

— Мухин? Це який Мухин? Пришлый, чи шо? Та вид краю пята хатка… три виконця на вулыцю. Верба в садочке. А що вин наробыв?..

— Хозяин хаты кто? — допытывался Иосиф.

— Та вин сам. Хозяин — Опанас Муха, чи як його…

Привлекая Мухина к работе в ЧК, руководство не знало, что он домовладелец. Тогда биографические данные мало занимали нас. Лишь перед операцией Платонов сказал, что якобы Мухин из кулацкой семьи. Но всё это требовало проверки.

В предутренней мгле отыскали вербу в садике и три окна на улицу. Окружили усадьбу. Из хаты пробивался свет.

Мы с Зеликманом проникли во двор, подобрались к окну. Каганец освещал небольшую кухню. За столом сидел Мухин и ел с жадностью, ворочая мощными челюстями, как жерновами.

— Громов, давай! — распорядился Морозов.

Насторожились. За плетнем звякнуло оружие. У каждого окна — боец. Мухин встрепенулся, заслышав шаги и стук у дверей:

— Хто?

— Срочно в ЧК! — отозвался я, громко топоча и вытирая сапоги на крыльце. — Открой, Мухин, промок насквозь.

Нам было видно, как Мухин постоял в нерешительности, почесывая заросшую волосами грудь и морща мясистый нос.

— Зараз. Почекай трохи! — И скрылся в темной комнате.

Вышел оттуда с маузером в руке. Бросился к окну. Мы отпрянули. Мухин приник к стеклу, пытаясь разглядеть что-то в темноте. Успокоившись, распахнул дверь в сени и загремел засовами.

— Зайди!

Морозов и Зеликман отстранили хозяина, врываясь в дом.

— Чого цэ вы?

— Оружие! — Морозов отобрал у Мухина маузер.

— Кто в доме?

— Жинка… А що случилось?

— Почему вы не спите?

— Привык рано вставать. На работу далеко — пока доберешься. Сами, мабуть, шкутыльгали по пескам, будь воны прокляты!

— Ночевали дома? — прервал его Зеликман.

Кутаясь в старый пуховый платок и щуря заспанные глаза, к нам вышла жена Мухина. Позевывая, с удивлением уставилась на нас, мокрых, грязных, вооруженных.

— Погода на сон наводит, товарищи начальники.

Мы как-то опешили: все объяснилось естественно.

На меня товарищи поглядывали вопросительно: а если ошибся?.. И сам я почувствовал себя неловко.

— Где ваша одежда, Мухин? — спрашиваю хозяина.

— На лежанке, Владимир Васильевич. Мокрая…

— Почему? — Морозов стал рассматривать кожанку и картуз.

Зеликман вытащил из-под печки заляпанные грязью, раскисшие сапоги. «Попался!» — ликовал я.

— Укрывал дрова, Тимофей Иванович. Сами, мабуть, бачили — дождь.

И снова обстоятельства против меня.

— Обыскать! — приказал Морозов.

— Та що ж случилось, товарищи? — Весь вид Мухина — оскорбленная невинность!

Самый придирчивый осмотр хаты, двора, подполья не дал результатов — улик никаких! Уже поднялось солнце, заиграв бликами в свежих лужах.

— Наговорили на нас… злых людей много, товарищи начальники, — тараторила жена Мухина.

Она привела себя в порядок и сама помогала открывать сундуки, вытряхивать торбочки и ящики. Настораживало обилие всякого барахла, но прямого доказательства участия Мухина в грабежах не было.

Хозяин замкнуто и безучастно смотрел, как мы переворачивали его «майно». Наконец Тимофей Иванович устало присел на табуретку и закурил:

— Что ж, Мухин, извини, ошиблись, наверное.

— Хто ошибся? — быстро метнул взгляд Мухин.

— Мы.

Опанас Мухин распрямил широкие плечи и, почесывая грудь, обиженно продолжил:

— Нам бояться нечего. Крошки чужой не тронули.

Снова и снова слышался мне этот зычный голос. Нет, не мог я обмануться! Но где ценности?.. Где основания для обыска? Подвел Морозова и Платонова. Проверка-то без ордера. Вот к чему приводит спешка и горячность! Мои товарищи собрались в комнате, курят и виновато поглядывают на хозяйку, хлопочущую у стола.

— Извините, хозяева. Мы пойдем! — Морозов направился к двери, кинул на меня такой выразительный взгляд, что ожидать хорошего мне не приходилось.

Чекисты, удрученные, потянулись следом за руководителем операции.

— Бывают промашки, Тимофей Иванович, — успокаивал нас Мухин, провожая в сени.

— Может, поснидали бы, товарищи? — предложила жена. Она разрумянилась, проворно собирая тряпье в сундук.

Мы отказались. На душе у меня препротивно! Зол и Морозов. Из-подо лба Зеликман оглядывает в последний раз комнату. А выходя в сени, он в сердцах пнул подвернувшийся под ногу большой клубок шерстяных ниток. И вскрикнул:

— Черт!

— Чего там? — недовольно обернулся Морозов.

Зеликман поднял, как футбольный мяч, клубок и передал Морозову.

Хозяин было рванулся в хату, но Васильев ухватил его за руку:

— Постой!

Клубок оказался очень тяжелым. Иосиф Зеликман стал быстро разматывать нитки. На стол посыпались кольца, серьги, броши, золотые монеты…

Я не удержался.

— Подлец!

Жена запричитала, заголосила. Ее вытолкали в другую комнату и приставили часового.

— Кто с вами был? — крикнул Морозов.

— Ищи ветра в поле! — Мухин нагло ухмылялся, до крови расчесывая волосатую грудь.

— Ты раскрыл меня, гад! — Васильев схватил за ворот хозяина. Васю остановили.

— Я водил за нос вас всех!

Морозов вызвал трех бойцов. Те с винтовками вошли со двора и замерли у порога. Тимофей Иванович, указывая на Мухина, бросил:

— Расстрелять!

Мухин побледнел как мел, бескровными губами прошептал:

— Без… суда… Советская власть не такая…

А поняв, что с ним не шутят, закричал, забился в руках чекистов:

— Все скажу… не стреляйте!

За стеной выла жена, как собака по покойнику.

Морозов отпустил бойцов, усадил Мухина за стол.

— Говори!

Тот вдруг как-то обмяк, и голос его стал старческим. Сглатывая слова, он назвал восемь сообщников. Морозов распорядился взять их под стражу. Оперативники помчались по указанным Мухиным адресам.

Я спрашиваю Мухина:

— Лука Пономаренко причастен?

— Та ни! Вин готовое скупает. Вин — хитрый!

— Где заика?

— Який?

— В поезде схватили. Забыли, Мухин?

— А-а, с мешком який… Его вели к батьке, вин убежал…

Впоследствии оказалось, что Мухин обманывал нас.


Павел Бочаров вышел от Платонова сияющим: начальник остался доволен расследованием дела Олейника и разрешил съездить в Пологи к Оксане. Друг мой забежал на Озерки, высмотрел самые нарядные мониста, не торгуясь купил их и заспешил на станцию. Первым же «товарняком» отправился в путь.

В Пологах в тот час Оксана была с отцом на огороде: убирали картошку.

— Где же твий москаль? — спрашивал старый Богдан Клещ, вгоняя лопату на весь штык в землю. Он был очень недоволен дочерью: связалась с городским вертопрахом. Побалуется и бросит, как ненужную игрушку. Стыда не оберешься.

Оксана, сглатывая слёзы, молча рыхлила руками грунт, выбирала клубни и складывала их в корзину. Она и сама тревожилась: Павел давно не приезжал. Не случилась ли с ним беда?.. Работа у него опасная.

— Пузо-то не нагуляла? — скрипел Богдан Клещ, нисколько не считаясь, что обращается к родной дочери. — Чего отмалчиваешься, бесстыдница? Остались одни очи — сухота сухотой. Мало тебе своих парубков, нашла сокола залетного.

— И нашла. Вам чого? — в сердцах огрызнулась дочка, выведенная из терпения.

— А то, що соседям в глаза срамно смотреть! Бросил он тебя…

— Может, его командиры послали… — Сказала и осеклась, тревожно подхватилась: «Разобрался или нет?»

Но отец так же хмуро вгонял лопату в землю и выворачивал ее через колено, открывая гнездо. Дивчина, вдруг затараторила, чтобы отвлечь отца от только что сказанного:

— Бульба уродилась гарна — одна к одной. Три гнезда — и ведро! Можно продать в городе. Купите, тату, мени полусапожки шевровые?..

— Нехай москаль покупает… Байстрюка тоби купит — жди! — бубнит угрюмый Богдан Клещ.

— Куда послали командиры твоего москаля?

Встрепенулась, как пойманный зверек, дивчина:

— Та що вы надумали тату? Якие командиры? Вин слюсарь, с железом возится…

Старый Клещ насторожился: скрывает дочка что-то!

Легкий ветер донес из-за садочка пересвист: осенью-то соловей! Клещ покрутил головой и тяжело поглядел на дочку. Она зарделась, обтирая руки о подол юбки. И снова свист переливчатый.

— Чуешь, москаль.

Оксана хорошо слышала условный сигнал, задохнулась от ожидания. И не сдерживаясь, попросилась:

— Пойду, тату! Я сама докопаю… Ночью. Можно?

Богдан Клещ кивнул лохматой головой и присел на бурт картошки. Кончать нужно с этим ухажером, отвадить раз и навсегда. С этой мыслью вернулся во двор, запряг буланого мерина в гарбу и поехал на дальнее поле за снопами. Погода портилась, а пшеница все еще не свезена в клуню. Но цель поездки иная: в лесу, пересказывали, появились хлопцы Щуся. С ними решил посоветоваться Богдан Клещ…

…А молодые в садочке, в затишье, у стены мазанки. Оксана то снимает, то примеряет на шею мониста и радуется, как маленькая. Павел целует девушку в щеки, губы, прикрывая своим пиджачком ее плечи. И никак не осмелится сказать самое заветное.

— А где же ты так долго пропадал?

— Оксаночка, договоримся навсегда. Где я был, там меня нету. Что я делал, то сделано. Куда меня посылали, туда пути нет. Ты у меня умненькая, все знаешь без слов. Во всем свете нет никого милее тебя!

И снова обнял ее, нашептывая жаркие слова. Она прильнула к его груди, всем сердцем впитывала ласковые речи. И вдруг отстранилась, пугливо озираясь.

Солнце опустилось за лес. По улице брели сытые коровы. Оксана трудно вздохнула:

— Сумно на сердце, Паша. За тебя боюсь.

— Ничего со мною не случится. Вон я какой большой! — Бочаров засмеялся и погладил свои куцые белесые усы.

А усадьбу уже окружили молодчики Щуся, кликнутые Клещом из леса. Ждут только сигнала, чтобы кинуться на Бочарова, скрутить ему руки и уволочь в «схрон» на расправу.

Оксана первая увидела бандита с куцаком — обрезанной винтовкой. Он неосторожно высунулся из-за перелаза.

— Паша, беги! — Девушка рванулась, кинув Бочарову его пиджак.

— Чего испугалась? — Павел взял девушку за руку.

Оксана глазами указала на ворота. Там стояли лесные гости с обрезами.

Оборотились к огороду — торчат стволы куцаков из-за хмеля.

— Прихватили, гады! — зло сказал Бочаров и вырвал из кармана наган. — Оксана, ложись!

Но девушка увлекла его за хлев, где был ход к спуску в леваду. Навстречу шел с дубиной Богдан Клещ.

— Батько! — взвизгнула Оксана, загораживая собою Павла.

— Уйди, дочка! А ты, москаль, бросай оружие. Мы выпроводим тебя за село. А там — гуляй соби с богом до города. К нам больше не заглядывай!

Павел отпрыгнул в сторону, выхватил из кармана горсть махорки и швырнул ее в глаза старому Клещу. Согнулся Богдан, уронив дубину. Но из-за тына ударил выстрел. Бочаров успел перескочить заплот и, петляя и пригибаясь, побежал в лощину. Сзади грохнул еще один выстрел. Павел охнул и присел — пуля угодила в ногу. Оглянулся, но никого не обнаружил. Чекист сообразил, что махновцы боятся шуму: на станции под парами стоял бронепоезд с десантом бойцов ВЧК.

Сполз Павел в ложбину, закатил отсыревшую штанину: кровь сочилась из лодыжки. Стянул он с себя нижнюю рубаху, разорвал ее и перебинтовал ногу. С трудом доковылял до заплота, выворотил кол и, опираясь на него, смело двинулся во двор Клеща. Он не мог бросить на произвол судьбы свою Оксану.

Никто не задержал его и не окликнул: двор был пуст! Кто-то охал в садочке. Павел с наганом в руке вывернулся из-за угла и, увидев сгрудившихся людей, во весь голос заорал:

— Руки вверх!

Толпа шарахнулась в стороны. На земле лежала Оксана. Перед ней на коленях стоял Богдан Клещ, вцепившись пальцами в свои лохматые волосы, и бессмысленно бормотал:

— Дочка… Оксана… Дочка…

Пуля бандита пришлась девушке в затылок.

…Пашка ввалился в комнату, опираясь на сучковатый кол. Бросил его в угол. Сухими воспаленными глазами посмотрел на меня.

— Что с тобою? — кинулся я к другу. Поддержал, усадил к столу.

В Сибири колчаковцы, поймав его на разведке у полковой батареи, всыпали полсотни шомполов — он скрипел зубами и матерился. Петлюровец полоснул шашкой по голове — отмолчался. И вдруг теперь плечи его затряслись. Павел уронил голову на стол.

Я осторожно вышел, плотно прикрыв двери. Мужские слезы — редкие, но горючие. Они не терпят свидетелей.

ЧИСТКА. ГОЛУБАЯ КРОВЬ

В большом зале гостиницы «Астория» шла чистка партийной ячейки дорожно-транспортной ЧК.

На мягком продавленном диване полулежал Вася Васильев. Рука на перевязи — зацепила пуля в стычке с махновцами. Рана небольшая, но вредная — никак не заживала! Павел Бочаров и Никандр Фисюненко — в первых рядах. Там же и Платонов. А перед столом — Юзеф Бижевич и Вячеслав Коренев. Их перевели в Сечереченск. Бижевич уже прошел чистку — он бледен и разгорячен.

За председательским столом — рабочий с прокуренными рыжеватыми усами. Толстыми корявыми пальцами перелистывает бумажки в папке. Очки подняты на лоб. Опускает их, когда нужно посмотреть записи.

К столу комиссии вызвали Семена Григорьевича Леонова. Он встал лицом к залу. Высокий, черный, словно грач, с огромными черными усами.

Сиплым голосом председатель расспрашивает о родителях, о прежней работе в киевском арсенале, о политической подготовке, о поведении в ЧК…

Я смотрю на Леонова с восхищением. И не потому, что он теперь мой начальник в отделе борьбы с бандитизмом. Под его руководством чекисты вели жесткую битву на перегонах и станциях от Диевки до Сухаревки. Самый трудный участок: глубокие выемки, овраги, поросшие кустарником, — раздолье для грабителей. Бандиты караулили поезда на подъёмах. На ходу вскакивали на тормозные площадки и взламывали вагоны…

— Кто прошел? — Я даже вздрогнул от голоса Иосифа Зеликмана. Они с Морозовым с дежурства завернули на чистку.

— Как же вы, товарищ Леонов, Ивана Лебедева не уберегли? — слышится сипловатый говорок рабочего.

Это трагическая история. Махновцы остановили поезд на перегоне — хотели быстро уехать, удирая от настигавших чекистов. Кинулись к машинисту. А на паровозе был Иван Лебедев, пожилой механик.

— Чого треба? — надвинулся он на бандитов, влезших в будку. В руках у него был молоток на длинной ручке.

— Повезешь дружину батьки! — крикнул махновец, суя обрез под нос Лебедеву. Тот отвел руку и сел на стульчик машиниста, молча закурил.

— Жить хочешь, то поедешь! — злобился махновец, тыча машиниста стволом обреза.

В будку поднялся Платон Нечитайло, именовавший себя Черным Вороном. Звероподобный, обросший бандит закричал:

— Почему стоим? Поехали!

Иван Лебедев вертел в руках молоток:

— Ехало не везет.

А внизу бесновались махновцы:

— Трогай, шкура!

— Повесить красную сволочь!

Машинист высунулся из окна будки, глянул на родные поля. Солнце только вставало. Легкая позолота лежала на крышах мазанок отдаленного хутора. А из-за левады, распластавшись над землей, летели к железной дороге красные всадники. В лучах раннего солнца пламенел стяг над конниками. Лебедев усмехнулся и указал молотком:

— Вон смерть ваша!

Нечитайло выстрелил в машиниста. Тот уронил голову на подлокотник. А на бандитов навалились конники, и пошла страшная сеча…

Обо всем этом рассказывал Леонов в притихшем зале. Рабочий тяжело вздохнул, теребя рыжеватый ус.

— Жаль Ивана. Мальчонками пришли с ним в мастерские. Две девочки остались. И жена… Все собирался в партию. Так и не успел…

Винить Леонова в этой скорбной истории не было основания. И мы понимали, что председатель вспомнил о ней, прочитав в папке рапорт на Леонова за эту операцию.

Борьбе с бандами Семен Григорьевич отдавался без остатка. Была ли у него личная жизнь, никто не знал. Он или в ЧК на допросах, или на операции, или выслеживает матерого налетчика…

Его всегда видели мы в буденовке и длинной кавалерийской шинели до пят с малиновыми бархатными «разговорами» поперек груди. Сапоги начищены до блеска. Он не признавал сумок и портфелей — вся канцелярия за обшлагом шинели. Позднее Леонов сменил буденовку на кубанку с малиновым верхом. И если все чекисты, как правило, старались не выделяться среди населения, быть менее заметными, то Леонов походкой солдата, одеждой бойца, смелым поведением большевика подчеркивал: «Я чекист!..»

— Старшенькая Ивана, Нюся, без работы ходит. Не берут — малая, дескать. Взрослым работы не хватает. Помогли бы. — Рабочий с укором смотрит на Леонова. — А семья бедует — кусок хлеба не каждый день.

— Помогу… Это оплошка. — Леонов переступал с ноги на ногу, тяжело сопел, словно нес огромную тяжесть.

— Кому дать слово? — Рабочий нагнул голову, высматривая поверх очков желающих выступить.

Я поднял руку.

— Выходи сюда! — сипнул председатель чистки.

Я волновался, но велико желание мое было сказать теплое слово о боевом товарище.

— Недавно я вместе с Леоновым. Но это же герой! Вот махновцы пустили под откос поезд. И на подводах казенное добро — на хутора. Выехали мы на место налета. Дело было под утро — клюют чекисты носами. А Семен Григорьевич — весь внимание. И только застучали буфера вагонов на остановке, Леонов на ходу распахнул двери теплушки и вихрем — под откос! Длинная шинель его, как крылья, разметнулась. Маузер над головой. Граната в другой руке.

— Сто-о-ой!

Бандиты издали увидели великана нашего в малиновой кубанке и в страхе побежали:

— Цыга-а-ан!

И не попытались сопротивляться. Вот какой наш Леонов!..

Когда я спускался в зал, ребята хлопали мне. Каждый мог припомнить не один пример храбрости Леонова.

Председатель комиссии по чистке, разглядывая сквозь очки содержимое папки, спросил:

— За что вам дали выговор, числящийся в учетной карточке?

Вопрос — словно внезапно разорвавшаяся бомба: Леонов и выговор! Сперва я подумал, что рабочий ради шутки так сказал. Но председатель, пощипывая усы, смотрел серьезно, выжидающе.

Семен Григорьевич ответил басисто, с хрипотцой:

— За неосторожное обращение со спиртными напитками…

И надолго замолчал, рассматривая свои грубые пальцы со следами металла. Никто из сидящих в зале не принял всерьез его объяснение: чекисты в Сечереченске не замечали Леонова даже выпившим!

Васильев приподнялся, осторожно поддерживая раненую руку и с места заговорил:

— Послушайте. Вот операция с Совой. Он ее разработал. Главарь шайки по кличке Сова — бывший петлюровский офицер — технически образован. Поезда останавливает аккуратненько. Житья не стало! Леонов послал меня в банду — я маленько умею притворяться. «Просись на квартиру к самогонщице в Амур-Песках», — научил Леонов. Мы знали, что бандиты берут у нее горилку. Словом, устроился я. Ну и застукали! Сову наповал. Остальных живьем взяли. Погода морозная — пропустили по стаканчику. А Семен Григорьевич — ни капли!

— Что ты защищаешь, Васильев? Леонов признался! — Это голос Бижевича. — А за эти стаканчики нужно вас привлечь!

Председатель комиссии переспрашивает Леонова:

— За пьянку, значит, взыскание?

— Та ни. Орлик подвел…

Бижевич вскочил, пробежал за трибуну:

— Брось, Леонов, придуриваться! Мы на чистке партии. Ленин требует очистить партию от мазуриков, от обюрократившихся, от нечестных, от нетвердых коммунистов и от меньшевиков, перекрасивших фасад, но оставшихся в душе меньшевиками. Куда отнести тебя, Леонов? У тебя наклонности к анархии. Кому нужна твоя бравада, когда ты идешь во весь рост на бандитов?.. Вот тут Громов прославлял тебя. У тебя показное геройство. Ты, как анархист!

— Я?! — Леонов вздернул голову, глаза налились кровью. Он широко шагнул к Бижевичу, рука его потянулась к маузеру. Между ними встал Коренев:

— Полундра!

— Так не пойдет, товарищи! — Председатель комиссии сдвинул на переносицу очки и углубился в бумаги. Обратился к Леонову:

— Что же это за спиртные фокусы, уважаемый?

Семен Григорьевич трудно дышал, сдерживая гнев. Грубые пальцы перебирали малиновые «разговоры» на гимнастерке.

Я понимал, что Бижевич завидует Леонову и желает расправы над ним. Повод удобный — чистка! Наверное, и другие понимали это — смотрели на Юзефа Леопольдовича с осуждением.

Леонов заговорил нетвердым баском:

— Был у меня дружок в личном эскадроне Буденного. Вместе в германскую сидели в окопах. Вшей парили. Потом нога в ногу рубались с буржуями. Сперва с поляками, потом — с немцами. А потом с петлюрами да махнами…

— Тут не вечер воспоминаний! — снова вмешался Бижевич. — Отвечай прямо: пил?..

Семен Григорьевич повысил окрепший голос:

— Жениться решил мой товарищ. Красивая такая жинка. В бога верила — возьми ее за рупь с полтиной! Прижала хлопца: в церковь — и никаких! Он повертелся, зажурился и покорился — молодиця на большой с присыпкой! Меня приглашает по старой дружбе. А насчет церкви — молчок. Как отказать боевому другу?.. Никак не можно! Приезжаю из части в село. Они уже в церкви. И злость меня хватила: буденновец — к попу! Ну, с обиды — хлопстакан горилки натощак. Меня и повело. Сажусь на Орлика и до церкви. Через паперть перемахнул. Люди, понятно, шарахаются. А в зале темно, ладаном воняет, и свечки светят. Мой Орлик заржал с перепугу! Непривычен по церквам ходить. А попик спешит молодых окрутить. Я, понятно, — с коня. Привязал к подсвечнику. И молодоженов поздравил, оттолкнув попика. И снова на Орлика та и гайда на улицу…

— Вот вам анархия в чистом виде! — Бижевич оглядывал всех, приглашал разделить его возмущение. Но в зале добродушно улыбались.

Леонов скосил голову, зло глядя на Бижевича:

— Ну, выдали мне выговоряку. Не за посещение свадьбы. Ни! За лошадь, бо нагадила в церкви.

— Надо было мешок подвязать! — крикнул Морозов.

Леонов ответил вполне серьезно:

— Не догадався — спиртное сбило с панталыку.

В зале громко смеялись.

— Желаю говорить! — Вячеслав Коренев на ходу поправлял голенища «бутылками» и брюки с напуском. Чуб выбивался из-под новенькой буденовки. Ворот рубахи расстегнут, чтобы виднелась тельняшка. У трибуны стянул с головы буденовку, хлопнул ею по ладони:

— Наш парень этот Леонов! По-морскому действовал. Чего смотреть на длинногривых?.. Они — дурман для народа! Я был послан колокола сымать. Сверху ба-бах! Бабы орут. А мне что? Потому — дурман! Это не позор, а слава Леонова. И нечего тут долго размазывать — выговор дали ему зря! Побольше бы таких братишек — мировую революцию в два счета зажгли бы!..

— Смотри, кто в товарищи к Леонову шьется! — Никандр Фисюненко даже привстал, чтобы лучше разглядеть Коренева.

А к столу пробирался Зеликман. Пригладив рыжую копну волос, заговорил с горячностью:

— Вы читали, товарищи, насчет ГОЭЛРО? Надеюсь, читали. Тридцать электростанций построить в России. Тридцать! Сегодня ноль, а завтра — тридцать! Черт-те как заманчиво. Мужика посадить на трактор. За это стоит побороться. Наш паровоз, вперед лети! В коммуне — остановка. Нет, не остановка. Мы пойдем дальше…

— Иося, ближе к делу! — остановил его Васильев.

— А то не дело, если коммунист верхом на жеребце въезжает в церковь? Очень большое дело, товарищи! Очень большое. Оно на руку бандитам. Это никуда не годится! Это я говорю вам — Иосиф Зеликман. Вот заменили продразверстку на продналог — вздохнул крестьянин. Доверием к мастеровому проникся. А ты, товарищ Леонов, дал подножку этому самому союзу рабочих и крестьян. Понимаешь, что я говорю?.. В Одессе восемь месяцев жили с керосином, а на пасху большевики дали электричество. Почему? Чувства народа уважают!..

— Понятно! — Рабочий пристукнул по столу тяжелой рукой. — Кому еще слово?..

Бочаров проковылял между рядов, тяжело опираясь на палку.

— Наказывали Леонова, конечно, не за выпивку. Мне это ясно. Его партия осудила за анархистские замашки. И я расцениваю проступок Леонова именно так. И если в коннице как-то можно было простить выходку Леонова, то мы в ЧК не имеем права! Чекист — это как святой!

— Это ты брось — делать с меня святого! — крикнул Коренев.

— Ты, Коренев, вот что: в кильватер к Леонову не пристраивайся! Разные вы люди. — Бочаров навалился на трибуну, трость прислонил к столу президиума. — И тебе, Бижевич, скажу. Бывали мы с тобою в смертельных переделках. Боевой товарищ, ничего не скажешь! Но, извини, дури в твоей башке — хватит на десятерых! Накинулся на Леонова. Да он был уже наказан за проступок! А у нас он показал себя с лучшей стороны.

Бижевич опять вышел к председательскому столу. Горячо перечислял леоновские «грехи», загибая нервные пальцы на руке:

— Мухина не разоблачил вовремя — раз! Налеты бандитов на железную дорогу усиливаются — два! Погиб беспартийный машинист Иван Лебедев — три! Семья бедствует…

Морозов подсказал с усмешкой:

— Сымай сапоги, Юзеф Леопольдович! Пальцев на руках все равно не хватит.

В зале дружно засмеялись, а Бижевич закончил твердо, рубанув воздух кулаком:

— Не оправдал Леонов звания члена большевистской партии!

Добрый смех ребят тотчас погас: подобного заключения не ожидали.

— В одном прав Бижевич — нужно высоко держать звание чекиста, — заговорил Платонов, проходя вперед. Статный, в ловко пригнанной одежде, аккуратно подстриженный, он невольно вызывал уважение. — Можно много говорить и ничего не делать. Будто бы пустой ложкой во рту ворочать. Леонов — боевик! Но времена меняются, товарищи. Настает пора большого ученья. С этим у Семена Григорьевича слабинка. А то, что было раньше — он получил за то сполна…

Я переживал, наверное, больше всех. Лихой, сообразительный, беззаветно преданный революции Леонов и вдруг заявление — не оправдал!

Недавний эпизод из моей жизни запомнился особо. Как обычно, я пришел в отдел пораньше. Леонов был на месте, просматривал сводку происшествий за ночь. Я поздоровался. Он поднял голову:

— Громов, как же это вы вчера прохлопали бандита?..

— Так он же вдруг вылез через крышу!

— Ты должен все угадать заранее. Пошли к начальнику!

В кабинете Платонов сказал:

— Считаешь, получится опер?

Семен Григорьевич широко заулыбался, почесывая затылок:

— Усы бреет. Девятнадцать — стукнуло. А що треба?

— Ну, если усы… — Платонов тоже засмеялся, потирая белые руки. Видимо они уже договорились заранее о моем назначении оперативным уполномоченным ЧК. — Сам-то он как, не возражает?..

Леонов хлопнул меня по плечу:

— Не возражает! В партию вступил в техникуме. Есть хватка и чутье большевистское.

— Аминь! — Платонов подписал приказ о моем повышении.

И еще помню. В комсомольской ячейке ЧК обсуждали в ноябре 1920 года речь Владимира Ильича Ленина, которую он произнес на третьем съезде РКСМ. Горячо спорили: как можно учиться, если столько бандитов гуляет на воле! Юденича, Колчака, Деникина, Врангеля разбили, но врагов затаившихся не меньше пока. Чекисты это хорошо знали. Леонов, присутствовавший обычно на молодежных собраниях от партийной ячейки, задумчиво говорил в тот раз мне:

— Учиться, брат, положено. Ленин мудро и далеко видит. И мне вроде положено. Однако не могу. Учиться — это личное. Слабым грамотеем останусь, но уничтожу десяток бандитов. Это уже не личное. Другие после меня спокойно учиться станут. Может, дети мои, может, вы все… И я доволен буду: не зря жизнь прошла!

И его слова не расходились с делами. А теперь вдруг такой поворот. Неужели вычистят из партии?..

Леонов покраснел, как кумач, не поднимает головы. Усы его обвисли, и черный чуб разлохматился.

А Бижевич твердит свое:

— Селянам послабление делает.

Семен Григорьевич басовито отозвался:

— Не храбрись, Бижевич. Без народа мы, как мухи без еды, передохнем! И с бандитами возимся долго потому, что мало берем в помощники народ…

Поднялся за столом рабочий, пригладил редкие волосы, снял совсем очки. Не торопясь, вынул старенькую щербатую расческу, провел ею по рыжеватым, прокуренным усам.

— Мое слово короткое. Товарищи правильно оценили недочеты Леонова…

— Даже Бижевич? — Васильев вскочил и глянул в зал: «Да что же делается?»

Председатель комиссии хмыкнул, подмигнул Кореневу, сидевшему ближе к столу:

— Якый прыткий! Повторяю, по-большевистски крыли, до поту. Почувствовали, Семен Григорьевич, чи ни?

Леонов только крякнул и еще ниже опустил голову.

— Оставить в партии! — крикнул Морозов.

— Оставить! — громко поддакнул Васильев.

— Выговоряку теж скостим. Чи так я кажу? — Председатель впервые за вечер улыбнулся, открыв белые ровные зубы. Дождавшись пока уляжется шум, вызванный его решением, рабочий обратился к Леонову:

— Скостим-то скостим, но впредь, товарищ дорогой, не ошибайся! Должность у тебя важная. Народ доверил чекистам меч свой. Секите им с разбором. По врагам революции бейте.

— Постараюсь… не ошибаться. — Леонов смущенно теребил длинные черные усы, и увлажненные глаза его светились радостью.

— А тебе, товарищ Бижевич, советую теплоту пустить в свое сердце. Настоящий человек должен иметь теплое сердце!

Слова председателя потонули в дружных хлопках всего зала.


Федор Максимович Платонов вернулся из Харькова, где он участвовал в совещании руководителей Всеукраинской ЧК. Там обсуждался единственный вопрос: как скорее и окончательно ликвидировать бандитизм?..

Петлюра, Махно, Зеленый — позади! Но в лесах и глухих селах Украины засели мелкие группы белогвардейцев, местных националистов, анархистов, уголовников, просто любителей легкой наживы — «голубая» кровь, как определил когда-то в Рязани мой первый учитель Денис Петрович Нифонтов. Они занимались разбоем, уничтожали партийный и советский актив, громили кооперативы…

В Галиции образовалась «Украинская военная организация», которая пыталась объединить всех буржуйских недобитков против нас. В Варшаве окопался Борис Савинков — подбирает террористов и засылает в Россию. В Болгарии генерал Кутепов с белым офицерьем ждет своего часа.

Платонов расхаживал по кабинету, заложив руки за спину. Он словно рассуждал сам с собою:

— Советская власть крепит смычку города с деревней. А банды — палки в колеса. Потому большевистская партия требует: кончать с бандитизмом! Обеспечить народу мирный труд. Вот что говорит Владимир Ильич: «Надо быть искусным, осторожным, сознательным, надо внимательнейшим образом следить за малейшим беспорядком, за малейшим отступлением от добросовестного исполнения законов Советской власти… Малейшее беззаконие, малейшее нарушение советского порядка есть уже дыра, которую немедленно используют враги трудящихся…» Что это значит, товарищи чекисты?.. Это значит, мы, борясь с врагами, не должны следовать присказке: «Лес рубят — щепки летят!»

Выступление Платонова вызывало обычно споры. Так вышло и в тот раз.

— Опираться на незаможных селян, на молодежь, на жинок — вот путь к быстрому разгрому бандитизма! — говорил о своем, выношенном в раздумьях, Леонов. — Если селяне сами ополчатся на бандюков, то, считай, три четверти дела сделано! И ошибок, о которых беспокоится дорогой Ильич, будет меньше. Население знает бандитов как облупленных!

— Смелее и чаще бить их надо! — подал реплику Бижевич. — Очистить села от подозрительных лиц. В Сибирь, чтобы и духу не было!

Мы понимали настроение Юзефа Леопольдовича: он получил извещение о том, что на кордоне контрабандисты убили его последнего брата. Бижевичу горячо сочувствовали, но почти никто в ЧК не одобрял его ожесточения.

Иосиф Зеликман — в Одессе головорезы Мишки-Япончика задушили его мать и сестренку — говорил, пытаясь убедить Бижевича:

— Понимаешь, Юзеф Леопольдович, в бандах есть обманутые. Атаманы красивыми посулами задурманили кое-кого. А других страхом удерживают. Односельчане лучше знают, кто кат, а кто — не по своей воле…

— Верно, Иося! — Леонов взбил свой черный, чуб. — Не обижайся, Юзеф Леопольдович, но ты неправ — всех под одну гребенку… Знаю Андрея-заику. Под Знаменкой бродит в банде. Его из поезда утащили. Вот на глазах Володи Громова. Мухин обманул, будто бы убежал заика. Андрей дрожит весь, а ходит — запугали потому что…

Леонов совсем недавно ликвидировал опасную банду кулацких сынков, опираясь на местное население, и говорил, что называется, по горячим следам.

В оперативный пункт ЧК — как-то рассказал он — заглянула черноглазая, с толстыми косами дивчина.

— Хто у вас начальник? — спросила она Морозова.

— А що?

— Веди к начальнику! — Глаза у девушки быстрые, решительные. Когда узнала, что Морозов и есть начальник, то представилась:

— Зина Очерет, комсомолка. Помогать вам хочу!

— А що ты умеешь?

Зина сморщила лицо, неуловимым движением поправила хустку-косынку и страдальческим голосом бабушки спросила Тимофея Ивановича:

— А вам чого треба?

Перед Морозовым предстала женщина в возрасте. Он растерялся, а Зина засмеялась заразительно:

— Ну, как? Годится?

Так семнадцатилетняя комсомолка Очерет стала разведчицей ЧК. В крестьянской одежде, с узелком она уходила в рейды по бандитским селам и хуторам Екатеринославской губернии. Однажды вернулась в изодранном платье, исцарапанная и с разбитыми губами.

— Бандюки… приставали… убежала! — А успокоившись и вытерев слезы, рассмеялась и принялась прихорашиваться:

— Я ему все глаза выцарапала! Укусила руку. Як вин визжав, мов те порося!

Комсомолка принесла весть о том, что банда собирается в воскресный день напасть на станцию Снижиревку.

— Атаман казав: по головному шляху нас не ждут, а мы навалимся негаданно! Вместе с селянами войдем в поселок.

Леонов и Морозов с оперативной группой выехали на шлях. В Снижиревке к ним добровольно пристали пять железнодорожников.

— Обридлы байдюки, як та хвороба. Пора кончать! — пояснили они свой поступок.

Леонов охотно взял их с собою. Ночью в субботу чекисты залегли на обочине дороги в кустах. Выставили дозоры. На рассвете часовые услышали скрип колес: возов двадцать с сеном!

— Куда едете, громадяне?

Дядько свесился с арбы и, широко позевывая, лениво отозвался:

— А що таке? В Снижиревку на заготпункт…

Дозорные пропустили обоз, и опять тоскливо запели плохо смазанные колеса.

Поравнялись с засадой.

Семен Григорьевич вглядывался в арбы с сеном. Местный железнодорожник ящерицей подполз к нему и жарко зашептал:

— Тот дядько на первой арбе — бандитский главарь!

Леонов приказал остановить обоз для осмотра. И тут из-под сена на дорогу посыпались налетчики. Они стреляли вразнобой.

Из засады палили пачками. Часть грабителей убили, а остальных взяли живьем.

Среди пойманных опознали Луку Пономаренко, нашего знакомого из Полог. Допрашивал его Василий Михайлович Васильев. И тогда выяснилось, что в Пологах главным наводчиком был начальник почты, человек со шрамом на лбу, а Мухин ему помогал. Мы пожалели, что поторопились расстрелять Мухина.

— Как фамилия почтовика? — спросил Морозов.

— Гавриил Квач.

— Дэ вин зараз?

— А хто ж його знав… Мэнэ заманив… Тащут силком! — хныкал Пономаренко, пытаясь разжалобить Васильева.

Окончательное решение принимал Леонов. И он приказал:

— Пономаренко — в трибунал!

Придурковатая медлительность Луки моментально пропала. Маленькие глазки засветились лютой ненавистью:

— Всех вас повесят! Вашу комсомолку — первой! На части раздерут. Ее добре приметили…

Разгром этой крупной банды еще раз убедил Леонова и других чекистов нашей группы в необходимости более широкого привлечения жителей к борьбе с разбоем и террором…

— Я поддерживаю Семена Григорьевича! — горячился, как обычно, Иосиф Зеликман. — Крестьяне поворачиваются лицом к Советской власти — продналог сделал свое дело. Опираясь на бедноту, в каждом населенном пункте, прилегающем к железной дороге, нужно иметь своих помощников. На крупных узлах — большевистский актив. Одни чекисты — песчинки в море!..

— Дело ваше решать, Федор Максимович, но революционная бдительность превыше всего, — вмешался Бижевич. — Допустим массу людей к секретам — болтунов хоть отбавляй! Капитализм оставил нам добра — вспомните Панко Крука. Урок!

Панко Крук действительно позорное пятно в нашей жизни. Речистый светловолосый парень несколько раз помогал чоновцам ловить беспризорников. Его зачислили в заградительный отряд на станции Пятиматка. Родители Крука приторговывали на вещевом рынке Сечереченска, на Озерке.

Бижевич был против этого парня. Но протест его не приняли во внимание. И вот однажды в пассажирском поезде, идущем из Одессы, Крук задержал подозрительного мужчину с тяжелым баулом. Панко повел его в оперативный пункт ЧК. По дороге задержанный стал упрашивать:

— Отпусти! Сахарину дам.

Панко заколебался. А мешочник уже сунул ему в руку золотую пятерку. Крук и совсем размяк.

— Чого натолкал в торбу?

— Муки выменял… Семья большая и все больные, — плакался задержанный и дал чекисту еще одну золотую монету. — Отпусти ради бога!

Крук вернулся с мешочником на перрон, провел в вагон и усадил в купе:

— Доедешь надежно. Я скажу своим ребятам…

В Сечереченске заградительный отряд опять проверял пассажирский поезд и вновь задержал мешочника.

Досмотр вел Бижевич. В тяжелом бауле под кусками сала, в тайнике чекисты обнаружили несколько килограммов сахарина, много золотых монет царской чеканки, разбитые золотые оправы икон.

— Обманул, сопляк проклятый… Штоб ты подавился моим сахарином… Штоб твои детки наглотались иголок, — бурчал задержанный, злобно поглядывая, как чекисты составляют опись обнаруженных ценностей.

Бижевич поднял голову:

— Кто обманул? Какой сопляк?

Валютчику терять было нечего. И он все рассказал.

Бижевич ликовал, арестовывая взяточника. Панко Крук по приговору коллегии губчека был расстрелян.

Но и Бижевича валютчик Измаил Петерсон провел как мальчишку. Чекисты, отобрав у арестованного ценности, отвели его в комнату предварительного заключения.

— До ветра треба! — сразу же попросился Петерсон в уборную.

Конвоир по неопытности доверился, а матерый спекулянт, когда привели его в туалет, без шума выдавил доску на ту сторону уборной — и до свиданья! Хватились валютчика — где там! Лишь к концу двадцатых годов судьба столкнула меня с Петерсоном. Но об этом дальше…

Юзеф Леопольдович, обжегшись, как говорится, на молоке, стал дуть и на воду. Он отстаивал келейные методы работы органов государственной безопасности, считал, что секретность — и лишь она одна — спутник работы чекистов.

Но тогда, на совещании у начальника дорожно-транспортной ЧК, Бижевич не получил поддержки.

— Красная армия демобилизуется, и сил чекистов недостаточно, чтобы самим ликвидировать бандитизм на Украине, — говорил в заключение Платонов. — Коллегия губернской ЧК создает мощный отряд под командованием Александра Попруги. Отряд будет дислоцироваться в Нижнеднепровске. На первом Всеукраинском совещании чекистов при Центральном Комитете КП(б) Украины принято решение создавать повсеместно из молодежи добровольческие коммунистические отряды особого назначения. Бандитизму наступит конец — партия всерьез берется за это…

Опираясь на трость, поднялся Павел Бочаров. Бледное лицо его порозовело.

— Прошу послать меня в самый пораженный бандитизмом район.

Бижевич скептически усмехнулся.

— Направить его в Гусиниху — там каждый бандит.

— Если можно, давайте Гусиниху, — отозвался Павел.

Мысленно я даже упрекнул друга: «Не храбрись! Ведь едва на ногах держишься…»

Наше совещание было прервано самым неожиданным образом. Дежурный чекист ввел в кабинет молодую женщину в ярком ситцевом платье. Брови подрисованы. Губы густо напомажены. Голос хриплый, как у пропойцы. Глаза — шальные.

— Вон он, сволочь! — Она смело шагнула к Вячеславу Кореневу и залепила ему звонкую пощечину.

Дежурный запоздало схватил ее за руку. Она взвизгнула:

— Не смей крутить руки!

Большинство чекистов знали ее — Зойка Рыжая! Работала она стрелочницей, поведения была легкого.

— В чем дело? — Платонов недовольно смотрел на дежурного чекиста.

Зойка вынула из-за пазухи мятые керенки, давно не имевшие хождения, и бросила их на стол Платонова.

— Вот он дал мне! Что это?.. Подлюга, обманул честную женщину, сунул фальшивки. Поблагодарил, называется! А я, дура, в темноте поверила: чекист все-таки…

— У вас все? — опять спросил Платонов.

— Нет, не все, гражданин начальник. Не все! Сегодня вижу: с женой идет. Чин-чинарем, как фон-барон. Фу-ты, ну-ты! «Подойти да ткнуть ему в харю бесстыжую эти керенки», — подумала я. Но я, честная женщина, понимаю: спорчу жизнь человеку. Засунула руки в рукава и решила: «Иди, хамлет!» Вот, знайте с кем работаете!..

Коренев сидел весь красный, глаза его блудливо бегали по сторонам. Ничего не попишешь, правда! С огромной болью в голосе Бижевич сказал:

— Эх, Коренев!

— По-моему, все ясно. — Платонов прошелся саженными шагами по кабинету. — Прений открывать не будем!

«Братишку» отчислили из ЧК…


Вовлечение местного населения в борьбу с бандами было одобрено коммунистической партией. «Селянская правда», газета Екатеринославского губкома КП(б) Украины, сообщала о том, что беднота на своем втором губернском съезде решила:

«…немедленно приступить к организации в каждом уезде одного кавалерийского эскадрона и одной роты на тачанках».

На бой с контрреволюционным отребьем поднялась молодежь и комсомольцы села.

Просьбу Павла Бочарова руководство ЧК удовлетворило. Перед отъездом в Гусиниху он заглянул ко мне, посмеиваясь:

— Ну, Володя, давай лапу!

Павел был с толстой тростью, прихрамывал.

В лазарете пролежал больше месяца — врачи едва отходили простреленную ногу. Мне было жаль товарища, и я заикнулся, мол, отдохнул бы… Павел резко перебил:

— Не отпевай меня, Гром, раньше смерти! Знаешь, Володя, хочется доказать таким, как Бижевич, что население само расправится с бандитами. Подучить его надо, и никаких варяг не потребуется. В самом уезде найду таких помощников! С умом только начать… Как считаешь, Володя, получится у меня?..

Смотрю на Бочарова и припоминаю, каким был он в Рязани. Где его бесшабашная удаль? Она стала его умной храбростью. С годами он научился сдерживать свой порыв. ЧК научила его организованности. После долгого молчания я ответил:

— Получится, Паша! Я верю тебе. Ты ведь такой…

— Ну-ну, запел! Спасибо на добром слове.

Наваливаясь на трость, Бочаров покинул мою комнату.

И вскоре из уезда пошли хорошие вести о коммунистическом отряде. Павел быстро собрал актив, повел его в жаркие схватки с врагами.

Как-то грабители после налета на железную дорогу съехались в село Софиевку, по своему обыкновению запьянствовали. Изрядно захмелев, они хватали и насиловали молодиц. Из села к Бочарову примчался паренек:

— Выручайте!

Бочаров отрядил гонца к чекистам Александра Попруги. С двух сторон охватили Софиевку — двести бандитов полегли под пулями и саблями славных комсомольцев.

В районе станции Девлаково бесчинствовала банда Мелешко, бывшего штабс-капитана царской армии. Советских активистов он сжигал на кострах или вешал вниз головой. Вокруг новоявленного пирата собралось 150 отчаянных головорезов. Базировались они в селе Широкое-Архангельское и его лесистых окрестностях. Громили станции, грабили поезда, магазины и обозы.

Чтобы сберечь людей, Павел Бочаров договорился с Тимофеем Морозовым о совместных действиях. Они разработали план ликвидации банды, главными исполнителями его стали добровольцы из местных жителей.

У Морозова способным активистом был коммунист железнодорожник Иван Лесницкий, смелый, осмотрительный.

— Тебе, Иван, идти на разведку. Бери с собою Зину Очерет. Да пригляди за ней: горячая больно.

Переоделись помощники чекистов. И зашагали по дороге пожилой селянин со своей дочкой — погорельцы! Так и в Широкое-Архангельское попали. Местные бедняки надежно укрыли разведчиков, снабдили подробными сведениями о каждом бандите и его родственниках, о явочных квартирах и «схронах» — тайных базах пиратов. Выбрав удобный момент, когда головорезы съехались, Лесницкий послал Зину к Морозову:

— Пора!

Созданный Бочаровым местный отряд самообороны во взаимодействии с чекистами уничтожил банду Мелешко. А самого пирата удалось взять живым. Его судил ревтрибунал.

В окрестностях Гусинихи орудовала свора кулаков с обрезами. Убивали комнезамовцев[49] и активистов сельских Советов, сжигали магазины и склады с государственным хлебом. Банда была крупная. Днем грабители занимались крестьянскими делами, а ночью — разбоем! Сельские Советы установили патрулирование деревень. Никакого толку!

— Давайте мы займемся этими головорезами! — предложил Бочарову составитель поездов Прохор Дерзач. Этот парень был родом из Екатеринослава. Низенький, широкий в плечах, со светлыми умными глазами. Сперва он трудился на заводе Гантке (ныне завод имени Карла Либкнехта). Когда на Украину пришли немецкие оккупанты, Прохор беззаветно бился с ними. Для усиления советского актива в Гусинихе губком КСМУ послал Дерзача на станцию. Он поступил в бригаду по ремонту пути, а позднее стал стрелочником. Сообразительный комсомолец освоил также и специальность составителя. К нему относились с уважением. Он стал правой рукой Бочарова.

Однажды Дерзач и его ребята затаились в клунях, брошенных сараях, под мостом, который вел со станции в поселок Гусиниху. А время было морозное. Одежонка на добровольцах подбита рыбьим мехом. Однако ребята крепятся. Первый раз засады ничего не дали. На следующую ночь маневр повторили. И им повезло. Далеко за полночь на мосту показался человек в кожухе и в валенках. Оглядывается, прячет что-то под полою. Нетерпеливые было тронулись. Но Павел сдержал их:

— Пусть ближе подойдет!

В свете луны они увидели под полой обрез. Как только бандит поравнялся с засадой, ему преградили путь.

— Руки в гору! — Незнакомца окружили и связали.

— Эге, Фрол! — Дерзач признал сынка местного богатея.

На допросе Фрол перетрусил, увидя чекиста Бочарова, и сразу выдал организацию «Вильна Украина».

— Девятого декабря готовят налет на Гусиниху. Разделают под орех! — откровенничал Фрол, стараясь выторговать себе жизнь.

Ребята на коней — и в ЧК. Банда была выслежена, окружена и разбита.

И вот в Екатеринославе, в клубе имени В. И. Ленина состоялся митинг в честь второго конгресса Коммунистического Интернационала Молодежи.

От нас, транспортных чекистов, послали меня, Леонова и Бочарова. Зал бурлил. Песни звенели. И чаще других «Паровоз».

Мы дети тех, кто выступал
На белые отряды,
Кто паровозы оставлял,
Идя на баррикады…
На трибуну поднялся Семен Григорьевич Леонов. Подкрутил воинственные усищи и басовито предложил:

— Просьба наградить орденами юных героев борьбы с бандитизмом и контрреволюционерами!

Бурными аплодисментами были встречены его слова.

Позднее командующий войсками Харьковского военного округа Август Иванович Корк наградил четырех лучших из лучших помощников ЧК орденом Красного Знамени.

В торжественной обстановке был вручен боевой орден и моему замечательному другу и товарищу — Павлу Бочарову. А еще через неделю мы проводили его в Москву в специальную школу ОГПУ.


Кабинет затенен розовыми тяжелыми шторами. За столом откинулся на спинку стула рано полысевший, с рыхлым лицом военный. А напротив, в кожаном глубоком кресле, — штатский. Бородка клинышком. Пенсне на черном шнурке. В костлявых пальцах вертит золотой брелок карманных часов.

— Если я правильно понял, уважаемый пан полковник, агент не подведет? — спросил штатский.

— Не беспокойтесь.

— Мы, французы, любим быть уверенными. А может, русского послать? Теперь их столько в Париже! Генерала можно завербовать для переброски…

Военный горячо возразил:

— За спиной нашего агента школа дефензивы. Годы работы во втором отделе нашего Генерального штаба. Разведчик классный. Дважды уходил от чекистов Дзержинского. Можно пригласить: сами взглянете.

Француз согласно наклонил голову, придерживая пенсне, спросил:

— Эти повстанцы… как его… Тютюника, готовы?

— Господин Савинков передал Тютюнику свою организацию на всей Украине.

— Организацию, — презрительно протянул француз.

— Если через полгода Петлюра не вступит на Украину, мы прекратим их содержать.

Бесшумно отворилась дверь, задрапированная тяжелым бархатом. Порог переступил стройный блондин с усами. На нем все с иголочки: мундир, погоны, новые сапоги с высокими голенищами и коваными каблуками.

— Поручик Войтович…

Полковник прервал его доклад:

— Садитесь, Сигизмунд Казимирович.

Войтович присел на край дивана, опасаясь измять отутюженный костюм. Установилась минутная тишина. В углу кабинета часы отбивали быстрые секунды.

— Как ваша нога, поручик? — И для гостя поспешное пояснение: — На границе подстрелили.

Офицер вскочил:

— Изредка беспокоит, пан полковник!

— Да сидите же, поручик! Беспокоит, говорите… Может, воздержимся от поездки?..

Поручик опять встал, вытянул руки по швам:

— Готов выполнить приказ!

Штатский улыбнулся и, растягивая слова, переспросил:

— Какой приказ? Воздержаться?

Хозяин кабинета угодливо усмехнулся. В слабом свете блеснул его золотой зуб.

— Дорогой гость изволит шутить.

Штатский уверенно прошелся по ковру и остановился напротив поручика:

— Итак, ваша задача: разведать пропускную способность железных дорог Украины. Узнать состояние охраны мостов через реку Днепр. Создать агентурную сеть. Союзные армии должны знать настроение большевистского юга. Детали объяснит уважаемый полковник.

— Прорывайтесь в Сечереченск. Чем больше город, тем надежнее можно затеряться. Не мне вас учить, Сигизмунд Казимирович. Нам известно: большевикам удалось привлечь на свою сторону холопов. Наобещали горы богатства, а скотине — было бы пойло! Это следует знать и учитывать. Отсюда ваши методы и ваши средства. Хотя годы, проведенные в России, а позднее в войсках барона Врангеля и Булак-Булаховича, дали вам опыт и знание местных условий, но я счел своим долгом высказать эти соображения.

Многословная речь полковника рассчитана была явно на француза: вот какой разведчик идет в красную Россию. Цените и не скупитесь!

— Усы, поручик, — долой! — Полковник погрозил пухлым пальцем с перстнем. — О, мы знаем вашу слабость! Дам увлекать усами…

Штатский грубовато прервал полковника:

— В России, как вам должно быть известно, сейчас много людей в армейской форме. Вам следует быть в полувоенном костюме.

— Не извольте беспокоиться. Костюм готов. Документы верные. Переходить границу вот здесь. — Полковник взял поручика под локоть, отвернул светлую шторку и указал точку на карте.

— Места вам знакомые.

Гость закурил, внимательно изучая Войтовича. А польский полковник продолжал:

— Кое-кто из старых агентов уцелел. Список их запомните, вам назовут. Дадут явки и пароли. Но рассчитывайте на свои силы, поручик.

— С нами бог! — Войтович поднялся. — Приказ будет выполнен, пан полковник.

Генштабист проводил агента до дверей. Француз же лишь повернул голову и поправил пенсне.

…Темной дождливой ночью в глухом лесу был обнаружен еще теплый труп молодого советского пограничника. Удар был нанесен широким ножом в спину. Других следов нарушения границы не осталось. И днем поиски не увенчались успехом. Пограничника похоронили с воинскими почестями.

Тогда же из Москвы в Сечереченск пришла шифровка — через границу прорвался шпион. А еще через три дня на стол председателя губчека легла фотография бравого польского поручика с приметными светлыми усами…

КОНЕЦ ЧЕРНОГО ВОРОНА

Ориентировка была скупа, как всякий военный документ:

«В ночь на 9 марта с. г. неизвестные лица подожгли артиллерийские склады в Москве, рядом с Ходынской радиостанцией, самой мощной и единственной в России. Пожар охватил деревянные строения. Загорелись ящики, и начали рваться снаряды. Огонь перекинулся на жилые дома работников радиоцентра. Осколками разрушены мачты и здания с аппаратурой. Радиосвязь прекратилась. Стало известно, что склады подожжены, чтобы вывести из строя радиостанцию и лишить правительство связи. Среди участников диверсии замечен человек со шрамом и прихрамывающий военный. Наши работники «вели» человека со шрамом, но на Киевском вокзале диверсант убил нашего сотрудника и скрылся. Примите меры розыска и задержания».

Человек со шрамом был известен ЧК еще несколько лет назад…

…Декабрь. Поздняя ночь. В холодной морозной дымке скупо светятся окна гостиницы «Астория». В этом здании временно разместилась дорожно-транспортная ЧК.

У входа притопывает часовой. Не греют ботинки и обмотки. Истрепалась за годы войны серая солдатская шинель.

Из мглистой дали улицы показались два человека. Идут осторожно. Часовой заметил их. Когда поравнялись, различил: мальцы! Один, худой и длиннорукий, обмотал голову старой шалью. Обут в опорки. Второй — ниже ростом, круглолицый — быстро поглядывал по сторонам, то и дело натягивая на уши воротник огромного пиджака. Часовой проводил их долгим взглядом. Дойдя до угла стены, мальчуганы вернулись. Прижимаясь к стенке, пытались незаметно войти в дверь.

— Куда? — Часовой преградил им путь винтовкой со штыком.

Длиннорукий шмыгнул носом, кивнул на дверь.

— Нам… туда.

— Завтра зайдете!

Оборвыши переглянулись. Круглолицый приплясывал на каменных ступенях, настаивал, но часовой был неумолим!

— Отойди!

Вдруг мальчик сорвал с головы шаль, сделал страшное, лицо:

— Го-о-орит! Васька, го-ори-и-ит!!!

Солдат обернулся. А мальчики — под штык! Дверь хлопнула за ними. Тишину ночи разорвал свисток часового.

Ворвавшись в дежурную комнату, парнишки кинулись к столу.

— Нам главного!

Из-за стола поднялся оперативный уполномоченный Васильев. Отложил в сторону портрет Ленина, который только что вставил в рамку.

— Что наделали?.. Садитесь!

Коротыш в большом пиджаке смело отозвался:

— Мы — ничего. Давай к главному!

— Ну, раз ничего — другое дело. Подай-ка, Вася, портрет!

Круглолицый вытаращил глаза, и на щеках его ярче выступили крупные веснушки. А Васильев посмеивался, забираясь с молотком на стол:

— Мы, брат, с тобою тезки.

Васильев обладал удивительной памятью. Признал он и ночных пришельцев. Припомнился ему поезд, где малыши испугались облавы, и деревня…

— Подавай портрет. Чего растерялся?

В комнату заглядывали встревоженные часовым чекисты. Васильев с высоты успокаивал их:

— Это мои знакомые.

Чекист укрепил рамку, расправил красные банты по углам ее и спрыгнул на пол.

— Кто он? — спросил Вася, не спуская глаз со стены.

Обойдя стол и распахнув дверку перегородки, отделявшей дежурного от посетителей, Васильев положил свою широкую ладонь на лохматую голову длиннорукого.

— Ленин это. Владимир Ильич.

Васильев широко заулыбался.

— Человек нашенский. За простой народ. Чтобы всем жилось хорошо. И вы чтобы не бродяжничали. Откуда едете?

— Из Крыму. Голодно там. — Вася нахохлился, как приболевший петушок. — Вон Сашка пухнуть стал.

Сашка доверительно взял за руку Васильева.

— В Сидельникове ваши сняли нас.

— А мы сбежали! — прихвастнул Вася.

— Кто же сюда доставил?

— Мы сами. — Саша подтянул стоптанные большие сапоги, высморкался звучно и независимо потребовал:

— Давай к начальнику чека!..

Васильев пояснил, что начальник будет только утром. А сам думал: куда определить пацанов? Детский приемник закрыт. Не выталкивать же мальцов на холод…

— Нельзя до утра, товарищ Вася, — твердо сказал Саша и топнул ногой. — До утра они убегут…

Вася все посматривал на портрет Ленина.

— А кто нарисовал его?

— Наш чекист Носко добыл фотографию. — Васильев увел мальчиков за перегородку, поставил на стол чайник и две кружки. Из стола вынул ломтик черствого пайкового хлеба и отрезал два тонких кусочка.

Ребята отказывались:

— Мы сытые. Они накормили.

Васильев раскрыл журнал дежурного и серьезно потребовал:

— Говорите, что и как.

Перебивая друг друга, мальчики рассказали важную историю.


…Обманув дежурного ЧК в Сидельникове, Вася и Саша нырнули под составы и убежали в лес, стеной стоявший вдоль путей. Забились под ветки низкорослой ели, прижались спинами и прикорнули. Пробудились от холода.

— Исть охота! — Вася сглотнул слюну, раздвинул колючие ветки. Опасного ничего не увидел.

Саша пугал его:

— Фараоны сцапают!

Холод и голод пересилили страх. Мальчики очутились в вокзальном буфете. На них кричали, испуганно хватались за карманы. Только в затемненном углу они встретили приветливого человека в серой шинели. На его столе лежала разрезанная селедка и полкаравая душистого хлеба.

— Дяденька, дай кусочек! — Саша страдальчески сглотнул слюну и протянул руку.

Человек за столом улыбнулся, подвинул табуретки.

— Угощайтесь.

И снова с любопытством рассматривал мальчуганов, уплетавших вкусный хлеб с селедкой.

— Что же вас дома не кормят?

— Нет у нас дома. Мамка Васи везла нас к тетке на Кубань. В дороге бандиты напали. И убили Васину мамку. Пробираемся туда, но одним плохо…

— Плохо, если нет никого, — сочувственно сказал незнакомец и тяжело вздохнул: — У меня тоже нет никого. Из лазарета пробираюсь. Юденичи кровь пустили. Под Петроградом. Вот еду в Сечереченск. Там дальние родственники. Плохо, адреса точного не знаю. А вы куда же все-таки едете?

— Где сытнее! — беспечно откликнулся Вася, довольный едой, теплом и приветливостью случайного человека.

— Выходит, нам по пути! Меня зовут Георгием Константиновичем. А вас?..

Ребята назвали себя. Новый знакомый попросил помочь ему отыскать родственников.

— Самому искать — нога плохая. А потом я помогу вам выбраться на Кубань. Там тепло и хлебно!

Саше нравилась солдатская одежда Георгия Константиновича, неторопливый говор городской, коротко подстриженные рыжеватые усы. Только глаза какие-то холодные да руки слишком белые вызвали робость.

— А в Петрограде бывали? — спросил он.

— Как же! Много раз. Часовым в Смольном стоял… Ленина пропуск в руках держал.

Вокруг царила вокзальная толчея и разноголосица, пьяная ругань. Георгий Константинович переспросил: согласны ли ребята помочь ему?

Вася первым согласился:

— Поможем! А вы нас на Кубань устройте.

В поезде до Сечереченска ехали без опасения: с фронтовиком не зацапают! Солдатская шинель, серая папаха и мешок за крутыми плечами. Ничего, что прихрамывает — попробуй тронуть!

В Сечереченск приехали ночью. Но утра не стали дожидаться: Георгий Константинович повел ребят на самую окраину.

— Знакомый должен там проживать.

Долго брели по заснеженным улицам, сворачивали в кривые переулки. Вася шипел на ухо товарищу:

— Драпанем! Ходи тут в темноте. На что он сдался нам, этот хромоножка?..

— Мы дали слово. Ясное дело?

Наконец Георгий Константинович тихо сказал, отирая пот с лица:

— Пришли. Хозяин избы — дедушка Терентий. Запомните!

Утопая по колено в снегу, пробрались к белой мазанке. Георгий Константинович, положив на ступеньку мешок, целиной зашагал к завалинке и постучал в закрытую ставню. Сквозь щелку ставни пробивался желтый лучик и светлым пятном лежал на плотном нетронутом снегу. Поздний гость постучал в другое окно, в третье. Наконец в сенях голос с хрипотцой:

— Кто стучит на рассвете?

— Ваш постоялец Николай Николаевич дома?

— Уехал в Херсон, но вы заходите!

— Со мной внучата.

— Места хватит…

Заскрипели половицы, щелкнула щеколда, и дверь приоткрылась.

На пороге стоял старик с керосиновой лампой. Ребята пугливо жались к Георгию Константиновичу. Непонятный разговор, глухой угол окраины, неприветливость хозяина мазанки — все настраивало тревожно. И в душе ребята пожалели, что связались с незнакомым человеком. Но отступать было поздно: старик захлопнул двери, накинул тяжелый крюк. Натыкаясь на пустые бочки, ребята старались не отставать от Георгия Константиновича.

В душной хатке старик вывернул фитиль лампы. Стало светлее. Обхватив волосатыми руками плечи Георгия Константиновича, старик облобызал гостя и, вороша, как граблями, толстыми пальцами рыжеватую бороду, прохрипел:

— Наконец!

Хмуро оглядев мальчиков из-под нависших кустов седых бровей, распорядился:

— Чернокожие, марш умываться. Вода в ведре. Рядном вытритесь. Там воно, в сенцах.

Вася и Саша отыскали воду и умылись кое-как. А когда вернулись в горницу, хозяин уже накрыл на стол. Насупившись, спросил:

— Бумага есть?

Саша достал потертую на сгибах справку, которую выдали чекисты. Мол, едут Александр Самойлов и Василий Новиков к родственникам в Екатеринодар. Без такой бумажки — никуда! Заштопают — и в колонию…

Хозяин, прищурившись, прочитал справку и запер ее в комод.

Саша озабоченно смотрел на Георгия Константиновича. Тот успокоил:

— Понадобится, так сразу и возьмешь. Подкрепимся, хлопцы! — Георгий Константинович приветливо улыбался, довольный встречей с однополчанином, как назвал себя хозяин.

Ели картошку с круто посоленным хлебом. Дед Терентий и Георгий Константинович пили самогон стаканами. Потом старик принес ребятам две кружки с теплым чаем. Чай был очень сладким: сахарин!

Ребят поместили в тесной каморке с рухлядью. Дед бросил старую, пахнущую овчиной шубу.

— Хату не спалите!

Он плотно прикрыл за собою дощатую дверцу. Сквозь ее щели в каморку просачивался свет, и дверь казалась разлинованной. Саша осмотрелся, примерился, как лучше лечь.

— А ничего! — определил он.

Хлопчики быстро стянули одежонку и свободно растянулись на шубе. Саше хотелось верить, что именно эти люди помогут доехать до Кубани, А уж там тетку сами найдут — не маленькие! Может, школа работает. Пойдет учиться. И Васе впору — девятый год…

Длинная дорога в угольном ящике вагона, холодные часы под елью, побег из ЧК в Сидельникове, нежданная встреча в буфете с Георгием Константиновичем — все смешалось в сознании Саши. В тепле было уютно и спокойно. Вася ровно посапывал… Среди ночи проснулся:

— Попить бы.

Растормошил Сашу. Тот протер глаза.

— Иди в сени.

— Бо-оязно…

Легкая дверка не поддавалась. Саша толкнул ее сильнее. На той стороне звякнул крючок. Ребята забарабанили в четыре кулака, пока не услышали скрипучий голос старика:

— Чого гвалт подняли?

Вася хныкал:

— Пи-ить.

Старик откинул крючок, сам проводил их в сени. Возвращаясь, Саша побежал в горницу. Под божницей сидел Георгий Константинович в нижней сорочке с засученными рукавами. В руке держал стакан с горилкой.

— Почему запираете? Что мы — шпана? — Голос Сашки звенел обидой.

Одним махом вылив стакан горилки в рот, Георгий Константинович пьяно засмеялся:

— За нашу удачу, хлопцы! Зачем, Саша, горячку пороть? Дедушка по забывчивости накинул крючок. А вы перелякалысь! Спать, хлопцы! —Прихрамывая и постанывая, сам проводил их до каморки.

Оставшись в темноте, Вася возбужденно зашептал товарищу на ухо:

— Убежим!

— А справка?

— Уснут, я из комода вытащу!

Саша тоже подумывал о бегстве, но сон одолевал его. Глаза закрывались.

И полетели ребята в темную пропасть…

Растолкали их, когда совсем рассвело. У Сашки голова была словно чугунная, во рту жгло. Он выпил большую кружку холодной воды. И Вася жаловался:

— Голова болит…

Старик хмыкнул в рыжую бороду:

— С похмелья!

Георгий Константинович тоже засмеялся:

— До свадьбы пройдет. Быстренько шамайте и дуйте на базар. Перемените одежду. Мои родичи, помнится, приличные были. Могут такую рвань и на порог не пустить.

Ребята чувствовали себя неважно, и Саша сердито отрезал:

— Не пойдем к приличным! Мы не просились. Собирайся, Вася!

Дед Терентий примиряюще промолвил:

— Не сердитесь, хлопчики. Может, он не так сказал, он на фронте Советы защищал, нервенный. Чего же вам кипятиться?..

При дневном свете ребята увидели, что комнаты хорошо обставлены. Диван, граммофон, большое зеркало, шкаф с вырезанными фигурками и самовар никелированный…

— Добре живут, — шептал Вася, поливая на руки друга холодную воду. — А может, убежим?

Саша растирал лицо краем рядна. Он думал о том же и ответил вполголоса:

— Даст денег на одежду, а мы — на поезд!

За столом, прежде чем откусить хлеба, Терентий широко перекрестился. Велел делать то же и хлопцам. А Васю никто никогда не учил креститься. Он растерянно оглядывал товарища. Тогда Георгий Константинович взял его руку, сложил три пальчика вместе и перекрестил:

— Вот как надо!

Саша поднялся и, глядя на старика с вызовом, бросил:

— Я не верю в бога! Ясно? И креститься не стану!

Терентий даже поперхнулся. Глаза под седыми бровями сузились, и он поднял руку для удара. Саша отпрянул.

— Не имеете права!

— Не трожь Сашу! — закричал Вася, становясь рядом с товарищем.

Старик затрясся, замахал руками:

— Нехристи!

Георгий Константинович взял старика за плечи.

— Полно, Терентий Сидорович! Сейчас не старый режим.

— Выпустите нас! — звенел, как туго натянутая струна, голос Саши.

Сильно припадая на раненую ногу, Георгий Константинович обошел стол.

— Обещали, ребята… Что же вы?..

И Саше стало стыдно: обидел фронтовика! Пробубнил, опустив глаза…

— А чего он…

После завтрака, прошедшего в тягостном молчании, Георгий Константинович неожиданно распорядился:

— Вася побудет дома, а Саша со стариком сходят на барахолку.

— Мы вместе! — пробовал возражать Вася.

Терентий не дал спорить:

— Больному ходить незачем!

Саша сообразил, что их нарочно разлучают. Но и в самом деле, больному лучше не ходить.

— Васек, я скоро!

С тяжелым сердцем вышел Саша за стариком. Не радовало его ни яркое солнце, ни синички, цвикающие на голых деревьях.

Купили старенькие пиджачки и брюки. И с тем вернулись. Когда ребята переоделись, Георгий Константинович опять распорядился:

— Сбегайте вот по этим адресам! Прочтешь, Саша?.. Пошел бы я, да старая рана крепко разболелась.

Ребята выполнили поручение. Их накормили и уложили спать. Саша проснулся ночью. Посмотрел в щелку. За столом сидели незнакомцы и прямо перед дверью — человек со шрамом через весь лоб. Лицо у него обветренное, нижняя губа дергалась. Говорил очень серьезно:

— У меня был гонец атамана Петлюры. Если ему верить, нашей работой заинтересовались во Франции. Нужно ожидать гайдамаков через границу. Гонцу нужны сведения…

Все наклонились к человеку со шрамом, и Саша уже ничего не слышал. Разбудил Васю. Оба снова приникли к щелям.

Гости собирались домой. Толстяк с черной повязкой на глазу вынул из брюк револьвер, зарядил его и сунул в карман пальто.

Укрывшись домотканным рядном, ребята заспорили: кто эти люди?.. Подозрения были самыми мрачными. Они решили твердо — утром удрать на вокзал. Спали долго и просыпались тяжело. Опять болела голова и хотелось пить. Сашу послали на Чечелевку за племянником Георгия Константиновича.

— А уедем на Кубань когда? — спросил Вася.

— Успеете! — оборвал его старик.

Племянником оказался рослый парень с широкой грудью и глазами навыкате. Голова бритая. Басистый и злой.

Набегавшись за день, Вася и Саша едва притронулись к еде. Но старик настойчиво угощал их чаем. Саша через силу выпил свою кружку, а Вася так и не стал пить. Запах сахарина вызывал у него тошноту. Ночью его разбудил звук голосов.

В хате говорили громко:

— Берегитесь! Черный Ворон припомнит!

— Господа, не спорьте! Нужно сплоченье, а не раздоры! Вы из лесу, господин Щусь, а мы тут, изнутри, поджарим красную сволочь.

— У меня поручение центра. — Это голос Георгия Константиновича. — В Варшаве решили объединиться… Где Котовский? Узнать…

И дальше: бу-бу-бу…

Вася с ужасом понял, что они попали в какой-то тайный заговор. Как улизнуть сейчас же?.. Вася затормошил друга. Тот тяжело стонал, но не просыпался. Ущипнул за щеку — не помогло. Тогда Вася зажал нос и рот. Задыхаясь, Саша вскочил. Глаза, как у пьяного. Бормочет что-то бессвязное. Наконец он понял Васю. Странствуя по стране, ребята сталкивались с воровским миром и хорошо уяснили: бандиты не любят свидетелей. Лишний язык им ни к чему. Эти тоже могут убить…

Послышались осторожные шаги. Ребята упали под рядно. Затихли. В каморку заглянул старик. Из-за его плеча смотрел Георгий Константинович.

Саша обреченно подумал: «Конец»!

— Вставайте, хлопцы!

Растерянные и перепуганные мальчики вышли на кухню. Какие-то мужчины пили чай. Несколько чемоданов стояло в углу. В горнице слышались голоса.

— Хлопцы, дуйте на вокзал! Узнайте поезда на Кубань. Меня встретите на остановке трамвая.

— Бумагу нашу верните! — напомнил Саша.

— Само собой! — Георгий Константинович усмехнулся.

…— А мы — сюда, в ЧК. А нас не пускают. А мы обманули часового. — Саша озорно подмигнул Васильеву.

Вася, привалившись к перегородке, клевал носом.

— Сморился. — Саша свернул свою старенькую шаль, заменявшую ему шапку, подложил под голову друга. Тот блаженно сомкнул веки.

— Когда бегал с письмами, надо было сразу к нам! — упрекнул Васильев, накручивая ручку телефона. Он вызвал Семена Григорьевича Леонова.

— Васю убили бы… Я сразу понял. Ясное дело, убили бы… Я и так переживал.

Леонов в распахнутой шинели зашел в дежурку. Васильев доложил ему обо всем. Темные глаза Леонова остановились на Саше:

— А не врете?

— Ей-ей, правда!

Леонов и Васильев вышли в соседнюю комнату.

— Думаешь, правда? — спросил Леонов.

Васильев верил ребятам.

— Брать надо!

Семен Григорьевич взбил пятерней черный чубище. В душе он сомневался: уж больно все просто! Явились два беспризорника, и, пожалуйста, самый отъявленный бандит разоблачен, бери его голыми руками…

— Готовь людей, Васильев!

А вернувшись к ребятам, еще раз переспросил:

— Не обманываете? Все точно, как говорили?.. Тебе сколько лет?

Вася поддернул штанишки, шмыгнул носом и спрятался за Сашу.

— А если восемь, то и вру?..

Леонов от души расхохотался. Усы его шевелились, словно крылья черной птицы.

— А тебе сколько? — Леонов обхватил Сашу за плечи.

— Двенадцать.

— Ну, тебе и показывать дорогу!

— А я?..

Васильев взял за руку Васю:

— Пойдем запишем все! Ты лучше помнишь.

— Постой! — Леонов вынул из кармана фотографию и показал мальчикам. — Такого не встречали?..

— Нет! — Сашка упрямо мотнул головой. — Со шрамом был. С повязкой на глазу. А с усами — нет. С кривыми ногами Щусь был… А такого военного, с усами — не видел…

— Если встретишь, сразу чекистам скажи!

— Ладно.

Вася в дверях обернулся:

— Справку, Саш, выручи. И мешок…

— Ясное дело!


На операцию выехали в автомобиле. Саша, зажатый между Леоновым и шофером, не спускал глаз с дороги. Навстречу бежали угловатые сугробы и утонувшие по пояс в снегу деревья. Все это как в тумане. Сердце мальчика трепетало: скорее! Он, Саша Самойлов, захватит самого Черного Ворона!

Автомобиль круто свернул в пустынную улочку. Сашу кинуло на Леонова. Вот и последняя хатка. Дальше — белое чистое поле. Шофер покосился на Сашу:

— Ну, где?

Тот очнулся от грез и со страхом признался — все незнакомо!

Леонов тряхнул его за плечи:

— Припомни что-либо приметное!

— От базара рукой подать… казарма красная рядом…

Шофер сердито ругнулся, разворачивая машину:

— Оцэ зовсим в иншем конце!

И вновь навстречу полетели сугробы. Вот тумба, оклеенная бумагами. Саша даже подпрыгнул от радости:

— Теперь вон там!

Леонов приказал свернуть в переулок и остановиться.

— Если на стук выйдут Терентий и Георгий Константинович, то скажешь, что первый поезд на Кубань через годину, через час, — торопливо учил Леонов мальчика. — Потому и торопился. А потом, мол, поезд через сутки. Вася остался на вокзале, очередь держит. Ну, а как мы войдем, крой в чека.

— Ясное дело, в чека. — Саше и страшно, и любопытно.

Оперативники окружили мазанку Терентия. Света не было.

«Неужели упустили? — казнился Леонов. — А если парнишки нас дурачат? Что с них возьмешь?»

Саша тоже переживал: «Если убежали бандиты, могут встретить и убить! И справка пропадет…»

— Давай, Саша! — Леонов подтолкнул легонько парнишку.

Стучать пришлось долго. Отозвался дед. Саша выпалил одним духом заученное. Зубы выстукивали чечетку.

Терентий подозрительно спросил:

— Чего пыхтишь?

— Бежал очень, — не растерялся Саша.

В сенях послышалось шушуканье. Но дверь не отпирали.

Затем вкрадчивые шаги. Старик уточнил:

— Ты еще здесь?

— Здеся! — Саша весь дрожал.

За его спиной сдержанно дышал Леонов. Саша плачущим голосом спросил:

— Что же нам с Васей делать?

— О, черт, заходи!

Звякнула щеколда. Упал тяжелый крюк. Чекисты рванули дверь.

Саша отпрыгнул в сторону и, скатившись с крыльца, угодил в сугроб.

— Ах, гаденыш! — Из сеней выстрелили.

Леонов метнул в хату бомбу. Вспышка. Гром.

Саша — за ворота!

В усадьбе зачастили выстрелы. Кто-то хрипел в снегу. Трещали ставни.

Саша мчался по темным улочкам. На этот раз часовой у «Астории» не задержал его. Сам открыл дверь.

— Давай, шкет!

Вася кинулся к другу.

— Поймали?..

— Ясное дело!

— А бумагу достал?

И Саша только тут опомнился: «Эх, совсем забыл!» И Леонову не сказал… Он старательно снял шаль. Почему-то навернулись слезы.

Саше попался на глаза портрет Ленина. В прищуре добрых глаз мальчику почудилось одобрение: «Ничего, брат, бывает!»


…Тетка схватила Васю в объятия. Тискает, целует, в глаза заглядывает. И Саше руку жмет. А сад вокруг — красота! Хочешь — груши, сливы — пожалуйста! Яблоки висят — ветки до самой земли нагнулись. А тетка опять обнимает, за плечо трясет — радуется!..

— Вставай, Вася!

Мальчик рывком подхватился. Ошалело озирался. Над ним склонился Леонов, придерживая забинтованную руку. «А где же тетка с яблоками?..» Сквозь окно сочился рассвет. Саша стоит, протирая глаза. Мальчики покорно поплелись за чекистом.

В дежурке за перегородкой сидел связанный Терентий. Глаз заплыл. На подбородке кровь. Рыжая борода всклокочена.

— Гаденыши! — шипел старик, тряся головой и пытаясь высвободить руки. — Кишки из вас вывернуть! Живых сжечь!

— Замолчи! — Васильев надвинулся на бандита.

Ребята переполошились, они не видели Георгия Константиновича и его «племянника». Не было среди арестованных и человека с косым шрамом, и колченогого Щуся. И военного с черной повязкой.

В углу что-то горбилось, прикрытое рядном в темных пятнах. Рядно ребятам знакомое, из стариковской каморки.

Леонов со свежей перевязкой на руке расхаживал по комнате. Он позвал Сашу в угол, здоровой рукой откинул рядно:

— Который «племянник»?

Парнишка содрогнулся, увидя бездыханного Георгия Константиновича. Рядом распластался широкогрудый «племянник» с окровавленной бритой головой.

Зажав рукой рот, Саша указал на широкогрудого:

— Племя-анник…

Когда арестованных увели на допрос, Васильев с сожалением сказал:

— Припоздали маленько. Убежали важные птицы. И Щусь, и Черный Ворон. И тот, с косым шрамом. Громов давно охотился за ними. И вот снова ушли…

— Виноватый я перед чекистами, — пробурчал Саша, не поднимая головы. — Плутал долго…

— Ничего, ребята! Вы и так хорошо помогнули…

Мальчиков забрал к себе Леонов. По дороге они завернули к знакомому парикмахеру.

— Под нулевку, Тарас!

Головам стало легче. Только холоднее. Но шагают малыши бодро, норовя попасть в ногу с Леоновым. А тот морщится: рука болит. Это в перестрелке, пулей.

Попали и на Озерки. Спекулянты кинулись врассыпную, издали завидя высокого «Цыгана» в шинели и с черной красноверхой кубанкой на голове.

— Що пан мае купять? — подкатился к чекисту седобородый еврей.

— Вот на них.

В два счета на прилавке оказался ворох — штанишки, рубашки, пальтишки подновленные, картузы и лохматые ушанки. Леонов почесал затылок: дорого все!

— Уступлю пану командиру. Такие гарные сыночки!..

А в домике, где квартировал Леонов, хозяйка вскипятила казан воды и принялась мыть хлопчиков.

— И на що здались оци голодранци? — ворчала она.

— За их жизнь бьемся, Хивря Панасовна.

Леонов понимал, что в такое горячее время, когда каждый час идет бой с врагами молодой республики, ему не дано воспитывать мальчиков. Через ЧК он запросил екатеринодарских друзей о Васиной тетке. Пока же Васю и Сашу решили поместить в школу-коммуну…

Накануне отъезда сидели втроем в комнате. Семен Григорьевич рассказывал хлопчикам о том, как служил он под началом Семена Михайловича Буденного, как рубились в лихих атаках.

— А Ленина вы видели? — вдруг спросил Саша.

Леонов поправил на перевязи раненую руку и поспешно ответил:

— Нет, брат, не пришлось. Буденного видел. Калинина пришлось охранять. Приезжал он в Конную армию. А Ленина… не пришлось.

— А Георгий Константинович видел. Как нас с вами, вот как Ленина видел. Пропуск держал в руке…

Леонов бросил пятерню в черный чуб и зло сказал:

— Набрехал вам тот паскуда! И не Георгий Константинович он, а Николай Николаевич Швецов. И не красный фронтовик, а врангелевский белый офицер. А тот дед Терентий — вахмистр царской армии, погромщик. Враги наши! Такие подорвали склад в Москве. И радиостанцию. Ту, по которой товарищ Ленин с народами разговаривал. Советскую власть душат сволочи! А все его «братья» и «племянники» — тоже офицерье. Вас они сделали связными, а чтобы крепче спали ночью и ничего не слышали, в чай подсыпали порошки. То-то и головы ваши трещали…

Утром Леонов встал пораньше, чтобы накормить ребят перед поездкой. Прокрался к ним. Постель пуста. На столе бумажка. Печатными буквами написано:

«Извиняйте, дядя Семен. Мы ушли. Выследим Щуся и Ворона. И вам сообщим!»


Симон Петлюра, выброшенный народом за пределы Украины, обосновался в Тернове, назвал себя главой «Правительства возвращения на Украину» и сошелся в Польше с Борисом Савинковым. Семнадцатого июня 1921 года польская дефензива созвала в Варшаве главарей белогвардейского и националистического отребья и по указке французской военной миссии потребовала усилить подрывную работу на Украине.

Тогда же Юрко Тютюник назначается командующим повстанческой армией Украины. Это ближайший помощник самого Петлюры. Националистическая рвань была стянута из Румынии и Польши к советско-польской границе.

Специальный отряд отборных петлюровцев намерен вести к Днепру полковник Михаил Палий. Под его начало собрано свыше 900 гайдамаков. Это ударная сила повстанческой армии.

Петлюра и его польские и французские хозяева надеялись использовать в боях как свою активную силу банды Черного Ворона и других атаманов и атаманчиков. Известный авантюрист Борис Савинков передал в подчинение повстанческому штабу своих затаившихся приспешников на всей Советской Украине.

Мы с большим вниманием выслушали информацию Платонова. Банды Черного Ворона окопались у нас под боком и постоянно угрожали железным дорогам.

— Кончать надо с этим Черным Вороном! Уже снюхался с контрреволюционерами политическими. Единый фронт пытаются создать. К нему стекаются недобитые офицеры. — Леонов сообщил данные, собранные разведчиками: Платона Нечитайло видели в банде генерала Шкуро. Большелобый, с вывернутыми губами, с толстой короткой шеей, он отличался звериной жестокостью. Это Нечитайло выжигал папиросой пятиконечные звезды на телах пленных красноармейцев.

После разгрома Шкуро помещик Нечитайло тайком переметнулся к Петлюре. Когда и этого атамана разбили, сотник Нечитайло сколотил ватагу в три сотни сабель и засел в густых лесах на юге Украины.

Банда имела крепких коней, исправные тачанки, пользовалась поддержкой у зажиточной части селян. За свое коварство и жестокость Платон Нечитайло получил кличку Черный Ворон.

— Нужно срочно прозреть! — говорил Платонов.

За этим «прозреть» — так много опасного и настойчивого труда чекистов. Узнать, кто, где, когда орудует против нас. Кто активен, кто пособник, где снабжаются бандиты продуктами, где получают фураж, кто дает свежих лошадей, где тропки грабительские…

Для уничтожения Черного Ворона была снаряжена чекистско-войсковая группа под руководством Леонова. К месту предполагаемой операции подтянули истребительный отряд Екатеринославской губчека. А в села были засланы разведчики.

Нам с Васильевым и молодым чекистом Петром Носко досталось крупное село Ямное. Люди неприветливые. Чужих принимают с опаской. Набивались ремонтировать машины: сеялки, плуги, бороны, веялки, ветряки. Чинили крыши, заборы, амбары, клуни. Объявлялись криничниками — чистили колодцы…

Так и набрели на усадьбу Фомы Скибы. Хозяин сидел под навесом и осторожно выгибал тонкую трубку в кольца. «Самогонный аппарат!» — определил я, вспомнив Пономаренко из Полог.

— Робы-ить желаете, кацапы? — Губа, рассеченная, как у зайца, растянулась в хитрой усмешке, открыв редкие зубы. Выгоревшие брови скособочились. Он отложил змеевик и встал — сажень добрая!

— Вы, часом, не шпиёны? Бо кликну голову сильрады!..

— Иди ты… знаешь куда? — Носко закинул за плечи мешок и шагнул к воротам. Скиба хлопнул себя по бедрам.

— Ото люды пошли! Як тот порох. Слова не скажи. Почекайте, хлопцы. Веялку почините, чи ни?..

Скиба обрадовался, что мастеровые не торговались. Но в его глазах я читал обиду: добро побиться бы, как в старину, по рукам хлопать, божиться и расходиться и опять — по рукам!

Хозяин отвел нас в клуню на солому. Носко запел:

Ой у лузи та ще й при дорози…
В прогалах крыши мигали звезды. Где-то тарахтела запоздалая телега. Поскрипывал колодезный журавль. А песня несла нас в луга, на шлях, где цвела калина и страдала молодая дивчина.

На песню завернул хозяин. Тихонько присел и стал подпевать чистым тенорком.

Носко вдруг оборвал мелодию.

— Так бы петь да петь…

Скиба завалился на солому и промолвил:

— Чого вам блукать? Женитесь в Ямном и живите в свое удовольствие.

— А какое оно, свое удовольствие? — спросил Васильев.

— Хата своя… Земля своя… Садок та гарна жинка…

— И все? — удивился я.

— Ще горилка та шматок сала…

— А мне хочется посмотреть все — и горы, и море, и города большие… Добрых, умных людей послушать, — заговорил Носко.

— Тю, дурень! Нема добрых — кожен соби тягне. Ты не утягнешь, другой схапае, а тоби — дудка! Слухай, хлопец, чого спытаю. Кажуть, большевики продали Польше нашу Захидну Украину?

— Брешуть, — нехотя отозвался Носко.

Под утро в сарае заржал жеребец и прохрустел старый тын. Васильев выглянул из клуни. От сарая к заплоту двигались две тени. Высокий человек передал что-то другому. Явственно послышалось бульканье.

— Легонько!

По голосу я признал хозяина.

— Бу-ув-вай! — заикаясь прощался ночной гость. П-поезжай к Волчьей Яме. Не оп-паздывай…

— Жбанчик не потеряй! — наказывал Скиба.

А через полчаса он, запряг жеребца и уехал.

Что делать? Скиба связан с Черным Вороном. И заика — это связной. Решили следить за усадьбой.

Утром воробьи подняли такой гвалт и драку, что мы проснулись. Фома ходил по двору, выпроваживая скотину на пастбище. Мы с Васильевым поплескали воды на руки и вытерлись подолами. А Носко скинул рубаху и окатился до пояса. Дотошный Вася уже оглядел жеребца и, словно невзначай, заметил:

— Плохой ты хозяин, Фома!

— А чого?

— У жеребца бока опали, будто бы сто верст отмахал…

Скиба растерянно стянул белесые брови к переносице. Заячья губа подрагивала:

— Ну и глаз! Ты часом не козак?

— С конем имел дело…

К обеду веялка работала как новая. Хозяин, довольный ремонтом, позвал жинку:

— Слухай сюды! — и выразительно щелкнул себя по горлу.

На столе появилась бутылка первача. Мы не отказывались. «Где горилка — там может быть и бандит!» — научила нас жизнь. После третьей кружки Скиба заоткровенничал:

— Давлю оцю слезу, а у самого печенка гниет. Хлеба дюже мало. А он — подавай горилки — и никаких.

— Кто он? — быстро спросил я.

— А казалы — не шпие-оны! — Фома расхохотался во все горло, оглядывая нас победно.

— Пошли, Петро, от этого трепача!

Васильев вылез из-за стола и стал собирать свою котомку Я — за ним.

— Ото горячка! Я пошутковал. — Скиба подхватился и сильными руками усадил Васильева за стол. Меня толкнул на табуретку. Он изрядно захмелел.

— Воны без грошей машину починили. А ти лесовики що? Тильки грозят: убьемо! Скиба плюе на Ворона! Хоть зараз пойду в чека!..

Бахвальство пьяного могло испортить дело: вдруг за стеной бандитский агент!

— Тише, Фома! У тебя жинка та диты. Усадьба гарна. А бандюки дознаются… — Носко обнял Скибу за плечи.

Тот отбросил его руку:

— Та годи тоби! Що ты разумеешь, недотепа? Топора не маешь — пло-о-отник! Попробуй не дать горилки. Зничтожит!..

Носко тем временем взял деревянную лопату и куском угля набросал на дереве портрет хозяина. Скиба изумленно глядел на него. Потом заорал:

— Горпына, подывись! Мов живой. Ото чертяка тоби в горлянку! А если на бумаге? Дорого визьмешь?

— За так намалюю.

— Горпына, давай!

Вскоре на листе желтой оберточной бумаги появился портрет Скибы. Хозяин, размахивая руками, выкладывал душу:

— Сам батько пользуется моим самогоном. А боюсь його! Був такий Гудыменко. Перебежал к чекистам. Трошки его обидели. Добре, що свой человек Ворона известил. Красные в курень — пусто! Ха-ха-ха! Батько к расстрелу приговорил Гудыменко. А может, и повесит, де попадется…

Под яблоней в саду уложили спать хозяина. Поздно ночью я добрался до штаба Леонова и доложил о разговоре.

— Проследите связного. Скибу не трогайте. Надо использовать его в наших целях. Как там Носко?..

Леонов особенно тепло относился к Петру.

— Покончим с бандитами и пошлем тебя, Петро, музыке учиться, — не раз говорил он Носко.

Петя стеснительно краснел, отмалчивался. В ЧК было решено: после операции послать его в Харьковскую консерваторию!

И вот мы вновь в хате Скибы. Вечеряем. Хозяин мрачен: горилка не удалась!

Вдруг на улице конский топот. Громкие крики; В хату Фомы постучали:

— Видчиняй!

Скиба перетрусил: каганец дергался в его руках! А если кто донес про его бахвальство? Может, оци мастеровые от батька?..

— Принимай гостей, Хома! — Порог переступил колченогий Щусь. Притопывая на вывернутых пятках, уставился на нас.

— А оцэ хто такие?..

— Мастеровые… плуги налаживают… — Скиба услужливо подставил табуретку. А в хату вваливались все новые селяне — в брылях, самотканных свитках — и все с оружием.

— Геть! — Махнул плеткой Щусь. И нас оттерли в сени.

— Беги, Петро, к Леонову! — шепнул Васильев Носко.

И тому удалось улизнуть из усадьбы. А нас посадили на пол. Бандиты по очереди караулили. Из горницы доносилось:

— Горилки!

В хате накурили. Воняло самогонкой и конским потом. Каганец вот-вот угаснет. Мы с тревогой нарастающей ждали: успеет ли Носко?..

— Горилки! — Щусь стучал кулаком по столу.

— Немае, пан атаман! — Скиба пугливо развел руками. Заячья губа дрожала.

— Як нема? Ты кому такэ кажешь? — Щусь со всего размаху ударил Скибу плеткой. — Дайте ему грошей!

Подручный Щуся, толстый бандит с перебитым носом, положил на стол несколько желтоватых бумажек. Я узнал их — то были деньги, которые печатались у Нестора Махно.

— Темно, где же ее купить? — плакал Фома. — Ночь кругом.

— Хлопцы, посветите пану Скибе! — Щусь пьяно захохотал и снова пустил в ход плетку.

В мгновение ока бандиты запалили хлев, где стояла скотина. Заревели коровы и телята. Испуганно ржал жеребец.

Скиба кинулся было отворять ворота, но налетчики не пустили его.

— Ратуйте! — голосила Горпына, мечась по двору. Бандиты подбрасывали солому в огонь. Васильев не вытерпел: в два прыжка очутился у ворот, выдернул засов.

— Стой, хвороба тоби в горло! — Щусь стрелял в воздух.

Васильев распахнул ворота, прикрыв голову попоной, нырнул в дым. На ощупь добрался до стойла. Падали горящие доски. Конь храпел, задыхаясь в чаду. Ухватив его за гриву, Васильев потащил к выходу. За воротами дико закричал:

— Воды-иии!!!

Даже бандиты покорились его приказу: окатили из ведра холодной водой. Жеребца увели подальше от огня. Щусь, косолапо ступая, облапил чекиста:

— Гайда до моего куреня!

— Нема часу, жениться приспичило, — отшутился Васильев, прикрывая глаза, чтобы не выдать своей ненависти к бандиту. Воспользовавшись суматохой, я отошел в темноту, надеясь добежать до наших.

Во двор Скибы пьяные налетчики втащили мальчишек. У меня замерло сердце: Саша и Вася!

— Хто такие? — Щусь, раскачиваясь, играл плеткой.

— Беженцы… хлебушка просили, — сквозь слезы отвечал Саша. Вася ревел вовсю:

— Ногами… дерутся…

— Хто обижает сирот?

Заговорил мужик в немецком мундире:

— Пан сотник, воны биля тачанок шастали. Мабуть, красные подослали.

Щусь без слов ударил Сашу плеткой со всей руки. Парнишка волчком завертелся и завыл от боли. Главарь снова замахнулся, но Васильев перехватил его руку:

— Не тронь!

Окружающие застыли в изумлении: перечить Щусю! Но главарь опустил руку:

— Люблю смелых!

Ребятишки юркнули в темноту. Кто-то свистнул. Другой заулюлюкал. А Щусь, вяло усмехаясь, сказал:

— Смелых взять! Под стражу! Всыпать по двадцать пять горячих!

Васильев расшвырял налетчиков. Они растерялись. За горящим сараем он увидел оседланную лошадь. С ходу — ногу в стремя! Жеребец вздыбился, бросился в сторону и понесся. Сзади стреляли. Васильев припал к гриве — ветер засвистел в ушах.

На звуки стрельбы и сполохи пожара прибежали другие налетчики, шнырявшие по Ямному. Верзила с шеей борца и кулачищами боксера отыскал Щуся, козырнул:

— Пан атаман, красного поймали!

— Давай сюда!

Вот он показался в багровом свете пожара. Я замер. Привязанный, вслед за лошадью бежал избитый Носко. Вблизи огня лошадь захрапела, остановилась. Моя рука сама потянулась к нагану. Но чего-либо предпринять не успел. Щусь, нагнув пьяную голову как разъяренный бык, приблизился к Носко и выстрелил через карман: махновский почерк! Петя согнулся, повернул голову, обвел тоскующим взором толпу и, не встретив сочувствия, выдохнул:

— С-сволочи!

За селом темное небо прорезала красная ракета, оставляя меркнущий кривой след. Ударили глухие выстрелы.

— Спо-о-оло-ох!

Я выстрелил в Щуся. Промахнулся. Какой-то бандит наотмашь полоснул меня шашкой, но попал по револьверу…

В усадьбу ворвались наши. Спешились. Стянули буденовки, кепки, шапки. Молча столпились у трупа Носко.

Петю уложили на попону, прикрыли вышитым рушником. Его подала хозяйка.

В Ямном на солнечном пригорке с воинскими почестями схоронили Петра Носко.


Через неделю я с Васильевым и Гудыменко, заменившим Носко, поздним вечером заглянули к Скибе. Встретил он нас мрачнее тучи.

— Лихо! Вчера сам набежал. Опять меня били. Ты, товарищ Васильев, убежал на жеребце самого Щуся. Они моего забрали. Теперь во дворе ниякой скотины. Детишки ревут. Горпына при смерти…

— Ты нам поможешь, а мы — тебе, — сказал Васильев.

Он знал, что всю агентуру Черного Ворона, выявленную разведчиками, чекисты обезвредили. Лес, где обосновались главные силы шайки, обложен — все дороги и тропки перекрыты.

В прямой бой Леонов не разрешал вступать: людей жалел. Разведчиков заставил отыскать верного проводника, который вывел бы отряд к «схрону» Черного Ворона. Вот Васильев и нацелился на заику.

— Так как же, Фома?

— Одни розмовы! — недоверчиво отозвался Скиба.

— Оставайтесь, товарищи, а я — за конем! — Васильев натянул свой поношенный картуз, хлопнул дверью.

Фома, узнав Гудыменко, все не верил, что чекисты оставили махновца живым.

Ночью Васильев привел лошадь. Узнав, что ее передают бесплатно, Скиба испугался:

— Ни-и! Скажу — купыв. Бо убьют.

— Правильно, купыв! — Гудыменко похлопал коня по гривастой шее. — Мабуть, Андрей у тебя бывает?..

— Бува… — Скиба машинально подтвердил, но спохватился:

— Який Андрей?

— Заика. Сведи с ним.

Скиба начал хитрить. На радостях собрал ужин с магарычом. А захмелев, заговорил о сокровенном:

— Вы спасли мое, а воны — спалили та забрали. Собственность мою! За такое кровью платят — так и скажу Андрею. Нехай перекаже своему Ворону. Знал бы, дэ куринь, сегодня увел бы туда чекистов. Не чипай мое! — Ось дали гроши! — Скиба пьяно захохотал, передавая мне пожелтевшие бумажки. То были махновские карбованци с забавной надписью. С одной стороны: «Анархия — мать порядка!». А на обороте четверостишье:

«Ой, жинко, веселись,
У Махно гроши завелись.
Хто цих грошей не братыме,
Того Махно дратыме!»
Мы прочитали вслух это предупреждение и от души посмеялись.

А Васильев гнул свое:

— Познакомь с Андреем.

— Сидайте на горище и чекайте своего заику!

На чердаке хаты Скибы мы укрылись за пустыми бочками. Гудыменко, знавший замашки бандитов, предложил:

— Спать по очереди.

Ждать пришлось долго: три дня и три ночи! Бандиты, напуганные отрядом Леонова, не решались послать в село даже связного. Но вот на четвертую ночь часовой тихо разбудил всех.

Кто-то крался вдоль тына, В избе зажегся свет. Ночной пришелец скрылся в сенях. Хозяин, словно на кошку, прикрикнул:

— Цыть, проклятая!

Это условный сигнал: есть!

Приготовили оружие. И через порог.

Бандит пил молоко. Обрез и кубанка на столе. Он даже головы не повернул.

— Здорово, Андрей! — Гудыменко на всякий случай обшарил карманы позднего гостя.

— Т-тебя расстрелять дд-должны. Б-ба-атько приказал.

Гудыменко старательно сложил большую дулю:

— Оцэ бачив?

Васильев начал допрос. Андрей отвечал охотно. Оказывается, его махновцы захватили насильно. Пригрозили. Он давно хочет вернуться к мирной жизни. У него под Полтавой хозяйство, молодая жена и дочурка. Черный Ворон перебазировался в лесной хутор под Знаменчей. Часть банды еще на марше. Дня через три соберутся. Тогда и напасть удобно…

— Воз-з-зьмите м-меня с собой. Или домой отп-п-равьте. Обрыдло! — просил Андрей.

Пришлось его разочаровать.

— Уйдешь из банды, когда мы скажем! Неси горилку в стан бандитов.

Васильев взял с Андрея слово сообщать обо всем чекистам, договорился о пароле и месте встречи. И связной Черного Ворона ушел в лес.

— Смотри, достанем из-под земли, если обманешь! — предупредил Васильев.

Перед решающим боем Леонов выделил группу чекистов и приказал доставить из Знаменчи патроны и гранаты.

— Махорки везите поболее! — просили курцы.

Васильев должен был встретиться с Андреем, передать новый пароль и назначить новое место встречи.

В Хористовке было холодно. Моросило. Тусклые огоньки поселка светляками помигивали в сумерках.

Чекисты подошли к вокзалу, когда там началась облава на беспризорников. Беготня, крики, плач и ругань.

Васильев увидел, как под склад, возвышающийся на сваях, нырнули два подростка. И опять он узнал Сашу и Васю. Но пока он бежал к складу, громко звал ребят, тех уже и след простыл.

Чекисты выставили охрану у вокзала, а мы с Васильевым зашли к дежурному по станции.

— Поездов в Знаменчу скоро не ожидается, — ответил дежурный на вопрос Васильева.

— А вам куда, товарищи? — в свою очередь поинтересовался хромой стрелочник.

Я шуткой прекратил расспросы:

— Состаришься скоро, если все будешь знать!

Бойцы прикорнули в тепле. К ним и мы присоединились. А в это время над нами нависла смертельная опасность.

Курень Щуся возвращался после грабежа в лесной «схрон». Тачанки пересекали железнодорожный переезд. Из будки выскочил стрелочник, захромал рядом со Щусем.

— Чекисты на вокзале. Горяченьких возьмете, пан атаман!

Как потом оказалось, стрелочник был тайным осведомителем банды Черного Ворона.

Тачанки Щуся помчались к вокзалу. На счастье чекистов, прямого пути к перрону не было, и громилы катили в объезд.

Часовой заметил их, выстрелил:

— Ба-а-анда!!!

Принимать бой было бессмысленно: семеро и сотня! Васильев быстро сообразил, куда укрыться. Он вывел товарищей к водонапорной башне.

— Давай сюда!

Двери заложили тяжелым ломом и подперли обрубком старого рельса.

— Роман, оставайся внизу! — приказал Васильев. Остальные по старой лестнице полезли наверх. Вспугнутые голуби и воробьи задевали лица. Вот и бак с водой. Роса выступила на железных стенках. В разбитые оконца видно, как бандиты выволокли на перрон дежурного. Щусь бил его плеткой. Стрелочник указал на башню. Щусь пристрелил дежурного. Всадники, махая шашками, погнали лошадей по путям к нашему укрытию.

— Огонь! — скомандовал Васильев.

Мы стреляли на выбор. Падают лошади. Свирепо кричат налетчики. Первые уже ломятся в двери. Я бросаю сверху гранату. Грохот и новые крики. Из-за станции загавкал вражеский пулемет. Пули высекали искры, попадая в железо. Посыпалась щепа из раздробленных досок. Застонал и затих боец.

— Берегите патроны! — Васильев пытался оказать помощь товарищу, но тот уже без дыхания.

Внизу грохнул взрыв: Гудыменко отбивается! Васильев посылает вниз еще двух бойцов. Один не успевает спуститься: падает, простреленный насквозь.

Мы надеемся, что в расположении отряда Леонова услышат стрельбу и выручат.

А бандиты не теряют времени: подтаскивают снеговые щиты к дверям башни, валят сено.

— Поджарят, сволочи! — кричит Гудыменко. — Бейте по тачанкам.

Но налетчики близко у стены, в мертвом пространстве, и огонь наш не причиняет им вреда. Снова бросаем гранату.

Пламя лижет крашеные доски. Дым заволок башню. Внизу надсадно кашляют ребята.

— Может, прорвемся, — предлагаю я.

Васильев возражает:

— Перещелкают! Светло как днем… Наши подоспеют!.. Эх, послать бы гонца… Вовремя не сообразили…

А бандиты плотным кольцом опоясывали башню. Сухое дерево горело с треском. Огонь охватил здание со всех сторон.

Васильев сквозь оконце увидел в светлом кругу колченогого Щуся. Задрав голову, тот что-то кричал. Васильев прицелился и выстрелил. Дым плотно заволок оконце.

Внизу бандитам удалось сломать двери. Чубатый махновец в шапке полез по лестнице. Гудыменко сшиб его и бросил гранату. Взрывом разметало налетчиков.

На Васильеве загорелась шинель. Я плескал воду на него из чана.

Нам видно, как налетчик пытается подобраться к лестнице, прикрываясь попоной. Васильев навскидку стреляет. Бандит падает в огонь. Но другие лезут и лезут. Кажется — спасенья нет.

— Давайте руки, братцы! — громко сказал Васильев, обхватывая меня и Гудыменко за плечи. И хриплым, будто бы глубоко простуженным голосом запел:

— Это есть наш последний и решительный бой…
В ушах у меня звенело. Хриплый голос Васильева глох в пламени и треске горящих досок. И я выдохнул вместе с дымом:

— С Интернационалом воспрянет род людской…
Гудыменко приободрился, тверже стал на ноги, крепче сжал в руке наган и неровным фальцетом подтянул. Нам на головы сыпались искры, падали догорающие доски. Пули бандитов свистели вокруг. Голоса наши окрепли, звучали слитно. Но дышать было все труднее, жар становился нестерпимым. Гудыменко вдруг икнул и замолчал, обвиснув на наших плечах. Мы не смогли удержать его — он покатился по лестнице вниз. Бушлат его загорелся, и уже огненным факелом чекист полетел на землю.

А там, внизу, беспорядочная команда:

— На ко-о-оне-ей!!!

Васильев первым увидел мчавшихся к башне товарищей. Впереди — сам командир отряда. Шашку вертел над головой, и она сверкала сплошным кругом.

— Володя, наши…

Галдят ребята на разгоряченных конях, приплясывающих у края огня. Смотрят вверх с тревогой и ожиданием. Кто-то катит пожарную бочку с насосом. Леонов заметил нас:

— Живы-и-и!

У нас еще хватило силы накрыться мокрой шинелью Васильева и сбежать по жаркой лестнице. Упали на пороге.

Ребята вырвали нас из огня. Я очнулся лишь на тачанке, на марше. Рядом с собою признал веснушчатого Васю. Васильев ехал верхом на лошади. Голова — в бинтах. Стремя в стремя с ним — худой загорелый Сашка. О чем-то балабонят… Мне не слышно и больно — руки и голова в марлевых повязках…

На околице Хористовки отряд задержался. Леонов распорядился найти предателя и поскакал к нашей тачанке.

— Как вы, ребята, одыбали?.. Им скажите спасибо, — басил Семен Григорьевич, указывая на мальчишек, — Прямо в штаб прорвались! «Там ваших палят!» Ну, мы — сюда… Чуть не припоздали…

Горевшая башня рухнула, плеснув в темное небо фонтан искр. Бак с водой держался еще на трубах, виделся как чудовище, вдруг высунувшееся из земли грибом.

— Щусь убежал на тачанке! — с огорчением говорил Леонов. — Ты как, Васильев, сбегаешь за Андреем на условленное место?

Васильев лихо козырнул перебинтованной рукой.

— В один миг!

Лекпом стал строго отчитывать Леонова.

— Рану расшевелил, товарищ командир! Слезайте, смотреть треба!

— И кто выдумал эту медицину! — ворчал Семен Григорьевич, покидая седло.

В это время бойцы доложили, что стрелочника-предателя вытащили из погреба железнодорожного дома.

— В Екатеринослав с конвоем! — кинул Леонов, морщась от боли — лекарь обрабатывал йодом разбереженную рану на руке.

Послали гонца и в истребительный отряд губчека: настал час!

Вскоре Васильев вернулся с Андреем. Бандитский перебежчик показал на карте место стоянки Черного Ворона. Наклонившиеся над картой чекисты не заметили, как к ним в круг втиснулись мальчики.

— Я знаю дорогу к штабу Ворона! — сказал Сашка. — И Вася знает — искали вместе. Можем провести.

Леонов переглянулся с командирами и ответил:

— Побудьте недалеко, ребята. Понадобитесь, позовем.

— Н-надо сп-пешить, а т-то Щусь п-подымет т-тревогу, — с беспокойством говорит заика.

У меня кружилась голова, нестерпимо болело обгоревшее лицо, но я попросил Леонова оставить меня в строю.

— Давай на тачанке! Возьми карабин, — разрешил он.

— По ко-о-оня-а-ам! Ма-арш!

Взметнулись эскадроны, покидая Хористовку. Перед лесом разъединились: одну группу повел Андрей, а впереди другой, рядом с командиром отряда — Саша и его друг Вася.

В помощь чекистам к Знаменче вышел бронепоезд с десантом. С севера в поход против шайки Черного Ворона тронулся отряд Попруги.

Незаметными тропами и малоезженными проселками вели проводники чекистов. На рассвете бесшумно окружили делянку леса, где отаборилась банда Нечитайло. В предутреннем тумане мерцали полупотухшие востры. В кустарнике чернели тачанки и лошади. Нахохлившись, как истукан, замер часовой.

Леонов отобрал добровольцев, и они за Андреем гуськом потянулись к отдельно стоявшей хатке без крыши. Там располагался вражеский штаб.

— Хто идэ? — издали окликнул часовой, щелкая затвором.

— Свои, чи не бачишь? — Андрей назвал пароль.

А у костров уже вскочили люди, хватали оружие. Кто-то выстрелил. В лагере тревога:

— Спо-о-оло-о-ох!!!

— Щусь убегает, — затормошил меня Вася. — Вон он! Ловите-е! — закричал он тоненько.

Колченогий сотник, нахлестывая лошадь, уже скрывался за деревьями.

— В кусты шмыгнул! Окружайте! Держите Щуся!

Я стрелял вслед бандитскому атаману, но в рассветной дымке промазал.

За штабной хатой ярко вспыхнул костер. На крыльце появился Платон Нечитайло в белом исподнем. Растирая свою бычью короткую шею, громко зыкнул:

— Не паниковать! Отходи в лес! Тачанки к бо-ою!

В свете большого костра он узнал Леонова и тем же зычным пропитым голосом приказал:

— Бей Цыгана!

Один из бандитов упал за пулемет, что стоял на крыльце. Стая хищных пуль просвистела над головой Леонова. Сверху посыпались ветки, срезанные очередью. Рыльце пулемета, пламенея, склонилось ниже. Леонов метнул на крыльцо гранату и укрылся за толстым деревом. Но и после взрыва гранаты пулемет остервенело рвал лесную дымку.

Васильев вьюном прополз к крыльцу и в упор пристрелил пулеметчика.

По всему лесу шел бой. Бандиты отбивались ожесточенно. Но кольцо чекистов в этот раз не разомкнулось.

Уже утром, при солнце, затихли выстрелы. Нечитайло нашли в чаще. Рядом валялся наган с пустым барабаном. На вывернутых губах ползали муравьи. На виске зияла рана: Черный Ворон сам застрелился.

Леонов придирчиво осматривал убитых: искал человека со шрамом и лазутчика Войтовича.


— Ну, вот что, хлопчики, теперь от меня вам не сбежать, — сказал парнишкам Леонов, когда отряд вернулся в Сечереченск. — Товарищ Васильев, вам поручаю доставить Васю Новикова и Сашу Самойлова в школу-коммуну. Об исполнении доложить через трое суток! Смотрите, они ловкие, убегут.

— Будет исполнено! — с теплой улыбкой ответил Василий Михайлович.

— Все равно убежим! — Саша озорно поглядывал на Леонова. — К тетке укатим, на Кубань…

Леонов не мог сказать мальчишкам, что деникинцы убили Васину тетку, язык неповорачивался. И он, быть может, впервые в жизни сказал неправду:

— Наши ребята из Екатеринодара сообщили, что Васина тетка выехала куда-то. Нет ее на месте!

Потом обнял Сашу, поцеловал. Вася сам обхватил его шею тонкими руками, прижался.

Васильев и ребята вышли. Леонов смотрел в окно, пока они не скрылись за поворотом.

ГОСТЬ ИЗ-ЗА КОРДОНА

Поздняя ночь июля. Пассажирский поезд, разметая прожектором теплую темноту, будит степную тишину, грохочет в перелесках.

Слабо освещенные вагоны скрипели жалобно, и люди в них не спали. Каждый цепко держался за свой скарб и с тревогой прислушивался: не стреляют ли?..

И седьмой вагон был полон ожидания. Из темного угла среднего купе выдвинулся мужчина в военном кителе. Блеклый свет свечного фонаря упал на небритые щеки и бороду.

— Сечереченск скоро?

— А хто ж его знае, — лениво отозвался дядько в мерлушковой шапке набекрень. Сладко позевывая во весь рот, в свою очередь спросил: — А вы, мабуть, в Долгушино сели?

Мужчина не отозвался и вновь отодвинулся в тень. Вскоре оттуда послышался храп крепко спящего человека.

В этом одесском пассажирском поезде службу нес оперативный уполномоченный ЧК Вася Васильев. Вместе с ревизором он обходил вагоны и присматривался к едущим. В седьмом вагоне, осветив фонарем среднее купе, Васильев обратил внимание на мужчину в военном кителе. Жесткие настороженные глаза. Правое ухо чуть больше левого, светлые волосы. Оперативник сразу даже не поверил: приметы Войтовича!

Не выдавая себя, Василий Михайлович лихорадочно соображал: «Документы в полном порядке. Какой повод задержания?.. А вдруг ошибся?.. Ведь это так просто!..» Равнодушно вернув мандат подозреваемому, оперативник перешел в соседнее купе. А у самого сердце рвалось из груди: рядом шпион! Из документов явствовало, что Пащенко Борис Федорович, демобилизовавшись из Красной Армии по ранению в ногу, работает в паровозном депо Долгушино и командирован в Сечереченск по делам службы…

На первой же остановке Васильев послал в дорожный отдел ЧК заранее обусловленную телеграмму:

«Встречайте поезд 74 вагон 7 Захаров».

И тотчас вернулся в седьмой вагон. В тамбуре закурил, издали наблюдая за Войтовичем. Тот клевал носом, прижав к груди холщовую сумку.

За окнами мелькали одиночные огоньки. Вырисовывались темные громады заводских корпусов.

Дядько в мерлушковой шапке тронул соседа за плечо. Тот отшатнулся и схватился за карман. Хохол добродушно рассмеялся:

— Чого злякався? Жулье чекисты переловили. Кажу, Сечереченск ось вин!

— Благодарю. Дякую… Приснилось что-то несуразное, — хрипло отозвался мужчина и направился к выходу. Он втерся в толпу, пропал из виду.

— Упустил! — ахнул Васильев, работая локтями. На перроне его встретили другие оперативники.

— Где Захаров?

— Ушел… Понимаешь, на глазах… В военном кителе. С холщовой сумкой. Светлые волосы. Правое ухо больше левого. Прихрамывает…

— И звать его Войтович! — гневно прошептал Никандр Фисюненко. — Это всем давно известно! Где он?..

Оперативники кинулись в толпу, торопясь занять выходы на перрон. А Васильев с тяжелой думкой и виноватой головой пошел докладывать Леонову.

— Значит, засомневался? — Семен Григорьевич был рассержен.

Васильев, опустив руки по швам, оправдывался:

— В полутьме мог ошибиться… Напрасно задержал бы…

В комнату вошел Бижевич, услышал разговор и во весь голос промолвил:

— Есть подозрение — бери! Ты революцию бережешь! Враг не церемонится — бьет в сердце и крышка!

— Стоп, Юзеф Леопольдович! Мы не жандармы. «Тащить и не пущать!» — это не для бойцов революции. — Ну-ка, заказывай Долгушино. Узнаем про Пащенко…

Вскоре на проводе отозвался Морозов, Леонов расспросил его о делах на железнодорожном узле и попросил:

— Тима, проверь-ка, пожалуйста, кто и куда посылал из паровозного депо слесаря Пащенко Бориса Федоровича. Слышишь, срочно!..

Бросив трубку телефона, Семен Григорьевич хлопнул Васильева по плечу:

— Айда спать! Утро вечера мудренее…

В поисках лазутчика чекисты Сечереченска сбились с ног: как в воду канул! Издергались ребята, одурели от недосыпания и долгого напряжения. Наконец поступил приказ:

— Отдыхать! Сутки не являться в «Асторию»!

Отоспавшись и отъевшись досыта, я договорился встретиться с Нюсей Лебедевой, телефонисткой ЧК, дочкой того самого машиниста Ивана Лебедева, которого расстреляли махновцы. Но ее срочно вызвали на работу, и я один спустился на пляж.

Берег был почти пустынен — день будний, люди заняты. Отыскал я Леонова и Зеликмана на песке под обрывом. В воде дурачились Васильев и Фисюненко.

Люблю до сих пор плавать в реке! Отплывешь сажен на десять, перевернешься на спину и отдашься течению. Небо кажется глубоким-глубоким — голубизна бездонна… Через час я вылез из воды и жадно закурил.

Леонов сердито отодвинулся:

— Брось чадить, Громов! Когда Христофор Колумб привез в Европу табак, то курящих его преследовали по закону. В Швейцарии ставили к позорному столбу. А в Англии — геть из страны!..

— А мы давайте Володю лупить крапивой по голой… — Васильев вырвал из моих губ папиросу и бросил в реку.

— Правильно! Пусть страдает место ниже спины, чем сердце. Здоровое сердце за сутки перекачивает почти 400 пудов крови! — отозвался Иосиф Зеликман. Он вернулся из тайной поездки в Крым. Исхудал. Загорел. Но, по обыкновению своему, весел и общителен.

— Ну и загнул! — Васильев схватил Иосю за ноги и потащил по песку в воду.

— Эй, Васильев! — окликнул его Никандр Фисюненко. — Слышал, твой тезка два раза женился.

Василий Михайлович бросил Зеликмана и оторопело уставился на товарища.

— Какой тезка?

— Не притворяйся! Из Шуи. Который имел восемьдесят семь детей.

Васильев даже присел. И все мы непонимающе смотрели на Никандра. Зеликман, отряхивая капли с рыжих волос, сказал серьезно:

— Брось заливать!

— Ничего не заливаю. — Фисюненко перечислял: — Первая жена Васильева родила двадцать семь раз. Четыре раза — по четверо, семь раз — по трое и шестнадцать раз — по двое. А всего — шестьдесят девять ребятишек народила!

— Ай да Васильев! — Леонов хохотал, обхватив свои острые колени. — Что ж ты, друг, от ЧК ховаешь свою биографию?

А Фисюненко не унимался:

— Вторая жена Васильева родила два раза по три и шесть раз — по два. Когда мужику исполнилось семьдесят пять лет, то в живых у него было восемьдесят три потомка! Не считая внуков и правнуков!

— Да где же тот Васильев? — спросил Зеликман.

— Спросите Васю. Он скрывает, что в Шуе…

— А когда?

— Старик родился на два года раньше Пушкина.

— Во, чертяка! — восхищенно смеялся Леонов.

А Василий Михайлович уже освоился и серьезно подтвердил:

— Васильевы, они такие! И откуда это у тебя все? — спросил он.

— Из энциклопедии, — ответил Фисюненко. — Полезная книга.

Вскоре я увидел мужчину с костылем, спускавшегося на песок по крутой тропе. Васильев вдруг замахал руками:

— Да-ва-а-ай к нам!

Пока инвалид осторожно пробирался по спуску, Васильев объяснил нам:

— Дворником служит. Хороший хлопец. В Петрограде оставил ногу, когда Зимний брал. Матрос с «Авроры»…

— Тебе, Вася, весь город знаком! — восхитился Зеликман.

— На том стоим!

А Леонов тем временем саженными бросками плыл по Днепру. Бронзовое тело его с каждым гребком вылетало на добрую половину из воды. Сильные плечи лоснились. Он по-мальчишески покрикивал:

— Эге-е-ей! Ух!

Вернувшись к нам, он упал на горячий песок и, блаженно щуря глаза, порадовался:

— Здорово это придумал Платонов — сутки отдыха! Так всю жизнь бы… Эх, братцы!..

Безногий мужчина тяжело опустился рядом на песок. Лицо загорелое, в оспинках, потное. Темные медлительные глаза — с веселинкой. Он тотчас начал отчитывать Васильева:

— Чого не заглядываешь?.. Жилец новый есть. Мне пара — прихрамывает здорово. Познакомлю — компанейский хлопец… К Зойке Рыжей похаживает…

Васильев переглянулся с Леоновым и весь потянулся к дворнику.

— У кого прижился?

— Иногда ночует у кухарки генеральской. Что все рукавички вяжет. Помнишь?.. Постоянно якорь еще не бросил — дрейфует. Молодой, интересный…

Леонов взбил черный чуб и стал поспешно натягивать одежду. Васильев хитровато прищурил глаз.

— А как же сутки, Семен Григорьевич?..

— Громов, Зеликман — за мною! — распорядился Леонов, взбираясь по крутому подъему.

Дворник понимающе смотрел на нас, отвязывал деревяшку от культи. Васильев хотел помочь ему. Морячок отстранил руку чекиста, ловко стянул тельняшку и, прыгая на одной ноге, вбежал в реку, упал на живот, ухнул и поплыл саженками…


…В садочке возле «Астории» на скамейке сидела Зоя. Чуток под хмельком. Нос густо напудрен. В глубоком вырезе кофты открывались пухлые груди. Увидев Леонова, поднялась навстречу.

— Гражданин начальник! — начала она. — Я женщина честная и не люблю штучек фраеров. Дело у меня к вам.

Семен Григорьевич проводил ее в свой кабинет.

— Садитесь, Зоя Викторовна. Что такое случилось?..

— Свои рубли я зарабатываю честно, — продолжала Зоя, усаживаясь на стул. — И нечего за мною следить! Смотрю, филер за углом. А ко мне в гости фронтовик. Такой беленький, ужасть. А я, извиняйте, не могу спокойно — очень они симпатичные, беленькие… — Зойка тряхнула рыжими кудерками. — А ваш филер торчит. Какое удовольствие?.. Так что, гражданин чекист, не нужно аплодисментов!

— Он еще придет, беленький твой?..

Зоя Викторовна кокетлива погрозила пальцем:

— Уж не ревнуете ли?

Леонов нахмурился и сухо оборвал:

— Давайте о деле, гражданка! Зачем пришли?

Женщина надула крашеные губы:

— Зойку все любят и уважают. Пусть это знают ваши филеры. Семен Григорьевич, а того, что керенки мне подсунул, куда задевали?

— Прогнали! Вы что, за этим приходили? — Леонов начинал терять терпение. — Ближе к делу!

— Так вот, гражданин чекист, зачем я пришла. Филеры, думаю, не за мною охотятся. Я птичка! Правильно думаю?.. Молчишь! Зойка понимает, что к чему! Мне хроменький беленький тоже не понравился. Понятно?.. Выпили мы. Уснули. Все по-честному. А он зубами скрыгает — мороз по коже! Страсть не люблю. И все бормочет, бормочет… Прислушалась: по-польски. Всю ночь не давал спать… Утром спрашиваю: «Ты по-польски можешь?» Всполошился: «А что?» Говорю ему: «Интересно знать». А он: «С поляками воевал. Нахватался ихних словечек». Говорю ему: «Радуйся! Поляков выгнали из Киева». А он на меня с кулаками.

Леонов положил широкую свою ладонь на плечо женщины:

— Зоя Викторовна, пусть еще придет твой беленький.

— А вы хорошо делаете, что зовете меня Викторовной. Это приятно!

— Так договорились? Ну, и сама знаешь, Викторовна: ты меня не видела, и я тебя не слышал.

— Могила! — Зоя вынула из ридикюля зеркальце и пуховкой припудрила носик. — Зашли бы, Семен Григорьевич. Чайком побаловались бы…

— Работать тебе нужно, Зоя Викторовна. Может, подыскать? Легкую, в тепле. Советская власть полное равноправие дала…

— А я сама себе хозяйка. Что хочу, то и делаю. — Женщина поднялась, одернула короткую юбку и вышла за дверь…

«Придется обратиться в местком профсоюза. Пусть займутся ею» — думал Леонов о дальнейшей судьбе Зойки Рыжей.

В тот же день, назвавшись инспектором пожарной части, Иосиф Зеликман обошел дом № 121 по улице Карла Маркса, в центре Сечереченска. Чекист спустился и в полуподвальное помещение, где квартировала Зоя Викторовна. Пробирался к ней по узкому темному коридору, примечая повороты и выступы. Операция могла быть и ночью — вести придется! Единственное окно, выходившее во двор, было зарешечено и запылено, и свет едва сочился.

Вернувшись в ЧК, Зеликман по памяти нарисовал план дома № 121 — выходы, окна, двери, коридоры. И отнес его Платонову.

…А у Васильева в комнате сидел знакомый стрелочник, совсем лысый, в холщовой рубахе навыпуск и степенно рассказывал:

— Стою у будки, чищу стекло. Подходит хромой гражданин: «Здорово!» «Здорово!» — отвечаю. «Прикурить не найдется?» — Подаю сирныки. Чиркает спичкой и мизинец отгибает, як тот барин. «Що з пальцем?» — спрашиваю. «Привычка» — и глаза отвел. Смикитил я: его благородие не хочет быть его благородием. Ну, черт с тобою! На том и расстались. А сегодня поехал к мосту, покопаться в огороде. И снова — здорово: барин мой — ось вин! На бережку покуривает, будто бы той стороной любуется. А сам глаз не спускает с моста. Дождался смены караульных и смылся. А тут, понимаете, на соседнем огороде мужичонка в клетчатой кепке топчется, что-то ковыряет. И на мост зеньки пялит. Фу-ты! Только мой барин потопал — этот незнакомый огородник следом. Чудеса! Говорю соби: Мыкита, справа нечистая. Крой швыдче к товарищу Васильеву. Проверьте оцэ.

— И проверим, товарищ дорогой! Дякую за сообщение…

Стрелочник за двери, а на порог — Никандр Фисюненко. Весь в черноземе. Клетчатая кепчонка на макушке.

— Проследил-таки Войтовича! От Зойки Рыжей подался на станцию. Потом к мосту попер! — восторженно докладывал Никандр, вытирая руки о старенькие штаны в узкую полоску.

— Понимаешь, место чистое. Как следить?.. Пришлось на огород налечь. Удивится хозяин: нашелся дурак бесплатно грядки полоть!

— Идем, огородник липовый!

— Как все случайно выходит, Федор Максимович, — говорил Васильев в кабинете начальника дорожно-транспортной ЧК. — Дворник случайно подсказал. Стрелочник случайно увидел. Зойка Рыжая случайно…

Платонов размеренно вышагивал по кабинету. Это меня всегда раздражало — приходилось водить головой ему вслед.

— Случайность помогает тому, кто к ней подготовлен, Василий Михайлович. Открытие Войтовича в значительной мере обусловлено тем, что наш народ настроен против всяческой мрази. Он настроен помочь нам в борьбе с врагом. Наша борьба — его борьба! «Теперь не надо бояться человека с ружьем» — помните слова Ленина? Народ вложил нам в руки меч. А мы должны быть такими же мудрыми, сметливыми, бесстрашными, волевыми, как сам народ…

Чекисты зацепили шпиона и прилипли к нему — не разлить водой! Второй тенью его стали Вася Васильев и Фисюненко. У Платонова и Леонова стягивались в узелок все ниточки: где бывал Войтович, что делал, с кем встречался, где ночевал, куда заходил обедать…

…Тимофей Морозов поднял Леонова телефонным звонком среди ночи:

— Еду к вам насчет гостя!

А утром докладывает, сердитый, невыспавшийся, с красными от переутомления глазами:

— Этот самый Пащенко Борис Федорович получил мандат в паровозном депо. Зина Очерет сама печатала. Она машинисткой работает. А взял документ Мусий Якименко.

— Что за птица? — спросил Леонов, настороженно поводя черными усами.

— Был членом петлюровской Центральной рады. Теперь — машинист. Поет в клубном хоре…

Вошел Платонов. Чекисты встали. Он поздоровался, присел рядом с Леоновым:

— Продолжайте, Тимофей Иванович!

— На разработку поставлю Скрипниченко. Дельный хлопец. Проверен в деле. Из Самары приехал, большевик.

Платонов согласился, но посоветовал:

— Зина пусть в клубный хор запишется. Присмотритесь к драматическому кружку. С душком нехорошим самодеятельность…

— А ведь Якименко там главным закоперщиком! — хлопнул себя по лбу Морозов.

— Вот-вот, присмотритесь…

Уехал Морозов в Долгушино, а на нас нагрянули новые тревоги: Войтович вторые сутки не выходил от Зойки Рыжей. Самые различные предположения рождались: вдруг заметил слежку?.. А может, Зойка Рыжая сболтнула?.. А может, наши парни проморгали?..

Из Москвы, из центрального аппарата ВЧК, сигнал: вражеский лазутчик будет прорываться в столицу. Арестовать шпиона в Сечереченске!

— А где он? — нервничал Леонов.

— Не майся, Семен Григорьевич, — успокаивал Васильев. — Перед прыжком в Москву залег медведь. Чтобы следы запутать. И Зою не выпускает. А насчет нее не сомневайся: дивчина верная. Если дала слово — кремень!

— Как операцию проведем, так займись, Вася, ее устройством. Куда-нибудь работать. Нельзя терпеть такую…

— Старый режим сделал ее такой.

Чекисты говорили о Зое, а мысли каждого были заняты Войтовичем: где он?.. И вдруг влетает Никандр Фисюненко. Глаза — ярче солнца!

— Зойка кричала: «На мою голову свалился! Я не обязана тебя кормить! Выметайся!» У нее он, гад!

Гурьбой повалили к Платонову. Тот обрадовался не меньше нас. Собрал всех и еще раз уточнил детали операции. Решили брать на рассвете.

Участники заночевали в «Астории». И спал-то, наверное, один Васильев. Растянулся во весь рост на полу, подложив под голову кипу папок. Храпит — стекла дребезжат! В открытых окнах слышен шелест листьев акации. Вот промчался автомобиль с грохотом. По асфальту прошаркали запоздалые прохожие…

За стенкой слышались твердые шаги Леонова. Он по давней привычке мерил свою комнату, осмысливая еще и еще раз будущую операцию. Да и остальные участники поимки Войтовича думали о предстоящем дне. Ведь нам впервые пришлось столкнуться с настоящим шпионом! Я представил себе, как мы ворвемся в комнату, скрутим заспавшегося лазутчика…

Из «Астории» вышли ранним утром. От Днепра тянуло сыростью. На траве серебрилась роса. У всех нас пистолеты, гранаты. Два бойца из отряда ВЧК ступали заученно в ногу. Ранние прохожие сторонились нас, провожая любопытными взглядами.

Вот и приметный красный дом — громадина! Темные окна — ни огонька! Тишина. Где-то в подвале — враг. Затаился, бить может, в данный миг выцеливает жертву. Вот-вот грохнет выстрел, и кто-то из моих товарищей упадет на асфальт. А может быть, я? А может, и не догадывается, спит беспечно Войтович?..

Зеликман на ходу еще раз объясняет, как расположены двери, где коридор.

— Напротив окна какая-то машина брошена. Щит из котельного железа. Там и устроить засаду! — жарко говорил он шепотом. Леонов молча кивал головой, придерживая гранаты в кармане брюк.

Щит валялся во дворе. Там оставили четверых. Из тени соседнего дома шепот Никандра Фисюненко:

— Не выходил. И Зоя не показывалась…

— Со мною Зеликман, Громов и вы! — Леонов глянул на бойца с винтовкой.

Спускаемся в подвал. Посвечиваем зажигалками. Иосиф — впереди. Он идет уверенно, а мы стукаемся об углы, цепляемся за неровности цементного пола. Чертыхаемся про себя. Вот и дверь комнаты. Простые нестроганые доски, но сколочены наглухо. Поторкались — изнутри на крючке. Семен Григорьевич отстранил Зеликмана и настойчиво постучал. Молчание. Леонов подергал за ручку. Женский голос:

— Кто?

— Проверка документов! — И Леонов постучал еще раз кулаком.

В комнате приглушенные голоса. Зеликман забарабанил кулаками.

— Открывайте!

Мы прижались к стенкам, погасили зажигалки и приготовили оружие. Щелкнул внутренний замок. Дверь приоткрылась.

— Ну, чего вам? — голос сипловатый, мужской.

Вместе с Леоновым наваливаемся на дверь. Боец, стараясь помочь, просунул в образовавшуюся щель винтовку со штыком. Но дверь оказалась на толстой цепи. Этого не установил Зеликман при осмотре. Мелочь, а испортила операцию в самом начале. Мужчина неожиданно вырвал винтовку из рук бойца и ударом всего тела прикрыл дверь.

— Вот гад! — ругнулся Леонов.

Боец растерянно смотрел на дверь, за которой очутилась его винтовка, и все еще не верил случившемуся. Мы дружно начали бить ногами, но доски были прочными. Внутри послышались визгливые крики Зои Викторовны:

— Откройте!.. Пусти! Полячишка гадкий! А-а-а!..

И тотчас за дверью ударили два выстрела. И громкий, смертный стон. И еще выстрел. Зазвенело стекло. Это палила наша засада. Войтович пытался вырваться через окно.

Дверь не поддавалась. Леонов зажег подвернувшуюся под ногу щепку.

— Иосиф, беги за топором!

Зеликман быстро вернулся и с ожесточением начал рубить доски. Из комнаты стреляли. Мы ответили из пистолетов. В дверях образовались щели.

— Сдавайся!

И вновь стрельба. Во дворе показались перепуганные жильцы. Их вернули в квартиры. Из окон соседнего дома высунулись любопытные.

— Руби сильнее! — кричал Леонов.

Операция непредвиденно затягивалась, и он отослал бойца в ЧК с донесением.

Негаданно из комнаты Зои Викторовны повалил густой дым — пожар! Смрад тянул в коридор, как в трубу. Мы задыхались и слепли. Зажигалки погасли. В дыму и темноте стало невтерпеж, и мы отодвинулись ближе к выходу.

Послышалась учащенная стрельба во дворе. Это Войтович еще раз попытался выбраться из западни через окно.

Мы не могли уже дышать. Леонов крикнул:

— Давай за угол! Бросаю гранату!

Уши заложило от взрыва, перехватило дыхание. Нам ничего не видно. Стоим, отплевываемся в ожидании, пока хоть немножко осядет дым. Зеликман пробрался ощупью вперед.

— Дверь сорвало с петель! — кричит он.

Вбегаем в комнату. Крадемся, выглядывая Войтовича. Натыкаемся на Зою Викторовну. Я наклоняюсь над ней, беру за руку. Сердце ее едва стучало.

— Неси на воздух! — приказал Леонов.

Я затопал к выходу, взвалив на плечи женщину. Слышу позади голос Зеликмана:

— Сдавайся!

Но Войтовича в комнате не оказалось. На поиски его ринулись другие чекисты. Тщетно! Валялась винтовка без затвора, пустые гильзы…

Из дымного смрада вывернулся Никандр Фисюненко.

— Там лестница на чердак!

Зеликман ругался, спеша за товарищем. Бежал туда и Леонов. Иосиф первым взбирался по лестнице. Но лаз был плотно закрыт. Торкнулся боец ВЧК — сверху выстрел. И боец свалился вниз мертвым. С грохотом упала его винтовка.

Стали совещаться, что делать дальше. Вскоре к дому на улице Карла Маркса прибыла усиленная группа из губернской ЧК. Приехал и Платонов. Увидев труп Зои Викторовны, которая так и не пришла в сознание, Федор Максимович сдернул кожаный картуз.

— Доберемся до тебя, подлец!

Район оцепили бойцы отряда ВЧК. Закрыли все выходы из красного пятиэтажного дома. На соседних крышах засели чекисты. Платонов распорядился выпроводить жильцов со всего верхнего этажа. Встревоженные событиями, они уходили за цепь солдат.

А день разгорелся на удивление тихий, солнечный, теплый. Только бы гулять да любоваться природой! Голуби беспечно вертелись в голубой вышине. В акациях живкали воробьи. А люди вели жестокую беспощадную войну…

Зеликман поднялся по лестнице к самому люку.

— Сдавайся, Войтович! Ты окружен!

— Не тычь, быдло! — зло орал на чердаке шпион.

— Я полезу на чердак! — решил Зеликман. — Другого пути нет…

— Давай, Иося! — разрешил Леонов.

Как кошка, вскарабкался Иосиф под потолок, смелым рывком поднял крышку лаза и попытался пролезть наверх. Шпион из-за трубы метко выстрелил. Пуля угодила в переносицу чекиста. Брызнула кровь, окрасив лестницу. Зеликман мешком ссунулся вниз, свалив в коридор чекистов, находившихся на лестнице.

Нелепая смерть Иосифа повергла многих в уныние. Но первая растерянность сменилась злостью, ненавистью к шпиону. Сразу несколько человек бросились к лазу. Грозный окрик Леонова остановил их:

— Отставить!

Иосифа Зеликмана вынесли во двор. Солнце играло в его рыжих волосах. Мне все еще не верилось, что он никогда не подымется и я не услышу его жарких речей. Он так хотел жить!.. Мечтал строить коммунизм. И вот лежит, залитый собственной кровью.

Толпа зевак издали глазела, как мы несли нашего дорогого товарища. Что-то кричали. Опечаленные чекисты в скорбном молчании накрыли Зеликмана простыней. Стыдно было всем нам: один лазутчик взбудоражил город!

Руководство ЧК приняло решение: выкурить Войтовича!

Вызвали пожарников. Облили керосином чердачный марш и подожгли. Работали сильные насосы, обливая водой стены лестничной клетки на пятом этаже, чтобы огонь не перекинулся вниз.

Но Войтович и тут обхитрил нас. Он укрылся за брандмауэром — кирпичной перегородкой. Пока наше руководство раздумывало, как взять шпиона, Войтович под прикрытием нашей же дымовой завесы выскочил наверх и спрятался за кирпичным выступом. Он выворотил из стенки кирпич и швырнул его вниз на группу чекистов, собравшихся во дворе. Кирпич попал в голову Платонова. Наш Максимыч, обливаясь кровью и пошатываясь, покинул поле боя.

А пожар на чердаке разгорался. Железная крыша накалялась. Огонь обступал шпиона со всех сторон. И Войтович убедился: не вырваться! Хрипло закричал:

— Сдаюсь!

— Бросай оружие! — приказал Леонов.

На асфальт слетели два нагана с пустыми барабанами и кольт.

— Выверни карманы, сними мундир! — командовал Леонов.

Огонь вплотную подступил к шпиону. Дым обволакивал его. И он нетерпеливо кричал:

— Скорее!

Пожарники подняли на крышу раздвижную лестницу, и Войтович стал спускаться, прикрываясь мундиром от огня. Лестницу охраняли бойцы с винтовками. Вдруг Войтович размахнулся и бросил вниз мундир. От неожиданности бойцы отпрянули, а шпион издевательски захохотал во все горло:

— Хамье!

— Брось кривляться, паскуда! — гаркнул Леонов и пошел с кулаками навстречу Войтовичу. Войтович побледнел, припал на больную ногу и попятился:

— Не смеешь!

— А ты смел? Лучших наших товарищей порешил!

Трусливо озираясь, шпион залез в машину.

Сперва на допросе Войтович вел себя вызывающе.

— Кто вы: Войтович или Пащенко? — задал вопрос Леонов.

— Как вам угодно, так и считайте!

— Что ж, вы правы. Нам все равно, кого расстрелять, — спокойно отозвался Семен Григорьевич.

— Пся крев! В городе знают, кто отстреливался от вас. Огромный дом подожгли, чтоб полонить одного человека.

— Дом отремонтируем. Дома всегда люди строят, а не такие паразиты, как вы!..

— Ты знаешь, гад, кого убил? — взорвался Васильев.

— Не тычь, я с тобою свиней не пас! Одним жидом меньше!

Васильев даже задохнулся от приступа ненависти.

— Да. Иося — еврей. Он был полезным человеком на земле. Он за счастье других погиб. А ты кто?.. Ты поляк, но Польша от тебя откажется. Порядочный человек руку не подаст!

— Он собирался продать разведданные французским штабистам. Даже не на Польшу работал. Поляк! — Леонов зашагал по комнате, вороша свой вороной чуб.

Васильев свернул самокрутку и жадно затянулся. Войтович сглотнул слюну.

— Позвольте папиросу.

Леонов достал из ящика стола пачку, раскрыл ее.

— Курите!

Шпион нервно вынул из пачки папиросу. Леонов поднес зажигалку.

— Дякую!

Глаза Войтовича блудливо метались от Леонова к Васильеву.

— Почему вы не выходили из подвала больше суток? — Леонов продолжил допрос.

— Нога подвела. Ходить не мог.

— В Москву собирались? — быстро спросил Васильев.

Войтович вяло усмехнулся и не ответил. Словно про себя заговорил:

— Честно скажу, не ожидал такой бедности от вас. Проститутка стала вашим агентом!

— Вам ли говорить о чести! Разве же честный человек станет стрелять в женщину?!

— Она выдала меня! Доверился шлюхе…

— Ваше благородие, Зоя Викторовна не выдала вас, а исполнила долг советского гражданина. Вы сами выдали, господин поручик! — Леонов выглянул за дверь и позвал бойца.

— Уведите!


…Лучший в Сечереченске катафалк был украшен черно-красными бантами и лентами, гроб обшит красным крепом. Следом шли женщины. Скорбно опущены головы. Шаги медленные. И один среди них мужчина — чекист Леонов. Высокий, плечистый, с непокрытой головой, он выделялся в процессии.

Зойка-Рыжая не собиралась так рано умирать и не приготовила свой последний наряд. Семен Григорьевич купил все необходимое. Пригласил старушек, чтобы они обмыли и одели Зою Викторовну. Заплатил за катафалк и венки, гробовщикам и могильщикам.

Леонов никогда не пил чай с Зоей. И не встречался наедине. Нет, он просто не мог спокойно пройти мимо несправедливости. А в судьбе Зои Викторовны он видел лишь цепь унижений, оскорблений и надругательств. Пусть же хоть в последний раз у нее все будет по-человечески!..

Он проводил ее на вечный покой. Первым бросил горсть земли в могилу на гроб. И последним ушел с кладбища.

…А утром велел привести Войтовича снова на допрос. Постаревший, с землистым лицом, вошел тот к чекисту.

— Значит, вы отрицаете, что пробрались к нам вредить?

Войтович мотнул головой.

Леонов окликнул дежурного.

— Давай!

В комнату впустили стрелочника Никиту. Он вытер ладонью лысину и осмотрелся.

— Ваш барин? — спросил Леонов, кивнув на Войтовича.

— Вин!

— Он высматривал охрану моста через Днепр? Он записывал расположение постов?

— Вин!

— Дякую, Мыкита Левонович. Можете идти.

Войтович раздвинул плечи и, усмехаясь, сказал:

— Я стихи писал на берегу Днепра. Докажите обратное!

Порог переступил дворник, гремя костылями и отдуваясь. Тяжело опустился на скамейку у окна.

— Это жилец генеральской кухарки? Он давал вам деньги?

— Он самый, товарищ чекист! Я сходил по указанному адресу, а он мне деньги. Крадучись ходили к нему темные людишки, ушастый тоже.

— Спасибо, друг! — Леонов проводил дворника до двери. Вернулся к столу и строго спросил:

— Так кто же вы: Войтович или Пащенко? Как писать в протоколе?

— Как тебе угодно!

Дверь распахнулась, и в комнату стремительно вошла девушка с монистами на загорелой шее. Через плечо тугие длинные косы. Внимательно пригляделась к лазутчику:

— Этому самому брал мандат Якименко. Этот человек ожидал его в садочке, — признала она.

— Благодарю, Зина. Поезжай домой.

— Будем играть в прятки? Или вы назовете себя? — Леонов ворошил свои буйные волосы. Его удивляло напрасное упрямство врага. Семену Григорьевичу были известны все данные о шпионе.

Чекисты распутали нитки петлюровского подполья на Украине. Задержанная лазутчица открыла резидентов. На допросе она рассказала и о роли Войтовича.

— Вас спрашиваю: кто вы? — продолжал допрос Леонов. — Народ видел каждый ваш шаг. Вы шпион и убийца! Докажите обратное! Сколько бы вы ни молчали, от кары не уйти. Подпишите протокол допроса.

Войтович взял листки бумаги и тотчас порвал их.

— Этих свидетелей вы подкупили! Доказательств у вас нет. Дзержинский не верит домыслам. — Шпион нервно захохотал.

— Мы расстреляем вас за сопротивление властям и убийство сотрудников ЧК! — сказал Леонов, вызывая конвой.

Отправив арестованного, Семен Григорьевич углубился в изучение документов о провале последней авантюры Петлюры, затеянной им вместе со вторым отделом Генерального штаба Польши.

Специальный отряд полковника Михаила Палия переправился через Збруч накануне октябрьских праздников. Они рассчитывали соединиться с бандами Махно и Черного Ворона. Но в селах бандиты встретили отряды самообороны, и вместо хлеба-соли на них посыпались пули и гранаты. Запроданци — так называли селяне закордонных налетчиков, — огорошенные негостеприимством населения, стали зверствовать. Сельсоветчиков убивали, вскрывали животы и заполняли их зерном. Села сжигали, оставляя людей без крова.

Чекисты, зная, что в среде запроданцев, перебравшихся через Збруч, есть случайные люди, обманутые и насильно мобилизованные, подбросили в отряд Палия много экземпляров газеты «Красная Армия», издаваемой Киевским военным округом. В газете сообщалось, что раскрыт контрреволюционный заговор. Назывались имена лазутчиков и их приспешников, расстрелянных по приговору. Извещалось также об аресте и расстреле петлюровской лазутчицы Ипполиты Боронецкой и бывшего красного комбрига Леонида Федоровича Крючковского — атамана Крука. А на них-то у бандитов было столько надежд!..

Бывший комдив Крючковский тайно передавал петлюровцам планы советского военного командования, лекарства и медикаменты и должен был сдать пехотную бригаду петлюровскому полковнику Палию.

Чекисты раскрыли измену. Широкое извещение об этом через печать способствовало разложению закордонных налетчиков.


Войтович на допросах все-таки выдал часть связей, назвал некоторые имена резидентов и затаившихся контрреволюционеров. И операция, вызванная появлением закордонного гостя, развивалась. Особенно бурно и трагически закончилась она в Долгушине.

Тимофей Иванович Морозов сутками не уходил с оперативного поста ЧК. К нему стекались оперативно-секретные сведения. Устанавливали связи Якименко. Вызнавали настроения драмкружковцев железнодорожного клуба…

В помощь долгушинским чекистам из Сечереченска откомандировали Юзефа Бижевича. У него было побольше опыта, а у Морозова — выдержки и хладнокровия.

В тесной комнатке станционного отделения ЧК Бижевич знакомился с материалами. Морозов смотрел в окно. Вечерние косые лучи солнца пробивались сквозь дым, как сквозь темную тучу. Коптили паровозы. Курились трубы паровозного депо и бани…

— Можно? — В двери заглянул котельщик. Морозов узнал его по белесым бровям и громкому голосу.

— Заходите!

Мастеровой был в промасленной одежде. В комнате запахло металлом и машинным маслом.

— Прохлаждаетесь, господа! — сердито начал котельщик, косясь на пачку папирос, лежавшую на краю стола. И закашлялся, прикрыв рот широкой, огрубевшей в работе ладонью. — Ото будь воно неладно! Курить душа просит.

Морозов заулыбался, подвигая пачку.

— Курите.

— Дякую. — Колючий посетитель удовлетворенно затянулся пахучим дымом, крякнул с веселинкой: — Гарным тютюном балуетесь! Одним словом — господа!

Бижевич во все уши слушал. Нервные пальцы его барабанили по столу.

— Вы о чем это, товарищ? О каких господах?

— А ось чего. Приходят люди, а дела не делают — толкутся попусту. — Котельщик повысил голос, сердито надвигаясь на Бижевича. — Слесаря байки сказывают, а паровозы стоят! Ленин як казав насчет ремонта паровозов? Шаги коммунизма!.. А у нас шо? Анисий та Супрун соловьями заливаются насчет москалей…

— Как фамилии соловьев? — спросил Морозов.

— Крученый та Коваль. Поганые дела делаются. Машину за ворота, а вона обратно — ломается на полдороге. Бачилы, мабуть, уси пути заставлены вагонами. Вид чого така справа? Паровозов черт-ма! Кому такэ дило треба? Ворогам Радянской власти. А вы пузо чешете та табаки раскуриваете! Ленин сам на субботники ходит. А вы покуриваете, чеки-и-исты! А видкиля ветер дует? Крученый та Коваль при петлюрах с плеткой ходили. Кумекаете?..

Бижевич ерзал на скамейке от нетерпения, что-то быстро записывал, остро поглядывая на рабочего.

Котельщик поднялся.

— Так я пийшов. Кумекайте!.. Будь твоя ласка, папиросу ще.

Морозов от души расхохотался, подавая ему папиросу. Усмехался и рабочий, подмигивая Бижевичу. Когда за ним закрылась дверь, Юзеф Леопольдович вскочил, как на пружинах.

— Брать надо! Кто еще у вас на учете из петлюровцев?

— А может, не стоит горячиться, Юзеф Леопольдович!.. До самых корешков докопаться. А петлюровцы бывшие — вот они.

Тимофей Иванович подал Бижевичу папку.

Папка пополнялась ежедневно: возникали новые имена, новые предположения. И все же, по убеждению Морозова, отдельные железнодорожники случайно попадали под влияние националистов. Вот с такими и хотел разобраться Тимофей Иванович. Потому-то и оттягивал аресты. Его единомышленником был и Скрипченко, непосредственно изучающий Якименко и его компанию. Они сто раз, быть может, взвешивали все «за» и «против» прежде, чем занести человека в список подозреваемых…

А Бижевич торопил. Торопили и события. Красная конница гнала банды Тютюника и Палия к границе. Малая война требовала четкой работы железных дорог. А составы застревали. И в Долгушине кто-то путал документы, заставляя вагоны с фронтовыми грузами неделями блуждать по тупикам. Кто-то передавал шпионские сведения бывшему петлюровскому офицеру Коржу, засевшему в лесах Криворожья, и его молодчики налетали, громили станции…

Морозов встретился с Зиной Очерет. Девушка возмущалась:

— То не самодеятельность, то гнездо гадюк! Поют фальшиво: Украина-ненька! А остальные — кацапы та жиды. Аж противно слухать. Кажу Якименко: «Гарно шо Радянская Россия помогает гнать полячишек Пилсудского!» А вин мэни: «У Москвы свои заботы, а у нас — инши! Мы и сами краще москалей управимся со своими делами». За сценой собираются. Мов, комнату для библиотеки налаживают. А сами шушукаются. И новый завхоз с ними якшается. Кажуть, шо вин сам из махновцев. Проверьте, Тимофей Иванович! Вин робыв котельщиком в депо. Прикидывался, мабуть!..

Скрывая довольную улыбку, Морозов обещал:

— Проверим, Зина, все проверим. А ты, Зинуля, запоминай все, во все глаза смотри. Враги там, Зина!

— А мы спиваемо новую писню про паровоз та коммуну. Прийшли бы. Тимофей Иванович. — Девушка заулыбалась, и на щеках ее появились ямочки. Солнце заиграло в ее монистах.

Тимофей Иванович бережно пожал ей руку.

— До побачення, Зина!

Девушка перебросила толстую косу за спину и легко пошла, все так же загадочно улыбаясь. И Тимофей Морозов, улыбался, оставшись один. На сердце было хорошо. Ведь ему шел лишь двадцать третий год! И ни Морозов, ни сама дивчина тем более, не думали, что это была их последняя встреча.

Тимофей Иванович вызвал коменданта ЧК и приказал передать в клубную библиотеку все книги, реквизированные у контрреволюционеров.

— Сегодня же к вечеру отвезите.

— А кто там примет?

— Зина Очерет.

— Есть!

На следующий день был назначен общий сбор драмкружковцев в зале клуба. Пришло человек двадцать. И Зина пристроилась на последней лавке. Говорил Якименко:

— Наши ряды растут. Но мы должны привлекать больше железнодорожников, знающих украинскую мову. Вот вы, Крученый, наш активист, кого пригласили?

Анисий Ефремович встал, одернул форменный пиджак и назвал несколько фамилий.

— Де ж воны, Анисий Ефремович?

— Працюют, Петро Захарович. Они надежные.

Потом докладывали Коваль и Купирядно. Они вставали, как на военном совете. Называли фамилии. Зина — вся внимание! Якименко дошел и до Осликовского:

— Как разучиваются роли, Вацлав Казимирович?

— Усиленно. Но кое-кто провалился на первой пробе. — И Осликовский многозначительно посмотрел на своего руководителя, пощипывая бакенбарды.

В зал вошел новый завхоз. Глаза колючие, быстрые.

Якименко поспешил ему навстречу.

— Свои дела мы решим потом. Вот освещение слабое, товарищ завхоз. Нас на сцене зрители не видят.

— Уладим, Петро Захарович. Растет кружок?..

Якименко угодливо поклонился.

— Стараемся, товарищ.

— Ну и свет зробым. — Завхоз обратился к Зине: — Книжки получила, товарищ Очерет?

— Ага. Сортировать треба.

— Скорее делайте! Нужно народу нести культуру…

После репетиции Зина долго разбирала книги. И все припоминала фамилии, названные Якименко. Большинство из этих людей она знала давно. Неужели они пошли против Советской власти?..

Уже погас свет во всем клубе. Комната освещалась уличным фонарем, стоявшим под окном. Вот, наконец, последний томик водружен на место. Зина присела на табуретку и с радостью оглядела полки. Тишина в клубе. А вот откроется библиотека, и голоса в ней будут допоздна. И Зине представилось, как она выдает книжки и довольные люди уходят из клуба по домам. А прочитав интересную книгу, станут делиться с ней, с библиотекарем Зиной, мнениями. И хвалить: «Спасибо, комсомольцы, постарались!» А потом книг станет еще больше. Зине дадут помощников, а потом ее пошлют учиться… И почему-то рядом с собою она всегда видела серьезного Морозова. Не улыбнется, брови нахмурены, слова строгие…

И вдруг в тишине девушке почудились голоса. Зина испуганно затаилась. И в самом деле, тихо говорили за фанерной перегородкой, в соседней комнате.

— Завхоз очень внимателен… Чего это котельщик ни с того, ни с сего в клуб подался?..

Зина приникла к стенке. Но голоса затихли. Девушка прокралась к двери. Снова голос:

— Осликовский казав, що Зинку вызывали в Сечереченск.

Очерет в темноте двинулась еще ближе к двери соседней комнаты. И тут заскрипела половица. Разговор замер.

— Хто тут? — встревоженно спросил Якименко.

У Зины отнялись ноги. Но она совладела со страхом.

— Это я, дядя Петро. С книжками вожусь. — Девушка шагнула назад и опрокинула стул. Грохот, как от взрыва.

— Що у тэбэ? — Якименко вошел в комнату. — Я тут со списком задержался. Пора домой!

Зина прикрыла свою дверь и взяла в руки томик Шевченко. Вот тяжело прошагал Якименко, хлопнул входной дверью. В соседней комнате послышались шорохи. Осторожное движение. Ушел второй. Кто? Зина в темноте не различила уходившего. «Нужно бежать к Тиме в ЧК!» — решила она, наскоро запирая библиотеку. Оглядываясь, спустилась по ступеням на улицу. Теплый воздух окутал ее. В вышине мерцали звезды. Вот одна покатилась по небу, искрами рассыпалась на горизонте.

За поворотом, где улица уходит к центру поселка, из-за акации надвинулся мужчина и потной ладонью зажал рот Зины. Второй мужчина ударил под ребро, и девушка задохнулась. Ее потащили в огород. Через грядки унесли к ставку. Передохнули. А затем под вербами, тихо склонившимися над водой, по-волчьи ступали убийцы. За околицей кинули Зину на траву. Девушка очнулась, пыталась подняться. Но рванули толстую косу, закрутили ее вокруг шеи. Били коваными сапогами.

— Тихо! — остановил один убийца. Прислушались, засев в густом бурьяне.

В отдалении гукал паровоз. Виднелись слабые огоньки станции. В заброшенных развалинах кирпичного завода стонал филин. Высокий мужчина вынул из-за пояса топор. Снова прислушались. На краю поселка девчата пели про коханую, обманутую чернобривым парубком, про калину, шо стояла в луге, при дороге…

Гыкнув, мужик опустил топор. Остановилось сердце комсомолки.

Затолкали труп в мешок. Трусливо озираясь и держась за углы мешка, отнесли его в руины. Забросали битым кирпичом. Спустились к ставку и сполоснули руки…

Не сразу хватились Зины. Лишь на вторые сутки знакомые девчата всполошились: где Очерет? Побежали в депо, в клуб. В библиотеке книжки на полках, хустка на подоконнике. И в паровозном депо никто ничего не пояснил. Может, в Никополь к родителям уехала?..

— Не могла она это сделать! — Морозов переживал, заподозрив неладное. Распорядился перевернуть все Долгушино, а Зину найти. Бижевичу сказал:

— Она выполняла мое задание. Без разрешения не имела права покинуть боевой пост.

— Твоябеспечность, товарищ Морозов!

Но Тимофею Ивановичу и без того тошно: не уберег такую славную дивчину!

В ночь арестовали главарей подпольной националистической организации «За самостийную Украину».

— Взять всех! — неистовствовал Бижевич.

— Одураченных не стоит! — твердо возразил Морозов.

Бижевич вызвал по телефону Платонова и докладывал:

— По делу взяты под стражу: начальник станции Долгушино Осликовский Вацлав Казимирович, его заместитель Коваль Супрун Иванович, слесари паровозного депо Рыбченко Тимофей Иванович, Крученый Анисий Ефимович, машинист Якименко Петр Захарович, бывший член петлюровской Центральной рады. Нужно еще сажать, Федор Максимович, но Морозов либеральничает… Передаю ему трубку.

Морозов стал доказывать, что следует ограничиться разъяснительной работой о контрреволюционной сущности организации…

Платонов перебил его:

— Бижевич прав! Арестуйте всех, а потом разбирайтесь. Излишняя мягкость опасна, Тимофей Иванович. Вы знаете, что банду Тютюника лишь частично оттеснили за Збруч.

В наступившую ночь чекисты отправили в тюрьму еще тридцать человек. И все же Морозов остался верен себе: он вдумчиво расследовал вину каждого арестованного и попавших по недоразумению отпускал на волю.

Ведущие националисты признались в антисоветской пропаганде, в саботаже, в подрывной деятельности на железнодорожном узле. Именно Осликовский и Коваль были наводчиками банды Черного Ворона. Они передали Войтовичу график движения поездов и снабдили его мандатом на имя Пащенко Бориса Федоровича.

А вот где Зина Очерет, никто из арестованных не признался. Однако и Морозов, и Скрипченко, и новый завхоз клуба — помощник чекистов были твердо уверены: исчезновение девушки — дело рук националистов!

Тимофей Иванович вместе с чоновским активом осмотрели каждый уголок в поселке. Никаких признаков! Только в доме Коваля чекист Скрипченко наткнулся на сапоги с подковами. При внимательном осмотре в изгибе кожи обнаружили капельку крови.

На очередном допросе Морозов неожиданно достал из-под стола этот сапог.

— Ваш?

— Мой.

— А это что? — Тимофей Иванович ткнул пальцем в изгиб.

Коваль подскочил, как ужаленный, в ужасе закричал:

— Это он!

— Кто он?

— Якименко!.. Вин рубив… Заставил нести…

Откопали из кирпича останки Зины Очерет. Комсомольцы железнодорожного узла на плечах пронесли гроб через весь городок. Паровозы пели ей прощальную песню. Трижды прозвучали залпы из винтовок — с воинскими почестями хоронили отважную комсомолку. И пирамидку со звездой наверху, как бойцу, поставили.

Долгушинский железнодорожный узел стал работать без перебоев.

Морозову и его помощникам коллегия губчека объявила благодарность.

Бижевич, уезжая в Сечереченск, предупредил Морозова:

— Манеры кисейной барышни вас погубят!

— Побачим, Юзеф Леопольдович.

В станционное отделение ЧК пришел новый завхоз клуба — котельщик с острыми глазами. Сипло откашлялся. Морозов понял его по-своему и подал папиросу. Но котельщик наотрез отказался.

— Ослобоните меня. Не гожусь в чекисты! Не отвел смерть от такой дивчины!.. Колы побачив ихнее сборище в клубе, треба було не покидать ее одну. Эх, задним умом умные!..

Уговоры не помогли: мастеровой вернулся в свой котельный цех паровозного депо.

КОРОЛИ САХАРИНА

Наступили годы новой экономической политики. Перешедшая на мирные рельсы Страна Советов укрепила свои командные позиции в народном хозяйстве, хлопотала о тесной смычке города и деревни.

Настала пора изменить направление в работе чекистов. Контрреволюционеры и внешние враги, не одолев пролетарское государство в открытых боях, пустили в ход тайную антисоветскую агитацию, диверсии, шпионаж, искусственно разжигали недовольство среди населения, вредили и поощряли крупную спекуляцию.

6 февраля 1922 года Всероссийская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем (ВЧК) была реорганизована в Государственное Политическое Управление (ГПУ) Наркомата внутренних дел; в сентябре 1923 года, после образования Советского Союза, — в Объединенное Государственное Политическое Управление СССР — (ОГПУ).

В жестоких битвах с врагами погибли многие славные чекисты. Оставшиеся на боевых постах закалились, приобрели опыт. Но вот грамота у них — дважды два четыре!

— Было время, когда мы только своей большевистской преданностью и чекистской храбростью побеждали контрреволюцию, а теперь к этому нужно добавить отличное знание дела и хорошее образование — говорил Феликс Эдмундович Дзержинский. По его указанию были открыты дополнительные чекистские школы и краткосрочные курсы — цвет ВЧК пошел учиться.

И в нашем отделе оперативные работники усиленно занимались самообразованием. Бижевич и Васильев закончили экстерном семилетку. Юзеф Леопольдович поступил на рабфак. Мы с Никандром Фисюненко «добивали» техникум.

Новый курс ленинской партии нарушал тайные планы политических авантюристов и главарей белого движения. Они сопротивлялись.

Паразитирующий элемент шел в атаку: ростовщики, торговцы наркотиками, аферисты, воры, грабители, содержатели притонов, перекупщики золота и драгоценностей… Народная милиция имела полную нагрузку. Борьба с вражескими проявлениями не прекращалась ни на минуту. Крупные уголовные дела, связанные с валютными операциями и экономическими диверсиями, сотрудники ГПУ брали на себя.

С большим трудом выкраивали мы редкие часы на учение. Но выкраивали, потому что знали: в новых условиях лихим наскоком с оголенной шашкой дело не поправишь!

Почти все мои товарищи по ЧК женились. Первыми поженились мы с Аней Лебедевой. Это случилось 8 мая. Нам выделили комнату напротив вокзала. К тому времени меня назначили заместителем начальника отделения ГПУ. Через три месяца стал семьянином Тима Морозов. А уж на свадьбу Васи Васильева многие чекисты пришли с женами.

Только Бижевич да Леонов все еще были холостыми.

Как-то возвращался Бижевич к себе после ночной облавы на притон. Валютчиков не удалось поймать с поличным. Настроение самое мрачное. В темном закоулке услышал топот, потом приглушенное:

— Помо…ите…

Бижевич побежал на зов. За кустами акации кто-то барахтался. Мелькнуло белое пятно.

— Стой! — крикнул Юзеф Леопольдович, взводя наган.

— Дай ему по суслам! — громко приказал мужской голос. И черная фигура пошла навстречу.

Бижевич выстрелил. За акациями подхватились люди, перемахнули через забор. А на земле осталось что-то белое. Подоспел милицейский наряд, услыхав выстрел.

Милиционер посветил зажигалкой. На земле распластана девушка в растерзанном платье.

Бижевич с силой подул ей в лицо — не шелохнулась.

— Без сознания, — определил милиционер, взявший руку пострадавшей. — Пульс есть — оживет!

Девушку привели в чувство, и она, прикрывая руками грудь, взмолилась:

— Не покидайте меня! Дом тут… за углом…

Бижевичу пришлось провожать ее. В душе он чертыхался: время позднее, а с утра предстояла поездка в Вехновцево — не выспишься! Носит же дуру по глухим углам!..

Девушка едва поспевала за широко шагавшим чекистом, всхлипывала, охала, постанывала.

— Вот… дом, — промолвила она, задерживаясь у резного крыльца с палисадником.

Но Бижевич не отпустил ее.

— Пошли! Протокол оформим.

В милиции он обратил наконец внимание на девушку. Смуглые щеки. Большие глаза. Коса венчиком на голове, и листки акаций в ней. И вся она какая-то беспомощная, изломанная. Юзефу Леопольдовичу стало жаль незнакомку. Он ругнул себя: нужно было оставить ее дома! Поручив дежурному составить протокол и доставить пострадавшую к ее родителям, он ушел домой. Но из головы не уходила случайная встреча. Виделись заплаканные глаза девушки. Ее маленькая грудь. Жалобно искривленный рот с пухлыми губами…

Через день Бижевич заглянул в милицию и попросил показать протокол.

— В самую пору вы тогда подоспели: испоганили бы девку бандиты! — говорил милиционер, передавая Юзефу Леопольдовичу тоненькую папку.

И вот Вася Васильев приносит в отдел необычную весть: Бижевич гуляет с красивой дивчиной в городском саду!

Посвежела одежда на Юзефе Леопольдовиче, и сам он будто бы помолодел. И голос мягче, и обращение вежливое. Мы в ином свете увидели его, припомнили немало доброго за ним — Пологи и Долгушино, стычки с махновцами — храбрым малым показал себя…

Перед тем как идти к Платонову за разрешением на свадьбу он завернул ко мне:

— Недолго осталось холостяковать! Сошьет Зося подвенечное платье, и идем в ЗАГС.

Но возвратился Бижевич в мою комнату белее мела. Пошатываясь сел на стул. Я встревоженно подал ему стакан с водой. И зубы его застучали о стекло.

— Или женись на нэпманше… или оставайся в рядах чекистов… — так сказал Платонов.

— Почему?

— Отец Зоси до революции держал магазин…

И Бижевич выбрал ГПУ.

После случившегося Юзеф Леопольдович еще больше замкнулся, не терпел возражений, придирался по всякому пустяку. Таким он пришел и на свадьбу к Васильеву. Сперва пил вино и, казалось, не пьянел. Затем негаданно для всех вскочил на табуретку и начал читать стихи:

Где предел для мира уготован?
Где найдет свободу человек?
Старый век грозой ознаменован,
И в крови родился новый век.
— Кто так гарно написал? — спросила раскрасневшаяся невеста.

Бижевич, бледный, поблескивал диковатыми глазами и читал:

Друга нет, напрасно, ах, напрасно
Звать его в кручине и слезах!
Нет его — и все, что в жизни красно,
Все звучит мне безнадежным «ах»!
— Крой, Юзеф! — Никандр подбодрял Бижевича. А тот вдруг пустился в пляс с припевками:

Ах, через мой двор,
Да через мой двор
Тетерка летела.
Ах, не дал мне бог,
Ах, не дал мне бог
Кого я хотела!..
Бижевич плясал, высоко поднимая ноги, резко приседал, кружился, как волчок, и все припевал, припевал грустным голосом:

Ах, не дал мне бог,
Кого я хотела!..
Мы обступили его страшно удивленные. А в круг ворвалась невеста и пошла выстукивать каблучками, павой плыла за Юзефом Леопольдовичем.

— Жаль, музыки нет! — горевал Васильев, притопывая ногой.

— Еще за свадьбу потянут к ответу! — охладил его пыл Семен Григорьевич Леонов.

Это негромкое напоминание как холодной водой ошпарило Бижевича, Он, пошатываясь, прошел к столу, облизывая тонкие губы, и обессиленно плюхнулся на лавку. Смахивая обильный пот со лба, заговорил:

— Деньги полотера велики ли?.. А кормить семью нужно было. Вот с отцом и плясали вечерами, господ веселили…

Юзеф Леопольдович как-то виновато смотрел на нас. Наверное, он впервые был так откровенен с нами. И устыдился этой своей слабости. Стал прощаться. Поднял стакан с вином.

— За ваше счастье, молодые!

И выпил залпом, а на пороге по-польски пожелал:

Доброй вам ночи,
Перси и плечи,
Ясные очи,
Сладкие речи…
— Ну и чуда-а-ак! — озадаченно протянул Леонов.

Я понимал настроение Бижевича: он все еще любил свою Зосю.

Никандр Фисюненко запел «Гей на гори та женци жнут…» Мы подпели, но с уходом Бижевича погасло веселье. Никандр объявил, что демобилизуется и поступает учиться на рабфак — инженером станет.

— Хреновый ты чекист! Столько врагов у революции, а ты в кусты! — журил его Семен Леонов. Хмельно жестикулируя, он наскакивал на Никандра:

— Ленин тяжело болен. Нам нужно быть теснее! А ты дезертируешь!

Пришлось нам заступиться. Дескать, у Фисюненко к ученью способности. Может, нашим первым академиком выйдет. И мы тогда не ошиблись! Никандр Михайлович стал ученым. Долгие годы был ректором Днепропетровского института инженеров железнодорожного транспорта. И орден Ленина заслужил…

Ко дню свадьбы Васильева почти все мои товарищи уже продвинулись по службе. Тимофей Морозов возглавлял отдел ГПУ в Долгушине, Семен Леонов был старшим оперативным уполномоченным транспортного отдела ГПУ на Екатерининской железной дороге, Васильев — старшим оперуполномоченным Сечереченского отделения ГПУ, а я в этом отделении был заместителем начальника.


На станции гудели гудки. Басил паровозоремонтный завод. Ему вторило паровозное депо. Мы — к окну! Может, пожар?.. Может, налет бандитов?..

Народ гужом валил через пути. Переходной мостик загружен. Бегут с железными прутьями, с костылями в руках…

Васильев потрогал кобуру нагана.

— Гайда!

Мы выскочили на вокзал. Постовой милиционер пытался задержать толпу, но мастеровые депо, рабочие завода, стрелочники, путейцы густой толпой обтекали его, двигаясь к управлению железной дороги.

— Что случилось? — спросил я молодого парня в рваной спецовке. Он зло оглянул меня.

— Рабочих сажают!

В толпе вертелся Бижевич. Лицо бледное, глаза, как у хмельного.

— Забастовка!.. Понимаешь?.. Примечай, кто у них заводила! Контрреволюция поднимает голову…

А нам непонятно. Как забастовка? Почему?

Милиционер все так же растерянно суетился, размахивая наганом. Парень в спецовке взял его за руку.

— Убери игрушку! А то — ка-ак дам!!!

Возле управления железной дороги рабочие угрожающе кричали:

— Отпустите арестованных!

— На волю товарищей!

Из разговоров мы узнали, что начальник охраны железной дороги приказал устроить облаву на станции и всех задержанных с куском угля или поленом дров посадить в подвал. И пятнадцать рабочих очутились в кутузке!

В то время снабжение населения топливом было поставлено скверно. А зима надвигалась! Естественно, работники заводов, станции, депо, мастерских подбирали на путях куски каменного угля, а на предприятиях — отходы. И после работы несли домой.

Об арестах узнали машинисты и первыми дали сигнал тревоги.

Жиденькая цепочка чекистов, охранявшая здание управления железной дороги, не смогла противостоять толпе.

Появился Платонов. Оглянув море голов, тревожно подумал: «Быть беде!» Он знал, что в Сечереченске немало вражеского элемента: затаились недобитые офицеры Врангеля и Петлюры, точат зубы местные националисты… И дурацкий приказ начальника охраны лишь на руку всем этим недобиткам старого мира.

Федор Максимович поднял руку, прося тишины.

— Товарищи, успокойтесь! ГПУ разберется. Невинных мы тотчас выпустим!

К толпе рабочих уже примешались сынки лавочников и уголовники. Они сновали в бурлящем потоке и истошно кричали:

— Дави живоглотов!

— Свободу!

Рядом с Платоновым оказался Бижевич с горящими глазами. Выхватил из кобуры кольт.

— Расходи-и-ись! Стрелять буду!

— Ах ты, заморыш тонконогий! — Рабочий в кожаной потертой тужурке оттолкнул плечом Бижевича, отодвинул от двери также и Платонова, распахнул обе половинки входа.

— Пошли, хлопцы!

Чекисты протиснулись к двери, сцепили руки и плечо в плечо встали у входа. Но человек десять самых отчаянных бузотеров уже проскочили в здание. Загрохотали коридоры на третьем этаже. Вольница быстро нашла дверь начальника охраны.

— Тут он, гад! — Разъяренные люди набросились на начальника.

— Как смеете! Вон отсюда! — Начальник потянулся к нагану.

— Мы все смеем! — Рабочий в куртке поднял молоток и грудью пошел вперед.

— Выпусти наших товарищей!

За ним двинулись остальные, окружили стол. Начальник затравленно метнулся к окну, рванул створки.

— Карау-у-ул!!!

Внизу кипела толпа с поднятыми кулаками. Сзади рабочий с молотком тянул за рукав.

— Пошли с нами!

— В подвал его! — кричали другие.

Начальник в припадке страха выбросился с третьего этажа. Толпа раздалась, и он шмякнулся на асфальт. Над ним тотчас сомкнулись люди. Замелькали кулаки. В ход пошли костыли, зубила, железные прутья…

Мы с Васильевым — в толпу. За нами — Леонов и Бижевич. И нам кое-как удалось заслонить тело начальника, хотя по нашим спинам молотили кулаки. Подоспели бойцы войск ОГПУ, оградили штыками разбитого начальника охраны…

Толпа начала расходиться, пряча глаза и стараясь миновать чекистов.

Платонов приказал немедленно освободить всех попавших в облаву.

При расследовании причин беспорядка было установлено, что начальник охраны дороги согласовал свои действия с Юзефом Леопольдовичем Бижевичем. Партийное собрание отдела ГПУ на железной дороге с пристрастием разбиралось в этой истории.

Бижевич, объясняясь с товарищами, как всегда, ударился в крайность:

— Наш вождь и учитель Владимир Ильич Ленин указывает, что всякий гражданин, похитивший пуд угля, — враг народа! Если организм болен, то мы обязаны отсечь зараженное место!

— Погоди ты, Юзеф Леопольдович! — возражал Леонов. — Как же это своя, Советская власть сажает рабочего?.. За что сажает? За комок угля! Какая это политика к бису!

Но у Юзефа Леопольдовича на этот раз нашлось немало сторонников. Они говорили, что завод растаскивают по кирпичу. А комок угля — тот же кирпич!

Леонов не сдавался:

— Я не против того, чтобы наказать за воровство. Но я против таких методов. Чекисты — не дубинка против рабочего люда!

— Что же, мы должны гладить по головке зачинщиков забастовки? Простить самосуд? — не унимался Бижевич, жарко сверкая диковатыми глазами. — В стране решается вопрос: кто кого?.. И мы, чекисты, в решении его — первая скрипка!..

Сторонники крайних мер не получили поддержки партийной ячейки: Бижевичу было указано на его неправильное настроение. А на следующий день его вызвал Платонов.

— Вот шифровка из Харькова. Срочно разобраться с этой волынкой. Вы заварили кашу, вам и разбираться!

Юзеф Леопольдович занялся «бунтовщиками». Не зря вертелся он тогда в толпе рабочих. В камеру приводили одного за другим железнодорожников. Первым был рабочий в кожанке. На допросах Бижевич все выпытывал: кто подстрекал? От какой организации действовали?.. Но арестованные дружно твердили:

— Все шли, и мы шли!

Однако через неделю Юзеф Леопольдович положил на стол начальника дорожно-транспортного отдела ГПУ толстую папку.

— Прошу утвердить!

Платонов сочувственно смотрел на Бижевича: глаза ввалились, лицо приобрело цвет высохшего лимона, тонкие руки нервно подрагивали. Он все время покусывал тонкие губы.

— Юзеф Леопольдович, не поехать ли вам на юг?.. Сейчас там благодать! Фрукты. Жары нет. Море теплое…

Бижевич воспринял его предложение с большим удивлением и ответил с достоинством:

— Пока есть враги на нашей земле, я не имею права на покой!

— Что ж, не настаиваю. — Платонов раскрыл папку и бегло прочитал первую страницу. Поднял глаза: — Оставьте, товарищ Бижевич. Познакомлюсь подробнее…

— Из центра торопят, — напомнил Бижевич.

— Сегодня же займусь.

До глубокой ночи читал Федор Максимович «дело». Под утро приказал доставить из камеры рабочего в кожанке. Вскоре дежурный чекист ввел арестованного. Лицо хмурое. Глаза отрешенные. Движения безразличные. Платонов узнал в нем машиниста.

Выезжал он когда-то с бронелетучкой на подавление махновских налетчиков. Однажды вывез чекистский десант из самого пекла. Если бы не расторопность механика, то наверняка погибли бы… И в награду Платонов снял тогда с себя кожаную тужурку и подарил машинисту.

— Как же ты, Емельян, попал в бунтари?.. Сворачивай цыгарку. Махра — что надо!..

Машинист скрутил папиросу, затянулся дымом и глухо отозвался:

— Попал, Федор Максимович… И признание подписал. Умеет сукин сын тянуть жилы!

— Кто?

— Та следователь Бижевич…

В кабинет Платонова привели и остальных арестованных по «делу» угольных беспорядков. Лишь на рассвете закончилась беседа…

…Рано утром не выспавшийся как следует Бижевич прибежал в тюрьму.

— Как бунтари? Следователя не звали?..

Комендант удивленно поглядел на чекиста:

— А вы не знаете?.. Платонов приказал развести их всех по домам. Я сам машину наряжал.

Бижевич только ахнул и заторопился в отдел ГПУ.

— Поедем к народу! — сказал Платонов, как только Бижевич появился в отделе.

К концу рабочей смены были они на собрании коллектива паровозного депо. Пришли туда и «бунтари». Федор Максимович рассказал мастеровым о том, что делается в стране, о состоянии здоровья Владимира Ильича, о том, как дела за кордоном, об ультиматуме Чемберлена, а закончил неожиданно:

— Массовые беспорядки, случившиеся на узле, выгодны только Чемберлену и его помощникам! Что делать с зачинщиками — ваше рабочее дело. Скажете — посадить, посадим — вина их доказана. Ведь человека покалечили. Сами проучите — не возражаем!..

Рабочие одобрительно загудели:

— Справедливо решила чека!

И выдали «бунтарям» на всю катушку. Те со стыда не знали, куда прятать глаза.

Бижевич нервно покусывал губы, но молчал. Лишь на впалых щеках полыхал румянец. А по дороге в отдел ГПУ сказал:

— Потакаете преступникам, Федор Максимович! Я обязан доложить обо всем в центр. Ставлю вас в известность!..

— Слушай, Юзеф, чего ты добиваешься? — спрашивал Бижевича наш Никандр. Он к тому времени стал секретарем партийной организации ГПУ.

— Хочу, чтобы враги советской власти перевелись! В классовых битвах компромисса быть не может.

— А если люди заблуждаются?

— Или с нами, или против нас. Иного разговора я не признаю, товарищ Фисюненко, я обязан доложить в центр!

— Запретить вам не имею права!

Прибыл особый уполномоченный из Харькова. Проверил. Его мнение совпало с мнением Бижевича. Снова арестовали Емельяна. Платонова обвинили в либерализме.

В то тревожное время строгие выводы были необходимы: троцкисты и оппозиционеры расшатывали основы партии, отвлекали народ от хозяйственного строительства. Плодились нэпманы, крупные спекулянты и валютчики. Суровые меры к участникам беспорядков подсказывала сама жизнь. И все же нас, рядовых чекистов, последствия этой истории не удовлетворяли: горький осадок остался в сердце!

— Давай, Семен Григорьевич, напишем в Москву! — предложил я Леонову.

Семен Григорьевич долго раздумывал. Крутил усы, лохматил чуб, расхаживал по комнате.

— Посоветуемся с Фисюненко — партийная власть наша..

Секретарь партячейки Никандр Фисюненко одобрил:

— Сочиняй, Володя, письмо! Встречаюсь с семьей Емельяна — душа горит. Глаза опускаю. А какой, к черту, чекист, если он стыдится людям в глаза смотреть!

— И за Платонова обидно, — добавил Леонов. — А ведь Федор Максимович столько добра сделал Бижевичу! Конечно, можно посадить Емельяна. А какой вывод народ сделает?.. Не бей начальников! А начальники?.. Это же сволочь, а не начальник охраны!.. Выходит — чекисты выгораживают… Эх! Пиши, Громов!

Письмо ушло в транспортный отдел ГПУ. Я не находил себе места: какой будет результат?. Леонов каждый день спрашивал: ну, как?..

А тут в нашу комнату Никандр Фисюненко влетает:

— Ты послушай! Это черт знает что! Вызывает меня Платонов и подает бумагу. Читаю: представление на Бижевича! Куда, думаешь?.. В школу ОГПУ!

— И ты согласился? — Леонов пристукнул кулаков по столу.

Никандр упавшим голосом ответил:

— Подписал. Понимаешь, Федор Максимович стал перечислять. Боевой чекист — не трус. На следствии — остер. Отказался от нэпманши, не ушел из ГПУ. А если еще подучить человека?.. Трудно, друзья, возразить: правда все! Может, и верно Юзефу ученье на пользу пойдет?..

А я думал о Платонове: молодец! Поступок его — достойный! Переступить через собственную боль. Верить человеку. Он хочет, чтобы у Бижевича оттаяло сердце. Свою обиду он зажал в кулак. И за Никандра мне было радостно: не умеет он помнить плохое!..

В Москве рассмотрели наше заявление и сочли возможным снять обвинение с машиниста. Никакой он не контрреволюционер! Его выпустили из тюрьмы. Отменен был пункт о либерализме Платонова.

Мы несказанно рады были этой маленькой победе. Во мне утвердилась вера: есть справедливость! Втроем — Платонов, Фисюненко и я — побывали в доме Емельяна, детишек одарили гостинцами.

Но Федор Максимович чувствовал себя неловко в Сечереченске. И вскоре уехал к новому месту службы. Провожали его гурьбой и с великим сожалением: сколько вместе пережито!

Бижевич был страшно зол: вышло не так, как он полагал! Позднее Никандр говорил мне:

— Бижевич выспрашивал о настроениях в отделении вашем. Мол, Васильев и Громов — друзья. На какой платформе дружба! Я ему сказал: сволочь! Надо было в харю плюнуть, чтобы не заводил слежку…

— Подлый он человек! — возмущался Леонов, — Такого учи сколько угодно — свиньей останется.

Уехал Бижевич в Москву учиться — мы не пошли провожать.

Не затерялся и его давний дружок Вячеслав Коренев. Однажды мы с Васильевым встретили его в городе. Идет в черном котелке, модном костюме с бабочкой. Зашеина стала еще краснее, а глаза — наглые.

— Здорово, братва! — облапил он нас, обдавая ароматом дешевого одеколона. Угостил «пушками» — дорогими папиросами.

— Непманом заделался? — полюбопытствовал Васильев.

— Рабочий класс! — Коренев снял котелок, манерно расшаркался. — На скотобойне бойцом. Трах-а-ах между рогов — нет жизни! Ха-ха-ха! А ты, Громов, сделался совсем мужчиной. Бреешь бороду, бас прорезался. Жинка-то ничего, гарная?..

Неприятно было слушать его громкий голос, видеть его притворные ужимки, и мы поспешно простились.

— Коренева удовлетворяет новая жизнь. А я не смог бы. Без ЧК нет мне жизни, Вася!

— Мы с тобою, Володя, однолюбы!

Размышлять над судьбой Коренева у нас не было времени: в управлении железной дороги открылось весьма неприглядное происшествие. На станциях пропадали вагоны с продовольствием. Служба сборов не поспевала расплачиваться с владельцами утерянных грузов.

Новый начальник ДТО ОГПУ Макар Алексеевич поручил расследование мне. В помощь выделил Васю Васильева. А от дорожного отдела — старшего оперативного уполномоченного Павла Бочарова. Друг мой вернулся из Москвы. Его как орденоносца выдвигали в начальники, но Павел отказался — напросился на низовую работу:

— Теорию подкреплю практикой!

— Имейте в виду следующее, товарищ Громов. — Начальник ДТО ОГПУ поглаживал лысую голову, смотрел мне в глаза так, словно сомневался, справлюсь ли я с поручением. — Советская власть, большевистская партия взяли курс на индустриализацию, хотят дать работу всем и решить вопрос — «кто кого?» в свою пользу. На пользу народа, значит. А на деле — шахтеры сидят без хлеба! А где хлеб? Пропадает на железной дороге. Раздражение. Недовольство советскими порядками. Говорю вам все для того, чтобы вы не просто ловили мошенников, а видели в этом большую политику. Ясно?..

— Понятно, товарищ начальник! — Я встал и принял от него тощую папку с первыми сигналами о преступлениях и приказом о передаче следствия мне. Поднялся и начальник, толстый, с одышкой, с чуть раскосыми глазами.

— Возможно, крадут вагоны давно. Будьте готовы к большой проверке. Железнодорожники, пожалуй, не сразу хватились. В этом есть свои плюсы и минусы. Плюс — мошенники, почувствовав слабинку, обнаглели. Нам легче! Минусы — они наловчились заметать следы. Вам труднее!.. Справитесь, товарищ Громов?..

— Сделаем!

— Сделать надо быстро!

— Постараемся. — В голосе моем нет уверенности. Да и что удивительного: первое столь крупное и сложное поручение!

От начальства вышел с тревожным чувством. Мне радоваться бы надо — доверие! А я как представил, что наша задача равнозначна исканию в стоге сена иголки, то и оторопь взяла.

По Екатерининской железной дороге в сутки проходили сотни и сотни вагонов. А где и который из них потеряется?.. Сотни станций, тысячи документов — вот путь поиска!

В службе сборов приняли нас не особенно приветливо. Служащий подал мне пять пухлых папок с претензионными делами:

— Это — за неделю. А вот тут — за год. — Он подвел меня к громоздкому шкафу, распахнул дверцы. Полки были заставлены снизу доверху такими же пухлыми папками.

С тяжелым сердцем приступил я к чтению бумаг. В папках хранились документы на все без исключения пропажи. Пришлось отбирать. Я спросил: нет ли отдельно на повагонные отправки? Служащий неопределенно хмыкнул, оглядев меня через пенсне.

— Вам все равно делать нечего — копайтесь!

Это что же, издеваться?.. Окинул я его невзрачную фигуру критически. Форменная потертая тужурка. Кривой нос с резкими закрылками ноздрей. Глаза старческие, тусклые. До локтей чехолики, чтобы рукава не протирались. Типичный чиновник старого времени. Может, он соучастник грабителей?..

А работник службы сборов словно догадался о моем настроении.

— Гепеушник думает: этот старикашка помогает ворам! Молодой человек, у меня сына-буденновца гайдамаки срубили, а дочурку врангелевцы изничтожили. Так що не треба поперед батьки в пекло суваться…

Я покраснел и смутился, а он мелко засмеялся, и плечики его так же мелко тряслись.

— Ничего, молодой человек. Хе-хе-хе… Вы начинаете путь по земле, а нам уж, извините, пора… Поможем, чем можем!..

— Я еще зайду… — бормотал я, поспешно складывая в шкаф папки.

На втором этаже вокзала в отделении ОГПУ меня дожидались Васильев и Бочаров.

— Пропадают мука, сахар, макароны, рис. Претензии идут со всей Екатерининской, — докладывал Бочаров медленно, по-учительски оттеняя самое важное. Его прервал Васильев:

— Со всей Сталинской, Павел Игнатьевич. Привыкайте, дорогуша…

В одно время с переименованием Екатеринослава в Днепропетровск и железную дорогу назвали Сталинской.

— Не отвлекайся по пустякам, Вася! — Бочаров перелистал тетрадку, исписанную карандашом. — Вот вагон ушел из Винницы, а в Славянск не попал. Вот из Смелы не дошел в Бахмут сахар, а из Белой Церкви в Кривой Рог — мука..

— Когда же это было? — Я удивился: успел же Павел где-то узнать!

— В мае — июне текущего года! Зададим себе вопрос: можно украсть вагон без железнодорожника?..

Васильев скептически усмехнулся:

— Можно, если на заводе.

Ему не по душе были эти долгие рассуждения. Он человек действия. Но я осадил друга:

— Брось трепаться, Вася! Павел прав. Кто грузит и кто знает о грузе — вот среда преступников.

Бочаров расхаживал по комнате, морщил лоб и почесывал подбородок — манера Павла обдумывать дело. Он ткнул Васильева локтем:

— Ты, горячка, скажи — куда девать ворованное?.. Не ящик и не мешок, а тысячи пудов сразу?..

Тут и Вася утихомирился, с уважением протянул:

— Го-олова-а-а!.. Склады требуются.

А я уже прикидываю: отобрать документы на пропавшие вагоны, взять на учет складские помещения. В губернии десятки городов и сотни станций, и всюду склады. Терпение нужно, пока разыщешь. Васильев горяч и скор на руку — не по плечу ему такая задача.

И в это время в комнату бурей ворвался Леонов.

— Дзержинский умер!..

— Когда?

— Отчего?

— Получена телеграмма ЦК и ЦКК партии. Скоропостижно скончался от разрыва сердца. Громил сволочных уклонистов! А ему волноваться никак нельзя… Такой человек сгорел!

Леонов уронил голову на стол, почувствовав себя сиротой. Мы привыкли связывать все хорошее в нашей жизни чекистов с именем Феликса Эдмундовича.

Нарушил молчание Бочаров.

— Давайте проведем операцию быстро! В память о Дзержинском.

В нашем положении долго переживать не приходилось: дело звало!

Павел был знаком с городами губернии лучше нас, и ему легче было связаться с местными чекистами, без помощи которых взять на учет склады не представлялось возможным. А я и Васильев должны были в архивах найти ответ: какова механика воровства?..

— Сухари вы! — неожиданно сказал Леонов, поднимая голову. — Деляги!

Васильев потянулся до хруста в суставах, охватил нас ручищами, притянул к себе и сказал:

— Пошли ко мне! Леонов, давай с нами!

Мы с Павлом Бочаровым завернули ко мне на квартиру и взяли с собою Анну Ивановну и мою дочку Светланку.

Женщины на скорую руку накрыли стол. В скорбном молчании мы почтили память великого правдолюбца, незабвенного Феликса.

— Душевный человек ушел! — вздохнул Бочаров.

В Москве Павел оправился от ранения, но по-прежнему был худой и нескладный. После гибели Оксаны стал еще более замкнут. Вмятина на щеке, полученная в Сибири, выделялась бледно-розовой маленькой розеткой с оборванным лепестком.

— За честность во всем! Феликс Эдмундович, по-моему, был самым честным человеком. Кристально честным! И верил людям. Сильно верил. По себе знаю… Помните, мне поручили дело Семена Олейника. Два дня дал тогда Платонов… Верите, я две ночи не спал, все распутывал клубок и выбирал, где ложь и где правда. Сам мучился. Каждый час ожидания в заключении — это час человеческого страдания. Ведь Олейник знал, что ему сулил Коренев. Смерти своей ждал. Эх, сейчас кое-кто легко относится… Поставьте себя на место арестованного. Посидите час за решеткой. Только мысленно вообразите: вас ждет смерть! И если это без вины…

Такие же думки тревожили и меня! Я обнял Пашку за плечи:

— Клятву не забыл?

Павел понял и крепко сжал мою руку. Ответил восточной присказкой:

— Человек с друзьями — как цветущая степь. Человек без друзей — как пустая горсть!


Работник службы сборов знакомил нас с порядком оформления документов:

— Отправитель вагонов составляет накладную, где указывает род груза, пункт назначения и получателя — организацию, учреждение, предприятие или частное лицо, которому предназначается товар. Если все благополучно, эти документы после раскредитования поступают в финансовую службу управления дороги. Ну, если пропажа — к нам, в бюро претензий. Вот, извольте, претензионные дела! — он растворил дверцы шкафа. И на нас глянули корешки, наверное, тысячи папок.

Василий Михайлович почесал затылок.

— Елки-моталки!

— А вы, молодые люди, газету «Правду» читали?..

По совести признаться, чтением не всегда удавалось заниматься. И в тот раз мы отвели глаза. Но старикашка был настойчив.

— Тут, товарищи, о Дзержинском пишут. — И подал нам «Правду».

Мы углубились в чтение.

«После Фрунзе — Дзержинский. Старая ленинская гвардия потеряла еще одного из лучших руководителей и бойцов. Партия понесла еще одну незаменимую потерю», — писалось в газете.

Каждое слово статьи отдавалось в моем сердце. Мы с еще большей остротой чувствовали, какая ответственность легла на наши плечи, плечи коммунистов. Стремление было одно — лучше делать свое дело! И с особенным рвением принялись мы разматывать клубок хитрых махинаций с кражей грузов.

Больше все-таки было мелкого воровства: чемодан, ящик, мешок, баул. И на все эти случаи утраты акт, объяснение и приказ. И все это в папках. И все это проходило перед нашими глазами! Не день, не два — недели ушли на разбор пыльного «добра». Меня то и дело тревожили в ГПУ:

— Скоро?

А что ответить?.. Копаемся дни и ночи. Находим накладные, по которым кто-то изменял путь вагонов. Переадресовка — на предъявителя. Это значило — получай, кто желает! Факты, как правило, давние, полгода, год, а то и два. Ищи ветра в поле! Росписи получателей — закорючки!..

— Организации, которым вновь назначались грузы, проверили? — поинтересовался начальник ДТО ОГПУ, по привычке потирая лысую голову.

— Руки не дошли, Макар Алексеевич.

И снова на меня уставились пытливые глаза: как же ты, товарищ, не сообразил?..

Васильев выехал в пункты, куда были засланы товары. Вернулся очень быстро. Докладывает:

— Вагон сахара следовал в Юзовку. Переслали в Знаменчу. Адрес новый — рафинадный синдикат. Но в Знаменче нет и в помине такой организации! А груз кем-то получен… Вот мука. Сперва назначалась потребиловке шахтеров, а потом — Бердянску. Союзу незаможников. В городе нет такого союза. А мука уплыла! Роспись в получении — загогулина!.. Хорошо воруют. Приятно иметь дело с умными людьми!..

Я с благодарностью думал о Макаре Алексеевиче, который подсказал нам пути поиска. Мои размышления прервал работник службы сборов.

— Два вагона макаронов пропали! — кричал он по телефону. — Свежие акты поступили!

Какая-то сволочь крадет у людей еду. Наживается на наших трудностях. Лишает наших детей счастья. Это же убийство из-за угла!..

Злость подлых грабителей вела нас по кипам документов, заставляла торопиться, не давала покоя ни на минуту. В глазах рябило от цифр, букв, росписей. Ночами перегруженный впечатлениями мозг воссоздавал причудливые сплетения вагонов вермишели, заляпанных чернилами актов, детских ботиночек…

Но вот огромная, как скатерть, ведомость готова! Несем ее к Макару Алексеевичу. Даже беглый просмотр свидетельствует: почти все таинственно исчезнувшие вагоны изменяли путь в Сидельникове.

— Это логично: рядом Донбасс! — раздумчиво говорил начальник ДТО ОГПУ. — На шахтах частые перебои с хлебом. Детишки горняков месяцами не видят сахара и конфет. Хозяйкам не из чего приготовить обед. Вот вам и политика! Хитро делается.

— Политика — это сконцентрированная экономика! — щегольнул Васильев.

Начальник ДТО ОГПУ скривил губы в усмешке…

— Похвальная цитата. А за всем этим — люди. Кто они?..

Бочаров обычно бывал всегда опрятным, а в дни поисков шайки грабителей являлся в отдел в мучной пыли, от него пахло ржавой селедкой или керосином. Ребята зажимали носы.

— Не в золотоноши ли ты, Пашка, пристроился?..

А Павел Ипатьевич делал свое дело планомерно и терпеливо. На ноги поставил весь чекистский актив. Обратился в партийные ячейки за помощью.

И вот у начальника ДТО ОГПУ на столе полный перечень подвалов, лабазов, амбаров, которые могли быть использованы для хранения ворованных продовольственных и промышленных товаров. Наибольшие возможности — в Бердянске! Морские причалы, береговые пакгаузы, купеческие лабазы..

Подводя первые итоги, начальник похвалил нас:

— Правильно ухватились! Пункт свершения незаконной операции найден — Сидельниково. Место, где могут прятать украденное, — налицо. Начнем второй этап: кто это делает?.. Ваше решение, товарищ Громов.

— Выяснить, с какими поездами прибывали исчезнувшие вагоны и с какими уходили на Сидельниково. Кто был главным кондуктором — они знают содержание поездных документов, следовательно — род груза.

Васильев ахнул:

— Да на каждом поезде по шестнадцать кондукторов! И еще смазчиков прибавь!

В те времена еще не было автоматических тормозов, на каждой площадке вагона в поезде ехал младший кондуктор. По сигналу машиниста он тормозил состав вручную.

— Как ни сложно, а проверять надо! — заключил начальник ДТО ОГПУ, согласившись с моим предложением. Потом сказал:

— Есть одно место, поедете учиться?..

Занятый думами о предстоящем деле, я не сразу понял, о чем спрашивает Макар Алексеевич. И он повторил:

— Учиться в Москву поедете?

Сколько раз думалось об этом! И в тот короткий миг все это, наверное, отразилось в моих глазах. Начальник тепло улыбнулся:

— Ясно! Заканчивайте операцию в срок и — в Москву!

— А срок? — встревоженно спросил я.

— Недели две — не больше.

— Так он же теперь загоняет! — Васильев шутливо толкнул меня: он был рад.

— Успеха вам, товарищи! — Начальник пожал нам руки. — А Павлу Ипатьевичу нужно заняться крупными селами, прилегающими к железной дороге. Преступники могли вывозить краденое не обязательно в города. Подстраховаться надо!

— Согласен, Макар Алексеевич.

И Павел Ипатьевич снова исчез на многие дни: Сталинская железная дорога пересекала сотни крупных селений. Проверить их не просто!..


В Сидельниково мы приехали под видом ревизоров из управления Сталинской железной дороги. Тут пересекались пути четырех направлений.

Васильев взялся проверять восток и запад, а мне достался юг и север.

Опять кипы документов. И мы день за днем, час за часом прослеживали движение вагонов по станции. Приходилось сверять сотни фамилий. Васильев, копаясь в потрепанных бумагах, бурчал:

— Милое дело — кольт в руки, шашку — через плечо и на коня! Ясное дело — бей врага! А тут — черт-те что! Ползай, как крот…

Но ничего не попишешь: искать воров надо! Сроки истекают. Преступники на воле, грабят народ нагло…

Свалишься в кровать глубокой ночью, а перед глазами путаные линии графиков, полустертые фамилии, разноцветные строчки и полосы… И закрадывается сомнение: может, путь избрали неверный?.. Может быть, работа впустую?.. Пока копаемся, грабители пронюхали, что пахнет жареным, и убрались подальше от Сталинской дороги?..

— Ты, Громов, псих ненормальный! — отмахивался от меня Васильев и прятал голову в подушку. Через минуту храпел, будто мотор трактора захлебывался.

А я засыпал под утро со свинцовой головой и множеством сомнений.

Наконец сверяем свои записи: восток — запад и юг — север. Обмениваемся повеселевшими взглядами. Хлопаем друг друга по спинам. Радостно притопываем. Причина одна: Нестеренко! Во всех случаях переадресовки пропавших грузов фамилия главного кондуктора Нестеренко!

Смеется Васильев, тискает папки в шкаф.

— Хорошо ведут документы! Пойдем к начальнику станции, спасибо скажем.

Делаем озабоченные лица и вваливаемся в служебный кабинет — ревизоры! Начальнику станции приятно, что проверка прошла благополучно и его не шпыняют.

А наши сердца в Сечереченске: кто этот Нестеренко? Как назло, пассажирские поезда задержались где-то на перегонах. Мы — на тормозную площадку угольной вертушки и — с ветерком! Васильев всю дорогу песни орал. Сошли в Сечереченске, словно негры неумытые — черные от пыли. Бороды небритые…

Перешагнул порог: Аня обрадовалась, чмокнула в щеку, а малышку на руки не дала.

— В баню!

Светланка лепечет что-то, тянется к папке. И сердце мое обволоклось теплотой. Приласкаться к жене, повозиться с дочкой..

В баню пошли вместе с Васей. Отпарились. Отмылись. Завернули в парикмахерскую.

— Освежить? — спрашивает мастер.

Мне виден Вася в зеркало. Взглядом спрашиваю: попробуем?.. Глаза у друга плутовски посверкивают. И я решаюсь:

— Давай.

Выходим на улицу, а от нас несет одеколоном, как от нэпманов. Озабоченно спрашиваю:

— А если секретарь партячейки узнает? Одеколон — буржуазные штучки.

— Бис егознает, наверное, попадет! — Васильев насвистывает: «Смело мы в бой пойдем»…»

Зашли к Васильеву. Клавдия Евстафиевна угостила крепким шипучим квасом — благодать! Вася просительно глянул на жену:

— На минутку по делу, Клавочка.

Клавдия Евстафиевна сердито отвернулась к окну, теребит фартучек, готовая расплакаться:

— Какая уж минутка!

— Ты же у меня умница, Клавочка! — подлизывается Вася и подмигивает мне: смывайся!

И мы за дверью.

— Ну, ты домой, а я — проверю! — Васильев кинулся к трамваю и на ходу вскочил в вагон.

У меня дома — песня та же.

— В кино Веру Холодную показывают, — говорит Анна Ивановна и вопросительно смотрит на меня. А я — на часы: Васильев должен вот-вот вернуться из губчека с данными о Нестеренко.

— Володя, годы уходят. А что я вижу с тобою?.. — Анна Ивановна сердито берет на руки Светланку. — И ночью тебя нет, и днем ты на работе. Девочка папку скоро не узнает… А годы уходят…

И впрямь — мне уже 24! Я казался себе стариком. Появились морщины.

— Будем, Нюся, ходить в кино каждый день!.. Кончим одно дельце… Сама знаешь, работать вполсилы не умею…

— Эх, ты, горе мое луковое! — сквозь слезы улыбается Анна Ивановна.

В окно ей видно было: в наш подъезд вошел посыльный из ОГПУ.

— Вас вызывают!

Подбрасываю девочку на руках, щекочу ее. Светланка заливается смехом. Целую толстенькие ручонки…

В вокзальном кабинете Вася Васильев, чистый, побритый, наглаженный и пахучий, молча встал из-за нашего общего стола и серьезно докладывает:

— Живет в нагорной части. Улица Чичерина. Дом собственный. Во дворе сарай-каретник. Усадьба на две половины. Брат живет за стенкой. Дядьки — пахать вполне можно!

— Когда ты успел, Вася?

Друг мой подмигнул:

— Не зря хлеб едим с квасом!.. В доме три свиньи, двор полон кур и утей. Две ломовые лошади. Две телеги — площадки на резиновом ходу. Сбруя с колокольчиками — честь честью!..

Вот когда пригодились обширные Васины знакомства! Я изумлен его ориентировкой. Но для порядка спрашиваю:

— Не спугнул?..

— Да нет! Хлопцы мне рассказывали, «бражка» извозчичья.

В дальнейшем было установлено, что в царское время братья Степан и Егор занимались частным извозом на товарной станции. После революции Степан Иванович подался на железную дорогу — дружки прежние устроили. Сначала был младшим кондуктором, потом — старшим и, наконец, назначили его главным кондуктором для сопровождения товарных поездов. А Егор Иванович все так же был ломовым извозчиком и якшался с нэпманами.

— Но они, по-моему, пешки — сомневался начальник ДТО ОГПУ, выслушивая наши доклады. — Ищите ферзей да королей!

— Это кто такие? — шепотом спросил Васильев.

— Есть такие фигуры в шахматах, — так же тихонько пояснил Павел Бочаров.

— Выдумают же буржуи! — чертыхнулся Васильев.

Когда мы вышли от начальника, Вася тронул Бочарова:

— В какой стране живут те маты и шахи?

Павел расхохотался:

— Игра такая умственная, чудак!

Васильев без улыбки отрезал:

— Нечего зубы скалить! Игру-у-ушка! Грабителей искать треба швыдче! Ко-о-рроли-и-и…

Честно признаться, и я не особенно разбирался тогда в этой игре. Как-то вечером Бочаров принес доску и фигуры деревянные, показал, как нужно ходить ими и какой смысл игры. В Москве выучился.

Нам игра не понравилась. Васильев повертел в руках резных короля и ферзя:

— Найдем и вас!

Бочаров посмеялся и достал из внутреннего кармана френча маленькую книжку в твердом переплете.

— Понимаете, друзья, генерал Слащов написал про врангелевский Крым. Оправдывается.

— А где он? — озабоченно спросил Васильев, готовый идти и арестовать генерала-палача.

— Служит в штабе Красной Армии! — срезал нас Павел. — Проклял свое ужасное прошлое, порвал с белогвардейщиной и в 1921 году попросился в Советскую Россию. Книжку его открывает письмо Дмитрия Фурманова. И вот одно любопытное место…

Павел пролистал книжку, нашел нужную страницу.

— «В области специальной вожаки врангелевцев, разумеется, были большими мастерами. И провели против нас не одну талантливую операцию, — читал Бочаров фурмановский текст. — И совершили, по-своему, немало подвигов, выявили немало самого доподлинного личного геройства, отваги и прочего. Красная Армия имела перед собою не случайный сброд и не военный кисель, а организованного, стойкого сильного, часто отважного и решительного, прекрасно обеспеченного врага, имеющего богатейший заморский тыл. Потому она и геройская, Красная Армия, что даже такого врага, а повалила, придушила, сбросила…»

Я слушал Павла и думал: как точно подметил писатель суть нашей борьбы с контрреволюцией. Чекисты не раз терпели неудачи, не однажды враги были хитрее нас. И все же в итоге наш, советский верх!

— Советую почитать, братцы, эту книжонку. Своего противника нужно знать, — говорил Бочаров. — Кому первому?..

Метнули жребий: фуражку на стол, в нее две бумажки! Васильев тянул первым. Развернул и с огорчением сказал:

— Везет тебе, Громов!

…Васильева мы посадили к дежурному по станции Сечереченск. Как только вызовут Нестеренко в поездку, чекист должен был дать в ОГПУ сигнал.

Раз сопроводили Нестеренко — ничего. Второй — опять без результата! Вел себя главный кондуктор как положено. Бочаров, ездивший наблюдателем, начал сомневаться: может, ошиблись и напрасно тратим время?..

— Эти братья батьку родного голодом уморили! — уверял нас Васильев. — Давайте караулить продовольственные поезда. Обязательно клюнут! Эти Нестеренко — живоглоты!

И он был прав. 10 августа Васильев забежал в отделение ОГПУ как угорелый.

— Пашка! В поезде жмых и кукуруза.

— Не подойдет, — все не верил Бочаров. — Кому нужен такой товар?..

Пока спорили, поезд тронулся. Мы пулей выскочили на перрон. Я вцепился в первую же тормозную площадку и с силой поднялся. Павел Бочаров бежал рядом с поездом, выбирая площадку, поймал подножку и повис на руках.

— Сорвется! — перепугался я, издали наблюдая, как Бочаров силится подтянуться. Он все же забрался на тормозную площадку.

До Сидельникова поезд не остановился ни разу, и мы спокойно доехали. Нестеренко вел себя точно так, как предусмотрено инструкцией: на ходу осматривал состав, подавал сигнал «тормози» младшим кондукторам, когда поезд шел под уклон… Но нас это не успокаивало. К тому времени чекисты точно установили, что Степан Иванович Нестеренко имеет свободные деньги. Его жена под большие проценты выдает ссуды нуждающимся соседям. А таких было немало. В Сечереченске, как и по всей стране, все еще действовали биржи труда с очередями желающих работать, немало людей довольствовалось случайными заработками. И бедные люди вынуждены были брать деньги взаймы, а Нестеренко наживался на чужом несчастье. Это и убеждало нас: главный кондуктор причастен к хищению грузов на железной дороге!..

…Вот побежали по сторонам полотна зеленые посадки — акации, остролистый клен вперемежку с сосенками и кустарниками бузины. Скоро Сидельниково! Глаз не сводим с Нестеренко.

Поезд остановился на крайнем пути, обрамленном посадками. За ними — зеленая лужайка и на ней — столбы в штабеле. Я спрыгнул на ходу, нырнул в заросли желтой акации, обдирая руки о колючки. Павел Бочаров в отдалении остался следить за главным кондуктором.

Нестеренко, вместо того, чтобы спешить к дежурному по станции с поездными документами, скрылся вслед за мною в зарослях акации. У меня заколотилось сердце учащенно, как у охотника, увидевшего дичь.

С другой стороны, от Южного парка, на лужайку к столбам вышли двое мужчин. Хорошо одеты, мордасты. Встретились с Нестеренко как добрые знакомые. Присели на столбы. Высокий, с перекошенными плечами мужчина вынул бутылку водки из черного портфеля, а Нестеренко из своей кондукторской сумки — краюху хлеба и пучок зеленого чеснока.

— «Зря столько старания! — с сожалением думал я, видя как распивают водку на столбах. — Обыкновенные пьянчужки! Наверное, извозчики-приятели». Но что это?..

Из той же кондукторской сумки Нестеренко достал вагонные документы. Все трое о чем-то жарко заспорили. Главный кондуктор хлопал ладонью по накладным, стараясь, должно быть, убедить в чем-то своих сообщников. Те отрицательно качали головами. Перепалка длилась минут пять. Главный кондуктор подхватился и громко крикнул:

— Пить больше не буду!

И быстро пошагал к вокзалу. Мужчины выпили водку из горлышка, зажевали хлебом и перышками чеснока. Отряхнулись и пошли через станционные пути в поселок.

— Видел? — спросил я Бочарова. — Веди этих двоих!

А сам заспешил к вокзалу: не упустить бы Нестеренко. Он как ни в чем не бывало сдал документы дежурному по станции и ушел отдыхать в бригадный дом, «брехаловку», как называли его железнодорожники. Мне пришлось караулить.

Солнце припекало — веки слипались. Так и промаялся, пока Нестеренко не вызвали в обратную поездку. И опять я на вагонной площадке «вел» его до Сечереченска.

Васильев ждал меня в ОГПУ с огромным напряжением.

— Ну как, Володя?

Я рассказал ему все, что узнал и увидел.

— Короли, наверное! Жмых им не по носу, — оживленно говорил Василий Михайлович. — Пошли к Макару Алексеевичу!

Тот не разделил наши восторги.

— Мало похоже — водку жрут из горлышка. Жулики обыкновенные. Короли в тени стоят. Я так считаю. Вернется Бочаров — прояснится…

— Без фантазии наш начальник! — ворчал Васильев, вернувшись в отделение ОГПУ.

А мне нравилось спокойствие Макара Алексеевича, трезвость суждения его. И я перенимал его манеру. Даже побрил голову, чтобы поглаживать ее так, как это делает мой начальник.

День прошел — не вернулся Бочаров. Вторые сутки — нет Павла!

Мы всерьез всполошились — бандиты могли укокошить запросто! Послали запрос по станциям… Наконец, спустя трое суток, явился наш Бочаров.

Васильев с ходу атаковал его:

— Кто они?

Павел устало потянулся, плюхнулся на диван с продавленными пружинами, который стоял в углу нашей комнаты.

— Спать, братцы, хочу!

— Брось тянуть! — взорвался Васильев.

— Вася, не кипятись! Вел я их до Бердянска. Живут прилично — непманы. Обратился в горотдел ОГПУ. Помогнули: Кузьма Моисеевич Селиверстов — один, а другой, с перекошенными плечами, — Измаил Борисович Петерсон…

Я даже подпрыгнул на стуле.

— Кто?

— Петерсон, король сахарина. Так зовут его в городе. В гражданскую войну тайно спекулировал сахарином и золотом.

Васильев припомнил:

— Брали его. Бижевича провел, как мальчишку, — выбил доски клозета и ушел, скотина. А вышки тогда ему не миновать бы! Вез три фунта золота…

Как же я не признал его в Сидельникове?.. Тогда он был ряжен под мешочника, а теперь — шикарно одетый преуспевающий торговец. Отъелся, обнаглел.

Бочаров потирал красные от бессонницы глаза. Волосы не чесаны три дня. Простенький костюм измят и в пыли. Позевывая, Павел добавил:

— Был и третий тип. Шрам на лбу. Но упустил на вокзале в толчее. Как сквозь землю провалился! По-моему, то был Квач…

— Со шрамом не раз встречался! — воскликнул я, вспомнив Пологи и Черного Ворона. — Он на почтовом поприще подвизался. Ну, товарищи, Макар Алексеевич прав! Ферзи и короли за этим делом стоят. Если со шрамом — мой старый знакомый, то ниточки выведут нас за кордон. Помнишь, Вася, в 1920 году мальцы навели нас на «малину» Терентия? Ведь чуть не застукали почтаря! Ушел, гад, со Щусем. А когда брали Черного Ворона — вновь ушел…

— Ловкий — сколько лет не дается! — Стойко боролся Павел со сном, но не устоял. Мы прикрыли его шинелью, а сами пошли на доклад к начальнику, наше сообщение он принял заинтересованно.

— Как же они встретились в Сидельникове, если Нестеренко живет в Сечереченске, а его соучастники — в Бердянске?.. Договорились? Списались?.. — Макар Алексеевич смотрел строго, и мне почему-то думалось, что он все не доверяет мне. Да и в самом деле, вопрос его застал нас врасплох.

— Это наш промах! — резко заключил Макар Алексеевич и пристукнул по столу: — Взять на учет каждый шаг всех членов семьи Нестеренко. О бердянских — сам позабочусь! И еще одно. Осмотрительность! Ни в коем случае не спугните!

Возвращались мы к себе в отделение ОГПУ на вокзале, как в воду опущенные. Оказывается, узнаны лишь какие-то точки, по которым даже общую картину преступления пока нельзя составить. А мы возомнили себя победителями!

Я казнил себя, наверное, больше, чем Васильев и Бочаров вместе взятые. Первое самостоятельное столь крупное задание и все — неудачи. Учили же меня, что даже маловажное дело нужно расследовать со всей тщательностью, предусмотрительностью, как самое крупное и тяжкое! Ведь члены семьи Нестеренко могли встречаться с тем же человеком со шрамом или другими участниками шайки. А мы следили только за кондуктором! «Зря доверили мне такое дело!» — пришел я к выводу.

— Лаптями были мы, лаптями и остались! — сердито сказал мне Васильев, когда поздно ночью шли домой. Чувствовал себя он прескверно.

А дня через три меня опять вызвали к Макару Алексеевичу. Шел я к нему с тоской на сердце: дело не продвинулось ни на шаг. Меня съедала мысль о том, что дельцы, наверное, продолжают воровать народное добро. И все по моей вине. «Откажусь, пусть наказывают, но поручат дело более толковому оперативнику!» — решил я окончательно.

— Садись, Владимир Васильевич! — Начальник ДТО ОГПУ занес руку над лысой головой и тотчас отдернул: — Фу ты! Понимаешь, заставляю себя забыть эту неприятную привычку. Жена уже посмеивается: «Почеши лысину!» А ты чего побрил голову?.. Врачи говорят, что частое бритье способствует облысению. Тебе, брат, нужен еще чуб!..

Я будто впервые за время совместной службы увидел своего начальника. Глаза светлые, улыбчивые, как озерки в тихую погоду. И губы припухлые, словно у мальчишки. Он расстегнул верхнюю пуговицу гимнастерки с двумя ромбами на петлицах и, мягко улыбаясь, спросил:

— Как дела, пинкертоны?..

— Неважные, Макар Алексеевич. Поручите это дело..

Но начальник прервал меня, подвигая телеграмму:

— Это, пожалуй, по вашей части, товарищ Громов?

На форменном бланке было три слова: «Буду шестнадцатого Степан». Адресована депеша в Бердянск на имя Петерсона.

И сразу переменилось мое настроение. Я с чувством пожал руку начальника. А он всколыхнул свои глаза-озерки:

— Вы что-то говорили насчет дела? Поручить кому-то?

— Это я думал… решил… — путанно заговорил я, но начальник понял мое состояние:

— Не промахнитесь, хлопцы! Крупная рыба лезет в сети. Вас-то могли уже приметить. Придумайте что-либо, но не отпугните.

На крыльях летел я в отделение ОГПУ. Завалил Васильева на диван и почему-то стал тереть ему уши. Но Васю не так легко побороть. В одно мгновение я очутился на полу. Васильев коленом на грудь:

— Признавайся, в чем дело?

— Сдаюсь!

Когда я рассказал ему о телеграмме и о предупреждении начальника, он проговорил:

— Есть у меня смазчик. Вместе когда-то стрелочниками трубили. В гражданскую — бандюков ловили. Он в бригаде Нестеренко. Попросим приглядеть.

— Действуй, Вася! Осторожненько. Крупная рыба лезет в сеть. — Я погладил свою бритую голову. И тотчас отдернул руку. — Понимаешь, жена уже смеется: «Почеши лысину!» Ты, Вася, не вздумай брить!

— Я что, полоумный?..

Павел Бочаров заранее отправился в Сидельниково, чтобы взять под наблюдение лужайку со столбами. Мы были почти твердо уверены, что там обусловленное сообщниками место явки. А я все же рискнул еще раз проехать с Нестеренко в поезде…

Шестнадцатое августа выдалось на редкость солнечным и тихим. Встал я рано утром. Анна Ивановна с вечера приготовила завтрак — два яйца всмятку. Наскоро перекусив, взялся за кепку. Анна Ивановна вышла проводить меня, поцеловала в щеку.

— Ты найди возможность пообедать. Не мори себя!

А я мыслями сыт: наконец схватим преступников!

Оделся я во все гражданское, как рабочий парень. Серая с пуговичками кепка, брюки в клеточку и косоворотка с поясом.

Прилег в кювете, дожидаясь пока отправится поезд. Вот смазчик, которого Васильев предупредил обо мне, громко засвистел — сигнал! Вдали загудел паровоз — и мы поехали. Где-то впереди Нестеренко. Рядом с ним на площадке — смазчик. А еще дальше от головы состава — я. Беспокоюсь: все ли предусмотрели!…

На станции Игрень смазчик копался в буксе вагона до тех пор, пока не тронулся поезд. Придерживая большую масленку, смазчик побежал рядом с площадкой главного кондуктора.

— Поддержи! — крикнул он Нестеренко.

Тот подхватил масленку, а смазчик привычно вскочил на ступеньку.

— Ух, едва не угодил под колесо!

— Что там с буксой? — спросил главный и недовольно отодвинул от себя масленку.

— Подбивку завернуло. — Смазчик, как мы и условились, следил за каждым шагом Нестеренко.

Поезд набрал скорость. Качало вагон. Ритмично стучали колеса. И смазчик весело посвистывал.

— Благодать-то какая!

Рядом с поездом бежали побуревшие к осени поля и левады, обсаженные вишнями да акациями, белобокие мазанки с соломенными крышами. Ветряк на холме хлестко вертел полотняными крыльями.

А Нестеренко, как видно, все это приелось. Он присел на лавочку посередине площадки, раскрыл кондукторскую сумку и стал перебирать документы.

— Сунуть як попало — и нехай! — ворчал он. — Не свое — делают, абы как. Этим девицам одни кавалеры на уме. А с нас — спрос… То не так, другое негарно…

Главный кондуктор сортировал документы, и смазчик заметил, что две накладные с дорожными ведомостями тот быстро опустил в карман форменной куртки. Уложив все бумажки на место, Степан Иванович благодушно подал кисет смазчику:

— Запалимо, щоб дома не журились!

Закурили и молча смотрели на густые посадки, пожелтевшим валом тянувшиеся вдоль железной дороги. Вдали поднимался в небо темный дым — признак города.

— Добре, що Сидельниково зараз. Живот крутит!.. Утром глечик кислого молока опростал. И вот гоняю почту! — жаловался Нестеренко, высматривая что-то впереди.

Едва поезд замедлил ход, как Степан Иванович подхватил сумку и бросился в кусты акаций. Крикнул смазчику:

— Сдавай поезд, я зараз!

Нестеренко поспешно перешел полянку и сел в кустах. А там уже был Селиверстов. Его с утра держал на глазах Бочаров.

Что-то коротко проговорив, Селиверстов бросил на колени черный портфель. В руках оказалась чернильница-непроливашка. Нестеренко торопливо вынул чистые бланки накладных. Селиверстов быстро заполнил их. А два документа из кармана главного кондуктора переложили в портфель. Вся эта операция заняла не больше пяти минут — рука набита!

Нестеренко подхватился и вышел из кустарников, одергивая тужурку и поправляя брючный ремень. Ушел и Селиверстов.

Как тень двинулся за ним наш Павел. А я — к начальнику станции.

— Можно проверить поездные документы?..

— А-а, ревизор. Здорово! Що зачастил, случилось щось?..

— Служба!

— Ото морока! И колы ото мы переделаем все дела?.. — Начальник станции принес документы.

Все они были в полном порядке. Печати, штемпеля, подписи не вызывают сомнения. Лишь две накладные и дорожные ведомости к ним отличались тем, что были совершенно новенькими — не потерты, не замазаны. Они были составлены на два вагона с ржаной мукой в адрес рыбкоопа станции Бердянск. Получатель — предъявитель! Я ликовал; все идет, как мы и предполагали.

— Эти вагоны когда отправите? — спросил я начальника станции.

— К вечеру, товарищ ревизор.

Пока я возился на станции, Павел Ипатьевич «довел» Селиверстова до вокзала. Пришлось идти в буфет — делец был гастрономом: обедал часа три!

С первыми сумерками Селиверстов купил билет и с пассажирским поездом выехал к морю. В другом вагоне отбыл туда же и Павел Ипатьевич.

Мне же пришлось почти сутки мытариться в Сидельникове. Кто-то искусно толкал вагоны с ржаной мукой в тупики, потом включал в составы и снова отцеплял. И если бы я не следил неотступно за вагонами, то запросто потерял бы их.

Со вторым сборным отправили муку в Бердянск.

Еду опять на тормозной площадке. Можно соснуть. Прилег. В кармане что-то мешает. Полез: небольшой сверток. Развернул — кусок булки с салом! При свете луны теплым словом вспоминаю мою Анну Ивановну. Съел все до крошки!..

В Бердянск прибыли к обеду. Я заспешил в товарную контору, показал кассиру свое удостоверение ревизора и присел рядом.

У окошка уже стоял верткий, черный от загара рыбак в широкополой шляпе и лоснящемся пиджаке, с кожаными рукавицами под мышкой. Он настырно тарабанил в окошко кассира:

— Открывай!

Рыбак предъявил доверенность на право получения груза.

Товарный кассир — рябая, загорелая до черноты женщина в красной косынке — вертела в руках доверенность рыбака.

— Откуда у нас такая организация?..

— Страна растет, гражданочка! — Рыбак мелко засмеялся. — Отсталый вы, извиняйте, элемент. Политграмоте треба вам учиться!

— Бери квитанцию, грамотей! — обиделась женщина.

Ушел верткий клиент, а кассир обратилась ко мне:

— Убей, не знаю, где этот рыбкооп. Городок-то — два плетня на трех кольях!.. Вы, товарищ ревизор, не подскажете?..

— Раз груз прибыл, значит, есть такой получатель, — ответил я и поторопился к вагонам с мукой. Черт-те какой фортель выкинут грабители!

Железнодорожники подали муку в морской тупик. Туда потянулись подводчики. За ними — грузчики засновали, словно муравьи. Пустые мешки у них на головах, как башлыки. Мешки с мукой понесли на телеги. Верткий загорелый рыбачок распоряжался, куда отвозить товар.

Бочаров успел предупредить местных товарищей, но им пришлось мобилизовать весь актив — муку увозили в шесть разных складов. Надо было «засечь» все пути ворованного!

Павел находился в кабинете начальника городского отдела ОГПУ и волновался:

— Селиверстова и Петерсона не упустили бы…

Начальник покручивал сивые усы и щурил хитроватые глаза:

— У нас все як ти часы! Перший биля морского порту, на лабазе. Мешки считает. То — Селиверстов. А другой — у куркуля, що витряк за городом мае. Мои хлопчики прицепились, так намертво!

— Человека со шрамом нет! — сокрушался через минуту Павел.

Я тоже лихорадочно думал о том же. Есть наводчик. Есть подручные. Есть, наконец, главные воры. А кто их вдохновлял? Частный ли это эпизод или кусочек какой-то большой цепи?.. Мне, рядовому чекисту, все это было неведомо. И я вызвал к телефону начальника дорожно-транспортного отдела ОГПУ. Доложил намеками обстановку. И Макар Алексеевич передал:

— Указание центра — заканчивать!

В ночь на 18 августа одновременно были взяты Селиверстов, Петерсон, кладовщики всех шести складов, подводчики, рыбачок в широкополой шляпе. Склады опечатали. Начались обыски и допросы. Нам представлялось, что операция закончена.

У преступников нашли иностранную валюту, золото царской чеканки, пачки советских червонцев. В лабазах были обнаружены тайные подвалы с мукой, зерном, сахаром, вяленым мясом, военным обмундированием…

А на складе, где распоряжался Петерсон, между мешками оказались ящики с гранатами и винтовками французского производства.

И тут мы фактически убедились: поспешили!

— Мабуть, трошки рано! — сожалеючи говорил мне начальник горотдела ОГПУ. — Акулы ушли! А тот, со шрамом, робыв в порту табельщиком. Петровский его фамилия. Жил у рыбачки. С неделю как смотался — пронюхал, мабуть.

В кабинет четко вошел молоденький чекист, лихо щелкнув каблуками, доложил:

— У Петерсона взяли!

На стол начальника легли чистые бланки различных учреждений, заводов, организаций и крупномасштабная карта юга Украины. Начальник стал внимательно рассматривать вещественные доказательства.

Молодой чекист разрумянился. Глаза его сияли, и весь вид его говорил: «Вот какие мы ловкие!»

— Ладно, Петя! — Начальник горотдела ОГПУ махнул рукой.

Чекист покраснел, нахмурил жидкие бровишки и недовольно спросил ломающимся баском:

— Можно идти?

— А ты еще здесь? — Начальник обернулся сердито.

Чекист снова лихо щелкнул каблуками новых сапог и, печатая шаг, вышел.

Я как будто бы встретился со своей молодостью! И у меня было точно такое же желание показать себя бывалым рыцарем революции. И нарочитая подтянутость и жажда щегольнуть военной выправкой. Когда же это было?.. За плечами у меня семь лет работы в ЧК, ОГПУ. Это семь нормальных человеческих жизней!..

А начальник горотдела ОГПУ буднично разглядывал карту, покручивал светлые усы и не замечал моего настроения. Громко вздыхал:

— Поторопились, товарищ Громов. Злякалы ворога. Хамсу похватали, а большая рыба разорвала сеть.

И я досадовал: следовало продолжать разработку операции! Но в то же время мы надеялись, что в центре знают больше и, пожалуй, не прекратили расследование. Это подтверждалось и тем, что из Харькова и Москвы требовали быстрее изолировать причастных к делу «королей сахарина». А по-моему дело нужно было именовать: «операция человека со шрамом».

Позднее, в разговоре с начальником ДТО ОГПУ, я высказал свое мнение. Тот, по обыкновению своему, проницательно смотрел на меня:

— На вашем месте я меньше всего рассуждал бы! Враг усиливает нажим. Чекисты должны меньше разглагольствовать — это расслабляет волю. Некоторые товарищи докладывали, что вы вообще жалостливы. В Бердянске пытались защищать грабителей.

И я со страхом понял, что Бижевич когда-то не случайно расспрашивал о наших настроениях. Начальство ввело систему взаимной проверки чекистов! Действительно, в Бердянске я настоял, чтобы отпустили подводчиков, которые вывозили муку. Их наняли и обещали хорошо заплатить. Нельзя же пристегивать всех к шайке грабителей!.. Нельзя поддаваться чувству подозрительности! И я не раскаиваюсь, что отпустил людей… Пришлось бы вернуться к этому делу, я повторил бы свои шаги!..

— Хорошо, я вас понял! — отрезал начальник ДТО ОГПУ и долго тер лысину. — Подумайте о том, что я вам сказал… И еще запомните одно: если чекисты арестовали человека, то он безусловно виноват! Так должно быть!

У братьев Нестеренко были изъяты крупные суммы советских денег. В каретнике под яслями открыли тайник, полный риса, сахара, масла, соли…

— Зачем вам столько продуктов? — спросил я у жены Степана Ивановича — рыхлой, болезненной женщины.

— Германии та хранцузы идут войной… У мэнэ диты!

— А у тех, кого ваши мужья грабили, не дети?

— Власть богатая — всем достанется!

— Хто же вам казав, що война будэ? — задал вопрос Васильев, участвовавший в обыске.

— Та кривой Измаил, що приезжав до нас.

Тем временем Павел Бочаров в сенях под половицей обнаружил клеенчатый мешочек. В нем различные железнодорожные штемпеля и печати. За божницей на полочке вместе с евангелием хранились чистые бланки доверенностей, накладные и дорожные ведомости.

На допросе Измаил Борисович Петерсон сваливал все на человека с шрамом:

— Он сам меня нашел. Пригрозил разоблачением. Присмотрел он и Нестеренко. Представился под фамилией Петровского. А у меня — семья! Побоялся. У Нестеренко — семья…

— Нестеренко сам о себе скажет! — оборвал его излияния Васильев. — Откуда у вас оружие?..

— Тайные подвалы завел Петровский. Ящики с оружием он привозил лично. Ходила молва, будто бы из Кривого Рога… Товары делил он несправедливо. Одну треть взятого в вагонах мы имели право реализовать. А две трети — пай Петровского. Закабалил он нас!

— Ах, бедные-бедные! — с издевкой поддакнул Васильев и сплюнул от негодования. Ему противно было смотреть на жалкого кривоплечего человечка, который оставлял шахтеров без хлеба, а детишек без сахара.

Глубоким вечером мы собрались в нашей комнате на вокзале Сечереченска. Могли быть довольными — операция завершена! Но мы удовлетворения не испытывали.

Васильев яростно расхаживал по комнате и громко негодовал:

— Значит, шахи и маты ускользнули! Как же ты, Громов, промазал?.. Небось учиться торопился?..

— Приказ из центра, Вася.

— Из центра?.. Слухай, там же Бижевич учится. Проси по телефону Москву. Спросим: в чем дело?.. Друзьями мы с ним не были, но рядом воевали. А вон Павел даже в тыл белых вместе ходил.

— Бросьте, ребята, бузить! — Бочаров сверял по протоколам показания Степана и Егора Нестеренко. — На себя наклепаете. Из центра ОГПУ спросят: «Почему же вы, умники, не выловили всех?.. На месте виднее». Что ответите?.. То-то же..

— Ну, ладно! — остыл Васильев. — Пошли спать!

— Главное, грабеж прекратился! — заключил я.

Дельцов, связанных с Петерсоном и Селиверстовым, обнаружили в Мариуполе и Таганроге, в Днепропетровске и Сидельникове — целая разветвленная организация. Все они были наказаны на месте, а главных виновников затребовали в Харьков.

Приметы и характеристика Петровского — Квача были разосланы во все подразделения ОГПУ. Позднее мы запросили данные с границы: не пытался ли он просочиться за кордон? Нет! Хитрая лиса затаилась. А быть может, хозяева не разрешили ему покидать Советскую Россию?..


Однажды нас вызвали в Ленинскую комнату ДТО ОГПУ. За столом, украшенным букетами живых цветов, сидели начальник дорожно-транспортного отдела ОГПУ и секретарь партийной ячейки. Чуть впереди — военный с отечным лицом и орденом Красного Знамени на лацкане. Ему и было предоставлено слово. Он душевно поздравил всех собравшихся с успехами в борьбе с контрреволюцией. Награды. Благодарности. Именные часы. Почетные грамоты.

С ответным словом выступил Макар Алексеевич:

— В Донбассе раскрыта вредительская организация старых спецов. — Наш начальник волновался и немного заикался. Накануне торжества он участвовал в облаве на крупную банду и при взрыве гранаты получил контузию. — Руководили ею из Парижа. Деньгами снабжали оттуда же. Вредители ставили целью разрушить важнейшую топливную базу Советского Союза и тем самым сорвать индустриализацию страны. Враги народа затопляли шахты, устраивали взрывы и пожары, портили вентиляцию, а также срывали снабжение населения шахтерских городов и поселков. Одним из звеньев этой контрреволюционной цепи было раскрытое нами дело «королей сахарина».

Вася Васильев подмигнул мне: вот как оно повернулось! И мне все представилось в ином свете, а сознание выполненного долга теплом отозвалось в сердце.

А начальник ДТО ОГПУ громко продолжал, смотря в нашу сторону:

— Хорошо проявили себя чекисты товарищи Громов, Васильев, Морозов. Честь им и хвала! Особой благодарности достоин наш орденоносец Павел Ипатьевич Бочаров. Скромный и напористый, храбрый и осмотрительный, он может служить примером образцового чекиста!

Зал отозвался дружными хлопками.

— Кое-кто из нас заражен беспечностью, товарищи. Для чекиста потеря революционной бдительности — смерть! Об этом прошу всегда помнить. Большевистская партия и лично товарищ Сталин учат нас непримиримости к врагам народа. Ищите этих врагов — классовая борьба продолжается. Чем ближе к разрешению вопроса «кто кого?», тем классовые битвы будут обостряться! Шахтинское дело показало, что нельзя верить специалистам старого режима. Нам нужны красные спецы! Объявлен призыв в науку…

Тогда же увиделся я и с Тимофеем Морозовым. «За верность делу революции и проявленную энергию» мой учитель и товарищ был награжден Почетной грамотой ОГПУ и серебряными часами. Меня отметили такой же наградой.

— Думаю подаваться в науку, Володя, — говорил мне Тимофей за стаканом вина. — Никандр Фисюненко Институт труда окончил. Завидно мне! И партия зовет учиться…

В тот вечер мы вспоминали товарищей, погибших в боях, чекистскую юность…

А потом настал час и мне расставаться с товарищами — я ехал в Москву, в школу ОГПУ.

— Жаль отпускать тебя, товарищ Громов. Правда, интеллигентности у тебя лишок, но хлопец ты гарный. — Макар Алексеевич потянулся было к своей лысине, но отдернул руку.

Я засмеялся. Улыбкой ответил мне и Макар Алексеевич, вспомнив, как я брил голову.

— В художественный театр проложи дорожку, — наказывал начальник. — Третьяковка тебе понравится. Словом, используй Москву на все сто! Вернешься — обо всем расспросим. Имей в виду!

Макар Алексеевич полжизни прожил в Москве и говорил теперь о ней с грустью, как о давно минувшем и прекрасном…

Уезжал и Павел Бочаров — его назначили руководителем одного из ведущих отделов ОГПУ на Украине. Товарищи тепло проводили его в Харьков.

ПРОВОКАТОР

Тимофей Иванович Морозов стал основательным семьянином: трехлетняя дочка каталась колобком по комнате, а шестимесячный Женя попискивал в люльке. Поднялся мой товарищ еще на одну ступеньку служебной лестницы: работал он начальником линейного отдела ДТО ОГПУ на железной дороге.

Жил Морозов со своей семьей в Заречье, в старом железнодорожном доме под столетними липами. Не раз я бывал у него в гостях. Отсюда он проводил свою Ксению Ивановну в родильный дом. Это было в тот год, когда Советскую страну и весь мир постигло великое горе — умер Владимир Ильич Ленин. До глубины души потрясла чекиста смерть вождя.

Шел он к жене по траурному Заречью. Красные флаги в черном обрамлении. Горестные лица людей. И разговоры негромкие, будто бы Ильич лежал рядом в гробу..

Он думал: кто же заменит Ленина? Ответ был один. Только партия! Сплоченность рабочих и крестьян — вот в чем сила. И зачем эта нелепая смерть? Не стыдясь, он утирал слезы.

В акушерской ему выдали белый халат. Видя заплаканные глаза его, медсестра успокоила:

— Все хорошо. Не переживайте!

Морозов сел на лавку. Вышла Ксения Ивановна. Он взял ее побледневшую руку.

— Оксана, дочку назовем Нинел.

Ксения Ивановна удивленно глянула на мужа:

— Выдумает же!

— В память о Ленине. Прочитай с конца. Что выходит? — Тимофей Иванович на листке бумаги написал слово «Ленин».

— Ни-нел… — прочитала Ксения Ивановна. И все же в глазах ее не было согласия.

— Послушай: Нинель! Звучно, мягко. В самый раз для девочки.

И молодая мать тихо согласилась:

— Нехай будэ, як ты сказал. — И повторила одними бескровными губами:

— Ни-и-ине-ель…

Вся жизнь молодой четы теперь была в ребенке. Первый раз Нинель засмеялась — радости на неделю! Прорезался первый зуб — и слез и ахов не счесть! Доченька впервые пролепетала: мама!.. Нинель сделала первый самостоятельный шажок. И вокруг все этим только и занято: событие!

Чекист Морозов был, как и его товарищи, занят по 15—18 часов в сутки. А девочку интересовали тысячи «почему».

— Я просыпаюсь — тебя нет. Я ложусь в постель — тебя нет. Почему? — спрашивала она отца.

В редкие часы отдыха Тимофей Иванович не успевал ответить и на половину ее «почему». И уходил в чекистское казенное здание с потеплевшим сердцем и тихой радостью в душе…

Морозов познакомился с Ксенией Бакай на комсомольском собрании в Кривом Роге. Веселая, бойкая, с косами ниже пояса. Певунья — поискать такую! Да и кто в восемнадцать не привлекателен?..

Встречались полтора года и, наконец, признались друг другу: раздельно жить дальше невозможно!.. И у Тимофея Ивановича прибавилось забот ровно в шесть раз. Отец Оксаны умер в 1914 году, и Варваре Ивановне — матери Оксаны приходилось крутиться вдвое: на руках пять ртов! Женившись, Морозов взял на себя всю тяготу содержания, ученья большой семьи.

И родственников у Ксении Ивановны было много. Не забывали они дом Морозовых, где всегда их встречали радушно и хлебосольно.

Как-то летом — это как раз было при мне — в Заречье приехал троюродный дядя Ксении Ивановны, кряжистый токарь Прокоп Афанасьевич Хлопенюк. Грубый бас, громкий смех и совершенно седая голова. Именно про таких говорят: белый как лунь!

Привело его в Заречье отцовское дело — устроить сына в индустриальный техникум, в бывшее Александровское техническое училище. Хороших металлургов оно готовило — про его выпускников слава шла по всей Украине.

Когда выпили мы по доброй чарке, Тимофей Иванович, видевший родича первый раз, не утерпел:

— Прокоп Афанасьевич, сколько вам лет?

Дядя загрохотал:

— Сорок, а что? Мабуть, седина… Давняя справа… з 1906 року.

Подбежала девочка с бантами в косичках и попросилась на колени к Морозову. Тимофей Иванович поднял ее, поцеловал.

— Что, Нинелька?

— Що ж, по-хранцузки назвали? — пробасил гость.

— В честь Ленина, дядя, — ответила Ксения Ивановна.

Родич вскинул льняные брови:

— Гарно!

— Так вы потемкинец? — опять спросил Морозов.

— Ни. В 1904 году броненосец «Потемкин» стоял у нас на рейде. Меня комитет нарядил снабжать матросов прокламациями. И нашу рабочую газету я проносил. Филеры охранки присмотрели. Попал в их поминальник! А в девятьсот пятом от железнодорожных мастеровых вместе с Иваном Бакаем, отцом Оксаны, выбрали меня в Совет рабочих депутатов. И снова на глазах шпиков царских. В конце ноября большевики проголосовали за вооруженное восстание. А меньшевики — против! Ну, значит, ночью являются архангелы:

— Пройдемте бриться!

Попал я в одиночку. Полгода измывались. От товарищей узнаю: «Потемкин» уплыл в Румынию. И революцию затопили в крови. Как-то среди ночи слышу лязг замков:

— Выходи!

Вывели во внутренний двор тюрьмы, поставили к стенке. И солдаты с винтовками напротив. Жандармский ротмистр спрашивает визгливо:

— Последний раз даем возможность остаться живым. Где спрятана типография?..

А мне уж все равно. Молчу.

— Скажешь? — беснуется жандарм.

Молчу. Повернули спиной к строю. И знаешь, Тима, волосы сами зашевелились. Спине стало холодно, будто бы к ней приложили пласт застылого железа. Стою, ноги дрожат. Мне было всего девятнадцать! Рванулся, стал лицом к солдатам:

— Швыдче, каты!

А ружья наведены. Офицер махнул перчаткой. Гром ударил. На меня посыпалась кирпичная крошка. А померещилось — пули! И упал я…

Очнулся — снова камера. А потом — милость монаршья: вечная каторга. Повели этапом. Грязь. Лужи. А солнце. Глянул в лужу — старик! Эх, будь воно неладно!..

Гость замолчал. Выпили без слов.

— Слухай, Тимохвей. А насчет сына не поможешь?..

Неожиданный поворот в разговоре смутил Морозова. Родственникам Тимофей Иванович помогал и деньгами, и советами, и добрым словом. А тут… Он знал, что в техникум был большой наплыв учащихся. Имел ли он право использовать служебное положение?.. Как-то не вставал такой вопрос никогда. Замолвить слово за сына старого большевика… Но ведь как знают его, Морозова… Знают начальника отдела ОГПУ. И сработает страх, сила…

После долгого молчания Тимофей Иванович отозвался неловко:

— Обижайся, Прокоп Афанасьевич, не обижайся, но обходись без моей протекции.

Насупился гость. Катает шарик из хлеба в толстых пальцах. Неприятный вышел разговор. Пробасил.

— И то верно. Сам схожу.

А ночью Ксения Ивановна упрекала мужа:

— Мог бы позвонить в техникум… Старика обидел…

Тимофей Иванович шепотом говорил, что совесть чекиста не позволяет ему это делать.

— Ты перестала бы меня уважать, Оксана, если бы я стал именем чекиста спекулировать. А старик поймет!..

Утром Прокоп Афанасьевич вел себя так, будто бы и не было никакой размолвки.

В техникуме его встретил сам директор, холеный, длинный, как жердь, в роговых очках и с лошадиным лицом.

— Будьте любезны, проходите. — Солнце билось в его очках, и на стенке бегал светлый «зайчик».

Прокоп Афанасьевич рассказал, что привело его в техникум, а сам пристально разглядывал директора: что-то знакомое виделось ему в его облике!

— Откуда приехали, товарищ Хлопенюк?.. Из Солнечного?.. Там у вас прекрасное море! Что же сын в моряки не идет?..

— Стране нужны металлурги. Пятилетку строим. За четыре года надо управиться, а без своих спецов как справишься?..

— О, вы правильно понимаете текущие задачи! Оставьте заявление. — Директор обошел стол, пожал руку старого рабочего. Провожая к двери, продолжал:

— Денька через три-четыре заходите, товарищ Хлопенюк…

Вернулся Прокоп Афанасьевич сильно взволнованный. И тотчас к Ксении Ивановне:

— Тима колы придет?

— Сама не знаю. Быть может, за полночь…

Гость накинул пиджак на плечи и заторопился в отдел ОГПУ.

— Что случилось, Прокоп Афанасьевич? — встревоженно встретил его Тимофей Иванович.

— Мы считали, що вин погиб.

— Кто?

— Шварц Ганс Меерович. Учитель из гимназии. В стачком завода «Руссуд» входил, от социал-демократов.

— Ну и что же?..

— Потом был страшный провал — почти всю подпольную организацию охранка «повязала»… И Шварц попался. В общей камере сидел. Били на допросах. А потом ночью вызвали Ганса, и еще пятерых. С тех пор Шварца не видели. А по камерам пополз слух: провокатор!

Морозов заинтересованно слушал родича, но в душе уже прикидывал: есть ли доказательства?.. Кто подтвердит?..

— Он вас узнал, Прокоп Афанасьевич?

— Виделись-то мы с ним тогда мельком, на маевке. Он с речью выступал. Красиво говорил, зажигательно. А я и запомнил. А ему — где же! Толпа большая была. И я среди нее.

— А если то был слух пущен, чтобы опорочить Шварца?..

— Хто ж его знае. Если честный человек — не обидится… И потом — в приемной этого директора все по-германски балакают. Немцев одних набирает, мабуть. Балмочуть не по-нашему…

Тимофей Иванович рассмеялся, успокаивая родственника:

— Показалось вам, Прокоп Афанасьевич.

— Мэни, мабуть, и показалось, а тоби — не должно казаться! Тоби хворму надели, «шпалы» нацепили! — отрезал Хлопенюк.

Тимофей Иванович попросил Хлопенюка подробно написать все, что ему известно о Шварце. А сам стал собирать материалы о директоре индустриального техникума.

Шварц Ганс Меерович приехал из Николаева в Александровск (ныне Заречье) еще до революции и преподавал в гимназии. Среди окружающих ничем не выделялся.

В ноябре 1917 года неожиданно пришел в ревком города и предложил:

— Откроем школу специалистов? Своих коллег я уговорю. Мы примыкаем к революции. Новой власти скоро потребуются свои техники!

Матрос с Балтики, сидевший за столом председателя ревкома, прохрипел простуженным голосом:

— Добро! Барахлишко какое надо, берите у буржуев именем ревкома!

Так Шварц стал первым красным директором технического училища в Александровске. От городской интеллигенции его избрали в Совет депутатов. Его ставили в пример старым спецам. И в те годыГанс Меерович не один раз слышал за своей спиной злой шепоток бывших друзей:

— Предатель!

Но Шварц настойчиво делал общее дело. В дни всенародного траура он подал заявление в большевистскую партию:

— Желаю продолжать дело Ленина!

И его приняли. Он проявил особенное рвение в организации обучения трудящихся. По своей инициативе открыл студию рабочих и крестьян, где готовил малограмотных парней и девушек к поступлению в средние и высшие учебные заведения. Его авторитет в городе еще больше упрочился.

…Через неделю Хлопенюк снова посетил директора. Еще внимательнее пригляделся к Шварцу. И вернулся раскаленным добела.

— Немчик дохлый! — загремел Прокоп Афанасьевич с порога. Бросил в угол картуз.

— Готовим кадры из своих горожан. Иногородних не можем обеспечить общежитием… — передразнил он Шварца.

— Отказали? — спросила Ксения Ивановна.

— А то! Извиняется, изгибается… Тьфу-у! Сразу видно: шкура!

Морозов тем временем запросил Харьков и Москву: нет ли в архивах каких-либо следов Шварца Ганса Мееровича?.. Одновременно отправил письмо в истпартархив города Николаева с просьбой сообщить подробно о провале подпольной организации РСДРП.

Уезжая, Прокоп Афанасьевич настоятельно рекомендовал:

— Проверь, проверь немчика!

— А вы разузнайте среди старых большевиков, что и как.

— Добре, Тима!

Ответы на запросы задерживались, и Морозов решил лично посмотреть на директора. Повесткой пригласил Шварца посетить линейный отдел ОГПУ.

Явился длинный немец. Бирюзовые, под толстыми стеклами очков глаза, мягкие поредевшие волосы расчесаны на пробор. Манеры интеллигента, отменная предупредительность.

— Извините, но мы вынуждены были вас потревожить, — сказал Тимофей Иванович, приглашая Шварца к столу. — Почему все учащиеся вашего техникума говорят по-немецки?

— Простите, а что им остается делать?

— Не понимаю.

Легкая усмешка тронула тонкие блеклые губы Шварца.

— Дисциплина есть такая — немецкий язык! Экзамены — вот и практикуются.

— И вы владеете немецким?

— Уроженец немецкой колонии под Одессой! А что в этом предосудительного? Мы, немцы, мешаем Советской власти?..

— Разрешите задавать вопросы мне! — сухо прервал Морозов.

— Будьте любезны! Но я никак не уясню одного: зачем меня оторвали от дела, товарищ начальник?..

«Довольно смел и самоуверен!» — отметил Морозов.

Тимофей Иванович много видел людей, вызванных в чекистское здание, и научился различать состояние посетителей.

— Жалоба вот поступила. Мы должны выяснить…

— Насчет немецкого языка?

Теперь улыбнулся Тимофей Иванович, положил на стол перед собою заявление Хлопенюка.

— Был у вас такой Хлопенюк…

— Вы сами понимаете, не мог я принять Хлопенюка. Инструкции из губернии. А он — жаловаться. — Тонкие губы с родинкой под носом поджались, а блеклые глаза обиженно спрашивали: при чем тут я? Инструкция сверху…

Морозов внимательно рассматривал Шварца. Ничего необыкновенного в нем, на первый взгляд, не было. Едва заметные веснушки под близорукими глазами. На лбу три поперечные морщины. Виски серебрятся.

— Так пусть привозит своего хлопчика этот Хлопенюк. Поговорил бы… А то бегут сразу в ГПУ… — Шварц поднялся со стула во весь рост. — Позволите откланяться?..

— Давайте ваш пропуск: отмечу, — Морозов отпустил Шварца.

Когда тот дошел до двери, Тимофей Иванович проговорил вслед:

— Кстати, Хлопенюку снисхождение полагается — член партии с 1903 года, в Николаеве вступал.

Шварц задержался на мгновение в дверях и, как почудилось Морозову, испуганно оглянулся.

— Так я и говорю: пусть приезжает!.. Мы еще раз рассмотрим его прошенье. Может, нам самим вызвать его? Адресок разрешите?

— Зачем же, мы сами сообщим.

Все произошло естественно, и в то же время Морозов видел: Шварц очень встревожен. Впрочем, любой гражданин, вызванный в ОГПУ, был бы озабочен и задал бы себе тысячи «зачем» и «почему».

Из Харькова и Москвы поступили ответы, но ничего нового к сообщениям Хлопенюка они не добавляли. В 1902 г. Шварц Г. М. был учителем в реальном училище, а затем — в женской гимназии. Посещал тайные собрания социал-демократов. Позднее попал в тюрьму, и на этом его след потерялся…

Но вот известие из партийного архива города Николаева и письма Хлопенюка были куда полезнее! Меньшевики в 1905 году способствовали разгрому социал-демократической газеты «Наше дело». Нашелся свидетель очной ставки Шварца в жандармерии с сотрудником тайной большевистской типографии…

Из опроса старожилов города стало известно, что узники центральной тюрьмы в 1907 г. видели в камерах на стенах нацарапанные слова:

«Не верьте Шварцу!»

Портовый рабочий, имевший связь с матросами «Потемкина», подтверждает слухи о предательстве учителя немецкого языка.

Предстояла новая встреча Морозова и директора индустриального техникума. В папке лежало постановление прокурора города о задержании Шварца Ганса Мееровича.

— Как же брать в тюрьму коммуниста? — задал себе вопрос Морозов. — Вдруг горком партии найдет возможным применить к Шварцу другие меры воздействия?.. Быть может, передать все материалы секретарю партийного комитета?..

Эти же вопросы Тимофей Иванович задал начальнику дорожно-транспортного отдела ОГПУ, срочно выехав из Заречья в Днепропетровск.

Макар Алексеевич принял его довольно холодно:

— Партийные органы сами заинтересованы в очищении рядов ВКП(б). Поставим их перед фактом. Больше самостоятельности. У вас под боком Днепрогэс. Соображаете? Ни одного подозрительного или сомнительного человека нельзя держать вблизи такого объекта! Повторяю вам: раз и навсегда зарубите себе на носу, если чекист арестовал человека, значит, он, этот человек, виноват!..


Меня отпустили из школы на побывку: Анна Ивановна написала, что Светланка заболела и самой ей нездоровится…

В комнате тепло, уютно. Светланка лежит в затемненном уголке — корь! Я потихоньку рассказываю Анне Ивановне о Москве. Она слушает с открытым ртом — никогда не была в столице.

К вечеру Тимофей Иванович пришел ко мне домой. Анна Ивановна приготовила стол. Откровенно разговорились.

Морозов рассказал мне о ходе следствия по делу Шварца.

На первом же допросе Шварц признался в том, что он был завербован царской охранкой и работал по ее заданию. Именно на его совести провал подпольной социал-демократической организации в Николаеве.

— Весьма убедительно прошу вас, гражданин следователь, не сообщайте об этом в горком КП(б)У и моим сослуживцам. У меня семья. Детям жить, а чем они виноваты?.. Я — подлец! Со страху за свою никчемную жизнь первому жандарму выдал товарищей. Но мои детки. О, майн гот! — Белые руки Шварца тряслись. Холеные щеки обвисли, и блеклые глаза провалились. Какая-то смертная тоска таилась в них.

Морозову стало не по себе. Он налил стакан воды и подал арестованному, Шварц пил захлебываясь, капли полились на костюм, но Ганс Меерович не замечал ничего.

— И вас не тревожила совесть? Не вспоминались товарищи, которых послали на виселицу? Как вы могли спать спокойно, зная, что вашей рукой расстреляны лучшие люди партии?..

Шварц не поднимал головы. Угловатые плечи вздрагивали. Он ломал пальцы. Шварц напоминал мокрицу и вызывал чувство гадливости. Он дрожал потому, что его жизни снова грозила смерть. Ни идеи, ни убеждения — ничто не дорого было ему. Он хотел жить! Он боролся за жизнь, а не жил для борьбы.

Об аресте провокатора сообщили в Харьков и Москву. Там похвалили Морозова. Но из столицы примчался Бижевич, чтобы на месте лично допросить Шварца. Для Юзефа Леопольдовича это была практика: он заканчивал школу.

Прочитав протоколы допросов, Юзеф Леопольдович удивленно поднял голову:

— И только? А где сообщники?

Глаза бешено поблескивали. На залысинах выступили капельки пота. Он расстегнул ворот.

— У него определенно есть организация в техникуме!

— Сомневаюсь, Юзеф Леопольдович! Такой слизняк вряд ли способен на активные шаги, — не согласился Морозов.

На новом допросе Шварц повторил свои показания. Но Бижевичу этого было мало.

— На кого вы работаете сейчас? — Бижевич впился диковатыми глазами в арестованного.

Тот не понял вопроса. Юзеф Леопольдович опять крикнул:

— Чей ты теперь шпион, падаль!

— Я работал честно.. С прошлым покончил.. Спросите любого в Заречье…

— Он покончил… Ха-ха-ха! Зато мы не покончили и помним твое прошлое! Царской охранки нет, а то ты бы всех нас отправил в тюрьму, сгноил на каторге! Кто входит в твою организацию?..

— Нет у меня организации.

— Кто помог тебе пробраться в партию?

— Никто.

— Честные люди не станут рекомендовать провокатора!

— Они не знали… Пожалуйста, не тревожьте их! — Шварц заплакал. Снял очки и без стеснения рукой вытирал слезы.

Провокатора увели, а Бижевич распорядился вызвать всех, кто рекомендовал Шварца в партию.

— Вот тебе и организация, товарищ Морозов. — Бижевич с удовольствием потирал руки. — В чем твоя беда, товарищ Морозов? Ты очень интеллигентен: ахи да охи! Почему да отчего…. Я об этом говорил, помнишь, в Долгушине. Настоящий чекист действует прямо: есть враг, значит, есть его окружение! Есть Шварц, есть три рекомендовавших его в партию. Они обязаны были знать, кого протаскивают в ВКП(б)!

Удивлению Морозова не было предела.

— Откуда вы все это взяли, Юзеф Леопольдович? Нам известно, что Шварц по слабоволию стал провокатором. За прошлое он должен нести кару. Но, в самом деле, товарищ Бижевич, при чем коммунисты, рекомендовавшие его в партию? Мы, чекисты, и то не знали о провокаторстве Шварца.

— Вот с этим предстоит разобраться, как это у вас под носом орудовали жандармские сыщики и шпионы! Вы не воспитали в себе чувство подчиненности, товарищ Морозов, потому возражаете мне. Чекист должен повиноваться до самоотречения. Скажут: твой отец враг! И ты без размышления должен арестовать отца!

— Ну, до такого я еще не дошел! — Морозов разнервничался и вышел из кабинета.

Бижевич с пристрастием допросил коммунистов, рекомендовавших Шварца в партию, и оставил их в тюрьме, а сам обратился к прокурору за санкцией.

— Контрреволюционная организация у вас тут открыта! — говорил он прокурору. — Наши товарищи проявили близорукость.

Но прокурор, старый большевик и сам в прошлом чекист, отказался санкционировать арест коммунистов.

— Сходите в горком партии! — посоветовал он.

В горкоме КП(б)У встретили Бижевича весьма сдержанно и даже упрекнули:

— Вы у нас уже больше недели, а в горком почему-то не заглянули.

Секретарь — женщина в темной кофте и без левой руки — изучающе смотрела на представителя центра ОГПУ. А выслушав доводы Бижевича, сказала:

— Мы рассмотрим дело товарищей в партийном порядке. Перешлите, пожалуйста, материалы в горком. А Шварц Ганс Меерович уже исключен из рядов КП(б) Украины — поступайте с ним по закону.

Злой и непримиримый явился в отдел ОГПУ Бижевич, вызвал на допрос Шварца.

— Твои рекомендатели признались! Ваша шайка хотела взорвать Днепрогэс!

Шварц, постаревший сразу лет на десять, ссутулившись и опустив голову, вяло отозвался:

— Ничего я не знаю…

— Становись к стенке! — заорал Бижевич. — Пена запеклась на его губах. Глаза словно плавились от бешенства. Он вырвал пистолет из кобуры.

— Смотри мне в глаза! Чей ты шпион? Считаю до трех! Ра-аз!..

Морозов испугался: убьет без суда! Он понимал, что Бижевич вымещает на арестованном свою неудачу, срывает злобу. Ведь Шварц теперь находится во власти чекистов. А в отделе самым старшим был Бижевич. Значит, Шварц во власти его, Бижевича! Но за жизнь арестованного отвечает в первую очередь отдел ОГПУ. И Морозов не выдержал:

— Товарищ Бижевич, вас можно на минуту?

Юзеф Леопольдович опустил руку с пистолетом и, пошатываясь, как пьяный, пошел на Морозова.

— Ну, чего тебе?

— Подпишите бумагу. — Это был предлог к разрядке.

Бижевич вытер вспотевший лоб, пробежал глазами протокол прошлого допроса и расписался. И снова к Шварцу.

— Ты выдал подпольную организацию?

— Я…

— В расход, сволочь!

Бижевич в изнеможении опустился на стул. Потом вдруг подскочил и с силой ударил кулаком Шварца! Тот упал, стукнувшись головой о край стола.

Морозов побледнел, схватил за руки Бижевича, бесцеремонно выталкивая его за дверь.

Тимофея Ивановича бил нервный озноб. Он приподнял арестованного, влил в рот ему воды.

Шварц очнулся, мутными глазами посмотрел вокруг, стал шарить руками, стараясь найти очки…

Морозов вызвал караул и приказал увести подследственного. Тимофей Иванович был потрясен: чекист бьет арестованного! А как же сентиментальные стишки? Для чего же он их помнит? Неужели в центре не знают, кто учится в спецшколе?

На заре Советской власти в Петрограде были задержаны заговорщики. При облаве они отстреливались и убили несколько чекистов. Когда заговорщиков привели в ЧК, морячок в бушлате, товарища которого только что сгубили враги, со всего размаха ударил белого офицера. И в это время вошел Дзержинский. Он коротко бросил:

— Оружие! — и протянул руку.

Матрос беспрекословно снял маузер, вынул из кармана две гранаты и все передал адъютанту Дзержинского.

— Под суд! — снова так же коротко и властно сказал Дзержинский.

На этом примере непримиримости к самовластию воспитывались чекисты и более позднего призыва… И вдруг такое… Бижевич вернулся в отдел лишь к ночи. Морозов не мог смотреть ему в глаза. А Юзеф Леопольдович вел себя так, как будто бы и не было дикой сцены расправы с арестованным.

— Юзеф Леопольдович, вы нарушили закон! — сказал Морозов, побледнев. — Бить арестованных не позволено!

— Они нас не только бьют, а убивают! — ответил Бижевич, листая бумаги в деле Шварца.

— Даже в начале революции чекисты не били арестованных! А теперь ведь другое время…

— Именно — другое… Мне кажется, что вы труды товарища Сталина плохо изучаете, товарищ Морозов. Классовая борьба усиливается, и мы не будем щадить врагов! Оформляйте быстро Шварца!

— Согласно закону, Юзеф Леопольдович, я обязан отправить Шварца в Солнечный, где совершено им преступление. Там продолжат следствие.

Бижевич смотрел на Морозова так, будто бы тот свалился с луны.

— Ну и дурень же ты, Тимофей! Мы тратили нервы, а кто-то получит наградные за эту сволочь…

Тимофей Иванович с омерзением слушал Бижевича, и ответил твердо:

— Закон для всех писан.

— Зако-о-оны! С такими, как ты… — Он не договорил, наклонился к столу и глухим шепотом продолжил: — Такие птички у нас на виду — тебе и не снилось! Враги чувствуют свой конец — играют ва-банк! Учти, Тимофей, нельзя ослаблять борьбу с врагами народа. И вот еще что. Это только тебе говорю. И среди партийных работников есть такие субчики, что хоть сегодня в тюрягу! За ними наш глаз нужен. Ты присмотрись к своим горкомовцам. Секретарша мне сразу не понравилась!

— Она с Буденным прошла до Львова. Руку потеряла в бою с беляками!

— Все они теперь буденновцы!

— Чему же верить, Юзеф Леопольдович? — со страхом в душе спросил Морозов: он сознавал, что Бижевич учится в центре ОГПУ, знает много больше, чем местные работники.

— Себе! Только себе и своей совести!

— А Центральному Комитету? А Сталину?

— Ты меня не провоцируй, товарищ Морозов. — Бижевич ошалело отпрянул и с присвистом выдохнул: — Здесь свидетелей не было. Ты мне ничего не говорил, а я — тебе? Ясно? Не дорос ты, Морозов, до настоящего чекиста! Как ты решил со Шварцем?..

— И все же, товарищ Бижевич, разрешите мне отправить Шварца.

— Эх ты, шляпа! Дается возможность отличиться… Ну, черт с тобой!

Бижевич ушел, с силой хлопнув дверью, оставив Морозова в тяжелом раздумье.

Юзеф Леопольдович, закончив дело в Заречье, отрапортовал бы начальству об успехе и, наверное, получил бы награду. Передав дело Шварца территориальным органам ОГПУ, мы, транспортники, теряли право на признательность за оперативность и розыск давнего преступника.

Кем стал бы Юзеф Леопольдович, если бы он не пошел в ВЧК? Мы могли представить его полотером, торговцем или слесарем. И он был бы таким, как все полотеры, продавцы или мастеровые, с их обычными человеческими слабостями. Может быть, труд поднял бы со дна его души и доброту и жалость к людям, залечил бы раны в сердце. Большая власть же над людьми, над их жизнью и смертью, над свободою и неволею делает подобных типов страшными для окружающих. Злые люди с мелкой душой быстро начинают в таких условиях верить, что они родились повелевать…

Бижевич наговорил, наверное, начальнику ДТО ОГПУ много неприятных слов, потому что Макар Алексеевич имел крупный разговор с Морозовым. Начальник отдела ОГПУ рассуждал трезво и логично:

— Не советую вам поднимать шум и вдаваться в тонкую психологию. Провокаторская морда достойна кулака большего, чем у Бижевича. Десятки лет прикидывался, подлец, честным служащим!.. Он, конечно, получил сполна. А Бижевич, насколько мне известно, хорошо зарекомендовал себя в центре. Не учитывать это — глупо!

— Но ведь он превышает полномочия, предоставленные нам законом! — попытался вставить свое Морозов. — Он же учится и должен знать кодекс.

Макар Алексеевич будто бы и не слышал его.

— Тимофей Иванович, а может быть, нам и в самом деле кончать тут с этим Шварцем?..

— Вы, Макар Алексеевич, начальник — решайте. Но закон… Что будет Бижевичу за рукоприкладство?..

Начальник ДТО ОГПУ досадливо потер лысину, пристально вглядываясь в глаза Морозову и стараясь отгадать его мысли.

— Он прикомандирован из центра…

— Я не могу работать с ним в одном отделе! — твердо сказал Тимофей Иванович.

Макар Алексеевич задумался, потом вдруг пригласил Бижевича. Тот вошел чистенький, приглаженный, но с хмурым, озабоченным лицом.

— Вот Тимофей Иванович недоволен вами.

Морозов резко встал:

— Зачем же так, Макар Алексеевич? — Обернувшись к Юзефу Леопольдовичу, раздельно добавил: — Я не намерен работать с вами!

— Ты, Тима, что, очумел? Из-за какого-то контрика поднимаешь шум до небес! — Бижевич недоуменно пожимал плечами.

— Если я соглашусь дальше вести дело Шварца вместе с вами, то я беру ответственность на себя за ваши незаконные действия…

Макар Алексеевич передернул плечами:

— Ладно, идите оба. Я подумаю!

Морозов положил на его стол бумагу:

— Вот мой рапорт. Прошу реагировать срочно! — И первым вышел за дверь. Бижевич нагнал его.

— Ну, чего ты кипятишься? Ну, погорячился. Так эту гадину убить мало!

Тимофей Иванович коротко отозвался:

— Против совести не приучен идти.

Макар Алексеевич принял соломоново решение: отстранил от ведения дела Шварца и Морозова и Бижевича — Тимофей Иванович выехал в Харьков. Вскоре мы узнали о его новом назначении.

Болезнь Светланки затянулась: пошли осложнения! И мне разрешили временно поработать в отделе ОГПУ железной дороги.

— Примите Шварца. Его вел Морозов. И заканчивайте скорее! — распорядился Макар Алексеевич. — Остались небольшие формальности…

Однако жизнь распорядилась по-своему. Никто — ни Морозов, ни Бижевич, ни Макар Алексеевич не подозревали, как ловко прикидывался простачком Шварц. Ему важно было, чтобы чекисты посчитали его лишь провокатором. Потому-то и слезы лил, быстро во всем признаваясь…


Ко мне в отделение ОГПУ пришел учащийся индустриального техникума. Белобрысый, с продолговатым лицом и светлыми глазами. На ногах поношенные сандалии, ворот вышитой украинской рубахи свободно распахнут. Руки сильные, рабочие. Но на лице виноватая, невеселая улыбка.

Я пригласил его сесть.

Он заговорил с таким выражением, будто бы окунулся в ледяную воду.

— Пожалуйста, не пишите сразу… Мне трудно… Записывают когда, путаюсь здорово.

— Ваша фамилия?

— Пашканг… Сергей Пашканг.

— Немец?

— Из колонистов… Это отец. А мама — русская. Они умерли… У вас есть время?.. История моя длинная, извините…

— Слушаю, слушаю!

Исповедь Сергея была удивительной. И в то лее время закономерной для молодого человека, воспитанного Советской властью и Ленинским комсомолом.

…— Родился я под Одессой. Наша местность населена почти сплошь немцами. Обрусели они, но жили по старым традициям: села распланировали по шнуру, аккуратные палисадники, культурные огороды, много цветов. Земля содержалась хорошо, немецкие села славились высокими урожаями. По воскресеньям, принарядившись, люди шли семьями в ближайшую кирху, а после службы пили пиво домашнего приготовления… Словом, жили строго по немецкому обычаю.

Отец мой был дворянином… Бедным дворянином — разорился в конце прошлого века. На земле работал наравне со всеми хуторянами. Отличался начитанностью, глубоким знанием земледелия.

А мать происходила из крестьянской семьи. Оба они были отзывчивыми и понимали людское горе, пользовались уважением в округе.

Я был в семье единственным сыном. И все же меня не баловали — с самого раннего детства я узнал, как добывается хлеб. У нас жила прислуга, и дом был большой, кирпичный. Имели мы и хороший выезд.

После революции отобрали усадьбу. Папа расстроился и увез семью на станцию Никольская. Как я уже говорил, отец был всесторонне образованным человеком, и его вскоре назначили начальником этой станции. Отзывы о его работе всегда были лестными.

Но как-то на станцию случайно заехал человек из-под Одессы и признал отца. Они были давними соперниками: в молодости оба ухаживали за моей матерью! Отец оказался более счастливым, а его соперник затаил ненависть и выжидал удобного момента для мести.

Увидев отца в форме железнодорожника, он побежал в профсоюз станции:

— Вы пригрели змею! Дворянина начальником держите!

И наше благополучие опять нарушилось. Отцу разрешили лишь ремонтировать пути, грозили упечь в Сибирь, всякий раз попрекали прошлым и насмехались…

Папа умер в 1924 году. — Студент сдерживал слезы.

Я подал ему стакан воды. Пашканг виновато смотрел мне в глаза: затрудняю, мол, вас.

— Извините, папа добрый был… Настало очень тяжелое время. Мама мыла полы на вокзале, а я пас селянский скот. Из школы меня выгнали — сынок буржуя!.. И мама умерла… Меня приняли в свой дом дальние родственники мамы. Так очутился я в Заречье…

По правде говоря, меня сначала озадачила история юноши. Зачем он пришел к нам? Мы не препятствовали его учению.

Холодок настороженности, с каким я встретил Пашканга, должно быть, пугал его. Паренек все больше волновался, на щеках его пылал румянец. Он пил воду и все извинялся.

— Горьким оказался хлеб дальних родственников. Не мог я быть нахлебником… Подал документы в техникум, мало надеясь на успех. Но Ганс Меерович очень хлопотал за меня. Это сам директор техникума! Приходил в наш дом, смотрел как живу… И приняли. И стипендию установили повышенную… Я вас не задерживаю? Я скоро закончу…

— Слушаю, Сергей! Не торопись.

— Понимаете, в школе я вступил в комсомол, — продолжал свой рассказ Пашканг. — Ходили в походы. Собирали книжки для деревенских школ. Учили неграмотных. Учились стрелять. Интересно было! Но о том, что я урожденный дворянин… смалодушничал… Не сказал ребятам. И что я немец — не сказал. И что у нас было когда-то поместье. В школе сошло… А вот в техникуме…

Замолчал мой собеседник, отпил воды. Я догадался: в техникуме началась строгая проверка и все открылось. Его судьбой занялись чекисты!

— Да. Меня исключили из комсомола, как чужака, скрывшего свое прошлое. Но вы же должны понять! Если бы я признался… А мне так хочется быть механиком!.. И нет у меня никого на свете. Куда же мне податься? Я советский человек. Мне все дорого. И улицы, по которым я хожу. И дом, где живу. И Украина. И могилы моих отца и мамы. Это же моя Родина! Разве виноват я, что мой отец был дворянином?

— Но при чем тут НКВД? — спросил я и нетерпеливо глянул на часы: приближался доклад у начальника управления.

Пашканг заторопился:

— Позвольте доскажу… Из комсомола вытурили. Теперь из техникума собираются… Встретил меня Ганс Меерович и говорит:

— После занятий, Пашканг, зайдите ко мне.

Ну, думаю, прочитает приказ и — до свидания, прощай, техникум. Прощай, мечта!

Но Ганс Меерович встретил меня ласково. Усадил на диван. Обнял за плечи.

— Будь мужественным, Сергей! Ты — немец. А немцы — натуры крепкие. Расскажи про своих родителей.

Путаясь и глотая слезы, я повторил то, что было сказано на комсомольском собрании. Меня захлестывала жалость к себе. Давно никто не говорил мне теплых слов. Я не мог сдержать себя и плакал навзрыд.

— Успокойся, Сергей. — Ганс Меерович прошел до дверей и плотно прикрыл их. Распахнул створки окна. Тихий шум улицы влетал в кабинет. Директор снова заговорил доверительно:

— Без комсомола жить можно. Наши воспитанники не все уходили от нас комсомольцами, а свою дорогу в жизни проложили. Не горюй! Немцам трудно жить в России, но еще горше в самой Германии. Там Версальский договор — петля на шее нашего с тобой народа. К немцам несправедливы потому, что мы — культурная нация. А в России — варвары! Ты сам видел, как отличаются наши хутора от украинских деревень. У нас — аккуратность, разумность. У них — грязь и бестолковщина!

Пришлось прервать Пашканга: часы звали к начальнику Управления! А меня уже заинтересовал рассказ студента.

— Перекурим, Сергей! — сказал я, подвигая к нему пачку «Красной звезды». Он закурил, а я сходил к начальнику Управления НКВД и когда вернулся, мы продолжили беседу.

Пашканг немного освоился и дальше рассказывал более складно и уверенно.

— Наш народ высокообразованный, с вековой культурой: Вагнер, Гете, Лютер, Бисмарк… — Ганс Меерович очень пристально смотрел мне в глаза и с проникновенностью убеждал:

— Гордись, Сергей, что ты родился немцем. Наше отечество нуждается в жизненном пространстве. В фатерлянде порвали Версальский договор! Немцам самой судьбой предрешено быть властелинами мира. Извини старика. Размечтался… У тебя свое горе, а я к тебе с риторикой. Извини. Но горе одного немца, где бы ни жил он, сливается с горем немецкой нации. Иди, Сережа, я думаю, что отстою тебя на педагогическом совете… Побывать бы тебе в фатерлянде — навек остался бы сердцем там!

Я поблагодарил Ганса Мееровича, как только мог. Он протянул мне руку помощи в самое несчастное для меня время.

И все же на сердце осталась тревога: педагогический совет не обязательно послушается Ганса Мееровича! Конечно, я мог бы пойти работать. Но ведь всего через один год я стал бы механиком. Так и мучился: неужели оставят недоучкой?

— Плюнь, Серега, на все! Вали на Днепро. Там на любом пароходе нужны механики. У тебя три курса — это не каждый имеет! С руками отхватят! — Это совет добрых хлопцев.

Но были и такие, которые со злорадством приплясывали:

— Пусть хлебнет горячего! Небось драл три шкуры с мужиков! Дворянчик недорезанный!

И я решил твердо, если исключат из техникума, то покончу с жизнью!

Снова вмешался Ганс Меерович. Как-то отозвал в сторону и тихо сказал:

— Вечерком загляни ко мне на квартиру. Только сделай так, чтобы о посещении никто не знал. А то потом на педсовете трудно будет защищать. Скажут: по знакомству! И можно не отстоять…

Ганс Меерович Шварц жил в центральной части Заречья в одноэтажном каменном особняке, обнесенном плотным забором. Вокруг белая акация и каштаны. Под окнами — сирень.

На мой стук явилась горничная в крахмальном переднике. «Как в старое время», — подумал я и назвался.

Она заученно улыбнулась.

— Битте! Вас ждут…

Громко сказала:

— Ганс Меерович, ваш гость!

Из боковой двери вышел хозяин в тяжелом домашнем халате.

— О, Сергей! Ферцайнен зи… Извините: принимаю в таком костюме. По-домашнему. Проходите.

В гостиной за столом, накрытым льняной скатертью, сидел мой однокурсник — Фриц Рихтер. Мы его звали просто Федя-доносчик! Долговязый, рыжий, с бегающими глазами. Его не любили на курсе за ябедничество. Мне стало неприятно, что он увидел меня в доме директора.

Фриц встал, пожимая мне руку.

— Я откланиваюсь, Ганс Меерович.

Он вышел, и в прихожей послышался приглушенный писк горничной.

— О, Фриц шалит! — улыбнулся хозяин.

На круглом столе лежали красочные журналы на немецком языке. Вощеная бумага. Цветные крупные фотоснимки.

— Позвольте? — спросил я хозяина.

Ганс Меерович снова мягко заулыбался:

— Битте, мин херц. Приятно оформлены, не правда ли? Умеют немцы — культура!

— Где выписали, Ганс Меерович? — опять спросил я, обратив внимание на номера и свежую дату выхода журналов.

— Подарок добрых друзей. Утверждал учебные планы в Наркомпросе. Встретились… Еще пахнут типографской краской. — Шварц нюхал журнал, закрыв глаза. Подбородок, гладко выбритый, упирался в бархатный воротник халата. Волосатые пальцы гладили поблескивающую обложку.

— Аромат фатерлянда… Божественный аромат! Нет ничего дороже Родины, Сергей…

— В Германии фашисты, Ганс Меерович, — напомнил я.

Ганс Меерович расхохотался от души. Его мясистые щеки надулись, пухлыми руками он хлопал себя по коленям.

— Ты хорошо изучаешь обществоведение, мой мальчик! А жизнь — не только книги и уроки. — И уже серьезным тоном продолжил, усаживаясь в кресло: — Немцы борются за новый порядок в Европе. В каждой борьбе есть элемент риска, есть частица жестокости… А журналы тебе нравятся?

— Замечательная бумага. Красивые фотографии. Жаль, прочитать не могу — дома у нас говорили больше по-русски.

— Скверно! Немец никогда не должен забывать, что он немец. И свой язык знать! Сюда могут прийти германские войска и каждого немца спросить: верен ли ты нации? Что ответишь ты, Сергей?

У меня завихрилось в голове: какие войска? Зачем они придут на Украину? Кто их пустит? К чему я должен быть готов? Ведь фашисты злейшие враги всех людей! Может быть, директор хочет испытать меня перед педагогическим советом? Может быть, он не верит мне, видит во мне тоже лишь отпрыска дворянина?

А директор техникума наставительно говорил:

— Твоего отца, Сергей, довели до могилы. Муттер умерла безвременно. У вас забрали все богатство. Тебя вот преследуют. Чего тебе еще ждать от большевиков? Ты должен поклясться мне в верности немецкой нации. Завтра с чистым сердцем я буду отстаивать тебя…

— Я так хочу быть механиком! — невольно вырвалось у меня заветное желание. — Пожалуйста, помогите мне, Ганс Меерович! Я для вас сделаю… До смерти буду благодарен!

— Ну, спокойнее, спокойнее, мой мальчик. — Ганс Меерович кликнул горничную.

— По чашке кофе.

Когда за горничной закрылась дверь, Ганс Меерович подмигнул мне:

— Пьешь?

Я смутился. Никогда в жизни я не брал в рот спиртного. Ганс Меерович одобрил:

— Молодец! Набирайся силы. Нашему отечеству нужны здоровые мужчины. А я не прочь пройтись по коньячку… У меня уже все позади. Я дряхлый ревматик. Вот о смене забочусь…

Горничная внесла поднос, на котором были две чашки и кофейник, прикрытый белой салфеткой.

— Мальцайт! Приятного аппетита.

Кофе был обжигающе горячим. Ганс Меерович отпивал маленькими глотками коньяк и потягивал кофе. С наслаждением чмокал полными губами.

— Одну десятую глотка коньяка и большой глоток кофе — вот высшее наслаждение. В моем возрасте, конечно! — Шварц хохотнул. Белая накрахмаленная салфетка топорщилась на его груди, как щит.

— Обрати внимание, мой мальчик, на такое обстоятельство. Ленин был крестьянским вождем. К нему шли ходоки. Он землю передал крестьянам. А Сталин — за рабочих. Он зажимает и гробит крестьян! О, это большой просчет коммунистов: они отбивают интерес к земле и за это жестоко поплатятся…

Я не ощущал вкуса кофе. Мысли, как испуганные воробьи, метались в голове. Может быть, все эти удивительные и странные разговоры — старческие чудачества добрейшего Ганса Мееровича? В те часы не мог я думать, что Шварц выступает как агент фашистов. Это пришло мне на ум позднее, ночью, когда ворочался на жестком топчане в сенцах моих дальних родственников…

— Значит, договорились, Сережа? — Ганс Меерович встал и запахнул тяжелый халат. — Надеюсь, наш мужской разговор останется в этих стенах, не так ли?

Я поспешно кивнул головой: хотелось скорее выбраться на свежий воздух, избавиться от сверлящих, преследующих глаз Ганса Мееровича.

И думалось, что добрейший директор может удушить, если не послушаться его. И я очень испугался… Но мне так хочется учиться!

После бурного заседания педагогического совета Ганс Меерович пригласил Сергея и еще на пороге кабинета прочувствованно пожал ему руку.

— Поздравляю! Дело сделано. Ты остаешься в техникуме. Даже партийцев мне удалось убедить. Вот пример того, когда немец идет с немцем плечо к плечу — результат радует. Смешно было бы — за отца, к тому же давно умершего, отвечать сыну. Смешно!

Ганс Меерович дружил с осторожностью всю жизнь:

— Не следует нам встречаться часто. Мои пожелания ты будешь узнавать от Фрица Рихтера. Выполняй их хорошенько. Гут?

— Яволь! — ответил Сергей и признательно пожал пухлую руку директора.

— Ездил я с Гансом Мееровичем под Одессу, — продолжал свой рассказ Пашканг. — Гостили у колонистов. Немного пожили в Мариуполе. Ганс Меерович весьма доволен был поездкой.

Пашканг назвал мне имена колонистов, выразивших готовность служить фатерлянду. От Сергея же я узнал фамилии воспитанников техникума, которых посетил Ганс Меерович.

Пашканг передохнул, закурил и встал.

— Не думайте, что я продал Шварца, лишь бы остаться в техникуме. Не то слово, извините. Это Шварц так сказал мне на прощанье: «Смотри, не продай энкеведистам! Я к тебе всей душой».

У меня это не шкурничество… Я могу и работать. Моя боязнь… Родина не пострадала бы… Ну, не могу выразить. Насчет войны он… Как же это убивать ребят? А он фашистов ждет! Нехорошо так думать и говорить про человека, который в моей жизни много значит…

— Ты очень хорошо сделал, Сергей! — Я крепко пожал руку Пашканга.

— Теперь можете писать. Я высказал все…

И мы еще долго говорили с Пашкангом. В заключение я обнадежил парня:

— Думаю, что техникум ты закончишь успешно. И механик из тебя получится — на большой палец!

— Данке шен! Большое спасибо! А как же Ганс Меерович?

— Как с ним быть, решит начальство.

— Велика же правда нашего дела, если проникся ею даже сынок дворянина! — с пафосом говорил начальник отдела НКВД, когда доложил о приходе Пашканга. Мне было радостно от сознания того, что Сергей Пашканг нашел в себе силу и волю прийти в НКВД. Старый, матерый враг России не разгадал в крепко обиженном нами, внешне пугливом парне настоящего патриота Страны Советов…

— Ну, Громов, молодчина! Спасибо! — Макар Алексеевич пожимал мне руку. А мне было просто неловко: ведь Пашканг без моего участия раскрыл Шварца!

Начальник отдела ОГПУ еще и еще всматривался в список агентов, завербованных Шварцем.

— Но как играл роль — заслуженный артист! Понимаешь, Громов, и все же мы доверчивые. Чуть не упустили шпиона! Да, возрадуется Бижевич…

На новом допросе Шварц все так же отрицал свою причастность к шпионской организации.

Одного за другим вводили на очную ставку агентов врага. Они уличали Шварца, и он наконец признался во всем.

Родители Ганса Мееровича, да и он сам, в прошлом были тесно связаны с иностранными фирмами, которые эксплуатировали богатства юга Украины. Зная о предательстве Шварца, немецкая разведка принудила его дать обязательство верности рейху и приказала:

— Верно служи Советскому Союзу!

И он во всем следовал приказу. Записался в сочувствующие большевистской партии. За усердие был назначен директором техникума. И тогда Шварца нашли и дали новый приказ:

— Каждый немец, выпущенный вами из техникума, должен иметь свою цель! Главное — военные заводы. Но пока активные действия запрещаем!

Завербованные Шварцем дипломированные механики оседали в цехах, в конструкторских бюро крупных заводов юга Украины. Они брали на прицел активистов. Составляли тайные справки о мощности предприятий. Вызнавали партийные секреты. Приглядывались к людям, выбирая себе заранее будущих помощников. Так образовалась подпольная, довольно разветвленная сеть «законсервированных» агентов фашистской Германии.

Конечно, Юзеф Леопольдович весьма обрадовался: казалось, что жизнь подтвердила его прозорливость! Он отослал в Москву пространный рапорт и ожидал громкого судебного процесса над организатором гнезда шпионов.

Но подвел Шварц: однажды утром в отдел ОГПУ сообщили из тюрьмы о том, что Ганс Меерович повесился в камере.

Особая инспекция расследовала случай самоубийства арестованного. Всплыл наружу рапорт Морозова. И вместо благодарности Бижевич получил выговор в приказе по Наркомату внутренних дел…

ЧЕЛОВЕК СО ШРАМОМ

Село Сухаревка беспорядочно раскидано, в низине, над оврагом. Белобокие хатки едва просвечивают в зеленой гущине садов. Чудилось мне, что однажды захмелевший великан вытряхнул из мешка домишки — куда попало, там и прилепилось жилье.

Одинокая мазанка с подсолнухами, нарисованными над оконцами, ютилась у самого обрыва под старым раскидистым грабом. Вдоль тына кудрявился буйный хмель, и, как сторожа, выглядывали разноцветные мальвы. На кольях сушились глиняные глечики.

Жила в той мазанке вдовая Настя, еще статная, со свежими губами, украинка. Муж ее затерялся на кривых махновских стежках, попав, наверное, под острую саблю котовца. И могила его ведома лишь свинцовым ветрам да черной земле Украины.

Сельсовет назначил нового почтальона, и Настя приняла его в свою мазанку. Постояльца звали Леонидом. В сельсовете он записался под фамилией Ставского. Бородку отпустил, чуб спадал низко на лоб. Походка солдатская, прямая. Глаза невыразительные, холодные, будто бы морозом хватило их. Костистое лицо закалилось на солнце: Леонид ежедневно ездил на казенных дрожках к поездам. Привозил в село письма, газеты, телеграммы…

Председатель сельсовета предложил Ставскому учить грамоте мужиков. И он учил. Но на речи был не щедр, больше сам слушал. Кто он и откуда явился, селяне не интересовались… Молва о нем пошла хорошая.

И хозяйке по нраву пришелся жилец. Вскоре по Сухаревке пополз шепоток: Настя заимела приймака! Скрывать случайное замужество не имело смысла — она полнела в одну сторону.

Настя вспыхнула словно костер, в который бросили охапку сухих смолистых сучьев, — жаркая, неистовая затопила ее страсть. Она дышать не могла без своего Леонида.

— Бросай службу, голубок мий! Проживем и так, — умоляла она Леонида. — Корова есть, куры есть. Сад маемо, две десятины земли. Я не хочу, щоб ты уезжал от меня, голуб мий сизокрылый…

А Ставский упорно отказывался:

— Деньги лишними не бывают!

«Ради нашего первенького старается!» — смирялась она на время. И с улыбкой прислушивалась, как малое существо бьет ножками под сердцем.

Леонида вызывали по служебным делам в Днепропетровск, и тогда Настя не находила себе места в хате. Ей мерещилось самое ужасное — Леонида убили!.. И млела от счастья, завидя вдали пегую почтовую лошадку и своего «голубя» в дрожках.

Настя подурнела: припухли губы, на лице появились оранжевые разводы. И ей думалось, что Леонид завел «любовь» на стороне — слезы еще больше портили ее лицо. Леонид же становился все раздражительнее. Ночами уходил неизвестно куда. Настя ревниво ругалась, и тогда Леонид сутками не бывал дома. Уехав за почтой, старался засиживаться с дежурным по станции — время убить!..

В Сухаревке — два семафора и три пути. Вокзальчик в два окна. Заводов поблизости не было — поезда не останавливались; лишь почтовый на минутку притормаживал. Тягуче тянется дежурство — и железнодорожники рады случайному человеку. Отвести душу в разговорах…

Как-то выходило так, что Ставский угадывал в дежурство Ильи Захарченко, болезненного, с одышкой человека.

Керосиновая лампа коптит — стекло почернело. Почистить — лень. И в желтоватых сумерках медленно течет беседа. Дежурный по станции живет в селе Сухаревке, в соседях со Ставским. Потому беседа откровенная. Трудная житуха! У Ильи — особенно. Десять ртов на руках. Свои да брательника…

— Вот мужика в общую упряжку тянут, — глухо говорит он, позевывая во весь рот. — Коллективизация — хто ж ее знае… Эти тракторы всю землю завоняют. Будет ли хлеб?..

Ставский отзывается желчно:

— Общих баб дадут, а мужиков, як тих жеребцов — в стойла.

— Брехня, мабуть, — тянет Захарченко и ухмыляется. — Жинку яку хошь… Хи-хи-хи… К бису! Хлеба досыта, а баба и своя надоедает…

— На митингах кричат: за рабочий народ. А на шахтах що робыться? Газами травят! Завалы устраивают. — Ставский теребит нечесаную бородку и холодными глазами вглядывается в собеседника.

Захарченко слышал о волнениях на шахтах. Он вздыхал и соглашался: да, непорядок!

— Слухай, мабуть, англичане войной собираются. На наших послов напали. Прикончат они большевичков!

А Илья думал по-своему: «Чего он сердится на власть? На готовое хозяйство пришел к Насте. Мужик ее награбил — в селе все знают. Пользуйся в свое удовольствие! Иное дело он, Захарченко. Брат против красных воевал. А его жинка с детишками — на шее… Вертись!..»

Ставский же, будто отгадав думки дежурного, спросил в упор:

— Що Карпо делает?

Захарченко поперхнулся дымом и закашлялся долго и надсадно. Отдышавшись, деланно подивился:

— Який Карпо?

А у самого мысли метались напуганными птицами: «Откуда узнал?» Брат Карпо тайком только вчера вернулся. Хочет повиниться. Терпежу нема: жинка с мальчишками измучилась. И самому обрыдло бегать…

Ставский неприятно засмеялся, растягивая тонкие губы:

— Ты що, не знаешь своего брата? Який в Крыму був. Ховается зараз в клуне. А ты утаиваешь бандюку!..

— Та набрехав хтось… Перший раз слышу…

— Брось, Захарченко, сам бачив.

Вдали загудел паровоз, Илья торопливо засветил ручной фонарь. Руки тряслись: вдруг Ставский сообщил в милицию! Что он за человек?.. Передать Карпу, пусть бежит… А куда он побежит?.. Горячий, напуганный — сразу попадется!..

Ставский вышел вслед за дежурным по станции и молча заспешил к почтовому вагону. Сонный раздатчик сунул ему в руки ведомость. Ставский расписался,приняв сумку с деньгами, тощую пачку писем и газет. Бросил все в дрожки, прикрыл попоной. Тронув вожжи, крикнул Захарченко:

— До побачення, Илья!

И покатил по пыльной улочке, растворяясь в темноте.


Настя стояла на пороге мазанки. Солнце освещало ее всю. Румяное со сна лицо, полные, сложенные на высокой груди руки — все дышало здоровьем. А на сердце не было покоя. Думалось: уедет Леонид за почтой и не вернется! И всякий раз так. Предчувствие угнетало…

Леонид вышел из-за хлева с охапкой свежей травы, положил ее в возок и застелил поношенным рядном. Пегая лошадка перебирала ногами, и Ставский похлопал ее по крупу:

— Стой, лахудра!

Оборотился к Насте:

— Вернусь поздно!

Кинул свое сухое тело в дрожки, и лошадь тронулась, помахивая коротким хвостом. Стукнул о колесо кнут.

Настя покорно, как привязанная, шла рядом. Глаза ее с грустью ласкали костистое, бородатое лицо Леонида. За воротами она оперлась на плетень, увитый буйным хмелем.

Пыль, поднятая колесами, закрыла повозку, потянулась серым клубом, скатилась в леваду и заволокла кустарники. Замер лошадиный топот…

Настя тяжело вздохнула, смахнув нечаянную слезу, и еще раз посмотрела в ту сторону, где скрылись дрожки. Пыль уже осела. Над кустарником парил ястребок. Она опечаленно пощупала свой округлый живот: под сердцем вздрагивало дитя.

И не видела Настя случившегося в леваде.

Из густых кустов на проселок выбежал колченогий мужик в постолах. Грязные онучи его были перекрещены серыми веревочками. Он поднял холщовую сумку над головой:

— Постой, чоловиче!

При Леониде в возке был денежный мешок. Почтарь опасливо вырвал из кобуры наган:

— Прочь с дороги!

Но мужик уже хватко держал пегашку за уздцы.

— Леонид, привет!

Ставский грязно выругался, пряча наган. Он узнал в мужике колченогого Щуся.

— Дурак! Мог пристрелить.

Колченогий обошел возок, забрался с ногами на рядно. Привалившись спиной к Леониду, чтобы видеть все сзади, распорядился:

— Трогай!

Дорога была пустынна, увиливала в глубокий овраг. Среди зарослей лещины и колючей акации Щусь промолвил:

— Поговорить треба.

— Говори! — настороженно промолвил Ставский.

— Долгий разговор. Если вечером у тебя? Не опасно?..

— О чем балачки?

— Тебе привет от дяди… из Херсона.

Ставский весь просветлел, услышав начало пароля, схватил Щуся за узкие плечи.

— И ему кланяйся. Тетка жива?

— Сердце болит, но шустрая.

Леонид тряс Щуся еще и еще, прижимал к груди. Столько пережито в ожидании! Щусь ловко спрыгнул в траву, пошел рядом с повозкой.

— Так условились?

— Приходи, Наум, после заката солнца. Три раза стукни — я встречу. Ты давно оттуда?..

Щусь растянул вывернутые губы в ухмылке.

— Вечером скажу. Баба надежная? Не побежит в ГПУ?

— Дура! Захочу — ноги оближет.

Наум согласно махнул рукой и скрылся в кустах орешника.

Ставский разволновался: наконец-то! Посланец из Парижа оказался старым знакомым. Стал перебирать в памяти, о чем сообщить «туда». И не утешился. Чекисты загребли почти всех агентов. Ликвидировали банды. Сами селяне помогают вылавливать остатки. Из Бердянска сам едва унес ноги! Оружие пропало. Спекулянты засыпались. Фу ты! И мыслить стал по-воровски. Он, офицер гвардии!

Ставский заскрипел зубами и мерзко выругался. Ударил кнутом пегашку.

— Давай, стерва!

На станции обернулся с почтой быстро. Домой гнал лошадь кнутом.

По пути в магазине взял бутылку водки. От нетерпения скуластое лицо раскраснелось, во всех движениях — нервозность! Ставский растерял былую выдержку: постоянное напряжение, ежеминутная опасность разоблачения, очевидность провала заговора в Донбассе, долгое молчание парижских хозяев — все это истощило ум его и сердце…

Настя, издали увидев родной возок, поспешила навстречу. Открыла ворота, ввела лошадь во двор и стала распрягать ее. Пегашка, натерпевшись за дорогу от хозяина, пыталась цапнуть Настю за руку. Леонид похохатывал. Настя безмерно была счастлива, видя, может быть, впервые улыбающееся лицо Леонида.

Пообедав и вздремнув, Ставский ушел в огород и вернулся лишь к вечеру. Обратился к Насте:

— Дядько Охрим обещал товару на сапоги. Съезди-ка к нему, привези.

Настя готова была для Леонида хоть на край света идти. Без слов запрягла пегашку.

— Не засиживайся, ждать буду, — предупредил Ставский.

Настя — уж на возке, подобрала юбку и ласково отозвалась:

— Жди, мий голубь.

Ставский хорошо знал, что она сможет вернуться лишь к третьим петухам — до дядьки Охрима десять верст!

Щусь явился в полной темноте. На троекратный стук вышел Ставский.

— Где ты?

Осторожный махновец отмолчался, выглядывая из-за плетня. Вполголоса спросил:

— Жинка дома?

— Отослал.

Гость бесшумно пересек двор и на крыльце замер, прислушиваясь — нет ли голосов в хате, потом только юркнул в сени.

Ставский предусмотрительно заранее занавесил окна и накрыл на стол. В слабом свете семилинейной лампы поблескивали две бутылки. На сковороде шипела яичница.

Пили стаканами. Говорил больше гость, изрядно охмелев. Ставский же чем больше пил, тем заметнее бледнел и яснее обрисовывались его скулы, мрачнело костистое лицо. Слушал он со злобным вниманием.

Щусь говорил с придыхом:

— В Париже — цвет русского офицерства. Двадцать пять тысяч! И мы придем за головами большевичков! Придем!.. Знаешь, с братом Николая второго я на «ты». За девочками вместе волочились…

— Какой брат?

— Двоюродный. Дмитрий Павлович, который Распутина прикончил! Митя мой подцепил богатейшую американку. Купается в вине и удовольствиях. По Швейцариям ездит… Эх, Леня, жениться бы, как Мдивани! Князь такой, грузинский генерал. Отхватил Барбару Хэттон!..

— А она кто?

— Красавица! Гусыня с золотом. Из церкви молодых вели до самого дома по коврам! Пили трое суток… Вот Антон Иванович Деникин — сволочь! Нашего брата, казака, не допускает в свои дворянские клубы. Это — чекист в мундире!..

Ставский оскалил острые зубы, грохнул кулаком по столу.

Щусь отодвинулся.

— В Париж хочу!.. Я озверел, мужиком стал. Сплю с толстой бабой. Нюхаю вонь, как последнее быдло!

Он задохнулся в припадке ярости, глаза побелели, и на лбу вздулся красный шрам. Выпил. С хрустом жевал лук.

— Бить! Вешать! Резать! Жечь! Где же Кутепов? Где Врангель?..

— Э-э-э, Ставский, у тебя нервишки! Понимаю — нелегко. А мне легче?.. Там косятся — конским потом несет. На границе — пуля стережет и овчарка вынюхивает… Священное дело освобождения России от большевистского режима требует всех наших сил, дорогой Леонид Захарович.

Щусь осоловело пожевывал свои вывернутые губы и зло плевался.

— Не падай духом, Леня! Помнишь, в малине Терентия нас прижали?.. Ушли!.. Платон Нечитайло в лесу не ушел, а мы ушли!.. Из Бердянска ты ушел?.. Ушел!

— А тебе откуда известно? — вспылил снова Ставский.

— Парижу многое известно! — Щусь прищурился.

Ставскому показалось, что гость представляется пьяным. А может, он продался ГПУ и водит за нос?.. От такой мысли похолодело в груди!.. Леонид подвинул лампу к самому Щусю, пытаясь вглядеться в него.

— По-дружески советую: не рвись в Париж! Там недовольны тобою. Зачем ты связался с Петерсоном, мелким спекулянтом?.. Для нас он — ничто! Дело провалил. Где оружие, с таким трудом переправленное через границу? У чекистов! По чьей вине? По твоей вине!..

«А кто для вас кто, дураки? — остервенело думал Ставский. — Обжираетесь, бабничаете. Повертелись бы тут, рядом с ГПУ…»

— Генералу Кутепову совсем неясно, зачем ты забрался в эту Сухаревку? Вдали от больших центров, где решаются государственные дела. Вдали от рудников и заводов… Нет, тобою недовольны.

— Передай генералу Кутепову, что, при всем моем уважении, он глуп как пробка! — сорвался Ставский и снова стукнул кулаком так, что бутылки опрокинулись. Щусь подхватил их.

— Тише, Леонид!

Щусь имел задание узнать настроение Ставского, проверить его надежность и лишь потом передать важное задание.

— Трудно, Наум, чертовски трудно! Наши люди открываются чекистам. Отказываются выполнять приказы… Не верят нам. Где же обещанная помощь союзников?.. Куда девалась добровольческая армия?

— О налете британской полиции на «Арокс» в Лондоне ты знаешь? Порваны торговые и дипломатические отношения. В Китае надвигаются дела — скоро узнаешь и ахнешь! Генерал Кутепов подбирает армию. Вы — здесь, а мы — оттуда!.. Товарищи большевики за мужика берутся. А он за землю в горло вцепится большевикам!

Ставский нервно расхохотался.

— Дети! Как есть дети. — Он взял Щуся за руку и потащил к двери.

— Пошли к крестьянам! Пусть они послушают тебя, освободителя!

Щусь упирался, хватаясь за маузер, спрятанный под мышкой. Ощерил желтые лошадиные зубы:

— Не дури!

— Не трясись! Противно…

Ставский бросил гостя, вернулся к столу и вылил в рот стакан водки.

— Ну, говори, что вы там еще придумали в своем Париже.

Гость встревоженно размышлял. Ему не нравилась расхристанность Ставского. Но долго быть в Советской России ему совсем не улыбалось — на Украине многие помнили Щуся, ведущего атамана батьки Махно. Случайная встреча — и прощай, голова! Лишь за большие деньги он рискнул идти на связь со Ставским. И он шепотом заговорил:

— Гепеушники взяли наших товарищей на шахтах. Добрались и до Москвы. Парижский центр требует активизации саботажа и диверсий. И вы, Леонид Захарович, могли делать больше, чем делали до сих пор.

Послышался скрип колес, конский топот. Кто-то отворил ворота.

Щусь отпрыгнул к двери, обнажая маузер. Всполошился и Ставский, прикрутил фитиль семилинейки.

— Жинка, должно быть…

— Смотри, Ставский, прикончу первого тебя! — Щусь указал маузером на двери:

— Вперед!

В сенях Щусь притаился.

Настя вошла в хату, так ничего и не заметив. Но, увидев закуску и бутылки на столе, она с подозрением кинула:

— С кем это?..

— Товарищ по службе был.

— В спиднице товарищ! — И заплакала, опускаясь на лавку.

— Не придумывай! Лошадь распрягу та в огороде привяжу…

— Я сама, Леня…

— Зачем же, ты устала.

И тепло ей стало от таких слов. И она, отбросив подозрения, стала убирать со стола.

В огороде Ставского дожидался Щусь. Скороговоркой выпалил, будто бы не был во хмелю:

— Криворожскую руду покупают поляки. Задержите поставки — вот вам цель! О выполнении задания узнаем в Париже по разрыву торговых отношений между Пилсудским и красной Москвой. А тогда, я не сомневаюсь, — Париж! Женщины, вино, деньги…

— Кто делать будет этот разрыв? — угрюмо спросил Ставский, стреноживая пегашку. Вспышка надежды, вызванная появлением посланца из Парижа, угасла, и на душе Ставского снова заклубилась тоска. «В прошлом году убили Войкова в Варшаве, а толку?» — думал он.

— Ты же сам передавал в Париж о том, что имеешь сеть резидентов и верных людей. Или то были слова?

Ставский не успел ответить. Во дворе раздался голос Насти:

— Леня, скоро?..

— Та треножу…

Молча пожали друг другу руки. Прошли несколько шагов вместе. Щусь шел с маузером наготове. На прощанье тихо сказал:

— Ну, бувай! Пароль прежний. Желаю удачи!..

— Ле-е-еня-а-а!

— Вот мразь! — Ставский выругался, направляясь в хату.


Илья Захарченко ничего не знал об этой встрече. Спали и сельсоветчики. Спали и чекисты. А Щусь, прицепившись на ходу за тормозную площадку, на товарном поезде покинул Сухаревку.

Илье Захарченко было не до того. Он решал свою трудную задачу: как быть с братом? Почтальон, конечно, не случайно завел разговор. Может, хотел предупредить: будьте, мол, осторожнее! Если почтарь знает про Карпа, то и другие соседи могли увидеть брата и донести в милицию.

Илья направился было к клуню, чтобы поговорить с Карпом. «А куда он денется? Затревожится и глупости не избежит. Опять путь в милицию!..» Илья вернулся на крыльцо. «А если самому рассказать чекистам?» От такой мысли бросило в жар: «Родного брата предать!» И в тот же миг другая думка: «А если донесут, все равно попадет туда же. Самому сообщить, снисхождение будет. Да и не съедят же его чекисты! Захарченки — не куркули и не помещики. А что воевали против красных, так разве же мало таких было? Не всех же под расстрел. Даже в Сибирь пошлют, не навечно же! А на то время, пока Карпо будет в тюрьме, Илья останется за хозяина: поскрипит, обеспечивая семью брата. Так и так этой участи не избежать!

Глубокой ночью приехал Илья Захарченко в Верзовцево. Дежурный по станции показал ему домишко, где я жил с семьей. Он несмело постучал в окно.

Я привык к ночным побудкам и вмиг очутился на ногах. Прихватив кольт, вышел в сенцы.

— Хто там?

— До вас. Побалакать треба. Дежурный из Сухаревки.

Пришлось одеваться и идти в оперативный пункт. Выслушав его признание, я так, между прочим, поинтересовался, нет ли у почтаря шрама на лбу?

Захарченко ответил не сразу, припоминая облик соседа.

— У него чуб. И борода. А, мабуть, мае вин и шрам. — Не это занимало Илью. — А Карпу богато присудят?..

— Все же есть или нет шрам?

— Та есть! Есть косой шрам… А що Карпу?..

Что я мог ответить этому человеку? Вину Карпа Захарченко не знал. Покажет следствие.

— Постарайтесь, щоб поменьше… Трое у его. Та жинка хвора. Силой его взяли. То Петлюра, а потом — гайдамаки…

— Если лично не замешан в расстрелах и грабежах, быть может, отпустим к семье. В крайнем случае, получит условный срок.

— Постарайтесь… Я сам заявил. Так я поеду, а то утром на дежурство заступать.

Отпустив Захарченко, я тотчас доложил обо всем в дорожно-транспортный отдел ОГПУ. Там подняли с постели Макара Алексеевича, и он приказал мне:

— Ставского арестовать немедленно! Захарченко — тоже! На помощь вам выедет Леонов.

Не заходя домой, я сел на товарный поезд и помчался в Сухаревку.


Ставский, обдумав, как лучше выполнить задание, начал поиск помощников. И обратил свой взор на брата Захарченко.

Карпо обосновался в клуне, в старой соломе. Прорыл нору, а внутри расширил ее. Образовалось подобие просторной пещеры. Настелил овчины. Жена принесла рядно. Спал он днями, а ночью выползал из укрытия и прогуливался, чутко, как зверь, прислушиваясь. В темноте к нему прокрадывалась жена, и в тесной норе они жарко шептались, обсуждая будущее. Оно рисовалось им нерадостным. Покидая мужа утрами жена умоляла его выйти с повинной к властям. Он сперва соглашался, но, представив себе тюрьму, далекую Сибирь, зарывался еще глубже в соломенный омет…

Ставский хорошенько все проведал и глубокой ночью, когда Карпо выполз по нужде из своей схроны, нырнул в нишу и затаился в темноте.

Вот уже слышно сопенье Карпа, близкий шелест соломы. Кряхтя и позевывая, Карпо ввалился в свое логово. Что-то поставил у входа и засветил зажигалкой свечку. По-звериному отпрянул, почуяв, что не один в норе. Поднял обрез.

Ставский натренированно ударил его под локоть, и обрез выпал из рук Захарченко. Ставский навел наган.

— Сидай, Карпо! Хлебай свой кулеш, если хочешь. Поговорим. Нам известно — хлопец ты смелый. А я люблю храбрых!

Обросший, черноволосый Захарченко оторопело достал ложку и черпал из котелка, принесенного с воли. Зверковатые глаза не отводил от обреза, прижатого ногой Ставского.

— Хто ты? Чого тоби треба?

— Дело есть подходящее, — откликнулся весело Ставский, будто бы они были знакомы давно. — Согласен помочь?..

Карпо уже освоился и принялся с жадностью хлебать холодный кулеш. Он понял главное: это — не чекист! Чекисты навалились бы гуртом и пикнуть не дали бы… На добрые дела так не приглашают! Значит, этот собирается втянуть его в какую-то опасную игру. А опасности Карпу осточертели! И он решил противиться.

Ставский же посчитал, что Карпо сдался и обдумывает цену, чтобы не продешевить.

Молчали. Слышно было потрескивание горевшей свечи да чавканье Захарченко. Первым нарушил тишину Карпо. Он стукнул ложкой по котелку и сказал:

— С меня хватит! У мэнэ диты та жинка. Блукают по людям, як ти голодранци.

— А если я заявлю в ГПУ? — опять с веселинкой спросил Ставский. — Он был уверен, что Захарченко в его руках.

Карпо недобро повел зверковатыми глазами исподлобья и прорычал:

— Я сам утром пойду в милицию!

— Дурень! Расстреляют без суда. А дитей та жинку в Сибирь пошлют. Иди, иди, дурень!

— Брешешь! — Улучив момент, Карпо рванул обрез, но Ставский опередил противника и наотмашь ребром ладони ударил его в висок. Как сноп свалился на солому Карпо. Ставский быстро обшарил его карманы, однако ничего не обнаружил, кроме табачной крошки. Обрез сунул подальше в солому.

Очнувшись, Карпо злобно прошипел:

— Ловкую руку маешь. Що тоби треба?

— Пойдешь со мною!

— А если нет?

— Имей в виду, мы и детей не щадим! И рука наша длинная. Изжарим на костре!

— Не лякай! Подумать треба. Утром скажу. Дэ знайты тэбэ?

Ставского это не устраивало. С огорчением он стал понимать, что этот надломленный, загнанный в подполье человек именно теперь может побежать в милицию. В норе он уже присмотрелся, запомнил Ставского, узнает его по голосу и укажет гепеушникам. Но если его запугать, взять обязательство сотрудничать с белоэмигрантами, то он может стать хотя бы на время послушным.

— До утра ждать не могу! Пошли!

Карпо кошкой бросился на Ставского, впился пальцами в его кадык. Покатились оба, опрокидывая котелок с кулешом. Ставский никак не мог оторвать крепкие пальцы Захарченко, задыхался, захлебываясь своей же слюной… А Карпо все давил, понимая, что в смерти пришельца его спасение.

И тогда в соломенном омете глухо щелкнул выстрел. Захарченко разжал пальцы, схватился за живот. Гость оттолкнул его обмякшее тело, сунул наган за пояс и торопливо выполз из норы, предварительно уронив свечку.

Затрещала солома, и из логова заструился дым. Слышались еще стоны, надрывный кашель. В темноте норы мигнуло пламя. И протяжный, будто бы волчий вой:

— А-а-у-ооо!!!

Задами усадеб Ставский добежал до мазанки над оврагом, тихо проник в сени и стал в темноте нашаривать мешок. Опрокинул ведро.

— Хто там? Это ты, Леня? Дэ ходишь? Солнце, мабуть, встает…

Настя спросонья прошлепала босыми ногами до дверей.

Ставский не отзывался, молча хватал свою одежду, толкал ее в мешок. Туда же бросил паляницю хлеба и шматок сала.

Настя всполошилась:

— Що зробылось?

Переваливаясь с ноги на ногу, как отяжелевшая утка, придерживая большой живот, она вышла к Леониду.

— Куда, мий голубок, собираешься?

Ставский завязывал мешок, чертыхался; наконец, закинул его за спину. Поняв, что ее Леонид уходит надолго, быть может, навсегда, Настя всхлипнула:

— Бросаешь? Лучшую нашел? Я тебе не нужна?

Она припала на колени, обвила руками его ноги и завыла по-собачьи:

— Не пущу-у-у!!!

С силой ударил ее Ставский рукояткой нагана по голове, отбросил с дороги, попав грязным сапогом в живот, и выбежал.

Настя ойкнула, согнулась и затихла. Из-под нее черным растекающимся пятном показалась кровь…

На дворе было светло, как днем. Уже горела крыша клуни, кидая ввысь золотые искры. По всей Сухаревке лаяли собаки, хлопали двери.

— Рятуй-и-ите-э-э-э!!! — Это в хате Захарченко дурным голосом закричала женщина.

Через огороды, прямо по грядкам, пригибаясь и оглядываясь, бежал Ставский прочь от мазанки над оврагом. «Может быть, зря ухожу? Кто узнает, что я был у Карпа?» — думал Леонид, сбегая в овраг. Но, вспомнив свой разговор с дежурным по станции Сухаревка, прибавил ходу.


В ту недобрую ночь мы втроем были в Сухаревке: из Сечереченска приехал Леонов с милиционером. На станции наметили план операции и пошли к мазанке тем же оврагом, что и Ставский. Только случай отвел нашу встречу.

Спустившись ложбиной к селу, мы увидели огромное зарево. В красной заре пожара отыскали мазанку Насти. Двое остались под окнами, а я — к двери. Присвечивая ручным фонариком, рванул дверь на себя и едва не упал: она была незапертой! В комнате светло от близкого пожара. В его багряных отблесках увидел я Настю на полу. Ночная окровавленная сорочка была разодрана на груди. Волосы разлохмачены. Безумными глазами она смотрела на меня.

— Леня!.. Ле-е-еня-а!…

Я окликнул товарищей: искать Ставского в Сухаревке уже не было смысла.

— Ото поганец! — зло сказал Леонов, подзывая милиционера. — Бегите в село за фельдшером. Родит жинка…

— Что же делать, Семен Григорьевич? — спросил я Леонова.

— Брать Захарченко! — невозмутимо ответил он.

Население Сухаревки толпилось вокруг пожара, вытаптывая огород, ломая плетни и бестолково шумя. Более расторопные образовали цепочку и, передавая из руки в руки ведра, лили воду в огонь. Другие мужчины забрались на крыши ближних хат. Палками и свитками гасили они обильные искры и мелкие головешки, долетавшие по ветру от клуни Захарченко.

В кругу на земле билась женщина. Ее обступили хуторянки. Сочувственно покачивали головами. А женщина истошно кричала:

— Ка-арпо! Ка-а-арпо-о-о! На кого ж бросив детей?.. Пропасть тоби! Народыв щенят, а хто же кормить будэ?.. Карпо!..

А меж людей вертелся Илья Захарченко и все спрашивал:

— Брата не бачили? Карпа не видели?

Селяне пожимали плечами: они знали, что Карпо Захарченко в бегах и удивленно смотрели на Илью: рехнулся с горя!

Досужие жинки вызнали: Карпо в клуне был! И люди еще больше заволновались, с горечью и ужасом глядя в огонь, ожидая, что Карпо выскочит из пламени…

Лишь под утро погасили пожар. Курились головешки. Гарью забивало дыханье.

Люди бродили, понурив головы. Мужчины разворошили пепелище до конца и внизу нашли обгоревший труп мужчины. Его отправили в Днепропетровск. Илья опознал в нем своего брата.

Экспертиза заключила, что Карпо был убит до пожара. А о том, что произошло в клуне, мы долго не знали.

На меня навалилась очередная неприятность: опять упустил человека со шрамом! Последовал срочный вызов к начальству.

— Что же это у вас делается, академик! — нелюбезно встретил меня Макар Алексеевич.

Я недавно вернулся из Москвы, где учился в школе ОГПУ, и в нашем отделе быстро прилепили мне этого «академика». Я начал объяснять обстановку на участке, но начальник отдела перебил меня:

— Где искать вашего Ставского?.. По имеющимся сведениям, Ставский и Петровский, что создавал склады оружия в Бердянске, одно лицо. И Квач-почтарь — он же! А для нас с вами он остается человеком со шрамом. Найти и узнать его связи — вот задача!

— Найдем! — горячо уверил я начальника. Трижды пересекались наши дороги с этим хитрым врагом. И трижды он уходил от меня. Начальник хорошо знал это.

— Слова, Владимир Васильевич! Враги усиливают атаки, а мы, как слепые кутята. Классовая борьба будет обостряться. Так учит нас партия и товарищ Сталин. Так оно в жизни и есть. Сами видите. Думаю, что в Москве, в школе вам это лучше меня объяснили?..

Я согласно кивнул головой. «Все партийные документы так говорят, — думал я, выслушивая наставления Макара Алексеевича. — Выходка троцкистов в десятую годовщину Красного Октября чего стоит! Пытались провести праздничную демонстрацию трудящихся под своими флагами… В деревне кулак поднял голову. Участились убийства советских активистов».

— Для ориентировки, Владимир Васильевич. Белая эмиграция ждала и пророчила падение Советской власти. И не дождалась! Тогда наиболее ярые заводчики и тузы финансовые образовали в Париже «Общество бывших горнопромышленников юга России» и «Общество кредиторов бывшей старой России». Цель — вредительство в России! А немного позднее, с 1926 года, — партию «Торгпром». Задача у них одна — экономическая диверсия против большевиков. Воротилами фактическими во всех этих обществах и организациях являются: Нобель, Манташев, Третьяков, Рябушинский, Гукасов и другие миллионеры, выброшенные из России. На услужение к ним пошли бывшие офицеры царской армии. Русский общевоинский союз объединяет и сохраняет кадры офицерства белой армии для борьбы с нами. Он ставит на карту боевиков, шпионов, диверсантов. Их засылают к нам, в Советскую Россию. Главный в этом Союзе генерал Кутепов, контрразведчик. Кроме него — бывший начальник штаба Врангеля генерал Шатилов. Генеральный секретарь РОВСа — полковник Мацылев и еще кое-кто помельче. Почему я говорю вам обо всем этом? Потому, Владимир Васильевич, что шапками таких не закидаешь. Нам предстоит трудная борьба с тайной контрреволюцией. Вам знать это особенно важно: вы, главным образом, вели бои с бандитами и меньше сталкивались с внешними врагами.

— Ясно, товарищ начальник! — Я встал, но Макар Алексеевич махнул рукой: сидите! А сам расхаживал по ковру.

— В Париже выходят три русские ежедневные газеты эмиграции. «Возрождение» финансируется Абрамом Гукасовым, бывшим бакинским магнатом нефти. Редактор ее Петр Струве. «Последние новости» делаются Милюковым.

— Кадетским вождем? — удивился я. — Конституционные демократы царя-батюшки.

— Да. Тот самый Милюков и те самые царские демократы. Есть еще «Дни» — это партия Керенского, эсеров, как понимаешь. Все они описывают большевистские кошмары и злобно клевещут на красную Россию. — Макар Алексеевич потер лысину, вынул из кармана таблетку, сглотнул ее и запил водой.

— Изжога, будь она неладна! Так вот. Ставский-Петровский-Квач, або Скиба, надо полагать, офицер РОВСа, агент белой эмиграции. И не может быть непричастным вот к этому. Читайте!

Я взял из его рук шифровку Центра ОГПУ. В ней сообщалось о том, что в Щекетовке на станции произошло два взрыва. Приказывали срочно расследовать.

— Почему нам? — удивился я.

— Руда. — Начальник отдела взял у меня депешу, вложил в папку. — С Польшей мы заключили торговую сделку. Продаем криворожскую руду. В Щекетовке поляки перегружают ее в свои вагоны. У них колея уже нашей. Так вот, польские грузчики копнули руду — последовал взрыв. Через сутки — опять! Поляки подняли шум. Грозят расторгнуть соглашение…

— Так мы-то при чем? — снова спросил я.

— Товарищ Громов, имейте терпение! Об этих взрывах в Щекетовке во все колокола зазвонили польские реакционные газеты. Подняли вой три эмигрантские газеты в Париже. Им вторят в Харбине: «Враждебные акты большевиков! Красный террор вместо торговли!..» Руду поставляем мы. И нам надо быстро во все вникнуть, Владимир Васильевич. Вникнуть и пресечь! С чего бы вы начали, товарищ Громов?..

Задание меня ошеломило. Где Щекетовка и где мы!.. Руда проходит сотни верст, пока попадет на перегруз. И я растерянно молчал. Макар Алексеевич пришел на выручку:

— Конечно, взрывы могли быть случайными. Скажем, на шахте пироксилиновый заряд не сработал, попал случайно в руду, а при перегрузке его ткнули лопатой. При такой версии встает вопрос: почему нет взрывов внутри страны? Почему их не было, пока не торговали с Польшей? Почему их не было в царское время? Конечно, случаи были как величайшая редкость. Значит, версия случайности отпадает. Остается исследовать путь руды по железной дороге и сам рудник. Остается обострение классовой борьбы как причина. Так и условимся на все время операции — это диверсия! Уверенность в работе будет — и цель яснее. Берите, товарищ Громов, командировочное предписание.

— Начну с шахт Красного Лога! Так я вас понял, товарищ начальник?

— Действуйте! Местным товарищам я позвоню. Докладывайте ежедневно.

— Может, человека со шрамом встречу.

Макар Алексеевич улыбнулся.

— Может быть. Все может быть, академик!

— Ясно, товарищ начальник!

— Кстати. Центр намерен прислать Бижевича. Он наш шеф, а дело срочное. Одним словом, помогать приедет…

Меня не обрадовала эта весть: начнутся обычные попреки. «Притупилась бдительность! Враги народа распоясались, а вы миндальничаете!» И все это в истерическом тоне, с угрозами и намеками. Но я промолчал: приказы не обсуждаются.

По пути на шахты я остановился в Верзовцеве: взять пару белья в командировку. У порога нашего домика на песочке играла Светлана, а жена занималась вышивкой в тени под акацией.

— Здравствуй, Светик!

Дочка засмеялась, побежала навстречу. Я подхватил ее на руки. Она потянулась к карману — там всегда находила конфеты.

Узнав о новом самостоятельном поручении, Анна Ивановна обрадовалась:

— Выполнишь хорошо, выдвинут и переведут в большой город. Хорошо бы в Днепропетровск! — Ее тяготила жизнь в Верзовцеве, маленьком поселке, где она не могла устроиться на работу.

Конечно, о сути моего задания Анна Ивановна не знала. У нас так было заведено: она ни о чем не расспрашивала сама, а я только в пределах возможного посвящал ее в свою работу. И в тот раз она стала собирать чемодан без лишних расспросов. Только уточнила:

— Когда вернешься?

Я и рад бы ответить, но сам не знал. Взрывы в Щекетовке быстро не расследуешь: на легкое я не рассчитывал!

Анна Ивановна закашлялась. Я замечал, что жена все чаще кашляет. Спросил:

— Что с тобою, Нюся?

— Наверное, ветром хватило. Попарюсь в бане и пройдет.

В дверь постучали, и к нам вошел пропыленный Илья Захарченко. Он осунулся. Задыхался еще тяжелее, чем прежде. Смерть брата доконала его.

— Побалакать бы, товарищ чекист…

И мы ушли в оперативный пункт ОГПУ. Захарченко едва шагал. В груди у него свистело и хрипело. Я пожурил его:

— Зачем ехали в таком состоянии? Насчет брата разговор?

— Ни. Що его трясты — убили так убили…

На прежних допросах я спрашивал его: не Ставский ли застрелил Карпа? Илья горячо возражал: Ставский, мол, сам был настроен против Советской власти. И Карпо воевал против Советов. Ворогами они не были, а скорее — союзники. Теперь же я не услышал в его голосе уверенности.

— Думаешь — Ставский?

— Хто ж его знает. Мабуть, у них старые счеты…

В оперативном пункте Захарченко долго и надсадно откашливался — совсем сдал человек! Говорил с хрипом. «Что же срочное привело его в ОГПУ?» — ломал я голову.

Оказалось, что в Сухаревке видели почтаря на станции. Смазчик спросил: куда едешь? Ставский ответил: за продуктами. Шахтеров, мол, снабжают лучше. Захарченко к билетному кассиру. Та отвечает: да, почтальон брал билет до Красного Лога через Долгинцево.

— В поезд Ставский садился с мешком, товарищ чекист. Вот за этим я и ехал к вам. Сказать про поганця!..

Меня потрясла самоотверженность этого человека: больной, в горе, обремененный большой семьей, Захарченко думал о поимке врага! Я поблагодарил Илью, проводил до поезда. А сам ругал себя на чем свет стоит! Нужно было в день пожара поискать Ставского в Сухаревке. Утешился тем, что, быть может, в Красном Логе встретимся. И в то же время думалось: Ставский не такой дурень, чтобы открыто ездить на виду у чекистов. Он не мог не знать, что пожаром заинтересуются в ОГПУ. Загадочное исчезновение почтаря также не пройдет незамеченным. Враг постарается запутать следы. В душе я пожалел, что получил новое задание: мне очень хотелось поймать Ставского-Петровского-Квача!


В Красном Логе мне дали в помощь молодого расторопного чекиста, в недавнем прошлом рудокопа. Гришка-гирнык звали его в городском отделе ОГПУ.

По натуре Гриша оказался веселым хлопцем. Он хорошо знал людей и шахтное хозяйство, был уроженцем города — для меня находка! И начальник горотдела ОГПУ, обсудив план расследования, сказал мне:

— Лучшего помощника вам не знайты!

Из всего нашего разговора о взрывах в Щекетовке Гриша сделал неожиданный вывод:

— Треба навести порядок на шахте. Мени дядя казав: Грицько, балуются пидпальники!

— Диверсанта нужно искать! — напомнил я.

— Гарно. Шукать так шукать диверсанта, — с улыбкой согласился Гриша. — Начнем с забоев. Не слабит спуститься в шахту?

— Это очень глубоко?

Гриша рассмеялся, на щеках образовались ямочки, а черные брови — вразлет! Он хлопнул себя по коленям и встал.

— Увидишь, друже.

Мы с ним были почти ровесники и перешли с первых встреч на «ты».

Из горотдела ОГПУ мы поехали на бричке с мягкими рессорами. А конь что зверь! Собаки с визгом бросались под колеса, Гриша хлестал их кнутом. Привстав на передке возка, он дергал вожжи и гикал. Его бесшабашность, какое-то вызывающее легкомыслие будило во мне протест. «Но, может быть, мы очерствели в своей повседневности? — думал я, трясясь в дрожках. Сознавая важность порученной нам операции, я не одобрял поведения моего помощника. На замечание он ответил:

— Веселые люди долго живут. А мне треба коммунизм побачить! Чуешь, коммунизм!

Вокруг поднимались высокие конусы терриконов, замысловатые вышки и наверху — колеса-прялки. Вертятся да канаты наматывают.

— А не оборвется? — по наивности спросил я.

Гришка-гирнык суеверно сплюнул через плечо и строго отрубил:

— Не трепись, дурень! Шахты не любят пустозвонов…

Оба мы почувствовали себя неловко и без слов вошли в контору шахты. Гриша отрекомендовал меня как ревизора горного надзора из Харькова.

Начальник шахты встретил нас без восторга. Седая голова, стриженная под ежик, часто подергивалась — в обвале побывал когда-то. Руки, словно железные, — двадцать лет держал обушок! Под глазами — мешки.

— Чем обязан?

Я стал расспрашивать о делах на шахте. И начальник будто бы оттаял. Не скрывая своей гордости, говорил:

— Руду на экспорт поставляем! Первая в стране шахта, как полпред. Смотри, ворог, що может рабочий человек! Сам шахтер продает руду капиталисту. Зубами лязгает буржуй от злости, а берет нашу руду! А руда — это золото. Так що добываем золото!..

— Взрывами? — спросил я.

Начальник не понял тайного смысла вопроса, да он, наверное, и не знал про Щекетовку.

— А инше як? Бурим, шпуруемо, закладываем пироксилин и взрываем.

— Меня интересует организация взрывных работ.

— И чекистов тоже, товарищ Райс? — начальник шахты обернулся к Грише.

— Взрывы, Павел Пантелеймонович, не шутка! — Гриша поднялся, давая понять, что беседа окончена. И начальник это понял.

— Вы, товарищ Райс, гарно знаете шахту. Провожатых, надеюсь, не потребуете. А насчет остального я распоряжусь.

В копровой мы облачились в костюмы горняков. Взяли лампы-шахтерки и напялили каскетки. Мой товарищ чувствовал себя как рыба в воде. Форма будто бы на него специально сшита, а я в брезентовке и ступить как следует не мог. Гриша, глядя на мою мешковатую фигуру, смеялся от души.

Вот и клеть. Мокро. Внизу темнота. И вдруг пол качнулся, клеть ринулась вниз. Сердце остановилось. Тошнота подступила к горлу, и я невольно схватил Гришу за руку. Тот крикнул в ухо:

— Глотай слюну — легче будет!

У шахтного ствола нас встретил седоусый приветливый кладовщик. Поздоровался за руку. Заговорил с Гришей:

— С чем пожаловал? Мать здорова? Гарно. А поросенок одыбал чи ни? — Узнав насчет нашей миссии, повел за собою в дальний штрек. На ходу я спросил Гришу:

— Родня?

— Дядько мий.

На складе был образцовый порядок. Пироксилин, бикфордов шнур, запалы — все содержалось строго по инструкции.

— Не пирожки выдаемо. Разумием, що к чому, — говорил старый горняк, покручивая усы.

Я проверил книги и ведомости, прочитал рапортички о расходе взрывматериалов. Порядок!

— В забоях так же ведут дело, как у вас?

— Там — справа тэмна. Вон сам бригадир. Эй, Панко, до тэбэ хлопцы!

Валкой походкой поразил меня бригадир — морской волк под землей! Мрачно глянув на Гришу, он буркнул:

— Що тоби?

— Вон ревизор! — Гриша указал на меня. И мы тронулись.

С бригадиром побывали в дальнем забое. Поспели к самой отпалке. Воздух спертый ударил в уши, и почти одновременно грохнул взрыв. Пыль — дышать нечем!

— Сколько шпуров бурили? — крикнул Гриша. Бригадир пожал плечами:

— Мабуть, шисть.

— А сколько зарядов взорвалось?

Опять пожатие плечами. Так же отвечал и запальщик:

— Хто ж его знае, хиба тут подсчитаешь!

Халатность ударила нас по сердцу. Если взрывник враг — делай свое дело! Никто не учтет. Пироксилин в обертке легко вынести из шахты. Несработавшие заряды свободно могли попасть вместе с рудой и на платформы, и в домны, и на обогатительную фабрику…

После нашего короткого доклада у начальника горотдела ОГПУ тот озабоченно сказал:

— Пойдемте в горком партии, сынки!

Секретарь горкома КП(б)У сразу понял серьезность обстановки. Я рассказал ему о взрывах в Щекетовке.

— Звонили нам из Харькова. Может, соберем актив да доложим? — Секретарь поправил на плече портупею, разогнал складки под ремнем.

Мы согласились с ним.

И собрание актива коммунистов состоялось. Большевиков обязали лично отвечать за наведение порядка на шахте. Администрация ввела строгий контроль за взрывами, за расходом пироксилина.

Но где же диверсант?

В Днепропетровске и в центре ОГПУ были недовольны нашими оперативно-чекистскими мероприятиями.

— Що вы там чикаетесь? — кричал в трубку начальник ДТО ОГПУ. — Это не просто халатность! Преступление — так организовывать добычу!

Вернувшись к себе, я еще и еще раз перебирал в памяти людей, занятых добычей и перевозкой руды. Начальник шахты — человек, преданный Советской власти. Горняк сам. В гражданскую воевал плечо в плечо с Котовским. Такой не изменит революции! Кладовщики — проверены! Взять дядю Гриши Райса. Коренной шахтер. Коммунист с 1912 года. Арестованный жандармами, сидел в царской тюрьме за политику. Этот — отпадает…

А тем временем в Красный Лог нагрянул Юзеф Леопольдович Бижевич. Выслушав наши сообщения, взорвался с первого шага.

— Вы — шляпы! Налицо диверсионно-террористическая организация. Кладовщик выдает пироксилиновые шашки. Подрывник прячет, а потом уносит с собою. Еще кто-то сует их в руду. Просто, как репа! Начальник шахты потерял революционную бдительность. А вы слюни распустили. Диверсанты очень рады, что вы усмотрели лишь халатность да митинги митингуете.

Явившись с заранее составленной версией и схемой операции, Бижевич подал список начальнику городского отдела ОГПУ:

— Арестовать по списку!

— А если злого умысла все-таки нет? — Начальник горотдела ОГПУ сомневался в разумности предложенного Бижевичем. — Тут в вашем списке половина коммунистов. Я их хорошо знаю. Неужели они стали врагами?..

Бижевич криво усмехнулся. На его петлицах светился ромб — знак высокого полномочия. Юзеф Леопольдович наклонился к столу:

— Значит, Иисус Христос делает взрывы? Пока вы тут цацкаетесь, в Щекетовке снова убило двух поляков. Невинных рабочих — пролетариев! Весь мир кричит о щекетовских взрывах. Лучше пересажать весь ваш Красный Лог, чем подрывать престиж Советского государства. Судьба страны выше личного! Мне просто странно, что вам, опытным чекистам, приходится толковать о таких истинах!

— Но ведь могут попасть невиновные! — возмутился Гриша.

Бижевич с сожалением глядел на Райса.

— Вы молоды, и вам простительно. Запомните: лес рубят — щепки летят! Халатностью начальства мог пользоваться враг. Вот вы, товарищ Громов, мнетесь, а проверили людей, причастных к пироксилину?..

Я не смог ответить утвердительно.

Надо отдать должное, Юзеф Леопольдович развил бешеную энергию: каждый шаг шахтеров стал известен нам. Правда, насчет ареста по списку он не заикался: в горкоме КП(б)У его охладили, и прокурор города воспротивился.

В ходе повторной проверки всплыл на свет некий Станислав Юркин. Наше внимание привлекли некоторые подробности его биографии. В прошлом офицер саперных частей. Побывал в белогвардейской армии Булак-Булаховича. Теперь, естественно, старался не вспоминать о прошлом. Жил с женой в центре Красного Лога. Работал бригадиром взрывников в смене. Жена спекулировала на местном вещевом рынке.

— Взять под наблюдение! — приказал Бижевич. — И еще усерднее занялся изучением прошлого и связями Юркина. Меня послал взять производственную характеристику на этого бригадира.

Начальник шахты обидчиво заметил:

— Зачем обманывал старика? Ревизо-о-ор!

А Юркина характеризовал положительно. Дисциплинирован. Отличный специалист и знаток рудного дела. Сочувствующий большевикам. Усовершенствование предложил.

— За него, пожалуй, смог бы поручиться! — заявил в заключение Павел Пантелеймонович.

Чтобы не вызвать излишних пересудов, я попросил характеристику и на других бригадиров. И всех их аттестовали положительно.

Бижевич, просмотрев характеристики, обрадовался как дитя:

— Вот вам организация! Вы забыли уроки шахтинского дела. Там тоже коммунисты были замешаны. Начальник поручился за Юркина! Этот Юркин явный враг! А в горкоме шляпа на шляпе сидит и шляпой погоняет. Этот благообразный трясун — начальник шахты — главарь диверсантов!

Я доложил Макару Алексеевичу мнение Бижевича.

— Перегибает Юзеф Леопольдович! — ответил он. — Ты его знаешь.

Бижевич подробно информировал центр ОГПУ, и там приняли всерьез его сообщение. От нас потребовали быстрого раскрытия диверсионной шайки. Сечереченские товарищи стали нажимать на меня.

Конечно, легче легкого было последовать по схеме, разработанной Бижевичем. И за решеткой оказались бы ни в чем не повинные люди. После резкого разговора с Юзефом Леопольдовичем я обратился к начальнику горотдела ОГПУ:

— Как дальше поведем операцию?

— Проверять Юркина! — ответил твердо начальник.

Он держал тесную связь с городским комитетом КП(б)У, пользовался его поддержкой. Бижевичу не разрешили взять под стражу ни одного коммуниста!

Вскоре к нам попало письмо, адресованное Юркиным в поселок Баплей на имя Петрусенко Леонида Пименовича. Текст его был весьма подозрителен:

«На шахте у нас, Леня, были дорогие гости. Хлопот наделали и беспокойства. И ты что-то забыл нас. Продуктов стало больше. Тебе закуплено масло. Ожидаем в гости!»

«Гости» на шахте — это, конечно, чекисты. Так поняли мы предупреждение Юркина неизвестному нам Петрусенко. Письмо, безусловно, ушло по назначению. А в Баплей спешно выехал Семен Григорьевич Леонов.

В этом маленьком рабочем поселке Леонов двое суток наблюдал за почтой. Письмо на имя Петрусенко получил паренек лет восемнадцати, работал он стрелочником на железнодорожной станции.

И тут Семен Григорьевич допустил просчет. Уверовав в то, что именно этот паренек связан с Юркиным, он под вечер задержал стрелочника. Тот был страшно удивлен и простосердечно во всем признался:

— Письмо передал чубатому Петру. Жинка унего ревнючая. Вот он и не получает сам письма. Мэнэ просыв, магарич поставил.

— Петро с бородой?

— Ни.

— Шрам есть на лбу?

— А хто его знае?.. Я один раз бачив.

— Живет где твой Петро?

— А хиба ж я знаю!

Понятно, в Баплее никакого Петрусенко не было. Леонов огорченный вернулся ни с чем. Ну и разнос учинил ему Бижевич! И правильно учинил. Не рядовой чекист-новичок, а старший оперативный уполномоченный провалил операцию!

— Тебе кур щупать, а не в ОГПУ работать! — неистовствовал Бижевич. — Караульте дом Юркина, Мышь не должна попасть в дом без вашего глаза!..

Макар Алексеевич ориентировал всех чекистов железной дороги: ищите опасного лазутчика-диверсанта.

Человек с косым шрамом на лбу затерся в народе! И тысячи глаз чекистов и их добровольных помощников из актива ощупывали незаметно каждого, кто хоть чем-то в малейшей степени был схож со Ставским-Петровским-Квачом-Петрусенко.

И вот на Вежецкую, в дом Юркина, пришло письмо из Днепропетровска.

«Масло съешь сам. Продукты прибереги до моего приезда. Леня».

Это «масло» не давало нам покоя. Смысл его открылся при трагических обстоятельствах.

Темной ночью Юркин вышел из дома. Оглянулся и теневой стороной направился к шахте. Гриша Райс, дежуривший в тот час у квартиры бригадира, пошел следом.

В то глухое время у движка, который откачивал воду из шахты, нес вахту старичок-моторист. Вечером он хватил стакан самогонки. За полночь сон пробрал его. Богатырский храп царил в дощатой будке, которая ограждала восстанавливаемый шахтный ствол.

Именно в эту будку и пробирался Юркин. За плечами его Гриша рассмотрел небольшой мешок.

У входа в будку на столбе горела тусклая лампочка. Ветер раскачивал ее, длинные тени ритмично колебались.

Чекист увидел, как Юркин прошмыгнул внутрь. Райс перебежал светлую полосу и приник к щели. Долго не мог различить, что делается в будке. Наконец в полутьме рассмотрел Юркина. Тот вынимал что-то из мешка, укладывал на трубу, опускающуюся вниз ствола, привязывал веревкой. Гриша не сразу сообразил, что делает враг. Можно ли его задержать? Ведь приказ гласил: наблюдать за каждым шагом Юркина!

А Юркин навязал пакеты на трубу, раскрутил шнур. Его намерение не вызывало больше сомнения: взрыв!

Гриша, отбросив все наставления, кинулся к двери. На пороге столкнулся с Юркиным. Тот узнал его, отпрыгнул назад и выхватил пистолет. Ударил выстрел, пуля прошла рядом с головой чекиста.

А на полу по бикфордову шнуру бежал с шипением синеватый огонек…

Райсу удалось выбить пистолет из рук Юркина, и они, сцепившись, покатились по доскам.

А сторож все так же храпел, скрючившись в углу будки.

Юркин был сильнее Гриши-гирныка. Ухватив за горло, он душил, рвал связки чекиста. Он боролся за свою жизнь. А Гриша Райс думал об одном: погасить синий огонек! Последними усилиями чекист оттолкнул врага и ударил его ногой в пах. Юркин задохнулся и безвольно раскинул руки.

Райс пополз к трубе, где темнел большой пакет взрывчатки. Если не погасить синий огонек, произойдет непоправимое: разрушится ствол, выйдут из строя водооткачивающие устройства! После взрыва вода хлынет в действующую шахту, утонут люди. Все это Гриша хорошо понимал…

Но он не успел доползти до огня. Лишь накрутил на кулак шнур.

Юркин очнулся, тихо подкрался к чекисту и с силой ударил его ногой в голову. Доски, прикрывавшие бездну шахты, раздвинулись, и Райс рухнул вниз. Кулак он так и не разжал, и синий огонек мигнул глубоко в темноте. Бикфордов шнур оборвался под тяжестью его тела. Вслед за Гришей во тьму пропасти полетел и тяжелый пакет взрывчатки.

Юркин, с трудом переводя дыхание и отплевываясь, сдвинул доски на место, подобрал свой пистолет и ошалело выскочил из будки…

А пьяный сторож все храпел, стонал в дурманящем сне.

…Чекист, который пришел сменить Райса, не обнаружив товарища на посту, поднял тревогу.

— А Юркин на месте? — гневно спрашивал Бижевич, полыхая дымчатыми глазами, как хмельной.

— Дома. Недавно выходил по нужде, — докладывал наблюдатель.

— Мальчишки! В трибунал вас за нарушение приказа! — орал на меня Юзеф Леопольдович. Он уже предположил, что Райс покинул самовольно пост. Мечась по комнате в горотделе ОГПУ, он обещал мне самые строгие наказания.

— Поиски Райса продолжайте, а Юркина пока не трогайте! — приказал он мне в заключение разноса.

Бижевич, не добившись санкции на арест руководства шахты и лиц, причастных к хранению и расходованию взрывчатки, запросил центр ОГПУ: можно ли репрессировать их без согласия местных властей и органов ОГПУ? Для пользы дела, мол, пойти на крайность. Москва и Харьков отмалчивались, и наш Юзеф Леопольдович ходил мрачнее грозовой тучи, срывая свою злость на нас, грешных.

А Юркин утром спокойно зашагал на шахту. Гриши все не было. На его поиски сотрудники горотдела ОГПУ ухлопали весь день — попусту! Тогда нам и в голову не пришло, что с Гришей может что-то случиться.

Мне не довелось участвовать в поисках Райса. Дела на шахте отвлекли. При очередной контрольной проверке готовых к отправке железнодорожных платформ в руде дважды находили «колбаски» пироксилина. Случайность или диверсия?

Бижевич лично занялся расследованием, а я отпросился в оперативную группу по разработке Юркина и «его». Под «ним» я подразумевал человека со шрамом. Без него, по моему мнению, не обошлось.

И вот я в потрепанном кожушке и теплой ушанке топаю по перрону вокзала. «Он» в письме обещал приехать, значит, вокзала не минует. На другой платформе — переодетый в гражданское Вася Васильев. Мы обшариваем глазами каждого пассажира — выход с перрона один.

Пассажиры шумливые, суматошные, спешили в город, как на пожар. Мелькали лица, пиджаки, свертки, мешки, снова разгоряченные лица — и все до ряби в очах.

Издали в толпе я заметил селянскую свитку, рыжую мерлушковую шапку, приплюснутую на затылке. И бесцветные глаза. А из-под шапки — краешек розового шрама на лбу. Кровь отхлынула от моего лица, огнем заплескалась. Не упустить! Не выдать себя!

«Повел» я рыжую шапку — то был ожидаемый гость. Вася Васильев, увидев меня, глазами спросил: зацепил? Я наклонил голову: следуй за нами!..

Ставский петлял по заснеженным улицам. Проверялся: нет ли слежки? Неожиданно завернул во двор.

Зная, что позади Васильев, я спокойно прошел мимо ворот. Ставский очутился снова на улице. Так и шли: впереди я, потом Ставский, а за ним — Васильев.

Враг вывел нас на «барахолку». Потолкавшись в ряду перекупщиков, Ставский оказался рядом с худой, крикливой женщиной. У нее на руках вязаные платки.

— Купи, красивый, жинке! — позвала она на цыганский манер Ставского.

— Сперва надо иметь жену! — отшутился Ставский и подмигнул женщине.

— За этим дело не станет! — бедово отпарировала она.

Ставский махнул рукой: а ну вас! И направился в молочный ряд, расталкивая барахольщиков.

— Злякався, красивый! — крикнула ему вслед женщина.

Выпив за прилавком горячего молока, Ставский опять вернулся к торговке.

— Мне нужно пять таких платков.

Торговка обрадованно затараторила:

— Можно. Можно. Пять… Домой треба. Тут недалеко. Одно удовольствие пройтись.

Ставский балагурил, зорко оглядываясь:

— С такой жинкой — хоть на край света….

И они ушли. Вслед за ними и мы с Васей Васильевым очутились у дома Юркина. Я был на седьмом небе: мое предположение оправдалось!

Ни торговка, ни Ставский до самого вечера не показывались из хаты.

После гудка вернулся с работы Станислав Юркин.

Начальник горотдела ОГПУ приказал усилить посты вокруг усадьбы Юркина.

В горотделе ОГПУ ребята волновались: брать или следить дальше? Ведь столько труда положено! Помня указания Макара Алексеевича о выявлении всех связей Ставского, я предложил воздержаться от ареста.

Бижевич больше отмалчивался: его не особенно волновал Ставский. Ему не терпелось доказать, что в Красном Логе образовалась диверсионно-террористическая организация.

Из центра подстегивали: раскрыть организацию! И Юзеф Леопольдович с усердием искал повод обвинить в пособничестве врагу партийных руководителей и хозяйственников города. Его больное самолюбие взяло верх над рассудком.

В разгар изучения связей Юркина он среди ночи поднял с постели начальника шахты, принудил ехать в горотдел ОГПУ. В кабинете следователя спокойно объявил:

— Я обвиняю вас в подрывной деятельности… Ты — враг!

Начальник шахты гладил свой ежик. Голова подергивалась чаще, чем обычно. Но ровным голосом отозвался, позевывая со сна:

— Выпейте воды, товарищ чекист.

— Серый волк тебе товарищ! — В уголках рта Бижевича появилась пена. — На ваших шашках подорвались наши заграничные интересы. Виновник — ты!

Начальник шахты пристукнул кулаком по столу.

— Хватит! Если это арест, то покажите ордер. Если это провокация, то берегитесь!

Бижевич знал, что начальника шахты ценят в Харькове, о нем знает Москва. И распахнул двери:

— Иди, подумай! Если еще хоть одну шашку найдем в руде, то считай, что твоя песенка спета!


Поздно вечером из хаты вышмыгнула простоволосая жена Юркина. Торговка постучалась к соседям. В окне появился свет:

— Чого тоби, Марфа?

— Пусти переночевать. Мой бушует…

— Опять пьяный?

— Не говори! Еле убежала.

Дверь захлопнулась, пропустив внутрь Юркину. И вскоре у соседей свет погас.

В хате Юркина не было и признаков драки и попойки. Окна плотно занавешены. На столе следы закуски. Юркин докладывал Ставскому, робко поглядывая на своего шефа. Тот неожиданно прервал его:

— Достал пироксилин?

— Пять зарядов.

— Маловато, черт возьми! — Ставский пересел с лавки на табуретку, нервно похрустывая пальцами.

Юркин дрожал от страха: ему чудилось, что вот-вот постучат и спросят: где Гриша-чекист? Он до боли в сердце боялся сказать об этом гостю. Ставский строго-настрого велел ему проявлять рвение на работе, ничем не компрометировать себя.

На Юркина закордонные хозяева возлагали большие надежды: хороший специалист, грамотен, умен — может у большевиков далеко пойти! Таких людей Советы весьма ценят. И только вынужденно Ставский пустил в дело Юркина: чекисты перекрыли другие пути к взрывчатке. «Масло» же он приказал использовать на месте потому, что не мог быстро приехать, запутавшись в Сухаревке и заметая следы. Он не предусмотрел, того, что Юркин столкнется при использовании «масла» с чекистом.

Юркин же решил про себя: если схватят гепеушники, то все свалить на Ставского!

— Станислав, ты помнишь Александра Павловича Кутепова?

— Это из контрразведки? Неприятный человек!

— Дошли слухи, что его выкрали из Парижа чекисты. Верные люди сообщили… И вот чую: ходит смерть по моим пятам!

— Эх, Леонид Захарович, житуха наша жестяная! — вздохнул Юркин, готовый признаться во всем. Но вспомнив, что за непослушание полагается кара, сглотнул слюну.

— Все мы ходим под богом… А помните, как беззаботно жили в Пятигорске? Веселье, вино, красивые женщины. Когда это было — вечность назад!

— Поживем еще, Станислав. Нужно вдалбливать большевикам мысль о том, что рудники истощились. Нет, мол, смысла развивать промышленность. Бесперспективно! Пусть разбираются лапотники… Всеми силами надо тормозить дело. А там — наши вернутся.

Ставский вдруг подсел к хозяину и доверительно спросил:

— Так почему же мало пироксилина?

— Жесткий учет ввели, Леонид Захарович. Чекисты на каждом шагу. А когда придут наши? — Ставский заронил в душу Юркина надежду: может быть, чекисты не успеют напасть на след преступления?

Ставский же не питал такой надежды. Он ставил единственную цель перед собою: скорее и побольше взрывов! А потом — Париж! Судьба Юркина его нисколько не волновала.

— Куда послал «масло»?

Юркин торопливо, с боязнью, рассказал как сорвался взрыв шахтного ствола, историю с Гришей.

Ставский осатанел, заметался по хате в одном белье. Шипел, как рассерженный гусак:

— Ты дурак! Если ты на воле, то благодари чекистов. Они еще дурнее тебя! Окончательные дураки! Почему, почему ты, сволочь, вчера не сказал? Мы наверняка окружены. Попались, как последние дураки!..

Торопливо натягивая брюки, он выключил свет и выглянул в окно. Не приметив ничего подозрительного, приказал:

— Разведай!

Юркин, совершенно разбитый страхом и ожиданием расплаты, поплелся к двери. Уронил в темноте табуретку.

— Тише, олух! — прошипел Ставский. — Стреляй, если опасно! Да быстрее шевелись, растяпа!

Вокруг было тихо, и Ставский немного успокоился, начал собирать пожитки. Его помыслы сводились к малому: скорее уйти из Красного Лога. Путь в этот город теперь заказан. Придется в пути следования до Щекетовки встречать руду. Терпеливые эти поляки: столько взрывов, а не расторгают сделку! Одна трепотня в газетах… А что делать с Юркиным? Проваленный агент — груз не только ненужный, но и опасный. А если оставить его для приманки чекистов? Что он знает? Кроме доставки пироксилина — ничего! Пусть ОГПУ следит за Юркиным, а тем временем он, Ставский, унесет ноги. Но дверью нужно хлопнуть! А что будет с Юркиным? Черт с ним!..

Юркин, оглядывая двор и садик, лихорадочно думал: «А если выдать гепеушникам Ставского. Он — птица не простая! За его голову могут простить меня… Нет! Лучше просить Ставского переправить за границу. Друзья по кадетскому корпусу, воевали в одном полку. Должен помочь!»

Хозяин опасливо вернулся в хату. Лицо посинело от холода и нервного напряжения. На цыпочках, с оглядкой вошел в горницу: он уже не доверял Ставскому — прикончит!

— Спокойно, Леонид Захарович. — И просительно добавил: — С собою возьмите. Или за границу переправьте. Боязно тут!

Но Ставского совсем не занимали переживания агента.

— Ты твердо уверен, что чекист утонул?

— Слышал всплеск.

— А сторож спал?

— Храпел.

— Следы оставил?

— Думаю, что нет. Гильза после выстрела у меня…

К Ставскому возвращалось полное спокойствие и рассудительность.

— Твое счастье и жизнь в твоих руках. Сторожа убери! Раз. Взорви ствол! Два. Пока откачают воду, чекист сгниет. Понятно?..

Юркин заскулил, хватая шефа за руку:

— Возьмите с собою! Не возьмете, сбегу сам. Сейчас сбегу!

Ставский ударил его по щеке.

— Тихо, дура! Не вздумай бегать. Чекисты не поймают, мы тебя прикончим! Понятно? Нашу руку ты, Станислав, знаешь. Твоя задача прежняя, если, дай бог, грозу пронесет стороной. Внедряйся, затаившись. Исподволь настраивай начальство большевиков, мол, руды нет, разработки бесперспективные. И выбивайся наверх! Понадобишься нам — человек явится. Через твою жену. Примета — пуховые платки. Пароль прежний. Если же жену посадят за спекуляцию, то тебя все равно найдут. Ясно?

— Т-так… т-точно…

— Не распускай слюни, Станислав. Ты офицер! Мы еще встретимся. По Парижу погуляем. Где у тебя пироксилиновые шашки? А железо и олово достал?

Юркин торопливо отодвинул половицу в углу: там открылся узкий лаз.

— Все есть, Леонид Захарович.

Чтобы быстрее управиться, они решили вдвоем паковать мешок.

У хозяина вызрела коварная мысль: «Хлопнуть Ставского по голове, связать и передать в ОГПУ!» Он исподлобья оглянул прямую, жесткую фигуру гостя.

А тот был достаточно опытен: вынул наган.

— Иди!

Присвечивая фонариком, сперва спустился по лесенке Юркин.

Ставский намеревался выстрелить ему в затылок. Поднял руку, но в глубине мозга все еще теплилась надежда: вдруг обойдется! Агент ценен, и рука с наганом опустилась.

Подвал был просторным и высоким. В стене виднелось углубление. Оно заинтересовало Ставского.

— Там лаз под обрыв Саксагани, — пояснил Юркин.

Ставский выругался:

— Что же ты молчал, дурак! Он не завален?

— Осенью был исправен. — Юркин стал поспешно отбрасывать доски и мешки, прикрывавшие выход к речке. — Заделали, чтобы тепло не уходило… Вдруг из норы пар пойдет. Закуржавеет — люди заметят…

Леонид Захарович воспрянул духом. По-хозяйски сложил в мешок пироксилин и запалы, а также свернутое трубкой оцинкованное железо и кусок олова. Захватил с собою и толстую заостренную палку с железным наконечником.

Хозяин тем временем раскрыл вход в подкоп. Он и сам теперь понял значение запасного выхода: можно убежать!

И вновь гость указал наганом:

— Ступай первым!

Юркин на четвереньках пополз в нору. Ставский — за ним…


По первому гудку утром из хаты вышел Юркин. Пошатываясь, как пьяный, он обычным путем пошел на шахту.

Чуть позднее от соседей прибежала домой его жена. Вскоре она с полной корзиной в руке поплелась на барахолку, повесив на дверь большой замок.

Наш чекист, карауливший сообщников, доложил в горотдел ОГПУ об изменении обстановки.

— Усилить наблюдение! — распорядился Бижевич, уверенный, что Ставский предпримет какие-то новые шаги.

Юзеф Леопольдович был в приподнятом настроении: из Москвы дали распоряжение строго допросить начальника шахты! Если подозрения Бижевича подтвердятся, то санкцию на обыск и арест даст союзная прокуратура.

А я в тот час проверял на станции очередной состав с железной рудой. Было очень холодно, и мы с Васей Васильевым часто бегали в будку стрелочника греться. И замешкались с контролем. Дежурный но станции поторапливал нас.

— Закурим, нехай ему лихо! — Василий Михайлович привалился к стенке вагона и угостил меня «пушкой». Затянулся я и показалось, что стало вроде теплее.

Вдруг я увидел между составами человека в свитке, подпоясанный коричневым кушаком. За плечами мешок, в руках — палка с металлическим наконечником.

— Ставский! — шепнул я Васильеву.

А где же наши хлопцы? Кто «ведет» его? Чтобы не попасть Ставскому на глаза, я спрыгнул с платформы на противоположную сторону.

Состав был готов к отправлению. Крыло семафора поднято. Рывок — и поезд тронулся.

Ставский на ходу зацепился за борт платформы, подтянулся и перевалился на руду.

Из наших ребят никого! Что-то случилось! Ставский, наверное, ускользнул из-под наблюдения. Я принял решение:

— Вася, едем!

На ходу вспрыгнули на тормозную площадку.

Поезд набирал ход. Низкие тучи. Серенький промозглый день. Ветер насквозь пронизывал наши штатские одежки. Прижавшись спинами друг к другу, чтобы хоть немного согреться, мы следили за врагом, готовые в любое мгновение кинуться на платформу, где он ехал.

Ставский подпрыгивал на руде, опираясь на палку, которая все глубже уходила в толщу груза. Вдруг он быстро вынул палку, в отверстие вставил «колбаску» пироксилина.

— Ого! — Я толкнул Васильева.

Тот сжал мою руку:

— Берем!

Ставский все еще не подозревал, что обнаружен. Снова присел на груду камней, отложив палку. Из мешка вынул шашку. Мы перепрыгнули на ходу к нему. Васильев всем телом навалился на врага.

Ставский попытался дотянуться до палки и ее острием ткнуть в пироксилин. Мы взлетели бы на воздух.

Я закричал во все горло:

— Не шевелись, гад! Застрелю!

В считанные секунды мы скрутили ему руки и отобрали мешок. За поясом нашли наган. Костистое лицо Ставского побледнело. Он зло отплевывался и мерзко ругался.

Сняли с поезда арестованного в Верзовцеве. Из оперпункта ОГПУ я тотчас связался с дорожно-транспортным отделом.

Ответил Макар Алексеевич.

— Поздравляю, академик! Высылаю конвой.

На первом допросе Ставский вел себя вызывающе. Он не скрывал своего прошлого. Да, он дворянин из Невинномысского уезда. Да, служил царю и отечеству. Был у Деникина и Врангеля. Никакого Петерсона он не знает. Никакого Захарченко не видел. Юркин? Это кто такой?

Пришлось вызывать людей из Сухаревки.

— Зачем вам железо и олово? — спросил я.

Ставский наигранно расхохотался:

— Не узнать, гепеушник! Кастрюлю хотел сделать и голову твою сварить!

Я распорядился ввести Илью Захарченко и Настю.

Скуластое лицо врага стало белее мела.

Настя бросилась к нему:

— Леня! Голубок мой…

— Уберите бабу! — закричал он, пятясь к стене.

Из Сечереченска прибыла команда, чтобы сопровождать диверсанта.

Я задал еще раз вопрос об олове и железе.

Как-то устало махнув рукой, Ставский сказал:

— Запишите. Хотел сделать мину и взорвать железнодорожный мост через Ингулец под Эрастовкой.

— Ставский, вы умный и опытный офицер белой армии. Почему скрывались под видом почтового работника? И в Пологах, и в Сухаревке…

— Дура! Я шел от обратного. Чекисты посчитают, что Ставский не пойдет на почту. А я — пошел! Соображать надо…

В Красном Логе жизнь шла своим чередом. Шахты выдавали на-гора все больше руды. Эшелоны уходили в Щекетовку.

Бижевич арестовал-таки начальника шахты. Тот наотрез отказался признать себя виновным и вообще разговаривать со следователем. В его защиту выступили старые коммунисты. Секретарь горкома КП(б)У, знавший начальника шахты с детства, вызвал к телефону Григория Ивановича Петровского и все ему рассказал.

В тот же день из центра ОГПУ звонок:

— Что у вас там, товарищ Бижевич? Разберитесь с начальником шахты. От Петровского запрашивали!

Бижевич догадался: в Центре недовольны, и он распорядился:

— Освободить!

Подписывая пропуск, он пообещал начальнику шахты:

— Еще встретимся!

— Возможно, — тихо откликнулся Павел Пантелеймонович. Он не смог сдержать дрожь рук, и пропуск упал на пол. В свинцовой вьюге он не боялся пуль. С открытой грудью шел на сабли врага. А теперь этот облысевший человек хотел согнуть его. И горько. И смешно. И трагично. Он мог убить, но не согнуть!

Боец войск ОГПУ, сопровождавший Павла Пантелеймоновича, наклонился за пропуском.

Бижевич крикнул:

— Не сметь!

Начальник шахты с трудом подобрал бумажку и медленно вышел.


Я с нетерпением расхаживал по перрону вокзала. А поезд все не шел. Ехал Павел Ипатьевич Бочаров! Мы не виделись три года. Какой он из себя? Не переменился ли характер? И уже совсем мальчишечья мысль: не забыл ли клятву?

Я улыбнулся: один из главных руководителей транспортного управления ОГПУ еще помнит высокопарные слова юноши!.. Столько прожито, прочувствовано. Потери боевых товарищей, приобретение опыта, житейской мудрости, огромная государственная ответственность. Я нисколько не удивился бы, если бы нашел разительные перемены в моем друге детства.

Из-за голых развесистых акаций вывернулся поезд, клубя дымом и гудками распугивая голубей с крыш.

Ожидание становится невыносимым, и я спешу туда, где предположительно замрет пятый, мягкий вагон.

Павел Ипатьевич сошел на перрон неторопливо. Серая мерлушковая шапка. Бекеша защитного цвета. Белые бурки с широкими отворотами. До матовой синевы выбритое лицо. Розовая метка на щеке. И глаза спокойные, изучающие. Лишь вздернутый нос да легкость в походке напомнили мне в первую минуту встречи моего прежнего друга.

Я вдруг почувствовал себя скованным, и даже удивительно было ощущать в себе неловкую сдержанность. Нерешительно протянул руку:

— Здравствуйте, товарищ Бочаров!

— Здорово, Володя! — Павел Ипатьевич размашисто обнял меня, и мы крепко расцеловались.

Начальник горотдела НКВД подал легковой автомобиль к самому подъезду.

— Далеко до гостиницы? — спросил Бочаров.

— Мы старались, щоб ближче к шахте, — не понял его начальник отдела, явно побаиваясь представителя Центра.

— Квартала три отсюда, Павел Ипатьевич, — уточнил я.

Бочаров отпустил машину, отправив с ней своего помощника и начальника горотдела НКВД.

Не спеша мы шагаем по хрусткому, припорошенному черной копотью снежку. Павел Ипатьевич прищуренно окидывает меня изучающим глазом. В глазах озорной смешок кондукторского сына, того самого, рязанского, что из Платошкина двора!

— Знаешь, Володя, постарел ты, что ль?.. Никак не пойму!

А я все не мог найти подходящего тона разговора. Павел Ипатьевич казался простым и прежним, но он начальник, приехал по моему рапорту. Я вроде жалобщик. Удобно ли высказывать дружеские чувства?..

— И вы немного изменились.

Так и дошли до гостиницы. Номера наши оказались рядом. Его тринадцатый, а мой — двенадцатый.

— Как же это вы?.. Для начальства такое. — Павел Ипатьевич откровенно рассмеялся, указывая на роковой номер — чертова дюжина!

И у меня как-то сразу гора с плеч! Отвечаю в тон Павлу:

— Прикажете переменить?.. Не извольте-с беспокоиться. Мы мигом-с!

Оба смеемся свободно и откровенно.

Через несколько минут остались вдвоем в его номере. Еще раз оглядываю Бочарова. Добротная гимнастерка с двумя ромбами в петлицах. Два ордена Красного Знамени. Я удивляюсь: откуда и когда второй?

Павел Ипатьевич перехватил мой взгляд и понял невысказанный вопрос.

— Отметили мою встречу в Париже со старыми знакомыми по Крыму. Кстати, твой Ставский был записан в особую картотеку Кутепова. Туда вносились самые способные разведчики белых!

— Как парижане?

— Веселятся. Но — только парижане. А наши высочества — больше по кабакам. И власть делят. Дерутся за престол — и больно и смешно! Случайных, заблудившихся много в эмиграции — вернулись бы домой…

— Не стоит пускать. Своих мерзавцев дай бог вывести.

Павел Ипатьевич внимательно посмотрел на меня и с тревогой спросил:

— Чего ожесточился? Помнится, ты был застенчивым и хорошим голубятником… Насолил вам Юзеф Леопольдович? Мы даже, откровенно говоря, малость растерялись. Твой рапорт. Письмо старых коммунистов. Звонок от Григория Ивановича Петровского.

— Нравы охранки графа Бенкендорфа вводить не позволим! И не считаться с партией — тоже! — резко сказал я, и сердце заныло тонко и остро. Я задохнулся. Точно такой же приступ был и тогда, когда мы до хрипоты схватились с Бижевичем.

Узнав об аресте начальника шахты, я высказал Юзефу Леопольдовичу все напрямик. Он обвинил меня в политической близорукости и пособничестве классовому врагу. И если бы не сжалось мое сердце до помутнения в очах, то я ударил бы Бижевича. Тогда же, под горячую руку, я настрочил рапорт и отослал в ОГПУ. Высказался начистоту!

— А где остановился Бижевич? Что-то не торопится повидать давнишнего товарища, — сказал Бочаров.

— Этажом выше, в люксе.

Я извинился за резкость и ушел к себе в номер, почувствовав новый приступ сердечной боли.

Назавтра Павел Ипатьевич поднял меня чуть свет.

— Как мотор?.. Может, тебе полежать?..

За ночь я пришел в норму, и уже через полчаса мы направились к шахте.

С первой минуты встречи с нами начальник шахты повел свободную беседу. Павел Ипатьевич сказал мне:

— Займитесь своим делом, товарищ Громов. И остальным товарищам передайте, чтобы не обращали на меня внимания. Заботы у вас много, а времени, как всегда, недостает…

С начальником шахты Бочаров спустился под землю. И весь день плутал по штрекам и забоям. А уже на другой день вместе с утренней сменой пришел в копровую и самостоятельно опустился в прохладную темь шахтного ствола. Ни о чем специально не расспрашивал, ни во что не вмешивался: слушал горняков, вникал в их нелегкие хлопоты. Побывал в горкоме КП(б)У и с партийным инструктором исходил весь город. Видели его разговаривающим с постовым милиционером и женщинами, ожидавшими хлеба у магазина.

Бижевичу все это очень не нравилось. Он приготовил папки с протоколами допросов, другие оперативно-чекистские материалы и попросил Бочарова посмотреть их.

— У меня нет основания не верить вам, товарищи, — ответил Павел Ипатьевич. — Чекисты вы опытные.

Вечером Павел Ипатьевич постучал ко мне.

— Как дела, вояка? — шутливо спросил он. Со свежего воздуха лицо Павла покраснело. Он зябко потирал руки.

— Люблю мороз. А у вас промозглая сырость…

Усевшись в мягкое кресло, с жаром заговорил:

— Строится Красный Лог. Это же просто удивление. Зашел в новые шахтерские домики — улыбаются люди. Здорово, когда смех в доме! А ударничество? На каждой шахте есть с десяток лучших запевал… Что ухмыляешься?.. Дескать, бодрячок нашелся! Лозунги выкидывает!.. Я, друг, вижу во всем этом здоровье народа. И, если хочешь, огромную крепость большевиков… Посмотри, как железнодорожники воюют с обезличкой паровозов! Ведь свое, рабочее хозяйство укрепляют. И еще заметь, Володя, детишки. У каждого дома. Да не по одному. И это — общественное здоровье! Загнивающему строю не до ребятишек… И новые посадки у домов. Человек долго собрался жить — иначе он не стал бы копать землю и сажать деревья. Спросишь: к чему речи? Отвечу словами Козьмы Пруткова: «Смотри в корень!»

— Ты хочешь сказать: случай с начальником шахты — частность! Бижевич не типичен для нашей эпохи. И все это — заскоки отдельных людей… А я думаю по-другому. Бросишь камень в воду — кругом волны. Немного, но волнуется все озеро. Так и тут! И если не будет бижевичей, то люди свободнее вздохнут…

— А серый волк сожрет Красную Шапочку! — перебил меня Бочаров. — Вот ты печешься об авторитете партийных органов. Дескать, их обижают и обходят. Никаких указаний сверху нет, не было и быть не может! Это — местная самодеятельность. Твои страхи вызваны тем, что ты видишь одного Бижевича. Но ведь есть Морозов, Васильев, Леонов, Платонов — сотни чекистов. Они-то и составляют меч революции!.. А ты бросился в панику — избивают кадры!

— Не согласен! Бижевич — это зло. Он и в свое отделение подбирает людей по образу и подобию своему. И наберет таких…

— Напрасно занимаешься мрачными прогнозами, Володя! Пошли спать. Завтра попрошу лошадку да сбегаю в село. Понимаешь, интересно, как живут сегодня вчерашние махновцы и гайдамаки.

А еще через день Бочаров пригласил к себе Бижевича. Тот с каждым словом фыркал, как рассерженный индюк. С первой фразы стал нападать: подрываете, мол, авторитет сотрудников центрального аппарата! И необъективно разбираете жалобы. К тому же и с Громовым — друзья!

— Руководство знает о нашей дружбе и все же сочло возможным поручить мне побывать в Красном Логе. Прямо скажу, крутовато берете, Юзеф Леопольдович! У вас мания какая-то: хватать виновных и невиновных. Бредень — ведь он слепой. Люди отказываются отвечать вам.

— Ничего, признаются. Как услышат про яму, так штаны мокрые! И на столе готовое признание вины!

— Какую яму? — не понял Бочаров.

— В которую мертвых закапывают. Меня обвиняют в самовластии. А помните, Павел Ипатьевич, указание Владимира Ильича насчет правых и неправых? — Бижевич щелкнул замком кожаного портфеля из красной юфты. Достал газету, потертую на изгибах, и громко, раздельно прочитал:

— «Я рассуждаю трезво и категорически: что лучше — посадить в тюрьму несколько десятков или сотен подстрекателей, виновных или невиновных, сознательных или несознательных, или потерять тысячи красноармейцев и рабочих? — Первое лучше». Это — Ленин!..

Бочаров пристально разглядывал Юзефа Леопольдовича. Облысел Бижевич. Сквозь тонкую прозрачную кожу на лице просвечивали склеротические жилки. Пальцы катали шарики из бумаги. Он беспрерывно послюнивал их.

Бочаров наконец промолвил:

— Владимир Ильич говорил все это, объясняя причины красного террора. Сегодня времена не те и люди не те! Кроме того, позволю себе напомнить письмо Ленина в ту же пору председателю Украинской ЧК, в котором Владимир Ильич предлагал построже проверить состав чекистов, ибо на Украине чека принесли тьму зла, быв созданы слишком рано и впустив в себя массу примазавшихся…

— Это намек? — прервал его Бижевич.

— Зачем же так прямолинейно, Юзеф Леопольдович! Я хочу подчеркнуть, что ленинскими цитатами нужно пользоваться с умом. Было такое письмо, значит, давай чистить сегодняшние штаты, так по-вашему? Это же абсурд!.. Юзеф Леопольдович, каков ваш идеал в жизни? Чего вы лично добиваетесь?

— А вы? — Бижевич насторожился, щеки раскраснелись.

— Хочу немногого. Чтобы люди чаще улыбались. А встретившись, говорили бы о счастье и удачах.

Бижевич слушал с явным удивлением. Он растянул тонкие губы в сочувственной улыбке.

— Мне показалось, Павел, что ты устал. Тебя тянет к покою. Прости мою фамильярность, мы ведь давно знаем друг друга. А покой нам только снится. Разве может быть чекист спокоен, если враги революции еще ходят по земле? Ты об этом думал, Павел?

— Я думаю прежде всего о том, чтобы человек шел по жизни с широко развернутыми плечами и светлыми очами. Стараюсь обрабатывать рану без боли. Приходилось тебе видеть: чем мягче руки у врача, тем скорее выздоравливает больной. Я в лазарете убедился…

— Ты фантазер! Или просто смеешься надо мною. Конечно, мы высших школ не оканчивали. — Бижевич вдруг обиделся, побледнел и встал, одергивая гимнастерку. Значок «Почетный чекист» зацепился за клапан кармана, и Юзеф Леопольдович досадливо поправил его. — К каким же выводам вы пришли, товарищ проверяющий?

Бочаров тоже встал. И резковато ответил:

— Доложу руководству. На мой взгляд, объективно вы правы. Начальник шахты своей мягкотелостью нанес определенный ущерб производству. Но это вовсе не значит, что нужно было его хватать и везти в каталажку. Своим неуважением к партийным органам вы нанесли значительный ущерб престижу ОГПУ. Об этом также скажу руководству. Выводы остаются за начальством, это вы знаете не хуже, чем я.

Бижевич не ожидал такой откровенности и подобного заключения, растерянно хлопал глазами. Он готовился защищаться и нападать, а Бочаров просто констатировал факты.

Судьба благоволила к Бижевичу. Он не снял наблюдения за Юркиным. А тот по глупости сам ускорил развязку, стараясь замести следы преступления, как научил его Ставский. Ночью подкрался в дощатую будку, пытаясь все-таки взорвать шахтный ствол и убить сторожа. Тут его и схватили. Он отбивался отчаянно, но сторож и три чекиста связали его.

Юзеф Леопольдович вел следствие сам. Первым допросил сторожа. Он сразу сознался, что в ту ночь во сне ему чудилось, будто бы стрелял кто-то и боролся. Думал — померещилось. При свете, правда, обнаружил следы чужих сапог и дверь распахнутую. И еще на полу валялся крючок, выдранный с мясом.

— Почему не сообщили администрации?

— Боялся. Все-таки спал…

— Где крючок?

— Мабуть, на полке. Туды швырнул…

Бижевич помчался в будку. На наше счастье, крючок валялся в пыли на полке. Юзеф Леопольдович пытался заглянуть в ствол шахты. Но испугался глубины и вернулся в горотдел ОГПУ. Приказал привести Юркина. Тот вошел в полупальто. Верхнего крючка на нем не было. Разорванная петля болталась.

Бижевич уверенно повел атаку:

— Когда оторвали крючок?

— Хиба я помню.

— Как он оказался в будке?

Не успел Юркин опомниться, как Бижевич пригвоздил его новым обличением:

— Куда девал Райса? Говори, гад!

Бижевич кинул крючок на стол и схватился за кольт. Глаза его стали пепельными.

— Упал, — обреченно пролепетал Юркин. — Упал в воду…

— Лошадь! Скорее! Лошадь! — заорал Бижевич.

На его крик сбежались чекисты горотдела.

— Скорее на шахту! Там — Гриша!

Юркина вывели, а мы — вихрем к шахтному стволу в будку. Каждый из нас надеялся: может быть, жив!

Запалили факелы. Вызвали пожарников.

Первым по веревке спустился Юзеф Леопольдович. Внизу была тьма и сырость. В факельном свете маслянисто поблескивала застоявшаяся вода.

— Спуститесь еще кто-нибудь! — послышался голос Бижевича.

Цепко перебираясь по веревке, я спустился вниз…

Хоронили Гришу-гирныка всем городом. Шахты провожали гудками своего сына на вечный покой.

За гробом шли и мы с Бочаровым. Будто бы живого видел я Гришу. Вот он залихватски гонит жеребца, хлещет кнутом оголтелых собак. Смеется заразительно: «Веселые люди долго живут. А мне треба коммунизм побачить! Чуешь?»

Поздно вечером Павел Ипатьевич зашел ко мне в номер. Он уезжал в Москву.

— Что же ты, Павел, доложишь начальству? — спросил я.

— Правду. Бижевич — не враг Советской власти. Он по-своему предан делу партии. Метод следствия острый. Этого ты не можешь отрицать. Так было с провокатором. Здесь выявил Юркина. Характер у него неудобный.

— Выходит, Бижевич оклеветан? — вспылил я и напряг свою волю, чтобы не наговорить дерзостей.

— Ты прав в части его пренебрежения к горкому КП(б)У. Ты прав насчет начальника шахты. Бижевич тут перестарался. В большой толчее неизбежно заденешь кого-либо плечом.

— Павел Ипатьевич, вы изменились до неузнаваемости!

— А ты, Гром, все такой же горячий, как в молодости. Годы же должны приносить мудрость. Больше размышляй, друг дорогой! Мы идем к победе, и враги не простят нам этого. Усиление и обострение классовой борьбы — это официальная доктрина. Личное признание арестованного — главное доказательство вины. Для примера: ты меня назвал дураком. Так в суде и на следствии не ты должен доказывать, что я дурак, а я должен убедить всех, что я не дурак! И это стало нормой. Как же я могу иначе думать и говорить? Могут быть на практике какие-то отклонения, частичные извращения. Но в главном-то эти установки правильные!..

— Изменился ты, Павел.

— А ты, Володя, не изменился. И это плохо.

Холодно простились мы в тот раз на перроне Красного Лога.

Бижевич уезжал в Москву в хорошем настроении. Мне казалось, что и смерть нашего Гриши Райса не омрачила его сердца Диверсионно-террористичеокую организацию он-таки открыл: Ставский — Юркин — стрелочник из Баплея — Карпо Захарченко… Он имел полное право доложить руководству: «Со взрывами покончено! Шпионское гнездо разгромлено».

Я написал еще один рапорт на имя наркома внутренних дел СССР. Считая, что Бочаров был либеральным в оценке действий Бижевича, просил еще раз расследовать факты самодурства, допущенные в Красном Логе. Я знал, что Бочарову принесу неприятности, но поступить по-другому не мог.

Вскоре до нас дошли вести: Бижевич носит на две «шпалы» меньше, чем до приезда в Красный Лог. Из центрального аппарата его перевели с понижением по должности в линейный отдел железной дороги в Средней Азии.

Это, наверное, было первое поражение Юзефа Леопольдовича за годы службы в органах госбезопасности.

И все-таки мне жаль было Бижевича. Он ведь был убежден, что все делает на пользу революции. Понял ли он, за что его наказали?..

НЕДОБРЫЕ ВСТРЕЧИ

В отдел ОГПУ пришел рукастый рыбак. Его принял Леонов. Раздался в плечах чекист. Вместо «разговоров» времен военного коммунизма на Семене Григорьевиче была защитная гимнастерка с «кубарями» старшего оперативного уполномоченного ОГПУ.

Рыбак мял в руках засаленный картуз с переломанным козырьком. Сапоги его с голенищами выше колен — в рыбьей чешуе. Продубленное морщинистое лицо строго. И сиплый голос, продутый лиманными сквозняками, суров.

— Ночью вышел к сетям. Бачу: фелюга под парусами. Зачем тут? Хто хозяин? Вопрос! Фелюга ушла к гирлу. На песке следы чобот на рубцовой подошве. Вопрос! Бачыв у румын такие…

— К пограничникам бы, чем в город шел.

На Леонова глядели ясные с прищуром глаза.

— Чека вернее!

— Чудак! Пограничники — те же чекисты.

— Ни. Чека проверена. Дюже нажимала Сима. Иди та иди…

— Кто же такая Сима?

— Та дочка, хиба ж не знаешь…

Как же мог знать Леонов дочку рыбака, если самого-то увидел первый раз! Чекист усмехнулся и пообещал разобраться.

Рыбак напялил картуз.

— Ну, бувай!

И затопал к выходу в сапожищах на высоких каблуках.

Сообщение рыбака совпадало с агентурными данными: в лимане Днепра гнездилась какая-то шайка. Наверное, контрабандисты. И Леонов выехал к пограничникам.

На заре сотрудники территориального отдела НКВД и пограничники оцепили косу, поросшую камышом. В отдалении на бугре темнел домик того самого рыбака. Там надрывно кукарекал молодой петушок.

В засаде рядом с Леоновым находился и рыбак. Он тревожился за дочку, которую оставил дома.

— Бедовая она у меня. На учительку собралась. Да боязно отпускать в город… Одна у меня. Жинку море взяло. А у вас большие детки?

Леонов вздохнул:

— Не довелось иметь…

— Молодой и здоровый — заимеете!..

Уже полнеба окрасилось кармином. И тогда в камышах зашуршала лодка. В небо впилась, как штык, мачта с опущенным парусом.

Тихо ткнулась фелюга в отмель, закачалась на своей же волне. На берег выпрыгнул человек в куцем пиджачке и в берете. Он оглянулся, прислушался, приседая.

Леонов медлил: пусть остальные покинут лодку!

— Давай! — махнул рукой человек в берете.

На отмель вытащили длинный ящик. Двое понесли его в траву подальше от берега.

— Руки в гору! — гаркнул Леонов, выскакивая и стреляя вверх.

— Не шевелись! — приказал с другой стороны командир пограничников.

Контрабандисты заметались. Но к лодке, шлепая по мелководью, бежали пограничники.

— Выходи на берег! Руки на затылок!

На отмель выбрались еще четверо из фелюги. В лимане татакала моторка — мчались на помощь речники.

И в это время предутреннюю тишину разорвал пронзительный крик:

— Та-а-ату-у!

На водной глади заплясало, дробясь и рассыпаясь:

— А-а-у-у-у…

Рыбак сорвался с места.

— Иду, Сима-а!

За ним — Леонов с маузером в руке. Черный чуб бился на ветру. Длинноногий, он из камышей выметнулся первым.

А от домика рыбака истошное:

— Та-а-ату-у-у!!!

Ударили выстрелы. В предрассветной сини вырос вдруг темный букет: грохнул взрыв гранаты, кинув в небо желтое пламя.

Леонов, хватая руками воздух, согнулся пополам и упал лицом к невидимому врагу.

Как потом выяснилось, ночью во двор рыбака прокрались два бандита, дожидавшиеся фелюги.

Под утро Сима вышла на крыльцо и заметила незнакомцев. Заподозрив неладное, она хотела убежать, но пришельцы схватили ее и, зажав рот, поволокли за хату. Сима изловчилась, впилась зубами в руку бандита и закричала, надеясь, что отец где-то рядом.

Увидев бегущих к хате мужчин, бандиты бросили девочку и начали стрелять из-за плетня. Один из них издали узнал Леонова и швырнул гранату со злобным криком:

— Получай, Цыган!

Пограничники задержали всю шайку. Девочка и рыбак остались невредимыми.

А вот Семен Григорьевич стоит перед нами у стола президиума и переминается с ноги на ногу.

О нем лестно говорят, отмечая заслуги перед Родиной. Ему вручают подарок и значок «Почетного чекиста». Он принимает его левой рукой. Правый, пустой рукав заправлен за широкий командирский ремень.

Выписавшись из лазарета, Леонов демобилизовался. Мы помоглиему устроиться заведующим хозяйством детского сада: тянуло чекиста к малышам! Свое гнездо он так и не свил. Сперва Семен Григорьевич считал, что любовь отвлечет его от дела революции, а скорее всего он просто не встретил женщину, которая увлекла бы его. В чекистских буднях он не заметил, как подобрались все сорок! Защите Отечества он отдал все…

И его в день рождения чествовали товарищи.

— …Живите лучше меня… Умнее. — Леонов не договорил. Отвернулся. Закашлялся. Черные усы он снова отрастил. На висках пепелилась ранняя седина.

Ему бурно хлопали, а он, совершенно потерянный, не знал, куда девать мокрые глаза…

С тяжелым сердцем вернулся я домой — выходят в тираж мои лучшие товарищи! Не по годам — по пережитому. Но мы свою жизнь и не мыслим другой. Люди, которые в своей жизни умели в грозу думать о себе, были для нас чужими.

Навстречу мне поднялась Анна Ивановна, бледная, худая, руки горячие и потные. В глубоких глазах радость:

— Письмо от Васи! Он в Харькове.

Служба развела нас: Васильев был назначен на Южную железную дорогу, а меня перевели в Южноморск, на железнодорожные и морские коммуникации. Не часто писали мы друг другу — все время в работе: с десяти утра до пяти дня, а потом после трех часов перерыва — опять, до самой поздней ночи. Это была норма чекистской службы. А если случится оперативное дело — неделями не снимаешь гимнастерку и сапоги!

«Дорогой Вова! Дружище мой боевой! — восторженно писал Василий Михайлович. — Меня бросили на новый фронт: с детишками возиться! С самым замечательным человеком встретился, с Антоном Семеновичем Макаренко. В трудовой колонии № 10. Тебе, мабуть, и не знать, що воно такэ, эта колония? Это такое, от чего сердце радуется за нашу родную Советскую власть! Собираем мы ребятишек одиноких, бродячих, одним словом, беспризорников. Да учим их, как людьми полезными стать. Хлопцы — оторви голова! А мы из таких куем советский рабочий класс. Вот как! Трудом да самостоятельностью… Башка этот самый Антон! Его шпыняют, а он свое дело делает исправно. Я помощником у него. Думаешь, кого тут встретил? Не догадаешься ни в жисть! Васю и Сашу. Помнишь, в двадцатые годы в «Асторию» прибегали, когда Черного Ворона ловили? Выросли мальцы, во главе отрядов стали. Мастера — будь здоров! Меня подучивают зубило держать…

Тут встретил как-то Тиму Морозова — студент! Инженером метит. Тимофей Иванович был на большой чекистской работе. Но его смущало образование — два класса! Все просился на учебу. «У тебя семья четыре человека!» — отговаривали его в отделе кадров. Сам понимаешь, кому охота отпускать толкового человека? И все же Тима в счет парттысячи попал в Харьковский автодорожный институт. А теперь он к тому же председатель комиссии по чистке партии. В Краснозаводском районе трясет перерожденцев да разложившихся — аж пыль столбом! Чекист нашей закалки! А еще, Володя, слухай сюда. Клавдия Евстафиевна, может, помнишь, моя жинка, народила Васю. Понимаешь, хороший пацан — весь в меня!..»

Смешной, трогательный мой друг Вася! Весь ты тут, в этом восторженном письме. Ушли годы, но ты такой же юный сердцем! Жизни людской мало для того, чтобы оглянуть весь свет да переделать его на радость человеку. Но за жизнь одного человека можно сделать многое. В стране победно шагает социализм — в этом и есть твой труд. Вехами славного времени встали Магнитка и Комсомольск-на-Амуре, тракторные Сталинградский и Харьковский, Турксиб и МТС на селе… Америка, друг, и та вынуждена была признать новую Россию! Ты и твои сверстники тому «виной»!

Радоваться бы и нам в семье, ан нет. Отправил я жену в далекое Шафраново: там — кумыс, степной воздух Башкирии, сосновый аромат предгорий Урала. Вернулась Нюся — яблоко налитое. А через полгода — опять горячие глаза, пылающий румянец на скулах. И слабость. И кровь из горла. И смертельная скорбь во взгляде — плакать хочется! Так-то, мой задушевный, верный дружище…

Дела чекистские не отпускали нам часа свободного.

Июньским вечером меня вызвал начальник отдела ОПТУ.

— Вам известен Щусь?

Как же! И в Пологах, и в Сухаревке, и в Знаменских лесах — много раз схлестывались наши с ним дороги.

— Этот агент РОВСа недавно снова побывал на Украине. Заглянул в Пологи и в Знаменку. Ищет кадры, восстанавливает связи. Побывал он и в Запорожье. Вертелся что-то в среде ученых…

— И вновь ушел за кордон? — спросил я.

— К сожалению, вы угадали. Прошляпили, как самые отъявленные головотяпы! После его посещения в двух южных районах загорелись колхозные хлеба, взорван склад горючего и убиты три сельских активиста. Как видите, классовая борьба обостряется. Кулацкий элемент недобит. Есть, значит, почва для антисоветчиков и врагов народа. Семнадцатый съезд нашей партии подтвердил: вопрос «кто кого?» решен в пользу социализма. Однако это не значит, что врагов больше нет. Наоборот! Вот установили дипломатические отношения с Румынией и Чехословакией. А они через свою границу пропускают агентов РОВСа…

Я хорошо изучил наклонности моего нового начальника — любит «подпускать» политику в самое пустяковое дело — и слушал терпеливо его лекцию, дожидаясь главного. Наконец он подошел к нему:

— Предполагается нелегальная ходка диверсанта. На ноги поставлены заставы пограничников. Ваша задача — перекрыть железные дороги на случай прорыва лазутчика.

— Придется людей просить.

Начальник не любил, когда о боевом задании знали многие, заранее считая такую операцию проваленной.

— Не дам ни человека!

— Я имею в виду железнодорожников. Актив наш, — уточнил я, внутренне усмехаясь.

Начальник потер подбородок, соображая: можно ля разрешить?

А я наседал:

— Перекрыть все участки, сами знаете, штатными сотрудниками невозможно.

— Черт-те что! Задыхаешься без работников. — Начальник отдела смотрел на меня сердито, будто бы я виноват был в том, что людей в органах НКВД недостаточно.

— Тираспольские товарищи считают, что переброска агента РОВСа будет в районе станции Рыдница, Юго-Западной железной дороги. Там Днестр имеет лазейки. Но это предположение! Отмахиваться от него мы, понятно, не можем! Свою же голову на плечах иметь не вредно! Продумайте план — вместе посмотрим… Насчет актива… Пожалуй, вы правы: придется поднять.

И вот в моем распоряжения автомобиль на рельсах — дрезина. Быстрый и удобный транспорт. Со мною в Рыдницу едут три человека.

На станции мы связались с парторгом, побывали в политотделе МТС. И в красном уголке станции собрали наших самых боевых помощников. Вкратце сообщили о предполагаемой заброске к нам вражеского лазутчика.

— Поможем, чего там, — решили коммунисты. Тут же уточнили, кто, где и когда будет нести охрану.

— Иду в засаду у переезда! — вызвался молодой дежурный по станции Тарас Семенчук.

Начитавшись книг о подвигах пограничников, он и в Рыдницу напросился, рассчитывая поймать шпиона. И вот он почти у цели. Волнуется, суматошно ходит среди сослуживцев.

Мне припомнился наш выезд из Рязани на банду Мамонтова. Так же возбужден был и я, так же хотелось отличиться. Когда это было!..

Семенчук подошел ко мне.

— Товарища можно взять с собой?

— Кого? — спросил парторг, усатый хмурый украинец.

— Стрелочника Мыкиту. Из пограничников хлопец.

— Так вин беспартийный, — засомневался парторг, еще больше хмурясь.

— Можно, если проверен, — сказал я.

— Тут нема неверных! — обиделся Семенчук и покраснел до ушей.

Стояла тихая летняя ночь. Луна полным диском проглядывала из-за легких облаков. Дорога к переезду вилась по ржаному полю, оно уходило к самому Днестру. Оттуда, с запада, тянуло свежестью. Наши помощники тихо и настороженно уходили на свои посты.

Семенчук и его товарищ вооружились охотничьими двустволками, залегли обочь дороги.

Во ржи били перепела. Луна наконец высвободилась из облаков и засветила ясно и ровно.

— А если… — Семенчук робел и волновался: это ведь его первый выход навстречу настоящему врагу!

— Если наше счастье… Тут кричи: «Руки в гору!» А я с другого бока. Вин мае зброю — голову не высовывай!.. — картаво, тихо говорит бывший пограничник.

Осторожно приподнялись. Под легким ветром поспевающая рожь шевелилась словно живая, укрытая золотистыми полотнами. Полевая дорожка темнела, теряясь вдали. Метрах в пятидесяти позади чернела будка путевого сторожа. В светлое небо, как зенитки, уставились жерди шлагбаума.

Тишина владела округой. Перепела страстно призывали:

— Спать пора! Спать пора! Спать пора!

И нежный шепот налившейся ржи, едва слышный, убаюкивающий. Глаза слипались, голова клонилась к траве. Семенчук заклевал носом…

Бывший пограничник был привычен к ночным вылазкам. Когда в сон клонит, самое время для лазутчиков! Ему почудилось, что рожь зашелестела слышнее. Тронул Семенчука:

— Чуешь?

Прислушались. Привстали. Дорога по-прежнему была пустынной. Но рядом с нею рожь колебалась и шуршала. Ребята затаили дыхание.

Вот мелькнуло темное пятно. Шорох резче бьет в уши. Взволнованная струйка в желтом море все ближе, все отчетливее.

— Он, — прошептал Семенчук.

Отползли в кювет, взводя курки ружей.

Человек, пригнувшись к самой земле, с опаской вынырнул из ржи. Настороженно огляделся. За плечами у него горбился мешок.

Вот он в десяти шагах. Ясно видно землистое от лунного света лицо. Слышно тяжелое дыхание.

— Руки в гору! — приказал Семенчук и вскочил с ружьем.

Человек упал, и очередь из автоматического пистолета прострекотала в сонной тиши ржаного раздолья.

Не сговариваясь, хлопцы ударили залпом из ружей. Бывший пограничник успел подползти к врагу вплотную.

— Бросай оружие!

Заслышав перестрелку, я помчался на дрезине к переезду. По полю бежали пограничники с собаками.

Тарас Семенчук и его приятель скрутили нарушителя границы и привели к будке сторожа. Уложили на траву вниз лицом.

— Не шевелись! — покрикивал Семенчук.

На ходу соскакиваю с дрезины.

Семенчук ставит лазутчика на ноги. Брюки у него навыпуск, юнгштурмовка под ремнем. Кепка с «громоотводом». Ни дать, ни взять — активист районного масштаба!

В мешке из прорезиненной ткани оказалась мокрая одежда — переплывал Днестр. В карманах — советский паспорт, военный билет, справка с места жительства. Отобрали пистолет новейшей немецкой марки и финский нож в чехле.

— Я ранен! — простонал лазутчик, прихрамывая.

Семенчук влепил ему в зад заряд дроби!

Мы положили нарушителя на живот и так повезли в Одессу. Нашей дрезине повсюду давали «зеленую улицу».

При дневном свете я внимательно оглядел нарушителя границы. Вывернутые губы. Квадратный подбородок. Ноги — колесом. Да это же Щусь попался!

— Никакого Щуся… не знаю. — Пойманный враг стонал и охал.

И так на всех допросах. Тогда самолетом с Крайнего Севера был доставлен Леонид Ставский. Очная ставка началась драматически.

— Брось запираться, Наум! — миролюбиво сказал располневший и огрубевший Ставский.

Щусь покраснел и молча, оскалив лошадиные зубы, бросился на бывшего соратника. Лазутчику удалось дотянуться до горла Ставского, и мы едва отбили бывшего офицера.

— Продался, сволочь! — кричал Щусь, тяжело отдуваясь, и все рвался к Ставскому.

Вызывали и других свидетелей, знавшихся с бывшим атаманом батьки Махно. Таких было много.

Как говорят в мире преступников, Щусь «раскололся» и выдал явки и пароли, указал связи, тянувшиеся вплоть до Москвы…

…Рассматривая мой рапорт с просьбой о поощрении Тараса Семенчука и его товарища, начальник возразил:

— Могли бы и сами чекисты его перехватить! А то выходит, что мы сами одного лазутчика не в состоянии поймать.

Однако ходатайство подписал, и смелые ребята были отмечены наградой.


В Южноморске наступила самая лучшая пора года. Зацвели белые акации. Солнце щедро светило и грело. С моря тянул терпкий ветерок. На улицах с самого раннего утра и до поздней ночи людно.

Я не спеша шел на службу, радовался погоде. Хорошее настроение сопутствовало мне еще из дому: Анна Ивановна впервые за последние месяцы прошлась по комнате. Вместе с семьей пила утренний чай. И это вселяло надежду на выздоровление…

А началось с того, что соседка привела в наш дом молодого русского парня, отменно одетого, с бархатистым, усыпляющим голосом.

— Врач-гомеопат, — представила его мне соседка.

Для начала медик закатил лекцию о том, как развивалась гомеопатия, открытая немецким врачом Ганеманом в начале XIX века.

— Подобие лечить подобием — таков наш принцип. Сила действия лекарства увеличивается по мере уменьшения дозы. Хорошо растирать лекарство с молочным сахаром, — монотонно журчал бархатистый голос, располагая ко сну.

— За меня взялись бы? — робко спросила Анна Ивановна. Она сразу уверовала, что именно этот молодой человек, на которого, по словам соседки, молился весь Южноморск, станет ее спасителем-исцелителем.

Врач осмотрел ее, расспросил о самочувствии и заключил небрежно:

— Вероятно, удастся что-то сделать и помочь…

И стал навещать больную.

Лекарства в микроскопических дозах, долгие отвлекающие разговоры, а скорее всего самовнушение временно благотворно подействовали на Анну Ивановну.

— Не нужно было никуда ездить — ни в Шафраново, ни на Кавказ. И профессор — пустое дело! — оживленно говорила мне Нюся. Она чувствовала прилив сил, воспрянула духом. И во всем слушалась гомеопата.

…С такими радужными мыслями и вошел я в отдел НКВД.

— Вас вызывают в областное управление, — доложил дежурный по отделу.

«К чему бы ранний вызов?» — размышлял я, стараясь припомнить минувшие дни. Так и не догадавшись, переступил порог кабинета начальника управления НКВД.

Предисловий не последовало. Начальник положил передо мною пистолет, умещавшийся на ладони.

— Ваш?

Пистолет был весь никелирован, с позолотой. На золотой цепочке. Ценная игрушка и только. И я задал встречный вопрос:

— Откуда он у вас?

— Отвечайте, когда вас спрашивают! — повысил голос начальник управления. Бритая голова его покраснела, голос сорвался.

— Пистолетик я подарил своей жене. Она повесила его у изголовья как украшение…

— Бросьте сюсюкать! Пистоле-е-етик… Пистолетик, как вы изволили выразиться, бьет насмерть человека! Напишите объяснение и явитесь завтра на бюро обкома КП(б)У!

На следующий день мне влепили выговор с занесением в учетную карточку за халатное хранение огнестрельного оружия.

Выяснилось, что в порыве благодарности Анна Ивановна однажды спросила гомеопата:

— Чем порадовать вас, дорогой доктор?

Молодой лекарь любовался позолоченным пистолетиком, что висел на ковре над кроватью больной.

Жена моя поняла врача и тотчас отдала игрушку. А мне об этом не сказала.

Спустя, быть может, месяц или больше, сотрудники милиции Южноморска установили, что молодой гомеопат никакого отношения к медицине не имеет — обыкновенный аферист и жулик! При аресте у него отобрали мой пистолет.

Этот нелепый случай сразил Анну Ивановну: обострился процесс, открылось горловое кровотечение. В забытьи она твердила:

— Он новейшими средствами лечил… По самому хорошему методу… Научно… Как же так? Зря, наверное, на человека… Прости меня, глупую… Поедем отсюда! В Днепропетровск…

Теща тоже настаивала на возвращении в родные места. Климат сырой, ветры морские — все не для нашей Нюси.

Мы до этого надеялись получить помощь от знаменитостей — в Южноморске тогда работали лучшие в стране медики, занятые проблемой туберкулеза. Профессор предложил хирургическое вмешательство, но Анна Ивановна не решилась на операцию. И тут злосчастный гомеопат…

— Повезем Нюсю к родным берегам Днепра! — просила теща, но мне нужно было получить разрешение на переезд.


Как-то летним вечером в прихожей нерешительно звякнул звонок. Открываю дверь. На лестничной площадке стоит высокий мужчина в сером коверкотовом костюме и желтых «джимми» — полуботинках с усеченными носками. Велюровая шляпа в руке. В тусклом свете я сперва не признал гостя.

— Позволите войти? — Голос удивительно знакомый. И нос вздернутый. И отметина на щеке.

— Павел! — вырвалось у меня. Я схватил его за руку.

— Не один я, Володя.

Из-за спины Бочарова выступила маленькая женщина в белом берете и строгом темном костюме. Я отстранился:

— Прошу в дом. Ну что же вы стоите?..

Павел Ипатьевич представил меня своей жене Марине.

Анна Ивановна не смогла сразу подняться и с болезненной улыбкой встретила гостей:

— Очень и очень рады… Столько не виделись… Павел, Павел… А я вот…

— Ничего, Нюся! Все образуется. — Павел Ипатьевич присел на краешек кровати, взял руки Анны Ивановны. — Мы с тобою еще попляшем. Помнишь, как на вашей свадьбе?.. Чуть не отбил я тебя у Володи. Ты, главное, крепись! Тебе плохо, а ты тверди — хорошо! Черт возьми, мне хорошо!

Анна Ивановна всхлипнула:

— Эх, Паша, золотая твоя душа… Сколько же в тебе доброты…

Марина понимающими глазами смотрела на мою жену и успокаивала ее, как умела.

— Ты, Аня, слушайся ее — врач! — сказал Павел Ипатьевич.

Возбужденная нежданным приездом старинного друга, Анна Ивановна поднялась с кровати. Мы ее усадили за стол, обложили подушками. Румянец пылал на ее исхудалом лице Большие глаза лихорадочно блестели.

В большом свете люстры я снова и снова любовался Бочаровым. Он был похож на дипломата в своей элегантной одежде. Говорил веско, подчеркивая слова редкими скупыми жестами. В уме яркой зарницей вспыхнуло видение: далекий холодный Егорьевск. Мы с Пашкой организуем комсомол. И танцы, разрешенные нами скрепя сердце. И поход комсомольцев против галстуков, пудры, рукопожатий и духов…

Марина была очень подвижная, энергичная, смеялась заразительно. Ей было, наверное, не больше двадцати. И в сравнении с Павлом Ипатьевичем, мужественным, строгим, она выглядела девочкой-школьницей. Она наклонилась к Анне Ивановне:

— Извините, неловко, что я так громко смеюсь… Такая уж я!

— Ну, что вы! — Анна Ивановна на виду веселых здоровых гостей как-то приободрилась.

— Вот приехал к вам в санаторий. И Маринку с собою. Мы с ней две недели как вышли из загса.

Павел Ипатьевич привлек к себе жену. Она стеснительно зарделась.

Анна Ивановна тихонько посмеивалась и задумчиво смотрела на счастливых молодоженов.

Теща быстро собрала на стол. Молодых — на первый план!

— За жизнь, друзья! — Павел Ипатьевич поднял бокал с вином.

— Горько! — вдруг крикнула моя теща.

Павел Ипатьевич смутился. На щеке еще ярче зарозовела вмятина, полученная когда-то в Сибири. Он поцеловал Марину в губы.

— Будьте счастливы! — тихо сказала Анна Ивановна, пригубив рюмку с кагором.

От второй рюмки Павел Ипатьевич отказался:

— Почки!

Я пить тоже не мог: сердце шалило!

— Ну и мужчины пошли! — со смехом сказала Марина и лихо выпила вторую рюмку вина. — Пусть мне хуже будет!

Потом увела Анну Ивановну в спальню. А мы с другом уединились за шахматной доской в углу под фикусами.

— Научился?.. — спросил Павел Ипатьевич, расставляя фигуры на доске. — Не забыл, как Васильев искал шахов и матов?.. Где он теперь?

— Командует колонией детской под Харьковом. Рабочий класс воспитывает.

Гость со смешком спросил:

— Ну, кипяток, все бушуешь?.. Уже залысины и складки на лбу. Светлана, небось, невеста?..

— В пионерском лагере.

— Как работается?

Я рассказал ему про случай с гомеопатом. Бочаров, посмеиваясь, поддел:

— Старого воробья, значит, провели!

— А в столице процесс за процессом. Вы там всех сделаете врагами народа. — Я заговорил о наболевшем. Люди удивлялись и ахали: столько вредителей и антисоветчиков открыто! Многие не верили сообщениям газет. Да я и сам узнавал об арестах людей, которых знал с детства как преданных борцов за народное дело.

— Может, их допрашивали с пристрастием, Павел? Они оговорили себя? Ну, не верится: такие люди, и на тебе — враги!

— Судебные процессы были открытыми. Иностранные корреспонденты, дипломатические представители — все налицо. Могли бы подсудимые во весь голос сказать: нас пытали! Мы наговорили на себя! Не верьте нашим показаниям! Но ведь во всеуслышанье при честном народе они подтвердили: мы враги Советской власти.

— Может, надеялись сохранить жизнь…

Павел Ипатьевич не согласился:

— Обвинительные заключения им были вручены заранее. Они люди грамотные и разбираются в статьях кодекса. А там что ни статья, то высшая мера! Так что терять им было нечего. Не отрицали вину, значит, правда. Тут не верить невозможно…

— А может, надеялись на мировое общественное мнение. Мол, рабочий класс других стран поднимет голос протеста.

Павел Ипатьевич досадливо поморщился:

— Давай, Володя, не будем ломать голову. Важно, чтобы мы с тобою следовали во всем за Лениным: и скромностью, и служением революции. Помнишь нашу клятву? — Мой друг застенчиво улыбнулся.

— Помню, Паша.

— А я недавно побывал в Рязани. Схоронил отца. На тормозной площадке схватила грудная жаба. Упал как подкошенный. Так и привезли в Рязань. Завернул на могилу Нифонтова. Берегут память: оградка покрашена, калина раскинулась у изголовья.

Мы надолго замолчали. Мысли о далекой юности охватили нас.

— Рассказали мне там любопытную историю, — промолвил Павел Ипатьевич, уронив короля в знак того, что сдается. — Знаешь ведь, как сейчас выискиваются враги? Так вот, приехали в районный центр областные руководители, за ночь созвали членов райкома партии. Утром открыли заседание. Начальник областного управления НКВД информирует:

— Ваш первый секретарь троцкист и участник подпольного антисоветского центра! Снимать его нужно.

Первым на трибуну поднялся старый председатель колхоза и захохотал:

— Ванька троцкист! Брось чудить, товарищ!

И отказались голосовать за снятие.

Прибыл первый секретарь обкома партии. Снова собрали пленум. И опять история повторилась: сельские коммунисты не послушались приезжих. Они-то знали своего первого секретаря с пеленок!

А «дело» создано. Начальник областного управления НКВД приказывает районному энкеведисту: бери под стражу без всяких!

Явились на квартиру: не тут-то было! Секретарь уже снят с учета и с семьей выехал неизвестно куда! Вот тебе пассив и актив.

— Наслушаешься такого, Павел, и иной раз подумаешь: уйти из органов!

Бочаров резко встал и положил руку мне на плечо.

— Не смей и думать! Иначе — ты мне не друг!.. Ты уйдешь. Я — следом. За нами — третий… А кто останется?.. Бижевич останется!..

Мне не хотелось первому ворошить прошлое, но теперь я спросил:

— Кстати, где он?

— В Ростове-на-Дону. Снова пробивается «в верха». Он прямолинеен и не раздумывает при исполнении приказов. Такие личности нравятся некоторым руководителям. С горечью признаюсь тебе: не прав я был в Красном Логе. Сперва я обижался на тебя, Володя. Не скрываю. А теперь — дай руку, друг!.. Кто-то должен беречь безопасность государства. Так почему не мы с тобою? Опыт есть. Партийную закалку мы получили. Иногда бывает, как в кузнице: молот и наковальня! Кто-то должен быть буфером, чтобы не расплющить окончательно деталь, сдержать руку кузнеца.

— Могут расплющить.

— Ты шел в ЧК, заранее выговаривая себе жизнь?

— И гибелью своей утверждай революцию! — по-мальчишечьи воскликнул я. И застеснялся невольно выданных чувств.

Павел Ипатьевич накрыл своими ладонями мои. Так постояли мы с минуту.

— Чего вы забились в угол? — Это голос Марины.

— Договорились не дезертировать! — негромко сказал Павел Ипатьевич, выходя на свет.

— Как с Аней по-вашему? — спросил я Марину.

— Скрывать не стану: очень и очень серьезно. Перевезите ее на родину. Перемена климата… Ну, вы не придавайте особого значения моим советам. Я ведь всего пять дней как стала врачом!

А назавтра Бочаровы перебрались в санаторий.


Я подал рапорт. В Киеве, куда к тому времени перевели столицу Украины, мое обращение нашло быстрый отклик.

— Вот и хорошо, Володя, уедем отсюда! — радовалась Анна Ивановна, узнав об удовлетворении моей просьбы. Она желала, чтобы мы скорее покинули Южноморск: приглашение обыкновенного шарлатана в дом ответственного работника НКВД не украшало мою личность! И жена хотела избавить меня от косых взглядов, колких насмешек — ведь она считала себя виновной во всем.

Зная уже о неминуемом, Анна Ивановна по-прежнему думала прежде всего обо мне, заботилась о моей судьбе. Такой была комсомолка двадцатых годов Аня Лебедева, верная жена и друг чекиста.

…Только переехали в Сечереченск, вызов от старшей сестры моей из Красноармейска:

— Папа плох!

Со старшим братом Николаем — в поезд! Отца застали в тяжелом состоянии. Но он держался твердо.

— Выпейте, сынки! Мне уже не подняться…

Слезы давили меня. Вспомнилось все лучшее, связанное с отцом, с нашей жизнью.

— Напрасно говоришь, отец…

Дрожащей рукой он сам налил стаканчики.

— Веселее, наследники!

А ночью не стало Василия Ивановича, нашего доброго отца и наставника.

В Сечереченске меня ожидало еще одно испытание.

— К нам на железную дорогу едет член Политбюро ВКП(б) Лазарь Моисеевич Каганович! Обеспечьте безопасность на железной дороге! Ясно? — Это почти дословный инструктаж в областном управлении НКВД.

Нарком путей сообщения СССР намеревался осмотреть железнодорожный узел. Собирался он побывать в Днепропетровском институте инженеров железнодорожного транспорта. Звоню туда:

— Мне директора.

— Чего тебе, Володя? — отвечает Никандр Фисюненко.

— Никандр Михайлович, знаешь о госте?

— Наслышан. Не волнуйся, Володя, встретим как положено.

Сам понимаю, что Кан, как звали мы его когда-то в ЧК, не подведет. Объезжая участки по предполагаемому маршруту следования Кагановича, встречая хороших людей повсюду, думаю: неужели кто-то здесь покушается на его жизнь? Но убийство Сергея Мироновича Кирова, недавние процессы над террористами… И я со всей тщательностью исполняю намеченное в управлении НКВД и предписанное «сверху».

Вечером Анна Ивановна попросила:

— Побудь со мною, Володя. Поберег бы себя…

— Не могу, Нюся. Очень занят. — Я не имел права сказать жене, кого ожидаем в Сечереченске. И ушел в отдел НКВД.

Часов в одиннадцать — звонок. У тещи голос прерывается:

— Быстрее, Нюсе нехорошо…

Забежал к начальнику отдела испросить разрешения. Тот уронил недовольно:

— Ладно, уж идите… Помните: завтра с рассветом на месте!

Анна Ивановна лежала с закрытыми глазами — в лице ни кровинки! Мне показалось, что она отошла. Упал на колени перед кроватью:

— Нюся!

Жена открыла глаза, растянула с трудом в улыбке бескровные губы, искусанные в горячке:

— Володя, свари… каши. Помнишь, в первый день… поженились когда…

Спазмы давили меня. Теща навзрыд плакала. Суетился врач. Анна Ивановна глазами показала ему на двери:

— Оставьте нас.

Кашу она ела большими глотками. Из широко открытых глаз выкатывались крупные, как светлые бусинки, слезы. Отложив ложку, она взяла меня за руку. Сжала пальцы. Глаза испуганно глядели мне в душу.

— Не бросай… Светланку…

И умолкла. А глаза все слезились, просили помощи. Пальцы вздрагивали.

На столе надрывно трещал звонок телефона.

— Слушаю!

— Вы что, Громов, оглохли! — загремел в трубке голос начальника отдела НКВД. — Люди все оповещены?

Начальник знал все и без моего ответа. Знал он и о том, что в моем доме горе. И не спросил про жену. Он боялся. Боялся упустить хотя бы малейшую деталь церемонии встречи высокого гостя. Ведь по тогдашней теории на Кагановича из-за каждого угла были нацелены ружья. Не было дома, квартиры, где не предавались бы запретному: рассказывали антисоветские анекдоты, хранили незаконно оружие, читали тайком Есенина, плели заговоры и сбивались в шпионско-диверсионные организации.

Подавленный несчастьем, я отвечал начальнику невпопад.

— В шесть часов утра приходите в отдел! — приказал он.

— У меня жена…

— А у меня — теща! — грубо оборвал он мою попытку объясниться.

Телефон умолк, а я все с возрастающим возмущением прижимал трубку к уху.

— Ню-юся-а-а! — закричала теща.

Я бросился к кровати. Там все уже было кончено… Утром явился в отдел. Прошусь домой, чтобы отдать последний долг жене.

— Вы понимаете, что городите? — взорвался начальник, хватив кулаком по столу. — Ты не дорос до чекиста! Нарком едет! А он мне — жена!..

— Иду домой! Жена лежит в гробу!

С большой неприязнью отпустил меня начальник отдела и предупредил:

— Ответственность на тебе!

Это означало: нарушится хоть одна деталь плана встречи члена Политбюро — трибунала не миновать!

И вот я на кладбище. Свежая могила. Бугорок желтоватой земли. И все. Даже пирамидку не успели сладить. Цветы и венки…

Светлану увела бабушка. Я — один. Да пичуга на соседнем покосившемся кресте. Очищает перышки, вертя рыжечубой головкой.

В голове моей звон и тяжесть. И в сердце колючая боль. Отчего такая несправедливость на свете? По земле все еще ходят очень вредные люди — и ничего! Смерть их не берет. А вот моя Нюся, моя добрая жена и товарищ, за всю жизнь не причинившая никому зла, ушла навсегда…

И черствость моего начальника — отчего? Черствость ли? Может быть, он понимает свой долг иначе, чем я? Но простая-то человечность должна быть! Ведь он имеет семью. Наверное, любит и жалеет. Почему же так глух к горю других?

Мысли перенесли меня в то далекое время, когда мы с Аней ждали первенца. Сколько волнений и новизны! И тогда я не смог встретить ее в больнице, не принес цветы в родильный дом — был на ликвидации бандитской шайки!

Она встретила меня без упрека, застенчиво ласкаясь ко мне, ворошила мои пропыленные волосы и неумело целовала мои обветренные губы. Предупреждающе шептала:

— Тихонько, Володя… Спит девочка… Без тебя не давала имя. Назовем Светой?.. Светло… Светило… Свет новой жизни…

… Из-за кустов к могиле прибрела согбенная старушка.

— Гепеушник! — и с ужасом на лице шарахнулась с тропинки.

Только кусты шевелились, выдавая ее торопливые движения. Ей безразлично мое горе. Она увидела во мне только сотрудника карающего органа. Ее испугала моя форма, мои знаки различия. А ведь мне поручено беречь ее покой, обеспечить безопасность народа!

Удрученным ушел я с кладбища в городской парк. Забился в тихий угол и просидел там до утра…


Юзефа Леопольдовича прислали к нам из Ростова-на-Дону в качестве проверяющего: бакинцы пожаловались, что наша железная дорога остановила поток нефтегрузов!

Бижевич кричал без стеснения:

— Ты всегда, Громов, был добреньким к врагам, а на честных людей доносил. Помнишь, на Украине? Из-за твоей сознательности я наглотался песка в Средней Азии. Как видишь, не сдался… Что я должен буду писать в акте? Факты подтвердились!..

Меня недавно назначили начальником транспортного отдела НКВД на железной дороге, протянувшейся от Дербента до Ростова-на-Дону. А в те годы такой пост был чреват самыми трагическими неожиданностями.

— Тепловозы в ремонте сутками, железнодорожные узлы забиты составами, — наседал Бижевич. — Правы бакинцы: по вашей вине нефть оседает в Азербайджане!

— Осваиваем новую технику, товарищ Бижевич, — убеждаю я запальчивого ревизора. — Ливни в горах, и реки словно взбесились — пути размыло…

— Известная песня!.. Объективные причины ищешь. Твой начальник дороги, наверное, с врагами народа якшается. А ты ушами хлопаешь!

Отвечаю терпеливо:

— Начальник дороги — потомственный железнодорожник. Волжанин: в Батраках и Куйбышеве его прекрасно знают. Из машинистов вышел в хорошие начальники дороги…

— Хороший! Сам подумай: начальник огромного коллектива, как генерал все равно, а нарядился в трусики и гоняет мяч по стадиону! Халатность удивительная, безответственность поразительная, если не сказать хуже… Начальник НКВД смотрит на это сквозь пальцы! На нефти сидишь, Громов, а она — горючая. Сгоришь! Страна через тебя связана с Закавказьем. Почему медлишь с выселением немцев? Под твоим носом целая деревня колонистов! В любой миг жди диверсии…

— Не поспеваем, Юзеф Леопольдович. Молотилка какая-то: приказы, шифровки, телеграммы… Закрутились!

— Почему не пользуешься упрощенным следствием? Возишься месяцами.

— Могут быть роковые ошибки.

— Потом разберемся! Сейчас важно ликвидировать пятую колонну. — Бижевич выпил большими глотками стакан воды. Кадык его ходил под кожей, как острый челнок. Передохнул и огорошил меня:

— Сдается мне, что ты сознательно волынишь. А?..

— Юзеф Леопольдович, это зря!

— Порожняк вы захватили? Я установил, что да! А эту «посуду» ждали в Баку. Цистерн нет — заводы остановились, потому что некуда сливать нефтепродукты! Кто привлечен к ответственности? Где материалы следствия?..

— С дорогой толком не успел познакомиться. Всего три месяца…

— Коммунист за все в ответе! Не прячься — у меня это исключено!..

И сочинил Бижевич длинный-предлинный акт. Мне пришлось потом потратить целый день, чтобы написать объяснение по каждому пункту его замечаний. Юзеф Леопольдович постарался так сформулировать документ, чтобы неотвратимо доказать: начальник отдела Громов халатно относится к выполнению указаний и приказов Центра! Еще в день приезда Бижевича я предположил, что такого акта не миновать. Характер проверяющего мне был известен!

Все это припоминал я, сидя у раскрытого окна в сером жилом доме на берегу Терека. В большой квартире на улице Огнева я жил один. Светлана с бабушкой оставались в Сечереченске.

Внизу под обрывом бурлила, позванивала горная река, воспетая Пушкиным и Лермонтовым, Толстым и Хетагуровым.

Напротив — мечеть и огромный парк с прудом. Говорят, что мечеть построил нефтяной король Апшерона миллионер Абрам Гукасов. Увидев здесь прекрасную осетинку, он задумал жениться на ней.

— Построй мечеть, и получишь мое сердце! — ответила гордая красавица.

Гукасов выписал лучших мастеров из Каира. И в небо взметнулась стройная башня минарета. А красавица утопилась в Тереке, не желая жить с нелюбимым.

Через мост шли одинокие припоздавшие пешеходы. Терек недовольно громыхал в русле, перекатывая камни. На юго-западе небо еще не погасло, и горы рисовались на нем неровной щербатой гребенкой.

Нелегкие думы одолели меня. Беспокоился о Светлане: правильно ли воспитывает ее бабушка?.. Быт мой был неустроен, холостяцкое запустение в квартире. Но все это отступало перед заботами службы. После отъезда Бижевича я все время ждал неприятностей.

Мои размышления прервал телефонный звонок. Говорил дежурный по отделу НКВД.

— Вас приглашает товарищ из Центра!

Иду по тихому полусонному городу. Свежесть воздуха от близкого Казбека с вечными снегами бодрит. Чинары с грустью опустили ветки. Каштаны царственно держали свои округлые кроны.

Кто и зачем снова приехал? Что еще прикажут? Грозный акт Бижевича должен иметь последствия!..

А время было очень тревожное: в мире гремели большие пушки. Абиссинию терзали молодчики итальянского дуче Муссолини. Гитлеровцы захватили Рейнскую область и точили зубы на Австрию и Чехословакию.

Над Европой уже пронесся радиовихрь: «Над всей Испанией безоблачное небо!» То был сигнал фашистским мятежникам:

— Начинайте!

И в Испании запылала гражданская война — первые открытые бои с фашистами.

В таких условиях можно было ожидать самых невиданных событий. Много предположений пронеслось у меня в голове, пока я добрался до отдела НКВД.

В приемной меня встретил адъютант Берия. И сердце у меня оборвалось: прощай, воля!

Предложено выложить ключи от сейфов. Оружие — тоже. А через какой-то час меня втолкнули в вагон-тюрьму.

В Ростове-на-Дону я еще раз повидался с Бижевичем. Он презрительно осмотрел меня.

— Достукался, Громов!

Я не ожидал от него сочувствия, но, помня годы, проведенные вместе на Украине, светлые дни совместной работы в ВЧК, рискнул обратиться:

— Юзеф Леопольдович, вы меня знаете с первых дней моих в ЧК. Неужели и вы верите, что я враг?

— Гражданин Громов, знакомством со мною не прикрывайтесь!

— За меня мог бы поручиться Васильев. Помните его?..

Бижевич подался вперед так, что на лысине зашевелились шелковистые волосики, и с особенным удовольствием бросил мне в лицо:

— Сидит твой Васильев! И скоро не выйдет. Ворюгами окружил себя. И ты, Громов, найди в себе мужество отвечать за содеянные преступления!

Конвоир тронул меня прикладом:

— Вперед!

Бижевич ничего мне больше не пожелал…


Потянулись однообразные, тяжелые дни. Одинаковые недели и месяцы. Чтобы скоротать эти дни и ночи, я стал считать тараканов и угадывать: какой выползет — черный или рыжий?.. Ползали больше черные. Что-то постоянно капало с потолка одиночки: бетонные стены отдавали холодом и сыростью. Потом пошли фурункулы. Их я тоже считал — сто пятьдесят вышло! Я стал слепнуть…

Но и за решеткой выпадают удачи: у меня сменили следователя! Назначили паренька с рудников. Увидя меня первый раз, он отшатнулся. На его молодом лице — ни кровинки.

— Чего это вы так? — наивно спросил он.

Я едва мог ответить: всю неделю мне не давали спать. В тесной одиночке была зажжена электрическая лампочка величиной с добрый арбуз, через каждые полчаса надзиратель проверял: не уснул ли я.

У паренька было страдальческое лицо. Он лихорадочно курил. Потом неожиданно сказал:

— Ложитесь на диван! Я буду кричать и топать ногами. А вы спите.

Он прошел к двери и запер ее.

То были удивительные дни и ночи. Меня приводили на допрос, я ложился на сухой теплый диван и точно проваливался в бездну. А мой молодой следователь орал во все горло:

— Ты у меня признаешься, гадина!

Грохал кулаком по столу, бил ногами табуретку. И снова кричал. А часа через два будил меня, плескал из графина воду на мою стриженую голову, ударом ноги распахивал двери:

— Уберите эту сволочь!

Паренек облегчил мне жизнь. Сон в его кабинете придавал мне силы, а сознание того, что нам на смену приходят такие вот пареньки, крепило мою волю. И я дотянул до приговора.

Вот и лагерь. Длинные бараки. Колючая проволока. Вышки с пулеметами. И работа на лесозаводе, в столярке. Делаем длинные ящики. Догадываемся: для упаковки снарядов!

В бараке я подружился с бывшим чекистом, который до ареста работал в НКПС. Отводили душу в долгих, неторопливых беседах — нам спешить было некуда! Горевали, что так ослаблено руководство Красной Армии — мы глубоко были убеждены в неизбежности войны с фашистами…

Изболелось мое сердце за Светланку: как она станет жить? Ведь и за ней потянется нитка от отца, осужденного Особой военной коллегией…

И вдруг вызов в канцелярию. Без вещей. Бреду впереди сопровождающего. В кабинете начальника лагеря стянул картуз. И не верю своим глазам. Высокий военный с тремя ромбами в петлицах. Метка на щеке.

— Павел!

И тотчас спохватился:

— Гражданин начальник…

Бочаров прижал меня к своей груди.

— Здравствуй, Володя!

Сели рядом на деревянную скамейку. В глазах у меня слезы…

— Крепись, Володя… Светлана у меня в Москве. Они дружны с Маринкой. Так что порядок. Не беспокойся.

Я склонил голову, чтобы друг не увидел моих слез.

— Скажи ей, что папа любит ее, желает здоровья… Спасибо, Павел, спасибо.

— Володя, тебе предъявлены тяжелые обвинения.

Я кивнул головой: да!

Павел Ипатьевич сказал твердо:

— А я верю тебе! Надейся, Володя! О тебе не забыли.

Я не заметил, как пролетел целый час. Наконец Бочаров пожал мои огрубевшие на непривычной работе руки, еще раз прижал к груди и с суровой неприступностью открыл двери.

— Уведите заключенного в лагерь!

И снова тягучее однообразие. Но теперь у меня теплилась искорка надежды.

Однажды жизнь исправительно-трудовой колонии была потрясена до основания. К нам прибыл генерал-лейтенант!

Нас построили на плаце правильным четырехугольником. Охрана усиленная: чуть двинешься, рычат овчарки!

Генерал вышел на середину и поразительно долго молчал, оглядывая серые ряды, стриженые головы, собак на поводках… Потом басом, как из пустой бочки, обратился к нам:

— Хлопцы! Фашисты напали на Советский Союз. Враг топчет советскую землю!..

У меня сжалось сердце, перехватило дыхание.

— Кое-кому из вас мы разрешим выехать на фронт, — продолжал генерал. — Но моя речь пока не об этом. Главное сейчас в другом, хлопцы!

Меня покорила эта речь. Не «граждане» и не «товарищи» (запрещено!), а это нейтральное — «хлопцы». Понятно стало долгое молчание генерала: искал в уме необидную форму обращения к заключенным. Меня трясло от возбуждения: можно вырваться на фронт!

Генерал продолжал тоном приказа:

— Пока будет идти отбор на передовые позиции, я прошу всех увеличить выпуск снарядных ящиков. Продукции у нас много, а паковать не во что. Нажмите, ребята!

Выступил вперед мой новый лагерный товарищ, жилистый, с ввалившимися глазами.

— Начальник, наша смена сделает в два раза больше. Давай мешок махорки и двести паек хлеба лучшим.

Мне показалось чудовищным в такой момент торговаться, но потом образумился: ребята изнывали без курева. Лишний кусок хлеба — это надежда быть здоровым, и значит — фронт!

— Будет! — коротко согласился генерал.

В цехах деревокомбината настали дни азартного поединка: кто больше? Будто бы в сменах удвоилось число рук! Работали с ожесточением и злостью. Лагерное начальство похваливает нас. А заключенные, гордые сделанным, кричат:

— Для России стараемся!

— Давай больше материала!

И все ждем вызова на линейку с вещами: на фронт!

А снарядные ящики идут от нас потоком. Прежние, мирные нормы кажутся далекими. О наших делах стало известно в Москве. И вдруг узнаем: комбинату присуждена большая премия!

А куда же расходовать премию? Нам деньги выдавать не положено. Вещами премировать — нельзя! Путевки на курорт — абсурд.

И вот в кабинете директора большое совещание: старшины «контриков», мастера, командиры охраны, представители заказчика. Вопрос один: как распорядиться премией?

Как гром среди чистого неба слова нашего лагерного «кума» — уполномоченного НКВД, лейтенанта:

— Устроим пир для всех!

Начальник лагеря, болезненный худой капитан, просиял:

— И верно! Заслужили ребята… Ноодно условие: старшины бараков, начальники смен дают мне слово, что ни один заключенный не убежит, что никаких ЧП не будет и выработка не снизится.

— И я согласен на такую пирушку! — сказал директор комбината.

Лейтенант сдержанно заметил:

— Я на фронт прошусь, не отпускают. А так скорее попаду!

— Ну, а мне — домашний арест. У меня язва желудка. — Начальник лагеря улыбался. Я впервые увидел, что у капитана приятное лицо и озорные глаза.

Директор комбината купил всем заключенным по новому костюму и закатил пир до утра. Утром угощалась ночная смена. И ни единого нарушения! И ни единого ящика в ущерб заданию!..

А еще через день, уходя утром в цех, мы увидели в воротах лагеря нашего «кума». Лейтенант с чемоданом садился в машину. Он угадал свою судьбу: пирушка стоила ему отправки на передовую! Десять суток не являлся и начальник лагеря — свою норму он тоже получил!

И я дождался своего часа: меня повели с вещами в канцелярию! Конвоир покинул комнату. Начальник лагеря размашисто подписывает документ.

— Громов, едете в Москву! Счастливо воевать, товарищ!

И уже нет охраны и вышек с пулеметами. Нет колючей проволоки. Улыбаются улицы. Каштаны цветут для меня. Чинары дают мне прохладную тень. Лишь люди хмурые, настороженные. Война!..


На Лубянке в бюро пропусков меня очень пристально разглядывали, но я настоял, чтобы позвонили Бочарову. С той же профессиональной настороженностью проводили с пропуском до самой двери кабинета.

— Со вторым рождением тебя, Володя! — Павел Ипатьевич обнял меня.

Сели в кресла друг против друга. У меня глаза — на мокром месте. Спазмы рвали горло. Я то и дело протирал очки. Бочаров успокаивал:

— Все позади, Володя… Возьми себя в руки… Вот тебе деньги. Переоденься и быстро на Новую площадь. С партийностью твоей решено: восстановлен!.. Потом — к Маринке… Я предупрежу ее, О службе — потом.

И вот притемненная Москва. Прожекторы полосуют небо. В их голубоватых лучах иногда мигнет серебро сторожевых «колбас» зенитного заграждения. Окна домашнего кабинета Бочарова раскрыты. Мы не зажигаем свет.

Марина со слезами на глазах рассказала мне, что Светлана не послушала ее и уехала в Сечереченск:

— Вместе с бабушкой буду. Она старенькая — кто ей поможет?..

Пришел Павел Ипатьевич и рассеял мою тревогу:

— Я просил своих товарищей эвакуировать твою тещу и Светлану в первую очередь. Обойдется!.. Я партизанами занимаюсь и подпольщиками. Планов до войны насочиняли много. А стремительные фашисты растоптали все наши наметки! Теперь почти все заново приходится создавать…

— А если мне… на Украину, Павел?.. Разведчиком был в ЧК, помнишь?

— Подумаем, Володя… А Бижевич рядовым бойцом ушел в ополчение.

— Что ты говоришь, Павел? Он же был начальником отдела. Два ромба. Чудеса!

… Вернувшись от меня из лагеря, Павел Ипатьевич побывал у заместителя наркома и выложил ему всю мою историю.

Поручили заняться Бижевичем особой инспекции.

— Пригласили дать показания и меня, — рассказывал Бочаров. — Припомнил я угольную волынку и провокатора. Красный Лог не забыл. Раскрыл провокационное поведение Бижевича при проверке жалобы на тебя, Володя. Словом, раздел его. Ведь его учили, предупреждали. Наказывали за ошибки. Думали — поймет человек! А он калечил живых людей. «Я готов уехать на периферию, — заявил Бижевич при следствии в особой инспекции. — Я же не против Советской власти. Я кровь свою отдам за партию!»

«Отчислить из органов госбезопасности и направить Бижевича в распоряжение райвоенкомата» — так решили в особой инспекции.

— Больше я Бижевича не встречал, — закончил Бочаров.

Мы долго молчали. Потом Бочаров сказал:

— И твоим делом занялись, Володя. Правда всегда победит. Только верить нужно. Сильно верить.

— И иметь верного друга, — добавил я.

— Опять двадцать пять. Партию благодари, Володя!..

А по темному небу тревожно метались лучи прожекторов.


1962—1965 гг.

Куйбышев.


Леонид Красовский «В чужих погонах» Рассказы о чекисте

Есть в городе Тайшете, что в Иркутской области, тихая улочка. Сюда, в дом, утопающий в зелени, часто приходят школьники. Летом в палисаднике, а зимой в жарко натопленной комнате усаживаются они в кружок, с благоговением рассматривают именной «маузер» и шашку.

Хозяин дома, Иван Платонович Сашин, высокий седой человек, говорит о себе неохотно. Но постепенно, разговорившись, мысленно переносится в далекие годы...

Соседи по койке

                                             

Очнувшись, он решил, что лежит навзничь на траве. Вспомнилась штыковая атака, перекошенные рты беляков... Но сколько же времени прошло с тех пор, как белогвардейский пулемет швырнул его на землю? И чье теперь поле, на котором он лежит?

Рядом послышались голоса. Иван затаил дыхание.

— Организм крепкий, жить будет.

— А эти как?

— Понемногу поправляются, товарищ комиссар...

Сердце Ивана радостно колотнулось от слов «товарищ комиссар». Он попытался приподняться, увидел спины уходящих — одну в белом халате, а другую — в кожаной куртке. Понял, что лежит вовсе не в поле, а на госпитальной койке. И снова погрузился в гудящий мрак.

Ночью услышал раздраженный голос:

— Боже мой, до чего все надоело!

— Тс-с-с, — произнес кто-то другой и добавил: — Не забывайте, что в палате тяжелораненый.

Через несколько дней Иван уже мог поворачиваться на бок.

— Где я? — спросил он, заметив на себе пристальный взгляд человека с перебинтованной головой.

Тот улыбнулся:

— В Петрограде. Остальное, надеюсь, понятно.

Виталий Сергеевич до войны работал механиком на заводе, его сосед по койке и приятель — узколицый блондин в пенсне — сельским фельдшером. Вместе воевали с немцами, дослужились до унтеров, а когда началась революция, вступили в Красную гвардию.

Томительно тянулись госпитальные дни. Еще томительнее — ночи. Частенько Иван не мог до утра сомкнуть глаз. Не раз замечал, что и его соседей одолевает бессонница. Попыхивая папиросами, они вполголоса о чем-то разговаривали. И вот однажды...

Под утро, чуть забрезжило, под окном грянул выстрел. Кто-то выругался, торопливые шаги прогремели по коридору. И тут произошло невероятное. Фельдшер проворно спрыгнул с кровати, выхватил из-под подушки пистолет и кинулся к окну.

— Куда? — остановил его властный окрик. — Назад!

Так же проворно фельдшер юркнул под одеяло.

— Нервы, — проговорил Виталий Сергеевич со злостью и добавил мягче: — Разве можно так рисковать? С вашей-то ногой... Вы видели, Ваня, что он вытворил?

Иван видел, но промолчал. Притворился спящим. Смутная догадка удержала от немедленного ответа. Ведь днем фельдшер сказал врачу, что не может вставать. А почему не сдал пистолет?

На следующий день Виталий Сергеевич весело рассказывал врачу, как фельдшер, услышав выстрелы, пытался вскочить с постели:

— Не выдержало сердце солдата. Заслышав звуки сечи, смело ринулся на врага...

Виталий Сергеевич смеялся, а глаза его пытливо буравили Ивана.

— Неужели ничего-таки не слышали?

— Я привык спать во время перестрелок, — ответил Иван. — А что произошло?

Врач, седой старик с холеной бородкой, махнул рукой:

— Ничего особенного. Один больной пытался бежать из госпиталя, а караульный поднял тревогу.

Еще через несколько дней Иван начал вставать с постели. Однажды вышел нетвердыми шагами из палаты. Врач заметил это слишком поздно, когда Иван дошел до скамейки во дворе и сел, пытаясь преодолеть головокружение.

— Кто вам разрешил? — накинулся на него старик.

— Никто, — отмахнулся Иван.

— Я доложу комиссару!

— Докладывайте.

Комиссар пришел, поскрипывая ремнями. Остановился перед скамейкой. Он был чуть постарше Ивана.

— Чего бузишь?

— Дело есть, — ответил Иван. — Ты знаешь тех, которые в моей палате лежат?

— Как и тебя.

— Не знаешь. Так вот: никакие они не раненые. Фельдшер недавно козлом скакал.

Комиссар присел на скамейку, положил ладонь Ивану на колено.

— Не врешь?

Иван покачал головой:

— У фельдшера под подушкой пистолет. У другого тоже, наверное, есть оружие.

Комиссар сдвинул фуражку на затылок.

— Проверим.

В тот же день обоих раненых перевели из палаты «в другой госпиталь». Врач-старичок тоже исчез. А потом как-то в палату к Ивану зашел незнакомый русоволосый человек и спросил:

— Ты большевик, товарищ?

— Да, — ответил Иван. — А вы кто?

Русоволосый улыбнулся:

— Че-ка. Нравится тебе это слово?

— Очень.

— Подлечишься — приходи на Гороховую. Нам нужны такие, как ты.

Иван Сашин запомнил адрес.

Чистые руки

Раны заживали медленно. С трудом Сашин добрался до станции Чернореченской, к новому месту работы.

Вечером, придя домой, в пустую, пропахшую сыростью комнату, Иван повесил шинель на гвоздик, вещмешок — в угол и, опустившись на грубую скамейку, задумался.

Неужели наступает мирная жизнь? Как-то не верилось. Слишком памятны были события последних месяцев. Разве забыть бой за Уфу, когда орудийным огнем с парохода поддерживали дивизию Чапаева? Или сражение под Архангельском, когда Иван командовал пешей разведкой и его ранило дважды? Потом, под Ямбургом, его рота попала в такой переплет... Не забыть и десятидневные бои под Курганом, где был разбит колчаковский «полк Иисуса Христа»...

А тут, говорят, председатель ревкома берет взятки. Со своих, с трудового народа...

Несмелый стук в дверь заставил его вздрогнуть.

— Входите! — крикнул Иван.

Порог переступила сухонькая пожилая женщина, повязанная цветным вылинявшим платком. Нерешительно остановилась посреди комнаты.

— Вы уж не сердитесь на дурную бабу, ежели я что не так... Вижу — приехали, начальник вроде...

— В чем дело? — спросил Иван, вставая.

— Я соседка ваша. Хозяйка избы, где живет этот... председатель ревкома. — Женщина подошла ближе, прижала руки к груди. — Помогите! Житья моего больше нету. Давеча сказал: ежели самогонки не принесу — застрелит. А где я ее возьму?..

Иван плотно надвинул на лоб фуражку.

— А ну, пойдем к твоему председателю.

Женщина испуганно заморгала.

— Нет, нет! Вы уж сами. Застрелит он меня!

— Ничего не будет, пойдем.

Дошли до ее избы. Еще со двора Иван услышал пьяную песню. Поднялся на крыльцо, распахнул дверь избы и остановился на пороге. В нос шибанул смешанный запах махорки, самогона, квашеной капусты. Посреди избы нетвердо стоял широкоплечий детина в расстегнутой гимнастерке. Всклокоченная шевелюра падала на мокрый лоб. Заметив хозяйку, которая пыталась спрятаться за спину соседа, детина гаркнул:

— Ну, где бутылка? Видишь, гость пришел.

В углу за печкой кто-то всхлипывал. Иван подошел к детине:

— Ты что же это людям житья не даешь?

— Что?.. — уставился на него тупой глаз.

Сашин приказал себе: «Спокойно, не срываться». И все же не смог совладать со своим голосом.

— Тебя кто к власти поставил? Новым мироедом хочешь стать? Да таких, как ты...

— Но-но! — угрожающе придвинулся к нему председатель ревкома. — Мне указывать! Вот какой ты гость! А ну, кажи мандат!

— Пьяным мандат не предъявляю. Я уполномоченный Чека.

Председатель мгновенно скис.

— Собирайся.

— Куда? — не понял тот.

— Ты арестован.

Рука председателя потянулась к карману, Иван перехватил ее, и через секунду наган был в его руке.

Председатель шел по улице, не смея поднять глаза. Прохожие, узнавая его, останавливались, шушукались. Удивительно всем было, что известный своим крутым нравом председатель идет под конвоем.


Сашин молча провел арестованного в приемную, сдал часовому, а сам вошел в кабинет председателя отдела ЧК.

Тот схватился за голову, когда Сашин доложил ему о происшествии:

— Что ты наделал! Да знаешь ли ты, какой это человек? Как он беляков крошил!..

— Может быть, — согласился Сашин. — Но у большевика всегда должны быть чистые руки.

Председатель пристально посмотрел на него.

— Ты прав. Хорошо, разберемся. Но смотри: если зря арестовал, худо тебе придется.

— Я это знаю.

...Дни проходили в работе. Ночи тоже были заняты работой. Стала уже забываться злополучная история с председателем ревкома. Жалобы тогда подтвердились, и дело передали в трибунал.

Как-то Сашина вызвали к председателю отдела ЧК. В кабинете сидел незнакомый человек с отвислыми казацкими усами. Глаза из-за круглых очков в тонкой оправе смотрели пытливо, изучающе. Потом в уголках их залучились веселые морщинки. Человек в очках обернулся к председателю:

— Так это тот самый герой, который обезглавил ваш ревком?

— Тот самый.

Человек в очках снова посмотрел на Сашина.

— Правильно, Иван Платонович, действовали! Правильно. А теперь пора в дорогу. Поедете в Тайшет. Там предстоит вам интересная работа.

Сашин помялся.

— Что, не хотите?

— Я поеду, куда прикажет партия. Но я не знаю, с кем говорю.

— Вот оно что! — незнакомец засмеялся. — Профессиональная привычка? Тоже правильно. Что ж, проверьте мандат.

Сашин взял бумагу. Первое, что увидел, — подпись: «В. Ульянов-Ленин». Второе — что предъявителем мандата является уполномоченный Совета труда и обороны Емельян Ярославский. Эту фамилию Иван слышал не раз.

Вопросов больше не было. Сашин готов был в дорогу. В любую минуту.

«Сердце зажми в кулак...»

За окном была ночь. Тайшет спал. А здесь, в просторной прокуренной избе, кипели страсти. Чубатый парень, сидевший в одной майке на чурбаке, цедил сквозь зубы:

— Мне эти хитрости очень даже не нравятся. На кой черт выряжаться? По мне — так пулемет на тачанку, маузер и бомбу в руки, и дело с концом. Чего с ними хитрить?

— Бывает и так, что тачанкой не возьмешь, — возразил товарищ постарше.

Другой засмеялся:

— Неужто, Паша, тебе неохота денек унтером походить?

— Да иди ты! — огрызнулся Паша, но все же своей работы не бросил: он пришивал к гимнастерке погоны.

А когда натянул на себя гимнастерку и фуражку, на которой вместо звезды теперь красовалась царская кокарда, товарищ его так и прыснул:

— Первый раз в жизни вижу беляка в такой близости! Дозволь, Паша, всадить в тебя пару пулек...

На пороге стоял начальник отряда в форме поручика. Никто не заметил, как он вошел. Начальник подошел к «унтеру».

— Чем, Павел, недоволен?

Тот вытянулся перед «поручиком».

— Что ж мне делать — скулить от радости? Может, на фотокарточку сняться да мамаше послать?

Брови командира хмуро сошлись на переносице.

— Ты — мой помощник и должен пример показывать...

— Знаю, Ваня, знаю. Да сердце не терпит.

— Зажми его в кулак. Так надо. Думаешь, мне нравится этот маскарад? — и, обращаясь уже ко всем, Сашин добавил: — Есть сведения, что восстание может начаться в любую минуту. Пора выступать.

Дом, где готовился в дорогу отряд, стоял на окраине Тайшета. Группа верховых «белогвардейцев» выехала на шиткинскую дорогу.

На рассвете приблизились к селу Балтурино. Сашин остановил отряд и сказал помощнику:

— Действуй, Павел.

Павел спешился. Вслед за ним соскочили на землю еще трое чоновцев. Отдав поводья товарищам, они двинулись в обход села. Их задача состояла в том, чтобы «арестовать» большевиков, которых в селе было двое — председатель сельсовета да старший милиционер Фролов. Вот только предупредить их заранее не успели...

Минуты казались часами. Сашин видел с опушки, как Павел со своими парнями пробирался к сельсовету, как вошли в избу...

Отряд мелкой рысью вступил в село. И тут произошло то, чего Иван ждал. Из ворот добротной кулацкой избы выбежал навстречу отряду старик с окладистой бородой. Отвесив земной поклон, он ухватился за стремя коня.

— Слава богу! Слава богу! — бормотал он. — Дождались. Совсем измаялись, ожидаючи.


Сашин спешился у крыльца сельсовета, вошел в избу.

— А ну, где эти господа товарищи?

«Господа» сидели в углу со связанными руками. Увидев Сашина, они опустили глаза, чтобы не выдать себя перед кулаком.

— Навластвовались! — захихикал кулак. — Вишь, носы опустили. Теперя поговорим с вами, голодранцы. Вишь...

— Собирай наших, — перебил его Сашин, — судить будем большевиков. Чтоб все по закону.

Первым ввалился в избу поп. Перекрестившись на угол, уселся на скамейку. Пришли пятеро — молодцы, как на подбор: подтянутые, выбритые. «Офицерье, не иначе», — сразу определил Сашин. Пожаловали кулаки.

Сашин заговорил громко и торжественно:

— Господа, крамола отступает. В наших руках Красноярск. В Иркутске доблестные патриоты отчизны победоносно завершают сражение за справедливость. Хватит отсиживаться, пора выступить на Тайшет. А сейчас я уполномочен воздать должное этим, — он кивнул на председателя и милиционера. — Можно бы расстрелять их сразу, но мы справедливы. Будем судить от имени Временного правительства. Как вы считаете, какой кары они достойны?

— Виселицы, — мрачно сказал офицер, сидевший рядом с попом.

— Правильно, святые слова, — поддержал поп.

Наступила критическая минута. Надо было решаться. Павел, до сих пор нервно ходивший по избе, топнул ногой.

— Хватит с ними цацкаться! — он выхватил наган. Но направил его не на арестованных, а на офицеров. — Руки вверх!

Один из офицеров тоже выхватил наган, но опоздал: Павел раньше нажал курок.

Через день отряд покидал Балтурино. Поскрипывали колесами шесть подвод. На одной сидели пленные офицеры и их пособники. На остальных везли захваченное оружие: два пулемета, винтовки, патроны. Все, что было припасено для мятежа против Советской власти.

Минута жизни

Поздно ночью раздался стук в ставню. Чутко спавший хозяин соскочил с постели, замер. Стук повторился. Условленный, свой.

Глухо звякнула щеколда. Хозяин отступил в сторону. Гость вошел, приказал:

— Огонь зажгите.

— Что вы, что вы! — испуганно зашептал хозяин. — В такую пору огонь — верный признак, что чужой пришел...

Гость рассмеялся:

— Это верно. Темнота чертовски надоела. С вечера шел по тайге. Ну, ничего, обойдемся. Зови наших. Дело есть срочное. До рассвета я должен уйти.

Мужик озадаченно поскреб бороду. Человек, видно, пришел из города. Такого еще не бывало, чтобы связной вызывал офицеров, обосновавшихся в станице. Обычно связных водили к подполковнику Салихову, расспрашивали, давали задание и отправляли в дорогу.

— Как сказать-то про вас? А то не пойдут.

— Скажите: от полковника Крылова с особым поручением.

Оставшись один, гость устало опустился на скамейку. Мозг работал лихорадочно. Еще и еще раз вспоминались подробности поездки сюда, в станицу Янгожинскую, где живут богатые забайкальские казаки. Им, казакам, мало того, что дал Декрет о земле. Недостатка в земле они прежде не ощущали. А вот то, что не стало соли, спичек, ситца и других житейских мелочей, им не нравится. Потому и белых офицеров приютили.

Скрипнули половицы на крыльце. Вошли двое.

— Я подполковник Салихов, — зарокотал густой бас.

Гость вскочил, щелкнул каблуками.

— Подпоручик Смоляков.

— Чем вызван ваш визит? Что поручил Крылов?

— Есть абсолютно точные сведения, что Тридцатая дивизия красных до конца месяца будет переброшена на другой фронт. Какой — пока не уточнено. Полковник Крылов считает, что восстание надо начинать немедленно. Для этого он должен знать всех преданных нам людей в дивизии. Полковник недоволен тем, что в такое время вы скрываете от него имена своих агентов.

— Недоволен, — проворчал Салихов, усаживаясь на табуретку. — Мог ли я раньше доверять человеку, который пошел на службу к большевикам? А почему, подпоручик, я должен доверять вам? Пароль Крылова!

Последние слова он сказал быстро, громко. Из щелей в ставнях пробивалась уже предрассветная синь, и подпоручик заметил, как грузной тушей подался к нему Салихов.

— Пароль! — потребовал тот опять.

— Крест и меч.

Табуретка снова заскрипела под Салиховым. Он устраивался поудобнее.

— Так. Что ж, с богом. Желаю удачи полковнику. Вся наша агентура в руках Касимова. Думаю, одну фамилию вы запомните, остальные узнаете на месте. Итак: Касимов из второго полка. Мой пароль для него: «Полярная звезда». Если вам будет сопутствовать удача, мы ударим отсюда. Казачество — наше...

Стук в дверь прервал Салихова на полуслове. Пока хозяин спрашивал пароль и открывал, подпоручик и Салихов разглядывали друг друга, насколько позволял сумеречный свет в избе. Вошли несколько человек. Один доложил:

— Господин подполковник, вокруг станицы спокойно, никто не замечен.

— Прекрасно! — Салихов поднялся. — Счастливого пути, подпоручик. Извините, что не приглашаем к столу. Время дорого.

Он отечески обнял гостя. Сказал своим:

— Проводите до тайги.

Подпоручик вышел на крыльцо. Здесь он разглядел разномастную одежду офицеров. С интересом разглядывали и они его, одетого в солдатскую шинель, с красной звездочкой на фуражке. Один из офицеров, высокий, с черными усиками, словно вспомнив что-то, подошел к гостю ближе.

— Минутку. Покажите документы.

Подпоручик достал из потайного кармана книжечку. Офицер заглянул в нее, вприщур посмотрел на подпоручика и приставил к его груди револьвер:

— Это — документы моего друга Смолякова, расстрелянного большевиками. Кто ты?

Салихов охнул от неожиданности и тоже выхватил маузер. «Подпоручика» тут же обезоружили.

— Так ты большевик? — зарычал подполковник. — Лазутчик! Откуда тебе известен пароль? Даю минуту на размышление.

Некоторое время они молча смотрели в глаза друг другу.

— Минута идет! — взвизгнул Салихов.

— Это чекист. Его фамилия Сашин, — уверенно произнес офицер с усиками. — Встречались в Тайшете.


Иван понял, что сейчас умрет, но в сердце не было ничего, кроме ненависти и безмерной досады, прежде всего на себя. Задание он не выполнил. Осиное гнездо в станице опустеет. Офицеры уйдут в другое место, это уж точно. А там, в дивизии, будут подбивать бойцов на бунт замаскированные беляки.

— Молчишь! — Салихов побагровел от злости. — Черт с тобой!

Иван не слышал выстрела. Горячая волна обожгла его.

Но, стреляя в чекиста, беляк не подозревал, что подает сигнал его товарищам. В садах, в скирдах схоронились они после того, как Сашин ушел на встречу с Салиховым. Договорились так: если понадобится помощь — Сашин выстрелит. И тогда...

Офицеры не успели опомниться. Со всех сторон навалились на них крепкие парни.

Сашин очнулся в избе, на лавке. Ничего не понимая, блуждающим взглядом обвел потолок. Увидел склоненное над ним лицо. Что-то знакомое было в нем. Никак не уловить — что. Лицо расплывалось, двоилось.

— Гриша!

— Молчи, лежи спокойно. Все в порядке. Ни один не ушел.

— Гриша, — едва слышно повторил Иван. — Касимов из второго полка... Знает всю агентуру...

И он снова потерял сознание.

Кроних Григорий Неуловимые мстители. Конец банды Бурнаша

От автора

Нелегко расставаться с любимыми с детства героями. Кто не знает "Красных дьяволят": — Даньку и Ксанку, Яшку и Валерку? А кто знает, что было с ними дальше?

Эта книга — не только воспоминание о первом отечественном "вестерне", но и новые страницы из жизни великолепной четверки и их потомков — близких и дальних.

Хочется верить, что читатель проведет приятные минуты в их компании.

Книга расскажет:

о том, кто предал Данькина отца;

о том, как была разбита банда Бурнаша;

чем закончилась охота за сокровищами, спрятанными в здании гестапо;

как сражался с фашистами партизанский отряд Неуловимых;

как постаревший Данька Ларионов продолжает участвовать в приключениях вместе с внуками.

Великолепная Четверка

1

Опаленное языками огня небо из голубого стало серым, низким, тяжелым. В станице Збруевке горели хаты и тополя, сараи и коровники. Но последние уже пустые — казачки из сотни Сидора Лютого сгоняли на окраину станицы коров и быков, тащили за ноги трепыхающихся квохш и осипших вдруг петухов.

— Шибче, хлопцы, шибче! — подбодрил товарищей один из грабителей, терзая подвернувшуюся балалайку.

Мычание скотины и веселая пьяная балалайка в руках казачка лишь на время заглушали гул и треск пожара. Горело так, словно здесь теперь пролегала линия боя. Четверо подростков, прятавшиеся среди пожарища и уцелевших еще деревьев, отдали бы все на свете, чтобы так оно и было. Чтобы оставался еще шанс разорвать оборону врага, лихим наскоком пробить брешь в конном строю бандитской сотни, уйти в степь…

Сегодняшним утром, ранним и безоблачным, вернулась из станицы в отряд красная разведка. Верный человек передал, что в полдень Лютый с полусотней своих людей отправится в станицу Липатовскую по приказу атамана Бурнаша. Нужен, вроде, атаману его помощничек Сидор для секретно-важного задания. О том задании сказано в бумаге, с которой прискакал к Лютому посыльный.

Удобный случай поквитаться с Лютым сам шел в руки, и командир красных партизан раздумывал недолго. По его приказу Яшка-цыган протрубил сбор. Первыми рядом с трубачом оказались его друзья: Данька, Ксанка и Валерка.

— Дозвольте обратиться, товарищ красвоенмор? — по-военному спросил Данька от имени всей своей команды.

— Дозволяю, — крутя ус и невольно любуясь друзьями, сказал командир, одетый в тельняшку и черный бушлат.

— Хотим участвовать в бою с бандой Лютого! Пусть нам Микола винтовки даст.

— Отставить винтовки, — прозвучал вдруг приказ, — и марш в обоз.

— Но…

— Вы мне, хлопцы, живые еще нужны, рано вам под шальные пули лезть, тихо сказал командир и потрепал Даньку по всклокоченной макушке. И тут же отдал приказ:

— Отряд! На конь!

Взметнулись бойцы в высокие седла, проверили: легко ли из ножен идут сабли, заряжены ли винтовки. И помчался отряд навстречу врагу.

— Неужели мы тут, в лесу, весь бой сидеть будем?! — воскликнул Валерка.

— Сделал? — коротко спросил Данька у Яшки.

— Кони готовы, — с белозубой, по-цыгански хитрой улыбкой ответил тот.

— Поедем сзади, чтоб не приметили, — распорядился Даниил, — а как бой завяжется, вступим. Тогда нас некогда журить будет.

— Точно, — согласился Валерка, — отличный план!

Так и получилось, что четверо всадников оказались далеко позади своего отряда. Двигались они осторожно, потому что знали остроту глаза бывалого моряка. Марсовые за двадцать миль, говорят, землю примечают.

Командир рассчитал все так, чтобы захватить Лютого в стороне от станицы. Ведь коли оставшаяся часть сотни поспеет к месту схватки, то силы противников выровняются. А у Сидора еще две тачанки имеются, с ними и карабином не поспоришь. Место выбрали удобное: балка меж двух холмов, поросших кустарником. Командир отряда сам из Збруевки, так что округу всю как свою ладонь знал, — и карты не надо. Дозорные, скакавшие впереди, доложили, что банда Лютого уже вступила в балку со своей стороны, закупорив узкое пространство, как пробка бутылочное горло. Самое время вышибить бандитов, вышибить с кровью, красной, как вино, навсегда ссадить с седел.

— Шашки наголо! В атаку марш!

Поначалу все шло правильно. Бандиты испугались, первые ряды их стали в панике разворачивать коней для бегства, давя вторых и третьих, еще не разглядевших бурный поток красной конницы. Беспорядочная стрельба затрещала редкой дробью и почти умолкла, противники яростно рубились шашками. И когда весь отряд партизан оказался в балке, неожиданно заговорили скрытые пулеметы. С обоих склонов, в упор, кинжальным огнем поливали они красных. Первым был выкошен арьергард отряда, так что павшие бойцы и кони стали препятствием для отступления основной силы. Поняв это, командир приказал: "Вперед!" Но враги ощетинились винтовками да саблями и стояли, зная, что с каждой минутой будет слабнуть напор красных. Лишь малая кучка бойцов во главе с командиром, сжимавшим в одной руке маузер, а другой размахивавшим шашкой, прорубилась из балки. Но тут и пропали: окружили их казаки Лютого и кого застрелили, кого в плен взяли. А самого командира ударом приклада ссадили с коня…

Заслышав стрельбу, четверка ребят пришпорила коней, самым быстрым аллюром понеслась к месту боя, но не успела. Отряд был уничтожен в хорошо организованной засаде, командир схвачен. Им не оставалось ничего, кроме как снова красться сзади — теперь уже за победителями.

Друзья видели, как загораются хаты крестьян, подозреваемых в связях с партизанами, как вешают их на площади вместе с пленными красными бойцами. А командира привязали к комлю опаленного близким пожаром кривого клена. Бушлат с него сорвали, окровавленная тельняшка свисала лохмотьями с широких плеч. Мускулы рук вздувались буграми, но веревки крепки — не разорвать. Взгляд исподлобья суров и спокоен.

Натешившийся вволю казнями, подошел к нему довольный Сидор Лютый. На правом запястье его висела нагайка, на боку — кобура маузера, с этими игрушками он не расставался никогда.

— Ты, может, сказать чего хочешь? Или попросить о чем-нибудь? спросил Сидор.

Связанный командир плюнул в лицо сотника и гордо отвернулся.

— Собака красная! — Лютый утерся тыльной стороной ладони, достал маузер и трижды выстрелил.

— Батя! — больше не сдерживаясь, закричала Ксанка, на ее щеках, перемазанных копотью, слезы оставили светлые дорожки. За ревом окружающего пожара и треском обваливающихся балок ее возглас не был слышен.

Стоящий рядом Данька прижал к своему плечу вздрагивающую плачем голову сестры. На глазах хлопца сверкали злые слезы. В развалинах соседнего догорающего дома скрывались чумазые Валерка и Яшка.

Большое тело старого матроса дернулось последней судорогой, гордая голова свисла ниц.

Лютый сел в седло и неспешно поехал по горящей деревне, разглядывая повешенных, словно хотел убедиться, что все враги мертвы. За ним двигался отряд с понуро висящим от безветрия черным знаменем. А вообще-то теперь время вольное, любой атаман выбирает колер на свой вкус. А казачкам все равно, лишь бы лихой был, вот как Сидор. Красных разбил и потери не велики, да еще знатную поживу достал. Атаман Бурнаш не велел за просто так обирать станичников, но против того, чтоб у красных прихвостней добро взять, он и слова поперек не скажет. Командир-то партизанский из Збруевки был, со всеми, поди, знаком.

— Семка! — кликнул Лютый молодого паренька. — Геть к атаману, передай пакет. Пусть Гнат Бурнаш знает, как Сидор воевать умеет! Да много не привирай, знаю я тебя.

Ближние казаки дружно засмеялись. А у деревенской церкви стоял священник с растрепанными волосами и бородой, с ужасом глядел на расправу. Когда всадники проехали мимо — перекрестился, отгоняя беса от храма. Ему вторили одетые в черное, как монашки, старухи. Свят, свят, свят…

2

Ноги сами вынесли ребят за околицу станицы, где были оставлены лошади. Их никто не видел: ни крестьяне, с ужасом глядящие на казнь, ни бурнаши, ее учиняющие. Миновав деревенское кладбище, по крутому откосу хлопцы спустились к берегу озера и пустили коней в галоп по кромке воды. Скачку направлял Данька. Словно забыв, где располагался раньше партизанский отряд, он следовал изгибу берега до тех пор, пока не достиг ивовой рощи, растущей на противоположной от станицы стороне. Здесь он спешился и присел на поваленный ствол. Друзья последовали его примеру. Ксанка сползла с седла и упала на землю, заросшую сочной осокой. Кони тут же принялись щипать траву.

Красный командир Иван Ларионов действительно был отцом Ксанки и Даньки. Держал он их строго, не отличая от Валерки и Яшки, не так давно попавшего к нему в отряд. Не время баловать, считал он, и дети были с ним в этом согласны. Расходились в другом: Данька с сестрой считали, что вполне могут нести службу наравне с остальными бойцами, а отец остужал их воинственный пыл и держал "в обозе". "Завтра война не кончается, — говорил он, — еще навоюетесь по самый клотик".

Что за клотик — хлопцы не знали, а Иван не отвечал, только крутил ус.

— Вот выбьем всю гадину за Черное море, тогда и устрою вам эхскурсию на корабль — все узнаете.

Сам Ларионов-старший успел повоевать и про клотик знал не из "эхскурсии". Почти десять лет отслужил он на черноморском линкоре "Быстрый" матросом первой статьи. С немцем дрался так ловко и смело, что награжден был крестом и чуть было не получил боцманскую дудку, но случилась тут революция. И раз стоял Иван за большевиков, пришлось ему с линкора тикать, верх там взяли офицеры. Отправился Ларионов в родную станицу, чтобы жизнь новую начать, а тут атаманы разные завелись. Стали они села грабить да мобилизацию насильно проводить. Понял матрос, что путь к новой жизни еще далекий, и взялся свой красный партизанский отряд собирать. Данька с Ксанкой с ним были, мать их умерла, еще когда отец на флоте служил.

Воевать детей красный командир старался не пускать, а вот тренировки в стрельбе, французской борьбе и верховой езде поощрял. Ксанка наравне с мальчишками изучала все приемы и вполне справлялась, чем отец и брат гордились — ей бы не девкой, а хлопцем родиться надо…

Не долго сидел Данька на поваленном дереве, от отца он взял манеру быстро принимать решения.

— Ждите, — приказал он остальным, вскочил в седло и скрылся за деревьями.

Черные глаза цыганенка с жалостью смотрели на худенькую спину девчонки, замершей в немом горе. Но Яшка не знал слов, которыми бы можно было ее утешить. Валерка старательно глядел в сторону. Утешенье тут простое, думал он, командир погиб в неравном бою, но непобежденным. Почти, как итальянский революционер Овод, который командовал собственным расстрелом.

— Тактику бы нам изучить да стратегию.

— Чего? — переспросил Яшка.

— Книжку бы нам про военную тактику прочитать.

— Зачем нам тактика?

— Чтоб все военные хитрости знать, — пояснил Валерка.

— Это как в твоей французской борьбе?

— Вроде того, эмпирический опыт поколений. Яшка выпучил глаза и даже забыл про Ксанку.

— Вот как в книжке про французскую борьбу сложен опыт тысяч борцов, так же можно суммировать военный опыт и выработать приемы для сражений с врагом.

— Думаешь, Валерка, есть такие книжки?

— Наверное, есть. Уж у Буденного точно есть. Иначе как бы он так ловко сражался?

— Чепуха, — отразил Яшка аргумент. — Просто он настоящий герой.

— А если такой книжки нет, то я сам ее когда-нибудь напишу. Чтоб угнетенные классы всех стран знали, какими приемами бороться с контрреволюцией.

— Может, нам и вправду к Буденному податься?

Вопрос Яшки повис в воздухе. Друзья услышали топот копыт и взялись за револьверы. Но тревога была ложной, это вернулся Данька. Он сбросил на землю два мешка и зацепил лошадиный повод за ветку дерева.

— Это все, что осталось от лагеря, — сказал Даниил. — То ли бурнаши похозяйничали, то ли окрестные мужички.

Он развязал один мешок и достал оттуда топоры, лопату, веревки и еще кое-какой инструмент. Выбрал из стоящих рядом деревьев молодое с ровным стволом и принялся с яростью его рубить. Яшка и Валерка стали помогать командиру без лишних расспросов. Они наготовили толстых жердей, потом из больших стволов сделали четыре столба. Вкопали в землю столбы, обшили жердями с боков и сверху, так что получился сарай. Яшка привез с поля соломы, и ею покрыли крышу.

Пока уставшие хлопцы купались в озере, Ксанка поднялась с земли, отерла слезы, развела костер и достала из второго мешка нехитрую еду: хлеб, шмат сала, лук, картошку. Разделила все на ровные порции, а картофелины закатила в угли костра.

— Слышите? — спросил Яшка, выходя из воды.

Парни дружно обернулись в сторону станицы. Хаты отсюда были не видны, но клубы дыма все поднимались в небо, слышны были далекие крики, стрельба и рев скотины.

— Все грабят, — сжимая кулаки, сказал Валерка, — а красные отряды еще так далеко!

Данька кивнул и прислушался еще внимательнее.

— Так всю станицу изведут, — заметила Ксанка.

— Это мы еще посмотрим, — сказал Данька.

Ребята молча поели. Яшка снял с лошадей уздечки и седла и стреножил их, чтоб паслись рядом.

— Решаю так, — отдал, наконец, командир маленького отряда свой приказ, — к Буденному пробиваться долго, а враг — он здесь, рядом. И отомстить мы ему, в память о бате, должны обязательно. И станицу родную сделаем красной. Чтоб никакой бурнашевской нечисти.

— Точно, — сказал Яшка.

— Правильно! — воскликнул Валерка. — Были мы Красные Дьяволята, а теперь будем Красные Мстители!

А Ксанка первый раз слабо улыбнулась. Вспомнила, что стали они Красными Дьяволятами, когда познакомились с Валеркой.

3

В голодном 19-м родители из Питера отправили Валерку на прокорм к бабушке, на "сытую" Украину. Мать, на свою карточку служащей-машинистки из госучреждения, прокормить двух человек не могла, а отец мотался где-то в прифронтовой полосе инженером, восстанавливал для Красной Армии разрушенные мосты и дома, на Васильевском, появлялся раз в полгода.

Вот Валера и жил в небольшом украинском городке с бабушкой. Не жил, а прозябал. Сначала бабушка определила его в четвертый класс местной гимназии, но учеба его не продлилась долго. Питерский гимназист успевал хорошо, но больше науки интересовали его другие вещи. Привез он с собой революционные брошюры и стал агитировать за советскую власть, тут из гимназии его и выгнали. С одним только Петькой Головко, сыном служащего железной дороги, сохранил Валерка дружбу. Но революция Петьку не интересовала, он больше просил рассказать о том, как строят в столице мосты. Мечтал Петька стать инженером. А скоро и сама гимназия закрылась: некому стало учить, не хватало дров на отопление.

Когда Валерка перечитал все книги вокруг (а это дело шло у него быстро), стало ему совсем скучно. Каждый день бродил он по известным наизусть улочкам города, ловил слухи о том, что происходит на фронтах. И услышал вдруг таинственное слово "бурнаши". Не мог бывший гимназист оставить без внимания, что бурнаши-мураши завелись в его городке. Валерка побежал на центральную улицу и увидел, как отряд пестро одетых, но хорошо вооруженных людей въезжает за ограду гимназии. Во главе войска ехала странная повозка: пара вороных лошадей была впряжена в открытый автомобиль-ландо. Валерка невольно усмехнулся этому сочетанию средств передвижения, а еще больше позабавил его гордый и самодовольный вид единственного пассажира невиданного экипажа. Но городские мальчишки с восхищением глядели на лакированные бока машины и ее хозяина, как они уже знали — самого атамана Гната Бурнаша. Валерку трудно было поразить медными сверкающими деталями и громко звучащим клаксоном. Он внимательно пересчитал войско атамана, осмотрел небольшой обоз и запомнил, в каких местах вокруг гимназии были поставлены казачьи караулы. Жаль только, что удачно проведенная разведка никому не могла пригодиться.

Зеваки уже разбрелись обсуждать, что за власть нынче прибыла в город, отправился восвояси и Валерка. И вдруг он увидел по-деревенски одетую девочку с корзинкой в руках. Поправляя на голове платок, она быстро оглянулась, достала из корзинки бумагу и прилепила ее на углу гимназической ограды. Затем она завернула за угол и скрылась.

Валерка сунул руки в карманы и, насвистывая, подошел к листовке. "Товарищи! Красная Армия приближается не по дням, а по часам! Скоро Украина станет Советской! Партизаны". Надо же — не по дням, а по часам, — как в сказке. И что это за "Партизаны"?

Валерка быстро завернул за угол и увидел, что девчонка клеит очередную листовку как раз напротив казачьего караула. Она еще не видела бурнашей, но они ее не проморгали.

— Стой! Стой, бисова душа! Девочка заметалась, не зная, откуда звучит команда и куда бежать.

— Стой, стрелять буду!

— Беги! — завопил Валерка и бросился на помощь.

Девчонка наконец побежала вперед вдоль все той же ограды. Юбка ей мешала и Валерка быстро догнал беглянку. Схватил за руку и дернул вбок как раз в тот момент, когда выстрелил караульный. Пуля пролетела мимо. Валерка перетащил девчонку на противоположную сторону улицы, к караульному присоединились другие казаки, выстрелы зазвучали гуще. Беглецы нырнули в подворотню, пересекли двор. По улице бежать было опасно, Валерка тут же свернул в узкий переулок, потом в следующий. Погоня чуть отстала, но в ней участвовало все больше бурнашей. Надо было где-то скрыться и переждать. Валерка привалился к забору и старался отдышаться. Удивительно, но девочка дышала ровно, словно совсем не устала. Она с тревогой смотрела назад, ожидая появления бандитов.

— Бежим, — сказал Валерка и снова взял ее маленькую горячую ладонь в свою.

Они двинулись вперед. Валерка сделал еще несколько резких поворотов, чтобы наверное сбить преследователей со следа. Таким образом они вновь оказались недалеко от гимназии, но уже с другой стороны. Тут Валерка помог девчонке перелезть через забор, и они оказались в густо заросшем саду. Пока парень восстанавливал дыхание, девчонка нашла в заборе щель и старалась увидеть, что происходит на улице.

— Тут не найдут, — сказал Валера. Снаружи все было тихо. Беглянка повернулась к своему нечаянному спасителю.

— Если что, здесь под яблоней у хозяина вырыт погреб, мы с Петькой как-то разведали. Спрячемся.

— А ты смелый хлопец, — улыбнулась девочка. — Тебя как зовут?

— Валера. А тебя?

— Ксанка.

За забором послышались торопливые шаги. Ксанка сунула руку в корзинку и достала (Валерка едва верил своим глазам) настоящий револьвер. Боевая девчонка! Он приложил палец к губам.

— Не извольте беспокоиться, господин атаман! Обязательно найдем злоумышленников, — пискляво говорил испуганный голос, в котором Валерка едва узнал густой баритон директора гимназии.

— Он был в гимназической фуражке. Вашей! — гневно говорил другой, наверное, сам Бурнаш. Ксанка припала к щели на заборе.

— Обязательно отыщем, — торопливо заверял директор, — не так много у нас подростков,сочувствующих красным.

— Попробуйте не найти! — пригрозил атаман. — Я тебя самого сочувствующим сделаю…

Голоса удалились, Ксанка положила револьвер назад. Теперь можно было передохнуть…

После того, как бурнаши потеряли след, было решено прочесать всю округу, но казачки, поначалу с энтузиазмом бросившиеся в погоню за детьми, скоро заскучали.

— А черт с имя, бисовы диты, — все чаще повторяли бандиты, заглядывая во дворы и прикладами отбиваясь от хозяйских собак. Затем сыщики искурили по длиннющей козьей ножке из забористой махорки и доложили атаману, что беглецы провалились сквозь землю. Так что Валерке и Ксанке этого как раз делать и не пришлось: погреб в качестве убежища им не пригодился. Но и показаться запросто на улице они не рискнули. Потому у них было время познакомиться получше. Валерка рассказал о своей жизни в Питере и революции, не уточняя, впрочем, что о последней он больше знает из газет. Да Ксанке это было и неважно, она слушала, открыв рот. Ее собственный скупой рассказ о станице Збруевке, отце-моряке и брате казался скучным. Но единственный слушатель так не считал. Иметь отца красвоенмора (так в Питере называли революционно настроенных матросов) гораздо интереснее, чем инженера, думал Валерка, а брат гораздо лучше старой бабушки.

— Что же ты теперь будешь делать? — спросила Ксанка.

— Не знаю, — честно сказал Валерка, — но в дом возвращаться нельзя, сцапают. Может быть, попробую пробраться через линию фронта в Питер. А там вступлю в Красную Армию.

— Не возьмут, ты же еще маленький.

— Ничего не маленький, — сердитым жестом Валерка поправил очки в тонкой металлической оправе. — Бурнашей вокруг пальца обвел, а они вон какие здоровые.

— Ладно, за помощь — спасибо, — улыбнулась девчонка. И неожиданно для себя добавила: — А пойдем к нам в партизанский отряд!

— Отряд?

— Конечно. А ты думаешь, мы с Данькой вдвоем воюем?

— Значит большой у вас отряд?

— Военная тайна. Если пойдешь — сам увидишь.

Валерка думал недолго.

— Идем. Только сначала наведаемся в одно место.

Поскольку уже наступали сумерки, ребята решились выйти из своего убежища. Избегая открытого пространства, Валера провел девочку к дому своего друга Петьки.

— Подожди здесь, — на всякий случай он оставил Ксанку под большой грушей, а сам тихонько постучался в окно.

— Кто там?

— Открой, Петька, это я. Рама распахнулась.

— Валерка! Я уже и не думал тебя увидеть, — от переизбытка чувств друг замахал руками. — Бурнаши приходили, спрашивали, где я был, обыск делали. Всех гимназистов обходили. Тебя искали. Это ведь ты устроил?.. Что там было?

— Мне из города бежать надо, — сказал Валерка, не отвечая прямо на вопрос Петьки. — Передай через день-два бабушке, что со мной все в порядке, я ушел воевать в красный партизанский отряд.

— Ух ты! — воскликнул приятель. — Здорово!

— Тише, Петька. Лучше хлеба кусок дай, я с утра не ел.

— Щас, — Петька метнулся вглубь комнаты и вернулся с хлебом. — А вот тебе от меня подарок, пригодится, — сказал верный товарищ и подал Валерке какую-то книгу.

— Спасибо, Петька, не поминай лихом.

— Смотри, Валерка, бурнаши на дорогах посты установили, огородами иди.

4

Книгу Валерка положил в карман, а хлеб разделил на две части, и тут же под грушей в Петькином саду они с Ксанкой его с" ели. Зеленые груши только собирались зреть, пришлось обойтись без десерта. Благополучно обойдя бурнашевские посты стороной, Валерка вывел свою спутницу из города.

_ Теперь куда? — спросил он.

— Данька меня на опушке ждет, — сказала Ксанка, — где лесная дорога поворачивает. Найдешь?

— При любом освещении, — заверил ее Валерка.

Подростки прошагали изрядно и уже снова почувствовали голод. Начался лес.

— Ну и где же твой брат?

— Ку-ку! — отозвался лес.

— Данька, свои!

— Кого это ты притащила? — от ствола отделилась фигура.

— Он меня от бурнашей спас, — сказала Ксанка.

— В городе бурнаши? Сколько?

— Я…

— Ладно, потом, — хлопец шагнул вперед. — Данька.

— Валерка, — пожал руку нового товарища бывший гимназист.

— Аида в отряд, а то отец нам и так пропишет! — поторопил Даниил. Кто поверит, что мы дотемна грибы искали?

Спустя полчаса ребята миновали партизанский караул и попали в лагерь отряда, разбитый в самой чаще леса. Здесь горели костры и пахло кашей.

— Товарищ командир, нашлись ребята.

— Вижу, — навстречу троице вышел из шалаша человек в тельняшке и черной морской форме. — Ну, где вас опять носило?

— По лесу гуляли, — Данька показал отцу корзинку с ранними сморчками.

— А у тебя, дочка, ягодка припасена? — отец ловко запустил руку в ее корзину и достал револьвер. Окружающие засмеялись. — Разведку без спросу делали?

— Да нет, мы просто…

— Молчи, Данька, не зли. Если твоя сестра штаны на юбку с платком променяла, то это для других маскировка, а для меня знак, что в город шлялась, так?

— Так, — кивнула Ксанка.

— За незаконную разведку вы, конечно, свои наряды вне очереди получите, а теперь, хлопцы, говорите, что знаете, нам о противнике сведения позарез нужны.

— Ксанка ходила, я на опушке ховался, — признался Даниил.

— В городе бурнаши, — сказала девчонка.

— Сколько, где расположены? Какое оружие?

— Не знаю, — повесила голову Ксанка. — Не успела я…

— Весь день прошлялась и не успела, — передразнил сестру Данька, — эх ты, кулебяка!

— Я все про бурнашей знаю, — вперед на свет костра вышел Валера.

— А это что за фрукт? Тоже в лесу нашли? — командир внимательно посмотрел на паренька. — Кто такой?

— Он меня от бурнашей спас, — встряла Ксанка.

— Валерий Мещеряков, бывший гимназист четвертого класса, — доложил Валерка.

— Отчего же бывший? Успевал плохо?

— За агитацию выгнали, товарищ командир.

— Ну, добре, Валерий Мещеряков. Рассказывай за бурнашей.

— Пришли утром. Конный отряд двести пятьдесят пять сабель, вооружены винтовками и револьверами, у многих есть бомбы. Есть шесть бричек, на заднем сидении у каждой два казака и по пулемету системы "Максим", накрытому мешковиной.

— Ого! Откуда знаешь?

— Подглядел, как они один пулемет с брички снимали. Бурнаши в здании гимназии расположились, а этот пулемет в чердачном окне установили. Вокруг гимназии и на выездах из города расставлены посты.

— Можешь показать где?

— Если есть бумага, я и карту нарисую.

— Идем в шалаш.

Сведения, доставленные Валерой, оказались полными и достаточными, чтобы можно было разработать план.

— Вот это разведка! — похвалил командир. — Видно, что не грибы собирал!

— Молодец, Валерка, — ничуть не обидевшись на отцовские "грибы", сказал Данька и пожал руку.

— Отдыхайте, хлопцы, а мы тут еще покумекаем, — распорядился Ларионов. — А тебя только утром домой доставить сможем.

— Разрешите остаться в отряде, товарищ командир, — попросил Валерка, мне назад ходу нету.

— Возьми его, батя, в партизаны, — попросила Ксанка, — он пригодится, хоть бы с нами листовки делать.

— Подумаем.

— Только насчет листовок, — сказал Валерка, — я бы предложил по-другому писать. Партизаны, они в 1812 году были, а значит за царя воевали. Лучше листовки подписывать по-боевому. Красные Дьяволы, например.

Командир усмехнулся.

— Ну, до дьяволов вам, пожалуй, еще дорасти надо, а пока вы так дьяволята.

Весь партизанский военсовет рассмеялся. Новые друзья улеглись у костра, кто на седло, кто на свернутую попону. Валерка хотел было порасспросить Даньку об отряде, но единственное, что успел — это достать из кармана впившуюся в бок книгу. При слабом свете костра он разглядел название: "Французская борьба, а также приемы самообороны". Валерка подумал, что при его новом занятии такая книга пригодится и мысленно поблагодарил Петьку еще раз. Но открыть ее не смог: только голова коснулась импровизированной подушки, он уснул, даже не почувствовав, как заботливая Ксанкина рука укрыла его полой шинели.

* * *

Отряд поднялся по команде на рассвете, когда все кажется еще серым и один только жаворонок расцвечивает своей песней утро. Бойцы сели на коней и осторожно двинулись вперед.

— Для вас у меня одно задание, — сказал ребятам командир, — держаться в середине отряда и не отставать. А ты, Данька, сделаешь вот что…

Валерка не расслышал, что сказал отец сыну. Даниил кивнул и гордо посмотрел на друзей.

Сам Иван Ларионов ускакал в голову колонны, туда, где тихонько тарахтела бричка, перегруженная кучей тяжелых мешков.

Впереди всех крался авангард из самых ловких бойцов. Используя карту, нарисованную Валеркой, они смогли вплотную подобраться к посту бурнашей и обезвредить его без выстрелов. Затем они дали условный знак отряду и сами вскочили в седла.

— Вперед! — скомандовал красный военмор Ларионов, и партизаны потоком понеслись по главной улице сонного городка, на которой располагалась занятая бандитами гимназия.

Из рассказа Валеры выходило, что обходных дорог нет и без сражения миновать город невозможно. Но и принимать бой, когда у противника шесть пулеметов и втрое людей, Ларионов не мог. Вот тогда и пришлось привлечь солдатскую смекалку.

Несмотря на усилия двух крепких лошадей, повозка с мешками все больше отставала от головы отряда. Когда первые бойцы поравнялись со зданием гимназии, за ограду и в окна полетели бомбы. Разбуженные взрывами, бурнаши не знали, куда бежать. Осколки металла и стекла свистели в воздухе, грохот оглушал и сеял панику. Бросив по бомбе, партизаны продолжали скачку по главной улице. Когда бандиты наконец сообразили в чем дело и выбежали на улицу — в нижнем белье, но с винтовками, — было уже поздно. Они дали залп вдогонку и закричали от радости, увидев, как лошади оторвались от груженой повозки, оставив последнюю в качестве трофея.

— На коней! Догнать! — командовал полуголый Гнат Бурнаш, одной рукой застегивая рубаху и другой потрясая маузером.

И только когда бандиты бросились в погоню, они поняли, что за трофей достался им от красных. Тяжеленная повозка, наполненная мешками с землей, перегораживала единственный проход в ограде гимназии. Пока бурнаши перелезли через ограду, сдвинули, раскачав, повозку, отправляться в погоню было уже поздно. Осталось подсчитать потери.

В пылу скачки, среди стрельбы и взрывов, Валерка следил только за тем, чтобы не вылететь из седла, он же не родился казаком или цыганом! Ксанка и Яшка скакали рядом, а Данька на время отстал и появился снова уже на другом конце города.

— Что ты делал? — не сдержавшись, спросил Валерка.

— Так, обрезал пару веревок, — небрежно ответил хлопец и озорно подмигнул.

5

Донесение Сидора Лютого подоспело как раз, чтобы поправить дурное настроение атамана. Бурнаш, сбросив пиджак и развязав шнурок галстука, пил самогон, добытый в результате неудачного визита в Солоухинский монастырь, расположенный неподалеку от его штаба в станице Липатовской.

Монахи долго не отпирали ворота, так что самые горячие помощнички предлагали атаману их запалить и взять приступом. Гнат перекрестился и, оглядывая небольшой отряд, громко сказал, что негоже казакам воевать в святом месте со святыми людьми. А про себя добавил: да еще с тридцатью саблями и без тачанки. Так, чего доброго, и оскоромиться недолго. И пойдет гулять слава, что Бурнаш с монахами справиться не может. Позор на всю Украину! Кто тогда встанет под его черные знамена, кто денег даст? Ворота монахи все же отперли, но встретили незваных гостей не слишком приветливо.

Давая свое благословение, отец-настоятель произнес:

— Да поможет тебе Бог в сию годину суровую, не щадящую ни военный лагерь, ни обитель мирную.

— Аминь, — сказал Бурнаш. — Но, отче, сдается мне, что монахи твои поупитаннее моих казачков будут?

— То благоволение Господне, а не чревоугодие мирское, — ответил настоятель. — Сами бедствуем, господин атаман.

— Верю, — тут же сказал Гнат Бурнаш, — но хлопцы мои, батюшка, что твой Фома-неверующий, все своими руками проверять любят. Но и грех сердиться на них. Были мы в одном храме бедном и убогом, по словам тамошнего пастыря, а спустились в кладовые — ломятся от зерна да сала. Так что, сам, отче, клети отопрешь, или ломать придется?

Отец-настоятель косо глянул из-под кустистых бровей.

— Не навлекай, сын мой, на себя гнев Божий…

— Эй, расстрига! — позвал атаман, не сводя со священника глаз.

Бывший монах, примкнувший теперь к отряду бурнашей, спешился и подошел, гремя саблей, ударяющейся по огромному кресту, висящему на шее. Борода и шевелюра его были не стрижены со времен послушничества. Настоятель презрительно отвернулся.

— Знакомы тебе здешние подвалы?

— А как же, — сказал расстрига.

— Так что, отче? — снова спросил Бурнаш.

— Красные в прошлом году все подчистили, теперь вы доскребать будете, — молвил поп, но связку ключей все же протянул.

Дело кончилось миром, да пожива оказалась невелика. Нашли хлопцы десяток мешков овса, пять — пшеницы да три четверти самогона. Пока ехали обратно в станицу Липатовскую, казачки две четверти успели выкушать. А третью атаман забрал себе.

Тут-то и примчался Семка с донесением. Бурнаш его пьяно расцеловал и налил стакан. Потом накинул пиджак, повязал галстук и в экипаже, полученном соединением машины и пары лошадей, отправился в Збруевку. Сопровождали атамана те же тридцать недогулявших хлопцев. В станице они получили полную возможность исправить настроение. Затихший было грабеж возобновился с приездом атамана с утроенной силой. Грабили без особого разбора и, чем зажиточнее выглядел двор, тем сильнее казалось, что тут живут пособники красных партизан. Но бедными дворами парни не брезговали, тащили все, что плохо лежит. Особенно старались не пропускать коров и бычков.

Громогласные похвалы атамана Лютый принял спокойно, чуть заметная ухмылка победителя кривила его губы. Бурнаш решил показать, кто тут главный, и потребовал организовать на деревенской площади митинг. Станичников собрали немного, митинг вышел жидким.

— Пан атаман! Защити! Коровка… коровка, — к автомобилю Бурнаша, с которого он выступал, подбежала немолодая крестьянка и упала на колени. Атаман, последнюю коровку угнали! И что я делать, горемычная, буду…

— А ты что думала?! Дурья твоя башка! — громким голосом, чтоб все слышали, перебил ее Бурнаш. — Задаром твоя свобода завоевывается?.. Рожала детей, — показал он на женщину, — мучилась, а теперь новый мир рожает! И хочет без мук? — атаман сошел с подножки автомобиля и сказал тоном ниже, как ровне. — А ты что, хочешь без мук, что ль?

— Так ведь детишки… Последняя коровка… последняя!

— Последняя, последняя, — передразнил атаман. — А знаешь ли ты, глупая женщина, что сегодня у тебя одну корову взяли, а завтра, завтра десять вернут! — Бурнаш говорит громко, снова обращаясь к публике. Правильную политику атамана нужно разъяснить всем. Не себе же в карман он эту скотину реквизирует.

— Как десять? — удивилась крестьянка.

— А вот так! Так!.. Чьи были коровы? Чьи?.. Помещичьи, кулацкие! А теперь твои будут! — Бурнаш ткнул пальцем в окружающих его станичников. Все! Быки! Коровы! Куры! Свиньи! Все будут твои.

— Верни мне мою кормилицу! — снова заголосила баба.

— Ну-у… — атаман развел руки в бессилии перед сложившейся ситуацией. — Потерпи, сестра! Воротим, все воротим! — не забывая о публике, Гнат сделал общий успокаивающий жест… — Свободная женщина! — Бурнаш подошел к крестьянке, все стоящей на коленях, обнял и поцеловал в лоб. Гражданка!

Удовлетворенный произведенным эффектом, атаман вернулся в автомобиль и нажал на клаксон. Возница взмахнул вожжами, и экипаж тронулся в путь. Им затемно нужно вернуться в Липатовскую. За машиной ехали знаменосец и небольшой отряд, чуть поодаль гарцевал Лютый. На собранных для митинга крестьян Сидор смотрел презрительно. Чего Бурнаш распинается перед ними? В руках атамана сила, власть, значит и врать про десять возвращенных коров не обязательно. Приказать что надо — все сделают! А гавкнет кто — к стенке.

* * *

— … Но бурнашей слишком много, к тому же скоро ночь! — сказал Валерка.

— Вот именно, — подтвердил оба факта Данька.

— Ты что-то придумал?

— Яшка, ты сможешь сделать аркан? — спросил командно.

— Конечно, я же цыган, — отозвался тот. — Чем мы, по-твоему, коней ловим?

— Вот и займись. А ты, Валерка, в станицу пойдешь. Кто у нас там на окраине живет?

— Тетка Дарья, — сказала Ксанка. — Можно я с Валеркой пойду?

— Не стоит, — отказал Даниил. — Спросишь у тетки Дарьи простыни, там, белые тряпки. Скажешь: завтра вернем.

Валерка кивнул, сунул за пояс револьвер и растворился в наступающей тьме. Яшка присел поближе к костру и начал распутывать веревку.

— А я? — спросила Ксанка.

— Отдыхай пока, еще дела будут.

6

Грабеж станицы остановили только сумерки. Пожарища угасли, бандиты устали. А собранную скотину еще предстояло доставить в Липатовскую, где находилось основное войско атамана Бурнаша. Лютый распорядился отправить стадо сразу, у него, дескать, нет лишних хлопцев, чтобы навоз возить да коров караулить. Вот и выпало Савелию ехать со скотиной — эскортом. Главным был поставлен его старший товарищ Пасюк. Установили они для обороны на телеге пулемет, постелили сена и тронулись в путь. Телега катилась впереди, а сзади стадо подгоняли двое конных казаков. Их кони самостоятельно держались дороги, а бурнаши, следуя привычке, дремали, покачиваясь в седлах.

Станицу путешественники покинули уже в темноте. Ночь казалась кромешной, луна то и дело скрывалась в тучах. Пыльная дорожная колея едва выделялась на более темном фоне придорожной травы. Телега, скрипя, катилась вперед, коровы изредка мычали, не понимая, куда их гонят в ночь. Савелий, честно говоря, тоже не понимал, почему нельзя было дождаться утра. Скотина — не красная кавалерия, никуда не ускачет. А ехать, между тем, приходится через кладбище.

Пасюк улегся поудобнее на сено и, как на грех, завел свои обычные байки.

— Жил-был в станице косой кузнец. Не раненый, а от рождения увечный. А кто косой, рыжий или сухорукий — обязательно ведьмак, и к бабке ходить не надо…

— А хороший нынче урожай будет, а, Пасюк? — самым непринужденным тоном спросил Савелий.

— И задумал тот косой кузнец жениться. Посватался к одной девке. Отец ее по имени Трофим сначала против был, а как услышал, что кузнец без приданого невесту возьмет да еще приплатит, — обрадовался и отдал дочь с дорогой душой. Стали молодые жить, да только каждый вечер из кузни звук идет, словно плачет кто. Трофим о том узнал и решил туда наведаться. Жалко ему, вишь, дочку стало.

— Дождей нынче мало было, должно все погорит, а, дядько?

— Как услыхал сам Трофим плач — весь холодный сделался.

Вернулся домой, лег на сундук с богатством и помирать стал. На другую ночь уж и не хотел, а ноги сами его к проклятой кузне пошли. Так и повелось с той поры: днем на сундуке, а ночью у кузни торчит. Многие Трофима там видали. А дочь его, жена кузнеца, с лица тоже спала и стала словно чахоточная. Один кузнец, как жеребец, — веселый да здоровый.

Тут Савелий только душераздирающе вздохнул.

— Умерли Трофим с дочерью в один день. А Косой опять жениться задумал, неймется ему. Свататься начал. Ему один казак отказал — тут же глаза лишился — ячменем глаз заплыл. Видят станичники, дело плохо: или без глазу останешься, иль без жизни. А у многих девки на выданье были. Собрались они, погутарили да подняли косого кузнеца на вилы. Долго кузнец не помирал, корчился, что гадюка, но все-таки издох…

— Не пужал бы ты меня, батя, — попросил напарник, — и без того по кладбищу едем.

— За разговором и дорога короче, — ухмыльнулся старший товарищ. Значит, одумались потом казачки, отслужили панихиду да тут его и схоронили подле жены, все, как положено по христианскому обряду. А наутро пришли, видят: могилка разрыта и гроб пустой. И с той поры кто не пройдет мимо этого проклятого кладбища — беда.

— Но люди-то ездят? — возразил Савелий.

— Так то днем. Другое дело.

— А как Петро ночью ездил?

— Ку-ку!

— Слыхал?

— Ку-ку!

— Слыхал?!

— Ага.

Жуткий скрип разнесся чуть не на все кладбище. Казаки оборотились на звук. На высоком могильном холме стоял гроб, крышка его со скрипом открылась, а внутри свеча горит!

Тут Данька выпустил веревку и крышка грохнулась на место.

— Батя! — заорал Савелий. — Батя, глянь-ка!

Снова птицей прокуковала спрятавшаяся среди могил Ксанка. Яшка с усилием потянул за деревянное основание, и на глазах бурнашей крест у дороги распался на три.

— Свят, свят, — перекрестился Пасюк, выпучив глаза.

Савелий посмотрел на дорогу вперед и с диким криком спрятал голову в сено. По обеим сторонам дороги стояли чучела в белых балахонах и с косами. Последнее чучело чуть покачивалось, Валерка еще не установил его как следует. В головах чучел горели свечки, казалось, что сверкают глаза. Пасюк, мнивший до сих пор себя не пугливым, повторил маневр младшего приятеля и тоже зарылся в сено.

Петухом закричал Данька. Цыганенок, услышав сигнал, выскочил на дорогу и, захлестнув арканом голову сонного охранника, сдернул его с лошади. Данька и Ксанка бесшумно свалили на землю второго. Точно по плану тут же подъехал Валерка, ведя в поводу остальных лошадей. Подростки вскочили в седла и развернули мычащее стадо в сторону станицы. В родное село коровы зашагали бодрее. Пасюк отважно приподнял голову и оглянулся.

— А-а-а! — с криком отчаянной храбрости он хлестнул лошадей, телега быстро покатила прочь от кладбища.

* * *

Утро только забрезжило, но в хате уже было светло. Тетка Дарья спала на широкой кровати вместе с двумя детьми. Со двора вдруг донеслось коровье мычание. Тетка Дарья подскочила, не понимая, кончился сон или еще нет, и выбежала наружу.

И когда увидела за дверью свою корову, быстро трижды положила крест. Подошла к буренке и сняла с рога бумажку. На ней крупно написано: "Мстители". А на лавке у стены лежала стопка простыней, перемазанных деревянной трухой и воском.

* * *

Когда Савелий и его напарник осмелились поднять головы, страшное кладбище осталось далеко позади. Озираясь, Пасюк сел на телеге и попытался свернуть трясущимися пальцами козью ножку.

— Что делать-то будем? — спросил младший.

— Вертаться надо, — ответил Пасюк, просыпая махорку на землю.

— Назад?! — с тихим ужасом переспросил Савелий. — Может, до Липатовской дотянем?

— Без коров? Атаман тебе ужо пропишет горячих.

Страх перед Бурнашом возобладал. Савелий развернул телегу и стал искать объездную дорогу. Через кладбище он теперь ни ногой. Пасюк старался по сторонам Не пялиться, мало ли там чего может оказаться!

Кружной путь привел их к цели уже утром. И несмотря на то, что солнце начало припекать, Савелий все кутался в шинельку. У него зуб на зуб не попадал. Проезжая мимо бани, он не выдержал, бросил вожжи Пасюку, а сам нырнул в предбанник.

— Дайте погреться, братцы! — попросился он в мыльне и тут же вылил на себя шайку кипятка. Стало легче.

— Да ты что, хлопец? В подполе на спор сидел?

— На что спорил-то?

Через десять минут дрожь прошла, и Савелий начал свой рассказ. Голые слушатели сгрудились вокруг.

— Господи, да неужто правда? — спросил намыленный с головы до ног казак.

— Правда!

— Да брешет Савелий, — сказал лежащий на скамье хлопец, которому мыли спину.

— Я ему сам поначалу не поверил, — Савелий судорожно сжал мочалку, вспоминая ночное приключение. — А глянул в стороны: и — и-и, гроб с покойничком летает над крестами, а вдоль дороги мертвые с косами стоят и тишина! — Савелий развел руками от невозможности это объяснить, а тем более пережить.

7

Мстители проспали все утро и почти весь день. Первым из компании проснулся Яшка и развел костер. Перекусив, подростки занялись привычным делом: Данька стал метать в дерево нож, а Ксанка и Яшка приняли борцовскую стойку. Валерка стоял за пределом песчаного круга и внимательно следил за схваткой. В руке он держал изрядно потрепанную книжку. С Петькиным подарком он не расставался, всюду таскал с собой. Поскольку он раньше уже был знаком с французской борьбой, то приемы у него получались лучше. Цыган присоединился к мстителям последним, ему приходилось труднее всех. Для пары Яшка — Ксанка Валерка выступал в роли тренера. Наравне с ним боролся только Данька, который недостатки техники восполнял превосходством в силе и хитрыми финтами.

Противники присматривались друг к другу, ходили по кругу. Ксанка одета по-мальчишески — в штаны и рубаху, ее движения плавны и уверенны. Девчонка улыбалась, даже откровенно смеялась, словно борьба с Яшкой ее забавляет, а цыган старался быть сосредоточенным. Наконец Яшка не выдержал и кинулся вперед. Ксанка сделала полшага в сторону, поймала противника в захват и бросила через плечо. Цыганенок подскочил с песка и, широко размахиваясь, нанес удар правой. Ксанка перехватила руку и сделала "мельницу". Яшка завелся, он снова атакует, девчонка вроде поддается, упала на спину, но уперевшись согнутыми ногами, перебросила соперника через себя.

Тут Яшка заметил нож, словно специально оставленный Данькой у края песчаного круга. Цыган схватил его и попытался ударить Ксанку сверху. Она поставила блок и закрутила кисть противника, нож вырвался из пальцев и отлетел в сторону. Яшка отчаянно пнул ногой, девчонка поймала удар и рывком опрокинула цыгана на песок.

— Стоп, стоп, стоп! — остановил Валера схватку — А у тебя сегодня лучше получается, — сказал он Ксанке. — Только, — тренер ведет пальцем по книжке, — при броске мельницей приседай ниже, чтобы не держать соперника на плечах. И используй его энергию для броска. Понятно?

— Ага, — улыбаясь, кивнула Ксанка.

— Ну, давайте еще раз. — Валерка отошел за круг. — Только теперь нападает Ксанка.

— Ладно.

Яшка поднялся, борцы встали в стойку и начали опять кружить по песку.

— А я в станицу съезжу, — сказал вдруг Данька и стал ловить стреноженного коня, пасущегося вокруг лагеря.

— Командир, может, я с тобой? — спросил Яшка.

— Тренируйтесь, — Даниил оседлал коня и галопом пустил в сторону деревни.

* * *

Заполдень рядом с деревенским рынком остановилась невиданная телега. Верх был затянут холстом, как у цыганской кибитки, а на нем нарисована подмигивающая рожица франта в канотье с зонтиком в руках, роза и дамский веер. Шустрый человечек в манишке выволок из повозки здоровенную холстину и мгновенно натянул ее меж двух столбов, торчащих над небольшим помостом. С него любили выступать разные агитаторы (из тех, кто не имел автомобиля-ландо). Занавес, перегородивший импровизированную эстраду, разукрасила рука того же художника. Рожицы, веера и цветы придавали серому холсту праздничный вид. А шустрый человечек нырнул обратно в повозку и через минуту сошел с нее гордым франтом в светло-коричневой шляпе-канотье, таком же пиджачке, с пышным бантом на шее. В петличке — розетка из белой бумажной гвоздики. Видно, он сам и послужил моделью художнику.

Узкие брючки в мелкую полоску придавали ему комичный вид, но это ничуть не смущало франта. Он вышел на середину рынка и провозгласил:

— Последняя гастроль артиста! Солиста императорского театра драмы, ха-ха-ха, и комедии! — И ринулся навстречу публике, разводя в приветствии ручки. — Да-а, уж то-то шумели базары в этих щедрых краях, а теперь…

Артист обошел редких торговок, на пустых прилавках перед которыми лежали жалкие кучки овощей, семечек и неизвестно откуда взявшаяся медная змея бас-геликона. К франту со всех сторон стали сбегаться деревенские мальчишки.

— А что теперь? — спросила тетка, продававшая бульбу.

— Свобода. Шевелись, народ, подтяни живот. Приказано торговать и веселиться. То-то никому не спится! — Человечек закрутился ужом, его обступила ребятня и зеваки. — А я вам так скажу, родненькие вы мои: вываливай все из амбара, а то ведь возьмут даром. Бабуся, спешите видеть! Артист поманил пальцем старуху. — Я ведь тут проездом. Сегодня, вечерней лошадью, я уезжаю в свой любимый город Одессу. Город каштанов и куплетистов.

Зрителей собралось достаточно, и тут же из-за занавеса раздалась граммофонная музыка, бравурная и веселая, под стать франтоватому персонажу.

Скорым шагом артист подошел к помосту и взлетел наверх. С ним и деревенская эстрада казалась настоящей. Человечек бодро запел:

— Я Буба Касторский — одесский оригинальный куплетист. Пою себе куплеты я, кажется, — ничего. Пою себе налево, пою себе направо…

Пространство внизу быстро заполнилось народом, но опоздавшие все еще сбегались. При виде комичной чечетки Бубы просто нельзя удержаться от смеха. Он выделывал ногами кренделя, подпрыгивал и вертелся волчком.

— И так, как я пою, — уже никто не может петь! А почему? Да потому что я — Буба Касторский, оригинальный куплетист!

Толпа у эстрады развеселилась вовсю. Смех слышен до окраины села.

Привлеченный шумом Данька прервал разведку и пробрался между людей поближе к месту действия. Щурясь на солнце, он с улыбкой глядел на артиста. Касторский плюхнулся на край эстрады, ловко уронил канотье и тут же напялил снова.

— Давно уж ходят слухи, слыхал я от старухи, что рано по утру то там, то тут — ку-ку! ку-ку! ку-ку, ку-ку, ку-ка-ре-ку! — Артист подскочил, словно внутри у него сработала заводная пружина. — А я — Буба Касторский, оригинальный куплетист! Пою себе куплеты…

Даниил отошел от эстрады и вдруг услышал рассказ одной станичницы:

— Смотрю, стоит моя Нюрка, а на рогу у ей бумага, а в бумаге написано: "Воротаем тебе, тетка Марфа, коровку, бандитов не бойся, а сунутся, одно будет — смерть".

— Знак у них такой, — таинственно говорила товаркам другая крестьянка, — кукушка кукует, а петух отзывается. — Она обернулась и сообщила оказавшемуся рядом Даньке: — Говорят, сам Буденный знак этот придумал, истинный Бог! — перекрестилась она.

Буба закончил эксцентричный танец. Под комической, как у клоуна в цирке, маской прятался виртуозный танцор. Он раскланялся и вдруг замер. Публика невольно посмотрела туда же, что и он. На дальнем конце улицы показалась группа всадников.

— Едут! — крикнул кто-то, и веселые лица станичников мгновенно вытянулись. Они узнали возвращающегося с отрядом Лютого…

8

Сидор с утра бросился в погоню за "мстителями", угнавшими стадо, но ни их, ни коров найти не смог. Таинственным образом коровьи следы обрывались на кладбище, и сколько ни кружили по окрестным дорогам казачки, толку не было, пришлось вернуться ни с чем.

— Выступает белокурая Жазиль! — объявил Касторский и уже взял в руки скрипку, а через плечо у него наготове висела гитара. Буба заиграл романс, и из-за занавеса появилась певица — крашеная блондинка с мушкой на длинном лошадином лице, в черном испанском платье с приколотым красным цветком, с ее плеч спадала черная же ажурная шаль.

Неумолимо приближался стук копыт, всадники направили коней к толпе на площади. Станичники тут же стали потихоньку расходиться. Данька задержался, чтобы пересчитать казачков и разглядеть, кто чем вооружен.

— Эта ночь будет жить в нашей памяти вечно, эта ночь покоренных певучих сердец, — затянула дива романс.

Лютый подъехал к самой эстраде, остановился прямо напротив певицы. Он и одет, как для театра: в белую рубаху и черкеску с серебряными газырями. В возбуждении Сидор покручивает пышный ус. На руке его, как обычно, висит плетка, а через плечо — кобура маузера.

— До утра ты шептал мне так страстно и нежно, что со мною пойдешь под венец. Ночь прошла, ночь прошла, снова хмурое утро. Снова дождь, снова дождь, непогода, туман. Ночь прошла, ночь прошла, и поверить мне трудно: так закончен последний романс… — Пела Жазиль с придыханиями, старательно подражая чьим-то чужим интонациям.

Бурнаши с детским восторгом обрадовались артистке, а Лютый вообще смотрел гоголем. Да и дама, в тон романсу, томно глядела на атамана. Буба со скрипки перешел на гитару, и ритм музыки сменился на испано-танцевальный. Жазиль бросила Сидору шаль, тот ловко поймал ее на рукоять плетки. Певица танцевала, дробно стуча кастаньетами и размахивая во всю ширь богатым подолом черного кружевного платья. Казачки смеялись, и если бы не проклятая трезвость — сами пустились бы в пляс.

Даньке пора бы уже уйти от греха подальше, но он все медлил, с ненавистью следя за главным бандитом. Лютый, несмотря на увлечение певичкой, почувствовал взгляд хлопца и оглянулся. Их глаза встретились, и Данька, наконец, стряхнул оцепенение. Он нырнул под шею лошади, стоящей за ним, проскользнул между парой следующих, и Сидор потерял его из виду. Но краткого мгновения хватило, чтобы Лютый узнал паренька. Он мгновенно забыл о Жазили и спустился на землю.

Данька быстрым шагом пересек одну улицу, потом следующую и только тут оглянулся. Погони не было. Успокоившись, он повернул за угол дома и наткнулся на Лютого. Тот стоял у плетня и, не приближаясь, исподлобья глядел на подростка. От неожиданности Данька замер. Потом развернулся и бросился бежать.

Какой-то бандит поставил ему подножку, и Данька шлепнулся в пыль. Это вызвало общий хохот.

— Ну, что ржете, жеребцы! Сбили мальца и довольны? — неожиданно вступился Лютый и, помахивая нагайкой, подошел к Даньке. — А отец-то твой вроде половчее был, а? Не ушибся?

Данька встал. Лютый покровительственно взял паренька за шею.

— Ладно, ладно. Пошли, щусенок, кваску попьем, — Сидор подвел хлопца к стоящей неподалеку бочке, где бурнаши утоляли жажду. У импровизированного прилавка Лютый обнял Даньку за плечи и почти ласково сказал:

— Неужто ты думаешь, щусенок, что у Сидора Лютого душа не болит за каждого сироту-сиротинушку?.. Болит, — кивнул он сам себе. — Только время нынче такое, не обойтись нам без сирот.

Данька оглянулся вокруг. Бежать некуда, со всех сторон бурнаши, попался глупо… Он коротко посмотрел на Сидора, но так, что Лютый убрал руку с его плеча.

— Ну а ты знаешь, скольких моих дружков отец твой порубал? Не знаешь? То я знаю! — бандит ударил себя в грудь, где сердце. — Я бы его и мертвого в петлю сунул. Ух и гад же был твой отец, щусенок!.. — Лютый взял чарку с квасом и протянул хлопцу. — На, пей!

Светлые Данькины глаза сделались черными, и презрительным, как пощечина, ударом он выплеснул квас в лицо Сидору. Бурнаши кругом замерли. Лютый, обтекая квасом, налился бешенством. Вытер усы рукой с плетью на запястье и выдумал казнь…

* * *

Никто из очевидцев не мог счесть ударов, которые сыпались на спину подростка. Усердно работая плеткой, Лютый сам взмок и выглядел так, словно его облили квасом с ног до головы. Сидор уже сбросил черкеску, расстегнул ворот шелковой рубахи, а все не мог добиться от хлопца мольбы о пощаде. Данька лежал на скамье сжав зубы, не позволяя себе даже стона. Только худое тело со связанными над головой руками вздрагивало в такт ударам. Когда он терял сознание, стоящий рядом бурнаш плескал на него колодезной холодной водой.

Бандиты на экзекуцию глядели равнодушно, как на привычное дело, неважно, что это мальчишка. Бабы охали и отворачивали лица детей, многие разбежались по хатам и с опаской выглядывали из окон. С болью и сочувствием наблюдали за избиением со своей кибитки Касторский и Жазиль. Буба был бы рад вмешаться, но знал, что Даниилу это не поможет. Лютый и есть — лютый, бродячие артисты о нем наслышаны даже больше, чем о Бурнаше.

У Сидора нервно задергался ус, он бросил плетку.

— Ой ты, бедный хлопчик, — первой к Даньке подошла тетка Дарья и накрыла исполосованную спину своим платком.

Лютый зло поглядел на нее, молча развернулся и ушел к себе в штаб.

* * *

С наступлением сумерек тренировка прекратилась. Только Валерка все еще бросал в дерево нож. На прибрежном пне сидел Яшка и, отдыхая, тренькал на гитаре.

— Долго что-то Данька не едет, — заметил Валерка.

— Ты за него не беспокойся, — сказал цыган.

Услышав призывное ржание, Яшка отложил гитару и подошел к своей лошади. Снял с ветки уздечку и в поводу повел лошадь к воде. Берег блестит закатным серебром, вода рябит, камыши шумят… Идиллическая картинка, как сказал бы Валерка, если бы не был так занят метанием ножа. Лошадь пила, пофыркивая от удовольствия, Яшка тоже набрал воду в горсть.

Вдруг со стороны станицы послышались далекие выстрелы. Яшка достал из-за пояса револьвер и выбежал на берег.

— Валерка!

Нож просвистел и глубоко вонзился в древесину. Валера спокойно подошел и выдернул лезвие из ствола.

— Постой, Валерка! — подбежал цыган. — Ты слышишь? Стреляют в хуторе.

— Ну и что?

— Я думаю, может, с Данькой что случилось, а?

— Я думаю, психолог ты неважный, Яшка.

— Чего?

— Стрельба-то беспорядочная — на всякий случай, — Валерка прицелился и снова бросил нож. — Так сказать, для самоуспокоения. Понимаешь, чудак?..

9

Утром и Валерка стал нервничать: не может просто так Данька пропадать в станице полсуток. Валерка мысленно уже просчитал все варианты развития событий, но, зная импульсивность Яшки, держал рассуждения при себе. Цыган, отгоняя нехорошие предчувствия, больше занимался лошадьми — чистил, расчесывал гривы. Ксанка еще спала, и ребята, по молчаливому согласию, не стали ее будить, хотя уже вполне можно было начать обычную тренировку.

Наконец послышался неторопливый перестук копыт, из-за деревьев показалась лошадь с седоком на спине. Данька ехал шагом, согнувшись, словно сильно устал. У сарая он аккуратно сполз с коня.

— Почему так долго, Дань?

Данька молча подвел лошадь к дереву, зацепил уздечку за ветку.

— Что с тобой?

— Спину ушиб. Бурнаши все еще в Збруевке, — ответил парень, глядя в сторону. — Уходили да вернулись.

— Много их?

— Вроде много.

— Надолго пожаловали? — продолжал расспросы Валерка.

— Не знаю, — ответил Данька через плечо и сунул руки в карманы штанов.

— Что ж ты вернулся? Разузнал бы.

— Нельзя мне было оставаться. Лютый меня признал.

— Что же теперь делать? — Яшка подошел к Даньке. Командир осторожно присел на корточки, не касаясь стены сарая.

— Разведку.

— Так я и схожу? — предложил Яшка. — Разведаю.

— Куда сходишь? В Збруевке на сотню дворов ни одного парня. Одни у Буденного, другие у Бурнаша. Появись кто из нас — сразу приметят.

Валерка поправил очки и решился сказать:

— Ксанке идти надо.

Хлопцы переглянулись. Выбора у них нет. Данька с усилием встал и заглянул в сарай.

— Ксанка… Ксанка! — сестра приподняла голову. — Переоденься, в Збруевку пойдешь.

Стоять было тяжело, и Данька обхватил одной рукой лошадиную шею, а другой стал гладить теплую мягкую шкуру.

— Может, не пускать ее одну, а, Данька? — спросил цыганенок.

Друзья опять переглянулись. Эх, самим бы пойти…

Из сарая появилась девушка в платке, женской рубашке и юбке. В таком наряде Валерка впервые ее и увидел, когда Ксанка расклеивала листовки в его городке. Вроде недавно это было, а представить себе жизнь без нее и Даньки с Яшкой он уже просто не мог.

— Разузнай, сколько их, — приказал Данька. — И надолго ли останутся? Яшка, перевезешь на тот берег и — назад, понял?

Ксанка и цыган кивнули и молча направились к берегу.

— К тетке Дарье зайдешь, — вдогон уже сказал Данька.

— Удачи тебе, Жанна д'Арк, — пожелал Валерка, глядя вслед девушке.

Разведчики взяли чуть влево — туда, где прибрежные ивы и камыши превратились в настоящий бурелом. Тропинка, ведущая в заросли, для двоих узка, и Яшка пошел сзади. В камышах у кромки воды надежно укрыта маленькая лодка-плоскодонка. Ее нашел у берега цыган, когда водил лошадей на водопой. Ксанка села на нос лодки.

— А чего это он тебя Жанной Даркой обзывает? — спросил вдруг Яшка, беря весло и отталкиваясь от берега. — Что это за слово?

— Он разные буржуйские слова знает, — ответила Ксанка.

— Не, — Яшка вытолкал лодку на чистую воду и начал грести. — Валерка говорил — ее на костре сожгли.

— Он соврет — недорого возьмет.

— Ксанка!

— Чего?

— А тебе в платке лучше.

— Скажешь тоже, — девчонка смутилась.

— Точно, — цыганенок посмотрел на нее в упор.

Короткое путешествие закончилось у противоположного берега. Яшка спрыгнул в воду и стал вытягивать лодку на берег.

— Ты чего?

— Я тебя одну не пущу, на пару пойдем!

— Да ты что! Провалить разведку хочешь?

— Ксанка!

— Тут и спору нет, ступай! — девушка выпрыгнула из лодки и решительно побрела к берегу.

— Ксанка, Ксанка! Постой, Ксанка! — Яшка бросился вдогонку. — Ну погоди же, ну! Она обернулась и строго сказала:

— Ты слыхал, что Данька велел?

— Да я не то, — Яшка подошел вплотную и снял с шеи маленький крестик.

— Зачем?

— Дедов крест, беду стороной отводит, — пояснил цыган, отворачиваясь.

— Пойду я, — Ксанке стало как-то тоже неловко.

— Ступай.

* * *

Благодаря бурнашам (чтоб им пусто было), хлопот по хозяйству у тетки Дарьи стало меньше. Десяток кур и кабанчик пропали в их ненасытных глотках, и ни один не поперхнулся, хоть и поминала она их недобрым словом по сто раз на дню. Только коровку ей мстители возвратили, дети без молока не остались. И на том спасибо и низкий поклон.

Утешая себя этими нехитрыми мыслями, тетка Дарья окучивала на огороде бульбу.

— Ку-ку, ку-ку, — раздалось вдруг ниоткуда. Баба бросила работу и стала, озираясь. Потом оставила инструмент и ушла с огорода…

— Слыхал? — обратился Семка к бывшему уряднику, а ныне вольному казаку Тимофею.

Тимофей в засаде был поставлен Лютым за главного.

— Тихо, а то получишь трошки на орехи, — пригрозил он.

Если только удерут "мстители" — не сносить Тимофею головы. Сидор не посмотрит, что он из урядников, ему на всех начхать. Даже к самому батьке Бурнашу относится Лютый с усмешкой. А вот за свой приказ нарушенный — не помилует. Тимофей четко уяснил: сидеть тихо, если кто в гости посторонний заявится — хватать немедля, а если кукушка с петухом просигналят, то тут уж втрое внимательнее надо быть. И куда баба побегла? Со своего места бурьяна за огородом — Тимофей теткуДарью больше не видел. Зато ее должны видеть еще трое казаков, что сидят позади ограды. Бывший урядник тихонько достал маузер и взвел боек. Кто знает, сколько в красной банде человек?

Ксанка смело вошла в ограду, затворила за собой калитку и привычным по-мальчишески широким шагом направилась к хате.

— Хватай! — скомандовал Тимофей и высунулся из бурьяна. Ксанка по привычке схватилась за карман, где обычно носила револьвер, да только нет на юбке карманов…

Бурнаши смело двинулись к девчонке, но путь им преградил, ощерив клыки, хозяйский пес. Тимофей в него выстрелил. Его помощники пальнули еще несколько раз — уже для острастки. Ксанка побежала к калитке, распахнула и тут же перед ней вырос, как из-под земли, здоровый амбал. Кулаки — как гири! Она, не долго думая (пригодилась тренировка), пнула врага в голень. Бурнаш согнулся, тогда Ксанка сделала подсечку и, свалив казака, открыла путь к свободе. Семка, как самый шустрый, первым догнал разведчицу и, не желая сталкиваться с ней лицом к лицу, ударил девчонку прикладом. Словно споткнувшись, Ксанка покатилась в дорожную пыль.

— Пымал гадюку! — гордо доложил Семка запыхавшемуся Тимофею.

— Да ты вин ее прибил, дурачина! — урядник представил гнев Лютого и задрожал.

— Ничего, красные — они живучие, — спокойно сказал казачок и принялся вязать своей добыче руки.

Словно в подтверждение этих слов Ксанка тихонько застонала.

— Лови бабу, — приказал Тимофей.

Тетку Дарью бурнаши отыскали в хате, оторвали от детей, которых она в испуге обняла, и за волосы выволокли на улицу. Бесчувственную Ксанку бросили через седло и повезли на расправу к сотнику Лютому.

10

Яшка уже был на своем берегу, когда забрехала собака. И тут же раздался выстрел, за ним еще несколько. Цыган на секунду замер, развернулся и бросился напрямик через камыши, не разбирая тропинки.

Только бы он ошибся, твердил про себя Яшка. Только бы это пьяные бурнаши устроили салют в небо или померещилась им с похмелья красная конница… Но про себя знал, что непоправимое случилось.

Цыганенок прыгнул с берега и короткими саженками отчаянно резал воду. Быстрее любой лодки доплыл он до противоположной стороны, бегом поднялся по косогору и ворвался в калитку знакомой ограды. Его бы не остановил сейчас и целый эскадрон. Но на пути никого не было.

Только среди пустого двора лежала мертвая собака тетки Дарьи. Как гончая по следу, обежал Яшка вокруг хаты, заглянул на огород. Хозяйка и ее ранняя гостья пропали. Но, уже уходя, у калитки цыган заметил подаренный им крест с оборванным шнурком. И душа его также оборвалась. Яшка подобрал крестик и сжал в кулаке до боли.

* * *

— Вот бисова семейка! — воскликнул Лютый, когда к нему доставили юную разведчицу. — Может, и тебе, девка, треба для уму горячих всыпать?

— Чегой-то вы, дядя Сидор, гутарите?

— Не понимаешь?

— Нет, дядя Сидор, — Ксанка пошире распахнула простодушные глаза.

— Ну-ну… покажи, как ты кукуешь, — Лютый, приглядываясь, кругом обошел девчонку.

— Да я ж не умею, — глупо хихикнула девочка.

— А петухом?

— И петухом не можу. Хотите спляшу?

— Я вижу, как ты плясать умеешь, — атаман кивнул на охромевшего амбала, который с ненавистью смотрел в спину Ксанке.

Она оглянулась.

— Да это с перепугу вышло. Как увидела я его рожу перед собой, подумала — бандит. Лютый рассмеялся.

— Значит и "красных мстителей" не знаешь, среди которых брат твой затесался?

— Не знаю, дядечка Сидор, я к тетке Дарье зашла кусок хлеба попросить, а тут… — Ксанка смотрела на него так спокойно, что Лютый ей даже на минуту поверил.

— Жалко мне тебя, сиротку, — сказал атаман. — Чем по чужим людям мыкаться — определю я тебе место, чтоб тепло было да сытно. С батькой твоим мы, может, и враги были, а с дитя — какой спрос… — Насупившись, Любый оглядел притихших от такого оборота дела бурнашей. — Это для всех приказ! Кто сироту обидит — шкурой своей поплатится, поняли?

* * *

… Валерка схватил цыгана за грудки и припечатал к дереву. Яшка, не сопротивляясь, безучастно глядел в сторону.

— Ты же бросил ее! Бросил! Слышишь? Ты струсил! — Валерка оттолкнул Яшку и подскочил к Даньке. — А ты что молчишь? Ну скажи, что он струсил. Скажи!

— Не шуми.

— Выходит, спасайся, кто может, так, что ли?! — Валерку от негодования трясло.

— Яшка б не помог, — внешне спокойно ответил Даниил.

— А ты бы бросил?

— А толку?! И Ксанку б не спас, и сам бы сгорел.

— Напрасно ты его защищаешь, — с тихой ненавистью произнес Валерка.

— Яшке я приказал вернуться, — сказал командир. — Кто ж знал, что там засада будет?

— Неужели тетка Дарья предала? — словно обессилев, Валерка опустился на землю. — Не может быть…

— Ждите меня тут, — принял решение Дань-ка, — если к вечеру не вернусь, пойдешь ты, Валерка.

Яшка с тоской поглядел на командира. Тот подошел ближе, чтобы снять с ветки свой ремень. Подпоясываясь, Данька искоса посмотрел на цыганенка. У Яшки на глазах выступили слезы: смесь горя и несправедливой обиды. Совсем как в тот раз, когда они познакомились…

11

После длинного дневного перехода Ларионов решил, что отряд заночует в степи. Место выбрали у двух холмов так, чтобы издали незаметен был свет костров. Уставших лошадей стреножили и в последние минуты вечерних сумерек они занялись поиском скудных пучков ковыля. Казаки развели костры, из фляги налили в котел воды и поставили на огонь кашу. Отряды Буряаша были по их расчетам далеко, но командир все равно распорядился выставить охрану. Двое караульных расположились на вершинах холмов, а остальные бойцы, уставшие от перехода, прилегли на землю в ожидании ужина.

— Припасы кончаются, батя, — доложила Ксанка командиру. — Сегодня еще хватит сала кашу заправить, а завтра — уже нет.

— А на пустой желудок даже красные военные моряки воевать опасаются! усмехнулся Иван и потрепал дочку по голове. — Я это обстоятельство, Ксанка, сильно учитываю. Завтра мы доскачем до станицы Всеславской, там и подхарчимся.

— Вот це добре, — заметил старый казак Панас, слышавший разговор, нам бы еще каким кабанчиком разжиться и совсем бы другая тогда война пошла!

— Можно и без мяса воевать, — заявил Валерка.

— Это как? — спросил Иван Ларионов и подмигнул Ксанке. — Откуда така информация?

— Я читал, что когда испанские рыцари воевали с сарацинами за освобождение Испании, осадили они в Кастилье крепость Рокафриду. И тогда доблестный рыцарь дон Родриго де Альда вместе со своей дружиной дал обет не есть ничего, кроме молока, пока не падет крепость. Осада продолжалась целый год, и рыцари ни разу не нарушили данное обещание.

— Это нам что ж, цельное стадо коров с собой в поводу водить? спросил Панас. — А как быть, если конным строем в атаку пойти придется? Коровы с нами атаковать будут или тыл прикрывать останутся?!

Последние слова почти поглотил взрыв хохота.

— А я не прочь, — сказал, отсмеявшись, молодой казак по имени Егор, если только удастся к коровам доярок приставить!

Бойцы от смеха покатились по земле.

— Так и я не против, кабы коровы самогон давали, — заметил ко всеобщему удовольствию Панас.

— Ну и взяли рыцари ту Рокаприду? — спросил Ларионов.

— Кажется, нет, — покраснев от смущения, пробормотал Валерка. Хорошо, что стало почти темно. И дернул его черт вспомнить об этих испанцах!

— Каша готова! — позвала Ксанка, избавляя, наконец, Валеру от насмешливой компании.

— Да ты не журись, хлопчик, — шепнул парнишке командир. — Право слово, веселый разговор — он иногда заместо окорока идет. Смотри, как казачки ожили.

Но Валерка все равно обиделся и пошел на пост, чтобы сменить караульного. Слабая заря еще играла где-то на горизонте, а вокруг стало уже почти темно. В животе у Валерки урчало от пустоты, он сорвал травинку и сунул в зубы.

— На, поешь, — на пост взобралась Ксанка и протянула хлопцу тарелку с кашей.

— Спасибо, Оксана, — поблагодарил постовой и вдохновенно заработал ложкой. Ксанка сидела рядом и смотрела на бывшего гимназиста. Валерка все еще носил форменную фуражку, но без кокарды.

— Ты сама-то ела?

— Успею, — отмахнулась девочка. — Слушай, а они буржуи были?

— Кто?

— Рыцари твои.

— Вроде того.

— А сарацины?

— В общем, тоже.

— Так чего же они воевали?

— Наш царь недавно тоже с австро-венгерским императором схватился. За территорию воюют, за землю.

— Неправильно, это мы — за землю! — поправила Ксанка.

— Мы воюем за землю для крестьян, а цари — для себя, — разъяснил Валерка. — Слышишь?

— Что? — девчонка так задумалась над причинами войн, что ничего не замечала.

— Лошади… Кто-то лошадей уводит! Стой! Стрелять буду! — Валерка передернул затвор винтовки, но мелькнувшую на спине одной из кобыл фигуру уже не было видно.

— Ты чего, Валерка? — спросил Панас.

— Кто-то с конями балует! Вон он!

Валерка пальнул в воздух, боясь попасть в лошадь. Вор уже в открытую гнал растреноженного коня и еще трех вел в поводу. Несмотря на усталость, бойцы мгновенно собрались в погоню. Но, чтобы распутать лошадей, требовалось время. Как и вор, казачки вскочили верхом без седел и поскакали за ним. Между тем маленький табун быстро удалялся.

Валерка остался на посту, и Ксанка вместе с ним стала следить с вершины за погоней. Они видели, что Данька от бойцов отстал, он искал не какую-нибудь, а свою лошадь. К счастью, ее вор не увел. Парень вскочил на спину своего Ворона и помчался вдогонку. Для любимого хозяина вороной старался изо всех сил и очень быстро стал приближаться к погоне.

Вор отчаянно хлестал прутом взмокшие бока, но в темноте он допустил ошибку — выбрал далеко не лучшую лошадь. Она и без того выбивалась из сил, а еще приходилось тянуть за собой трех коней. Если бы вор бросил повод, то, освободившись от лишней обузы, лошадь, может, и спасла бы его от преследования, и темнота бы его укрыла, но он не отпускал коней. То ли не замечал приближающейся погони, то ли от большой жадности готов был рискнуть головой.

Данька видел, как казаки настигли вора, и Егор столкнул его с лошадиной спины под копыта преследователей. Одни из них стали ловить спасенных коней, а другие бросились на преступника.

— Ах, ты, гаденыш!

— От нас не уйдешь!

Бойцы так дружно бутузили вора ногами, словно мяли в бочке квашеную капусту. Данька подлетел к казакам, спрыгнул с коня и растолкал особо активных экзекуторов.

— Стоп, хлопцы, мы его судить будем! — закричал Данька. — Разойдись!

— Да был бы подходящий сук — мы бы его уже посудили б!

— Точно! Чтоб неповадно было.

— Нет, — сказал Данька, — может, человек с голодухи отчаялся?

— С голодухи таких шустрых нема, — Егор попытался еще ударить лежащее тело.

Данька его оттолкнул и встал перед вором. Скорее воришкой — по росту он был в пол-Егора. Даниил поднял его и, не обращая внимания на недовольство казаков, перекинул через круп своего коня. Ворон шагом вернулся к лагерю позади остальных. Егор уже успел нажаловаться командиру и с усмешкой ждал, как батя научит сына по-казачьи обходиться с конокрадами. Здесь же уже оказались Ксанка и Валерка. Данька сгрузил свою ношу к костру. В его слабом свете удалось, наконец, разглядеть воришку.

Это был цыганенок: смуглый, кудрявый, с кольцом в ухе. Тело покрывали окровавленные лохмотья, а на разбитом лице сверкали злые глаза.

— Иш, как зыркает! Щас укусит!

— Связать бы надо щенка.

— А лучше в костер сунуть!

Ксанка подошла ближе и присела рядом с воришкой. Цыганенок отпрянул, насколько позволяло узкое пространство, со всех сторон ограниченное врагами.

— Как тебя зовут? Ты один был? Женский голос на секунду вызвал удивление, но потом в глаза вернулась прежняя злость.

— Я ваших коней все равно уведу! — вымолвил цыган и сплюнул кровь.

— Вот звереныш!

— А чем наши кони лучше других? — спросил Данька.

Цыганенок отвернулся.

— Говори, не бойся, — приказал Ларионов.

— А я не боюсь! Я вас ненавижу!

— За что? — поразилась Ксанка.

— А то не знаете. Вы всю мою семью убили!

— Вот те раз, — присвистнул Валерка.

— С чего ты взял? — спросил Данька.

— Я по вашему следу весь день шел.

— Что-то ты путаешь, хлопчик, — сказал Иван Ларионов. — Ну-ка, расскажи все по порядку.

Цыган внимательно оглядел обращенные к нему лица: уже не злые, как в тот момент, когда его только схватили, а внимательные и даже сочувствующие.

— Неужели я ошибся?.. — цыганенок повесил голову и чуть хриплым голосом начал рассказ:

— Меня зовут Яшка. Моя семья: дедушка, родители, я и младшие брат с сестрой кочевали с табором на юге от этого места. У нас была своя кибитка и пара коней. Прошлой ночью табор остановился в степи на ночлег. Кибитки поставили в круг, а в центре развели большой костер. Ночью холодно, особенно если нечего есть. Но, может, это меня и спасло. Голод мешал мне спать, и я видел, как в полночь на табор напали казаки. С гиканьем и свистом бросились они на табор, словно мы не цыгане, а солдаты. Взрослых мужчин было немного, да и те в основном спали. А женщины, дети и старики сопротивляться не могли. Казаки порубили всех, кто там был, коней увели, а кибитки разграбили и сожгли. Семья вся погибла, а меня спасло то, что удар сабли пришелся по голове плашмя, я просто потерял сознание. Когда все загорелось, я очнулся и сумел отползти в сторону. Потом я поймал брошенную бандитами хромую лошадь и на ней погнался за врагами. Я поклялся, что умру, а всех коней у них уведу. Хромая лошадь пала днем и дальше мне пришлось идти по следу пешком. Потом увидел ваш лагерь…

— Плохой из тебя следопыт, Яшка, — заключил печальную историю командир, — если ты красных партизан от бурнашей отличить не можешь.

— Вы же с казаками враги? — спросил Яшка.

— Да ты что? — возмутился Егор, — мы и есть настоящие природные казаки!

— Мы всем бандитам враги, — объяснил Данька, — и стоим за честных казаков.

— А таких не бывает! — живо сказал Яшка.

— А честные цыгане бывают? — спросил Валерка.

Бойцы рассмеялись, а Яшка сверкнул глазами в сторону хлопца.

— Бывают, — проворчал он.

— И казаки тоже разные бывают, — сказал Ларионов. — Ладно, оставайся пока до утра, там поглядим.

Партизаны стали укладываться спать, а Валерка вернулся на самовольно оставленный пост.

— Давай, я тебе раны перевяжу, — предложила Ксанка.

— Девчонка, что ли? — спросил цыганенок.

— А что, непонятно? — усмехнулась Ксанка. — Ну, покажь твои царапины промоем…

Яшка перечить не стал и выдержал все процедуры, даже зеленку. Хоть на нем и так все зарастало, как на собаке. В отряде Ксанка заведовала аптечкой. После перевязки девушка подала цыгану миску каши.

Выскребав дно, Яшка нашел среди спящих партизан Даньку и пристроился рядом.

— Ты чего?

— Я тебя не брошу, — сказал цыганенок, — Яшка добро помнит, если бы не ты, казаки бы меня забили.

— Да я и сам, вроде, как казак, — зевая, произнес Данька.

— Ты — хороший. Правильно тот, в очках, сказал: разные, видно, казаки бывают. А цыгане — они хорошие, — голос Яшки погрустнел.

— Спи, утром с твоими обидчиками разбираться будем…

12

Не разобрались они тогда с обидчиками Яшки. Утром разведка вернулась назад по следу отряда и недалеко от лагеря нашла пересечение двух дорожек лошадиных копыт. В ближайшем хуторе разведчики узнали, что проезжал отряд бурнашей с табуном в два десятка лошадей. Гнаться за ними было поздно, да и у красных партизан была другая цель. Поэтому командир повел отряд прежним маршрутом. А за погибших родственников Яшки он поклялся отомстить. Сам цыганенок естественно влился в их дружную компанию. Правда, Валерка ужасался его дремучести, но Данька нового бойца в обиду не давал. А любой спор старался перевести на лошадей или сбрую — тут Яшке не было равных.

Он своими знаниями и былого казака мог в тупик поставить. Где уж на этом поле тягаться с ним городскому гимназисту.

Данька усмехнулся и прибавил шаг. Зато Яшка оказался смелым и преданным товарищем. Пусть грамоты он не знал, зато природная смекалка у цыгана была развита отлично. Умел Яшка и к врагу подкрасться незаметно, и повеселить бойцов хорошей песней. Егор, который так усердно ловил "вора", после в нем души не чаял.

— Как чертов сын заворачивает славно! — восхищался он, когда цыганенок брал в руки гитару, и сам пускался в пляс.

Погиб Егор вместе с батей и другими казачками в том последнем страшном бою. Чем больше Даниил об этом думал, тем больше убеждался, что не случайно все это произошло. Не стал бы Лютый просто так делить свою банду на две части, когда знал, что партизанский отряд Ларионова может наскочить в любую минуту. Не так Сидор глуп. А значит, хитрым маневром заманивал он отца в ловушку. О том и пулеметы, спрятанные в кустах, говорят.

Чтобы захватить красных врасплох, нужно было, чтобы верный человек сообщил им информацию о противнике. Иначе без дополнительной разведки командир не бросился бы наперерез отряду Лютого. От кого же передали казаки, посланные в станицу, отцу весточку? Эх, спросить бы тогда…

Данька дошел до кладбища, расположенного за околицей, и присел на кочку. Слишком еще рано, опасно идти в станицу засветло. Отдающая при каждом движении резкой болью спина призывала к двойной осторожности. Тем более, что он сам не решил еще, по какому адресу податься.

Вот с этого момента и начинается чистое гадание. Надежных людей, на слово которых мог безоглядно положиться батя, Данька знал трех: тетку Дарью, дядьку Корнея и деревенского священника отца Миколу.

Тетку Дарью бурнаши схватили вместе с Ксанкой, значит, она не предавала ни сестру, ни отца. Данька вспомнил ее доброе жалостливое лицо, склоненное над ним после порки. Она обмыла и смазала его израненную спину, она делилась с ним последним хлебом и скудной одежонкой…

Парень сжал зубы и помотал головой, отгоняя слезы. Не время сейчас. Нужно сражаться с врагами, отомстить за батю и освободить тетку Дарью с Ксанкой.

Отец Микола… Данька знал его с детства, а батюшка не только его с сестрой, но и отца Ивана Ларионова крестил когда-то в деревенской купели. И хоть, вернувшись с флота, батя называл себя атеистом-безбожником, но к священнику относился уважительно. Многих станичников поддерживал в военные годы отец Микола и добрым словом, и церковным зерном. И их семье помогал, пока не вернулся Ларионов-старший.

Валерка, правда, называл попов пособниками буржуев и капиталистов, но это он в книжке вычитал. А Данька предпочитал доверять мнению бати и собственному опыту. Что может знать автор самой умной книжки об отце Миколе? Ровным счетом ничего.

Третьим доверенным человеком был друг отца по Черноморскому флоту Корней Чеботарев. Познакомились они на линкоре "Быстрый", оказались земляками (родная станица Корнея была всего-то верст за сто от Збруевки) и подружились. "Вдвоем-то легче нести службу", — говорил всегда Ларионов-старший. В самом начале гражданской дом дядьки Корнея по какой-то причине сгорел, и матрос к пепелищу не вернулся, а осел в Збруевке. Батя помог ему обустроиться. Дядька Корней оказался оборотистым человеком: завел трактир, гнал самогон и жил — не тужил. За эту его мелкобуржуазную склонность очень ругал отец:

— Где твоя красвоенморовская сознательность? Что ты живешь, как тина?

— Я, Иван, досыта навоевался, теперь пожить спокойно хочу, — отвечал Чеботарев.

— Не завоевали мы пока спокойного времени, — отвечал Ларионов, — на печи валяться — значит, контрреволюцию делать! Вспомни Севастополь! Ты побольше моего на митингах-то выступал.

— Было и прошло, я свое отдал — контузию имею и ранение. На коне с больной головой скакать трудно, — объяснял Корней свою инертность. — А тебе, Иван, завсегда помогу, чем смогу. Морская дружба — она самая крепкая.

— Эх ты, — махал рукой красный моряк, и спор затихал до следующего подходящего момента.

— Ничего, авось одумается матрос, — повторял все батя, но дядька Корней бросать свой трактир никак не хотел. Даже когда станицу заняла банда Лютого, он остался на месте. Зато красный отряд заимел ценного помощника, ведь в трактире под пьяную руку бурнаши выбалтывали много ценного. При оказии Чеботарев слал другу-моряку весточку, но обстоятельства складывались так, что случалось это все реже.

Кто ж из них предатель? С досады Данька швырнул землей в кладбищенского воробья. Сидя на могильном кресте, тот взлохматил перья на тщедушном тельце и казался приличной мишенью. Но эта видимость не помогла хлопцу попасть в цель, и воробей-обманщик улетел. А в человеке Даньке никак нельзя ошибиться. Тогда не только он, но и остальные Мстители могут погибнуть.

Темнота опустилась на станину, и Даниил решительно поднялся с земли. Избегая улиц, огородами пробрался он к деревенской церкви. Вдоль стены проскользнул до боковой двери и, нащупав за поясом револьвер, толкнул створку. Внутри храма царил полумрак, мягкий свет свечей и лампад позволял отчетливо видеть только алтарь и небольшое пространство вокруг. Данька осторожно пошел вперед. Вдруг открылась противоположная дверь и подросток спрятался, прильнув к внутренней перегородке, ограждающей алтарь. Человек вошел и, уловив движение, спросил:

— Кто тут?

— Это я, отец Микола, — отозвался хлопец на знакомый голос.

— Данька? Слава тебе, Господи. А я уж думал, что тебя заодно с отцом…

— Живой я, — Даниил вышел из придела на свет.

— Озлобились, озлобились все, — сказал священник. — Звонаря по злобе с колокольни сбросили, чей колокол с самого Рождества молчит. — Батюшка перекрестился. Потом взял свечку, зажег и поставил на помин. — А ты зачем пришел?

— Сестренку ищу.

— Что ее искать, в трактире она.

— Где?! — удивился Данька.

— В прислугах. Лютый там со своими на постое.

— В трактире, говоришь? Спасибо, — Данька направился к двери.

Священник повернулся к алтарю и стал креститься.

Вот был бы он хорош, если бы сейчас явился в трактир! И сестру бы встретил, и Лютого. Что атаман там на постое — ясно, бурнаши любят ближе к самогону держаться, но вот что Ксанку он там поместил… Выходит, что Лютый Корнею очень доверяет. С чего бы это? А засада у тетки Дарьи? Чеботарев вполне мог знать, что она красным помогает.

Много вопросов у Даньки накопилось, и придется дядьке Корнею на все до последнего ответить. И чтоб без запинки — как у Валерки на экзамене было.

13

Удача сопутствовала в последнее время бурнашам. Им удалось заманить в засаду и уничтожить отряд красных партизан, после чего во всей округе никто уже не смел им сопротивляться. Гнат Бурнаш почувствовал себя хозяином, стал еще важнее и только насмешливые глаза Лютого сбивали с него спесь. Поймав такой взгляд, задумывался атаман: уж не собирается ли друг Сидор захватить его место? Больно много силы набрал командир первой сотни. Вот и на постое стоит отдельно — в Збруевке. Правда, приказы выполняет и во всех делах атамана поддерживает. Вот и нынче вместе побывали они в соседней станице.

Пока на площади, под черным знаменем анархии, Гнат Бурнаш разъяснял деревенским зевакам, почему необходима экспроприация, а его казачки в это время обходили зажиточные дома и "делились" с хозяевами их добром. Люди Сидора от прочих не отставали и вернулись к себе с добычей.

Бурно и весело отмечали бурнаши удачный грабеж соседнего села. Самогон в трактире лился рекой, Корней едва успевал выставлять на столы четверти с белесым первачом. Закуска стояла в общих глиняных мисках, подсвечниками служили перевернутые крынки. Над всем этим, чуть покачиваясь, висела люстра-колесо, по ободу уставленная оплывшими свечками.

Вдруг, откуда ни возьмись, перед казачьими очами появился цыганенок: в красной атласной косоворотке, жилетке, сапогах с блестящими голенищами, и серьгой в ухе. Да еще с гитарой! То есть самый натуральный цыган. Кому-то это даже показалось само собой разумеющимся — самогон есть, должны и песни быть!

Цыганенок тронул струны и запел чистым голосом:

— Спрячь за решетку ты вольную волю, выкраду вместе с решеткой. Выглянул месяц и снова спрятался за облаками. На пять замков запирай вороного, выкраду вместе с замками.

Бурнаши даже галдеть стали меньше, заслушавшись лихой песней. Она, им казалось, похожа на их бурную кочевую жизнь.

— Знал я и бога, и черта, был я и чертом, и богом. Спрячь за высоким забором девчонку, — выкраду вместе с забором!

Забористая песня. Довольные бурнаши с удовольствием отхлебнули из глиняных кружек.

— Пляши, пляши, цыган!

Яшка отдал гитару, скинул жилетку. Казак заиграл "цыганочку", Яшка пустился в пляс, да с притопами, да с чечеткой. Бурнаши тут же стали подбадривать его криками и свистом.

— Молодец, черноголовый!

— Жги! Жги!

Выдав последнее коленце, цыган накинул жилетку и присел на свободную скамью рядом с попом-расстригой. Тем самым, что сопровождал Бурнаша в монастырь. После, в Збруевке, ему так понравилось гулять, что он остался при сотне Лютого. Расстрига ловко совмещал характерные черты и бандита, и попа. На нем надеты и гимнастерка, и ряса, он лохмат и усат, на толстом пузе висит крест, а на могучем плече — кобура с маузером.

— Все мы немощны, ибо человецы суть, — грозя Яшке пальцем, произнес расстрига. Заглянул в кружку — а она опять, оказывается, пуста.

— Горилки! — закричал бывший поп в сторону стойки.

Улыбаясь удачному своему выступлению, Яшка тоже оглянулся и вздрогнул. У стойки зиял распахнутый люк и из подпола вылезает Ксанка с пузатой бутылью горилки. Она заперла люк железным прутом, повернулась и только тут заметила цыганенка.

Но виду не показала. Поднесла бутыль к столу и отошла, унося пустую посуду. Дядька Корней настрого наказал не оставлять, а то казаки мигом побьют, некуда потом самогон разливать будет. Яшка проводил девчонку неотрывным взглядом. Это заметил и полупьяный расстрига.

— А ты, поскребыш, плут, м-м-м?

— Кобылка хоть и необъезжанная, а, видать, чистых кровей, — грубой шуткой Яшка постарался замаскировать смущение.

— Откуда ты, брат, угадал?

— А по зубам.

Ответ расстригу развеселил, и он потрепал Яшку за чуб. Цыган вновь чуть оглянулся и заметил краем глаза знакомую физиономию. У стойки устроился Савелий в папахе и с винтовкой на плече. Корней, в тельняшке по морской привычке, подал новому посетителю кружку с первачом. Яшка был уверен, что ни при каких обстоятельствах Савелий его не признает. Хоть и встречались они однажды. По доносящимся от стойки репликам понятно, что и Савелий ту встречу с мстителями не забыл.

— Глянул в стороны: гроб с покойничком летает над крестами… А вдоль дороги мертвые с косами стоят и… тишина! — казак улыбнулся до ушей от счастья, что та страшная минута прошла и уже никогда не вернется.

Тем временем расстрига, привстав, перекрестил десяток кружек и не забыл взять свою. Кружки дружно разобрали, и осталась всего одна. Яшка на нее и не смотрит.

— Ну, пей, грешник, — сказал расстрига, — привыкай к трапезе нашей.

Цыганенок встал, потянулся и неловким движением опрокинул последнюю кружку на стол. Бывший поп от возмущения даже свою отставил.

— Эй, поскребыш, окромя гитары, у тебя и в руках-то ничего не держится! — он так хлопнул

Яшку ладонью по лбу, что тот шлепнулся обратно на скамейку.

Окружающие бурнаши заржали.

— Как же ты в бой ходить будешь? — поинтересовался один.

— А заместо его кобыла шашкой рубать будет! — сказал другой.

От дружного хохота на люстре колыхнулись свечи. Тут Яшка не выдержал и с куражом потребовал у Ксанки:

— Горилки мне! В крынке! — а сам подмигнул обращенным к девчонке глазом.

Ксанка взяла крынку, наклонилась и черпнула из бадьи воду. Вытерла насухо и поднесла цыгану. Тот сидел, насупившись, показно переживая обиду, а издевательский смех все не стихал. Яшка поставил крынку прямо перед собой.

— А ну, братва, держи мне руки!

Цыган убрал руки за спину, и один бурнаш намертво в них вцепился. Бандиты перестали смеяться, весь трактир смотрел теперь на Яшку. Он наклонился, взял крынку зубами и, постепенно откидываясь назад, выпил содержимое. Потом резким движением перебросил крынку через голову. Она разбилась под восторженный рев. К Яшке подскочил кабатчик.

— Ты что же, гаденыш, посуду ломаешь! — Корней схватил цыгана за шиворот.

Расстрига сгреб бывшего морячка за грудки.

— Мешаешь отдыхать, христопродавец.

Корней, заглянув в злые пьяные глаза, с перепугу стал гладить голову цыганенка. Расстрига отшвырнул Корнея к стойке.

— Горилки!

— Горилки! Горилки! — подхватили два-три десятка глоток.

Молодецкая затея цыгана понравилась, бурнаши дружно протянули руки с кружками. Те, что оказались в задних рядах, влезли на столы, чтобы дотянуться до источника. Ксанка оказалась в центре большого круга, из огромной бутыли она щедро разливала самогон. Потом метнулась за новой порцией. Бурнаши стали пить по Яшкиному методу, закинув руки за спину, вцепившись в посуду зубами. Кто успевал выпить всю порцию, кто половину, а некоторые сразу валились лицом в стол. Самогон, не помещаясь в желудках, тек по вислым усам, попадал за шиворот, заливал грудь…

14

Дверь отворилась, и в трактир вошел Сидор Лютый. Он с удивлением посмотрел на то, как пьют его казачки, но промолчал. Что так, что сяк — все равно через час упьются до невменяемости. Не страшно, главное — чтобы караульные не спали. Да и красных в округе больше нет. Лютый подошел к стойке и привалился на нее локтем, глядя в зал. Пустые крынки и кружки одна за другой летели на пол.

Корней подал атаману стопку самогона и принялся старательно тереть поднос.

— А, Ксюша! — увидел Лютый девочку. — Поди сюда, дочка.

— Здрасьте, дядя Сидор, — подошла та, потупив глаза.

— Не забижают?

— Нет, что вы.

— Сиротка, — обратился к кабатчику атаман. Корней жалостливо кивнул.

— А я тебе гостинчик привез, — Лютый достал из кармана бусы. Нравится?

— Очень!

— Ну, носи на здоровье, — Сидор надел на тонкую шею подарок, прихваченный утром из соседней станицы.

— Спасибочки за гостинец, — разулыбалась Ксанка.

— Ну, ступай, ступай.

Лютый через плечо заговорил с Корнеем. Кабатчик услужливо склонился к атаманову уху.

— Никто не наведывался?

— Ни души. — Корней ловил каждое слово.

— Сама никуда не отлучалась?

— Ни-ни.

— Чего случится — шкуру с тебя спущу. — Сидор отхлебнул из стопки. Дурочкой прикидывается! Верно чую, связана она с ними, не сегодня-завтра прокукарекают. Чего заметишь — шепни.

Лютый допил самогон, швырнул стопку через плечо и направился наверх, в свою комнату.

Бурнаши упорно пили из крынок, уже и сами не помня — почему кружки-то им стали плохи? Очередной казак со связанными за спиной руками упал на стол. Его приподнял товарищ, но тот ничего уже не соображал.

Яшка подождал, пока Лютый не поднялся к себе, потом напомнил пьяному уже расстриге:

— Это я окромя гитары ничего в руках держать не умею? Я што ль?!

Цыган схватил со стола наган и выстрелил в крынку, которая разлетелась прямо в зубах бурнаша. Обалдевшее лицо бандита показалось всем забавным.

Расстрига встал, сметая со стола посуду. Его качало, но он достал-таки маузер, прицелился нетвердой рукой и поразил неосмотрительно оставленную на стойке бутыль. Его товарищи не привыкли отставать в молодецких забавах. Они начали палить по стойке из всех видов стрелкового оружия. Корней успел нырнуть вниз и отползти. Выглядывая из-за стойки, он ревел:

— Братцы! Заступнички! Не губите! Не губите.

Но стрельба не прекращалась ни на минуту, пока не закончился боезапас. Бурнаши защелкали пустыми затворами винтовок.

— Дай патроны, Дай патроны!

— Нет патронов!

Уставший расстрига бросил на пол пустой обрез. Яшка услужливо протянул ему наган, но тот оттолкнул надоевшую игрушку.

— Отец-философ, последний патрон.

— Не лезь.

Но цыган настойчиво вложил в руку пьяного пистолет, обхватил ее своими ладонями.

— Сейчас попадем.

Яшка прицелился и выстрелил за экс-попа. Граммофонная ручка крутнулась, игла упала на бешено крутящуюся пластинку. Зазвучала бравурная музыка.

— Вот как стрелять надо! — обрадовался расстрига. — Так мы всех красных мстителей перестреляем!..

Яшка снова подмигнул Ксанке. Девчонка кивнула в ответ и принесла к столу полный поднос уцелевших кружек. Расстрига, вспомнив первую специальность, перекрестил посуду с самогоном и взял самую полную. Казаки разобрали кружки и дружно поднесли к губам. И вдруг бывший поп с ужасом заметил, что к каждому дну приклеена бумажка: "Мстители".

Яшка, увидев его выпученные глаза, вскочил на стол, выхватил из-за пояса револьверы и закричал петухом.

— Кукареку!

В двери ворвался Валерка, а с противоположной стороны трактира Данька разбил окно и оказался на балконе. Друзья также вооружены. Корней единственный, кто не напился, — понял, что случилось. Он отступил за стойку и достал из-за нее припрятанный револьвер. Но Ксанка ни на минуту не выпускала из поля зрения хитрого кабатчика. Она тоже уже раздобыла пистолет. Ткнув им Корнея под ребра, девчонка отобрала оружие.

— Ксюшенька, дочка, — поднял руки Чеботарев, — ты что, убить меня хочешь?

Ксанка ударила рукояткой пистолета, и с криком Корней перевалился через стойку.

Данька прыгнул с балкона на люстру-колесо и, качнувшись, опустился на стол в середине зала. Столешница поднялась дыбом и шлепнулась с пушечным звуком обратно. Спавший до сих пор в обнимку с оплетенной бутылью бурнаш проснулся, опустился на четвереньки и укрылся за бочкой. Он достаточно протрезвел, чтобы прицелиться.

— Яшк! — отчаянно кричит Ксанка.

Бандит выстрелил, цыган схватился за раненое плечо. Валерка мгновенно метнул нож, лезвие впилось в руку, и бурнаш выронил наган. Другого бандита, едва успевшего высунуть руку с револьвером из-за угла, Валерка бросил через спину.

После выстрела Данька выглянул за дверь и метнулся обратно.

— Бурнаши! — командир увидел притаившегося под стойкой Корнея и указал ему револьвером. — А ну, живо за стойку!

Мстители спрятались: Данька с Ксанкой под стойкой, а Валерка и раненый цыган за столами по углам помещения.

Двое вошедших бандитов обозрели трактир.

— Все пьют и пьют, а мы в карауле стоять должны? — с обидой сказали они и прислонили свои винтовки к стойке. Было заметно, что они не первый раз за вечер наведываются с поста.

— Привет, Корней.

— Здорово, а ну-ка, налей нам еще чарочку.

Один из бурнашей удобно встал на люк, из которого Ксанка доставала выпивку. Данька это заметил и дернул железный прут-засов люка. Казак исчез, как в преисподней. Ксанка вытянула веревку, привязанную к крышке, и вернула люк на место. Второй бандит ничего не заметил, принимая у Корнея кружки.

— Если тебе, Микола, дать еще одну, то ты… — бурнаш поворотился в поисках приятеля. — Микола! — сделав полшага, он точнехонько занял позицию пропавшего товарища и через секунду на полу остались только расплескавшиеся кружки.

— А-а-а!

Валерка подобрался к двери и встал с занесенной рукояткой пистолета. Створка отворилась и…

— Не бей его, это артист! — вовремя предупредил Данька.

Буба Касторский сразу узнал Даньку и, расчехлив принесенную гитару, стал на место Валерки. Услышав шаги, он начал играть и петь.

— Очи черные, очи жгучие, очи страстные и прекрасные!

Вошел бурнаш, Буба оглушил его и продолжил, как ни в чем не бывало, романс.

— Как люблю я ва-ас! — на секунду артист прервал аккомпанемент, чтобы отставить винтовку казака к стене.

Бандиты тянулись в трактир друг за другом, и Буба уже устал петь. Он просто сидел у дверей, а когда входил очередной бандит, он забирал у него винтовку и со словами — "Добрый вечер!" бил ничего не понимающего бурнаша. Вдоль стены постепенно выстроился целый арсенал. Мстители тем временем успокаивали очнувшихся раньше времени бандитов.

Один из таких подснежников ногой осторожно придвинул к себе пистолет бесчувственного товарища. Решив, что пора, он резко схватил оружие с пола и навел на Даньку. Хлопец заметил движение и, опережая пулю, нырнул вниз. За его спиной раздался крик, и Корней упал с залитым кровью лицом.

Данька выстрелил в ответ, и раненый бандит согнулся пополам.

— Лютый где? — спросил, вскочив на ноги, Данька.

Ксанка кивком указала наверх.

* * *

Лютый спал по-походному — одетый, и проснулся от какого-то тревожного чувства. То ли от того, что смолкла стрельба, под которую он заснул? Или что привиделось? Или протрезвел окончательно, что не так часто в походной жизни случалось? Сидор протянул руку и взял с тумбочки шкалик. Ни капли. Атаман бросил бесполезную посудину, сел на койке и натянул сапоги. В трактире действительно стихло, только, кажется, давешний артист поет романс. А где же белокурая Жазиль? Только Лютый собрался с ней познакомиться поближе — щусенок этот, Данька, помешал, а потом певичку как корова языком слизала. Схватил как-то Сидор за шиворот Касторского, но он такую чепуху стал говорить, что его даже бить не хотелось, только бы прогнать поскорее взашей. Неужели Жазиль эта полагает, что от Сидора Лютого можно спрятаться? Да стоит ему скомандовать — ее из-под земли казачки отроют.

— Корней!

Не слышит кабатчик. Лютый встал с кровати и, приоткрыв дверь, хотел снова кликнуть. Но внизу раздался выстрел, и атаман увидел, как обливаясь кровью, свалился под стойку Корней. Какой дурак кабатчика убил? Вдруг в поле зрения появился чертов щусенок с револьвером и выпалил в кого-то.

Тут Лютый действительно отрезвел. Он прикрыл дверь, достал маузер, отшвырнул кобуру и взвел боек. Врешь, его так просто, как пьяных олухов, не возьмешь!

15

Данька бегом рванул наверх. Распахнул ногой дверь. В комнате оказалось пусто. Неужели ушел? Хлопец прислушался. Под чьим-то тяжелым шагом затрещала черепица. Данька не раздумывая шагнул в распахнутое окно и увидел, как на крыше пристройки мелькнула вниз белая шелковая рубаха сотника. Парень добежал до этого места, когда Лютый уже пришпоривал коня.

Данька заметил, что внизу стоит еще одна взнузданная лошадь. Он прыгнул прямо в седло и тоже ударил пятками в лошадиные бока. Началась бешеная погоня. Сидор спасал свою жизнь, а Данька больше жизни хотел отомстить за смерть бати и гибель всего их отряда.

Лютый направил коня известной дорогой — в сторону станицы Липатовской. Туда никакие Мстители не сунутся, там Бурнаш. Всадники вылетели на околицу села, по косогору Сидор спустился к берегу и этим чуть срезал путь. Затем скачка продолжалась через кладбище, перестук копыт сливался в одну дробь. В темноте сотник, должно быть, сел не на того коня, — Данькина кобыла постепенно сокращала дистанцию. Сидор хлестал коня неимоверно, но это не помогло. Тогда он повернулся и стал палить из маузера, надеясь, что мальчишка отстанет.

Сжав зубы, Данька продолжал скачку, готовый мчаться так хоть до самого штаба Бурнаша. Все ему нипочем, поклялся про себя хлопец, лишь бы настичь Лютого. Данька достал из-за пазухи револьвер и выстрелил в сотника. В ту же секунду Сидор взмахнул руками и опрокинулся на спину, повиснув на стременах. По инерции его конь все мчался вперед, уже не понукаемый всадником.

Даниил поглядел на уносящееся неподвижное тело, натянул повод и повернул назад…

В трактире Ксанка перевязывала раненого в руку Яшку.

— Больно?

— Хорошо, — невпопад ответил цыган, глядя черными лучистыми глазами.

— Да ну тебя.

— А чего? Я, правда, всю жизнь ходил бы раненый.

Яшка заметил, как один из очнувшихся бурнашей подполз к винтовке. Цыган взял здоровой рукой револьвер и разнес крынку над головой бандита. Тот от испуга свалился замертво.

Ксанка проследила, куда он стрелял.

— Сиди, не шевелись, — спокойно сказала она и продолжила перевязку.

— Люблю я ва-ас! — все тянул под гитару Буба Касторский на своем посту у дверей. Вдоль стены стояли уже семь винтовок. Один из их бывших хозяев приподнялся. "Ку-ку", — сказал ему Буба, и успокоил ударом кулака. — Боюсь я ва-а-с!

В дверях, наконец, появился Данька. Артист накрыл струны ладонью. Командир Мстителей прошел на середину трактира, Буба двинулся за ним.

— Ну? — не выдержал Валерка.

— Убил гада.

— Товарищ Даниил, а что с этими будем делать? — спросил Буба Касторский, обводя рукой помещение.

— Дуй на колокольню, — приказал Валерке командир, — поднимай хутор. Народ судить будет. Валерка кинулся выполнять.

— Корней жив? — спросил Данька. Ксанка указала за стойку.

— Я его первым перевязала, но тут фельдшер нужен.

Данька зашел за стойку и увидел Чеботарева, лежащего на рогоже с забинтованной головой.

— Эй, дядька Корней!

Раненый не отвечал. Хлопец похлопал его по плечу — никакой реакции.

— Надо его обязательно вылечить, — сказал Даниил, — мне его кое о чем шибко расспросить надо… Ты как?

— Нормально, — ответил цыган.

— Тогда найди подводу и отправь Корнея в больницу. Еще если тяжелораненые есть — прихвати. Может, и сам там подлечишься?

— Никак нет, — помотал головой Яшка и выжидательно посмотрел на Ксанку.

— Сдюжит, — подтвердила девчонка, — пуля в кость не попала.

Цыган ей благодарно улыбнулся — не хотелось ему вовсе расставаться с друзьями и оправляться в больницу.

Глухим звоном донесся до них звук набата — Валерка раскачал самый большой колокол на деревенской колокольне. Обычно он казался тревожным, но сейчас был торжественным и печальным, потому что бывший гимназист не мог в одиночку бить быстрее. Медленные удары плыли над станицей, возвещая о наступлении нового времени…

Услышав знакомый колокол, отец Микола опустился на колени перед алтарем и начал творить молитву. Слава Богу, кончилась власть сотника Сидора Лютого.

16

… После трех дней боев гармонист Коля взял, наконец, в руки инструмент и растянул меха. Другие красноармейцы тут же собрались и тихонечко, чтобы не помешать, сели в кружок.

Гармонь украшает бивуачную жизнь домашней мирной нотой. Слышишь ее только в часы отдыха, когда нетрядом врага, который вдруг вздумает атаковать? А разведка не всегда точно может доложить боевую обстановку. Как раз сейчас командарм ждал вестового с уточненными оперативными данными эскадрона разведки. Тогда можно будет разработать план и двигаться вперед. А пока — отдыхай, ребята…

— Слей.

Командарм наклонил голову, и ординарец щедро полил из котелка.

— Уф-ф, — отфыркиваясь, разогнулся Буденный и взял полотенце. Тщательнее всего он вытер пышные усы. Что за командарм выйдет, коли у него по усам ручьи текут? Буденный подмигнул ординарцу, хотел что-то сказать, но услышал гармонь и двинулся на звук. Ординарец пошел сзади, неся гимнастерку и шашку начальника.

Командарм нашел компанию гармониста и остановился невдалеке заслушавшись.

— Товарищ командарм, — позвал ординарец.

Вдоль бронепоезда, стоящего под парами, скакал всадник в бурке.

Буденный отдал полотенце ординарцу и пошел навстречу вестовому. Тот спешился за пять шагов и подбежал с докладом.

— Срочное донесение, товарищ командарм, — отдал честь вестовой.

Буденный взял бумагу и жестом пригласил гонца в штабной вагон. Там уже ждал их начальник штаба.

Надев гимнастерку и нацепив шашку, командарм подошел к висящей на стене карте.

— Все партизанские отряды, расположенные в этом районе, насколько я знаю, разбиты атаманом Бурнашом, — сказал Семен Михайлович.

— Так точно.

— А здесь что написано?

— Станица Збруевка освобождена отрядом каких-то мстителей, — доложил вестовой.

— Каких-то? А каких? — спросил командарм.

— Простите, неизвестно в точности.

— Вы связь-то с ними пытались наладить?

— Это невозможно, товарищ командарм.

— Почему?

— Их нет.

— Кого?

— Мстителей.

— А Збруевка? — показал Буденный на карту.

— Збруевка есть.

Командарм подкрутил пышные усы.

— Хм, ничего не понимаю. А ты? Начальник штаба пожал плечами.

* * *

И в тот же час, недалеко от той самой Збруевки, по пыльной малоросской дороге катила черная рессорная кибитка, запряженная четверкой добрых коней. Неторопливой рысцой бежали кони, возница на козлах то ли дремал, то ли думу думал. И долго бы еще продолжалось путешествие, если бы сзади, на высоком откосе, не показалась четверка всадников. С минуту они наблюдали за кибиткой, величиной меньше спичечного коробка.

Яшкина лошадь поднялась на дыбы и заржала.

— Ку-ка-ре-ку!

Возница мгновенно ожил и хлестнул лоснящиеся спины коней.

— Ку-ка-ре-ку!

Яшка усмирил лошадь и послал ее верхом — по косогору, параллельным курсом. Остальные трое всадников дали шпоры и погнались по следам черной кибитки.

— Мстители! Красные мстители! — истошно завопил возница и уже ни на секунду не отпускал кнута. Бесконечные, жалящие, как сто слепней, удары заставили коней нестись во весь опор.

Из окошка кибитки высунулся парень в темной папахе и белой черкеске с газырями. С тревогой он оглянулся назад: всадники неумолимо сокращали расстояние между ними. Парень достал маузер и стал стрелять по погоне, над его ухом в поддержку бабахнул обрез возницы.

Мстители не остались в долгу и тоже открыли стрельбу по кибитке. Занятый пальбой и кнутом, возница не заметил, как один всадник, скакавший по косогору, приблизился к кибитке, прыгнул прямо с лошади и, зацепившись, влез на крышу. Казак как раз перезаряжал карабин и, когда попытался навести оружие, Яшка пинком выбил его в дорожную пыль. Следующий удар отправил на землю самого возницу. Стрельба прекратилась. Цыган спустился на козлы, но добраться до вожжей не смог, казак их уронил. Яшка прицелился и лихим прыжком оседлал одну из лошадей, натянул поводья, и разгоряченная гонкой четверка остановилась.

Сзади подъехали остальные красные Мстители. Данька спешился и, держа наготове револьвер, распахнул дверцу кибитки. В проем свесилось мертвое тело в белой черкеске.

— Пацан! — удивилась Ксанка.

Командир убрал пистолет и осмотрел одежду убитого. Во внутреннем кармане у сердца нашлось письмо. "Гнату Бурнашу, самолично".

— Ну-ка, Валерка, глянь.

Валерка взял конверт и достал бумагу. "Здорово кум Гнат. Посылаю к тебе сына своего Григория. Чую, будет он добрым казаком, не посмотри, что он молод. Будет рубать красных бандитов не хуже меня. Знал бы ты, как самому в другой раз хочется сесть на коня, но сила уже в руках не та, да и ноги не слушаются. Ну, прощай, друг батька, твой старый казак Семен Кандыба".

— А Григорий-то ростом с меня.

— О чем ты? — спросил Валерка.

— Да думаю: не пора ли к самому батьке Бурнашу в гости пожаловать?

— Это очень рискованно, Данька.

— С таким письмом ни черта не страшно.

— А если признают? — спросил Яшка.

— Кто? Лютого нет в живых, а больше меня никто не знает.

— Подумать надо, — сказал все-таки Валерка.

— Подумаем, — пообещал командир. — Надо место под лагерь рядом с Липатовской отыскать и о связи условиться.

17

— Да все вы, барчуки, так гутарите, — усмехнулась Настя. — Только веры вам нет.

— Но какой же я барчук?

— А кто? — спросила девушка, и Данька прикусил язык, чтобы не сболтнуть лишнего.

— И подарки мне ваши не нужны, — сказала Настя, — знаю, как заготовлены.

— Не знаешь, Настя, не знаешь, — вспыхнул румянцем Данька, но не скажет же он ей, что не бандит и людей по хуторам не грабил. — Вот, глянь, какие руки.

Хлопец показал свои ладони, твердые, как дерево, от постоянных упражнений.

— Та твой батька мог бы еще батрака нанять и сынка работой не мучить! — продолжала издеваться девушка. — Жадоба давит?

Данька промолчал, не зная, что ответить. Видя, что парень совсем смутился, Настя упорхнула:

— У меня дел полно, пойду. Данька взял палочку и стал со злостью кромсать ее ножом. Что за черт с ним случился? Видели бы его Мстители обсмеяли б похуже Насти. Вместо того, чтоб дело делать, он за какой-то девчонкой чипляется. И чем она ему нравится? И не нравится вовсе: нос курносый, весь в веснушках, а характер, как у змеи. Так и жалит. То барчуком обзовет, то хохочет, как он самовар атаману раздувает. Морока с ней одна. Угораздило же Бурнаша встать на постой в хате, где хозяйской дочкой оказалась такая заноза. Между прочим, сама она не бедняцкого рода, Данькина родная хата в половину этой будет. В первые дни, когда явился Данька под видом Григория Кандыбы к атаману Бурнашу, Настька сама с вопросами лезла. Даньке не до девчонки, нужно было и самому атаману понравиться, и с казачками дружбу свести. Постепенно Данька освоился, вник в дела Бурнаша. Тот его, как сына старого товарища по сражениям, взял к себе в штаб казачком. Он и ординарец тебе, и писарь. Хорошая должность, теперь Данька про всех все знал и даже расспросами подозрения не вызывал. Может, это через казачка сам атаман интересуется! А Гнат его любил, секретов не таил, работой не перегружал, от себя не отсылал. Так что даже записки для Ксанки в условленном месте оставлять было не просто. В любой момент атаман Бурнаш мог хватиться дорогого "Гриню", которому гады красные всю спину нагайкой исполосовали!

Вот тут и приметил Данька курносую веселую девчонку. С казаками ему из себя фигуру представлять надо было, а с Настей можно поболтать по-свойски. Только теперь она все больше насмехаться стала, с чего это? И чем больше Данька ломал голову, тем больше хотелось поговорить с ней, чтоб разобраться…

Данька сам не заметил, как достругал палочку до самых пальцев. Бросил огрызок и про себя решил так, что негоже красному мстителю раскисать квашней из-за какой-то девчонки, тем более, когда он находится в тылу врага на разведке.

Размышления Даньки прервало появление на улице десятка пустых тарахтящих телег и полусотни бывшего хорунжего Славкина. Сам он ехал впереди на чалом жеребце и неловко держал кое-как перевязанную правую руку. Его люди едва тащились, свесив головы, чуяли, должно быть, что сейчас будет.

Из дома выскочил Бурнаш в расстегнутой рубахе и с бешено горящими глазами.

— Что? Опять?.. Молчать! Сопляк ты! — атаман ткнул пальцем в Славкина. — Где хлеб? Вошь, а не казак! Почему не выполнил приказ? Сейчас каждого второго — к стенке! — Бурнаш схватился за бок, где должен висеть маузер, но оружия при себе не оказалось. — Гринька — маузер!

Данька бодро забежал в сени и остановился, прислушиваясь.

— Я тебя спрашиваю!

— Не виноваты, мы, батька, — пробормотал Славкин. — Как есть — не виноваты. Нету в той Медянке хлеба.

— А разведка что, врет?

— Разведка не врет, атаман, но только когда мы приехали, амбары пустыми стояли.

— Как же вы ехали, что они хлеб у вас перед носом спрятали? В трактире усы мочили, бисово отродье?

— Никак нет, затемно выехали, — вскинул голову Славкин, — вот те крест, атаман! На зорьке уже к околице подъехали, а хлеба уже нема.

— Да то обратно красные Мстители предупредили, — встрял в разговор Пасюк. — А нас глянь, батька, вилами встречают! — казак указал на раненого хорунжего.

— Мстители? Опять Мстители! — Бурнаш забегал перед строем казаков, снова вскипая яростью. — Видели их? Воевали? Они вас вилами испужали?

— Да то баба сумасшедша была, — усмехнулся Пасюк, — бешеной собакой кусанная!

— Баба!? Сами как бабы стали! Гриня — маузер! Данька, решив, что дальше тянуть не стоит, принес оружие.

— Только вы, батька-атаман, не стреляйте казаков, — попросил хлопец, подавая маузер.

— Все жалеешь, Гриня? Пороть их надо, да рук не хватает, — сказал Бурнаш, чуть успокоившись. — Запрягай экипаж! Вторая сотня — на конь! Ты, Григорий, со мной поедешь.

— Господин атаман, кони пали, — сказал хорунжий. — Я потому полусотню и взял, что…

— Проклятье! Почему не доложили?

— Думали — оклемаются…

— Дурак ты, хорунжий, — в сердцах сказал Бурнаш, — ровно в салочки играешь.

— Вот, на конюшне нашли, — Пасюк подал атаману бумагу.

"Мстители", — прочитал Гнат и побагровел.

— Собрать здоровых коней! Вторая сотня — на конь! А ты, хорунжий, лечись, с тебя спрос впереди будет.

Данька принес атаману пиджак, они сели в поданый экипаж: автомобиль-ландо, запряженный четверкой цугом. Металлические части авто и сбруи сверкали на солнце, а сидения были укрыты дорогим турецким ковром.

— Вперед! — скомандовал Бурнаш, одновременно давя на автомобильный клаксон.

Всадники, чьи ряды пополнились новыми товарищами, быстро двинулись в обратный путь. С одной стороны, их ободрило присутствие самого атамана, с другой — они старались скрыть перед ним страх, внушаемый таинственными мстителями. Последнее время бурнаши постоянно натыкаются на ловушки и неприятности, приготовленные этими неуловимыми врагами. Не исключено, что в станице их ждет новый сюрприз, и от этого делается как-то зябко даже под палящим солнцем.

Всю дорогу Бурнаш проповедовал что-то об идейном анархизме, а Данька мучительно размышлял: догадались ли ребята, что бандиты могут вернуться в станицу? До сих пор повторных налетов атаман не устраивал, но, видно, его терпение лопнуло. Теперь он не оставит без внимания ни малейшей вылазки Мстителей. Значит, следует быть еще осторожней.

Сотня настороженно вступила в притихшее село. Даже ребятишек не было видно на улицах. Бурнаши озирались, опасаясь засады. Данька старался разглядеть хоть кого-то из друзей, но тщетно. Атаман сигналом клаксона остановил свое войско на деревенской площади.

— Слушай мою команду: всю станицу согнать сюда! Тех, кто вилами махал, особливо ту бабу — взять под арест и приволочь на площадь. Пускай другие знают, как не слухать батьку Бурнаша. Все амбары спалить, а помощничкам "мстителей" всяких — и хаты заодно. Кто драться будет — стреляй не глядя, я так велю! Ясно?

Бандиты рассыпались по станице собирать народ. Загорелись амбары, заголосили бабы…

Данька прошелся вокруг площади, но никакого знака Мстителей не услышал, никто не прокукарекал. Значит ушли друзья в лес на базу.

Вокруг машины собралась порядочная толпа селян: старики, бабы да ребятишки. Цепь казаков огораживала их — чтоб не разбежались. Отдельно, при карауле, стояли шесть арестованных — уже в кровоподтеках и царапинах, видимых сквозь разорванную одежду.

— Братья станичники! — громко сказал Бурнаш, встав в автомобиле. — Да, братья! Потому что верю вам и прощаю все! Не могли вы, станичники, сами додуматься батьке Бурнашу мешать в справедливом бою с красными собаками! То злые люди подбили вас на нехорошее дело! Правильно?.. — толпа промолчала. Вот стоят шестеро — они тоже братья мои и сестры. Только еще сильнее обманутые красными "мстителями". Этого я простить не могу… Если каждая баба на казаков с вилами бросаться станет — куда это годится?

— Ничего, мужья наши вернутся — они вам не вилами пригрозят! крикнула одна из арестованных.

— Тебя как зовут? — спросил атаман.

— Анисья.

— Вот, Анисья, грозишь ты мне вилами из-за угла, коварно, хорунжего моего ранила — а я на тебя не обижаюсь. Мне жаль тебя — такая ты обманутая! Что тебе красные дали? Ничего! А я тебе, хоть ты и преступница, жизнь дарю! И другим таким же врагам батьки Бурнаша — тоже. Но не запросто так. Слышите, станичники?! Если к завтрашнему полдню доставите мне в Липатовскую двадцать подвод с пшеницей — отпущу я их на все четыре стороны. А нет — не обессудьте! — атаман развел руками.

Бурнаш сел и клаксоном дал сигнал к отправлению.

— Будь ты проклят, ирод! — крикнула Анисья.

Пораженная толпа станичников молчала. Арестованных связали, посадили на две телеги и повезли в Липатовскую. Впереди колонны, как обычно, двигался экипаж атамана, довольные бурнаши ехали следом. Ух и голова у батьки, вот голова! И простил всех, и так дело повернул, что сами крестьяне ему пшеницу к штабу доставят. Голова!

18

В Липатовскую Бурнаш вернулся уже в приподнятом духе и сразу позвал Даньку с собой в штаб.

— Батька, а этих-то куда? — спросил Пасюк, кивая на телеги с арестованными. Гнат приостановился на пороге.

— Хаты свободные есть?

— Нет.

— Тогда в церкви запри, — распорядился атаман. — У каждого входа — по караулу. В хате Бурнаш показал Даньке на стол.

— Садись, пиши приказ.

— Слушаю, батька, — отозвался казачок и взялся за перо.

Через полчаса лже-Григорий уже читал бурнашам перед штабом свиток приказа:

— Народ великой радостью и любовью встречает своих освободителей вольную армию батьки Бурнаша. В бессильной злобе красные комиссары подсылают своих наймитов, чтобы мутить народ. А посему объявляю за поимку главарей банды красных "мстителей" из самоличных сумм батьки будет выдано: деньгами…

Данька сделал паузу и посмотрел на одобрительно слушающих казаков.

— Никак Сидор приехал, — услыхал он, перевел взгляд дальше к коновязи и… Тут уж язык просто отнялся. Данька увидел, как покойный Сидор Лютый спешился с коня и привязал повод. Сейчас хлопец сам стал ни жив ни мертв. Значит, не достала бандита его пуля! Как бы теперь не вышло наоборот, а Лютый стреляет метко, то Даниил из-за бати хорошо помнит… Он же красный мститель! Данька сосредоточился и стал читать прыгающие перед глазами буквы дальше.

— Деньгами: царской "катенькой" — сто рублей, "керенками" — полтора метра, советскими рублями — две тыщи и пять тыщ расписками от самого батьки. Объявить по всем хуторам и станицам в течение двух суток. Атаман Гнат Бурнаш. Год 1920, месяц май.

Лютый перебросил повод и повернулся к штабу, где мальчишеский голос читал приказ атамана. Ладный казачок в белой черкеске старательно-громко произносил слова… Казачок… Не веря еще глазам своим, Сидор подошел вплотную к подростку. Тот смотрел только в свиток, а Лютый — в упор на него. Потом Сидор развернулся и быстро вошел в хату.

Атаман Бурнаш встретил помощника благодушно.

— Здорово, Сидор, присаживайся, сейчас казачок чай подаст. Расскажи, как удалось с самим батькой Махно погутарить?

Лютый к столу не сел, а выглянул в окно, где на крыльце все еще стоял Данька.

— Об том после поговорим, — сказал Лютый, — я о другом. Знаком мне этот хлопец — твой казачок. И отца его знавал — красного командира Ивана Ларионова!

— Да ты что?!

— Я вот этой рукой старшого пристрелил, а ты мальца на груди, как змею, пригрел!

— Да померещилось тебе, Сидор. Я с его батькой, добрым казаком Семкой Кандыбой лет десять знаюсь.

Данька тем временем вернулся в хату и встал под дверью.

— А ты документ какой-нибудь спросил у сына дружка своего? поинтересовался Лютый.

— Спросил. Ты рубаху у него задери да сам почитай! У него вся спина красной плеткой расписана. Он этот документ при себе долго держать будет.

— Так то же я, Гнат, слышишь, то ж я…

Дверь распахнулась и Лютый оборвал себя. Данька вошел с подносом, на котором, не дрожа, стояли два стакана в ажурных серебряных подстаканниках. Он спокойно поставил чай на стол.

— А захотите еще, батька, так у меня самовар горячий стоит.

— Ну ладно… Гриня!

— Чего, батьк? — оглянулся от дверей казачок.

— А ничего, ступай. — Бурнаш прикрыл за ним дверь и повернулся к Лютому. — А ежели другой документ надо, то имеется бумага — письмо от батьки его — Семки Кандыбы. Мнительный ты стал, Сидор, ой мнительный, атаман похлопал казака по плечу. — Уже и мне не веришь.

— Я глазам своим верю.

— Сидор!

— Сколько у тебя этот казачок? Как я уехал — недели две? А теперь прикинь, что за это время было!

— Ну?

— Сотня Илюхи Косого в Волчьей балке на засаду напоролась, случайно? Меж коней мор пошел — водой отравленной поили! А сегодня за хлебом посылал — ни зернышка! Как по уговору. Засланный к тебе казачок — лазутчик.

— Устал ты с дороги, вот тебе и мерещатся всюду враги, — сказал Бурнаш. — Иди, отдыхай.

— Добро… добро, атаман.

Данька успел отскочить от дверей и взяться за сапог, которым раздувал самовар, прежде чем Лютый распахнул дверь. Бандит задержался рядом с казачком.

— А ты, щусенок, поди и панихидку по мне справил.

Данька как ни в чем не бывало работал сапогом, словно кузнец мехами.

— О чем это вы, дядя Сидор? Спутали с кем-то?

— А может, и спутал.

Лютый зашел к себе в хату и зло швырнул маузер с саблей на койку. Сел к столу и выпил стакан горилки.

— Игнат!

Из сеней прибежал бородатый мужик, исполнявший роль денщика, и принес новый штоф с самогоном.

— Жеребца седлай, — приказал Сидор, — ас казачка глаз не спущай. Пропадет — шкуру с тебя спущу!

— А чего ему пропадать-то? — удивился Игнат. Лютый сгреб мужика за грудки и притянул к себе.

— Выкрасть могут Гриню нашего.

— Это кто же?

— Сволочи красные. Понял, Игнат?

— О, Господи, о, Господи, — запричитал, крестясь, мужик.

— Ну давай, ступай, — отпустил Сидор. Сам схватил штоф и хлебнул прямо из горла.

* * *

Данька уже почти час бродил по станице. Он заметил, что за ним всюду тенью следует Игнат — денщик Сидора. Значит, не поверил атаман до конца в легенду о Григории Кандыбе. Это не самое страшное. Данькину руку жгла записка, которую надо было срочно передать в условленном месте Ксанке. В ней говорилось, что воскрес Лютый, а самое главное, Бурнаш захватил в станице Медянке заложников, и если их не спасти, то завтра будет поздно. Данька разрывался: если Игнат увидит передачу записки, то хлопец рассекретит не только себя, но и сестру, а если переждать время, то погибнут ни в чем не повинные заложники.

Данька кружил по улицам, здоровался с казаками, перекидывался репликами, а сам думал только о том, на что решиться. Он опять вышел к штабу, на завалинке которого сидела компания бурнашей с Савелием во главе. Данька поздоровался и устроился рядом.

— … Да я поначалу и сам не поверил, — рассказывает казачок, — а вот глянул в стороны: гроб с покойничком летает над крестами! А вдоль дороги мертвые с косами стоят, — Савелий даже показал как. — И-и… тишина!

— Ну да! — заржали казаки. — С косами.

— Ну, ты даешь.

— Берегись! Берегись! — донесся вдруг сумасшедший крик.

— Лошади понесли, — сообразил кто-то из казачков.

На улице показалась бешено несущаяся тачанка.

— А-а! — крик замер на Настиных губах.

Данька увидел вдруг побледневшую, как бумага, девчонку, которая с ужасом смотрела на своего младшего брата, барахтающегося в придорожной пыли вместе с двумя приятелями. Неуправляемая тачанка летела прямо на них. Данька бросился наперерез и повис на шее одного из коней. Повозка остановилась за пару метров от детей. Парень разжал враз онемевшие руки и опустился на землю. Настя схватила брата и убежала во двор.

— Гришенька! Гриша! — к хлопцу подбежал перепуганный Игнат. — Не зашибся, не зашибся, слава тебе, Господи… Сволота! Глаза залил, паразитина! — Мужик бросился на пьяного возницу и стал мутузить его прикладом винтовки. — Скажу Лютому, он тебя…

Данька воспользовался моментом и нашел Настю во дворе, за сараем.

— Ты как? Она кивнула.

— А Коська?

— Спасибо, — сказала девчонка. — Только не подходи ко мне… Из-за тебя все…

— Из-за меня? — поразился Данька.

— Из-за вас — бандитов проклятых, — выдохнула Настя, и по ее щекам полились слезы. — Не подходи, никогда не подходи!

— Да в чем дело? Твой брат цел…

— Я про него на дороге забыла, потому что о тетке Анисье горевала. Вы ее с другими нынче в церкви заперли. Родная она мне…

— На, прочти, — Данька протянул девушке записку.

— Что это, Гриня?

— Эту бумагу надо передать красным, — твердо сказал парень. — Они спасут твою тетку и других заложников. Поняла?.. Не плачь.

— А откуда ты знаешь…

— Я ж тебе говорил, что я не такой, как они, — Данька подсел на скамейку и обнял Настю за плечи. — Поверь мне. Только эта записка может помочь твоей тете. Передашь?

Настя кивнула и прильнула к хлопцу. С самого начала чуяла она, что он — особенный.

— Выйдешь на околицу — повернешь вправо, — начал инструкцию Данька, там стоит дерево старое, все посохшее. Прокукуешь три раза, петух отзовется…

19

Едва после обедни отец-настоятель дошел до трапезной, как следом прибежал монах Иннокентий.

— Чего тебе, брат? Уж не спешишь ли ты сообщить, что брат Захар подстрелил из своего фугасного ружья куропатку и мне стоит прочесть лишний раз "Отче наш" и "Дева Мария, радуйся", дабы успели приготовить ее нежное мясо?

— Нет, батюшка, — опешил Иннокентий. — Гости пришли, в ворота стучат.

— Сильно ли стучат?

— Не сильно.

— Много ли гостей?

— Трое, отче.

— Пускай стучат, — разрешил отец-настоятель. — "Всему свое время, и время всякой вещи под небом". Теперь пора обедать. Ступай, брат.

— Но они говорят, что не хотели бы взрывать монастырские ворота, только чтобы передать вам, владыко, записку от отца Миколы.

— Сие разумно, — согласился настоятель и повернул обратно, — пусть ворота отопрут.

Брат Иннокентий убежал вперед и передал распоряжение монахам-привратникам.

Когда отец-настоятель вышел к гостям, то увидел, что посреди монастырского двора стоят трое подростков. Одеты просто, однако в поводу держат хороших коней. До войны у монастыря была конюшня и настоятель любил совершать верховые прогулки.

— Здравствуйте, отроки.

— Здравствуйте, батюшка, — сказал Валерка. — У нас к вам письмо.

— И бомбы, кажется?

— Время такое.

Настоятель взял бумагу и прочел послание.

— Отец Микола пишет, что вам нужна моя помощь, и вы из красного отряда?

— Да, — кивнула Ксанка.

— Хотелось бы верить, что пришли вы за благословением Божиим, но опыт подсказывает мне, что за хлебом.

— Благословение ваше нам без надобности, — заявил Валерка, — и хлеб тоже.

— А коней каких казачки забрали, а остальных давно съели, — развел руками отец-настоятель. — Прощайте, отроки.

— Стой, — приказал Яшка.

— Не станете же вы сражаться с мирной обителью?

Ксанка оглянулась и заметила, что вокруг них собрались монахи: кто с цепом, а кто с косой.

— Не станем, — сказала девчонка, но с трудом заставила себя повернуться спиной к дюжим бородачам. — Просто мы не успели передать мирной обители скромный подарок от отца Миколы.

Яшка снял с седла мешок и подал настоятелю. Тот развернул рогожу и ноздри его затрепетали.

— Так чем же я могу помочь моим юным друзьям?

— Вот это другой разговор, — сказал Валерка, поправляя очки. — Нам нужна монашеская одежда, завтра вернем. Кажется, у вас есть запас?

— Все меньше отроков поступают на послушание в Божью обитель, скорбно покачал головой отец-настоятель. — Рясы есть, но по такому случаю я бы и монахам своим приказал раздеться. Иннокентий!

— У меня на боку дырка! — поспешно сказал монах. — У брата Захара ряса значительно лучше.

— Возьми мешок и отнеси на кухню. Я все-таки прочту дополнительно пару молитв, — сказал настоятель. "Можно даже пять, — подумал он, — ведь жирная курица получше сухопарой куропатки".

— Прошу, проходите, — пригласил гостей отец-настоятель, — может быть, есть еще какая-нибудь надобность?

— Вы знаете, батюшка, мне бы пригодилась ваша борода, — спокойно сказал Яшка…

* * *

Перед самым закатом на деревенской улице появились трое путников в монашеских одеяниях. Рясы подпоясаны веревкой, клобуки наброшены на головы, снизу торчат жидкие бороденки.

— Правильно идем? — спросил Яшка.

— Вроде так Настя говорила, — отозвался Валерка, — церковь сразу за поворотом будет. Начнем с входа в ризницу.

— Тише вы, — цыкнула Ксанка, — бурнаши вокруг!

— Ладно, можем молитву читать.

— Не читать, а творить: Отче наш, сущий на небеси…

Наконец новоиспеченные служители культа добрели до первых церковных дверей. Начал говорить Яшка:

— Здравствуйте, казаки, благослови вас Бог! — он перекрестил караульных бурнашей.

— Здорово, монахи.

— Церковь заперта по приказу атамана.

— Спаси его Христос, — сказал Яшка, — это мы знаем. Нам бы с главным в карауле поговорить.

— Он, отче, за углом направо. Михаиле зовут.

— Спасибо, — снова перекрестил бурнашей Яшка и смело пошел налево.

— Эй, погодите, бестолочи! — двинулся за монахами один караульный. Вы не туда…

— Да нехай идут, Петро, кругом прошагают — не заблудятся.

У следующего поста Ксанка загремела церковной кружкой с мелочью:

— Собираем мы милостыню на монастырь Солоухинский. Помолиться хотим перед чудотворной иконой тутошней, чтоб хорошую лепту собрать на дело богоугодное. Не пропустите ли нас, солдатики?

— Не велено, братья-монахи, — сказали караульные, — сам батька приказал, а он погрозней вашего главного будет. Идите к начальнику.

— Спаси Бог.

С третьим караулом у центральных ворот церкви разговаривал уже Валерка:

— Атаман Михайло?

— Да ишо не атаман, — зарделся довольный бурнаш.

— Услыхали мы, господин казак, что заперты в церкви преступники важные, вот и пришли исповедать их на всякий случай.

— Никого пускать не велено, — сказал Михайло.

— Не мешайте, господин казак, творить дело Божеское, — заметил Валерка, — а ежели преступники эти перед смертью расскажут, где хлеб спрятали — мы все вам в точности передадим. То-то атаман Бурнаш обрадуется и сразу вас командиром сотни сделает!

— А что, — крутнул ус Михайло, — с нас не убудет, а с сотней я управлюсь. Пропустите!

Караульные открыли тяжелые двери, и друзья оказались внутри церкви.

Здесь было еще темнее, чем снаружи, где начинались сумерки. Во всем помещении горело всего несколько свечей. Мстители осторожно приблизились к свету.

— Бурнаши? — заволновались заложники. — Черные какие-то… вроде монахи, а на алтарь не перекрестились…

— Тетка Анисья! — позвала Ксанка. — Есть такая?

— Есть, — Анисья поднялась с пола и подошла к подросткам.

— Вы кто такие будете? Арестованные?

— Привет тебе, тетка Анисья, от племяшки твоей Насти.

— Ой!

— Мы пришли вам помочь, ты вроде побойчее других, командуй своими, помогай.

— Вы что же — воевать с казаками собрались? — усмехнулась Анисья. Мелковаты вы что-то для вояк!

— Но-но, тетка, — возмутился Яшка, — мы Збруевку у бурнашей отбили!

— А не брешете?

— Нет.

— Так то вы и есть — Мстители?

— Мы, Анисья, мы, — заверил крестьянку Валерка, — только времени у нас мало.

— Давайте ружье, чи шо, я готова.

— Какое ружье? — обалдел Яшка.

— А чем вы бурнашей воевать собираетесь? — удивилась в свою очередь женщина. — Пушками?

— А вот чем, — сказал Валерка и стал расстегивать на себе рясу…

Через десять минут в дверь первого караула постучал Яшка.

— Отоприте, казаки, это мы, монахи! Нас начальник Михайло помолиться пустил, а тут выйти ближе.

— Знакомый голос, — сказал один караульный другому, — открывай, то правда они.

Трое монахов в рясах вышли из церкви, когда солнце уже погасло.

— Благослови вас Бог, — опять обмахнул бурнашей рукой Яшка. Прощайте.

В ту же минуту во вторую дверь стукнула Ксанка.

— Откройте, солдатики, то мы, монахи, которые молились чудотворной иконе. Нам дальше идти надо, милостыньку собирать.

Караульный узнал и повернул ключ, ворча:

— Чего тут претесь, когда не здесь входили?

— Темно в храме, а дверь рядом была. До свидания.

И опять трое монахов покинули темницу. А в главную дверь уже стучал Валерка.

— Это мы, господин атаман Михайло, это мы!

— Выпустить монахов, — приказал начальник караула. — Ну как?

— Узнал, — прошептал ему на ухо Валерка. — Все зерно зарыто на околице под большущим дубом. Такой здоровый дуб ни с чем не перепутаешь. Быть вам сотником!

— Спасибо, удружил, монах, — молодецки подкрутил ус Михайло. — Надоест рясу носить — приходи ко мне в сотню.

— Благодарю, господин атаман, — с чувством сказал Валерка и быстро двинулся догонять своих двух товарищей…

20

Беглецы встретились за селом, в поросшей кустами балке. Каждый из Мстителей привел туда свою группу.

— Повезло нам, что вас шестерых арестовали, — заметил Яшка, — больше трех ряс я бы на себя не намотал. Да и дверей в церкви было только три.

— Хватит маскараду, — сказала тетка Анисья, — мне энта борода надоела: отклеивается, зараза!

— А ведь мы для этих бород полмонастыря остригли, — рассмеялась Ксанка.

— Дорого обошлась монахам наша курятина! — воскликнул Валерка.

Тут и самые мрачные из заложников, наконец, заулыбались. Почувствовали, что на свободе.

— Спасибо вам, хлопцы, спасли вы нас, — сказал один старик. — Уж и не чаяли мы от Бурнаша уйти. Ведь станица наша даже при желании двадцати подвод хлеба не соберет. Где же это видано такую цену назначать, да под головы людские!

— Спасибо вам, сыночки, — сказала Анисья, — да и правда вы — Мстители, какую шутку с атаманом сыграли.

— Все, уходить пора, пока бурнаши не хватились, — сказала Ксанка. Яша, собери рясы, нам их вернуть надо. А вы, тетка Анисья, до своего хутора поспешайте.

— Дорогой не ходите, лучше стороной, — посоветовал цыган.

— К утру дойдем, — сказал старик, — а потемну они нас не сыщут. Прощайте, хлопцы.

— До свидания.

— Настю доведется увидеть — привет передайте, я — то с племянницей не скоро теперь свижусь…

* * *

— Гей, Семка, дай-ка прикурить!

— Да нечем, дядька Пасюк, я ж не курю.

— Все равно должен иметь хоть не спички, так кресало. Я сейчас у Михаилы спрошу, — казак обошел церковный угол.

— Стой, кто идет?

— Да это я, Пасюк.

— Ты почему пост бросил? — строго спросил начальник караула.

— Да не убегут за минуту, — успокоил Пасюк, — я цигарку свернул, а огня нету. Дайте, братцы, прикурить.

— А ну марш на место, кому говорю! — прикрикнул Михайло.

— Что-то ты больно строгий стал, — хмыкнул казак, — не то что давеча, когда тех монахов запустил перед чудотворной иконой помолиться.

— Не молиться, а исповедовать…

— Нет — молиться, чтоб милостыни больше собрать.

— А я говорю, чтоб исповедовать!.. Постой, Пасюк, а ты почем знаешь, что пускал?

— Так они мимо нашего поста уходили, — сказал казак, наклоняясь прикурить. Он затянулся потрескивающей цигаркой и выпрямился. — Ох, не похвалит тебя за это атаман.

— То есть, как мимо тебя уходили? — севшим вдруг голосом спросил Михайло.

— А так. Трое к тебе прошли мимо нас, а после выйти спросились.

— Да ведь я их сам выпускал!.. Отпирай скорей! — крикнул начальник. Он же первым ворвался в распахнутую дверь и бросился искать арестантов по темным углам. — Эй, где вы тут?! Покажись, гады! — Михайло выхватил наган и стал палить куда попало.

Остальные казаки спешно выскочили наружу, а Пасюк запер дверь.

— Пусть пока постреляет, а я к атаману побегу! — сказал старый мудрый казак и кинулся в штаб.

— Вот тебе и сотник! — сказал один караульный и снова оперся о винтовку — до утра сторожить бывшего начальника.

* * *

— Что?! — зарычал атаман, хватаясь за маузер. — Как это утекли?! — Да я вас всех в расход… Где Михайло?

— Я его, батька, заместо арестантов посадил, — отрапортовал Пасюк, он монахов-то пустил.

— Расстрелять сукина сына, — потрясая маузером, Бурнаш выбежал на крыльцо и выпалил в воздух. — В погоню! Догнать заложников! Догнать монахов!

Казаки, которые оказались у штаба, вскочили в седла и, паля для страху в воздух, помчались за околицу. Оставив станицу позади, они скачку замедлили. При свете луны недолго и шею свернуть.

— Что случилось, батька? — выбежал из хаты Данька, на ходу вдевая рукава черкески. — Красные?

За спиной казачка тенью возник денщик Игнат.

— Заложники удрали, — пояснил атаман и вдруг, как молния, хлестнуло подозрение. — А ты, Гриня, где в сумерках был?

— Да здесь, на крыльце, а потом в хату пошел…

— Не врешь?

— А чего мне врать, батька? Вот те крест! — Данька перекрестился.

— Точно так, батька, тута оне были, — подтвердил вдруг Данькино алиби Игнат. — Я рядом был.

— Ну хорошо, Гриня, хорошо, ступай спать.

— Может, я в погоню…

— Ступай, ступай, без тебя справятся.

Данька ушел, втайне радуясь невероятному побегу. Столько караулов — и все зря! Надо будет подробно ребят расспросить, как им такое дело удалось.

А Бурнаш постоял еще на крыльце и вернулся в дом. Сидор и его с панталыку сбил, так что на хлопца напраслину подумал. Да и какой из Грини монах! Атаман даже усмехнулся подобной мысленной картине.

21

Бурнаши добросовестно обшаривали дорогу и все окрестности до утра, но беглецов так и не нашли. Вернувшаяся ни с чем погоня была награждена тем, что смогла увидеть расправу над виновником своей бессонной ночи. Атаман приказал вывести Михайло и поставить к стенке той самой церкви, которую он так бездарно стерег накануне. Бывший начальник караула был растрепан, дергал связанными за спиной руками и вращал глазами.

— Тайна исповеди ненарушима, а он нарушил… Тайна исповеди ненарушима, а он… — без остановки бормотал казак.

— За невыполнение приказа — пли! — самолично скомандовал Гнат Бурнаш, и расстрельная команда точно выполнила свое дело…

Данька обдумывал план побега из расположения бурнашей, но ему мешало то, что за ним всюду неотступно следовал Игнат. Хлопец не был уверен, что сумеет без шума обезвредить этого здоровенного мужика, да и убивать его Даньке не хотелось. Он видел, что Игнат по-своему привязался к "Грине". К тому же Бурнаш явно не верил словам Лютого, иначе бы казачка поставили к стенке вместе с Михайлом. Узнав, что сам Сидор куда-то уехал, Даниил окончательно повеселел. Прошлый раз его не было две недели, авось и сейчас задержится. Теперь у Даньки в станице появился друг, которого ему не хочется терять.

— Спасибо тебе, Гриша, что вы тетку Анисью спасли, — сказала Настя, улучив минутку. — Теперь я знаю, что ты не такой, как они все, — кивнула девушка в сторону бурнашей. — Извини за то, что я тебе тогда наговорила.

— Извиняю, — улыбнулся казачок, — только меня Данькой зовут.

— А я к Григорию привыкла.

— Ничего, так даже лучше. Конспиративней, как говорит Валерка… Знаешь, не нужно, чтобы нас видели вместе. Мне, наверное, скоро придется исчезнуть…

— Жаль, — Настино лицо помрачнело, — мы ведь только подружились.

— Это ненадолго, обещаю, — заверил Данька. — А может быть, ты с нами в отряд уйдешь? А что, дадим тебе коня…

— И папаху с шашкой? — печально улыбнулась Настя. — Нет, Даня, здесь мама и Костик. Я их не брошу…

— Ну, как знаешь, — посуровел Данька.

— А ты когда?..

— Сегодня ночью, — решился неожиданно для себя хлопец. — Если что знаешь, как нас найти.

— До свидания.

— Прощай.

С этого момента Данька решил думать только о побеге и с нетерпением ждал ночи. В темноте легче всего обмануть внимание Игната и скрыться от вероятной погони.

Наконец наступил вечер, и Данька рано ушел к себе в хату, а Игнат устроился с винтовкой на пороге — охранять. Хлопец прилег одетым на кровать и стал дожидаться, когда же угомонятся бурнаши. Недалеко играла балалайка, бузили пьяные голоса, словно казаки собрались гулять до утра. Да, не так было с дисциплиной в красном партизанском отряде, где отец завел твердые морские порядки.

В сенях стукнула дверь. Данька расстегнул кобуру, висящую на спинке кровати, и, положив голову на подушку, притворился спящим.

— Гриня… Гри-инь… — в комнату вошел Игнат. Он легонько тронул казачка за плечо. — Гриня!

— Ну, чего? — пробормотал Данька сонным голосом и повернулся к денщику.

— Вставай, батька зовет.

— Случилось что?

— Случилось, случилось, вставай.

Данька поднялся и прихватил ремень с кобурой. Игнат подскочил к вешалке, снял шапку-кубанку и, отряхнув невидимую пыль, подал хозяину.

— Гринь, магарыч с тебя…

— Чо?

— Ну, ступай, ступай, там узнаешь, — улыбаясь Данькиному недоумению, сказал Игнат и повел казачка в штаб.

В атамановой хате было светло, хозяйка вертелась у плиты. Из комнат доносился гомон голосов.

— Именинник! — подмигнула хозяйка вошедшему Даньке.

— Ступай, ступай, — все подталкивал сзади Игнат.

Хлопец поправил кубанку и шагнул за порог.

— Звали, батька?

— Звал, — подошел к Даньке довольный Бурнаш и положил руку на плечи. Ну, что стоишь, Гринь? Батьку обними, — кивнул атаман в сторону стола.

Данька увидел, как в глубине комнаты приподнялся со скамьи седоусый казак и рухнул обратно. Его глаза испуганно забегали по лицам присутствующих.

— Куда? Куда Гришку дели? — ощерился он. — Куда сына дели?

С губ Бурнаша стерлась благодушная улыбка.

— Гриня!.. Гриня! — ревел старый казак, оплакивая сына.

Данька стряхнул оцепенение, прыгнул к двери и попал в цепкие руки Лютого, стоявшего наготове.

— Не трожь! — крикнул ему Бурнаш, и Сидор только крепче сделал хватку. Атаман подошел к казачку и за чуб задрал вверх упрямую голову. — Ловко… ловко ты нас.

Данька молча в упор глядел на Бурнаша.

Вели стеречь лазутчика, как надо, — приказал атаман Лютому. — Да не в церкви!

У Даньки забрали оружие и, скрутив веревкой пуки, вывели на улицу. Трое казаков вместе с денщиком Игнатом отвели хлопца на другую улицу и затолкнули в старую баню.

Данька услышал, как щелкнул запор, и приподнялся с пола. Присел на лавку. Значит, вернулся Сидор. Недооценил он противника. Не куда-нибудь ездил Лютый, а за Тришкиным отцом Семеном Кандыбой. Устроил последнюю проверочку… Сообразительный, гад! Ну ничего, теперь моя очередь проявить смекалку, решил парень и принялся обследовать свое место заточения.

Входная дверь здесь имелась только одна, а окошки были величиной с ладонь. При всем желании даже со свободными руками не пролезешь. А стены из толстого бруса разве что бомбой подорвать можно. Первый осмотр привел к неутешительным результатам. В любом случае вначале нужно избавиться от веревки. Тереть ее о лавку — жизни не хватит. Данька вцепился в жесткие волокна зубами и стал мусолить неподдающуюся веревку, как старый пес слишком твердую кость.

Караульные, которым настрого было ведено ни на минуту не отлучаться от двери, развели недалече костер, подчерпнули из колодца воды и повесили на огонь котелок. Уселись вокруг кострища и приготовились травить байки ночь-то длинная впереди…

Когда бурнаши схватили Даньку, Настя рукой закрыла рот, чтобы не закричать белужьим голосом. Она видела, как вывели его из хаты и с охраной проводили по улице. "Неужели на расстрел?" — испугалась девушка. Но потом одумалась и пошла следом. По своей территории казаки шли смело, не оглядываясь, и проследить их путь было несложно. Хлопца заперли в старой бане на соседней улице. Когда запылал костер, Настя поняла, что караульные не сойдут с места по крайней мере до утра. Она бросила последний взгляд на баню, где томился ее милый, и побежала, как учил Данька: за околицу, направо до опушки.

— Ку-ку! — позвала она сначала тихо, потрм все громче. — Ку-ку! Ку-ку!

Но только лесное короткое эхо отзывалось на ее клич.

— Ку-ку!

22

Опасаясь погони, неуловимые Мстители перед операцией спрятали все лишние вещи в яме, прикрытой ветками, а сами, вернув рясы в монастырь, убрались подальше от Липатовской. Потому бурнаши, тысячу раз проезжая мимо лесного лагеря красных, так никого и не нашли. И только через сутки следующей ночью — Мстители решились вернуться на старое место. Ветки над ямой остались в неприкосновенности, Яшка определил это по специально оставленным меткам. Значит, бандиты их лагерь не обнаружили. Валерка развел на старом месте костер, а Яшка отыскал жерди от шалаша, спрятанные в кустах.

— Неспокойно мне что-то, — сказала вдруг Ксанка, — я на опушку схожу.

— Ночью не стоит, — попытался возразить Валерка. — В такое время Данька на встречу не придет. А в крайнем случае — он знает, где мы.

— Лютый его видел.

— Настя сказала, что Сидор уехал.

— Мог вернуться. Я схожу.

— Я с тобой, — сказал Яшка.

— Тогда все вместе пойдем, — решил Валерка. — Что я один сидеть тут буду?

— Боишься? — улыбнулась девчонка.

— Вот еще, — нахмурился хлопец и стал тушить костер.

Ведя коней в поводу по лесной тропе, Мстители дошли до опушки.

— Ну и что дальше? — спросил Валерка, щурясь в непроглядную темень.

— Тихо, — сказал вдруг Яшка. — Слышите?

— Птица чирикнула?

— Словно всхлипнул кто-то.

— Приготовьтесь, ребята. — Яшка достал револьвер. — Кука-ареку-у! Все звуки замерли и вдруг:

— Ку-ку! Ку-ку, родненькие вы мои, — сквозь слезы произнесла Настя, я уж и не чаяла… Мстители подбежали к девушке.

— Что случилось? Данька?

— Арестовали его сегодня, — стала быстро рассказывать Настя. — Лютый привез его отца, ну не его, а настоящего Гришки — Семена Кандыбу, а тот Даню и не признал. Арестовали его, связали руки и под замок заперли.

— Покажешь где?

— Ага, — кивнула Настя.

— Тогда так: мы с Яшкой пойдем в станицу, а ты, Ксанка, подведи чуть ближе коней и жди, — распорядился командир.

— Хорошо, — сказала Ксанка, понимая, что коней не бросишь. — Только долго не задерживайтесь, скоро рассвет.

— Ладно, веди, Настя, — приказал Валерка.

Трое подростков огородами пробрались к заветной бане. Благодаря Насте, они прошли в середину села, не потревожив ни одного из дремлющих постов бурнашей.

— Вот тут он, — указала Настя.

— Спасибо, а ты иди домой. Постарайся так, чтобы никто не заметил. Если будут завтра допрашивать, отвечай: спала, ничего не знаю. Договорились?

— Договорились, — прошептала девушка. — А вы его правда спасете?

— Обязательно, — ответил за друга цыган.

Боясь, что снова расплачется, Настя ушла. Что могут сделать два подростка против четырех здоровенных мужиков с винтовками?

Мстители осторожно подобрались ближе и рассмотрели казаков у огня.

— Разом напасть надо, — предложил Яшка.

— Не выйдет, шуму наделаем — вся банда за минуту сбежится.

— А не выйдет, так все заодно и помрем!

— Да погоди ты помирать, — возразил Валерка, — может, что повеселее придумаем. Баня-то по-черному топится!

Друзья обошли строение вокруг. Глухие стены его нигде больше не охранялись. На углу Мстители задержались.

— Давай, — сказал Валерка и подставил цыгану плечо.

С ловкостью обезьяны взобрался Яшка на соломенную крышу и приник к трубе.

Данька вдруг услышал слабое звяканье: над очагом закачалась веревка с привязанным ножом. Сердце всколыхнула надежда: друзья каким-то образом узнали, где он, и пришли на выручку. Хлопец выплюнул мокрую неподатливую веревку, подобрался к очагу и отвязал нож. Свободная веревка уползла наверх. Вот теперь дело пойдет! Данька зажал нож между коленями и начал с удвоенной энергией перерезать путы.

Валерка тем временем отбежал и спрятался за срубом колодца. Неожиданно в его сторону направился Игнат. Неужели заметили? Паренек замер с револьвером в руке. Денщик попил из бадьи прямо над Валеркиной головой, набрал воды в котелок и вернулся к костру. Яшка, застывший при виде казака на крыше, тихо спустился вниз. Без слов понимая друг друга, хлопцы наклонили колодезный журавль, привязали к его короткому концу противовес, а с передней части срезали бадью.

— А если в трубу не пролезет? — спросил цыган.

— Должен, лишь бы веревка выдержала — гнилая вся.

В это время у костра рассказывал свою байку Савелий.

— Брехня! — отзывался на всякую его реплику денщик Лютого.

— Да погоди ты, Игнат, — просил другой казак. — Что дальше-то было, говори?

— А вдоль дороги мертвые с косами стоят, — Савелий показал привычным уже жестом как. — И… тишина!

— Брехня!

Рассказчик отвернулся, скрывая досаду. Все болтают что попало, а он говорит настоящую историю, с ним произошедшую! И не верят. Савелий поднял глаза и обомлел: по нему летел человек — трепыхаясь, как карась на удочке. Как в сказке. Казак зажмурился на секунду, глянул — небо чистое и луна светит. Покосившись на Игната, Савелий тряхнул головой:

— Брехня…

Данька на журавле перелетел через дорогу и приземлился на обочине. К нему подбежали друзья.

— Каким чудом вы меня нашли?

— То чудо Настей зовут, — подмигнул Яшка. — Она нам про арест рассказала.

— Бежим, — сказал запыхавшийся Валерка. — Ксанка с конями на опушке дожидается.

— Погоди, должок тут у меня есть, воротить надо, — заявил Данька. Яшка!

Цыган, последний раз глянув на беспечных казаков, двинулся за командиром. Данька неплохо изучил все закоулки Липатовской и вывел друзей точно к искомому дому. Войдя в калитку, Валерка остался стеречь снаружи. Яшка достал из-за голенища нож и аккуратно поддел дверную щеколду. Цыган и Данька нырнули в хату. На кровати, раскинувшись во всю молодецкую ширь, храпел Лютый. Данька сдернул со стены памятную плетку и подошел к постели. Сидор, сладко потягиваясь, повернулся во сне. Данька присел и вытянул из-под подушки маузер. Передал оружие помощнику, а сам рывком сдернул со спящего одеяло. Лютый подскочил на кровати и уставился на гостя. Рука сотника поползла к подушке, но тут Яшка ткнул в нос его собственный маузер и, заодно, свой револьвер. А Данька стегнул изо всей силы поперек бандитской спины. Удары сыпались один за другим, Сидор выл, извивался, скрипел зубами.

— Лежать, — приказал Яшка, подходя еще ближе.

Лютый с бешенством смотрел то на цыгана, то на дула пистолетов, но ничего не мог поделать. Рубаха на спине промокла кровавыми полосами.

— Всю-ю Россе-ею б я прое-е-еха-ал… — послышались вдруг с улицы пьяные голоса.

Данька прекратил порку и приник к окну. Мимо дома прошли пьяные бурнаши. Тем временем Яшка связал Сидору ноги, а руки примотал к спинке кровати. Сотник даже не ворохнулся.

23

Серый рассвет поднялся над вчерашним кострищем. Игнат прутиком разворошил потухшие угли и выкатил несколько печеных картошек.

— Батьку — казачок, а выходит дело — засланный… Слыш, Игнат, а? рассуждал один казак.

— Кинь мальцу картошки, — попросил лютовский денщик Савелия, — а то неровен час — помрет с голоду.

Савелий взял пару еще теплых картофелин и, отперев дверь, вошел в баню. Картошка покатилась по полу.

— Нечистая! — услыхали его вопль снаружи. — Сила нечистая!

За Савелием в баню вбежал казак повыше и приложился лбом в висящий над дверью ушат. Но эта меньшая из бед, которые ходят парами. Одного взгляда было довольно, чтобы понять — дело плохо.

— Игнат! — позвал казак.

— Нечистая! Братцы! — продолжал кричать Савелий уже на улице. Нечистая тута!

Игнат забежал в предбанник, выскочил и выпалил в воздух из ружья.

— Убег! Убег!

Караульные тоже стали палить, все, кроме Савелия.

— Нечистая, спасайся, кто может! — по-прежнему голосил он.

Игнат побежал к атаману.

— Что случилось?! — кричали встречные бурнаши и тоже, для острастки, палили вверх.

— Убег! Убег! — крикнул Игнат, завидев атамана на крыльце штаба.

Бурнаш дважды выстрелил в упор. Раненый согнулся, припал к земле и все твердил:

— Убег он, убег лазутчик… убег.

— Догнать! — грозно приказал атаман. — Взять живьем!

Все, кто были у штаба, вскочили на коней и мгновенно умчались. Кому ж охота помирать от руки озверевшего от ненависти батьки?

* * *

Мстители перепрыгнули через низкий забор у Сидоровой хаты и прижались к нему спиной. Хлопцы находились на задах центральной улицы станицы.

— К разъезду поскачем, — сказал Данька. — Яшка, стой!

— Я догоню вас, — цыган нырнул за угол и скрылся в противоположной стороне.

Данька и Валерка бросились к опушке. Пока караульный у коновязи старался рассмотреть, что происходит и почему стрельба, Яшка прошмыгнул за его спиной к лошадям. Не поднимаясь, он прополз под лошадиными животами и разрезал ножом седельные подпруги.

— Красные! — завопил кто-то уже совсем рядом.

— В ружье!

— Убег!

— По коням!

Цыган прыгнул в последнее целое седло и пришпорил лошадь. Бурнаши добрались, наконец, до коновязи, расхватали коней и попытались сесть верхом. Седла катились по гладким спинам животных, а казаки — катились в пыль.

— Вот он, гад! Вон он, — Пасюк заметил цыгана, посылающего лошадь через изгородь, и выстрелил вслед.

— Коня мне! Живей, живей! — раздался яростный крик Лютого, размахивающего маузером. Видно, второпях Яшка плохо связал сотника.

Сидор вскочил в седло подвернувшейся лошади и, как остальные, сверзился на землю.

— Коня! Догнать! Догнать, живьем взять! — бесился Лютый. — Живьем! Догнать!

Все-таки нашлись кони с исправными седлами, и несколько бурнашей рысью помчались в погоню. Одного коня подвели сотнику. Лютый пришпорил его так, что на боках проступила кровь. В несколько прыжков обезумевшее от боли животное догнало и возглавило погоню.

Валерка и Данька не успели добежать до опушки леса. Услышав стрельбу, Ксанка выехала им навстречу, ведя остальных коней за собой. Мстители вскочили в седла.

— А Яшка? — тревожно спросила девушка.

— Догонит, — сказал Данька, направляя коня. — Вперед!

Они далеко обогнали погоню и выехали к железной дороге. Эта территория уже не подчинялась войску Бурнаша.

На разъезде как раз стоял поезд. Но, подъехав ближе, Мстители поняли, что он стоит не просто так: рядом были телеги и сновали люди в папахах и с оружием — тащили мешки.

— Ух, псы, — сказал Данька, — буденновский поезд грабят! Угнать бы, а, Валерка?

— Как?

— Я еще и сам не знаю.

Бурнаши заметили всадников, один поднял винтовку и передернул затвор.

— Да постой ты, — схватился за ствол другой бандит. — Гриня это, батьков казачок.

Заметив это движение, Данька пришпорил коня и сказал:

— Спрячь наган.

Мстители подлетели к распахнутым вагонам.

— А ну, скидывай мешки назад! — приказал Данька, спешиваясь.

— А это еще зачем?

— Да вы что? Смерти дожидаетесь? Красные на хвосте! — махнул хлопец в сторону погони.

С насыпи, где оставлен был охранник, раздался свист.

— Красные скачут! — закричал казак и, потрясая винтовкой, побежал к вагонам. Бурнаши собрались на насыпи, испуганно глядя назад. Вдали и одновременно по флангам показались всадники.

— Окружают!

— По вагонам! — скомандовал старший. — А ну живей, живей, братва, принимай оборону!

Бурнаши полезли в вагон, туда же втащили пулемет с тачанки. Когда все они оказались внутри, к дверному проему подбежал Данька.

— Давай, казачок, лезь скорей в теплушку, — позвал его старший и шагнул вглубь, освобождая место.

Данька сделал знак и Валерка с Ксанкой толкнули тяжелую дверь. Прыгая в сторону, командир Мстителей закрыл защелку.

— Открой! Измена! — забарабанили в доски бурнаши и тут же полоснули сквозь них пулеметной очередью.

У паровоза ребята нашли связанного старика-машиниста, освободили его от веревок и помогли залезть в кабину. Данька встал к топке и открывал дверцу, а Валерка принялся кидать в раскаленное чрево паровоза березовые поленья. Горячий котел дал пар, машинист дал свисток, и колеса начали поступательное движение. Ксанка высунулась из кабины и с беспокойством глядела назад…

Погоня преследовала Яшку по пятам, видно, лошадь ему досталась не самая лучшая. Он отстреливался, но это не могло остановить бурнашей, они и сами палить умеют. Тут нужно что-то другое.

Пересекая жидкий лесок, который все-таки скрыл его от преследователей на минуту, цыган сдержал кобылу. Выбрал место, схватил притороченный к седлу бич и ловко захлестнул его вокруг дерева. Рукоять бича он за петлю надел на обрубок ветки по другую сторону тропинки и снова пришпорил лошадь. В горячке погони бурнаши налетели на веревку и во второй уже раз полетели на землю не по своей воле.

Яшка полностью использовал полученную фору и, обогнав бандитов, добрался до разъезда, когда поезд стал набирать ход. Ксанка облегченно вздохнула, увидев, что цыган из седла запрыгнул на площадку последнего вагона. Он забрался на крышу и побежал к голове состава, прыгая с вагона на вагон.

— Данька! — позвала сестра и сменила его у топки.

Командир выглянул и заметил, что лавина бурнашей приближается к поезду с обеих сторон — встретились обе погони. Впереди всех мчался Сидор Лютый с маузером в руке. Бандиты догнали состав, все еще набирающий ход, и стали перелезать на тормозную площадку последнего вагона.

Тем временем Яшка добежал до тендера и спустился в кабину к друзьям.

— Бурнаши на крыше! — сообщил Данька, следя за бандитами из тендера.

Рядом с ним занял позицию Валерка.

— Пусть ближе подлазят.

Казаки из сотни Лютого бежали по вагонам, стреляя на ходу из винтовок. Сам сотник скакал вдоль поезда и уже добрался почти до паровоза.

Ксанка выглянула из кабины и увидела Сидора. Тот тоже заметил девочку и поднял маузер.

— Яшка!

Вместе с цыганом высунулся машинист и успел оттолкнуть Ксанку внутрь. В это мгновение Лютый выстрелил, старик схватился за плечо и опустился на пол.

Данька услышал выстрел и открыл огонь с тендера. Лютый, хищно ощерясь, стал палить в ответ. Но в следующий раз Даниил прицелился получше. Сидор взмахнул рукой, роняя маузер, и мешком упал с седла.

Ксанка оторвала подол рубахи и перевязала рану.

— До моста дотянем — дальше они не сунутся, — сказал машинист, снова вставая на свое место. — Там свои.

Валерка стрелял в бурнашей на крыше, не давая им подбежать к паровозу, Яшка разряжал обойму прямо из кабины в тех, кто скакал следом за Лютым. Данька старался поспеть и тут и там. Но несколько бандитов, у которых были лучшие кони, обогнали мчащийся поезд и добрались до реки первыми.

— Мост горит! — крикнул машинист.

— Бурнаши мост подожгли! — кинулся Яшка к командиру.

Все Мстители собрались в кабине и с тревогой смотрели на огонь впереди.

— Успеем? — спросил Данька.

— Попробуем, сынок, — старик до конца вывернул рычаг.

— Горит! Мост горит! Прыгай! — завопили бандиты, всего двух десятков метров не дошедшие до тендера, и, как пулеметные гильзы, очередью посыпались с крыши вниз.

Мстители отпрянули вглубь кабины и завороженно глядели на проносящиеся мимо пылающие фермы моста. Еще, еще немного… Наконец паровоз вынырнул из огненного коридора, унося на мазутных боках языки пламени, вытянул за собой дымящиеся уже теплушки с хлебом. Мост рухнул, словно ждал только этой секунды.

24

Неожиданно оробевшие Мстители вошли в высокие двери, распахнутые ординарцем. Наряженные в новую, но не по размеру большую форму, ребята прошли на середину кабинета и встали в ряд. Валерка поправил очки, а Ксанка подтянула длиннющие рукава шинели.

— Что ж, хлопцы, давайте знакомиться, — сказал коренастый военный с пышными усами и орденом Красного Знамени на груди. — Командарм Буденный, представился он, пожимая руку командиру Мстителей.

— Данька Ларионов, — сказал тот и кивнул, — сестра моя.

— Сестра?

— Ксанка Ларионова.

— Валерка Мещеряков.

— Яшка Цыган. Фамилии нет.

— Как фамилии нет? — удивился Семен Михайлович. — Слыхал? — обернулся он к начальнику штаба. — Фамилии нет!

Яшка пожал плечами.

— Цыган… Цыганков!.. Яков Цыганков — не возражаешь? — крепко пожимая мальчишескую руку, предложил командарм.

— Нет, не возражаю.

— Ну вот и отлично, — улыбнулся Буденный, становясь на середину комнаты. — Расспрашивать о ваших подвигах я не стану — наслышан. А потом сами расскажете, когда мир наступит. Ну, приврете маленько — как полагается.

Мстители дружно рассмеялись на лукавую усмешку командарма.

— Красиво не соврать — истории не рассказать, — продолжал Семен Михайлович. — Но это после. А сейчас вы — бойцы регулярной Красной Армии. Гордитесь таким званием и с честью его носите…

Конец банды Бурнаша

1

К сельсовету подъехал всадник на усталом коне, в пропыленной кожанке и с маузером на боку.

— Кто там? — глядя в окно, председатель нащупал приклад обреза, который привык держать под рукой еще с гражданской.

До сих пор мечутся между станицами банды, стреляют, жгут почем зря. И, если удается захватить село врасплох, ни одного активиста в живых не оставят. Особенно старается банда атамана Бурнаша, который когда-то всю округу считал своей вотчиной. Чует батька, что недолго гулять осталось, вот и лютует напоследок.

— Кажись, опять уполномоченный, — пробормотал помощник председателя, разглядывая приезжего через кривое стекло. — Ужо развелось их на нашу голову.

Гость широким жестом распахнул дверь и вошел в дом.

— Кто председатель?

— Я буду председатель.

— Яков Цыганков, вот мой мандат.

— Ты правильно сделал, мил человек, — заметил помощник, — что зря подводы гонять не стал: хлеба у нас больше нет. И овса тоже нет.

— Да погоди ты, Василий Кузьмич, — сказал председатель, — товарищ из ЧК.

— Мое почтение, — помощник уткнулся в бумаги.

— Михаил Петров, бывший красноармеец, — председатель встал и протянул руку. — А это мой секретарь-бухгалтер Василий Кузьмич, человек хоть и вредный, зато грамотный.

Яшка кивнул, пожал руку и присел к столу.

— Я по делу Илюхи Косого, он ведь местный?

— Так точно. Но…

— У нас есть оперативная информация, что он в доме сестры обретается.

— Не может быть, — сказал председатель. — Село у нас не маленькое, но ситуацию я всю досконально знаю. Илюха уж года три к родне не наведывался.

— В городе слух прошел, что всех кровных родственников бандитов выселять будут. Косой мог на это сообщение клюнуть.

— Только слух? — между делом поинтересовался Василий Кузьмич.

Яшка на него внимательно посмотрел, и секретарь-бухгалтер от греха подальше отвернулся.

— Хорошо, а отряд скоро подойдет? — спросил Петров.

— Какой отряд? — не понял Цыганков.

— Илюху-то брать, коли он в доме окажется, — пояснил председатель. Косой-то у самого Бурнаша в сотниках ходит!

Яшка пожал плечами.

— Вот вдвоем и возьмем. Оружие есть, бывший красноармеец Петров?

Михаил вытянул из-под стола обрез.

— Другой разговор, — одобрительно кивнул Яшка, — мы тех сотников еще в двадцатом с коней ссаживали. А ты, Василий Кузьмич, посиди здесь покуда. Если узнаю, что отлучался, — лично пристрелю.

— Да бог с тобой, мил человек, — пробормотал секретарь-бухгалтер, — я что? Я ничего…

Председатель накинул шинель, чтобы скрыть под полой обрез, и они вышли.

Источник информации — Ксанкин беспризорник по кличке Кирпич требовал, конечно, проверки, но другого выхода на банду Бурнаша у чекистов не имелось. Как и не было сотрудников для того, чтобы ловить одного Илюху целым отрядом. Если бы не людская недостача, разве бы чувствовали себя вольно всякие Косые? Самого батьку давно бы изловили! А выходит так, что поменялись они с атаманом ролями: когда-то Мстители были неуловимыми, а теперь таким стал Бурнаш. Но ничего забавного в такой метаморфозе не было. Атаман свои налеты планировал четко, всегда исчезал в степях и лесах задолго до появления отряда ЧК. И не было в его разбоях логики: то в богатое село заявится, то на бедный хутор; то на сутки останется, то на полчаса… Илюха был той верной ниточкой, за которую, если ловко потянуть, можно до Бурнаша добраться. Потому и помчался Яшка в Медянку, как только узнал новость от Ксанки. Даже с Данькой советоваться не стал. Повезет — так привезет сотника, брошенного через седло, а нет — так по другим делам ездил. Их, кстати, в чрезвычайке не переводится…

Хата Ольги — Илюхиной сестры — оказалась почти на другом краю деревни. Чтобы не привлекать внимания к чужому человеку (да еще одетому в кожаную куртку и с маузером через плечо), Петров провел Яшку задами — вдоль огородов.

— Вот этот дом, где еще Илюхин прадед жил, — указал Михаил на цель. Разделимся или как?

— Смысла нет, — ответил чекист, — тем более, если Косой не один. Давай обойдем с той стороны, поглядим заодно, нет ли коней оседланных. А потом сразу в хату.

На огороде людей не наблюдалось, во дворе было тихо. Михаил и Яков перелезли забор, вдоль стенки прокрались к дверям. Петров передернул затвор.

— Давай! — скомандовал Яшка и ударом ноги распахнул дверь. Михаил ворвался в сени и споткнулся о загремевшее колоколом ведро.

— Не к добру — пустое, — сказал он и крепче схватился за цевье обреза. — Теперь ты, чекист.

Цыганков кивнул и приготовился ворваться в комнаты. Петров пнул дверь. Та открылась и выдернула чеку старательно прилаженной гранаты. Не успел Яшка сделать и полшага, как прогремел взрыв. Его отбросило назад и оглушило, но он еще увидел, как медленно падал пробитый осколками Михаил.

В окна дома посыпались одна за другой гранаты. При каждом новом взрыве дом вздрагивал, штукатурка отвалилась со стен, иссеченных осколками. Наконец перекрытие потолка перекосилось, вниз посыпались доски и балки.

— Отставить!

С оружием наизготовку бандиты подошли к изуродованному дому. Оттуда не раздавалось ни одного живого звука. Тогда из задних рядов выступил вперед сам Гнат Бурнаш и заглянул в развороченные сени. Внимательно оглядел тело, запорошенное известью, скрывшей природную Яшкину смуглость, черные кудри, ставшие в миг седыми, лужу почерневшей от пыли крови.

— Один гаденыш готов! — с силой сказал атаман. — Долго же мне понадобилось его караулить, а погутарить не пришлось. Короток у нас с красно-пузыми большевичками разговор.

Бандиты, довольные, что все уцелели в неравном бою, засмеялись.

— Что, батька, по коням? — спросил Илюха Косой. — Сестру с пацанами я на телегу посадил.

— Больно шустро ты убегать научился, — сдвинул брови Бурнаш. — Про сельсовет забыл?

— Я думал — раз председатель тут…

— Сжечь сельсовет, — приказал атаман. — Если там активисты какие костер ярче выйдет.

2

Поезд медленно подкатился к перрону, опоздав на целый час.

— Первый! Второй! Третий! — декан факультета горного дела Пискунов считал вагоны старательно, как первоклассник — счетные палочки. Он боялся пропустить заветный 14-й вагон, где ехал долгожданный профессор из Германии.

— Валерий Михайлович, идите скорей, — замахал в сторону скамейки Пискунов.

Словно без него декан и вагоны сосчитать не сумеет! Валерка покинул тень и присоединился к Пискунову и группе преподавателей, встречающих гостя. Он и еще один парень — комсорг института, участвовали во встрече от студентов. Валерка с удовольствием предоставил бы эту сомнительную честь одному комсоргу, который подобные мероприятия любил, но декан настоял.

— Ваше присутствие весьма желательно, Валерий Михайлович!

— Но Виктор Викторович…

— Вы меня очень обяжете, Валерий Михайлович…

Валерка согласился, хотя давно догадался, что повышенное внимание декана к его персоне объясняется крайне просто: он пришел учиться горному делу после губчека. А его лучший друг Данька Ларионов является начальником отдела по борьбе с бандитизмом. Вот только Виктор Викторович зря опасается — он будет последним, кто вызовет подозрение Мстителей. Или за ним другие грешки водятся?

По-хорошему, конечно, Пискунова следовало турнуть из Юзовского политехнического института (ЮПИ), но преподавательских кадров в Юзовке после гражданской почти не осталось. Так что горкому приходилось использовать тех, кто был под рукой. Виктор Викторович — он, в общем, человек испуганный революцией, но потому и безобидный. А вот что квалификации маловато… Зато сообразительности с избытком: это он предложил выписать для института нескольких иностранных специалистов из-за границы. И вот сегодня они как раз встречают профессора из Германии, который будет читать лекции на Валеркином факультете.

Данька не хотел отпускать друга, но Валера все-таки сумел его переубедить.

— Наступило время мирного строительства, и револьвер до поры можно отложить, — говорил Мещеряков. — Белых разбили, бандитов поприжали, теперь индустрию развивать надо. Читал? — Валерка подсовывал Даниилу передовицу из "Правды".

— Сначала контру добить надо, — не соглашался командир.

— Вот вы и добьете, я уверен, — ссылался Валерий на остальных Мстителей, остававшихся в ЧК. — А я буду с разрухой бороться.

— Черт с тобой, — в конце концов согласился Ларионов, — но друзей не забывай!

Яшка и Ксанка участия в спорах не принимали, но чувствовалось, что они больше согласны с Дань-кой.

Так Валерка сделался студентом горно-геологического факультета. Учиться ему нравилось, вот только стать маркшейдером по одним книжкам трудно. Так что, несмотря на усталость от жары и долгого ожидания поезда, Мещеряков был рад приезду специалиста.

— Двенадцать! Тринадцать! Четырнадцать!.. Герр Эйдорф! Генрих Эйдорф, где вы?!

— Я, я! — вполне внятно отозвался высокий мужчина в шерстяном костюме и кепи с двумя чемоданами в руках.

— Понимает! — обрадовался Виктор Викторович, — мы сможем сэкономить на переводчике.

— Guten Tag! — испортил все немец. — Sprechen Sie deutsch?

Комсорг помог спустить тяжелые чемоданы на перрон.

— А где ваш переводчик? — спросил озадаченный Пискунов. — Толмач где?

— Я не понимайт! — широко улыбнулся приезжий профессор и пожал всем встречающим руки.

— Ему должны были дать переводчика, — огорчился декан. — Зачем нам немец без переводчика?

— Guten Tag! Willkommen! — сказал Валера. — Wo ist Dolmetscher?

Переводчика не оказалось. То ли пропал, то ли и не существовал вовсе.

— Валерий Михайлович, выручайте! — взмолился Пискунов, косясь на иностранца. — Позор на всю Европу.

Валерка махнул рукой. Видно, действительно, не зря декан притащил его на вокзал. Мещеряков решил говорить быстрее, авось профессор меньше станет переспрашивать.

Герр Эйдорф вовсю улыбался и ничего не переспрашивал, только кивал. Очень покладистый гражданин оказался. И совсем не заносчивый — на путаницу Валеры в падежах и прочие мелочи внимания не обращал.

Тяжелые чемоданы гостя отправили в гостиницу с комсоргом, а профессора сразу повезли на ознакомительную экскурсию. Больше всего герр Эйдорф крутил головой на Пролетарской улице, где стоял памятник Ленину и здание губчека в стиле ампир.

Он внимательно выслушал попытку случайного переводчика объяснить обе достопримечательности, но в итоге только вежливо улыбнулся. Валерка поздоровался с караульными на дверях, которые знали его по недавней совместной службе, и они поехали дальше. Понравился Эйдорфу новый мост через реку Кальмиус да бывший дом генерал-губернатора. Наконец культурная программа кончилась, и профессора привезли в институт, перестроенный из бывшего купеческого дома. Немец кивнул и проследовал внутрь. В аудитории, построенной амфитеатром, студенты уже скучали, но не расходились. Поглядеть на приезжего было интересно, многие студенты, сами прибывшие в город из деревень, живого иностранца вовсе не видали. Если им, конечно, не пришлось, как Валерке, повоевать в гражданскую и с немцами, и с поляками.

Длинную речь декана Мещеряков сократил в переводе донельзя, а герра Эйдорфа перевел целиком:

— Благодарю вас за любезное приглашение и трогательную встречу, надеюсь, что мы станем все добрыми друзьями. Для меня большая честь преподавать свою науку в стенах современного института и на территории великой страны!

— До звиданья! — сказал еще профессор, заглянув в какую-то бумажку.

— А нам можно будет пользоваться шпаргалками? — тут же спросили из зала. Валера перевел, как мог.

— Можно, — кивнул Эйдорф, — но только до тех пор, пока я не стану говорить с вами по-русски!

В зале вспыхнули аплодисменты.

"Смелый немец, — решили студенты, — но, — понадеялись они, — может быть, горное дело не такое сложное, как русский язык?"

После того, как все начали расходиться, профессор схватил руку Мещерякова и долго ее тряс, благодаря за помощь. Если его просьба не покажется слишком обременительной, то гражданин Эйдорф надеется получить разрешение консультироваться у своего нового русского друга по поводу его родного языка. Он не хотел бы, чтобы его обещание выучить русский осталось пустым звуком. Ведь тогда и студенты будут иметь право не знать его предмет.

— Я тоже студент, — улыбнулся Валерка, — но с удовольствием помогу вам, герр Эйдорф. Но с одним условием.

— Все, что хотите, — обрадовался профессор.

— В обмен вы поможете мне с немецким.

— Согласен! — воскликнул Эйдорф и скорее скрепил договор новым рукопожатием, словно боясь отказа. Пышущего доброжелательностью профессора едва оторвали от руки Валеры и оправили в гостиницу отдыхать.

А успешно дебютировавший переводчик вышел из аудитории и отправился к фонтанчику с питьевой водой, расположенному в фойе. Валерка испытывал такую жажду, что целую минуту не замечал девушку, сидящую в пустом зале на скамейке. Едва он оторвался от фонтанчика, как девушка встала и подошла.

— Здравствуй, Валера.

— Привет, Юля, — Мещеряков смущенно вытер тыльной стороной ладони губы.

— Я видела, как ты переводил, — сказала девушка.

— Не заставляй меня краснеть, — махнул рукой Валерка. — Я и половины не мог сказать, что нужно.

— А я видела, как тебя благодарил профессор. Поэтому… ты не мог бы помочь мне с немецким? По другим предметам я успеваю хорошо, но на стажировку без языка не пошлют.

— Конечно, помогу, — пообещал Валерка, чувствуя на щеках румянец.

— Большое спасибо.

— Не стоит. Ты домой? Юля кивнула.

— Я провожу?

— Проводи, — без доли кокетства согласилась девушка.

Нет, сегодня определенно удачный день. По крайней мере — для него…

3

— Яшка в Медянке пропал! — крикнул Данька с порога комнаты.

— Как пропал? — побледнела Ксанка. — В Медянке?

— И зачем его туда понесло? — Даниил метался из угла в угол. — Звони Валерке, сейчас выступаем!

Ксанка поспешно набрала номер вахты институтского общежития.

— Алло, дежурная? Валерия Мещерякова пригласите, пожалуйста… Не возвращался? Появится, пусть позвонит в губчека. Обязательно передайте.

— Он из института не возвращался, — передала девушка брату. — Я сейчас туда позвоню…

В деканате Ксанке ответили, что занятия закончены, немецкий профессор приехал, и Мещеряков его сопровождал. Но теперь Валерия в институте нет ушел.

— Ладно, найдется, — рубанул рукой воздух Данька. — Едем, дежурный наряд уже внизу!

— Можем по дороге заехать в гостиницу к немцу, вдруг он там? предложила Ксанка, доставая из стола кобуру с револьвером.

У ворот семеро ребят дежурного наряда держали в поводу двух лишних лошадей. Мстители вскочили в седла.

— Рысью! — скомандовал Ларионов.

В единственной работающей городской гостинице им указали номер прибывшего сегодня иностранца. Данька и Ксанка поднялись на второй этаж и постучались. Высокий немец распахнул дверь и с испуганным видом сделал шаг назад.

— Здравствуйте. Вы говорите по-русски? Немец помотал головой.

— Ва-ле-рий Ме-ще-ря-ков? — раздельно произнесла Ксанка.

— Nein.

— Извините.

Мстители, не теряя времени, побежали вниз, за их спинами хлопнула дверь.

— Чего это он так испугался?

— Буржуйская пропаганда, — ответил Данька. — Знаешь, как там нас изображают? А мы еще и с оружием.

— Надо было мандаты показать.

— Он все равно по-русски читать не умеет, — брат сунул ногу в стремя и вскочил на коня. — Сейчас все немцы вместе взятые занимают меня меньше, чем один цыган. Чего он в Медянке этой забыл?

— Я, кажется, знаю, — сказала Ксанка, давая лошади шпоры, — мне один беспризорник рассказал, что слышал, будто Илюха Косой там у родни живет. Я Яшке передала, думала, что он с тобой посоветуется…

— Вот черт, — сквозь зубы сказал Данька. — Ну, если что, я эту Медянку по бревнышку раскатаю…

Настоящая скачка началась за городом. Ларионов не снижал темп, наоборот, то и дело пришпоривал коня, сам не замечая этого.

Вот горячая голова, думал Данька. Подумал бы, зачем Косой станет говорить беспризорнику, где живет? А если так, то наверняка и другие бандиты рядом скрываются. Действовать нужно было наверняка, чтобы Илюху живым взять. После Лютого и хорунжего, что за границу удрал, он теперь у Бурнаша первый подручный. До сих пор не посчитались Мстители с батькой, хоть много раз шли за ним по горячим следам. Всякий раз атаман уходил, бросая обозы с барахлом, даже бросая своих людей, но — уходил. Везение его не может быть бесконечным, верил Данька, а вот Яшка, похоже, стал уставать.

Уже начинало смеркаться, но Летягин, командир наряда, глядя на скачущего впереди начальника, не решился предложить переночевать в расположенном недалеко хуторе. Именно из него примчался днем нарочный сообщить о судьбе Якова Цыганкова. Летягин знал, что тот был закадычным другом обоих Ларионовых, а также Мещерякова, который тоже раньше служил в ЧК. Вообще странно, что один из них отделился от остальных. Легенды о Неуловимых Мстителях до сих пор обрастают новыми деталями… Понятно, почему так мчится вперед Даниил, но, в любом случае, бандитов и след простыл. А Цыганков скорее всего уже…

Летягин не додумал мысль, потому что в придорожных кустах закатное солнце отразилось на винтовочном стволе.

— Берегись! — крикнул Летягин.

И тут же прогремели один за другим три выстрела. Один из чекистов покачнулся в седле, остальные остановили коней и схватились за короткие кавалерийские винтовки.

А Данька выхватил шашку, снова пришпорил коня и поскакал прямо на засаду. Оттуда успели выстрелить еще дважды, но всадник припал к коню и слился с ним в один смертоносный снаряд. Даниил влетел на полном скаку в кусты и пропал. Ксанка понеслась следом за братом, сжимая в руке револьвер. Не имея возможности стрелять, чекисты тоже двинулись вперед, на дороге остались только двое. Один был ранен, а другой поддерживал товарища в седле.

— Данька! — позвала Ксанка, продираясь сквозь кусты и стреляя в воздух.

Где-то впереди послышался хруст веток, одинокий выстрел и стон. Девушка направила лошадь на звук.

— Данька!

— Здесь я, — Даниил оказался на маленьком пятачке, свободном от растительности. Сдерживая коня, он крутился на месте и старался рассмотреть хоть что-то сквозь подлесок. — Ушли, гады! Лошади у них свежие, нам не догнать.

— Тебя не задело?

— Нет, — Данька сунул шашку в ножны и спрыгнул с коня. Только теперь Ксанка заметила на траве неподвижное тело.

Она тоже спустилась на землю и склонилась над бандитом. Его лицо залила кровь из раны на голове. Даниил нашел отлетевшую в сторону винтовку и показал на ней свежую зарубку.

— Успел отбить.

Летягин с подчиненными подъехал к Мстителям.

— Они нас не ждали, — сказал он. — Рассчитывали на встречу утром, только готовиться стали. И место выбрали удачное и даже пулемет "Льюис" притащили, только установить не успели. Если б ты, командир, так не гнал…

— Да, — подтвердил другой чекист. — Они как раз ужинать наладились, а тут мы. Бандиты бульбу с салом побросали, но стрельнуть как следует уже не успели. Так что мы даже трофей добыли! — парень вытянул руку с бутылкой мутного самогона.

Ксанка нажала на курок и осколки стекла брызнули в стороны.

— Ты чего?! — парень даже в седле качнулся от неожиданности.

— А чтоб бдительность, как другие, не терять, — спокойно пояснила девушка, убирая оружие в кобуру.

— Правильно, — кивнул Данька. — Где еще двое? Раненые есть?

— Епанчинцева зацепило, товарищ командир, — доложил Летягин.

Данька сел в седло и маленький отряд вернулся на дорогу.

— Дай посмотрю, — подъехала к раненому Ксанка. Рана оказалась легкой. Разорвав гимнастерку, девушка забинтовала плечо.

— Кость вроде не задета, — сообщила она.

— Пулемет возьмем с собой. Васин, ты доставишь Епанчинцева на хутор, приказал Данька. — И пусть с утра местные мертвого бурнаша похоронят. На обратном пути мы вас заберем… Остальные — рысью, за мной, марш!

4

Весна нынче теплая, как лето. И это хорошо, потому что ему приходится много ездить. Лучше колесить по пыли, чем по грязи, в которой как-то пришлось сутки просидеть с телегой. Да к тому же все приборы отсырели и ржой взялись. Разлюбил Николай Иванович воду давно. И не плавает больше и даже не пьет. Была бы его воля — может, в пустыню бы уехал. А что? Знакомцев у него в тех краях нет, а профессия — по всей стране нужная. Он теперь радиотехник. Механиком по паровым машинам быть не хотел, ну и освоил. Только вместе с профессией надо было и республику сменить, а не застревать на Украине. Ездит он теперь по станицам, антенны ставит, приемники детекторные по сельсоветам устанавливает. Встречают всюду как дорогого гостя, горилки наливают, сала в дорогу еще дают. Вот только постоянные разъезды его и подвели. Наткнулся-таки Николай Иванович на старых знакомых — по 20-му еще году и все — завис, как рыба на кукане. От них скроешься — так ВЧКа разыщет.

Поначалу сильно боялся Николай Иванович, но потом понял, что если с умом дело вести, то никто до него еще сто лет не докопается. Документы надежные, профессия — новой власти нужная, а лицо после ранения и сам с трудом узнает. Однако, несмотря на все разумные доводы, опаска осталась, раз он снова об этом думает.

— Тпр-ру!

Николай Иванович натянул вожжи и остановил телегу прямо перед воротами. Зашел, отомкнув калитку, внутрь и оттуда распахнул ворота. Под их надежность ему и разрешает губкомовское начальство держать государственный транспорт на своем дворе. Хотя знавал он цыган, которые и из-под такого замка увели бы лошадь. Да что о том вспоминать! А его каурую кобылу не сведут — ей только телегу и таскать. Вот у Бурнаша когда-то были кони так кони, хоть и запрягал он их в автомобиль-ландо, выстланный коврами. Такого ландо по сю пору в Юзовке не увидишь. И у Сидора Лютого был знатный конь… Но нет коня, нет давно и Сидора.

Хозяин запер ворота, а калитку не стал. Посмотрел на серебряную луковицу карманных часов. Полдевятого. Николай Иванович специально к этому времени ехал, поскольку в девять ровно должен пожаловать долгожданный гость. Он распряг кобылу, дал ей сена и убрал с телеги железки и инструмент. Если какой беспризорник вдруг калитку дернет, то ничего интересного в пустом дворе не найдет. Хозяин прошел в дом, разжег печь и поставил варить картошку в мундире. Потом уселся на крыльце и, свернув из крепчайшего самосада козью ножку, стал ждать.

Когда уже в третий раз Николай Иванович начал теребить из кармана цепочку часов, калитка открылась, и на ее пороге показался человек. Выше среднего, манеры уверенные, голос приятный, костюм отличный.

— Добрый вечер.

— Здравствуйте.

— Вы будете Николай Иванович Сапрыкин, радиотехник?

— Да, проходите.

— Я от Леопольда Алексеевича вам привет привез, — приблизившись к крыльцу, сказал гость.

— Спасибо, но я еще посылку жду с… индукционными катушками.

Кивнув, посетитель полез во внутренний карман.

— Пожалуйста, — пакет и правда мог содержать радиодетали, но Сапрыкин надеялся совсем на другую начинку.

— Пойдемте в дом, — сказал он.

Николай Иванович засветил керосиновую лампу, поскольку на улице стало темнеть, и разорвал пакет. Осмотрел содержимое, пробежал глазами вложенную внутрь записку и убрал пакет на комод.

— Прошу к столу.

Хозяин снял с печи уже под остывший чугунок, нарезал хлеб и колбасу, выставил с подпола бутылку горилки. Налил две стопки.

— За знакомство!

— Я не люблю пить.

— По русскому обычаю. Или вы нас не уважаете?

— Хорошо, — легко вздохнул гость, — выпьем.

— Как вас, кстати, звать?

— Зовите Александр Карлович.

— Как доехали, Александр Карлович? — старательно закусывая, спросил Сапрыкин.

— Хорошо доехал, — гость понюхал горбушку хлеба и положил обратно.

— А как Леопольд Алексеевич?

— Он остался.

— Шутите, господин хороший? — скривился Николай Иванович, снова берясь за бутылку. — Я имел в виду его настроение.

— А он разве не написал? Полковник ведь скорее ваш друг, чем мой.

— Теперь и ваш, — Сапрыкин поднял рюмку. — Он, кстати, пишет, что вы поступаете в мое полное распоряжение.

— Не врите. Покажите письмо!

— Не могу, там секретная информация.

— Я согласился помочь вам кое в чем, не более, — Александр Карлович легко опрокинул стопку и ущипнул черный мякиш.

— А говорили — не пьете, — напомнил Николай Иванович.

— Я говорил — не люблю, — уточнил собеседник, — потому что после рюмки человек хуже соображает, формулировки путает. А у нас ведь есть дело.

— Я сам знаю, что делать, и в указчиках не нуждаюсь.

— После третьей рюмки возникает агрессия… Сапрыкин рассмеялся и откинулся на спинку стула.

— О деле: встречаться будем на скамейке в городском парке по воскресеньям. В два часа пополудни вас устроит?.. Там и нэпманы гуляют, и комсомолки, так что внимания мы не привлечем. Шифр у вас для записок есть. Сюда можно снова прийти только в случае крайней нужды. А еще лучше продумать такую связь под предлогом, что вы интересуетесь радиоделом, ну и нуждаетесь в помощи…

Александр Карлович согласно кивнул и достал из портсигара папиросу.

— Не понимаю, чего вы лезете в самое пекло? — неожиданно спросил Сапрыкин.

— А зачем вам понимать? — высокомерно приподняв бровь, сказал гость.

— А затем, что если я чего не понимаю, то опасаюсь, — ласково пояснил Николай Иванович. — Может, ты провокатор?

— Достаточно того, что мне доверяет Леопольд Алексеевич, — пуская колечко в потолок, сказал Александр Карлович, — но, в утешение вам, могу сообщить, что у меня есть свой параллельный интерес.

— Ну-ну, — проворчал Сапрыкин и налил себе горилки. — Только не ошибись, дорогой. Леопольд Алексеевич далеко, а батька Бурнаш — рядом.

— Бросьте угрожать, я ведь тоже знаю вашу настоящую фамилию.

— Откуда?!

— Хорунжего Славкина помните?

— Вот сволочь! — поразился Сапрыкин. — Помнит?

— А как же, — с улыбкой превосходства сказал Александр Карлович, после первой бутылки даже кланяться велел.

Николай Иванович выпил.

Гость бросил окурок.

— Полагаю, взаимных угроз достаточно. Мне понадобится ваша помощь, Николай Иванович, чтобы войти кое-кому в доверие. Небольшая акция, налет. Сможете?

— Проще простого.

— Только не надо привлекать к этому людей Бурнаша, их могут узнать. Лучше это будут просто мелкие уголовники.

— Сделаем. Когда?

— Пока не знаю. Мне нужно осмотреться. Через два дня как раз воскресенье, я вам передам подробные инструкции. До работы не платите, а то напьются.Нам ошибок совершать нельзя, против нас стоят серьезные люди.

— Сделаем, — повторил Сапрыкин. — Я тут уже пять лет кручусь, пока вы там планы строите! — Николай Иванович нарисовал в воздухе башню.

— Договорились. Мне пора.

Николай Иванович проводил гостя и запер за ним калитку. Потом вернулся в дом и допил бутылку. Сидящий в самой глубине страх мешал хмелю взять свое. Опасное дело затеяли полковник с атаманом, ох, опасное…

5

Новой засады можно было пока не опасаться. Но Данька твердо знал, что как только Бурнаш узнает о разгроме старой, — выступит навстречу чекистам всей бандой. Несмотря на то, что они захватили пулемет, отряд чекистов очень мал, и атаман не упустит такой возможности поквитаться с врагами. Поэтому скачка продолжалась в прежнем темпе.

В здешних степях и лесах Бурнаш чувствует себя, как дома. Имеются у него и помощники — из тех, что служили когда-то под его черным знаменем, а теперь стали "мирными жителями". Может быть, злостных бандитов среди них и не много, но, боясь разоблачения, они батьке помогают. А советской власти объективно вредят. В гражданскую войну в здешних местах каких только атаманов не водилось: белые, черные, красные, зеленые, желто-блакитные. Поди, разберись сейчас с каждым станичником: с кем он был? Бывало не раз атаманы мобилизацию насильно проводили, да и перебегали частенько казачки из отряда в отряд, ища кто наживы, а кто верной идеи.

Конечно, каждому под стреху не заглянешь: хранит свой обрез мужик или честно разоружился. Но вот если бы удалось ликвидировать Бурнаша и других главарей помельче, то станичники поняли бы, что советская власть пришла навсегда. Вот только пока что батька атаман значительно ловчее оказывается. Яшку выманил одного из города и засаду правильно приготовил. Если б удача была на его стороне — лежали бы уже Мстители с чекистами на пыльной дороге…

Солнце скрылось, но багровое небо еще давало слабый свет, когда отряд въехал в Медянку. На центральной улице пожарище указывало место, где был раньше сельсовет. Всадники спешились, чтобы дать коням отдохнуть.

— Летягин, обойди с ребятами ближайшие хаты, — приказал Данька, расспросите народ и отыщи активистов. Кто сопротивляется — тащи сюда. А мы тут посмотрим.

— Есть.

Ксанка с Данькой обошли пожарище. Дом сгорел дотла, среди углей торчала одна каменная печь, да валялась гнутая радиоантенна.

— Никого тут быть не может, — сказал Данька, — утром лучше что-нибудь разглядим. Ксанка при этих словах отвернулась.

— Погоди, не плачь, — положил ей руку на плечо брат, — еще не факт, что он тут был…

— Не факт, мил человек, не факт.

— Ты кто, старик? Что знаешь? — Данька подскочил к невесть откуда взявшемуся станичнику.

— Я вижу, вы люди серьезные, — сказал тот, опираясь на палку. — А мандат есть? Ксанка протянула бумагу.

— Дедушка, мы нашего товарища ищем. Ты его видел?

— Меня Василием Кузьмичем кличут, — старичок вернул мандат. — Был тут один уполномоченный.

— Яков Цыганков?

— Во-во, и сам — цыган вылитый. Если б не уполномоченный с мандатом, так бы и подумал.

— Где он?

— А это мне, милок, не ведомо.

— Не шути, дед, — Данька сгреб старика за грудки. — Да я за Яшку всю станицу спалю!

— Кому палить, вон, и так находится… Кабы знал, не посылал бы хлопца на хутор.

— Так это ты?.. — Данька разжал руки.

— Василий Кузьмич, расскажи, что видел, — попросила Ксанка. — Мы друга ищем.

— Приехал сёдни ваш друг, предъявил председателю мандат. Я, говорит, имею намерение Илюху Косого арестовать. Взял тогда председатель свой обрез, и пошли они в дом к Илюхиной сестре. Я тут остался, на посту. А, как взрывы начались, стрельба, я из сельсовета сбег, потому как оружия не имею, чтобы казенную документацию охранять. Примчались тут бурнаши на конях и сельсовет спалили.

— А Яшка-то, Яшка где?

— Атаман крикнул, что, мол, одним мстителем меньше, воздух чище, да и ускакали.

Ксанка опустила лицо и тихо заплакала.

— Василий Кузьмич, ты в том доме был? — продолжал допрос Данька.

— Вот то-то и оно, что был. Взорвали они Ольгин дом полностью, полкрыши вниз ухнуло, стены качаются. Заглянул я внутрь и вижу — Михайло, председатель, на пороге комнаты лежит — по сапогам только и узнал, а второго-то тела нету. Чудеса!

— Как нету? Говори толком!

— Нету. Только крови натекло, а парня вашего нету.

— Бурнаши забрали, что ли?

— Чудеса, — развел руками Василий Кузьмич.

— Слышь, Ксанка, — тряхнул Данька сестру. — Зови Летягина с ребятами… Ну, пошли, дед, покажешь, как дело было.

Василий Кузьмич привел Ларионова к руинам взорванного гранатами дома. Следом подошли остальные чекисты. С ними были еще трое парней.

— Активисты, говорят, товарищ командир, — доложил Летягин.

— Где были, когда бой шел? — спросил Данька.

— На гумне прятался, — опустил голову один.

— А мы на огороде. Ружьев у нас нет, чтобы с Бурнашом воевать.

— Ладно, потом разберемся. Летягин, заготовь факелы, разбей людей по двое, сам один будешь действовать. Каждой паре — по активисту и тебе один. Одна группа пусть осмотрит место боя и все кругом на сто метров. Остальные идут по домам и расспрашивают всех подряд. Тело Цыганкова никто не видел, а атаман его с собой вряд ли забрал.

— Все дома обходить?

— Все.

— До утра не управимся, Даниил, да и люди устали.

— Искать, я сказал, — зыркнул глазами Ларионов. — У нас время только до утра и есть, а там Бурнаш опять заявиться может. Забыл, что засада ускакала?

— Есть, — козырнул Летягин. — Семен, Клим и ты, как звать?

— Федот, — сказал активист, хлюпая носом.

— И Федот — первая группа…

Данька отвел секретаря-бухгалтера в сторону.

— Мы, Василий Кузьмич, отдельно пойдем. Ты, я вижу, человек положительный и местное население хорошо знаешь?

— А то как же.

— Задача такая: не во все дома стучаться, а только в те, где советской власти сочувствующие имеются: бедняки, красноармейцы бывшие. Понятно?

— Понятно, — кивнул Василий Кузьмич, — я, выходит, — четвертый станичный активист.

— Ну а кто ж еще? — усмехнулся Данька.

Летягин не терял времени: три человека с факелами из соломы уже обшаривали место боя, остальные растворились во тьме. Мстители зашагали следом за стариком.

— Вот тут, пожалуй, — сказал он и стукнул в дверь своей палкой.

— Кто это ночью балует? — раздался женский голос.

— Отпирай, Анисья, это Кузьмич.

— Чего надо?

— Дело у меня срочное.

Наконец брякнула дверная щеколда. Данька первым вошел в коридор, почувствовал слабый запах спирта и отстранил тетку.

— Ой, кто это?

— Свои, не боись, — успокоил Василий Кузьмич.

Данька распахнул дверь в комнату и замер на пороге, словно ослепленный светом простой керосиновой лампы.

— Яшенька! — Ксанка оттолкнула брата и бросилась к кровати, на которой лежал весь в тряпичных бинтах, бледный, с запавшими глазами, но живой Яков Цыганков.

Сиделка, бывшая около больного, повернула к вошедшим голову.

Отбросив последнее сомнение, Данька шагнул вперед:

— Настенька!..

Девушка привстала со скамьи, не веря своим глазам.

— Так я пойду, дам отбой, — предложил Василий Кузьмич и, чувствуя себя лишним, выскользнул из комнаты.

6

Переводчика господину Эйдорфу все-таки отыскали, и Валерий слушал первую лекцию, сидя вместе с остальными студентами курса. Но самое главное, что ближе всех, рядом с ним, была Юля. После лекции к Мещерякову подошел профессор.

— Рад вас видеть, мой молодой друг, — сказал немец, пожимая руку.

— Здравствуйте, — ответил Валерка по-немецки. — Познакомьтесь, герр Эйдорф, это Юля.

— Очень приятно.

— Я рада, — сказала девушка, не совсем уверенная, правильно ли она говорит.

— У вас отличное произношение, — галантно сказал профессор, заметив ее смущение.

— Он хвалит твое произношение.

— Спасибо.

— Если ваша знакомая не против, то я хотел бы пригласить вас ко мне в гости. — Герр Эйдорф достал бумажку и обратился к Юле. — "Приглашайт гости", а?

— С удовольствием, — рассмеялась девушка.

— Вы видите, Валерий! — обрадовался профессор. — Она меня поняла!

— Поздравляю с первым успехом, — сказал Мещеряков. — Юля тоже хочет изучать немецкий язык.

— Вот и отлично, едем.

— Хорошо, — согласился Валерка, — но сначала мне нужно позвонить.

Благосклонность декана распространялась и на использование служебного телефона. Мещеряков зашел в деканат и позвонил Даньке. Потом Ксанке. Их телефоны по-прежнему не отвечали. Дежурный также не мог сказать ничего нового.

— Сами ждем, обещали сегодня вернуться.

Валера немного беспокоился. Вчера, когда он вернулся в общежитие, ему передали просьбу друзей позвонить, но в губчека работал только телефон дежурного. Ему сообщили, что сначала Цыганков, а потом Ларионовы, взяв дежурный наряд, отправились в станицу Медянку. Яков должен был уже вернуться, но раз к нему поехали Данька и Ксанка, то это не важно. Начальника отдела по борьбе с бандитизмом и его товарищей ждали только к вечеру, поэтому паниковать было рано. Валера отбросил тревогу и присоединился к Юле и Эйдорфу.

В гостинице профессор заказал в номер чай, с пожатием плеч заметив, что кофе тут не бывает.

— Будет. Года три назад и чая не было, — заметил Валерка.

— Что вы говорите? — удивился герр Эйдорф. — В такой богатой стране… Извините за беспорядок, здесь у меня временное жилье. Я ищу себе квартиру, ведь мой контракт заключен на полгода.

Валера старался переводить Юле все, что она не успевала понять.

— Вы собираетесь продлить контракт, герр Эйдорф?

— Пока не знаю, — ответил профессор, — мне кажется, что профессиональная тема слишком серьезна и сложна для первого занятия. Предлагаю поговорить на семейную тему, хорошо?

— Давайте, — согласились гости. Горничная принесла три стакана чая и столько же булочек.

— Раз тема семейная, то прошу вас в неофициальной обстановке называть меня Генрих, — затем профессор открыл один из нераспакованных чемоданов и достал оттуда толстый альбом.

— Это мой семейный альбом, — медленно начал рассказывать Эйдорф. — Мы, немцы, очень сентиментальный народ и любим рассматривать семейные фотографии. А вы?

— Мы любим смотреть семейные фотографии, — чуть запинаясь, сказала Юля.

— Отлично. А вы, Валерий?

— Не слишком часто, Генрих.

— Ваше предложение короче, но сложнее по конструкции, — заметил профессор и продолжил, перелистывая альбом. — Это университет в Берлине, где я учился. Это мой дом в Кельне. Вот моя жена Марта, это мой сын Альберт, я его очень люблю…

Юля рассматривала фотографии, а Валерка больше обращал внимания на разговор. Его скорее волновало произношение, чем простой словарный запас.

— А почему нет фотографий ваших родителей? — спросила Юля.

— Feuer, — взмахнул руками Эйдорф, — огон!

— Огонь, пожар.

— Огон, — кивнул немец. — Теперь вы, Валерий, расскажите по-немецки о своей семье.

— Моя семья далеко, родители живут в Ленинграде.

— Это не важно, продолжай, — сказала Юля.

— Можете рассказать о институте, о своих друзьях. Учатся они или работают?

— Все мои друзья: Ксанка, Данька и Яшка работают в губчека.

— Что есть "губчека"?

— Губернская чрезвычайная комиссия. Эйдорф кивнул.

— Ничего не понимаю в системе ваших государственных учреждений. И чем они занимаются на работе, какие должности занимают?

— Это секрет, — сказал Валера.

— Так легко отвечать, — ехидно заметила Юля.

— Расскажите тогда, в каком они здании работают, — предложил профессор.

— Не нужно, Генрих, — твердо сказал Мещеряков.

— Это тоже секрет? — сделал большие глаза Эйдорф.

— Давайте, лучше я расскажу, — предложила Юля.

— Прошу, фройляйн Юля.

— Я выйду позвонить, — сказал Валера.

Он спустился к дежурному и снова набрал ЧК. Друзья пока не вернулись. Мещеряков поднялся в номер. Эйдорф и Юля весело щебетали на смеси немецко-русских слов, но половину словаря им все равно заменяли жесты. Валерка прихлебывал остывший чай, смотрел на Юлю и чувствовал себя гораздо лучше, чем когда прижимал к уху пустую бибикающую трубку.

Прощаясь, Генрих пропустил девушку вперед, а ее кавалера придержал за локоть.

— Извините за излишнюю навязчивость, Валерий, но у меня была причина пригласить вас сегодня в гости. Вот, посмотрите, — профессор подал Мещерякову бумагу.

Валера увидел толстого буржуя, срисованного с плаката, и подпись по-немецки печатными буквами: "Деньги или смерть".

— Значит вы, Генрих, знаете, что такое "губчека"?

Эйдорф виновато кивнул.

— Подозреваете кого-нибудь?

— Я боюсь.

— Я посоветуюсь, — сказал Валерка, — больше ничего обещать не могу. Я ведь там больше не работаю.

— Валера, ты идешь? — позвала с лестницы Юля.

— Сейчас.

— Вам же не нужен дипломатический скандал? — мягко спросил Эйдорф. Мы должны быть союзниками.

— Постарайтесь пока в одиночку не гулять, — посоветовал на прощание Валерий, — и держите дверь на запоре.

— Спасибо, обязательно.

7

Тряская на булыжной мостовой телега подкатила к больничному крыльцу. С помощью санитара Даниил и Летягин перенесли Яшку с подводы в приемный покой и уложили на койку с колесиками. Епанчинцев с рукой, висящей в тряпичной петле, завязанной на шее, зашел в больницу самостоятельно.

Ксанка и Настя вошли следом, оставив с лошадьми Васина. Остальные чекисты отправились прямиком в здание губчека.

По настойчивой просьбе Ларионова Яшу и раненного в плечо чекиста поместили в одну отдельную палату. Роскошь, но в мирное время вполне допустимая. Данька хотел на всякий случай поставить у дверей охрану, но Епанчинцев его отговорил.

— Я же легкораненый, да еще в левое плечо. Вы мне, товарищ командир, наган оставьте, я за товарищем Цыганковым пригляжу.

— И мне оставь, — одними губами прошептал Яшка.

— Тебе — усиленное питание, а как выздоровеешь — пять нарядов на дежурство вне очереди за самовольную отлучку.

— Не выйдет, я — по делу.

— Молчи уж, деловой! — Ксанка поправила цыгану одеяло. — Мы, между прочим, тебя у девушки нашли.

— Ксанка, да я…

— Твое дело поправляться, — рассмеялся Даниил, — и поменьше болтать, понял? Цыганков прикрыл глаза.

— Яшка! Яшка! Ребята! Вы где? — донеслось из коридора. В палату влетел Валерка и кинулся к раненому. — Как же ты так, Яша?

— Нормально, Валерка.

— Будет знать, как друзей на прогулку не брать, — сказал Данька. — Ты где был?

— В городе. Я уже вторые сутки постоянно в ЧК звоню, а вас все нет и нет. Хотел уже идти в губком отряд требовать. Остальные хоть все целы?

— Епанчинцева зацепило, — сказал Ларионов, — но мы не только все, а еще с прибытком.

Только теперь Валера заметил стоящую в углу девушку.

— Настя? Привет… Но откуда?

— Из Медянки, — просто ответила та. — Здравствуй.

— Настя Яшу и спасла, — сказала Ксанка, — подобрала полуживого, у себя дома спрятала.

Валера присел на табурет, чтобы прийти в себя от новостей.

— А что Яшка в Медянке этой делал?

— Илюху Косого ловил да сам в засаду попал. Председателя тамошнего гранатой разорвало, — пояснил Данька, — а цыгану нашему повезло. А мы, как узнали про засаду, следом помчались, но тебя предупредить не смогли.

— Понятно. Ну, а как там ты, Настя, оказалась-то?

— У тетки жила. Помнишь, как заложников освобождали? А среди них тетка моя была?

— Анисья?

— Да, они же из Медянки и были все. Потом хату нашу сожгли красные как бурнашевский штаб, а маму мою шальная пуля нашла. Вот мы с братом Костькой и остались вдвоем. Стали жить у тетки Анисьи.

— А где же Костя? — стал озираться Валерка.

— Пропал Костька, — вздохнула Настя. — То ли сам убежал, то ли украли… Не смогла я за братом уследить.

— Ну, что пригорюнилась? — Данька погладил девушку по волосам. Найдем мы Костю, я же тебе обещал. Ксанка, вон, у нас, по беспризорникам специалист, любого сыщет.

Настя уткнулась Даниилу в плечо и разрыдалась. Данька сделал извиняющийся жест.

— Пока, Яшка, выздоравливай. — Данька чуть отстранился от девушки и достал из кармана наган. — Возьми, Леша.

— Спасибо, командир, — Епанчинцев улыбнулся, почувствовав себя снова полноправным бойцом. — У меня не пошалят!

— Мы пойдем, ребята, на телеге пулемет остался, надо его в оружейную сдать и Настю как-то устроить.

— Может, ко мне в общежитие? — предложила Оксана. — Ты похлопочи.

— Ладно, — Даниил увел девушку. Уставший Яшка прикрыл глаза.

— Больно? — с участием спросила Ксанка.

— Не очень, — Цыганков с усилием вновь разлепил глаза. — Как твои дела?

— Нормально, — пожал плечами Валерка. — Учусь, к нам профессор из Германии приехал, так я с ним немецким начал заниматься… Серьезно тебя, Яшк?

— Множественные осколочные, — за раненого ответила Ксанка.

— Крови много потерял, да еще, кажется, легкое задето…

— Это кто тут вместо меня диагнозы ставит? — в палату вошел уже лысый, но очень энергичный врач. — Здравствуйте, молодые люди, и до свидания.

— Но мы друзья и…

— Из-за вас, друзья мои, будет наказана медсестра, которая пустила сюда, к раненому, такую септическую компанию.

— Нам везде можно, мы из ЧК, — проворчала Ксанка, вставая с постели Цыганкова.

— Вот и славно… А вам особое приглашение нужно, молодой человек? повернулся доктор к Епанчинцеву.

— Я тоже раненый, только легко, — сказал Алексей.

— Тогда перестаньте размахивать этой своей железкой и быстро в кровать!

— Выздоравливай, Яшка, мы завтра зайдем. Валерка и Ксанка быстро покинули палату под напором энергичного врача.

— Какой он вредный, — кивнула девушка на дверь.

— Нормальный, — успокоил Мещеряков, — я таких встречал: ворчат много, но дело свое знают. Тем более, ты сразу диагноз!

— А кто Яшке перевязку делал?

— Настя, насколько я понял, — поддел Валерка. — Ладно, не дуйся, я пошутил. Теперь все хорошо, Яшку на ноги быстро поставят. И Епанчинцев рядом. Хотя я не думаю, что бандиты в больницу сунутся.

— Все-таки страшно, — задумчиво сказала Ксанка. — Не за себя, а вообще. Сколько лет, как гражданская кончилась, а мы все воюем с Бурнашом.

— Ничего, Колчака с Врангелем разбили и до Бурнаша доберемся. Он же потому живуч, что по сравнению с ними мелкий, как блоха, — вот ухватить и трудно!

— Хорошо сказал, — засмеялась девушка. — Мне даже легче стало.

Друзья вышли с больничного двора и зашагали по улице.

_ А ну, стой! — крикнула вдруг Ксанка, так что Валерка вздрогнул и сам остановился. А девушка уже летела по улице за пацаном, одетым в рванье.

— Стой, Кирпич!

Мальчишка бежал неуклюже, но быстро. Валерка включился в погоню. Через квартал пацан понял, что от кавалера чекистки ему не уйти, и свернул во двор. Проход на другую улицу, где легче затеряться, оказался заперт. Кирпич подпрыгнул, вцепился в край забора и уже почти подтянулся, когда Валерка схватил его за ноги.

— Не бейте, дяенька! — завопил мальчишка и попытался сбросить рвань, за которую его держал Мещеряков.

— За руки! За руки его держать надо, — подоспела запыхавшаяся Ксанка и показала как.

— Больно, больно!

— Не канючь, Кирпич.

— Шустрый парнишка, — заметил Валерка, возвращаясь на мостовую.

— Мне б хавчей, вообсе не догнали бы!

— Нам бы тоже харчей не помешало — после такой беготни, — усмехнулся Валерка.

— Почему из детдома сбежал? — спросила Ксанка.

— А чего они девутся?

— Врешь?

— Не-а.

— Разберемся.

Ксанка взяла беспризорника за одну руку, а Валерка — за другую. Мальчишка перестал выворачиваться, почувствовав себя в двойных тисках.

— Ты лучше скажи, кто тебе велел про Илюху Косого мне рассказать? спросила Ксанка.

— Никто.

— Пацан, ты с нами не шути, — сказал Валерка. — Мы ведь можем тебя и в тюрьму отвести. Кирпич пренебрежительно сплюнул.

— Или наоборот, — предложила Ксанка, — освободим, а слух пустим, что ты Косого заложил.

— Йе-бо, никто не велел. Могу забожиться! — мальчишка поочередно заглядывал в лица своих спутников. — Я в салмане одном услысал, от деловых. А Илюха — он не нас, он не вол, а идейный.

— Это Косой — идейный?

— Не нас он, вот я вам и сказал.

— А чего тогда боишься?

— Ему селовека убить — нисего не стоит, — сказал Кирпич. — Луце уж я в детдоме буду сидеть, сем у него на муске.

— Балда ты, парень, — сказал Валерка. — Тебе учиться надо, а не по шалманам таскаться.

— Если узнаю, что ты нас обманул специально или кто велел тебе это сделать, я тебя из-под земли достану, — пообещала Ксанка. — Из-за твоих слов нашего друга ранили, понял?

— Я помось хотел. И вам и своим. Нам этот Косой только месает!

— Ты его куда поведешь? — спросил Валерка.

— На Одесскую, в детдом, — сказала девушка. — Спасибо, что помог догнать.

— Завтра увидимся. Пока, шкет.

— Пока, флаел! — Кирпич лихо сплюнул на мостовую и побрел за Ксанкой.

8

— Разрешите, господин полковник?

— Прошу вас, Петр Сергеевич, — хозяин кабинета встал и протянул вошедшему руку.

Таким образом полковник Кудасов давал понять, что, несмотря на официальные дела, они со штабс-капитаном Овечкиным прежде всего товарищи по оружию. Да и в субординации ли дело? Капитан разведки (полковник так высоко ценил свое ведомство) порой стоит больше, чем генерал от инфантерии. Особенно в нынешней ситуации, когда Овеч-кин по-прежнему сражается с большевиками, а пехотные генералы проедают пенсию, положенную Союзом офицеров за прошлые заслуги.

— Есть новости из России, Леопольд Алексеевич. Хорунжий Славкин получил через румынскую агентуру донесение: "Атаман ликвидировал видного сотрудника ВЧК. Агент Дрозд прибыл на место, вышел на связь. Дрозд начал отработку плана Альфа. Требует оказать ему помощь местными силами. Боцман".

— Отлично, Петр Сергеевич.

— Посмотрим, Леопольд Алексеевич, — осторожно ответил Овечкин.

— Вас что-то смущает?

— Использование непрофессионального агента.

— Ну-ну, не стоит так мрачно смотреть на вещи. Боцман ваш тоже в контрразведке не служил.

— Он хоть где-то служил, Леопольд Алексеевич.

— Подручным у Бурнаша, — хмыкнул полковник.

— Атаман человек осторожный, он своих людей знает. Именно поэтому Бурнаш может с новым агентом не сработаться.

— Петр Сергеевич, Дрозд сам пошел на вербовку.

— У него есть свой интерес.

— Бросьте, штабс-капитан, бросьте! Наши интересы совпадают. И потом, румынская агентура ненадежна, они работают сначала на себя, а во вторую очередь на нас. Не понимают господа румыны, что дело борьбы с красными наше общее дело. Хорошо, что немцы это понимают лучше, а то снова пришлось бы менять квартиры… Ну да ладно. При удачной реализации плана Альфа мы обещали Бурнашу организовать ему и его людям переход российско-румынской границы.

— У него слишком большой отряд, Леопольд Алексеевич, — заметил Овечкин.

— Не беда, даже при удачном проведении операции отряд Бурнаша сильно сократится. А при неудаче… — полковник развел руками. — Ничего не попишешь — война. Кстати, Петр Сергеевич, на крайний случай, подготовьте план эвакуации с территории Советов одного атамана. Бурнаш, с его талантом поднимать казаков на бунт, нам еще пригодится.

— Слушаюсь, господин полковник.

— Англичане наконец выразили желание встретиться лично, так что я скоро отбываю в Лондон.

— Желаю удачных переговоров, Леопольд Алексеевич.

— Спасибо. Вы пока останетесь за меня… Да, вот еще, Петр Сергеевич, всякая положительная информация об успехах наших агентов на территории Украины помогла бы мне успешнее вести переговоры с английской разведкой. Докладывайте немедленно.

— Будет исполнено, господин полковник. Разрешите идти?

— До свидания, штабс-капитан.

9

— А вы хорошо устроились, Генрих, — сказал Валерий, выходя после урока из новой квартиры профессора. — Дом хороший, в центре города, квартира просторная.

— Главное, что здесь на окнах ставни и есть крепкие двери с новым замком, ключ от которого я всегда держу при себе.

— Вам снова угрожали?

— Не знаю.

— То есть, как не знаете? — удивился Мещеряков.

— Подходил на улице какой-то неряшливо одетый господин, говорил что-то, но я не понял, — объяснил герр Эйдорф. — Вел он себя агрессивно, но что хотел — не знаю. Я еще не настолько знаю русский…

— Понятно, — покачал головой Валерий. — То ли рупь просил, то ли сто тысяч.

— Что-что?

— Почему вы мне сразу не сказали?

— Понимаете: закрутился. У меня, Валерий, столько дел сейчас в институте.

— Ваша квартира, кстати, довольно далеко от института, герр Эйдорф. Можно было найти поближе.

— Зато она рядом с вашим губчека.

— Да, через дорогу. Я вижу, вы всерьез обеспокоены?

— Просто я принимаю доступные мне меры предосторожности, — сказал профессор. — Мы, немцы, дотошный народ. Но, как разумный человек, я вполне допускаю, что все это может оказаться детской шалостью… Мне неудобно опять пользоваться нашим знакомством, но вынужден попросить вас еще об одной услуге.

— Все, что в моих силах.

— Мне нужен телефон. Если вдруг ко мне станут ломиться… Вы понимаете?

— Понимаю, но с этим сложно. Я и сам без телефона живу.

— Как у вас говорится по-русски: "На нет и суда нет".

— Герр Эйдорф, вы делаете серьезные успехи!

— Спасибо. Вы тоже сильно продвинулись в немецком, Валерий.

— Уже поздно, профессор, не стоит меня дальше провожать.

— Пожалуй, — Эйдорф остановился посреди темной улицы. — Я так увлекся разговором… До свидания, Валерий.

— Может быть, проводить вас обратно? — предложил Мещеряков, пожимая немцу руку.

— Не стоит, здесь близко, да и ЧК недалеко.

— До свидания, — Валера, насвистывая, пошел в сторону своего институтского общежития. Извозчика в это время не поймаешь, так что выбора транспорта никакого. Скорей бы уж построили трамвайную линию. Хотя институт он скоро заканчивает, из общежития съедет. Работать будет горным инженером и, скорее всего, далее не в городе, а на какой-нибудь из ближайших шахт. Хорошо бы устроиться так, чтобы они с Юлей попали работать в одно место.

— А-а-а! Помогайт! Zu Hilfe!

Крик ворвался в уши и разрушил все мечты. Валерка рефлекторно кинулся на голос, и только потом понял, что это вопит Эйдорф. Подбежав ближе, Мещеряков разглядел, что профессора мутузят человек пять, не меньше. В такие минуты всякий пожалеет, что бросил работать в ЧК. Предупредительный выстрел в воздух разогнал бы эту шпану в одну минуту.

Валерка добежал до места уже не сражения, а просто избиения. Профессор хоть и был крепким мужчиной, но против стольких противников не устоял и десяти секунд.

— Пацаны, впятером на одного не честно! — Мещеряков снял очки и сунул в карман.

— Да пошел ты! — повернулся один из хулиганов.

Валера не стал дожидаться, пока это сделают и остальные, а свалил противника коротким ударом в челюсть. Шпана поняла, что этот невысокий парень лезет в драку всерьез, и дружно напала на заступника. Ближайший попытался пнуть, а второй ударить в лицо. Валерка нырнул под руку, а ногу поймал и дернул на себя и вверх. Взмахнув второй конечностью, хулиган шлепнулся на мостовую. Оставшаяся пара за это время обошла профессора (они били его с другой стороны) и напала на Валерку. Занятия по французской борьбе и впоследствии боксу позволили Мещерякову отбиваться целую минуту. Хулиганы нападали дружно, их тактика была отшлифована участием не в одном десятке драк. Потом Валера пропустил прямой удар в лицо, ослеп на секунду и в следующее мгновение его бы сбили, но чуть живой Эйдорф сумел пнуть в коленную чашечку врага, готового нанести решающий удар. Валерка успел отступить и собраться с силами для следующего раунда.

— Помогайт! — продолжал кричать профессор.

— Ша, он мой! — сказал старший в банде и достал из-за голенища нож. Блеск хищного лезвия не отвлек внимания Мещерякова, он знал, что противнику нужно смотреть в глаза. Главарь бросился вперед, но прицеливающийся взгляд выдал направление удара. Валерка поставил блок, используя нож, как рычаг, вывернул кисть противника и одновременно ударил его в челюсть. Нож звякнул о мостовую, а главарь опрокинулся навзничь. Его подручные взвыли и всей стаей кинулись на чересчур ловкого врага, стараясь захватить его в кольцо.

— Шухел, блатва! — раздался предостерегающий крик.

— Кирпич? — удивился Мещеряков.

— Стой! Стрелять буду! — к месту действия спешили охранники-чекисты, они, наконец, услышали крики профессора.

Хулиганы рассыпались и мгновенно пропали в темноте — тоже, наверное, отработанный до рефлекса прием.

Валера склонился над Эйдорфом.

— Как вы, Генрих? Идти сможете?

— Не знаю.

— Товарищ Мещеряков?! — узнали его бывшие коллеги.

— Я в порядке, — отозвался Валера. — Их шесть человек — шпана, один мальчишка, он шепелявит. Побежали туда.

Чекисты помчались следом и пропали во тьме.

Мещеряков помог профессору подняться.

— Обопритесь на меня, смелее.

Кое-как они доковыляли до дома немца, при свете фонаря Валерка осмотрел раны профессора. Разбитый нос, синяки, ссадина на голове.

— Герр Эйдорф, может быть, доставить вас в больницу?

— Не стоит, — хоть и морщась, сказал профессор, — до утра не умру.

— Почему так мрачно? Все обошлось.

— Сейчас — да.

— Но почему вы полагаете, что эти хулиганы…

— Это не хулиганы. Насколько я заметил, они были совершенно трезвыми. Более того, они по-немецки спросили у меня денег.

— Полагаете, они вас ждали?

— Выходит так, — сказал Эйдорф, — помогите мне…

Мещеряков вновь подставил плечо и они стали подниматься по лестнице.

— Помните записку, Валерий?

— Думаете, это они?

— Что ж тут думать, все очевидно.

У запасливого немца в квартире нашелся йод, Валерка смазал ссадину. Эйдорф смыл кровь и переоделся в чистый костюм.

— Как вы себя чувствуете, Генрих?

— Значительно лучше, — сказал профессор и попробовал улыбнуться. Шутка с рисованным "буржуем" оказалась серьезнее, чем мы думали?

— Получается так, — ответил Валера, — я сейчас зайду к дежурным, попрошу, чтобы они присмотрели за вашим домом, а завтра поговорю с друзьями-чекистами.

— Большое вам спасибо, Валерий. Я так испугался, что до сих пор не поблагодарил вас за спасение. Не будь вас рядом, не знаю, чем бы все это закончилось.

— Я думаю, что шантажисты хотели вас только напугать.

— Знаете, им это удалось, Валерий.

— Я спрошу насчет телефона.

— Еще раз большое спасибо за помощь.

— Заприте за мной дверь, Генрих.

— Можете не сомневаться, — крепко пожимая на прощанье руку спасителя, сказал Эйдорф. — Я близок к тому, чтобы построить за ней настоящую баррикаду. До свидания.

10

Герр Эйдорф поправил сползающую повязку (это ужасно неудобно — самому себе бинтовать голову) и, деликатно постучав, открыл дверь кабинета.

— Стой! Руки!

От неожиданности профессор выполнил команды.

— Да это я не вам, товарищ, — сказала Ксанка и снова обратилась к оборванному мальчишке, который стоял с самым виноватым видом.

— Славка, покажи руки!

Мальчишка протянул девушке карандаш.

— Сядь!.. Что вы хотели?

— Я есть профессор…

— Я больше не буду, тетенька!.. — заревел вдруг Славка в полный голос.

— Подождите, товарищ, садитесь, — пригласила Ксанка, вставая из-за стола. Она выглянула в коридор. — Остапенко, забери мальчишку, я потом с ним договорю.

Эйдорф сел на стул и, пользуясь паузой, осмотрел помещение, даже постучал костяшками по перегородке.

— Слушаю вас, — чекистка вернулась на место. — Вы преподаете в детдоме?

— Нет, нет, найн! Я есть профессор из Германия Генрих Эйдорф. Я приехал учить студентов.

— А-а, Валера рассказывал, — вспомнила Оксана. — Хотите помочь беспризорным детям?

— При чем здесь: помочь детям? Это ЧК?

— Понимаю, — Ксанка выразительно поглядела на марлевую повязку через голову немца. — Это точно были дети?

— Это был бандиты!

— Не горячитесь, товарищ Эйдорф. Дети здесь при том, что я отвечаю в губчека за борьбу с беспризорностью. А вам, профессор, нужно к Якову Цыганкову, он как раз такими делами занимается.

— Где он есть?

— Направо, через дверь, — указала девушка.

— Нихт, не понимайт. Как это: "через дверь"?

— Ну, пойдемте, — снова поднялась с места Ксанка, — я вас провожу.

— Очень, очень благодарю! — обрадовался немец. — Я путать учреждения. Коридоры, кабинеты. Даже в Германия. Очень рассеят… ный?

— Рассеянный, — девушка кивнула, что поняла. — С учеными это бывает.

— Это сухой штукатурка? — профессор постучал в стенку. — Это старый дом, тут перестройка?

— Конечно, здесь был большой зал, а мы сделали отдельные кабинеты, сказала Оксана, распахивая дверь. — Вот сюда, пожалуйста.

— Благо дорю.

— Яша, привет, как ты сегодня?

Цыганков сидел за столом с очень похожей повязкой через голову. Кроме того, у него была подвязана левая рука.

— Лучше, — улыбнулся Яков, — особенно, когда вижу тебя.

— Вот товарищ к тебе, — сразу сменила тему девушка, — это тот немецкий профессор, о котором Валерка рассказывал, помнишь?

— Ага, я в курсе. Вы проходите, садитесь. Вас зовут…

— Эйдорф. Генрих Эйдорф.

— Я — Яков Цыганков, слушаю вас. Ксанка вышла из кабинета и прикрыла дверь.

— На меня напал бандит. Пять бандит.

— Вот как? Сразу пять? Вы не путаете?

— Нет. Я их считал, когда Фалерий бил.

— Валерку тоже побили? — подскочил за столом Цыганков.

— Нет, он мне помогал… Спасение, а?

— Когда это произошло? — Яша сел.

— Фчера.

— Сегодня я Мещерякова пока не видел. Что было дальше?

— Когда Фалерий помогал, прибежал фаш караул, хотел стрелять…

— Постойте, товарищ Эйдорф, наш караул? — не понял Яшка.

— Я жифу тут, — профессор указал в окно на дом, расположенный на другой стороне улицы. — Я профожал мой друг Фалерий. Потом напал бандит.

— Пятеро?

— Фидеть? — профессор показал на свою голову. — Они мне присылайт угроза!

— Они вам уже раньше угрожали?

— Я, я, да.

— Вот гады, — с чувством сказал Цыганков, — я, бывает, жалею, что только бурнашевцев и им подобных можно на месте расстреливать. Если по революционной совести действовать, мы всю эту нечисть в один момент уничтожили бы!

— Не гофорить быстро, пожалуйста, я не понимайт, — попросил Эйдорф.

— Это не важно, товарищ. Вы возьмите бумагу, профессор, и напишите заявление. А мы с вашими обидчиками непременно разберемся.

— По-рюски писать? — театрально ужаснулся герр Эйдорф.

— Можно по-немецки, — пожав плечами, сказал Яшка. — Валерка, если что, официальный перевод сделает.

— Хорошо, гут, — иностранец взял бумагу и принялся писать заявление.

Дожидаясь, пока посетитель закончит, Цыганков смотрел в окно на его дом. Отличный взаимный обзор, лучшей позиции (если с пулеметом, к примеру) не придумать.

— Это окно не есть целый, — между делом заметил профессор.

— Почему? Стекла на месте.

— Не стекла. Здесь попал полофина окна.

— А-а, да, окно разделили перегородкой, — сказал Яша, — когда кабинеты устраивали. А вы — наблюдательный человек.

— Наблюдать? Нет, нихт, я есть строитель, инженер.

— Заявление готово? Адрес свой написали?

— Да.

— Отлично. Мы постараемся вам помочь.

— Спасибо. До сфиданья!

— До свидания.

Эйдорф вышел за двери и повернул налево, к помещению, которое находилось между кабинетами, которые он уже посетил. Генрих постучал и открыл дверь.

— В чем дело, товарищ? — строго спросил начальник в кожанке из-за стола.

— Я хотел…

Человек, сидящий спиной к двери, повернулся на голос и расплылся в улыбке:

— Профессор, какими судьбами? Входите.

— Здрафстфуйте, Фалерий.

— Позвольте вас познакомить, — сказал Мещеряков. — Начальник отдела по борьбе с бандитизмом Даниил Ларионов, а это тот самый профессор Генрих Эйдорф из нашего института, о котором я рассказыьал.

— Очень приятно, — Данька встал и пожал руку. — Что вы хотели?

— Я о… фчера, — он выразительно посмотрел на Валеру. — Мне нужен защита!

— Профессор, я же обещал решить эту проблему, — напомнил тот, — я не забыл.

— Мой Бог, я не говорить, что забыл, я фолноваться, — немец показал пальцем на перевязанную голову. — Я могу ждать ф коридор.

— Да мы, в общем, закончили, — сказал Данька Валерке, — детали операции после обговорим. Так что выкладывайте.

— Да это не твое дело, — сказал Мещеряков. — Шпана какая-то пристает к профессору, сначала записку подбросили с требованием денег, а вчера подкараулили и избили.

— Меня спас Фалерий!

— Чепуха, просто оказался рядом, — махнул рукой Мещеряков. — Может, кое-кого из них Ксанка даже знает.

— Я был у дефушки-беспризорник, она меня отпрафила…

— Не верю, что ты с чепухой связался, — подмигнул Ларионов, — сколько их было?

— Да, не важно…

— Пять! — вскидывая пятерню, громко сказал Эйдорф.

— Ого, это же целая банда, — присвистнул Даниил, — а ты говоришь — не мое дело.

— Да Яшке надо этим заняться, — настаивал Валера. — Я же говорю шпана, гоп-стопники, решили иностранца пощупать. А на шухере у них Ксанкин кадр был по кличке Кирпич, я его уже видел.

— У Якоф Цыганоф я был, — кивнул Эйдорф, — писал заяфление.

Данька с Валеркой переглянулись.

— Шустро, — бросил командир.

— Вот товарищ Эйдорф просит, чтобы мы помогли ему поставить в квартиру телефон, — сказал Валерий. — Чтоб помощь позвать, если что.

— Легко сказать — телефон, — Ларионов откинулся на спинку стула. Мне, честно говоря, проще охрану приставить, чем телефон достать. Вот построим новую станцию через год…

— Не надо через год, надо сейчас, — сказал профессор.

— Ладно, постараемся, — Даниил посерьезнел, — тем более, что и на охрану людей нет. Пока с бандами в области не разберемся.

— Герр Эйдорф, — сказал Мещеряков, — я обязательно переговорю с Цыганковым, сегодня же зайду к вам и расскажу, какие меры мы предпримем, хорошо?

— Хорошо, — сказал немец. — До сфиданья.

— Проводить вас?

— Я сам.

— Счастливо.

Дверь за посетителем закрылась.

— Смотри, какой шустрый немец, — покачал головой Данька, — он уже всех наших обошел, пока мы тут с тобой заседали.

— Да-а, — протянул Валерка, — не ожидал. Наверное, он очень сильно испугался.

— Он же иностранец, у них, поди, на улицах так не бьют? Скажи спасибо, что он еще чемоданы не пакует. Если от нас ценный специалист сбежит, за которого золотом плачено, нам с тобой не поздоровится. Скорее нам, ты-то студент.

— Мне он тоже нужен — языку учиться, — заметил Мещеряков, — а вас взгреют, это точно.

— Ты, чем злорадствовать, лучше иди к Яшке и решайте, что с немцем делать. Дело-то не смешное. Если понадобится, подключим городскую милицию.

— А Бурнаш?

— Тут еще подумать надо, как все осуществить, — почесал затылок Даниил. — После обсудим.

11

— Уходить, атаман, уходить надо, — говорил Илюха Косой, смоля вонючую цигарку. — Вот и все мое мнение. Что мы все вокруг города крутимся?

— Раньше, когда родня твоя тут жила, ты не возражал! — зло сказал Бурнаш.

— Верно, не возражал, но времена меняются. Скоро нас, батька, начнут выкуривать всерьез. Слыхал, что на Херсонщине делается?

— Ты меня, Илюха, по-пустому не пужай. У меня своя разведка работает.

— Я не пужаю, батька, а говорю, что есть. Как нэп ввели, станичники отворачиваться стали. Им теперь с советской властью торговать выгодно, а не воевать.

— Верно гутаришь, — признал Бурнаш, — да только надолго ли это?

— Не знаю, но сколь еще сражения вести? — Косой бросил окурок и растоптал. — Махно большевики разбили, белых, от Каледина до Врангеля, разбили, Антанту прогнали. Сколь еще мы против такой махины стоять можем?

— Пока что твердо стоим. Красные города взяли, а здесь — мы хозяева!

— Особенно, когда в чащу лесную забьемся! Бешено вращая глазами, атаман выхватил из кобуры револьвер.

— Пристрелю, как собаку!

— Брось, атаман, и без тебя охотники найдутся, — примирительным тоном сказал Илюха. — Плюнь ты на этих Мстителей, а, батька?

— Вот ты как заговорил? — грозя оружием, сказал Гнат. — А Сидора помнишь? А мальчишку Григория Кандыбу? А других казаков, которых красные сволочи на тот свет отправили? Не помнишь!?

— А мы пропадем — лучше будет? — горько спросил Илья. — Большевистской крови пустить я не боюсь, но помирать через это не желаю. Есть у тебя, атаман, надежный план?

— Батька! — позвал снаружи голос караульного. — Человек до тебя прибув, Миколой Сапрыкиным кличут.

— Пусти, — Бурнаш убрал револьвер. Николай Иванович вошел в утлую хижину, где двое казаков держали "военный совет".

— Здравствуй, атаман.

— Привет, морячок.

— Я — Сапрыкин.

— Да ладно, свои все. Из города?

— Точно так. Записку имею от…

— Это же Илюха, не журись, — сказал Бурнаш. — Давай бумагу. По-русски писано? Николай Иванович отдал записку.

— Садись, — атаман поднес листок к керосиновой лампе и жадно прочел. Косой внимательно следил за выражением лица, но Бурнаш себя не выдал.

— Гарно писано, спасибо, — Гнат сложил бумагу и сунул в карман. Агент пишет, что слыхал, будто Советы замиряться с нами хотят?

— И ты тому веришь? — скривился Илюха.

— Да это не важно, Косой. Раз большевички такое говорят, значит слабину за собой чувствуют, время выиграть хотят.

— Похоже так, — согласился сотник.

— То-то, — улыбнулся в усы батька, — а еще, пишет он, что разведал, как губчека охраняется, понял? Слабая охрана, к тому же отвлечь можно, атаман в возбуждении заходил по комнате. — Будет тебе план, Илюха, будет. Всех разом прикончим! Все осиное гнездо выжжем!

— Так я пойду? — спросил Сапрыкин. — Что передать агенту-то?

— Пусть разведку дальшеведет. Я, когда время придет, все что надо для него сделаю. Так и передай: что надо.

— Бывай, атаман.

— И я пойду, сестре кой-чего помочь надо, — сказал Косой.

— Иди, — отпустил Бурнаш. — Ты ребят ободри пока, а потом я им самолично речь скажу.

— Ладно, батька, — кивнул сотник и вышел вслед за Николаем Ивановичем.

— Вот гаденыш! — больше не сдерживаясь, Гнат грохнул по столу кулаком с такой силой, что своротил его. — Чистый дьявол! Как же мог цыган остаться в живых?!

На шум вбежал караульный.

— Что случилось, батька?

— Стол зацепил, поставь его и карту подыми… Ступай.

Может, появился в ЧК другой цыган? Красные любят всякую шваль собирать… Правильно, что он Илюхе про то не сказал. Видно, нехристь этот перепутал чего, другого чумазого за Яшку принял. Не важно. Теперь Гнат точно знает, что доберется до змеиного выводка этих так называемых Мстителей и уничтожит навсегда. Ради этого он придумает лучший план в мире. И никто его не сможет остановить.

12

— Привет, Мстители! — крикнул с порога Валера. — Я не опоздал?

— Почти нет.

— Ну, наконец-то явился.

— Здорово, студент!

— А вот и нет, — Мещеряков помахал новыми корочками с золотым тиснением. — Инженер!

— Поздравляем, — сказал Даниил. Его сестра Оксана чмокнула героя в щеку, а Яша пожал руку.

— Спасибо, ребята, — улыбаясь до ушей, сказал Валерий. — Я очень рад, что все получилось.

— Это смотря что, — пробормотал Цыганков. — Дел невпроворот, а ты мало, что из ЧК ушел, а еще в самое горячее время за границу собрался.

— Почему горячее? — переспросил Мещеряков. — На шахтах работы мало. Вот когда вернусь, тогда всем курсом и возьмемся…

— Бурнаш опять налет совершил, — мрачно сказал Даниил. — Сельсовет вырезал, активистов повесил и опять в леса ушел.

— Где был налет? — сразу посерьезнев, спросил Валера.

— Станица Хорошаево.

— Близко.

— Он, как волк вокруг овчарни, у города крутится, — сказала Ксанка. А мы выследить не можем!

— Легко сказать, — Яша растрепал черные кудри на затылке.

— Он же без всякой системы нападает, но…

— Но точно знает, куда идет и зачем, — сказал Данька.

— Думаешь — информируют его? — спросил Мещеряков.

— И думать нечего, — ответил командир, только логики действительно нет. В селах разные люди бывают, всех не отследишь. Да и не дурак Бурнаш, чтобы, получив информацию, тут же нападать на станицу.

— Значит, надо искать другой путь.

— Легко сказать, Валерка! — воскликнул Яшка. — Пока ты экзамены в институте сдавал, мы десяток совещаний провели.

— Можно и в одиннадцатый раз подумать, — усмехнулся Мещеряков.

— Издеваешься? — вспыхнул Цыганков.

— Успокойтесь, ребята, — сказала Ксанка. — Не время ругаться. Что ты предлагаешь, Валера?

— Посмотреть на ситуацию по-новому. Если не удалось выяснить, кто разъезжает по селам и потом снабжает информацией Бурнаша, значит нужно искать другие каналы. Наверняка и атаман не против найти новых осведомителей. Мы могли бы, например, ему помочь.

— Не забывайте, что слух об Илюхе Косом распустил человек Бурнаша.

— Кирпич — агент Бурнаша? — рассмеялась Оксана. — Это не серьезно, он же мальчишка.

— А сколько нам было в двадцатом году? — спросил Яшка.

— То мы, а то…

— А Григорию Кандыбе? — напомнил Валера. — Он был наш ровесник, а если б доехал до батьки, служил бы ему верой и правдой.

— Я тоже не верю, что Кирпич этот… Как его зовут-то по-человечески?

— Костя.

— Я не верю, что Костя этот связан с Бур нашем, — сказал Даниил, — но кто-то его определенно использовал, зная, что попадет мальчишка к Ксанке. Кирпич — шпана, но кто-то из его компании и есть человек Бурнаша.

— Или знаком с человеком Бурнаша, — поправил Валера. — Как я понял, приятели Кирпича — мелкое жулье, а батька — бандит высокого полета. Вероятно, что есть еще посредническое звено.

— Согласен, но что нам это дает? — спросил Ларионов.

— Нужно переловить всю шпану и допросить хорошенько, — предложил Яшка. — Наверняка кто-нибудь расколется!

— Но тогда осведомитель атамана поймет, что мы его ищем, и исчезнет. Облаву на Кирпичевых друзей не утаишь, — заметила Ксанка.

— Кстати, о друзьях, — усмехаясь, сказал Мещеряков. — Среди хулиганов, напавших на Эйдорфа, один показался мне похожим на мальчишку. Если бы я не помнил, что Кирпич в детдоме, то…

— Он сбежал.

— Что?

— Сбежал, — Ксанка развела руками. — Там же нет решеток, да такого чертенка и решетки вряд ли бы удержали.

— Что же тогда получается? — присвистнул Яшка.

— Получается, что если на немца нападала компания Кирпича, то хулиганов мог послать на дело человек Бурнаша, — предположил Данька.

— Зачем им приставать к профессору?

— Чтобы сорвать учебу в институте, завалить план восстановления шахт, а если повезет, то и поссорить нас с Германией, — перечислил Мещеряков. Не забывайте, что Бурнаш не просто бандит, а с уклоном в анархизм. Он борется с властью, а не только карманы набивает.

— А требование у иностранца денег — только прикрытие?

— Выходит так.

— Чего им так мудрить? — спросил Цыганков. — Если б они Эйдорфа просто поколотили, то мы бы и так поняли за что.

— Валера, он, кстати, сильно пострадал? — спросила Ксанка. — А то на нем бинтов было не меньше, чем на Яше.

— Да нет, — сказал Мещеряков, — ссадины, шишки, синяки. Все уже прошло. Я тогда даже удивился: чего ему голову забинтовали, если я накануне царапину зеленкой замазал?

— И вел он себя странно. Может, сотрясение?

— При сотрясении не бинтуют, — серьезно сказал Яшка.

— Про перегородки спрашивал.

— А меня про окно еще. А сам поселился напротив ЧК.

— Чепуха это, — сказал Валерка.

— О немце я справки наведу, — пообещал Даниил, — а пока нам о Бурнаше подумать надо. Раз он через шпану эту действует, то и мы можем.

— Что предлагаешь?

— Человека внедрить! — сказал Яшка. — Я бы мог с гитаркой подкатиться…

— Нет, нам нельзя, знакомых — полгорода, — сказал Ларионов.

— Тогда кого?

— Людей не хватает, да и времени в обрез, — покачала головой Оксана. Сколько тебе дней дали на ликвидацию Бурнаша?

Данька только рукой махнул.

— А зачем нам свой агент? — спросил Валерка. — Надо ихнего и использовать — Кирпича.

— Он же сбежал.

— Поймать. Сможешь?

— Наверное, — сказала Ксанка, — я знаю, где он бывает.

— Вот и отлично. Надо поймать Кирпича, сделать так, чтобы он случайно услышал нужный разговор и отправить в детдом.

— А решеток там нет, — заключил Данька. — Надо подумать. Тем более, что для борьбы с бандитами нам придается батальон частей особого назначения.

— ЧОНовцы? Отлично! — воскликнул Яшка.

— Правда, что ли? — удивился Валерка.

— Я пока и сам не знаю, — подмигнул ему Даниил. — Ходят такие слухи…

13

— Что?! — проревел штабс-капитан Овечкин. — Вы рехнулись! — Несмотря на то, что орал он в отдельном кабинете, оркестрик, игравший тирольский мотив в общей зале, на секунду смешался. Петр Сергеевич справился с собой, только выпив рюмку водки. Хорунжий Славкин, с перепуга вытянувшийся по стойке "смирно", хлопал глазами.

— Не могу знать, господин штабс-капитан!

— Сядьте, хорунжий, — прорычал Овечкин. — Хорошие же вы приносите новости в отсутствии Леопольда Алексеевича. Румыны не ошиблись?

— Я сам читал донесение. Чекист не убит, а только ранен. Сказано вполне определенно. Информацию передал Дрозд, Боцман проверил.

— А господин полковник просил меня лично переправлять ему на переговоры с англичанами все донесения. Что вы прикажете теперь передать Кудасову?

— Не могу знать!

— Сядьте, хорунжий, не торчите столбом, мы не на параде, — уже спокойнее сказал Овечкин. — Выпейте водки, может быть, это поможет вам "знать"?

— Благодарю, — сказал Славкин, сел и выпил.

Петр Сергеевич закурил длинную египетскую папиросу и, отодвинув штору, заглянул в зал. За черными деревянными столами сидели немцы и все, как один, дули пиво. А глаза тупые — словно после контузии. Что за мерзость эти дешевые кабаки. Но на дорогие у них нет денег, а если англичане не раскошелятся, то и не будет. Впрочем, дорогие кабаки — тоже мерзость, только веселая, там гуляют спекулянты и удачливые биржевики.

— А вы сообщите господину полковнику, что к нам едет на стажировку русский инженер Валерий Мещеряков.

— Какое нам до этого дело?

— По сведениям Дрозда, он раньше работал в чрезвычайке.

— Вот как?

— Правда, Дрозд считает, что он не является сейчас агентом, но англичанам такие подробности знать не нужно.

— Отлично, хорунжий, — сказал Петр Сергеевич и самолично наполнил обе рюмки. — Под операцию по ликвидации агента ЧК англичане могут и расщедриться!

— Так точно, господин капитан.

— Мещеряков один едет?

— Нет, с девушкой.

— То есть, как? Большевики стали на стажировки брать барышень? ухмыльнулся Овечкин.

— Никак нет, она тоже инженерша, закончила курс.

— Не важно, главное, что за о уже шпионская группа. Англичане будут довольны.

— Осмелюсь заметить, — сказал Славкин, — что перевербовка агентов ЧК может иметь в глазах руководителей иностранных разведок большую ценность, чем простая ликвидация.

— Хорошо, я подумаю, — Петр Сергеевич смерил хорунжего подозрительным взглядом. Что-то он больно боек! Не на его ли место метит?

— Здесь важно правильно разработать операцию.

— Так точно, господин штабс-капитан!

— Не кричите, бюргеры всполошатся, — улыбнулся Овечкин. — Благодарю за службу.

— Рад стараться!..

— Тихо, тихо, — Петр Сергеевич протянул рюмку и хрусталь тоненько звякнул. — За успех операции… Скоро этот чекист приедет?

— Через неделю.

Славкин выпил, а штабс-капитан задержал руку из-за внезапной мысли: Кудасов еще дней десять-пятнадцать пробудет на переговорах в Лондоне. Значит, операцией руководить будет он, Овечкин! При удачном исходе дела уже капитан сможет претендовать на должность полковника. Ведь у Кудасова, как начальника разведки, в активе только Бурнаш, который сам сражается, сам донесения шлет. Ловко проведенная в отсутствии начальника операция способна изменить карьеру. Тем более, что, как справедливо считает Леопольд Алексеевич, в разведке звания имеют второстепенное значение. Главное — это ум и решительность. Лучше донесение полковнику вовсе не посылать, а то примчится с переговоров и все испортит. А так к его возвращению все будет решено: если победа, то целиком принадлежащая штабс-капитану, если поражение — то из-за неуклюжести хорунжего Славкина.

— Я подумаю над планом, Георгий Александрович, — повторил Петр Сергеевич, впервые припомнив из личного дела имя Славкина. Хорунжий от неожиданности даже поперхнулся и настороженно глянул на старшего по званию: нет ли тут подвоха?

* * *

Паровозный гудок сообщил, что до отправления осталось пять минут. Декан зачастил прощальную речь, а делегация соответственно быстрее закивала в знак согласия.

— …не уроните звание советского инженера! Не посрамите честь комсомольцев! Высоко пронесите знамя…

— Мы ж не на фронт едем, — пробормотал Валера, правда тихо, и услышала его только Юля. Прерывать оратора не красиво, да и правильные слова он говорит, вроде бы от души. Вот только зачем собирать делегации? Скоро и профессия такая появится: член делегации. Где же друзья?

— Эй, Валерка! — раздалось откуда-то сбоку вместе с цокотом копыт. Отряд Мстителей в полном составе заехал на перрон. Вместе с ними на седле у Даньки приехала и Настя. Она скользнула на землю и вручила Юле букет полевых цветов. Друзья спешились и принялись похлопывать Мещерякова по плечам.

— Передавай привет немецким рабочим-коммунистам, — сказал Яша Цыганков, — если что, они помогут.

— Смотри, Валерка, там буржуи кругом, не забывай, что ты чекист, напутствовала Ксанка.

— Юлю береги, — сказал Данька, глядя при этом на Настю.

— Нашли брата-то пропавшего? — тихо спросил Валера.

— Пока нет, — нахмурился Даниил, — времени не хватает. Детские дома просмотрели, тюрьму, да без толку.

— Это не так уж плохо, — заметил Валера.

— Настя нервничает. Может, Костя вообще из города подался — страна большая.

— Ладно, найдется, мы искать умеем. Вот управитесь с Бурнашем, тогда и отыщете…

— Ишь, хитрый какой! Нет, мы тебя из командировки дождемся, чтоб самолично мог с атаманом поручкаться!

— До свидания, ребята.

— Счастливо, Валерка.

— До свидания, Юля!

— Сообщите, как доедете. Машинист дал сигнал к отправлению.

— Валерий, постойте!

— Профессор?

— Подождите минутку, — попросил запыхавшийся Эйдорф.

— Но мне пора.

— Очень важно.

— Что-то случилось, Генрих?

— Да, кое-что, это не важно. Скажем так: у меня плохое предчувствие. Я прошу вас передать это письмо моему сыну в Кельне.

— Но, профессор, мы же сначала едем в Киев, а только потом группой в Германию, это очень долго. Проще послать письмо почтой.

— Нет, это очень важное для меня письмо, я боюсь слать по почте. Пожалуйста, передайте сыну.

— Но…

— Я вас умоляю! Вы же знаете, как я его люблю, я вам рассказывал, пожалуйста, Валерий!

Поезд тронулся и Мещеряков схватился за поручень.

— Если вам опять угрожают, обратитесь к Ларионову, он поможет.

— Я вас прошу, умоляю, может, мы уже не увидимся с Альбертом!

— Хорошо, я передам, — Валера уже встал на подножку.

— Клянетесь?

— Ну, клянусь.

Профессор протянул конверт.

— Обязательно из рук в руки! Я вас прошу!

— Хорошо! — крикнул уже с подножки новоиспеченный инженер.

— Храни вас Бог! Я рад, что не ошибся в вас, Валерий!

— Что?

— Я вас тоже не подведу!

— Что, что?

— Адрес на конверте, счастливо! Валера в последний раз помахал и скрылся в вагоне.

14

— Здрафстфуйте, — сказал Эйдорф с порога. — Зфали меня?

— Здравствуйте, товарищ Эйдорф, проходите, садитесь, — Даниил указал на стул перед собой. Профессор присел на краешек.

— Что-то случилось?

— Да нет, а у вас?

— И у меня — нет, — заверил посетитель.

— Нападение на иностранца — это политическое преступление, поэтому расследовать его будем мы, а не городская милиция, куда хотели было передать ваше дело. Поэтому я пригласил вас, чтобы уточнить кое-какие детали.

— Пожалуйста, я готоф помочь.

— Вы прекрасно освоили русский язык, — заметил Ларионов, — наверное, у вас хорошие способности?

— Мне просто это интересно.

— А вот я на Западном фронте даже польский язык не выучился понимать.

— Наферное, фы слишком быстро наступаль?

— Может быть, — улыбнулся Даниил. — Итак, записку вам подбросили только один раз?

— Да.

— Какого числа, не помните?

— Нет, теперь не помнить, — сказал профессор. — Это случилось, как только я приехал.

— Значит, три месяца назад?

— Примерно.

Всю добытую информацию Даниил старательно заносил на листок.

— Знакомились ли вы с кем-нибудь помимо института, особенно в первые дни?

— Сначала — нет, а сейчас я знаю библиотекарей из городской библиотеки, продафца из книжной лафки. Ну, э-э-э, молочника, булочника…

— Понятно, товарищ Эйдорф… Я хочу предъявить вам фотографии преступников-рецидивистов, которые могли участвовать в нападении на вас.

— Но я не помню отчетлифо… — немец развел руками. — Фалерий, кажется, кого-то узнал. Фы его спросили?

— Конечно, — кивнул начальник отдела по борьбе с бандитизмом. Мещеряков обознался, мы проверили информацию. А вы все-таки посмотрите фотографии рецидивистов.

— Хорошо.

Ларионов положил перед профессором четыре толстенные папки — весь архив, собранный после революции. Эйдорф принялся листать картонные страницы. Даниил еще пописал на листочке, йотом убрал его в стол и поднялся.

— Мне нужно выйти, а вы сидите, товарищ профессор, работайте.

Эйдорф листал коллекцию уголовников с двойным чувством. Как обыватель, он подобных людей боялся и сторонился, но прикажут завтра — как миленький помогать станет. Он все последнее время старался убедить себя, что независим и самостоятелен, что он партнер в деле, из которого в любой момент может выйти, но где-то глубоко в душе знал, еще там в Германии, что связан по рукам, что договор с дьяволом не может быть наполовину. А люди, с которыми столкнула его судьба, были страшными людьми. Сейчас, перелистывая страницы со зверскими рожами, Генрих осознал это совершенно отчетливо. Но, возвращаясь мысленно назад, он каждый раз склонялся к тому, что выбора у него не было. Призрачный шанс удачи был единственным, что могло спасти его семью от нищеты. Видит Бог, он старался найти другой выход, не чурался любой работы, но в Германии было слишком много безработных: и своих, и приезжих.

— Бу-бу-бу…

Какой-то новый звук отвлек герра Эйдорфа от грустных мыслей. Он прислушался и понял, что кто-то бубнит в коридоре… нет, за перегородкой. Он ведь находился в кабинете, где новой стеной поделили между кабинетами окно. Господам чекистам, действительно, сперва нужно обучить своих инженеров, а потом уже заниматься страной. Разговор в таком помещении не утаишь, тем более, что маловоспитанные люди, работающие здесь, говорят громко. Понятно, что Валерию Михайловичу они не компания. Несмотря на разницу взглядов, Эйдорф находил в Мещерякове много общего и привязался к нему за эти месяцы. Профессор надеялся, что новоиспеченный инженер испытывает к нему такие же чувства. Если он не обманулся, то Валерий окажет ему услугу, за которую Эйдорф с ним уже рассчитался. Может быть, когда-нибудь Мещеряков узнает об этом и оценит…

Профессор оставил альбом, подошел к перегородке и приложился ухом.

— …невозможно! Я буду настаивать на том, чтобы к нам прислали обученный отряд чоновцев и как можно раньше, — раздраженно говорил, кажется, хозяин соседнего кабинета — Яков Цыганков.

— Настаивай, если хочешь, но решение республиканского ЧК уже есть и менять его не станут. Там, знаешь, тоже не лопухи сидят и глядят подальше нас с тобой, — возражал другой знакомый голос.

— Ксанка, как ты не понимаешь, что покончить с бурнашами — это первоочередная задача и для Киева тоже. Здесь уголь, а налаживать его добычу, когда по округе гуляет банда атамана, совершенно невозможно. Хорошей охраны мы не обеспечим, а каждый удачный налет принесет миллионные убытки.

— А ты думаешь, Данька им все это не сообщал?

— Где это видано: присылать только мобилизованных, необстрелянных бойцов! — возмущался Яшка. — Что мы будем с ними делать?

— У нас есть полигон в двадцати верстах, придется устроить им курс молодого бойца, — сказала Ксанка. — Кстати, ты первый кандидат в учителя по рукопашному бою и верховой езде.

— Вот еще…

— Да не переживай, Яшенька, всем нам придется красноармейцев учить, людей-то не хватает.

— А как же город?

— Ничего, пару-тройку дней без нас постоит. Выдвинемся ночью — никто не узнает.

— Данька не говорил, когда пришлют этих желторотиков?..

— Через месяц или…

За дверью послышались шаги и профессор метнулся к столу. Ларионов застал его низко склонившим голову над последним альбомом. Голоса за перегородкой продолжали бубнить, но разобрать уже ничего не возможно.

— Как успехи?

Эйдорф отодвинул фотографии и потер якобы уставшие глаза.

— Ничего. Мне очень жалько.

— Мне тоже, — сказал Даниил, занимая место за столом. — Скажите, пожалуйста, товарищ Эйдорф, а как вам платят за работу у нас? Сейчас у вас есть деньги, валюта?

— Есть немного, — сказал профессор, — но это не такой сумма, чтобы за ней охотиться. Полофину денег я получил афанс, они остались ф Германия, для моя семья. А здесь я получал рубли по курсу. Это достаточно только на еду и платье.

— Хорошо, хорошо, я понял, — сказал Даниил. — Не исключено, что на преступников произвел впечатление ваш костюм, они решили, что раз иностранец — то богатый.

— Нет, нет, — затряс головой профессор, — не богат.

— В конце концов, раз они больше не появлялись, может, они поняли свою ошибку?

— Я бы желал знать это тфердо.

— Я бы тоже… — заметил Ларионов. — Спасибо, профессор, больше вопросов у меня пока нет, до свидания.

Эйдорф пожал руку чекисту и вышел. По крайней мере, визит в ЧК прошел не бесполезно, подумал немец.

Как ни странно, Данька тоже на это надеялся.

15

На удивление, немецкая встречающая делегация оказалась еще больше, чем родные советские. Видимо, поглазеть на большевиков из России пришли все, кто знал о приезде группы инженеров-стажеров. Хорошо, что ни немецкой угольной компании, ни советской стороне громкая, огласка была не нужна. Зато речь главного толстого высокого немца была короче, чем у незабвенного декана Пискунова. Группу вывели с перрона, рассадили по автомобилям и отвезли в тихую гостиницу на окраине Кельна. Валера с Юлей держались вместе, хоть и не забывали глазеть по сторонам на достопримечательности. Чистый город с аккуратными домиками, ухоженные газончики — все казалось чуть декоративным. Только брусчатка выглядела родной и знакомой. Правда, Кельнский собор декорацией никак не назовешь — слишком огромен и величествен. Но, как атеисту, Мещерякову не нравилось, что громада собора возвышается над жизнью простых людей.

Вообще-то, проезжая по Германии, они уже попривыкли к местным мирным пейзажам, но кое-где еще встречались и следы войны, кончившейся почти десятилетие назад.

— А сколько нам предстоит отстроить! — говорил Валерка, с горечью вспоминая, что на родине до сих пор горят хаты и гуляют всякие банды.

— Валера, мы же не наркомы, лучше давай всерьез подумаем о наших проблемах.

— У нас нет никаких проблем, Юленька, — обнимал ее за плечи Мещеряков.

— Есть, — твердо говорила девушка. — Я беспокоюсь об этом письме. Его надо выбросить.

— Я обещал Эйдорфу, что обязательно передам.

— Почему он его не послал по почте?

— Он сказал, что это очень важно.

— У немца контракт заканчивается через три месяца. Верни ему конверт нераспечатанным, через месяц после нашего возвращения Эйдорф сам отвезет его в Германию.

— Что за страхи, Юля, ты же знаешь Генриха, что тут опасного?

— Почему на конверте две фамилии?

— Не знаю, — пожимал плечами Валера и обычно переводил разговор на другую тему. Юля не часто затевала этот разговор, но и мнения своего не меняла.

— Ты по-прежнему собираешься передать письмо? — спросила она в последний раз уже в фойе гостиницы.

— Ага, и завтра ты больше не будешь его бояться.

— Я буду бояться сегодня, — пообещала Юля. — Валера, давай его прочтем?

— Да ты что?

— Если там нет ничего запрещенного, то…

— Не волнуйся, Юленька, все будет хорошо, не забывай: я же бывший чекист.

Здоровенный немец, встречавший инженеров на вокзале, объявил, что утро начнется с экскурсии по городу, затем обед в гостинице и после этого "наши русские коллеги" отправятся на поезде в Рурский район. Он сам лично будет сопровождать группу, чтобы каждого из стажеров доставить на ту шахту, где он будет проходить практику.

Хорошо, что немцы — пунктуальный народ. Когда, зевая, Валера вышел из номера за час до экскурсии, то не встретил ни здоровяка-руководителя, ни других знакомых лиц. В первом встречном уличном кафе Мещеряков выпил кофе и почувствовал, что сон отступил окончательно. Спасибо Эйдорфу, Валера говорил достаточно хорошо, чтобы немцы его понимали. Без особого труда отыскал он нужную улицу, дом и квартиру. На звонок дверь открыла женщина с испуганными глазами. Усталое лицо изменило выражение, но все-таки в ней можно было узнать даму из семейного альбома профессора.

— Фрау Эйдорф?

Женщина заколебалась, не зная, впустить гостя или захлопнуть дверь.

— Фрау Вернер?

— Проходите, — кивнула женщина.

Валерий заметил, что она, прежде чем закрыть замок, выглянула на площадку.

Квартира была ухоженной, но это не скрывало, а, напротив, выдавало ветхость жилья и подчеркивало скромность меблировки.

— Меня зовут Валерий Мещеряков, я привез письмо от вашего мужа.

Фрау Эйдорф покачала головой.

— Зачем он только с вами связался! Чем вы его соблазнили? За какие деньги он согласился ехать в эту Богом проклятую страну?!

— Простите, но…

— Только не врите про любовь к Родине, патриотический долг и прочую ерунду, в которую не верят даже сами члены вашего союза. Все долги Александэр давно отдал, иначе мы бы не жили, как нищие. Впрочем, что я спрашиваю, ведь денег нам с сыном муж оставил мало, значит, вы его просто запугали или шантажировали.

— Вы что-то перепутали, фрау Эйдорф. Ваш муж послал вам письмо, вернее не вам, а сыну, на конверте стоит его имя.

— Не хотите говорить?.. И не надо. Сама все знаю… Альберт, иди сюда.

В комнату вошел мальчик лет восьми. Он спрятался за мать и на гостя глядел выжидательно.

— Привет, малыш. Меня зовут Валерий.

— Здравствуйте, герр Валерий.

Мещеряков наклонился к мальчику.

— Альберт, твой отец прислал это письмо из России и очень хотел, чтобы оно попало именно в твои руки.

Ребенок взял письмо и, сунув его матери, снова спрятался за ее спину. Женщина разорвала конверт и быстро пробежала глазами по строчкам. Глаза ее наполнились слезами и ужасом.

— Нет! Никогда! Зачем вы пришли? Убирайтесь! Я не позволю моему сыну следовать за его безумным отцом! Будьте вы прокляты! Уходите! — фрау Эйдорф выронила письмо, упала на стул и разрыдалась. Маленький Альберт поднял бумагу с пола и обнял мать, словно защищая от незваного гостя.

Валера развернулся и быстро вышел на лестничную площадку. Глупо получилось. Он-то думал, что принесет какую-то радостную весть… Что, черт возьми, написал в письме Эйдорф? Что могло испугать его жену? Рассказ о том, как ему угрожают, как напали на улице? Странно, что любящий муж и отец (в этом Валера не сомневался) написал об этом семье. А на обороте письма был еще какой-то чертеж, наверное, второпях Генрих использовал первую попавшуюся на столе бумажку. Как она сказала: "Не позволю сыну следовать за безумным отцом"? Неужели Эйдорф пригласил свою семью (или одного сына, что еще нелепее!) приехать к нему на Украину? Контракт его скоро заканчивается, и это бессмысленно, если он не решил задержаться в СССР или поселиться там насовсем. Страна Советов может испугать немку, наслушавшуюся буржуазной пропаганды, это факт. Но почему в разговорах с ним Генрих ни разу не заикнулся о том, что хочет жить в России? Очень все странно, нужно будет обязательно узнать у Эйдорфа, что он там напридумывал и откуда взялась вторая фамилия на конверте?

Задумавшись, Мещеряков спустился вниз и, выйдя из подъезда, побрел по улице. Он прошел пару кварталов, прежде чем обратил внимание на потертого вида человека, который шел за ним, не обгоняя и не сворачивая. Валеру выручила привычка, приобретенная еще в 20-м в Крыму, в тылу у белых, когда Мстители доставали у Кудасова карту укрепрайона. Хоть сейчас и мирное время, но на территории буржуазной Германии Валерка чувствовал себя отчасти как тогда, в Севастополе, и глаза автоматически фиксировали все вокруг.

Может, показалось? Валерий быстро свернул в проулок, прошел чуть вперед и по следующему переулку вернулся на прежнюю дорогу. Не отставая, плохо одетый господин повторил все его маневры. Значит — хвост. Когда пристал? У гостиницы? Возможно, местная полиция решила последить за русскими гостями?.. Вряд ли, от гостиницы до Эйдорфов далеко, тогда бывший чекист заметил бы сыщика раньше. Скорее, он идет за Валеркой именно от дома Эйдорфов. Тогда получается, что квартира немца под наблюдением? С точки зрения властей он политически неблагонадежен, так как сотрудничает с красными. Логично, но неужели местные пинкертоны не могут одеваться получше? Костюм — это мелочь, его можно надеть для маскировки, то, что Валера засек шпика так быстро, говорит или о крайней неумелости полиции или… или это не полиция. Полицейские шпики шли бы, меняясь, впятером, и никакой чекист их бы в чужом городе не заметил. Тогда кто шпионит за Валеркой? Кого еще может интересовать скромный профессор Эйдорф-Вернер? Белоэмигрантов интересует всякий, кто связан с СССР. Пожалуй, эта версия больше походит на правду.

Соображая, что к чему, Мещеряков шел не оглядываясь и не сворачивая. Не стоит показывать, что он заметил хвост раньше времени. Если шпик один или, рассчитывая на худший вариант, их двое, то уйти можно и в чужом городе. Только делать это нужно с первой попытки. Днем их группа уже уезжает, все гостиницы шпики обыскать не успеют.

Валера приблизился к центру города и увидел громаду собора. И атеистам иногда могут пригодиться большие храмы. Мещеряков подошел к главному входу, остановился, словно ища кого-то в толпе. Посмотрел на часы, потом опять на толпу прохожих. Наконец появился человек, которого ждал Валерка. Упитанный мужчина направлялся прямо внутрь собора. Кивнув ему, как старому знакомому, Мещеряков пропустил немца вперед и сам пошел следом. Раз у него здесь встреча, рассчитал Валерий, то шпики у входа должны чуть притормозить, чтобы не спугнуть "объект". Сам Мещеряков поступил прямо противоположным образом. Едва войдя в полумрак собора, он почти бегом бросился вправо по периметру здания, ища другой выход. Если уж в Медянке у церкви было трое дверей, то здесь их должно быть не меньше десятка. Валера нашел боковой выход, выскользнул на площадь и сразу смешался с толпой прохожих. Отойдя метров тридцать, он позволил себе коротко оглянуться. Никто, похожий на потертого шпика, за ним из собора не вышел. Валера отвернулся и быстро зашагал в сторону гостиницы. По дороге он несколько раз проверял, но хвоста больше не заметил.

— Наконец-то, Валера, — кинулась к нему в фойе гостиницы Юля, — а я уже начала беспокоиться!

— Привет, как прошла экскурсия?

— Хорошо.

— У меня тоже, — сказал Валерка, опережая вопрос.

16

— Остапенко… Остапенко!

— Я здесь, товарищ Оксана, — откликнулся из темноты подвала чекист, приставленный помогать Ксанке с беспризорниками.

— Коля, я уверена, что у них тут второй выход есть.

— Був, — поправил Микола, — да я его рухлядью привалил. За имя ж не угонишься, такие бисовы дяты!

— Молодец, товарищ Остапенко, — похвалила Ксанка. — Значит, действуем, как договорились: ты ловишь только того мальчишку, которого я укажу. Он верткий и крикливый, хоть и шепелявый. Только когда его поймаешь, можешь ловить следующего.

— Да ясно, товарищ Оксана. Чекисты осторожно пробрались к месту, где прятались беспризорники.

— …а над клестами глоп с покойниском летает!

— Врешь!

— Вот те клест — сам от дядьки Савелия слысал! — забожился рассказчик. — Вдоль довоги мелтвые с косами стоят и… тисина!

— Коля, оратора бери, — шепнула Ксанка. Остапенко кивнул и шагнул вперед.

— Всем стоять на месте, а то ухи пообрываю!

— Шухер, братва!

— Атас, пацаны!

Беспризорники кинулись к запасному выходу, но, встретив неожиданное препятствие, заметались по помещению. Остапенко кинулся в гущу, а Ксанка старалась держаться ближе к единственному проходу, чтобы не пропустить Кирпича. Часть мальчишек постарше, поняв, что вторая дверь только завалена, стали упорно раскачивать створки. Среди них оказался и Костя. Тут Микола его и настиг. "Ой, пусти, больно!" — попробовал кричать мальчишка, но Остапенко твердо помнил приказ своей юной начальницы и хватку не ослабил. Свободной рукой он прихватил еще одного пацана.

Услышав знакомый голос, Ксанка двинулась на звук, прихватив пару снующих в панике малышей. Видя, что проход освободился, беспризорники гурьбой кинулись к нему, отталкивая друг друга.

— Привет, Кирпич, опять ты нам попался! — сделав удивленные глаза, сказала Ксанка.

— А я опять сбегу! — заявил мальчишка.

— Это мы еще посмотрим, — встряхнул его Остапенко.

— Из детдома сбегу, а садить меня не за сто!

— А иностранца кто бил?

— Я не бил, — твердо сказал Кирпич.

— Правильно, ты на шухере стоял, — сказала Ксанка, — выводи их, Коля.

Некоторое время Кирпич шел, повесив голову, думал.

— Откуда знаесь? — спросил, наконец, он, глянув исподлобья на Оксану.

— А кто "сухел" кричал? — ехидно спросила Ксаика. — Тебя, в отличие от дружков твоих, даже в темноте опознать можно.

— А се ты длазнися, я вообсе нисего говолить не буду!

— И не надо, у нас свидетель имеется.

— Немец, сто ли? — презрительно спросил Кирпич.

— А откуда знаешь, что он немец? — спросила Ксанка. — Я ведь сказала иностранец.

Мальчишка прикусил язык и отвернулся. Лучше с легавыми вообще не говорить, хитрые они, как лисы.

— А ты, шкет, зеленый еще, — словно прочитав его мысли, заметил Остапенко, — подрасти сначала, а потом уж выбирай: в тюрьме сидеть или каким-нибудь хорошим делом заниматься.

— Это пасанов ловить — холосее дело?

— Нет, немцев бить, — отпарировал Микола, хоть спор с шепелявым, но острым на язык мальчишкой прекратил.

Пойманных четверых беспризорников посадили в припасенную пролетку и с ветерком доставили по знакомому Кирпичу адресу — на улицу Одесскую в детский дом имени Клары Цеткин. Остапенко караулил мальчишек в приемной, а Ксанка прошла в кабинет к заведующей, забыв закрыть за собой дверь.

— Здравствуйте, Тамара Васильевна. Я опять к вам с пополнением.

— Здравствуй, Оксана. Новенькие?

— Кроме Кирпича, всего четверо.

— Четверых не возьму, только Кирпича.

— Но, Тамара Васильевна…

— И слушать ничего не хочу. Ты у себя начальница, а я у себя. Не могу! Нет места.

— Очень нужно.

— Оксаночка, я знаю, но мест нет. Я сколько просила отдать мне правое крыло нашего здания? Пока не будет решения — ни одного воспитанника не приму, — твердо сказала заведующая.

Кирпич победоносно поглядел на своих приятелей: его принимали, а их нет, а кроме того, он знал, как отсюда сбежать, поскольку однажды уже это проделал.

— Решение уже есть, — понизив голос, конфиденциально сказала Ксанка. Но пока, Тамара Васильевна, губчека держит часть вашего дома в резерве. Всего на два месяца.

— Зачем?

— Через месяц здесь будут чоновцы. Поймите, у нас нет другого помещения.

— Рядом с детьми? — возмутилась Тамара Васильевна. — Неужели тюрьма так переполнена?

— Чоновцы — это не бандиты, а части особого назначения, красноармейцы, понятно?

— А точно решение уже есть? — переспросила подозрительная заведующая.

— Точно.

— Хорошо, Оксана, два месяца мы с детьми потерпим, — согласилась Тамара Васильевна, — но ни днем больше!

— Договорились, — обрадовалась Ксанка. — Принимайте ребят, а я с товарищем Остапенко должна осмотреть помещение под казарму.

— Вот ключ, — сказала Тамара Васильевна, я от своих сорванцов запираю.

— Думаете, помогает? — улыбнулась Ксанка, кивая в сторону Кирпича.

— Помогает, — строго сказала заведующая, — когда начинают понимать, что ломать замки — это плохо. Заводи ребят.

Остапенко с облегчением сдал мальчишек Тамаре Васильевне. С этой шпаной порой тяжелее приходится, чем с бандитами.

— Разрешите быть свободным, товарищ Ларионова? — козырнул Микола.

— А как же приказ начальника отдела по борьбе с бандитизмом?! — громко спросила Ксанка, закрывая за собой дверь кабинета.

— Но…

— Осмотреть помещение под казарму без разговоров!

— Есть, — сказал Микола, все равно не понимая, о каком это приказе Оксана гутарит.

17

— Господин штабс-капитан! Господин штабс-капитан! — хорунжий влетел в квартиру Овечкина, словно брал ее штурмом.

— Что случилось? — Петр Сергеевич вскочил с кресла, в котором отдыхал после обеда.

— Провал, большевистский агент не приехал! — забыв о субординации, Славкин рухнул на диван.

— Господин хорунжий! — проревел капитан. — Объяснитесь толком!

Георгий Александрович подскочил к Овечкину.

— Поезд прибыл по расписанию, я с тремя помощниками прочесал все вагоны, никого похожего на чекиста с подругой обнаружено не было.

— Черт, — сказал только Петр Сергеевич, застегивая верхнюю пуговицу на кителе, — ничего поручить нельзя, все нужно самому делать. Где ваши люди?

— У подъезда ждут-с.

— Не кривляйтесь, вы же офицер, — поморщился Овечкин. — Список пассажиров вы проверили?

— Так точно, господин капитан. Все на месте, никакого Мещерякова в поезде не было.

— Гостиницы?

— Проверили, никто похожий не появлялся.

— Странно, — пробормотал Петр Сергеевич, — красные должны были приехать группой. Такой компании не легко затеряться в дороге.

— Так точно! — крикнул хорунжий, забегая вперед.

— Болван, — сказал Овечкин, проходя в предупредительно распахнутую дверь.

Лица агентов у подъезда выражали преданность и благоговение. Никто в наше время не хочет потерять работу, даже такую.

— Все в такси, — приказал капитан, довольный, что хоть машину не придется искать в тот момент, когда каждая минута на счету. — В компанию "Бруно и сыновья"!

Славкин сказал водителю адрес, и автомобиль помчался со всевозможной скоростью, обгоняя прочие неторопливые экипажи.

Швейцар распахнул перед посетителями дверь, в уютном фойе навстречу гостям поднялся секретарь.

— Господам назначено? Как ваши имена?

— Назначено, назначено, — бросил Овечкин. — Где герр Бруно?

— Сын — вы хотите сказать? — стараясь сохранить вежливую улыбку, переспросил секретарь.

— Ага, сын, — подтвердил Славкин.

— Простите, господа, но патрон принимает только по предварительной договоренности. Изложите, пожалуйста, ваше дело, и я сообщу вам время посещения.

— Он здесь, ваш патрон?

— Господа, герр Бруно не может принять вас и… — секретарь набрал воздуха, — прошу вам покинуть помещение, иначе я буду вынужден вызвать полицию.

Секретарь сделал шаг к столику, на котором стоял телефон.

— Секретаря и швейцара связать, — коротко распорядился штабс-капитан.

— Вы не можете… не имеете права… Агенты бросились на секретаря, скрутили ему руки и заткнули рот галстуком.

— Как к нему пройти? Кляп на секунду вынули.

— Направо и прямо, — выпучив глаза, сказал секретарь. — Я подчиняюсь силе.

— И правильно, — сказал Овечкин. — Двое здесь, остальные — за мной.

Услышав в коридоре топот, герр Бруно-сын успел только поднять от чертежей голову, как в кабинет ввалилась компания незнакомых людей мрачного вида.

— В чем дело?

— Где русские? — гаркнул с сильным акцентом один из вошедших.

— Русские? — опешил Бруно. — А вы кто?

— Русские, — ухмыльнулся другой гость.

— Вы — сумасшедшие, — догадался хозяин кабинета и постарался утопить в кресле свое большое тело.

— Не прикидывайтесь идиотом, — сказал первый, давая понять, что за своего он не сойдет. — Обыскать!

Трое стали шарить по кабинету, словно искомые русские могли спрятаться в стенном шкафу, а четвертый господин подошел вплотную к герру Бруно. Небольшая коренастая фигура содержала в себе столько злой энергии, что немцу стало нехорошо, и он мысленно поклялся не интересоваться больше оккультными науками.

— Где русские? — повторил свой вопрос пришелец из ада. Бруно сжался так, что стал почти таким же, как злобный русский.

— Хорунжий, — позвал тот, — помогите вспомнить.

Подручный подошел и с ходу влепил Бруно пощечину, потом следующую и продолжал бы дольше, словно играя в "ладушки".

— А-а-а, — крикнул немец.

— Говорите, — попросил Овечкин, — или вы не понимаете мой акцент? Бруно спешно закивал.

— Понимаю.

— Где русские? Когда приедут?

— Они… они уже приехали, неделю назад.

— Что?!

— Я лично развез их по местам, где они будут стажироваться, — Бруно понял, что гости огорчены, но надеялся — не настолько, чтобы снова его бить.

— Меня интересует Валерий Мещеряков, — раздельно сказал Петр Сергеевич. — Он где? Карту сюда!

— Они все, вся группа, размещены на наших шахтах в Рурском районе, вот тут, — Бруно вел по карте пальцем. — Мещеряков попал в местечко Штольберг вместе с коллегой. Если хотите, туда можно позвонить и…

— Не стоит, — криво ухмыляясь, сказал Овечкин, — не стоит никому ничего сообщать, и особенно полиции. Вы меня поняли, Бруно-сын?

— Да.

Налетчики по команде развернулись и покинули кабинет.

— Он в полицию не сообщит? — Славкин мотнул головой назад.

— Нет, я специально его запугал, — сказал Петр Сергеевич, — не о том думаете, хорунжий. Соберите людей, мы едем в Штольберг. В такой заштатной дыре этому чекисту от нас не скрыться! Это даже лучше, чем работать в Кельне.

— Господин штабс-капитан, разрешите обратиться? — спросил один из агентов.

— Слушаю.

— Неделю назад я как раз дежурил у квартиры Эйдорфа, — сказал тот, — и туда заходил какой-то человек.

— Как выглядел? — Петр Сергеевич крутанулся к агенту на каблуках.

— Блондин в очках, невысокого росту…

— Почему не доложили? — Овечкин в бешенстве схватил агента за грудки.

— Я доложил Ге… Георгию Александровичу, — прохрипел придушенный человечек.

— Славкин! — взревел капитан, словно от зубной боли.

— Я решил, что это неважно, тем более, что посетителя они потеряли в Кельнском соборе. Решил, что это случайный визит.

— Вы чин хорунжего получили случайно, — прошипел Овечкин, — но я позабочусь о том, чтобы есаулом вы никогда не стали!

— Виноват, господин капитан, — преданно глядя в глаза начальника, сказал Славкин.

— Быстро организуйте машину, едем в Штольберг, — повторил приказ Овечкин.

— Есть!

Хорунжий и остальные поспешили скрыться с глаз рассерженного шефа.

Приходится работать с теми, кто есть, успокаиваясь, подумал Петр Сергеевич, других людей взять для разведки негде. Вот и Дрозд подвел, ох как подвел… Предупреждал он Леопольда Алексеевича… Хорошо еще, если Дрозд сам обманулся и прислал непроверенную информацию, а если он специально?.. Об этом надо хорошенько подумать, в машине для этого время будет. И план операции опять придется перестраивать на ходу. Хорошо, что он не сообщил полковнику обэтом деле, то-то Кудасов бы сейчас орал и, возможно, уже он тряс бы самого капитана за грудки. Предусмотрительность в разведке — первая вещь.

— Автомобиль подан, господин штабс-капитан! — доложил на крыльце Славкин и распахнул дверцу.

— Наблюдение за квартирой Эйдорфа можно снять, — сказал, садясь в машину, Овечкин, — все люди понадобятся нам на этой шахте.

18

— Коли все так — отличный план, батька, одобрительно покачал головой Илюха Косой.

— Сведения надежные, перепроверенные, — заверил Бурнаш. — Красные думают, что это они против нас операцию готовят, а выйдет, що мы ее уже сробили! — Довольный атаман подкрутил ус. — Я пока молчал, чтоб кто из хлопцев не сболтнул зря, а зараз выступили, так ты должен все знать, Илья. Ведь ты — мой первый сотник.

— Я с тобой, батька, в огонь и воду, — пообещал Косой, — но еслив пройдет все успешно, по нашим следам этих самых чоновцев гурьбой пустят со всей Украины. Это мне беспокойно.

— Не журись, Илюха, тут тоже все продумано. Полковник Кудасов подробную инструкцию прислал, как нам через румынскую границу идтить. Но это, брат, пока секрет. Могу только сказать, что не одну инструкцию, нам еще подмогу с той стороны сделают, коли мы условный сигнал подадим. На том участке границы давно тихо, красные привыкли всласть спать, так что даже небольшим отрядом их оборону прорвем.

— Хорошо бы, — Косой достал цигарку и закурил.

— Не то слово, такой боевой отряд, как наш, прославленный в боях с большевиками, всем нужен будет, золотом засыпят.

— Хорошо бы, — размечтался Косой, — я бы сразу в Париж махнул, имею такое желание.

— Не все до Парижу доедут, — напомнил Бурнаш. — Ты цигарку досмоли и больше ни-ни, особенно, как в город въедем. И хлопцев своих предупреди, весь расчет, что пока мы до губчека не доехали — нас за своих принимать должны.

— Ладно, батька, сделаем конспирацию, — сказал сотник.

Сам атаман пришпорил лошадь и приблизился к голове колонны. Здесь ехали казаки, одетые в специально подобранные кожаные комиссарские куртки, вооруженные не обрезами, а карабинами, и средний в строю Семка держал на стремени древко ненавистного красного знамени. Бурнаш самолично сдернул его со стены одного сельсовета и приберег. Кровавый цвет будоражил память: сколько раз несся атаман в конном строю на такое же знамя, стараясь одним взмахом шашки срубить древко вместе с головой буденновца-знаменосца, а сколько раз приходилось бежать в леса, спасаясь от конной лавы большевиков. А они потом обкладывали эти леса красными флагами, словно волков травили батькиных казачков… Ну да отомстится сегодня краснопузым за всех хлопцев погибших.

Атаман тряхнул головой, отгоняя воспоминания. Кто перед боем в тоске память ерошит, тому живым не быть, есть такая примета. А он пока погибать не собирается, он тоже в Париж хочет, или Амстердам какой-нибудь, где бы тот чертов город не находился. Главное — подальше от этих мест, которые скоро начнут прочесывать отряды красноармейцев-чоновцев, спрятанные до поры от людских глаз. Врешь, от Гната Бурнаша не скроешься! Он их, чекистов этих, Мстителей проклятых, насквозь видит.

Бурнаш объехал все свое войско, вытянувшееся в колонну уже у городской черты. Прискакавший из арьергарда казак доложил, что заставу на въезде в Юзовку убрали тихо, без звука. Атаман кивнул и вдруг вспомнил, что с Мстителями он первый раз познакомился такой же теплой ночью, во время такого же лихого налета на другой город. Красным отрядом тогда руководил Иван Ларионов, и детишки его под присмотром старших находились. А в городской гимназии тогда бурнаши заночевали. Юзовка — цель покрупнее, да и ЧК — не гимназия… Да что он опять чепуху вспоминает, так и беду накликать недолго.

Пока все шло по плану. Отряд вошел в город без выстрелов, миновал улицу Одесскую, на которой пустая казарма все еще ждала чоновцев, проехал по Пролетарской. Вот он, виднеется, — старый купеческий дом, где засела ЧК.

— К бою! — скомандовал в полный голос батька. — Вперед!

Семка бросил о мостовую красную тряпку и достал из-за пазухи пропыленное дорогами всей Украины черное знамя атамана Бурнаша.

— Ура! Вперед!

Не скрываясь больше, лавина казаков помчалась в атаку. Караульные на дверях здания пальнули, поднимая тревогу, ответный залп бурнашевцев смел их, как шквал легкую тучку. От выстрелов посыпалось стекло, завизжали рикошетом пули. Близко подскакали казачки к губчека, а кажется, что к сонному сельсовету попали. Тишина такая же, а запах другой, тревожный.

И тут загорелся у дверей ЧК огонек, пробежал по дорожке и вылился на улицу. Вдруг запылала мостовая под ногами коней, заплясали они, заржали в испуге привычные ко всякому бою казацкие кони. Осветилась огнем вся улица, запах и черная копоть, заметная даже при таком свете, выдали нефть.

— Вперед, в атаку! — крикнул атаман.

Бурнаши, видя пламя со всех сторон, поняли, что обратной дороги нет и приступили к зданию. В окна полетели гранаты, но не все из них достигли цели: некоторые взорвались, отскочив от стен под ногами бросавших. Внезапно из левого крайнего окна ударил пулемет, потом застрочил второй, уже с правого фланга. Чекисты оказались неплохо вооружены и проснулись пораньше, чем когда-то бурнаши.

Илюха Косой успел до пулеметов заложить гранату в двери, взрывом створки сорвало с петель. Бандиты бросились на штурм, спасаясь от кинжального огня "Максимов". В фойе плавало известковое облако, бурнаши искали проход, но все лестницы и двери оказались заложены мешками с песком. Оставленные узкие бойницы ощерились винтовками и дали залп, потом второй.

— Назад! — крикнул Илюха заметавшимся в панике казакам. Немногие, кто выжил, выбежали наружу и рассредоточились вдоль фронтальной стены, так как от своих их отрезал пулеметный огонь из окон.

— Вперед! Вперед, трусы! — орал Бурнаш, крутясь под очередями на хрипящем раненом коне. — Илюха, в атаку!

— Прямо не пройти! — крикнул Косой командиру. — Надо вокруг здания попробовать!

— Первая сотня налево! Вторая сотня — направо! Марш! — скомандовал Гнат. — Обойдем большевичков с тыла!

Казаки разделились и пошли в обход. Нефть догорала и не могла помешать маневру.

— Гранаты есть? — спросил Косой у крестящихся, что живы, хлопцев. Ему протянули пару штук. Илюха прополз под окнами первого этажа до края, встал в простенке и зашвырнул гранаты в окно второго этажа, откуда бил пулемет. После взрыва он стих, и сотник ясно услышал женский крик:

— Данька!!

Рядом в окне первого этажа высунулась черная кудрявая голова, и не успел Косой поднять руку с гранатой, как револьверная пуля ударила сотника в грудь, другая толкнула в плечо. Илья упал лицом в стену.

— Это тебе за командира, — пробормотал Яшка и бросился на второй этаж. Там Ксанка старалась втащить опрокинувшийся пулемет на место в амбразуре окна.

— Ксанка, как Даня? — крикнул цыган, увидев, что Даниил лежит навзничь в углу комнаты.

— Помоги!

Яков рывком поставил пулемет в гнездо.

— Дышит Данька, — сказала девушка, закусывая до крови губу, чтобы не разреветься. — Бурнаши обходят.

Ксанка передернула затвор, и пулемет послушно затрясся в ее руках, выплевывая очередь. Яшка склонился к Дане.

— Держись, командир. Ларионов вдруг открыл глаза.

— Все… нормально… это… контузия… — тяжелые веки снова закрылись.

— Я вниз, Ксанка! — крикнул цыган и бросился к заднему выходу из здания, куда мечтал пробиться атаман.

… Когда замолк один из пулеметов, Бурнаш снова поверил в возможность победы: разделенный надвое отряд обходил вражеские фланги, по числу чекистов значительно меньше, а купеческий дом — не крепость. Хлопцы из первой и второй сотни почти замкнули кольцо вокруг ЧК, но неожиданно в точке их встречи застучал еще один пулемет. Значит, все-таки кто-то из трех агентов его продал. Мстители опять его переиграли — ждали, заманивали, готовились…

Гнат дернул повод и отвел коня из зоны обстрела на другую сторону улицы. Дороги наверняка перекрыты, если кто и выживет после штурма, просто так из города не уйдет. Пора переходить к запасному варианту отхода. Бурнаш огляделся вокруг, и ему показалось, что в подъезде ближнего дома мелькнул огонек, буквально искорка или блик. Атаман достал револьвер, спешился и подкрался к подъезду. Благодаря пожару на противоположной стороне, здесь казалось еще темнее. Присмотревшись, атаман различил контуры фигуры, он обошел человека сбоку и ткнул дулом под ребра.

— Любуешься фейерверком, сука? — спросил Бурнаш.

— Я — найн, — вздрогнул человек.

— Значит ты, Дрозд немецкий, на обе стороны стучишь?

— Нет, я не знал, поверьте, атаман. Я все точно передал, что слышал.

Гнат ощупал карманы Эйдорфа и, не найдя оружия, отобрал бинокль. Штука увесистая, не хотелось бы таким получить в темноте по голове.

— Честное слово, — бормотал профессор, — я не меньше вашего хотел попасть внутрь этого дома. Зачем мне вас обманывать?

— Теперь я тебе, гадина, не верю, — сказал Бурнаш.

— Если бы я вас обманул, то не был бы здесь, вы же знаете мой адрес!

— Может, ты так надеешься на своих дружков-чекистов, что меня уже в покойники записал?

— Я готов рассказать вам все, что знаю, — сказал Эйдорф. — Я расскажу даже, почему я стал на вас работать.

— Только коротко, не тяни время — пристрелю. Твоя работа кончилась, а у меня еще есть кое-какие дела… Пошли к тебе, — Бурнаш снова ткнул пистолетом, и они стали подниматься наверх.

19

Валерий и Юля жили в Штольберге уже третью неделю. Устроились они очень хорошо: сняли две комнаты в доме у рабочего с их же шахты. Густав Андерман был пролетарий с двадцатилетним стажем, трудиться на шахтах он начал еще до первой мировой, о чем свидетельствовала угольная пыль, навсегда въевшаяся в руки. Точно такие же руки видел Валера у рабочих в Юзовке, но пока немногие из его соотечественников могли похвастаться, что имеют работу. Жена Густава Эльза была домохозяйкой, а пятнадцатилетний сын Мартин подрабатывал официантом в местном ресторанчике. А еще он заглядывался на Юлю — взрослую девушку-инженера, приехавшую из далекой и загадочной страны СССР. В отличие от молчаливого отца, он любил болтать с постояльцами и часто гостил в их комнатах. Мартин так увлекся, что стал даже всерьез изучать русский язык.

Снимать жилье было дешевле, чем жить в гостинице, да к тому же, как пояснил служащий фирмы "Бруно и сын", дом Андерманов стоял рядом с остановкой, откуда подвозили сотрудников шахты до работы. Правда, когда выяснилось, что возят только инженеров и клерков, а самих шахтеров в автобус не сажают, то Валера и Юля стали ходить на работу пешком вместе с Густавом. Вставать приходилось пораньше, зато идти с шахтерами было веселее. Густав редко вставлял слово, а вот молодые рабочие наперебой расспрашивали ребят о России и революции, о том, какая теперь жизнь строится в их стране. Местные инженеры не одобряли дружбу русских с простыми шахтерами, но учили своему делу стажеров добросовестно, ведь за это фирма получала плату золотыми российскими червонцами и американскими долларами.

Смена кончилась, как обычно, в четыре часа, и к пяти Валера с Юлей вернулись на квартиру. Парень присел на скамейку у дома и закурил подряд вторую папиросу. Он сегодня провел весь день в шахте, а там не посмолишь.

— Я быстренько переоденусь, — сказала девушка и упорхнула в дом. Там было тихо, хотя обычно в это время Эльза готовила к приходу мужа обед, гремела на кухне сковородками и кастрюлями. Должно быть, она еще не вернулась из магазина, решила Юля и поднялась на второй этаж — к своей комнате. Ей показалось, что она чувствует легкий запах сигар, но Юля не обратила на это внимания и распахнула свою дверь. Запах стал резче, а в ее кресле напротив двери оказался незнакомый мужчина, который, ухмыляясь, пускал вверх колечки густого вонючего дыма. Юля отпрянула от двери, но сзади ее подхватили сильные руки и затолкнули в комнату.

— Кто вы такие?! Что вам нужно?! Я буду кричать!

— Кричите, барышня, кричите, — сказал по-русски незваный гость, никто вас не услышит, кроме тетушки Эльзы. Но она сама находится в затруднительном положении и потому не сможет вам помочь. Так что лучше присядьте, и мы спокойно поговорим.

Руки толкнули девушку на диван, и теперь она могла видеть второго бандита, он был весь какой-то потертый, с тусклым лицом шпика.

— Вас ведь зовут Юля? А меня — Георгий Александрович… Очень приятно.

— Отвратительно.

… Валерий вспоминал о том, что нового успел сегодня узнать, ведь он взял за правило ежевечерне записывать все касающееся практики, и голос над его ухом, да еще русский, прозвучал совершенно неожиданно:

— Валерий Михайлович? Добрый день.

Мещеряков вздрогнул и медленно повернул голову.

— Не узнаете? А я вас сразу признал, — улыбнулся собеседник, буравя его при этом холодными глазами. — Ну-у, Валерий Михайлович, грех не помнить…

— Отчего же, — стараясь не выдать замешательства, сказал Мещеряков, капитан Овечкин?

— Собственной персоной, — раскланялся тот.

— Какими судьбами? На шахте работаете, Петр Сергеевич?

— Вроде того, — сказал Овечкин, — пойдем, поговорим?

— Извините, мне нужно зайти на минуту в дом, — попросил Валерка.

— О Юленьке беспокоитесь? Напрасно, о ней позаботятся мои люди, да вы знаете — хорунжий Славкин и еще один…

— Потрепанный?

— Вот, вот, — рассмеялся капитан, — все старые знакомые.

— Выследили, значит, — Валерка вскочил со скамейки.

— Тихо, тихо, — сказал Овечкин, показывая револьвер со взведенным бойком. — Кроме того, рядом находятся еще мои люди. Так что не стоит напрасно нервничать, Валерий Михайлович.

— Хорошо, если вы отпустите Юлю, я пойду с вами без сопротивления, Мещеряков демонстративно заложил руки за спину. — Куда идти?

— Вот и славно, — Петр Сергеевич сунул револьвер в карман.

— Куда же отправиться старым друзьям после долгой разлуки, как не в ресторан? Да вы ведь, собственно, туда с девушкой и собирались?

— Я вижу, вы все знаете, — усмехнулся Валерка, шагая рядом с Овечкиным по тротуару. Боковым зрением он заметил, что за ними следуют еще две фигуры.

— Все, Валерий Михайлович, — кивнул капитан. — Мы ведь за вами уже вторую неделю наблюдаем, а вы даже не заметили. Так что распорядок вашего дня я знаю досконально.

— Чего вы хотите, Петр Сергеевич?

— Реванша, мой дорогой друг. Помните, когда я вас так называл?

— В Севастополе. Тогда, на войне, я был красноармеец, а теперь я начинающий инженер, — заметил Мещеряков, — никакого интереса для вашего ведомства не представляю. Хотя, допускаю, что лично мне вы отомстить хотите. Но при чем здесь девушка?

— Я, действительно, в отличие от вас, Валерий Михайлович, профессию не поменял. Но даже как инженер вы можете мне пригодиться. Не говоря уже о том, что вы — чекист.

— Бывший.

— Это недоказуемо, — сказал штабс-капитан. — Даже немецким властям я могу доказать, что вы — красный шпион. К реваншу я подготовился основательно, товарищ Мещеряков.

— Уверены? — спросил Валера на пороге ресторана, демонстративно отворачиваясь от шагнувшего к нему Мартина.

— Да, можем начать партию прямо сейчас.

— А вы разве еще не начали?

— Я имел в виду бильярд, — ухмыльнулся Овечкин, — тут в соседней зале есть столы. Помнится, мы в последний раз не доиграли, вы изволили бросить бомбу. Надеюсь, сегодня ее у вас нет?

— Кто знает, — пожал плечами Валерка, — вы же меня не обыскали.

— Мне нравится, как вы держитесь.

Капитан отстранил официанта, провел Мещерякова в зал для игры, двое бандитов зашли следом и плотно закрыли за собой двери. Валера огляделся. Больше здесь никого не было, да и не было надежды, что Овечкин позволит кому-либо еще присутствовать при разговоре.

— Обыщите, — приказал штабс-капитан. Опытный помощник быстро выполнил приказ.

— Значит, нет бомбы, — констатировал Петр Сергеевич, — признайтесь, что я застал вас врасплох.

— Признаю, — повесил голову Валерка.

— Тогда начнем, — Овечкин взял кий и разбил пирамиду из шаров.

20

Предупрежденные заранее, пожарные приехали сразу, как только стрельба начала стихать, и тут же принялись за догорающую нефть и само здание ЧК. От нескольких гранат, заброшенных в губчека через окна, начался пожар на втором этаже. Как только бурнаши побежали, Яшка и Ксанка вернулись к командиру и перенесли его на первый этаж, в комнату, не пострадавшую от налета. Легкое ранение в ногу и контузия на время вывели Даниила из строя.

— Бурнаша взяли? — первым делом спросил Данька.

— Я не видел, — честно признался Цыганков.

— Вы за ним Летягина пошлите с нарядом.

— Да ты не беспокойся, Дань, — попросила Ксанка, — сделаем, что надо. Давай я тебя перевяжу.

— Со мной все нормально, — сказал Данька. — Пришлите сюда, как освободится, санитара, а сами немедленно отправляйтесь к Эйдорфу, иначе он может сбежать. Мстители, это приказ!

— Есть, командир!

Оксана уложила брата поудобней и вместе с цыганом вышла из комнаты.

— Санитара сюда! — распорядился Яков.

— Где, где он? — к друзьям подбежала испуганная Настя.

— Нельзя сюда, — пробормотал Цыганков.

— Где Даня, Ксанка? — Настины глаза наполнились слезами. — Ему плохо, да?

— Не бойся, немного зацепило, тут он. Настя распахнула дверь.

— Не надо пока санитара, — отменил приказ Цыганков. — Пошли, Ксанка.

Мстители пересекли улицу и, кляня темноту, вошли в подъезд, где находилась квартира профессора.

— Двери здесь крепкие, — заметил цыган, — знал, гад, где селиться. Такие только гранатой брать!

— Может, он отопрет, видел, поди, через окно, что дружков его мы перебили, — сказала Ксанка.

У дверей Яша на всякий случай отстранил девушку (вдруг стрельба случится!) и постучал.

— Эйдорф, откройте, это ЧК!

Ответа не последовало и Цыганков ударил кулаком сильнее. Дверь скрипнула и отворилась сама. Яшка достал револьвер и взвел боек. В темной квартире было тихо.

— Утек профессор, — вздохнула Ксанка. Она спрятала свое оружие, на ощупь отыскала на столе керосиновую лампу и зажгла фитиль. — Ой!

Цыган подошел на вскрик.

— Вот тебе и утек, — присвистнул парень. Эйдорф лежал на полу у стола, по его груди расплылись два кровавых пятна.

— Зови понятых и еще ребят, будем обыск по полной программе делать…

* * *

Людей не хватало, Летягин умчался искать Бурнаша, другие или прочесывали округу в поисках разбежавшихся бандитов, или помогали пожарным тушить огонь и убирать улицу. Мстители нашли всего одного помощника, зато, собрав по соседям профессора керосинки, хорошо осветили его квартиру. Обыск закончили к утру и вернулись в губчека — через дорогу.

— Хорошо хоть идти близко, — заметила Оксана, — я уже с ног валюсь.

— Может, поспишь?

— Некогда, пошли к Даньке. Командир тоже почти не спал ночью, но выглядел неплохо. Рядом с ним хлопотала Настя. Она устроила прямо в кабинете постель, Даня был перевязан и накормлен.

— Летягин вернулся ни с чем, — сообщил Даниил, приподнимаясь на подушке. — Ушел Бурнаш, как сквозь землю. Его розыск объявлен по всей республике. А как ваши дела?

— Обыск закончили, ничего особенного не нашли. Правда, есть очень хороший цейсовский бинокль, с ним нас из профессорского окна как на блюдечке видно.

— Ну и что? — спросила Ксанка. — Не похож он на обычного шпиона.

— Много ты их видела? — хмыкнул Яшка.

— Не меньше твоего. Да и Валерка к нему хорошо относился.

— Он кое-чего не знал, — заметил Даниил и достал из кармана листок. Я вчера вечером получил по телеграфу сообщение, вот.

— "Александр Карлович Вернер, управляющий местного купца Дорошенко, особо доверенный человек. Дорошенко расстрелян в 1921 году. Александр Карлович бежал за границу в том же 1921 году…" — прочла Оксана. Неужели — наш Эйдорф?

— Вернер, — кивнул Даниил. — Профессором он никаким не был, это липа, а в горном деле разбирался, поскольку у купца Дорошенко и шахты тут были, и обогатительная фабричка. Кстати, наше здание губчека было городским домом Дорошенко.

— Ух ты! — воскликнул Яшка. — Если он такой богач, то зачем сюда явился? Тут его и опознать могли.

— Это вопрос, — согласился Даниил. — Только ты не путай богатство хозяина и его управляющего. Тем более, что шахты они с собой за границу унести не могли. Полагаю, что в Германии Вернер познакомился с эмигрантами, стал их агентом и они соорудили ему документы на имя Эйдорфа.

— Потому он и русский язык так быстр ил! — сказала Ксанка.

— Валеру это, кстати, смущало. Дело в немец-управляющий на шпиона, действительно, очень похож. И появляться в городе, где его могут узнать, нормальный шпион бы не стал.

— Значит у него был свой интерес?

— Был, но какой? Теперь он нам не расскажет… Что вы еще нашли, сыщики?

— Записную книжку нашли, вот, — Яков протянул тетрадку в кожаном переплете. — У профессора с памятью было не очень, или привычка такая, он все записывал. Даже русские выражения, хоть язык он с самого начала знал.

— Любопытно… — Даниил взялся листать тетрадь. — Как его убили?

— Два выстрела в упор, в грудь. Соседи ничего не слышали. Когда за окнами такая пальба, разве разберешь…

— Дверь не сломана, замок цел, — добавила Оксана, — так что убийцу Эйдорф впустил сам.

— Связник? — предположил Цыганков. — Подумал, что профессор специально с наших слов наплел про чоновцев и заманил отряд в ловушку.

— Связник в налете участвовать не должен, вдруг подстрелят, — сказал Данька.

— Тогда это Бурнаш, — заявила Ксанка. — Илюха Косой убит, вряд ли кто-нибудь еще знал об агенте-немце.

— Логично, — согласился брат. — Вот черт!

— Что?

— "Передать привет от Л. А." Это не от Леопольда ли Кудасова привет?

— А еще что есть?

— Не понятно, катушки какие-то…

— Нитки?

— Не знаю. Вот: "воскресенье, парк, вторая скамейка".

— Тайник?

— Или место свиданий со связником.

— После ночного тарарама связник и не высунется, — сказала Ксанка.

— Все равно проверить нужно.

— Обязательно проверим, — подтвердил командир, — сегодня суббота, есть время сориентироваться на местности.

— Тебе полежать надо, — твердо сказала Настя, поправляя одеяло.

— Да ты сама со мной замаялась, — гладя ласковую девичью руку, сказал Даниил.

— Я погляжу в парке, а вы отдыхайте, — предложил Яшка.

— И я с тобой, — вызвалась Ксанка, — я не устала.

— Сначала нужно в квартире Эйдорфа поместить засаду на всякий случай, — распорядился напоследок Даниил, — соседей предупредите, чтоб не болтали. Если мы до завтра смерть немца сохраним в тайне, может, связник в парк и придет. После бегства Бурнаша Вернер-Эйдорф — последний свидетель, кто его в лицо знает и выдать может.

21

— Шестой в угол, — сказал Валерка, целясь в шар.

— Погодите, Валерий Михайлович, мы же не условились о ставке. Кто ж без интереса играет?

— Играем, как обычно, на деньги?

— Нет, мой дорогой друг, играем на автограф, — штабс-капитан полез в карман и достал бумажку. — Это ваше согласие на сотрудничество с нами.

— А если выиграю я?

— Будем играть снова.

— Тогда у меня нет интереса играть, — развел руками Мещеряков.

— Почему? Пока играете — вы живы. Валерка бросил кий.

— Хорошо, я отпущу девушку, идет?

— Идет. Из скольких партий игра?

— Из пяти.

— Шестой в угол, — Валера ударил, и шар влетел в лузу.

— Вы по-прежнему хорошо играете, — заметил Овечкин.

— Удивлены? Значит, вы, Петр Сергеевич, не все еще обо мне знаете!

— Все, — не шутя сказал штабс-капитан. — Начнем с того, Валерий Михайлович, что я знал заранее о вашем приезде. Вам случайно удалось скрыться в Кельне, но я пошел к Бруно-сыну, и он сказал, где вас искать. Я знаю, что Юля — ваша подруга, а не случайная спутница, я знаю, что цыган ваш был недавно ранен, я знаю, как вы учились на своем горно-геологическом факультете. Я знаю, что вы подружились с профессором Эйдорфом, учившим вас с Юлей немецкому. Она, кстати, попала на стажировку с моей помощью.

— Ну, это вы врете! — не выдержал Валерка и промазал в очередной шар.

— Не вру, Валерий Михайлович. Четырнадцатый, свой, в середину… Дело в том, что Эйдорф — не профессор, и даже не Эйдорф, а Вернер. Он мой агент по кличке Дрозд. — Овечкин прицелился. — Десятый в угол.

Валерка стоял, не глядя на стол.

— Скажите, Валерий Михайлович, как посмотрят на вашу дружбу с агентом белых ваши приятели из ЧК? А кроме того, вы были у Дрозда дома и выполняли его поручение. Помните, вас там караулил потрепанный человечек? Помните, утвердительно повторил Петр Сергеевич, — вы же уже об этом сказали…

— Можно воды? — попросил Мещеряков, расстегивая вдруг ставший тугим ворот.

— Закажи, — приказал капитан подручному, — пусть официанта пришлют с коньяком и закуской. И минеральной — для чекиста. А то он сейчас в обморок упадет.

Овечкин бил шары все увереннее, он чувствовал удачу, фарт. Его маленький бильярдный реванш — ничтожная чепуха по сравнению с тем, что он выиграет, когда завербует чекиста Мещерякова. Должность начальника разведки, звания, награды, деньги немцев, англичан и французов, всех, кто хочет испортить жизнь красным. Играя, он передернул, конечно, карты. Мещеряков в Кельне ушел потому, что Дрозд сообщил неверную дату. Он стал ненадежен, этот агент Кудасова, ему пора исчезнуть. Об этом позаботится Боцман, капитан уже отправил приказ. Но немца должен заменить агент Мещеряков, один из Мстителей, лучший друг Даньки Ларионова! Такой шанс Овечкин не упустит.

В зал вошел мальчишка-официант с большим подносом. Он поставил его на стойку.

— Чего изволят господа?

— Коньяку, — капитан был уверен, что даже выпивка не помешает его победе на столе под зеленым сукном.

Мартин поднес рюмку Овечкину, потом обратился к Валерке.

— Мне воды.

Мартин налил воду в высокий темный бокал и подал Мещерякову. Тот поднес его к губам и замер. Потом посмотрел на подростка.

— Хорошая вода, — сказал Мартин.

— Спасибо, — Валерка пригубил и поставил бокал рядом, закрывая собой от Овечкина.

— Будем бумагу подписывать, Валерий Михайлович? — спросил штабс-капитан, опрокидывая рюмку.

— Мы еще не доиграли.

— А что, если я оставлю Юлю здесь? Представьте себе, женю ее для вида на своем агенте, а вас отправлю назад, а?

— Не поверят, — хрипло сказал Валерка.

— Испугались? — расхохотался Овечкин. — Да я шучу. Отпущу я вашу девушку. Только ведь у меня, кроме Дрозда, и другие людишки имеются. Бурнаш, например. Они вас там обоих под прицелом держать будут.

— Петр Сергеевич, Бурнаш — ценный агент? — спросил Мещеряков.

— Конечно.

— Предлагаю сделку, — сказал Валера. — Я сообщаю вам, когда и сколько чоновцев прибудут в город для того, чтобы обезвредить Бурнаша, а вы нас отпускаете.

Капитан снова выпил коньяку и подумал.

— Не пойдет. Атаман — ценный человек, но дни его в любом случае сочтены. Долго он по лесам прятаться не сможет. А если выпутается и сюда перебежит, то здесь он никому не нужен. Германия цивилизованная страна, тут шашками не машут. Да и, откровенно говоря, мой агент — Валерий Мещеряков гораздо ценнее. А Бурнаш — человек Кудасова.

— Вот именно! — распахнув настежь двери, в зал влетел разъяренный Леопольд Алексеевич.

— Господин полковник? — опешил Овечкин. — Но откуда?

— Из Лондона, господин бывший капитан, — сказал Кудасов. — Если бы не хорунжий Славкин!..

— Опять этот болван!

— Честный болван, — заметил Кудасов, — который отныне займет ваше место.

— Но, Леопольд Алексеевич, позвольте объяснить, что ход операции…

— Не позволю! Какая может быть операция без меня, черт возьми!

Перепалка офицеров сосредоточила на себе все внимание присутствующих. Даже Мартин пялился на белогвардейцев, орущих и брызгающих слюной. Валерка взял отставленный стакан, достал зажигалку и прижег кончик фитиля, торчащий наравне с краем.

Потом положил бокал на пол у ноги и преспокойно взял кий.

— Господа, прервитесь на минутку!

— Это кто? — спросил Кудасов.

— Это чекист Мещеряков, которого я завербовал! — сказал Овечкин.

— Не торопитесь, Петр Сергеевич, за мной еще удар, — сказал Валера.

Все видели, как он влепил кием по шару, но что одновременно Валера пнул в сторону врагов звякнувший по полу бокал, они не заметили. У него осталось три секунды, чтобы оттолкнуть назад Мартина и отпрыгнуть самому.

От взрыва бильярдный стол встал на дыбы, шары разлетелись, взрывная волна сорвала двери. Валерка нащупал руку Мартина и почти волоком вытащил его из зала.

Навстречу им откуда-то сбоку выскочил Густав. Он подхватил сына и все трое вывалились наружу.

— Цел? — спросил Валера у подростка. Мартин кивнул.

— Вы очень рискуете, Густав, — предупредил нежданного спасителя Мещеряков. — Тем более, что на шашках есть клеймо шахты, с которой вы их позаимствовали.

— Не беспокойтесь, камрад, это сделали другие люди, — положил ему руку на плечо старый немец, — я конспирацию понимаю.

— Вот как?

— Конечно, — просто ответил тот, — мы это прошли, когда еще только собирались делать в Мюнхене Баварскую Советскую республику.

Мещеряков с чувством пожал ему руку.

— Вы знаете, где Юля, товарищ?

— Пошли, — сказал Густав.

22

Еще раз глянув на дом, Николай Иванович запер калитку и отправился в центр города. Решиться на это было нелегко, еще труднее — идти не оборачиваясь. В этот летний воскресный слепяще яркий день Сапрыкину было по-настоящему зябко. Животный инстинкт подсказывал: хватай, что успел скопить (благо он никогда не верил госбанку и держал все ценности дома), да беги подальше. Но умом Николай Иванович понимал, что если останутся свидетели, то угроза ареста будет висеть над ним всегда. А грешков перед новой властью поднакопилось достаточно. Если бы шифровка от Кудасова пришла на несколько дней раньше, то ситуацию еще можно было бы исправить, а теперь осталось одно — спрятать концы в воду.

Господин полковник соизволил уведомить, что агент Дрозд передал неверную информацию относительно сроков приезда чекиста Мещерякова в Кельн, а также то, чем последний собирается заняться. Агенту Боцману (это ему Николаю Ивановичу) предлагалось выяснить оперативными методами, намеренно совершена эта ошибка или случайно. Пока шифровка тащилась через две границы, проверка была проведена сама собой и не оперативными методами, а боевыми. Батька Бурнаш угодил в засаду, люди его, по слухам, частично перебиты, частично разбежались. Бой был серьезный, гремело так, словно атаман не губчека штурмовал, а брал, как в гражданскую, весь город сразу.

За прошедшие сутки о судьбе Эйдорфа Сапрыкин ничего узнать не смог. Николая Ивановича не интересовало: сам Дрозд соврал, или ему помогли чекисты. Просто, если он еще жив, то находится на свободе (иначе чекисты давно бы уже пришли за Боцманом), а значит профессор придет в парк на свидание. В шифровке было приказано далее действовать по обстоятельствам. Сапрыкин для этого прихватил револьвер и нож — смотря что пригодится. Эйдорф — опасный свидетель, и оставлять его за спиной нельзя ни в коем случае. Был, правда, еще один человечек, который может его узнать, но его судьбу Николай Иванович еще не решил.

До парка он добрался без приключений, немного покружил — хвоста не было. Сапрыкин сел на условленную скамью, закурил и развернул газету. Так удобнее, если что — за бумагой легче незаметно достать оружие. Николай Иванович попытался найти в газете подробности боя с Бурнашем, но советская газета оставалась верна себе: масса лозунгов и никаких деталей. "Разбили наголову!" — вот и весь сказ. Сапрыкин глянул на часы — пора бы появиться Эйдорфу. Ждать после срока положено пять минут. Николай Иванович решил, что, в свете последних событий, будет довольно и трех. На истечении третьей минуты у входа в парк появилась похожая фигура: высокая, поджарая, но с широкими плечами спортсмена. Сапрыкин пристально вглядывался в человека, показавшегося знакомым… Когда стали различимы черные кудри, стало ясно, что это не немец, но первое впечатление сохранилось. Человек приблизился. Где-то они уже виделись… Цыган! Но откуда?! Николай Иванович уткнулся носом в газету, буквы плясали так, что слова не складывались… За ним или нет? За ним или нет? — крутилась одна мысль. Сапрыкин поднял глаза и увидел, что Яшка уходит, вертя головой. Слава Богу, что лицо Николая Ивановича так перекосило после ранения — родная бы мать не узнала.

Сапрыкин бросил газету и стремительно рванул к воротам, противоположным тем, где скрылся цыган.

— Гражданин! — тут же последовал окрик. Боцман нервно оглянулся.

— Да-да, это я вам, товарищ, — сказал постовой милиционер, — негоже тут сорить!

— Извините, — пробормотал Николай Иванович, подобрал газетный лист и, стараясь не бежать, пошел на выход. "Идиот, — ругался он про себя, — я же его за эту газету чуть не пристрелил с перепугу"

Оба дураки, решил Сапрыкин, направляясь домой. Эйдорф пропал — и черт с ним. На Боцмана чекисты пока не вышли — руки коротки, значит пора потихоньку отрываться. На этот случай у него припасена путевочка в район от губкома, настоящая, с печатью.

У калитки он опять оглянулся — на этот раз на улицу. Царство томной жары и пыли. Николай Иванович вошел, закрыл щеколду и направился к крыльцу. Замок цел. Сапрыкин отпер его ключом и закрыл за собой.

— Это ты, дядька Микола?

— Я, — Николай Иванович зачерпнул ковшом колодезной воды из бочки, жадно выпил.

Мальчишка валялся на диване, болтал ногами и слушал через наушники детекторный приемник. Боцман подошел и встал рядом.

— Станция Коминтелна, — пояснил Коська. — Ты сего, дядька Микола?

У Боцмана нервно дернулась щека, так бывало после ранения. Он достал из кармана нож и сжал рукоять до боли в костяшках.

— Ты сего?! — Костя вскочил с дивана, путаясь в проводах, уронил на пол приемник.

Боцман сделал шаг вперед, и мальчишка оказался зажатым в угол. Глаза Кости бегали то по лицу мужчины, которому он верил до сих пор, как себе, то вокруг, в поисках выхода.

Сапрыкин замахнулся, но вдруг лезвие дернулось из руки, как живое.

— Бам-мс! — прогремел выстрел.

Боцман с удивлением увидел, что сжимает только рукоятку, а отстрелянное лезвие вонзилось в стену.

— Руки вверх, вы арестованы, мы из ЧК, — раздался сзади знакомый, но огрубевший голос.

— Вижу, — оглянулся Боцман, поднимая руки.

Перед ним стоял Яшка Цыганков с маузером в руке. Чуть сзади держалась Ксанка и еще двое в кожаных куртках. Не потерял, значит, конокрад квалификации, и с замком справился, и вошел беззвучно.

— Я сяду, — пробормотал Сапрыкин и опустился на диван.

— Кирпич?! — заметила мальчишку Ксанка. — Ну, считай, второй раз родился!

— Сего это он?

— А ты не понял? Зарезать тебя хотел — твой дядька!

— За сто? — тихо спросил Коська и вдруг заплакал.

— Ну-ну, успокойся, все позади, — Ксанка обняла мальчишку и увела в другую комнату.

— Епанчинцев, обыщи.

Чекист похлопал Боцмана по карманам, нашел револьвер и отдал командиру.

— Ого… Пригласите понятых и приступайте к обыску, — приказал Яков подчиненным. — А вы, гражданин, предъявите документы.

— Товарищ начальник, тут…

— Гражданин начальник, — поправил Цыганков, беря документы.

— Извините, гражданин начальник, тут какое-то недоразумение. Мы с племяшом баловались, я ему прием показать хотел — для самообороны.

— А это? — взвесил Яша в руке отобранное оружие.

— Тоже для самообороны. Надысь слыхали, кака стрельба вышла?

— Так, значит, говорить не хотите, гражданин Сапрыкин Николай Иванович… Аккуратная работа…

— Вы о чем?

— О документах, гражданин. Паспорт-то поддельный.

— Никак нет.

— Человек вы, я вижу, военный, поговорим начистоту, — предложил Яшка. — Засекли мы вас на месте шпионской явки, арестовали при попытке убийства несовершеннолетнего, в кармане нашли револьвер и фальшивый паспорт. Лучше расскажите все по-хорошему.

— Про явку ничего не знаю, я просто по городу гулял, Коську против меня вы настроили, он меня обвинять не станет, револьвер я нашел сегодня на улице, должно быть, бандиты, когда от вас позавчера разбегались, бросили. Я хотел оружие честно сдать советской власти да не успел. Паспорт, верно, мне помогли сделать, но выписан он на мое настоящее имя. Все.

— Не убедительно, гражданин.

— Докажите, а я больше ничего не скажу, — Сапрыкин демонстративно отвернулся.

— Чем вы занимаетесь?

— Я — радиотехник.

— Интересно, в области часто бываете?

— Не очень…

Епанчинцев принес Яше тетрадь в кожаном переплете. Сапрыкин искоса на нее посмотрел.

— Любопытно, — разглядывая записи, сказал Цыганков. — Уверен, что места ваших командировок совпадают с другим списком — сел, на которые атаман Бурнаш устраивал налеты.

— Мало ли кто ездит по станицам, — хмыкнул Николай Иванович.

— Не хотите по-хорошему, придется вам устроить очную ставку.

— С кем это? — не выдержал Боцман.

— С Илюхой Косым. Знаете такого?

— Взяли дурака?.. Ладно, не надо Илюхи.

— Если поможете следствию, то суд это учтет…

— Брось, начальник. Чего хотите?

— Где мог скрыться Бурнаш? — Яков наклонился к задержанному.

— Эйдорф жив или нет?

— Какая разница? — удивился чекист.

— Если немец мертв, значит Бурнаш отправился к румынской границе.

— Почему?

— Потому что мертвым, гражданин начальник, документы не нужны, пояснил Сапрыкин.

Цыганков подпрыгнул, уронив стул, и пулей вылетел из комнаты.

— Ксанка, ты паспорт Эйдорфа у немца находила?

— Нет, а что?

— Бурнаш, кажется, за границу ушел, — выдохнул Яшка.

23

Хорунжий Славкин доставил девушку в номер гостиницы. Там он усадил Юлю на диван и, на всякий случай, приказал связать ей руки.

— Мне больно.

— Потерпи, красавица, — подмигнул ей потрепанный господин, — дальше будет хуже, так что о руках позабудешь точно.

— Георгий Александрович, вы захватили меня в плен, но вполне могли бы избавить от хамства.

Кивком головы Славкин отослал агента в угол комнаты. Другой угол облюбовал второй агент, а сам Георгий Александрович уселся рядом с девушкой на диван.

— Извините, фройляйн Юлия, за поведение моего агента. Все мы в этой бюргерской стране немного охамели.

— Принимаю ваше извинение, — гордо вздернув голову, сказала Юля.

— Мы обязаны соблюдать правила приличия, но, как солдаты, в первую очередь должны выполнять приказ, понимаете?

— Нет, я — то не солдат!

— Это я к тому, что если нам придется вас расстрелять, то мы сделаем это корректно.

Юля вздрогнула, ее плечи потеряли твердый разворот.

— Вы серьезно?

Славкин достал портсигар.

— Вы не возражаете?.. — он прикурил и глубоко затянулся. — Все очень серьезно, — как можно душевней сказал он, — но если вы нам поможете, то мы сумеем сохранить вам жизнь и даже вернем вас на родину.

— Что вам надо?

— Нам бы хотелось знать, с каким заданием прибыл в Германию ваш друг чекист?

— Но Валерий уже не служит в ЧК.

— Смею предположить, что речь идет о диверсии, а? — Славкин старался смотреть на девушку как можно пристальнее, это должно смущать допрашиваемую.

— Что вы мелете?

— Поймите, Валерий Михайлович, приехав сюда, скрыл свою причастность к ВЧК, что по местным законам автоматически делает его шпионом. Так что если вы, Юлия, сообщите нам о его задании, то ничем ему уже не повредите. Я уверен, что если вы поговорите с вашим другом, он даже возражать не будет. В отличие от вас, невинной, он знал, на что шел. Более того, в компании с вами, мне кажется, он рассчитывал вызвать меньше подозрений со стороны местных властей и если бы не мы, то…

— Георгий Александрович, — торжественно сказала Юля, — вы сволочь и провокатор!

— А я думал, что вы из интеллигентной семьи, — сказал, порозовев, хорунжий Славкин.

— Я-то — да.

В дверь вежливо постучали.

— Кто там? — спросил хорунжий, довольный, что можно сменить тему.

— Обслуживание в номерах.

— Ужасно хочется есть, — оживился Славкин, — а вы что-нибудь желаете?

— Когда вы меня схватили, я как раз собиралась идти обедать, ответила девушка.

— Минуточку! — крикнул офицер. — Я вас развяжу, но не пытайтесь звать на помощь или убегать, обещаете?

— Ладно, — кивнула Юля, предпочитая в любом случае иметь развязанные руки.

Славкин освободил девушку и кивнул агенту. Тот открыл дверь и на пороге возник официант со столиком на колесах.

— Прикажете горячее? — спросил он.

Юля откинулась на подушку дивана, чтобы себя не выдать. Мартин, не глядя по сторонам, вошел и подкатил столик с судками прямо к коленям хорунжего. Поворачиваясь, он не удержался и подмигнул Юле.

— Приятного аппетита, — получив на чай, официант вышел, дверь за ним снова заперли.

Нежный запах еды невольно привлекал, а штабс-капитан, гоняя с утра своих людей по делам, о провианте даже не позаботился. Сам виноват, что придется заплатить за эту закуску. Агенты приблизились к столику и потянули носами.

— Кажется, что-то жареное, — сказал Славкин и приподнял самую большую крышку. С блюда действительно поднимался дымок, только аромат его был неаппетитным запахом горящего бикфордова шнура — на блюде лежала толовая шашка.

— Ложись! — заорал хорунжий и одним прыжком оказался за спинкой дивана. Оба агента повалились на пол. Юля сжалась в комок и зажмурила глаза.

Валера, Мартин и Густав только этого сигнала и ждали. Под дружным напором дверь сорвалась с петель и они ворвались в комнату.

— Лежите как лежите, и все останетесь живы! — крикнул Валерка, подхватывая с дивана испуганную Юлю. Она никак не могла поверить, что уже спасена. Густав хладнокровно плюнул на пальцы и, потушив фитиль, положил шашку себе в карман.

— Пошли скорее, — позвал Мартин, который остался у дверей и следил за коридором.

Друзья выскользнули из комнаты и быстро спустились в фойе гостиницы. Густав бросил шашку впервую попавшуюся урну и как раз вовремя: на крыльце показались полицейские.

— Гостиница не взорвется? — показывая одними глазами на урну, спросила Юля.

— Ну что ты, — улыбнулся Валера, — это же только обертка от шашки, без взрывчатки. Неужели ты думаешь, что я бы позволил Густаву зажечь настоящую?

— Всем оставаться на своих местах, — громко сказал с порога полицейский капрал.

— Влипли, — сказал Мартин.

— Кто: мы или они? — ободряюще приобнял его отец.

* * *

— Вы действительно служили в карательной организации ЧК? — спросил капрал.

— Да, герр офицер, — признался Валерий, — но я этого не скрывал, а кроме того, сюда я приехал как инженер.

— Это наводит на размышления, — глубокомысленно сказал полицейский.

— На какие?

— Ваши раненные соотечественники, находящиеся сейчас в больнице, утверждают, что это вы совершили диверсию, взорвав их в бильярдной.

— Бывшие соотечественники, герр офицер, — поправил Мещеряков. — Если вы положите их по разным палатам, а потом допросите по отдельности, то кто-нибудь обязательно признается, что когда меня туда привели, то сразу обыскали.

— Вы могли спрятать взрывчатку заранее.

— Они же меня приехали искать, а не я их. Кроме того, как бы я мог достать из тайника шашку и зажечь ее на глазах четверых вооруженных мужчин? Вы всерьез меня в этом обвиняете?

— Нет, иначе бы я не позволил участвовать при разговоре вашим спутникам, — заметил капрал. — Но дверь в гостинице вы все-таки сломали?

— Но ведь меня же схватили эти люди, как вы не поймете! — воскликнула Юля со своего места.

— Я не с вами разговариваю, фройляйн, — сказал полицейский. — Вам следовало обратиться в полицию с заявлением, а не вламываться в номер.

Кстати, эти тоже утверждают, что мальчишка сначала принес им на блюде горящую толовую шашку.

— Она взорвалась? — невинно спросил Валерка.

— Пока нет, — задумавшись, брякнул капрал. — То есть, постойте, не хотите же вы сказать?..

— Раз не было взрыва, то, наверное, и шашки не было, логично? спросил Мещеряков.

— Логично… Что вы меня путаете? — возмутился страж порядка. — Вы понимаете, что за хулиганство в гостинице на вас могут подать в суд русские постояльцы?

— Они не подадут, — уверенно сказал Валера.

— Ас управляющим гостиницы мы договоримся, — сказал вдруг молчун Густав. — Она ведь принадлежит фирме "Бруно и сын", как и половина нашего поселка?

— Кажется, да, — согласился полицейский, — к чему вы клоните?

— Герр офицер, поселок и все его жители живут, имеют работу благодаря угольной компании, так?

— Да.

— А вот эти русские платят за свою стажировку у Бруно золотом. Неужели вы хотите, чтобы разгорелся международный скандал, герр офицер? Эти русские инженеры уедут на родину, а мы с вами потеряем работу. — Густав чуть передохнул от такой длинной речи. — Спор о том, кто прав, решить с помощью фактов нельзя, все свидетели — заинтересованные лица. Поэтому выбор прост: или международный скандал с непредсказуемыми последствиями, или белоэмигранты получат срок за хулиганство, который большая часть из них проведет на больничных койках.

— Можете им даже не сообщать о наказании, — сказала Юля, — они и не узнают!

— Хорошо, а кто договорится с владельцем бильярдного зала? — в отчаянии спросил капрал.

Друзья переглянулись и дружно пожали плечами.

— Может быть, капитан Овечкин? — предположил Валерка. — Ведь это была его идея — немного поиграть…

24

Яшка бегом кинулся в поисках ближайшего телефона. В частных домах вроде сапрыкинского их не могло быть, а ближайшие каменные дома находились на соседней улице. Цыганков нашел здание райкомхоза и оттуда позвонил Ларионову.

— Понятно, — сказал Даниил, выслушав доклад цыгана. — Заканчивайте обыск и везите обоих задержанных ко мне.

— Дань, нужно на границу скорей сообщить!

— Я знаю.

— Скорее, Данька!

— Центральная три дня не работает, а наш аппарат позавчера шальной пулей разбило. Ребята чинят.

— Может, я до ближайшей станции рысью, а?

— Яшка, гонца я пошлю, а вы с Ксанкой сюда возвращайтесь.

— Есть, командир.

Цыганков понимал, почему Даниил так спокойно говорит. Если Бурнаш действительно отправился в Бендеры, на ближайший пограничный пункт, то он в дороге уже больше суток, и они опоздали. Но смириться с этим Яков не мог и готов был прямо сейчас скакать в погоню. Только твердый приказ командира заставил его вернуться в дом Сапрыкина. Оксана уже приняла команду на себя, и обыск заканчивался. Кроме револьвера, на чердаке нашелся еще обрез и коробка с винтовочными и револьверными патронами.

— Посмотри-ка, — Ксанка показала Яшке на маленький столик в углу комнаты. На нем были карандаш, блокнот и тарелка с горсткой свежего пепла.

Боцман поглядел в ту же сторону и равнодушно отвернулся. Не такой он дурак, чтобы оставлять улики. Расшифровав письмо Кудасова, он сжег и его, и листок с расшифровкой. Ни за что он не признается, что был агентом. Сбил его цыганенок очной ставкой, но теперь Боцман передумал. А Илюхе, если что, плюнет в глаза и скажет, что первый раз видит.

Ксанка взяла со столика тарелку, карандаш, блокнот и прибавила к уликам.

— Закончили? — спросил Яков.

— Да, — сказала Оксана, — только как мы это доставим?

— На его телеге и отвезем, — кивнул Цыганков в сторону Сапрыкина, все равно лошадь бросать негоже.

В дороге чекисты следили, чтобы арестованный с мальчишкой не разговаривал, а в коридоре ЧК усадили их на разные скамьи.

Насти не было, а Данька уже сидел за столом, только необычная бледность выдавала его ранение. Яша и сестра подробно пересказали ему историю ареста и обыска Сапрыкина.

— А что с телеграфом?

— Чинят, — сказал командир. — Остапенко я на станцию послал, пока не возвращался… Давайте Сапрыкина сюда.

— Доброго здоровьичка, гражданин начальник, — сказал с порога Николай Иванович.

— Проходите, садитесь.

Боцман сел на приготовленный стул боком и глядел в сторону. Данька остался за столом, а остальные Мстители устроились у стенки.

— Ваше имя?

— Сапрыкин Николай Иванович, вон ведь пачпорт мой перед вами.

— Давно связным работаете у Бурнаша?

— Я радиотехником работаю. А с атаманом делов не имею. Попросили меня записочку передать — я и сделал.

— Сколько раз?

— Один.

— Глупо, Николай Иванович.

— Сам знаю, да на деньги соблазнился.

— И много дали?

— Пять червонцев.

— Глупо думать, что мы поверим в такой рассказ.

— Ей-богу, один раз нечистый попутал, а что в записке было я вашему, вот ему, как есть рассказал.

— А если Косого позвать?

— Да зовите кого хотите: что косой, что рябой — мне все едино.

— Оружие зачем столько хранили?

— Обрез для самообороны приберег, мало ли бандитов гуляет, а револьвер я нашел и сдать хотел. Да я вот ему уже все рассказал, подтверди, служивый.

— На вот этой тарелке что жгли?

— Бумажку.

— От господина полковника?

— Дак чины-то отменили, нет больше полковников.

Даниил взял сапрыкинский карандаш и попробовал им писать. На твердый грифель приходилось сильно давить.

— А знаете, Николай Иванович, вы правильно делаете, что Илюхи Косого не боитесь.

— Это как? — бросил на командира быстрый взгляд Боцман.

— Он вам больше не опасен, потому что погиб третьего дня, пытаясь взорвать меня гранатой.

— Данька! — вскочил с места Яшка. Ксанка дернула его за рукав обратно.

— Кого же мне бояться? Мальчишку, что ли? Больше свидетелей нету, нотка торжества мелькнула в голосе Боцмана.

— Есть, — совершенно серьезно сказал Ларионов и твердо поглядел на Сапрыкина. — У нас есть письменные показания свидетеля, которым даже вы не можете не верить.

— Опять врете, — отмахнулся Боцман. — То Эйдорф у вас жив, то Косой… Может, скажете, что Бурнаша поймали?

— Пока нет.

— Тогда кого же?

Данька отложил твердый карандаш и взял свой — помягче. Ларионов приложил его задней плоской стороной и стал молча водить карандашом по блокноту Сапрыкина. На листке стали проявляться отдельные буквы, затем целые слова.

— Ах ты, сволочь! — Боцман одним прыжком долетел до стола и попытался схватить бумагу. Данька резко отклонился назад, а сидевший, как на иголках, Яшка навалился на арестанта сзади и, скрутив руки, усадил обратно.

— Ваши это письменные показания, гражданин Сапрыкин, собственной рукой написанные, — сказал Даниил, читая проявившиеся строчки. — Из послания Кудасова следует, что кличка ваша Боцман, а письмо это далеко не первое, что проходит через ваши руки. И плана ухода атамана Бурнаша за границу тут нет, значит о нем вы узнали раньше из другого письма. Если расскажете все, что знаете, то суд это учтет.

— Меня запугали, — сказал Боцман. — Бурнаш. Я его и сейчас боюсь, это страшный человек!

— Обычный бандит, — заявил Яков.

— Он такой… такой…

— Давайте по порядку, — попросил Даниил, — а начать лучше с того, как и кто передавал вам письма от Кудасова. Яша, а ты запиши для памяти, чтоб не перепутать, когда брать пойдешь.

Ксанка подошла к брату.

— Погодите. Это надолго, а в коридоре еще мальчишка ждет.

— Да, сегодня мы с ним поговорить не успеем, придется отложить допрос, — согласился Даня.

— В детдом нельзя — сбежит, — предупредила Ксанка.

— Может, в предвариловку? — предложил Цыганков.

— После того, как его дядя чуть не зарезал? — возмутилась девушка.

— Тогда забирай с собой, — принял решение командир.

— То есть как?

— В общежитие. Будешь ему и нянька, и охрана из ЧК.

— Ладно, — кивнула Оксана, — я так устала, что даже спорить не могу.

На улице начались сумерки и воздух стал чуть прохладней. Ксанка с удовольствием вздохнула полной грудью. Как захотелось ей забыть о шпионе Боцмане, лицо которого перекосил жуткий шрам, о Бурнаше, за побег которого они еще получат нагоняй у начальства, о запахе пожара, которым пропиталось все здание губчека и даже ее куртка, и о беспризорнике, которого она, кажется, обречена вечно таскать за собой по улицам города.

— Куда меня снова волосись? — спросил Кирпич. — Если в детдом — убегу.

— Куда? Дядька твой бандитом оказался.

— Все лавно убегу.

— Беги, — Ксанка разжала пальцы и отпустила мальчишку.

Кирпич замер в нерешительности.

— А они?

— Кто?

Беспризорник показал на караульных у дверей ЧК.

— А они стлелять будут?

— Нет. Беги, ты же хотел сбежать.

— Тю-тю! — Кирпич отбежал метров на пятьдесят, оглянулся и показал язык. — А тебя ис-са меня посадят!

— Не-а, про тебя все забудут, — громко сказала девушка, — кому ты нужен? Сапрыкин с тобой возился, потому что использовал, так же, как приятели твои, у которых ты на шухере стоял.

Кирпич убрал язык и задумался.

— Мы тебя поймали, а они и не вспомнили о Кирпиче, другого дурачка на шухер поставили!

— Я не дуласёк!

— Раз бежишь, а куда не знаешь — то дурачок, — убежденно сказала Оксана и пошла в другую сторону.

— Эй, ты куда? — растерялся Кирпич.

— Домой, пить чай с вареньем и спать, — радостно сообщила девушка. — А ты беги, беги.

— С валеньем?

— Ага, с малиновым.

Кирпич секунду подумал, потом догнал Оксану и взял за руку.

— Ладно, поели. Но помни: ты меня не поймала, я сам.

— Конечно — сам, — девушка растрепала ему волосы.

— Не надо, не люблю, — сказал Кирпич и пошел независимо, рядом. В общежитии он крутил по сторонам головой и удивлялся, как много тут народа, все улыбаются и смеются, словно их всех кормят малиновым вареньем.

Ксанка распахнула дверь и пропустила своего маленького кавалера вперед.

— Принимай гостей, Настя! Я не одна.

— Костенька! — вдруг услышала она Настин крик и быстрее шагнула через порог. Мальчишка стоял растерянно опустив руки, а Настя обнимала и тискала изо всех сил. — Счастье-то какое! Братик нашелся! Костенька, мой родной…

— А дядька Микола сказал, сто тебя класные убили, — пробормотал бывший беспризорник.

— Вот тебе и Кирпич! — наблюдая разворачивающуюся невероятную сцену, Ксанка привалилась к косяку, не зная: плакать ей или смеяться.

25

Немец сознался во всем, и атаману нисколько не было его жаль. Тот, кто пытается услужить и белым, и красным, — предатель, независимо от того, кого он предал первым. Это Бурнаша интересовало в последнюю очередь. Засаду организовали Мстители, похоже, он так и не сумел оценить Даньку по достоинству. Но если бы Эйдорф доложил о своих подозрениях, можно было… Впрочем, что теперь гадать. Профессору так нетерпелось попасть в губчека, что его не интересовал исход боя. Зачем? Сентиментальный немец поклялся, что никто никогда об этом не узнает. "Хорошо", — сказал Гнат и дважды выстрелил ему в грудь. Не станет же он, как рассчитывает Эйдорф, допытываться о подобной чепухе, рискуя каждую минуту. Красные знали достаточно о роли немца, чтобы, как только расправятся с атамановыми казачками, прибежать в дом напротив.

Бурнаш собрал документы профессора, прихватил один из пары его костюмов и покинул опасную квартиру. По улице все еще металось много лошадей, потерявших своих лихих ездоков. Гнат неплохо знал все закоулки Юзовки и без труда обошел красные кордоны. На окраине он переоделся в костюм, оказавшийся чуть великоватым, спрятал в кустах старую одежду и выехал на проселочную дорогу. Лошадь батьке досталась старенькая, но он изо всех сил стегал ее нагайкой, и она быстро доскакала до ближайшей станции, где и издохла. Гнат бросил нагайку ей на круп, а сам запрыгнул на тормозную площадку вагона, катящегося в западном направлении. К утру, миновав несколько станций на товарняке, новоиспеченный профессор купил билет и сел на узловой станции в пассажирский поезд.

Вдали от родных мест его вряд ли кто узнает, а проверки документов атамана не пугали — чище бумаги только у народных комиссаров. Немецкого языка, правда, Гнат не знал, да тут красные для него постарались: всех грамотеев еще в гражданскую перевели. Недаром теперь профессоров из Германии выписывают! Придет время, верил атаман, понадобятся новой власти и казаки, да только поздно будет. Не останется на Руси вольных конников с кудрявыми чубами да лихими усами. Кстати, своими усами атаману пришлось пожертвовать, ведь если смутят пограничников казачьи усы на немецком лице, то недолго и без головы остаться. А доберется Бурнаш до Румынии — враз снова отпустит.

Легкость, с которой Бурнаш прошел все заставы и проверки до самой последней, расположенной на дороге из Бендер на румынскую сторону, чуть его самого не убедила в том, что он — лояльный гражданин. Это непривычное ощущение после стольких лет партизанской войны немного пугало. Надежнее всего атаман привык чувствовать себя на коне и с маузером в руке, да еще когда Илюха Косой, упокой, Господи, его душу, надежно закрывал батькину спину. Маузер пришлось перед таможней бросить (найдут — греха не оберешься, хоть и немец), и сейчас всю его защиту составляла бумага, исписанная готическим шрифтом. Гнат подошел к пограничнику, стоящему у начала коридора через нейтральную полосу. Отсюда был уже виден румынский таможенник в синей форме и фуражке с высокой тульей, а, главное, за ним была безопасная для жизни земля.

— Здрафстфуйте, — сказал Бурнаш, старательно коверкая язык. — Я говорить по-рюсски.

— Приятно слышать, — улыбнулся пограничник, которого, очевидно, беседы на немецком тоже утомляли. — Ваши документы.

Бурнаш подал паспорт. Пограничник глянул на визу — в порядке, потом для проформы открыл первую страницу.

— Герр Генрих Эйдорф?

— Я, я, да, — атаман кивнул.

— Если у вас есть запрещенные предметы…

— Эйдорф?! — вдруг раздался громкий голос за спиной Бурнаша, где шел параллельный коридор для прибывающих из-за границы.

Атаман оглянулся и увидел молодого парня в очках с металлической оправой. Он сверлил Гната глазами, словно стекла очков стали прицелами.

— Вы не Генрих, — медленно произнес страшные слова парень.

Бурнаш нервно глянул на румынскую сторону. Бежать?

— А ну, стой!

Валерка перепрыгнул низкое ограждение и бросился на самозванца, который напоминал ему кого-то, но только не Эйдорфа. Бурнаш встретил врага прямым ударом в лицо, предполагая, что после этого он вполне успеет удрать, прежде чем недоумевающий пограничник догадается снять винтовку с плеча. Пудовый кулак атамана рассек воздух, а сам он получил чувствительный удар под дых. Гнат набычился и попытался смять противника напором всего тела, но тот в последний миг опять нырнул вниз, а Бурнаш, перелетев через его спину, упал лицом в пыль.

— Вы что делаете? Стойте! Стрелять буду! — закричал пограничник и даже щелкнул затвором. Но мишень он еще не выбрал: стрелять в немца, лежащего в пыли, — глупо, а в свойского вида парня в комиссарском кожане — нелепо. К счастью, в их сторону уже бежал начальник караула с красноармейцами.

Бурнаш скрипнул зубами и вскочил не помня себя от ярости. Хоть он и корчит тут из себя тихоню-профессора, но когда поднимают руку на батьку! Такого позора он никогда не знал. Гнат схватился по привычке за пояс, но кобуры там не было, тогда он снова кинулся на врага, спокойно поправляющего съехавшие очки. Кулаки атамана мутузили воздух, каждый раз Валерка успевал уклониться от по-богатырски широких замахов. В удобный момент он вцепился в правую руку, присев, сделал "вертушку", и туша самозванца снова легко перевалилась в пыль.

— А ну, стой! Руки вверх! — приказал начальник караула, наводя на дерущихся револьвер.

Мещеряков разогнулся и, сделав шаг назад, поднял руки.

— Валерочка! — Юля бросилась к нему сквозь ряд зевак и обняла. Валера, ты цел? Не стреляйте, он же свой, чекист!

Бурнаш, горбясь, поднялся с земли.

— Чекист, говоришь? А этот кто?

— Природный немец, товарищ начальник, — доложил пограничник. — А энтот как кинется!

Бурнаш сплюнул и тыльной стороной ладони провел по губам, размазывая пыль. Грязная полоска под носом все поставила на свои места.

— Так это же атаман Бурнаш собственной персоной! — узнал наконец самозванца Валерка. — А я все думаю: на кого похож?

— Арестовать обоих, — приказал начальник, — сейчас разберемся, кто на кого похож на самом деле.

— За что же Валеру? — возмутилась Юля. — Он свой. Он чекист.

— Отойдите, девушка, а вы, товарищ, если из ВЧК, предъявите мандат.

— Валерка? ЧК? Неужто Мещеряков? — пробормотал Бурнаш. — Настигли, значит, Мстители…

— Вот и познакомились, — проговорил Валера, разглядывая старого врага. — Давненько я тебя не видел…

26

— Гражданин начальник, не забудьте отметить в деле, что я сотрудничал с вами с открытой душой, — сказал Николай Иванович и стрельнул у Даньки со стола папиросу. — Вы с моей помощью всех связников Кудасова взяли. Если б не моя откровенность… Вы это, пожалуйста, отразите, может, суд и примет во внимание.

— Принять-то примет, — сказал начальник отдела по борьбе с бандитизмом, — да вот только откровенным надо быть до конца.

— Да я все, без утайки, — распахнул глаза Боцман. — Как маме родной!

— Маме вы бы тут не соврали: она-то вашу фамилию не могла не знать, сказал Даниил.

— Да Сапрыкин я, а если паспорт и плохой, то фамилия все равно правильная!

— Я все не мог понять, почему вы так настаиваете на этой версии, Сапрыкин? То ли из-за Кости, хотите чтоб как бы вашу фамилию носил, или уверены, что след настоящего Сапрыкина отыскать невозможно… а?

— И я не пойму, — ухмыльнулся Боцман, — почему вам не все равно, под какой я фамилией в тюрьме сидеть буду?

— Не признаетесь?

— В чем?

— Ладно, — сказал Даниил. — Валерка! Мещеряков заглянул в открывшуюся дверь.

— Давай сюда остальных Мстителей, а потом своего крестника заводи.

Ксанка, Яшка и Валерка вошли в кабинет, но их Боцман словно не заметил, так заворожено смотрел он на дверь. Тяжело ступая, шагнул через порог Гнат Бурнаш и поднял глаза на арестанта:

— Здорово, Корней!

— Сука! — бросился на атамана Чеботарев. Яшка с Валеркой перехватили его и усадили на стул.

— Дядька Корней? — Ксанка не могла поверить своим глазам. Этот заросший бородой, со шрамом в пол лица — тот самый бравый, веселый моряк, друг отца? — Как же так…

— Суши весла, Боцман, — ухмыльнулся Бурнаш, — не мне одному пеньковый галстук пробовать.

— Уведите его, — попросил Корней.

— Значит, вы признаете, гражданин, что ваше настоящее имя — Корней Чеботарев?

— Уведите, признаю.

— Уведите, — приказал Даниил. — А теперь рассказывай, дядька Корней, как дело было.

— Только я вашего отца не предавал! — навалившись грудью на стол, быстро говорил Чеботарев. — Вот те крест! Мы же друзья с Иваном были! Напраслина это!

— Снова Бурнаша из коридора позвать? — холодно глядя на Корнея, спросил Ларионов-младший.

Чеботарев вдруг замолк и сгорбился на стуле.

— Вы судить не имеете права, — сказал он, — вы в тех делах сами замешаны.

— Мы судить и не собираемся, это суд сделает, — воскликнула Ксанка, мы правду знать хотим, дядька Корней!

— Мы этого дня шесть лет ждали, — сказал Яшка. — В том бою и другие наши друзья погибли.

— Ладно, — Чеботарев с усилием поднял голову, — рано или поздно ответ держать надо, расскажу…

* * *

— Вот сволочь! Своей бы рукой шлепнул! — Яшка достал папиросу и закурил.

— Просто он всегда считал, что его шкура дороже всего на свете, сказал Валерка, потягиваясь. — Как хорошо на улице!

— Согласен, — легко опираясь на палку, Данька двинулся навстречу трем фигурам, вставшим со скамейки. — Здравствуйте, девушки, привет, Кось-ка!

Мстители встали рядом с Настей, Юлей и Костей.

— Как прошло? — заглядывая в Данины глаза, спросила Настя.

Ксанка отвернулась и смахнула слезу. Яшка обнял ее за плечи.

— Не стоит плакать, все закончилось.

— Нет! — крикнул вдруг Костя Сапрыкин. — Я не велю, сто он батьку Булнаса взял!

— Что атаман, — махнул рукой Валера, — я однажды самого Кирпича взял, только не знал тогда, кто он таков!

Друзья рассмеялись, и мрачный рассказ Корнея о предательстве красного партизанского отряда отступил.

— А мы еще не знаем, как вы Костю нашли и засаду устроили, — напомнила Юля.

— А вы обещали рассказать, как вам немецкие коммунисты помогли самого Кудасова взорвать! — вспомнила Ксанка.

— У нас впереди столько разговоров, что и представить страшно, сказал Яша, — хоть отпуск бери.

— Хорошо, Мстители, объявляю сегодня выходной! — сказал Даниил. — Ну, а завтра будем трудиться, работы впереди много.

Настя обняла одной рукой Даньку, а второй взяла ладонь брата, которого она боялась отпустить от себя хоть на минуту.

— Ну, систо тюльма, — жаловался Кирпич, но попыток убежать пока не делал.

— Поберегись! — мимо друзей рабочие пронесли пачку досок, которые еще пахли свежеоструганными боками. Тут же рядом штукатуры в огромной ванне готовили раствор.

После боя и пожара было решено здание губчека отремонтировать и немного перестроить. Ведь еще Эйдорф заметил, что делить перегородкой окно — последнее дело. Теперь у них самих есть инженеры, которые могут это дело поправить, как надо.

Вместо эпилога

Красивый строй мальчишек в коричневых рубашках, по-военному держа шаг, подошел и замер у самой трибуны. Альберту даже показалось, что он узнал кое-кого из своей гимназии. Какие они счастливые, эти ребята, когда вот так возглавляют все праздничные шествия. Вместе они — сила, с ними дружат старшие товарищи, даже такие, кто по возрасту покинул гитлерюгенд. А когда на тебе та же форма, что и на других, то нет среди вас бедных и богатых, талантливых и обычных, вы все — равны! Альберт уверен, что ему уготована особая судьба, но прежде, чем возвыситься, нужно сравняться с остальными.

На трибуну поднялся оратор, тоже в коричневой рубашке, и митинг начался.

Оратор говорил о вещах простых и приятных: о том, что у всех теперь есть работа, а значит и хлеб с маслом, что у каждой немецкой семьи должен быть свой дом и скоро так будет, потому что они, немцы, — самый лучший народ на земле. Самый талантливый, жизнеспособный, цивилизованный. Что прошли годы, когда нация мучилась от проигранной войны, когда голод и холод грозили смертью. Теперь жизнь пойдет все лучше и организованней, и есть люди, которые об этом позаботятся. Нужно только им верить и выполнять их приказы. Недалеко то время, когда великая Германия завоюет себе необходимое жизненное пространство, тысячелетний рейх станет самой могучей империей мира. Тогда немцам не нужно будет работать, за них это будут делать низшие народы, в том числе славянские…

Оратор закончил речь обычными здравицами в честь фюрера и партии и сошел с трибуны. Альберт уже опаздывал и следующего оратора слушать не стал. Подросток выбрался из праздничной толпы и направился к дому.

— Это ты, Берти? — спросила из гостиной мать, как только скрипнула дверь.

— Да, мама.

— Снова был на их дурацком митинге?

— Нет, мама, я покупал хлеб.

— Целый час?

— Герр Зонненблюм в честь праздника закрыл свою булочную раньше, мне пришлось сходить к Малеру… Я пойду в свою комнату, мне нужно приготовить уроки.

— Хорошо, Берти.

Мать снова уткнулась в книгу, Альберт положил хлеб на кухне и по узкой винтовой лестнице поднялся к себе. Мальчик закрыл за собой дверь, снял курточку и присел к столу. Уроками заниматься не хотелось. Альберт достал ключ и открыл самый нижний в столе ящик, единственный, снабженный крошечным замком. Из него на столешницу перенеслась плоская металлическая коробка. В ней мальчик хранил самую дорогую вещь: последнее письмо отца.

По выработанной привычке сначала Альберт посмотрел на схему, начерченную отцом на обороте письма. Мальчик так хорошо ее помнил, что, кажется, может начертить с закрытыми глазами. Некоторые специальные обозначения он сначала запомнил, а смысл узнал позже из инженерного справочника по строительству, оставшегося тоже от отца. Затем мальчик перевернул листок и прочел первые строчки: "Мой горячо любимый Берти, я пишу это письмо, словно ты уже стал взрослым, потому что, возможно, нам не удастся больше встретиться. Тогда ты действительно вырастешь и все поймешь. Отправившись в Россию, я знал, что рискую, но сделал это и не жалею ни о чем. Ради тебя, ради твоей матери, ради нашей семьи я должен был предпринять эту попытку. Если меня ждет неудача, то тебе — единственному сыну и наследнику, завещаю я довести до конца начатое мной дело…"

Альберт помнил, что когда они получили это письмо, у матери случилась истерика. Иногда мальчику казалось, что она даже стала ненавидеть отца за то, что он бросил ее одну с сыном, а еще больше за то, что завещал Берти закончить дело, если с ним что-нибудь случится. Мать даже хотела выбросить письмо, но Альберт его украл и спрятал. Через несколько месяцев после этого они получили официальное уведомление о смерти Генриха Эйдорфа. Вместе с отцом мать возненавидела и страну, которая так безжалостно отняла у нее мужа и кормильца.

Совсем не просто сейчас попасть в СССР немцу, а тем более закончить секретное дело отца, думал Альберт. Алчность людей слишком велика, чтобы его можно было кому-нибудь доверить без опаски. Особенно славянам… Подросток вспомнил слова сегодняшнего оратора. Расширение жизненного пространства за счет территорий, занимаемых низшими народами. Значит немцы придут в восточные земли и станут там хозяевами? Это могло бы упростить его задачу… Но, в любом случае, Альберт считал, что последнюю волю отца нужно исполнить. Он был умным и смелым человеком, а значит, к его последнему совету стоит прислушаться.

Берти услышал, как на первом этаже мать встала со скрипучего дивана. Он быстро спрятал недочитанное письмо и открыл учебник математики.

Кроних Григорий Неуловимые мстители. Наследство Эйдорфа

Наследство Эйдорфа

1

Грязь находилась повсюду, все пейзажи были грязными независимо от того — сельские или городские. Может, это объяснялось тем, что Донбасс шахтерская область и угольная пыль въелась решительно во все, но, по мере движения вглубь СССР, Корф все больше склонялся к гипотезе, что это характерная черта страны. Скорее бы уж снег заморозил и прикрыл эту вязкую черноту. Только по дороге из Днепропетровска машина лейтенанта пять раз намертво садилась в грязь. Спасали ее танки, которые сейчас в изобилии двигались по дорогам Украины. Но что же делали местные жители в мирное довоенное время? Первое, что следует сделать, завоевав эту страну, проложить нормальные дороги, тем более, что рабов для труда над этими "Авгиевыми конюшнями" будет предостаточно.

Машина Корфа находилась у въезда в город, но вот уже минуту, как не могла сдвинуться с места. Водитель старательно газовал, но все усилия мотора "Опеля" выливались в фонтанчики грязи позади.

— Ганс, прекратите терзать двигатель, не хватало, чтобы он сломался, когда мы почти приехали.

— Виноват, герр лейтенант, но эти дороги меня доканают… Чертова грязь, — бормоча проклятья, шофер вылез из машины и отправился на поиски тягача или танка.

Фридрих опустил боковое стекло и выглянул наружу. Ноги затекли и хотелось размяться, но судя по тому, как брел по луже водитель Ганс, сделать это можно только вплавь.

— Щоб ты пропала, бисова железяка! — услышал лейтенант вместе с тяжелым ударом. На обочине того, что тут называлось дорогой, человек в немецкой полевой форме с ефрейторскими нашивками бил кувалдой по дорожному указателю и ругался по-русски. Металлическая пластина с надписью "Сталине" была на совесть прибита к столбу, обозначающему начало городской черты. Она погнулась, краска потрескалась и облетела.

— Против лома нет приема! — воскликнул ефрейтор, когда работа сдвинулась. С удвоенной энергией он доломал указатель и стал прибивать на освободившееся место другой: "Uzovka".

— Я нашел, герр лейтенант, — вновь возник за окном шофер. — Цепляю!

Наконец "Опель" дернулся и выполз из лужи вслед за армейским грузовиком. Ганс, хоть и по колено в грязи, вернулся в кабину довольным: он знал, что за город они больше не поедут. А в городе такой грязи все-таки быть не должно.

— Куда прикажете ехать, герр лейтенант? — спросил Ганс, когда они миновали новый указатель городской границы.

— Сначала в комендатуру, — распорядился Корф.

— А потом? — невольно поинтересовался шофер, взглядом провожая через зеркало заднего вида необъятную лужу.

— А потом — в гестапо.

Ганс поежился. При таком выборе он, вполне вероятно, предпочел бы лужу…

* * *

— Очень важно представлять, как нож вращается, и рука должна двигаться по плавной дуге всегда одинаково, — объяснял Юрка. — Но главное — это выработать мышечную память, тогда рука будет бросать, как бы сама, и каждый раз — в мишень.

Наташа кивнула и, прицелившись, запустила нож в занозистую доску, которая служила мишенью.

— Не заноси руку за голову… Нет, нет, ты неправильно держишь лезвие, — Юра подошел и поправил Наткины пальцы.

— Мне так удобнее, — состроила гримасу девчонка.

— Ты его не слушай, — посоветовал брат Петр. — Делай, как нравится.

— Петька, не вмешивайся в процесс обучения!

— А ты перестань воображать, профессорский сынок.

— Да мой отец нож умеет метать лучше твоего!

— Не ври!

Споря, мальчишки сошлись на такую короткую дистанцию, что в ход могли пойти более весомые аргументы.

— А ну, отставить, — раздался от дверей командирский голос, — на фашистов силы поберегите!

Подростки разошлись, все еще кося друг на друга распаленным глазом. Даниил приобнял обоих за плечи и развернул лицом к себе.

— О чем спор?

— Он врет, что дядя Валера лучше тебя нож мечет, — сказал Петя.

— Я правду говорю, — вскинул голову Юра.

— Сложный вопрос, — усмехнулся Ларионов. — Вот кончится война, устроим все вместе соревнование. Но победить, я думаю, должен дядька Яков… Дай-ка! — Даня забрал у дочери нож и коротким взмахом послал в цель. Лезвие впилось в мягкую древесину.

— Точно в голову! — Петька победно глянул на Юру.

— Если бы здесь был мой отец…

— Все, все, заканчивайте тренировку, — приказал Даниил, — нам треба совещание провести, так что марш в свою землянку.

— Мы же тоже партизаны, — заявила Ната, — значит, можем остаться.

— Не можете, рано вам еще.

— А вы в гражданскую во сколько лет Мстителями стали? — спросил Юра. Мне папа сколько раз рассказывал!

— Обстановка другая была.

— Точно такая же, — поддержал приятеля Петька. — И когда ты, батя, наш отряд организовывал, мы тебе все трое помогали. Тогда мы были нужны, а сейчас?

— А сейчас мне спорить с вами некогда, — строго сказал Ларионов, — но в своих воспоминаниях мы с Валеркой и остальными часто опускали вводную часть, чтоб слушать было интересней!

— Это какую же вводную часть? — спросил его сын.

— А ту, в которой мы партизанскую науку, как вы теперь, с тренировок начинали. По французской борьбе, по стрельбе и джигитовке. И мой батя, ваш дед, в бой нас не пускал, сколько мог. Так что гуляйте отсюда, хлопцы, пока я вам наряд вне очереди не вкатил.

— Мы уже долго тренируемся, — сказал Юра.

— А кроме того, мы придумали план разведки, а какой — тебе не скажем, — Ната обиженно отвернулась.

— Каждый план будет награждаться дополнительным дежурством по кухне, уже всерьез пообещал Даниил. — Командир в отряде один и только он, то есть — я, имеет право планы придумывать. Теперь кругом и шагом марш.

Друзьям ничего не оставалось, как направиться к выходу.

— Он даже слушать не захотел, — возмутилась в дверях Ната, — а мы столько думали!

— Ничего, — сказал Петька, — мы еще себя покажем.

— Только бы война скоро не кончилась, — высказал свое единственное опасение Юра. В остальном: своих друзьях, своих родителях и их друзьях, в командире отряда дядьке Дане и Красной Армии он совершенно не сомневался…

А Даниил Ларионов, командир партизанского отряда, тоже не сомневался в окружающих людях, независимо от возраста или звания, но опасался прямо противоположного: что война будет еще долгой и тяжелой. Кто знает, может так случиться, что ему еще понадобится помощь детей, как вышло это в самом начале. Скорое наступление фашистов сломало кучу замечательно придуманных планов, и в итоге их партизанский отряд и местное подполье складывалось скорее стихийно, чем по какому-либо плану. И вынужден был тогда Данька посылать подростков с поручениями. Сейчас партизанская жизнь как-то наладилась, появилась связь с Москвой и даже получены задания командования, которые и предстояло сегодня обсудить.

В самую просторную землянку, где дети Мстителей проводили тренировки, уже стали собираться партизаны. Ларионов забыл о подростках и задумался над предстоящей операцией.

2

Немецкая военная комендатура располагалась в здании обкома партии. Когда Данька перешел на партийную работу и стал для остальных уж совсем солидным Даниилом Ивановичем, Валера частенько бывал у него в этом доме. Военный комендант полковник Шварц занял соседний с Даниным кабинет.

Валера вошел в приемную, набитую разнообразным народом и отрекомендовался сержанту, исполняющему роль секретаря-машинистки.

— Вы говорите по-немецки, это хорошо, — встрепенулся сержант. — Верите ли, народу полно, а я весь день, как глухонемой, знаками объясняюсь. Обязательно постараюсь пропустить вас пораньше, господин инженер.

— Благодарю, герр офицер, — Валера решил, что повышение в звании поможет продвинуть очередь еще на пару человек.

Сегодня был приемный день для местного населения. Мещеряков оглядел публику, и только одно лицо показалось ему знакомым — маленького человечка, работавшего раньше в жилкомхозе. Одеты просители были во что попало, и вид, по большей части, имели затрапезный. Если с новой властью добровольно сотрудничать идут такие людишки, то с ними герр комендант каши не сварит. Можно быть уверенным, что если б он не явился сам, то очень скоро за ним бы пришли. Профессионалы нужны любой власти, особенно если она мечтает задержаться надолго.

Сержант-секретарь сдержал обещание и вызвал Валеру через двадцать минут.

— Добрый день, господин Мещеряков.

Комендант оказался лысым полнеющем дядькой, мундир на нем сидел мешком. Этакий представитель немецкого жилкомхоза, попавший на войну. Неплохо, потому что вместо этого увальня и эсэсовца могли назначить.

— Здравствуйте, герр комендант.

Переводчик с красными воспаленными глазами от стола коменданта пересел в угол и благодарно прикрыл веки.

— Я вас слушаю, — комендант жестом указал на стул.

Валера присел.

— Я — горный инженер, работал до войны в областном управлении шахт и рудников. Хотел бы и дальше работать по специальности.

— Ваши коллеги, господин Мещеряков, не спешат предложить свои услуги новой власти, поэтому нам хотелось бы знать, насколько ваше желание работать у нас искренне.

— Мнение коллег меня не интересует, — высокомерно сказал Валерий, возможно, они боятся возвращения большевиков.

— А вы не боитесь?

— Нет. К тому же, сидеть дома и голодать мне кажется просто глупым.

Комендант взял со стола папку и неторопливо пролистал.

— Откуда вы знаете немецкий язык?

— В институте учил, потом был на стажировке в Германии.

— Где именно?

— В Руре, местечко Штольберг.

— Почему вы не в Красной Армии?

— Я не подлежал мобилизации, я — хороший специалист.

— Почему вы не эвакуировались?

— Вы слишком быстро наступали, — сказал Валера. — К тому же перед приходом немецких войск из транспорта в городе нельзя было найти даже велосипеда. А бежать от танков пешком — бессмысленно.

— Мы располагаем сведениями, что вы поддерживали дружеские отношения с начальником НКВД Яковом Цыганковым.

Мещеряков пожал плечами.

— С опасными людьми лучше дружить, чем враждовать, как, например, с гестапо.

— Вы смелый человек, господин Мещеряков.

— Просто более откровенный, чем другие. Но ведь мне нужно убедить вас в своей искренности и лояльности. Если я начну врать, то вы, герр комендант, это заметите и не возьмете меня на службу.

— Нам нужны специалисты, хорошо знающие местные дела, — сказал комендант почти торжественно. — Но учтите, что вот это личное дело будет постоянно пополняться.

Валера покосился на указанную папку.

Комендант снял трубку и набрал номер.

— Господин Корф? Добрый день. Зайдите, пожалуйста, на минутку… Господин Мещеряков, вы приняты на службу с завтрашнего утра. Прошу вас прийти сюда в 8.00, я дам распоряжения.

— Благодарю вас, господин комендант, я вас не разочарую… Разрешите идти?

— Подождите.

Дверь открылась и в кабинет вошел высокий блондин в форме лейтенанта.

— Познакомьтесь: господин Мещеряков, горный инженер, лейтенант Корф.

Валера встал и пожал протянутую руку.

— Очень приятно.

— Господин лейтенант, кроме того, большой коммерсант, хорошо знающий угольную промышленность Германии. Полагаю, вам найдется, о чем поговорить.

— Спасибо, Гюнтер, я еще загляну, — запросто сказал лейтенант коменданту.

Такая фамильярность должна стоить больших денег, Корф, похоже, очень влиятельный человек.

— Пойдемте, господин Мещеряков.

— До свидания.

Новые знакомые вместе вышли из кабинета. Корф улыбнулся.

— У меня здесь есть кабинет, но он такой маленький, что мне и одному там тесно. Знакомство лучше продолжить в кафе.

— Благодарю за приглашение, герр лейтенант, — сказал Валерий.

Первое заведение, которое открылось в городе после оккупации, было офицерское кафе, расположившееся в доме напротив комендатуры. Туда они и зашли. Лейтенант по-хозяйски сделал заказ и предложил Валере сигарету.

— Спасибо, — Мещеряков закурил и с любопытством оглядел зал бывшей столовой. Скромное учреждение общепита превратилось в аккуратное европейское заведение, можно только позавидовать умению этих парней чувствовать себя везде, как дома.

— Я равнодушен к воинским званиям, поэтому прошу вас называть меня просто господин Корф. Погоны — только видимость, на самом деле я человек сугубо штатский, хоть мундир сидит на мне лучше, чем на коменданте.

Валерий вежливо улыбнулся.

— Наверное, потому, что вы шили его у хорошего портного?

— У вас острый глаз, господин Мещеряков. Мне кажется, мы найдем с вами общий язык.

Официант подал салаты и наполнил рюмки из маленького графина с коньяком.

— За знакомство, — предложил тост лейтенант. Валера выпил.

— У вас открытое лицо, вы мне нравитесь, — сказал Корф, — поэтому, думаю, мы можем обойтись без излишних отступлений. Как вы уже поняли, военный мундир я ношу временно, и то потому, что в нем проще, чем в смокинге, решаются деловые вопросы. Здесь богатые недра, Европа рядом. Короче, меня интересуют местные шахты.

— Они не работают, — заметил Валерий.

— Вот именно, господин Мещеряков. А великой Германии нужно топливо.

— Готов сделать все от меня зависящее, чтобы…

— Не перебивайте. Мы на Западе давно поняли, что быстрого результата может добиться только частный капитал, все другие формы управления менее эффективны. Это понятно?

— Вполне.

— Благодаря моим связям в Берлине, мне удалось добиться, чтобы часть местных шахт была продана рейхом в частные руки.

— В ваши, господин Корф?

— Разумеется. Принципиально этот вопрос решен, остаются кое-какие детали. Скоро сюда в город приедет специальная комиссия по оценке шахт. Естественно, я заинтересован, чтобы стоимость оборудования и зданий была как можно меньше. Если бы вы, господин Мещеряков, помогли мне с этим вопросом, то я хорошо бы вам заплатил.

— Это похоже на провокацию, — сказал Валера.

— Бросьте, господин Мещеряков! Кому вы нужны? Если бы мне понадобилось вас уничтожить, то это легко сделать с помощью одного телефонного звонка коменданту. В военное время человеческая жизнь стоит мало, а еще меньше стоит жизнь коммуниста с пятнадцатилетним стажем, а? — лейтенант весело подмигнул иналил коньяку.

— Спасибо за откровенность. Значит, вы предлагаете мне доломать все, что осталось?

— Ни в коем случае, я же собираюсь все это купить! Ваша задача сделать так, чтобы цена снизилась, но при этом я бы мог в самом ближайшем будущем наладить добычу угля. Что-то можно размонтировать… Вы же инженер, проявите смекалку.

— Я так понимаю, что особенного выбора у меня нет?

— Тем легче сделать выбор: пополнить списки неблагонадежных или получить хорошие деньги.

— Я согласен, — сказал Валерий, — но один я ничего не смогу сделать.

— Этот вопрос мы с комендантом решим, господин Мещеряков. Прозит!

Валерий тоже поднял рюмку, чтобы скрепить договор.

3

— К машине! — раздалась команда, перекрывающая гул моторов армейских грузовиков. Бас их ротного фельдфебеля в былые времена мог бы претендовать на место лучшего певчего Киево-Печерской лавры.

Солдаты попрыгали на дорогу, расплескивая жидкую грязь. Славкин тоже прыгнул и занял свое место в строю.

— Повзводно! Цепью! Марш!

Солдаты растянулись вдоль обочины в цепь, сняли предохранители с автоматов и двинулись в лес. Сначала подобные операции бывший хорунжий воспринимал как боевые, но, прошагав по полям и лесам Украины не одну сотню километров, он понял, что это рутинное занятие не имеет никакого смысла. Сперва Славкину казалось, что немецкая разведка плохо работает и их посылают на прочесывание, основываясь на неточной информации. Потом Георгий Александрович понял, что никакой разведки вообще не существует, а гоняют их, чтоб не скучали, да местным жителям на нервы действовали: авось постерегутся идти в партизаны. Вера Славкина в безупречный немецкий порядок слегка пошатнулась. С другой стороны, в его зондеркоманде служили по большей части не немцы, а сброд самых разных национальностей. И не стоит забывать, что большая война — это и большой хаос, он помнил это еще по первой мировой и гражданской. Своими наблюдениями, а тем более выводами Георгий Александрович ни с кем не делился, и потому считался у начальства вполне благонадежным и уже носил нашивки ефрейтора.'

Вместе с другими хорунжий снял предохранитель, передернул затвор и углубился в подлесок, стараясь не выпускать из виду соседей. Идущий слева румын с уважением глядел на невозмутимого русского, который шел через страшный лес посвистывая. Румын был новенький и не знал, что поймать они могут крестьянскую семью, заготавливающую дрова или пару дезертиров. Только дважды взвод Славкина под Юзовкой натыкался на сопротивление. Первый раз это был летчик с подбитого красного самолета, он выпалил по кустам, за которыми залегли солдаты, весь магазин, а последний патрон пустил себе в голову. За храбрость Георгий Александрович его собственноручно похоронил, пока остальные перекуривали, но только крест ставить над безбожником не стал. Во второй раз они наткнулись на пятерых красноармейцев и младшего лейтенанта, которые прятались в овраге. Перестрелка шла долго, видно, большевики тащили с собой коробку с патронами и имели хороший боезапас. Славкин и еще один русский "из бывших" подползли к красным поближе и одновременно бросили по гранате. Те успели ответить очередью и напарника хорунжего убило, а сам он получил звание ефрейтора.

В окрестностях Юзовки все происходило точно так же, как и в других местах, но Георгий Александрович чувствовал не усталость, а прилив сил: он попал туда, куда стремился пятнадцать лет. Все эти годы он мечтал отомстить, и вот враги его рядом, их нужно найти и наказать за все. Славкин вспомнил, как он ломал указатель "Сталино" и прибивал на законное место историческое название родного города. Все возвращается на круги своя и всем, всем воздается по заслугам.

После провала операции в Штольберге, полковник Кудасов, едва придя в сознание, приказал хорунжему отправиться в Бендеры — местечко, где должен был перейти границу атаман Бурнаш. Сидя в будке у румынских пограничников, Славкин в бинокль наблюдал за советской стороной. Георгий Александрович видел, как появился у пограничного коридора батька Бурнаш в клетчатом костюме немца, как уже подал он паспорт. Но вдруг откуда-то сбоку на него бросился этот чертов чекист Мещеряков, словно он караулил атамана. Хорунжий разглядел во всех деталях и бесславный поединок, и арест Бурнаша, вот только помочь батьке он ничем не мог.

Славкин вернулся в Кельн, где в военный госпиталь поместили Кудасова и Овечкина. Как соотечественников, их было положили на соседние койки, но постоянная горячка Леопольда Алексеевича и угрюмый вид Петра Сергеевича врачей испугал так, что дальнейшее лечение проводилось в разных корпусах. Хорунжий доложил господину полковнику об аресте его лучшего агента, и это не прибавило Кудасову, больше других пострадавшему при взрыве, сил. Кроме того давали о себе знать и старые раны. Леопольд Алексеевич удалился от дел и умер спустя два года.

Штабс-капитан долго считал Славкина предателем и не разговаривал с ним вплоть до 1939 года. Георгий Александрович слышал, что Овечкин после лечения пытался снова собрать разведотдел, но средств для этого не было, люди разбежались и затея кончилась ничем. После десятилетнего забвения фамилия капитана вдруг появилась на страницах журнала "Православная проповедь". Овечкин призывал братьев во Христе к покаянию и миролюбию, и хорунжий понял, что капитан свихнулся окончательно. Георгию Александровичу пришлось укрепиться в этом мнении, поскольку после оккупации Польши осенью 1939-го Петр Сергеевич призвал его к себе и требовал клятвы в том, что бывший хорунжий ни за что не встанет под знамена антихриста-Гитлера. В сумасшествии капитана бывали светлые промежутки, так как он точно предсказал войну фюрера с СССР. Свое требование он объяснил Славкину тем, что раз Гитлер — настоящий антихрист, то Сталин на это место уже претендовать не может, а следовательно, является наименьшим из двух зол. Помня бешеный нрав капитана, Георгий Александрович перечить не стал и молча откланялся. Не ему и не Петру Сергеевичу, думал Славкин, положено судить сильных мира сего, вполне достаточно того, если он сумеет отомстить своим личным врагам. Неуловимые Мстители, без сомнения занявшие в Совдепии всякие должности и обросшие жирком, теперь не такие ловкие и обязательно получат по заслугам. Если улыбнется удача — то от его скромной руки немецкого ефрейтора.

Свои поиски хорунжий начал, как только попал в первую увольнительную. Он сразу направился в комендатуру. Если только хоть кто-нибудь из Мстителей не удрал в эвакуацию, Георгий Александрович его найдет и казнит лично. Немецкое командование на подобное рвение обижаться не должно, чем меньше большевиков на оккупированной территории, тем спокойней им будет жить.

Вдруг Славкин словно споткнулся, он неожиданно увидел, как на крыльцо комендатуры взбегает Валерий Мещеряков. Да не один, а в компании с немецким лейтенантом. Они оживленно разговаривали и улыбались, словно старые приятели. Что бы это значило? Георгий Александрович остановился и задумался. Пожалуй, не стоит лезть на рожон со своими расспросами. На чьей стороне сейчас Валерий? Если немцы ему верят, то слово Мещерякова может оказаться весомее, если нет, то хорунжего могут заподозрить в связи с красным преступником.

Славкин спрятался за углом соседнего дома, дождался, когда Мещеряков выйдет из комендатуры и проследил за ним. Судя по всему, большевик чувствует себя совершенно свободно и живет в обычной городской квартире. Осталось узнать мелочь: кому на самом деле служит этот негодяй? Размышляя, как это выяснить, Георгий Александрович вернулся на улицу Одесскую, где ждал ужин и казарма, размещенная в правом крыле бывшего детского дома…

4

Покрутив пимпочку старого звонка, Валера понял, что напрасно теряет время. Но несколько ударов кулаком поправили положение.

— Кто там шляется в такую рань? — проворчал недовольный голос за дверью.

— Матвеич, соня, тебе вроде на пенсию рано!

— Кто это? — из голоса пропал весь сон. Дверь распахнулась, и на пороге оказался вполне собранный не старый мужчина. — Валерий Михайлович? хозяин посторонился, пропуская гостя. — Проходите, проходите… Никто вас не видал?

— Ты чего такой пуганый? — спросил Мещеряков, следя за тем, как тщательно запиралась за ним дверь.

— Поди есть с дороги хотите? Я сейчас на стол соберу.

— Вообще-то я завтракал в кафе, — сказал Валера.

— Так вы, значит, в городе, товарищ главный инженер?

Мещеряков прошел с хозяином на кухню, где тот все-таки поставил греться чайник.

— Конечно в городе, — Валера присел к столу и, достав пачку "Мемфисок", закурил. — А ты думал где?

— Там, — неопределенно мотнул головой Матвеич.

— Только тут, никаких "там", понял?

— Не очень, — хозяин покосился на незнакомые сигареты.

— Я — горный инженер, живу в своей квартире. Жена и сын перед войной уехали в отпуск и сюда не вернулись, хотя я их ждал. Теперь, когда фронт сдвинулся на Восток, я решил, что нужно налаживать новую жизнь и обратился в комендатуру. Комендант Юзовки принял меня на работу. А курево, на которое ты так подозрительно косишься, выдано мне в числе прочего пайка. Хочешь курить?

— Теперь понятно, — сказал Матвеич, — а ну, двигай отсюда, горный инженер, к чертовой матери!

— Вижу, ты совсем проснулся? — улыбнулся Мещеряков.

— Да я и не спал, хоть заводы и не гудят, а я все как на смену встаю.

— А чего же не открывал?

— А добрые люди больше в гости не ходят, а вот только такие…

— Договаривай, Матвеич, раз начал.

— Прихвостни! Иди отсюда пока подобру-поздорову!

— А мне сначала показалось, что ты запуганный какой-то, а?

Матвеич схватил топор, лежащий у печки, и замахнулся.

— С тобой ужо управлюсь!

— Рад, что ошибся. В доме кто есть?

— Чего? — топор дрогнул.

— Чужие в доме есть?

— Нет, — занесенная рука опустилась. — А что?

— Тогда присядь… Дело в том, Матвеич, что, отступая, наши не успели взорвать шахты.

Хозяин тяжело опустился на табурет.

— Но ведь должны были!

— Потому я и остался, — сказал Валерка, — нужно все довести до конца.

— Ох, опасное это дело, Валерий Михайлович… Неужели немцы тебе поверили?

— Выбора у них особого нет, — объяснил Мещеряков. — Шахты уголь должны Германии давать, а кто добычу наладит? Своих лишних рук нету, а из советских шахтеров добровольцев, думаю, у гитлеровцев мало. Будут они, конечно, за мной следить, поэтому любая наша ошибка может оказаться последней. Правда, есть одно обстоятельство, которое может нам помочь, — и Валерий рассказал старому рабочему о предложении немецкого коммерсанта Корфа.

— Вот бисов сын! — воскликнул Матвеич. — Так он готов своим свинью подложить, лишь бы заработать? Лихо! С таким помощником мы многое сробить можем.

— Запомни, Матвеич: он такой же враг, как остальные. Если этот немец заподозрит, что мы собираемся испортить шахты всерьез, он первый в гестапо побежит.

— Да я разумею, Валерий Михайлович.

— Комендант мне лично поручил сформировать бригаду рабочих, которые займутся ремонтом шахтного оборудования. Так что, Матвеич, подбери десятка полтора надежных шахтеров из тех, что остались в Юзовке, ты людей лучше моего знаешь. Объясни всем, что дело опасное, кто колеблется — пусть дома сидит, мы в обиде не будем. Но детали и про Корфа пока не рассказывай. После операции из города придется уходить, так что семейных не выбирай.

— Это ясно.

— Вот тебе документ, аусвайс называется, для фашистских патрулей, ты теперь числишься у них на службе, так что можешь по городу смело гулять.

Матвеич взял бумагу с черным орлом и покрутил в руках.

— И после комендантского часу?

— Нет, после — не стоит. Я так понимаю, что лояльность они ставят выше всего. Будь ты, Матвеич, специалист хоть самой высшей квалификации, подозрительно себя поведешь — к стенке прислонят.

Да и меня тоже расстреляют и не поморщатся. Тут и другим, кого на место убитых возьмут, наука: не перечьте!

— Не пужай раньше времени, товарищ главный инженер.

— Я теперь — господин главный инженер, — сказал Валерка. — Вот как жизнь переменилась.

— Тогда сигареты оставьте, я так к ней легче привыкну.

Мещеряков улыбнулся, пожал на прощание руку и снова отправился в комендатуру.

* * *

Не зря накануне солдаты с вечно усталым переводчиком обходили дома бывших совслужащих. Крыльцо городского архива было очищено от грязи и мусора, а тяжелая дверь оказалась открытой. Лейтенант Корф распахнул тяжелую створку и оказался в маленьком пустом вестибюле. Ориентируясь по сохранившимся табличкам, офицер повернул направо по коридору и попал в просторный зал, уставленный стеллажами. Папки и бумаги занимали на них некоторые полки, устилали весь пол и пачками ютились в углах помещения. Очевидно, что русские покидали город в большой спешке и не столько уничтожили архив, сколько тут намусорили. Посреди зала стояла огромная жаровня, наполненная пеплом. Интересно, почему большевики не сожгли весь архив вместе со зданием? Неужели собирались скоро вернуться?

Его шаги по шуршащей бумаге были услышаны, и из-за стеллажей появились две женские головки. Настороженные взгляды не скрыли даже толстые стекла очков.

— Здравствуйте, фройляйн. Не бойтесь меня, — Фридрих постарался улыбнуться с максимальным обаянием.

Сотрудницы архива вышли навстречу посетителю с пачками бумаг в руках.

— Это — убрать! — офицер ткнул пальцем в жаровню. — Все документ надо беречь!

— Хорошо, хорошо, — закивали испуганные архивистки. — Это не мы жгли, не мы.

— Порядок — раньше всего, — наставительно сказал Корф.

— Мы постараемся, но потребуется несколько месяцев, чтобы все рассортировать и расставить по местам.

— Две недели — достаточно, — твердо сказал немец, — или принимать меры! — Затем лейтенант снова обаятельно улыбнулся.

— Это есть отдел гра-до-стро-итель-ства?

5

— Связь с Москвой оборвалась, — сказал Данька Мстителям.

— Вот, черт! — горячий норов цыгана не угас с годами.

А Ксанка положила на плечо мужа руку и ободряюще улыбнулась.

— Не впервой нам партизанить.

— Я тоже так думаю, — согласился командир. — Тем более, что и людей у нас трохи богаче, чем у отца в 20-м было, да и припасы кое-какие собраны. При отступлении Красной Армии шахты мы взорвать не успели, зато динамит с рудников весь сюда свезли. Со стрелковым оружием хуже, его придется в бою добывать. Пулемет "Максим" один, пушек нет.

— Пушки ты тоже в бою брать собрался? — ехидно спросил Яшка. — Может, и танки заодно?

— Может, и танки, — серьезно сказал Даниил. — В гражданскую шашки да маузера было достаточно, а теперь тактика другая. Почему фашист так прет? Техники у него много. Вот этим вопросом я и предлагаю вам с Ксанкой заняться.

— Сам говоришь, что у нас один пулемет, как же с танками воевать? спросила сестра.

— Сейчас осень, дороги развезло, а фронт все дальше отодвигается. Думаю, что немцы будут все больше техники по железной дороге перебрасывать.

— А в городе четыре железнодорожные ветки сходятся, — заметил Цыганков.

— Вот вы, ребята, и соберите боевую команду, обучите бойцов минному делу, — распорядился командир. — Потом разделим подрывников на четыре группы и каждая будет отвечать за одну из веток "железки".

— Я бы Валерку привлек, — предложил Яков.

— У него пока другое задание, в городе, — сказал Даниил, — я от него весточку жду. Вопросы? А то мне пора с Настей медицинской частью заняться, госпиталь все никак не оборудуем.

— Меня, Даня, племяши беспокоят, — сказала Оксана.

— Озорничают? — нахмурился отец.

— В том-то и дело, что нет! Яша рассмеялся.

— Нашла себе заботу!

— Не скажи, Яшка, а ты объясни.

— Очень уж серьезно они втроем с Валеркиным Юркой ножики в цель кидают. Думаю, что надолго их этим не занять. А раз притихли, стало быть, что-то уже задумали.

— Точно, — сказал Ларионов, — они мне уже план разведки предлагали.

— Разведки? Вот, сопляки! — воскликнул Цыганков.

— А ты себя в их возрасте вспомни, — предложила Ксанка, — нам в гражданскую столько же было. Мы в эти годы с атаманом Бурнашем воевали вовсю.

— Ну, ты сравнила! — урезонил жену Яков. — Наш отряд Лютый разбил, и выбора не было.

— Если их делом не занять — в разведку сбегут или похуже что выдумают.

— Вот и бери их под свою команду, — сказал Даниил, — пусть с другими минному делу учатся, пригодится. По крайней мере, научатся взрывчатку уважать…

За дверью загремело вдруг ведро, створка отлетела и в помещение ввалился Костя.

— Лалионов тут?!

— Что случилось, Костя?

— Фасысты в Медянке, меня тетка Анисья послала! Они палтизан иссют!

— Много их?

— Селовек пятьдесят, два глузовика!

— Вот и стрелковое оружие появилось, — сказал, вставая, Цыганков.

— Я с тобой, — вскочила Оксана.

— А я…

— А ты, Коська, мне тут нужен, — опередил Даниил.

— Да я и не военнообязанный, — молвил тот, была охота…

* * *

Сегодня их подняли на час раньше обычного, завтрак выдали сухим пайком и погрузили на машины. Капитан Краузе нервным движением постоянно поправлял на поясе кобуру и смотрел на часы. Славкин понял, что дело предстоит необычное. Грузовики выехали за город и по раскисшей дороге двигались медленно. Капитан ехал впереди на "Опеле", и пару раз легковую машину пришлось вытаскивать из грязи, в которую она ныряла по самое днище. Наконец колонна достигла какой-то станицы, солдатам было приказано окружить селение.

Георгий Александрович пинком распахнул дверь и ворвался в сени. Следом за ним вбежал румын со "Шмайсером" наперевес.

— Хальт! Руки вверх!

В хате оказались старик и старуха. Она возилась на кухне, а дед подшивал валенки, готовясь к зиме.

— Встать к стене! Оружие есть?

— Да ты что, милок? Вот мое оружие, — старик показал Славкину "цыганскую" иглу.

— Не дури, дед!

Старик замолчал и встал к стене с поднятыми руками. Солдаты заглянули во все углы, перевернули кровать и сундуки, вытряхнули на пол содержимое шкафа и буфета. Давя каблуками подкованных сапог осколки посуды, Славкин с румыном вывели хозяев из дома и направились к площади. Там уже собралась изрядная толпа.

Когда-то то же самое проделывали казаки второй сотни атамана Бурнаша, которыми командовал бывший хорунжий, после них — красные. А немцы, кстати, тоже здесь побывали в гражданскую. Многое пришлось перенести украинским селам, но Славкин надеялся, что это — последняя чистка. Как только сопротивление партизан будет сломлено, ни один солдат не будет врываться в мирный дом. Крестьяне будут пахать, администрация — управлять, а войска отправятся за море: в Англию и Америку.

Сам Георгий Александрович, возможно, останется тут и построит себе усадьбу, такую же, каким был его спаленный большевиками дом.

Пустые хаты стеречь смысла нет, и оцепление стянули на площадь. Место оратора, принадлежавшее когда-то и батьке атаману, заняли двое — капитан Краузе и переводчик. Капитан монотонно читал приказ немецкого командования, второй громко повторял по-русски:

— Ми, зольдаты победоносной Германии, — переводчик говорил плохо, он был из немцев, ведь таким, как Славкин, фашисты доверяли только умирать за рейх, — освободили вас от большевик! Новый немецкий порядок справедливый для всех, кроме бандит! Вы будете работать и платить налог. Кто помогает партизанен, тому будет расстрел! Понимайт?..

Толпа станичников, разделенная надвое, молчала. Меньшая часть, состоящая из мужчин более-менее работоспособного возраста, была окружена солдатами. Среди них оказался и "крестник" Славкина. Как понял Георгий Александрович, арестованные нужны немцам для работы на заводах и шахтах. Им обеспечен паек и ударный труд до конца войны на Востоке. Стало быть, несколько месяцев. Не слишком большое искупление за то, что люди так долго терпели коммунистический режим.

Краузе ткнул пальцем в одного из стариков, к принудительным работам не пригодных.

— Ты есть новый староста деревни. Будешь плёхо работать — расстрел. Имя?

— Пряхин Василий Кузьмич будем.

Немец записал трудное имя, шевеля в помощь губами. Затем отдал короткий приказ. Часть солдат навели на станичников оружие, а остальные стали загонять мужчин в один из грузовиков. Хорунжий в числе шести солдат оказался при них караульным. Другим солдатам пришлось набиться во второй грузовик поплотнее. Толпа станичников глухо заворчала, но напасть никто не решился. Капитан Краузе занял свое место в легковушке, и колонна тронулась в обратный путь. "Опель" впереди, за ним машина с арестованными, потом грузовик солдат. Славкин посмотрел на циферблат и с удивлением заметил, что вся операция заняла каких-то два часа. Сейчас было ровно двенадцать, отметил он, и в ту же секунду прогремел взрыв.

6

Все вокруг подпрыгнуло, и Славкин решил, что машина взорвалась. Но тут же он увидел объятый пламенем, развороченный грузовик с солдатами, значит, это была мина и мина управляемая, иначе он был бы уже на небесах. Из взорванной машины вываливались раненные и оглушенные солдаты, они вскидывали автоматы и стреляли наобум. Им отвечали одиночные винтовочные выстрелы. Станичники рванулись мимо него к выходу.

— Хальт! — успел прорычать старший в карауле фельдфебель, но вдруг нечем стало дышать, все пространство в грузовике и снаружи заволокло дымом.

Славкин перевалился через задний борт грузовика и скатился на обочину. За ним последовало еще несколько людей, среди них он разглядел одного немца, остальные были русскими.

— Сюда! — крикнул Славкин, и вся группа в панике и дыму побежала по кювету в сторону деревни. Пули свистели вокруг, до слуха Георгия Александровича донеслись команды капитана, но, если партизаны повредили "Опель", то недолго капитану командовать осталось. Караульных мало, а остальные погибли во время взрыва или сразу после того, как оказались на дороге.

Славкин вильнул в лес, но оттуда раздался выстрел. Сам не осознавая как, хорунжий добежал до деревни, но не по дороге, на которой уже появились зеваки из станицы, а краем леса. Перепрыгнув через невысокий плетень, Славкин добежал до стены дома, стоящего на самой окраине. Не переводя духа, Славкин нырнул в дом и осмотрелся. Хата на счастье оказалась пустой. Среди разбросанных по полу вещей Георгий Александрович выбрал рубаху, штаны и фуфайку, на ноги надел калоши. В таком виде он вернулся на дорогу, спрятав, конечно, в кустах оружие и форму. Недолго думая, он подвернувшимся камнем ударил себя по носу и упал в кювет, покрытый на дне грязью. Стрельба почти прекратилась, по крайней мере автоматных очередей больше слышно не было. Одиночные винтовочные выстрелы, очевидно, добивали остатки зондеркоманды.

— Еще один!

Славкина нашли быстро, он думал, что на прочесывание местности уйдет больше времени. Часы-то он забыл! Хорунжий, застонав, пошевелился, расстегнул ремешок немецких часов и утопил их в грязи.

— Контуженный вроде… А ну, вставай, паря!

Сильные руки подняли Славкина из кювета и повернули к свету. Он приоткрыл глаза и разглядел пару человек с винтовками, одетых так же, как теперь выглядел он.

— Понимать? Слышишь?.. Давай его, Семен, на дорогу. — Партизаны подняли его на дорогу и усадили на сухое место.

Славкин решил, что чем меньше он будет говорить, тем лучше. Но если мужички догадаются провести опознание, то отмолчаться ему не дадут.

— Савелий! — раздался рядом женский крик, и чьи-то руки опять его обняли. — Нет, не Савелий, — поняла свою ошибку женщина. — Ты кто? У нас вроде такого не бывало.

— Вот как? — партизаны все еще стояли рядом и немедленно заинтересовались незнакомцем. — Не ваш, значит, не деревенский? Тогда чей?

Один из партизан сдернул с плеча винтовку и навел на Славкина, второй обыскал чужака, потом отошел в сторону и позвал:

— Товарищ командир, сюда!

К ним быстро подошел цыганского вида мужчина в красноармейской форме, но без погон. К нему присоединилась женщина в кожанке.

— Что у тебя, Епанчинцев?

— Неизвестный обнаружился, Яков Иванович. Местные жители его не признают.

— Тебя как звать, хлопец? — наклонился к Славкину командир. — Откуда взялся?

— Он что, контуженный? — спросила комиссарша.

— Не знаю, товарищ Ларионова, в кювете нашли.

Ксанка присела рядом с хорунжим.

— Вы нас понимаете? Говорить можете?

Славкин кивнул, изображая шоковое отупение. Что же делать? Попробовать захватить девку заложницей? Но у него даже ножа не осталось. Немого разыграть или психа? Цыган Яков и Ларионова, Ларионова… Ларионов — это же фамилия командира того самого партизанского отряда, значит, перед ним Мстители… Тогда он может сыграть. Шансы 50:50, но в случае успеха его ждет приз: он узнает, на чьей стороне служит один его старый знакомый.

— Дайте покурить, то-товарищи, — вымолвил Георгий Александрович непривычное слово.

— Ты отвечай, коли спрашивают, — со скрытой в голосе угрозой сказал Цыганков.

— Я от Мещерякова…

— От Валеры? Из города? — воскликнула Ксанка. — Как он там?

— Нормально. Валерий Михайлович меня к партизанам послал, а фашисты на дороге поймали.

— Тебя как зовут?

— Владимир Петров.

— Шахтер, что ли?

— Ага. Мещеряков меня сюда послал…

— К тетке Анисье, что ли? — уточнила Оксана.

— К ней. Дайте закурить.

Епанчинцев протянул Славкину папиросы, а Яша повернулся к жене.

— Странно, почему Валерка послал человека в станицу?

— Может, напрямую опасался? — предположила Ксанка. — Даня же говорил, что весточку от него ждет. Наверное, они так условились.

— Что Мещеряков велел передать? — спросил цыган.

— Только главному могу сказать, Даниилу Ларионову.

— Ладно, в отряде разберемся. Епанчинцев, за связного головой отвечаешь. Устрой его на подводу.

— Есть! — ответил тот и дал Славкину прикурить.

— Оружие собрать, трупы закопать в лесу, приказал Яков.

— Сколько раненых?

— Трое, товарищ Цыганков.

— На подводы. Машины?

— Один грузовик, который мы дымовыми шашками обложили, цел, а остальное — металлолом.

— Прицепите этот металлолом к грузовику, оттащите подальше от деревни и ветками завалите.

Следов оставаться не должно. Если фашисты узнают, что их солдаты у Медянки погибли, станице не поздоровится…

О Славкине забыли, чему он был несказанно рад. Покуривая, он смерил взглядом коренастую фигуру своего телохранителя. С таким справиться не просто. Впрочем, пока его держат за своего… Но в отряде ему никак показываться нельзя. Даже если он сумеет вести себя правдоподобно, Валерка и Данька наверняка на такой случай пароль заготовили. Без него самая лучшая игра ничего не стоит. Георгий Александрович уселся на указанную подводу и стал ждать отправления, поглядывая на небо. Хоть часов у него и не было, но и так ясно, что следы налета Мстители заметают уже втрое дольше, чем шел бой. Осенний день не длинен, дорога до лагеря займет еще время… Он что-нибудь да придумает. Теперь на его личный счет прибавились и капитан Краузе и новобранец-румын.

— Трогай! — разнеслась команда и партизанский обоз покатил в лес, указывая Славкину, как, при случае, добраться до отряда неуловимых когда-то Мстителей.

7

До отряда обоз победителей дополз поздним вечером. Партизаны старались избегать главных дорог, где можно наскочить на фашистов, и двигались лесом или проселками.

— Даня! Даня, мы вернулись! — улыбаясь, Ксанка вошла в штабную землянку.

Ларионов вместе с незнакомым мужчиной разглядывали карту.

— Это хорошо, — шагнул навстречу сестре Даниил. — Вижу, что все в порядке?

— В полном порядке, товарищ командир, — доложил Цыганков, появляясь на пороге следом за женой. — Уничтожено пятьдесят фашистов и две машины. У нас трое легкораненых.

— Машины мог и не уничтожать, — улыбнулся Даня, пожимая Яшкину руку.

— Один грузовик удалось захватить, больше сорока автоматов и карабинов, правда, патронов маловато осталось, фрицы все небо изрешетили.

— А самое главное, мы тебе у фашистов Валеркиного связного отбили! гордо сказала Оксана.

— Как отбили? — Даниил переглянулся с мужчиной за столом. — Вот же он!

— То есть… Не может быть! — испуг стер Ксанкину улыбку. Яшка, глянув на застывшее лицо командира, сорвал с плеча трофейный автомат и выбежал из землянки.

— Он пароль сказал? — спросил Даниил.

— Нет, — ответила сестра, — да мы с Яшей его не знаем, зачем?

— Вот такие дела, Степан Матвеевич… Познакомьтесь, это моя сестра Ксанка.

Старый рабочий встал из-за стола и протянул руку.

— Можно просто Матвеич, меня так все кличут. Ксанка кивнула и села на лавку. Она так радовалась, что все прошло хорошо…

— Нет его, — вернулся злой запыхавшийся Яков. — Утек, сволочь. И Епанчинцева нет вместе с подводой. Они ехали в хвосте, а как стемнело, никто больше их не видел. Я послал ребят прочесать лес, но ночью…

— Утром прочешешь со своими чекистами весь путь, по которому двигались от Медянки. Если следы остались — убрать.

— Есть.

— За то, что врага проморгали, вы свое получите, сейчас об этом не время говорить. На рассвете Степану Матвеевичу возвращаться в город, так что надо нам с группой Мещерякова все детали плана согласовать… Яша, кликни Костьку, он нам понадобится.

Цыганков нашел Сапрыкина в землянке, где жили младшие Ларионовы и Юрка Мещеряков. Рассказ о блатных приключениях был в самом разгаре, глаза подростков туманила мечта о подвигах и победах. Чем головы забивают! Яше не нравился самоуверенный картавый парень, таких, как он, цыган своими руками в тюрьму провожал. Сидел бы сейчас на нарах и этот оратор, не окажись он пропавшим братом Насти. Данька спас его от участи мелкого карманника, устроил на работу, но Яшка по-прежнему ему не доверял. Глупо, что он сам поднимает у ребятни авторитет Коськи, приглашая на совет.

— Пойдем, Кирпич, — оборвал разговор Цыганков, — командир зовет.

— А мы? — с вызовом спросила Натка.

— А вам спать пола, — ухмыльнулся, вставая, Сапрыкин.

— Это им задаром не пройдет, — пообещал Юрка после ухода взрослых и нырнул следом за ними в ночную тьму.

* * *

Наутро вместе с Матвеичем в город ушел Костя Сапрыкин. До городской черты их доставили на подводе, а там Кирпич провел рабочего мимо всех немецких постов так, что и аусвайс предъявлять не потребовалось. Там они расстались. Кирпич занялся "кое-какими делами", а Матвеич должен был обо всем доложиться Мещерякову.

На следующий день Сапрыкин стоял на перекрестке Одесской и Пушкина, подальше от здания детдома, куда его несколько раз оттаскивала когда-то чекистка Оксана Ларионова, ставшая потом ему теткой. А вот и ее помощничек по этому черному делу. Рядом с Костей затормозил "Мерседес" и из него высунулся Валерий Мещеряков.

— Привет, Костя, садись скорее.

Сапрыкин уговаривать себя не заставил, он дождаться не мог минуты, когда ему разрешат сесть за руль такого автомобиля.

— Матвеич мне рассказал, чего вы там напридумывали, в целом я согласен. Этот твой человек надежен?

— Есе как! — высокомерно сказал Кирпич. — Его милисия за десять лет ни лазу не поймала, а немсы и подавно не смогут.

— Это хорошо… ну, в смысле нашего дела, но он нас фашистам не сдаст за вознаграждение?

— Колеша — этим? Да он милисии бесплизолника не подставил, а ты говолись…

— Ладно, не обижайся, Костя, сам понимаешь, нам только проверенные люди нужны, — Валера проехал мимо детдома, превращенного в казарму, и караульные взяли под козырек.

— Ух ты! — обалдел Сапрыкин.

— А ты как думал: машина самого коменданта Юзовки! — Мещеряков повернул за угол и остановил "Мерседес". — Пропуска лежат в бардачке, если что — предъявишь. Но, я думаю, что это не понадобится. Машину я выпросил только на один день, значит ты должен обязательно вернуться в город до комендантского часа. Не забудь сказать своему "подпольщику" пароль, нас ведь он не знает.

Мы его завтра-послезавтра навестим и весь груз заберем.

— Не уси усеного, — сказал Кирпич. Мещеряков вышел из машины, уступая водительское место.

— Смотри машину не разбей… Счастливо, Коська.

— Пока, насяльник! — дурашливо крикнул Сапрыкин и умчался.

Валерий с тревогой проследил извилистую траекторию набирающей скорость машины. Лихой парень, но если бы они могли обойтись без его знакомого скупщика краденого, то Мещеряков ни за что не согласился бы на участие в операции Кирпича. Эта его лихость дорого может им всем обойтись. Валера не боялся рисковать собой, но за ним был Матвеич и вся ремонтная бригада, а по большому счету и отряд Дани Ларионова, где находилась и семья Мещеряковых.

А Сапрыкин тем временем выехал на окраину, не снижая скорости промчался мимо поста, где фрицы отдали ему честь. Дальше дорога становилась все хуже и скорость пришлось сбросить. Застревать нельзя: и времени немного, и парень около пустой машины начальства может у случайного немца вызвать подозрение. Без приключений Костя добрался до условленного места, загнал "Мерседес" в густой подлесок и выключил мотор. Время в запасе было, и если б не война, покатал бы Костя на таком авто самых шикарных городских девчонок. Кирпич заглянул в бардачок, нашел там заграничные сигареты и закурил, развалясь. Красота!

Вдруг посыпал первый в этом году снег, и Сапрыкин включил дворники. Как бы от этого подарка дорогу не развезло еще сильнее. Наконец из леса показалась лошадь, тянущая подводу. Костя мигнул фарами, и Цыганков направил повозку прямо на укрытый в кустах автомобиль.

— Все нормально? — спросил первым делом Яков.

— Ага, глузи, — кивнул Кирпич, выходя и открывая багажник.

— Ну ты, парень, нахал, — удивился цыган, — таких плеткой погонять надо!

— Полегсе, — Сапрыкин увернулся от взмаха кнута, — я посутил.

— Тогда — глузи, — сказал Цыганков.

— Чего ты длазнися.

— Ладно, мир, — Яшка первым подошел к подводе и снял с нее крайний ящик. Костя стал ему помогать, он и сам торопился обратно.

— Спасибо за помощь, — сказал Цыганков, — удачи.

— Пливет лодственникам! — Кирпич мягко тронул машину и по тонкому ковру первого снега выехал на дорогу. Снегопад прекратился и видимость была отличная, Костя прибавил газу.

— До центра подбросишь? — раздалось вдруг над ухом.

От неожиданности Кирпич убрал ногу с акселератора, и машина подпрыгнула, затормозив.

— Здорово я тебя?

Сапрыкин резко обернулся и увидел хохочущего Юрку.

— Чтоб тебя… Ты откуда взялся?

— Забрался, пока вы с дядькой Яковом динамит грузили.

— И это знаесь!

— А я весь вчерашний военный совет под дверью просидел, — гордясь собой, сказал Юра. — Знаю, что ты везешь в город взрывчатку, чтобы…

Сапрыкин нажал на тормоза и остановил машину.

— Ты чего?

— Такой всезнайка не может не знать, сто ему надо топать домой.

— Да ты что, Костя? Я тебя еле дождался, едва не замерз, а ты меня обратно? Я же только помочь хотел!

— А Валела сто скажет?

— Не узнает. А на этой машине ездить безопасно, я слышал. И то, что ты меня в лесу одного бросил, отцу тоже не понравится!

Кирпич задумался.

— Челт с тобой, поехали. Завтла я тебя из голода все лавно выведу. Но запомни, ты мой должник.

— Договорились! — обрадовался Юрка. — Поехали на задание!

8

Славкину повезло: когда увалень Епанчинцев усадил его на подводу позади себя и оглянулся всего пару раз. Винтовку он всю дорогу держал на коленях. Зато много болтал, и хорунжий смог подумать, что делать дальше. Он не ожидал, что партизаны, минуя наезженные дороги, поедут напрямик через лес. Тут Георгий Александрович ориентировался плохо. В отряде его, как шпиона, сразу разоблачат и поставят к стенке. Значит действовать нужно, пока не наступила полная темнота.

— Постой, браток, что-то у меня живот прихватило, — попросил хорунжий, и чекист послушно остановил лошадь. — Я мигом.

Славкин соскочил с подводы, и направился за густой куст.

— Да не бегай очень, баб тут нет, — посоветовал Епанчинцев, доставая папиросы,

— Я скоро, — повторил хорунжий. За кустами Славкин наклонился к земле и стал шарить в опавшей листве. Скоро в руку попался увесистый сук. Хорунжий спрятал его за спину и вернулся к дороге. — Дай и мне закурить.

Когда Епанчинцев протянул пачку, Славкин дернул его за руку на себя и ударил дубинкой в висок. Чекист замер, а хорунжий, войдя в раж, бил, не жалея сил. Папиросы рассыпались по земле, а Епанчинцев, с залитым кровью лицом, свалился в телеге набок. Славкин подобрал упавшую в грязь винтовку, огляделся и вытер внезапный пот. Затем он снял с врага ремень и связал на всякий случай руки. Развернув кобылу, хорунжий, то и дело оборачиваясь, направился в обратный путь. За ним никто не гнался, и дорогу назад Георгий Александрович нашел сравнительно легко. Епанчинцев долго не подавал признаков жизни и, остановившись, Славкин обнаружил, что тот не дышит. Тогда он спихнул тяжелое тело на землю и снова хлестнул лошадь. Уже затемно он выехал на дорогу к Медянке, пошарил в кустах и нашел свою форму, документы и оружие. Но переодеться он решился, только когда впереди появились огни Юзовки.

Рассказ Славкина начальство встретило недоверчиво, даже подозревали его в дезертирстве и посадили под арест, но когда и на следующий день зондеркоманда капитана Краузе не вернулась, хорунжего вместе с ротой солдат под командой майора отправили на поиски. Начальник высокомерно отмел предложение хорунжего двинуться по следам партизанского обоза, сказав, что в Следопыта он свое отыграл в детстве.

Ни назначенного старосту, ни тетку Анисью немцы в деревне не нашли, видимо, они бежали с партизанами. И вообще, Славкину показалось, что население станицы убыло вдвое или даже втрое. В наказание полдеревни сожгли, десять человек повесили, но ни партизан, ни следов Краузе найдено не было. Пока шла карательная акция, повалил первый зимний снег. Славкин просил господина майора поторопиться, но когда они занялись поисками дороги к отряду, снег совершенно изменил ландшафт и засыпал всякие следы.

Вернувшись в расположение, майор написал победный рапорт, особо подчеркивая, что он сумел провести операцию без потерь, а Славкин по старой привычке напился в стельку. Он праздновал чудесное спасение из рук Мстителей и оплакивал упущенный шанс расквитаться с врагами. Если в немецкой армии таких майоров много, то другой случай предоставится не скоро.

* * *

"Мерседес" Костя не разбил, вернул в целости и успел шепнуть, что все прошло удачно. Динамит находится у его приятеля Жоры и спрятан так, что ни один фриц не отыщет, даже если с обыском придет.

Валере удалось придумать предлог, чтобы его бригада могла подряд объехать три основные шахты, находящиеся под городом. Но сделать это в один день они не могли никак. Поэтому сегодня у сапрыкинского скупщика Мещеряков забрал только треть динамита, предназначенную для одной шахты. Валерий подъехал к дому Жоры на грузовике-полуторке с двумя рабочими. Мещеряков сказал пароль, Жора махнул рукой, словно забыв отзыв и рабочие быстро погрузили пару ящиков, спрятав их под кучей железок, кабеля и инструмента. Немцы, охранявшие территорию шахты, давно заглядывали в кузов только для проформы. У их оловянных глаз выражение никогда не менялось, Валерке иногда даже хотелось, словно Кирпичу, выкинуть какой-нибудь номер.

Кроме них да спрятавшегося неподалеку Матвеича, на территории никого не должно было быть. Старого рабочего Мещеряков попросил на всякий случай понаблюдать за шахтой. Раз он сигнала опасности не подал, значит все в порядке. Рабочие осторожно сняли ящики с машины и поставили их на пол клети подъемника.

— Дальше я сам, — сказал Валера, прилаживая на плечо сумку с аккумулятором и надевая каску с фонариком. Потом он закрыл клеть, а один из рабочих нажал кнопку подъемника.

Спустившись на последний горизонт глубиной в триста метров, клеть остановилась. Мещеряков вытащил ящики и в последний раз проверил содержимое. Динамит, капсюль-детонатор и бикфордов шнур. Все как нужно, заминки не будет. Его замысел состоял в том, чтобы три человека в трех шахтах одновременно зажгли шесть фитилей в конце рабочего дня. Затем все шахтеры поднимаются наверх и покидают территорию шахт до взрывов. В город они больше не возвращаются, а двигаются прямо в партизанский отряд. По расчетам Валерки у них должно хватить времени на все, и когда фашисты опомнятся и организуют погоню, они будут далеко.

Один ящик Валера установил рядом со стволом, почти под подъемником, а второй отнес на сотню метров по главному коридору и спрятал там. Он снарядил обе мины, вставив капсюли в динамитные шашки, а концы шнура — в капсюли. Затем Валерий протянул бикфордовы шнуры навстречу друг другу и соединил для того, чтобы можно было поджечь оба одновременно. Завтра будет тот, он надеялся, единственный в жизни случай, когда горный инженер прихватит с собой в шахту коробок спичек.

Мысленно проверив, все ли приготовления сделаны, он вошел в клеть и подал сигнал оператору. Подъемник включился и пополз. Когда сверху стал пробиваться дневной свет, Валерий выключил лампочку на каске и тут же услышал:

— Хальт! Руки вверх! Стреляем без предупреждения!

Даже если бы у него был пистолет… Мещеряков поднял руки и громко сказал:

— В чем дело, господа? Я — главный инженер управления шахт!

— Вас-то мы и ждем уже десять часов!

Подъемник остановился, и Валера увидел автоматчиков в черной форме. Унтер, командовавший ими, тоже был в форме гестапо. Пара его рабочих стояла тут же, под охраной и со скованными руками.

— Вы не ошиблись?

— Оружие есть?

— Нет.

Мещерякова умело обыскали и надели наручники. Унтер-офицер нажал кнопку и подъемник снова уполз вниз. Потянулись минуты ожидания, но Валера почти не сомневался в том, какой улов доставит он наверх. Когда появилась клеть, он разглядел три черные фигуры, у ног которых стояли два ящика со взрывчаткой.

— И так вы отплатили нам за доверие? — спросил унтер. — Вы собирались взорвать шахту.

— У меня даже спичек нет, — пожал плечами Мещеряков.

— А это?

Один изсолдат открыл ящик.

— Впервые вижу, — Валера заметил, что бикфордов шнур отсоединен от капсюля и аккуратно свернут в бухту. А капсюль на всякий случай извлечен из бруска динамита.

— Всех в машину, — приказал гестаповец, — их грузовик и помещение подъемника тщательно обыскать.

Четверо солдат с автоматами запихали арестованных в фургон и залезли следом. От таких ищеек, да в наручниках, не убежишь. Тем более, что Валеркины помощники сидели, понурив головы.

— Крепитесь, товарищи, — сказал Мещеряков, за что схлопотал прикладом по спине.

Почувствовав, что конвой настроен весьма решительно, Валера решил пока молчать. Что же случилось? Корф и комендант — люди армейские, они бы скорее привлекли абвер. Диверсии входят в компетенцию армейской разведки. Если бы Корф его в чем-то подозревал, то не стал бы просить для него машину коменданта. Неужели гестапо заметило что-то подозрительное и, не ставя в известность коменданта, занялось слежкой? Версия вероятная, ведь армия и гестапо друг друга не любят, это Валера усвоил уже через три дня общения с Корфом. Стоп. Унтер сказал, что они ждали его десять часов, то есть с рассвета. Тут одной слежкой и не пахнет. Значит, была утечка информации или предательство. В своих рабочих главный инженер был уверен. Тем более, что выбирал их Матвеич. Самым слабым звеном Валере представлялся скупщик краденого Жора, приятель Кирпича. Хоть Коська и ручался за него, Мещеряков не мог до конца верить закоренелому преступнику. Да и сам Сапрыкин по понятиям Мстителей — человек легкомысленный и хвастливый. Предателем его не назовешь, но ошибку через эти свои качества он совершить вполне мог.

Машина остановилась, и охранники вытолкали арестованных наружу. Валера узнал задний двор здания губчека, где теперь поселилось гестапо.

— Стоять! — скомандовал унтер.

Ближе к подъезду находилась другая машина. Гестаповцы, построившись коридором до дверей, раскрыли створки фургона. Во двор посыпались фигуры, солдаты бегом погнали их в здание. Присмотревшись, Мещеряков узнал рабочих своей ремонтной бригады. Валера постарался сосчитать, но результаты оказались неутешительными. Единственный, кого он не заметил, — это Матвеич. Зачем к подъемнику подъезжала черная машина, догадаться не сложно, вопрос в том, сумеет ли шахтер предупредить Даньку? Но если сначала сунется в город… Провал полный, полнее не придумаешь…

Настала очередь Валеры и его товарищей пройти через живой коридор. В доме их сразу загнали на лестницу в подвал, и через пять минут за спиной Мещерякова щелкнул замок. Ему, видимо как главному, досталась одиночка. Валера помнил расположение этой камеры: в дальнем углу, с двух сторон глухие стены. Надежные купеческие подвалы, на памяти Валеры ЧК никто самовольно не покидал, даже самые ловкие Кирпичевы приятели.

Раз ему дано время, следует подумать, как лучше себя держать. Возможно, что ему удастся отвести подозрение хотя бы от рабочих, которых арестовали отдельно от него. Они ничего не успели сделать, значит, могут быть невиновны. Если он не может защитить себя, то надо попробовать сделать это для людей, которых он позвал на опасное дело. Ведь они ему поверили…

9

Натка, Петька и Юрка взобрались на железнодорожную насыпь и огляделись. Ни пешего патруля, ни дрезины с немцами видно не было. Ната передернула винтовочный затвор и осталась глядеть по сторонам, а мальчишки занялись делом. Юра саперной лопатой разрыл щебенку под шпалой в том месте, где она скреплялась с рельсом, а Петька достал из заплечного мешка само цельную мину, проверил, правильно ли она снаряжена, и заложил ее в вырытую ямку. Затем ребята присыпали шпалу щебенкой так, чтобы снаружи остался только кончик бикфордова шнура. Петька достал спичку и чиркнул по коробку, потом еще раз. Спичка сломалась, подросток достал вторую, она тоже не загорелась.

— Ну что же ты? — прошипел ему в ухо Юра. — Мы же в норматив не уложимся!

— Стоп, стоп, отставить! — громко скомандовал Цыганков и спрятал в карман часы, по которым засекал время. — Вся группа получает "двойку".

— Ну дядя Яша-а! — протянула Наташа.

— Я тебе не дядя.

Петр спустился с насыпи и по-военному подошел к Цыганкову.

— Товарищ командир, разрешите доложить?

— Докладывайте, курсант Ларионов.

— Мина заложена под железнодорожным полотном на пути следования противника точно по нормативу.

— Заложена, говоришь? С таким же успехом можно кусок мыла под шпалу зарыть или муляж, как вы сейчас.

— Спички, товарищ командир, — развел руками Петька.

— Спички? А ты где их взял?

— Дядя Яша, ты же сам ему дал! — возмутился Юрка, спускаясь с насыпи.

— Отставить "дядю"! — приказал Яков. — Сапер должен быть уверен в своем снаряжении! Значит, обязан и спички проверить.

— Так не честно, — тихонько сказала Натка.

— Это ты фрицам скажешь: "Постойте, дяденьки, я не те спички взяла". В саперном деле главное — это головой думать! Вот чему я вас научить хочу. Нет в этой науке мелочей, сапер, он что?

— Ошибается один раз, — проворчал Петька.

— Вот именно. А коли вы учебную мину запалить не сумели, то и с настоящей промашку можете дать.

— Яша! Яша! Там Валеру… — из-за насыпи выбежала Ксанка, но увидев ребят, осеклась. — Пошли, Данька зовет.

— Всем "двойка", учите матчасть! — сказал Цыганков, быстро уходя в сторону штабной землянки.

— Что с отцом?! — крикнул вслед Цыганковым Юра.

— Выполнять приказ!

Друзья уселись на насыпь. Петька достал коробок и стал чиркать одну спичку за другой. Несколько штук зашипели, но ни одна не загорелась.

— Это он специально сырые спички подсунул, — сказал Петр, чтоб мы норматив не сдали. Не хочет дядя Яша пускать нас на настоящую операцию.

— Я должен узнать, что случилось с отцом, — решительно сказал Юрка. Ему угрожает какая-то опасность.

— Правильно, — поддержала Ната, — пошли к штабу. Если заметят — наряд вне очереди вкатят, не больше. Да и не до нас им сейчас.

— Пошли, — согласился с сестрой Петька.

У дверей штаба стоял караульный, и подслушать ничего не удалось Подростки укрылись за деревьями и стали ждать. Первым из землянки вышел Сапрыкин. Ребята тут же его окружили.

— Что случилось, Костя? Что там?

— Не могу — военная тайна.

— Скажи, Костя! Мы же свои.

— Тут все свои… Связной говолит, Валеру алестовали.

— Это как?

— Он должен был мины установить, а тут гестапо наглянуло. Только — мол сёк, я вам нисего не говолил.

— Хорошо, Костя, — пообещал Петька, — спасибо.

— Ты не переживай пока, Юрка, — сказала Натка другу. — Если его не с миной арестовали, а по подозрению, то, может, отбрешется.

— Ага, в гестапо отбрешешься, — повесил голову Юра. — Зря я Кирпича послушался и в городе не остался, я б отцу помог. Обязательно помог!

— Я считаю, что всегда можно что-то сделать, — решительно сказала Натка. — Надежда всегда есть. Я думаю, что и дядя Валера на нас надеется… ну, на то, что мы все ему поможем.

— Легко сказать, — покачал головой Петька, — хотя… Юра, ты ведь знаешь, где спрятан динамит?

— И что? — в глазах Юры появилась надежда.

— Я имею в виду такую простую вещь, как алиби, — пояснил Петя.

— Я согласен на любой план, — сказал Юрка.

— Ну, его еще придумать надо, — ответил Петька, довольный тем, что его идею оценили так высоко.

* * *

В это время в штабной палатке продолжался совет.

— Операция провалена, Мещеряков и его люди арестованы, Сапрыкин должен за это ответить! — заявил Яков.

— Погоди горячку пороть, — поморщился Даниил. — Мы пока ничего в точности не знаем.

— Тут и знать нечего, а ты перестань своего родственника выгораживать!

— Я не выгораживаю, если придется — ответит по всей строгости военного времени. Провал налицо, но мы не знаем никаких деталей. Мне скупщик тоже подозрителен, это не наш человек, но основываться на подозрениях мы не имеем права.

— Я согласна, — поддержала командира Ксанка. — Раз доказательств нет судить рано.

— Тогда я пойду в Юзовку и добуду доказательства! — воскликнул Цыганков.

— Ты не пойдешь, — твердо сказал Даня.

— Это почему? Думаешь, узнает кто?

— Фашистам этого не понадобится. Евреев и цыган они арестовывают без всяких доказательств, — Ларионов закурил папиросу. — Думаю, сам схожу.

— Тебе тоже нельзя, ты командир, — заметил Яшка.

— И Матвеичу нельзя, его уже наверняка разыскивают, Кирпичу мы не доверяем…

— Я пойду, — сказала вдруг Ксанка. — Аусвайс у меня надежный, а женщин фрицы пока не арестовывают. Все равно без связи с городом мы долго не сможем.

Муж и брат переглянулись.

— Что делать, командир?

— Только будь осторожна, — попросил Даниил. — Хватит с нас и Валерки. Оружие не бери, при случайном обыске или облаве сгоришь. К скупщику и близко не подходи. Единственная ниточка — это лейтенант Корф. Судя по всему, он прожженный коммерсант, если ему много пообещать, то он поможет. Тем более, что мы о нем знаем кое-что. Но сильно не дави, чтоб чересчур не испугался.

— Ладно, не впервой, — отмахнулась Оксана.

Яша взял ее за руку, и они вместе вышли из землянки.

— Ксанк, ты себя береги, — попросил цыган, — и помни, что я за тебя пол-Юзовки разнесу. А Данька поможет!

Жена обняла его, а потом тихонько оттолкнула.

— Собираться пора. Ты, Яша, не провожай, не люблю…

10

— Встаньте за угол, — распорядился Юра. Петька дернул повод и лошадь с телегой скрылись за углом. Натка укрылась за другим домом, и подросток постучал в дверь так же, как это делал Костя Сапрыкин. На другой стук хозяин вообще не отвечал.

— Кто там? — глухо раздалось из-за двери.

— Привет от Кирпича!

Через долгих полминуты створка приоткрылась.

— Это я — Юра, я был с Костей, когда…

— Заходи, — Жора сильно дернул мальчишку за руки и втащил в темный коридор. — Ты бы еще на всю улицу орал, что ты тут делал!.. Тебя никто не видел?

— Да нет, мы проверили.

— Кто это мы?

— Я, Натка и Петька.

— У вас что — экскурсия от детского сада? — зло прошипел Жора.

— У вас все тихо?

— Он меня спрашивает! — всплеснул руками Жора. — Если бы было громко, ты бы уже в гестапо отвечал на их вопросы. Ты хоть понимаешь, что всех ваших замели?!

— Там мой отец, — тихо сказал Юрка.

— Я тебе, детка, сочувствую, но забирай-ка ты свою Натку и кого там еще и чешите отсюда, пока целы. Не светите мне тут перед фашистами хазу.

— Жора, мы по делу пришли, а не на экскурсию, — заметил Юра, — нас за остальным грузом послали!

— Не шути так, детка.

— Взрослым нельзя, заметут, а на нас внимания не обращают. Потому и спрашиваю, как командир учил: все ли нормально?

— Совсем люди с этой войной с ума спрыгнули, детей за динамитом посылают. Вы ж его втроем не унесете.

— Нам телегу дали.

— Какая предусмотрительность! — иронично покачал головой Жора. Побросаете ящики на солому и вперед?

— А вы нам что-нибудь сверху дайте. А как из города динамит вытащить, мы сами знаем.

— Ты посмотри, что делается! Дите соску выплевыват, и сразу мины возить… Ладно, подавай телегу, парень. Хорошо, ума хватило со двора заехать…

Ворча и причитая одновременно, Жора сам вынес по одному ящики с взрывчаткой в коридор, потому что он свой тайник ни красным, ни белым, ни коричневым никогда не покажет, хоть расстреляйте! После динамита друзья для маскировки погрузили на подводу шкаф вместе с мелким барахлом, перекатывающимся внутри, и несколько колченогих стульев.

Когда телега тронулась, Жора ее украдкой перекрестил. Обычно, избавляясь от опасного груза (жизнь скупщика краденого не легка), он чувствовал облегчение, но сейчас к своему удивлению ощутил, что тревога усилилась, тревога за детей, везущих четыре ящика динамита. За украденную шубу при всех режимах больше пары лет даже рецидивисту не дадут, а за взрывчатку…

Ранний осенний вечер стремительно приближался, когда ребята выехали на окраину. Это было то место, которое недавно показал Юрке Кирпич и через которое сегодня днем они беспрепятственно прошли в город.

— Действуем, как договорились? — спросила Натка.

Мальчишки переглянулись.

— А слабо напрямик?

— Не слабо, — отозвался Петька, — место тихое, а если мы станем перетаскивать динамит на себе маленькими партиями, то много времени потеряем. А у нас еще дел невпроворот. Предлагаю решительным марш-броском преодолеть пустырь, тем более, что уже темнеет.

— Согласен!

— Давайте хоть сумерек подождем, — сказала осторожная Натка.

— Да чего ждать? — Юрка хлестнул лошадь, и она послушно побрела через пустырь.

* * *

Славкина перевели в городской гарнизон, и теперь его служба состояла из дежурства на постах и патрулирования в пешем порядке. Георгий Александрович считал, что в таком большом городе для этого можно было бы и конюшню завести. Хуже всего было, как сейчас, обходить городские окраины, где сплошные лужи, присыпанные талым снегом. Вместе с ним тащился напарник-немец, толстый булочник Герман. Его жалобы на трудную солдатскую долю и рассказы о жене Эльзе иногда будили в хорунжем смутное сожаление, что он не партизан. Будь им, Славкин с удовольствием пристрелил бы Германа и ушел подальше в лес.

Перед ними лежал пустырь, и булочник предложил перекурить, прежде чем брести дальше. Единственной положительной чертой немца было то, что он неизменно предлагал сигарету и Георгию Александровичу. Укрывшись от ветра за широкой спиной булочника, Славкин прикурил и глянул на пустырь. Вот те раз! Из под земли выросла вдруг груженая телега с тремя фигурами. Никогда бы он не подумал, что здесь можно пройти, не то, что на чем-нибудь проехать. Наверняка спекулянты или еще похлеще.

— Герман, вперед! — скомандовал ефрейтор, бросая сигарету. Булочник свою аккуратно затушил и пошел за спешащим начальником патруля.

— А ну, стой! — крикнул Славкин, на ходу срывая с плеча карабин.

Заметив патруль, Юра вскочил и взмахнул вожжами.

— Погоди, — схватил его Петька. Мещеряков стряхнул руку.

— Ты чего, обалдел?

— Мы не успеем, — Петр заставил Юру сесть.

Георгий Александрович приблизился к телеге и вскинул винтовку. За ним маячила фигура булочника, спешащего на помощь.

— Руки вверх! Отвечай — что везете?

— А то сам не видишь, дядя? Шкаф.

— Ой, дяденька, мы с дороги сбились, а нам еще в станицу ехать, затараторила Натка, — а шкаф мы на рынке на сало поменяли, правда, правда, отпустите нас, будьте добреньки.

— Не заговаривайте мне зубы, щенки. Что везете? Оружие есть?

— Есть, — сказал вдруг Петька. — Вот, — протянул он ладонь.

— Что там? — недоверчиво спросил Славкин и шагнул вперед. — Это ж кусачки! Бисов сын! — хорунжий замахнулся на Петьку прикладом.

— То не простые кусачки, — сказал паренек, доставая из одного ящика бикфордов шнур и откусывая кусок.

— Ты что там робишь? — удивился Славкин. — А ну, подыми руки!

— Сейчас поймешь, дядя, — сказал Петька. Затем он снова сунул руку в ящик, сопровождая действие рассказом. — Если эту веревочку вставить в эту металлическую трубочку, и сжав один ее край, зафиксировать, то получится готовый капсюль-детонатор, а если воткнуть его в эту динамитную шашку, то получится бомба.

— Э-э-э, вы что, пацаны, шутки шуткуете? — неуверенно спросил Славкин. — Вы это бросьте! Я вам сейчас все уши поотрываю!

Юра достал спички и зажег.

— Можем и бросить, не успеешь убежать, дядя.

— Погаси, паршивец, пристрелю! — хорунжий передернул затвор и прицелился.

Юра поджег бикфордов шнур, огонек побежал по нему, весело шипя.

Сантиметр в секунду, вспомнил Славкин и в животе похолодело. Рядом что-то упало. Хорунжий повернулся и увидел булочника ничком, с руками чад головой.

— А теперь посмотри сюда, дядя! — Петька распахнул ящик, где ровными рядами лежал динамит.

— Да вы что, пацаны? Бросьте дурить, погасите! Я вас отпущу!

— Кидай сюда винтовку, — скомандовал Петька.

Славкин затравленно посмотрел на оставшийся клочок шнура и бросил карабин на телегу. Юра взял оружие и навел на врага. Петька перекусил шнур у самого капсюля. Георгий Александрович почувствовал облегчение, хоть теперь его и держали на мушке.

Натка слезла с телеги и забрала винтовку булочника Германа.

— Сомлел, что ли, не шевелится.

— Скажи ему, чтоб встал, дядя.

Славкин отдал команду по-немецки и от себя прибавил пинок. Солдат зашевелился и привстал на дрожащих ногах.

— А ты, дядя, русский?

— Украинский, — сказал хорунжий, поднимая руки.

— Тогда снимай ремень.

Пленных поставили спина к спине и связали им попарно руки.

— Прощай, дядя, и не попадайся нам больше.

Подростки, прихватив трофейное оружие, уселись на телегу и двинулись дальше. Им сегодня ночью предстояло сделать еще так много.

— Неужели ты бы нас взорвал? — спросила Натка брата.

— Конечно, если бывает взрывающееся мыло, — серьезно ответил Петька и показал светло-коричневый брусок. — Хорошо, что у Жоры в шкафу валяется что попало.

Девчонка дала Петьке подзатыльник и обняла за плечи…

Едва телега отъехала, Славкину, приколотому к спине булочника, словно муха, пришла на ум отличная мысль. Идти одновременно было бы чрезвычайно сложно, но один… Хорунжий объяснил Герману свой план и тот, кряхтя, взвалил на тальника на спину. Так они быстро доберутся до жилых домов и вызовут подмогу. Эти малолетки далеко не уйдут! Булочник медленно переставлял ноги, а хорунжий старался удержать равновесие на его спине, что было не просто, ведь спина Германа оказалась круглой, как его живот. Славкин чуть-чуть переменил положение ног, толстяк под ним качнулся и они рухнули в снег.

11

— Проходите, фрау, — пригласил Ксанку худой человек с желтым постным лицом. Он был одновременно и секретарем, и переводчиком лейтенанта Корфа.

Оксана вошла в маленький кабинетик и села на предложенный стул.

— Guten Tag, — сказал офицер. Переводчик перевел.

— Здравствуйте, меня зовут Надежда Петрова, я близкий друг одного из шахтеров, работавших в ремонтной бригаде.

Корф кивнул.

— Это большая неприятность и для вас, и для меня тоже. Я был заинтересован в том, чтобы они хорошо делали свою работу, но их арестовало гестапо… Фрау Петрова, вы сказали? Но среди моих рабочих не было Петровых.

— Я просто друг, понимаете? И хотела узнать о судьбе…

— Конечно, — лейтенант не позволил себе ни тени улыбки. — Как зовут вашего друга? Ксанка покосилась на переводчика.

— Говорите смело все, это мой человек, — мгновенно уловил заминку Корф.

— Меня беспокоит судьба Валерия Мещерякова.

— Вот как? — удивился офицер. — На этого человека я возлагал большие надежды, но он их не оправдал.

— Я уверена, что произошла какая-то ошибка, Валерий не мог сделать ничего плохого.

— Это риторика, фрау Петрова, у нас говорят: гестапо не ошибается.

— Я понимаю, что вы сами находитесь в трудном положении, но все-таки прошу вас узнать…

— Нет, нет, и не думайте! — воскликнул Корф. — Если инженер Мещеряков не виноват, его отпустят, если виновен — накажут. Так что лучше молитесь Богу, только он может выступать посредником в подобных делах.

— Например, он не стал бы одалживать у коменданта его автомобиль, сказала с нажимом Ксан-ка. — Вы меня понимаете?

— Вы, действительно, близкий друг господина Мещерякова, — задумчиво сказал офицер, — он многое вам рассказал… Поймите, фрау Петрова, я не имею влияния на гестапо, это другое ведомство. Скорее оно может повлиять на меня. Зачем же мне попадать в его поле зрения?

— Это случится, если гестапо узнает о вашем предложении моему другу заняться дополнительной работой за отдельную плату. Если не ошибаюсь, разговор состоялся в вашу первую с ним встречу вон в том кафе, — Ксанка показала в окно за спину лейтенанта.

Теперь пришла очередь Корфа покоситься на переводчика.

— Хорошо, я постараюсь узнать о судьбе вашего друга и в конце недели сообщу вам.

— Пожалуйста, сегодня, — твердо сказала Оксана. — Заодно узнайте, как дела товарищей Мещерякова. Может быть, все не так плохо и они сумеют закончить необходимую вам работу.

— Ладно, — легко согласился офицер, поняв, что иначе от собеседницы он не отделается. — Едем.

Он коротко переговорил с желтолицым переводчиком и, подхватив Ксанку за локоть, вывел ее из кабинета.

Осторожный немец, подумала Ксанка, решил этого переводчика с собой не брать. Значит, вторую часть разговора переведет другой и ни один не будет знать, в какой истории замешан Корф.

Лейтенант вывел даму на крыльцо и поманил пальцем машину. "Опель" немедленно подкатил, Ганс выскочил и распахнул дверцу перед начальником и дамой. В дороге они были вынуждены молчать, но когда автомобиль остановился у знакомого здания ЧК, лейтенант вышел первым и подал фрау Петровой руку.

— Прошу вас.

Ксанкина рука замерла на полдороге.

— Боитесь?

Она пересилила внезапный испуг и вышла из машины. У дверей здания все так же стояли караульные, только теперь в черной форме. Они отдали лейтенанту честь. Он бросил короткую фразу и они вдруг сделали шаг вперед.

— Я приказал им вас арестовать, — пояснил Корф и внезапно добавил: Фрау Ларионова?

Ксанка инстинктивно дернулась, а немец только сильнее сжал ее руку.

— Дома и родные стены помогают, да? Посмотрим, может быть, здесь вам сидеть будет приятней?

Солдаты подхватили словно онемевшую Ксанку и втащили внутрь.

* * *

Вопросы были все те же:

Кто организатор? Сколько диверсантов с ним работали? Кто дал задание? Является ли он офицером Красной Армии? Кто обучал его минному делу? Какие явки в городе он знает?

Валеру пока не били, но спать не давали третьи сутки, и он не решился бы сказать, что хуже. Дважды его допрашивал сам герр начальник гестапо, значит, Мещерякова считают важной птицей. Их можно понять: ликвидировать группу подпольщиков в тот момент, когда они собирались взорвать одну из самых крупных местных шахт!

— Я не диверсант, — твердил, как заклинание, Валера, — у меня даже зажигалки не было, как бы я зажег фитиль?

— Не считай нас идиотами! — орал начальник гестапо. — Кто руководил вашей группой? Как вы поддерживаете связь?

— Никто.

— Значит ты — руководитель?

— Я бывший главный инженер, теперь — начальник ремонтной бригады.

— Твои рабочие нам все рассказали, брось притворяться, и мы сохраним тебе жизнь!

Валера придерживался одной линии поведения, выработанной еще когда его везли в гестапо. Хотя, когда тебя берут с поличным, любая линия кажется глупой. Даже если никто из рабочих не сознается, ему и его двум спутникам не отвертеться. Странно, что гестаповцы до сих пор не предъявили им отпечатки пальцев, снятые с ящиков и динамитных шашек. Или у них техническая служба не работает?.. Дела остальных шахтеров были бы неплохи, если бы было мирное время и если бы для фашистов существовала презумпция невиновности. В глубине Валерий знал, что все рассуждения о шансах на спасение хоть для части рабочих ничего не стоили. Возможно, что группу расстреляют хотя бы для острастки, чтобы предупредить тех, кто собирается им на смену.

Все эти мысли существовали в каких-то обрывках, они то возникали, то проваливались во тьму небытия, откуда Мещерякова возвращал крик начальника гестапо или одного из следователей. Наконец настал момент, когда Валерка стал отключаться буквально через минуту. Гестаповец вызвал охрану и шатающегося арестанта увели в камеру. Тут он упал на пол и мгновенно уснул, чтобы быть разбуженным в следующую секунду.

На него вылили ведро ледяной воды, и Валера с трудом открыл глаза. "Вдруг теперь побьют?" — мечтательно подумал он. Хороший апперкот может подарить полчаса забвения…

— Герр Мещеряков? — позвал знакомый голос. — Здравствуйте, это я Корф.

Валерка приподнялся и сел в луже стекающей с него воды.

— Опять на допрос?

— Нет, просто мне разрешили с вами поговорить.

— О чем? Я спать хочу! — арестант готов был плюхнуться обратно в лужу и уснуть.

— Я вам помогу, — Корф потянул Валеру вверх. Тот напрягся и сумел сесть на нары. — Герр Мещеряков, вы меня сильно подвели своим необдуманным поведением, но я готов протянуть вам руку помощи. Дело в том, что начальник гестапо кое-что мне должен. Я могу похлопотать перед ним за вас, но с одним условием.

— Я не могу предать товарищей, — тихо сказал Валера.

— Бога ради, избавьте меня от вашего идеализма! — воскликнул Корф. — Я стараюсь вытащить вашу голову из петли, а вы мне условия ставите. Кто из нас находится в худшем положении?

— Не знаю, — сказал, прикрывая тяжелые веки, Валерка, — может, тот, кто делает первый шаг? Вы же не дурак и догадались, что я перевозил на машине коменданта.

— Далась вам эта машина! Слушайте, герр Мещеряков, мне нужна сущая безделица: план этого здания до реконструкции.

— Этого?

— Да! Этого самого, в котором мы сидим.

— Допустим, сижу я.

— Этот дом дважды перестраивали: в 1923, когда сюда вселилась ЧК, и в 1926, после пожара. Мне нужны чертежи всех трех планировок здания. Когда-то вы сами здесь служили и должны помнить расположение кабинетов. Потом, вы крупный местный инженер и были тесно связаны с городским хозяйством, отделом архитектуры, да?

— Был, но не настолько, чтобы…

— Это мое единственное и окончательное условие. Если вы подскажете мне, где найти чертежи или сами их нарисуете, то я добьюсь вашего освобождения и освобождения части ваших людей. Если нет, то вы обречены. Подумайте, лучше спастись части, чем погибнуть всем. Хорошо подумайте!.. Приятных сновидений! — бросил напоследок лейтенант, заметив, что Мещеряков валится набок. Прежде, чем он успел покинуть камеру, Валерка провалился в тяжелый, как в лихорадке, сон…

12

— Как чувствует себя ваш подопечный, лейтенант? — спросил начальник гестапо.

— Вы над ним хорошо потрудились, — сказал Корф, — я даже не уверен, адекватно ли он понял все, что я ему говорил. Отличная работа!

Начальник поморщился.

— Избавьте меня от ваших комплиментов, господин лейтенант… Я ценю вашу помощь в раскрытии диверсионной группы, но желание контролировать это дело целиком говорит о непомерном тщеславии или желании что-то скрыть от меня. Такое поведение мне не может нравиться. Я согласился на ваше руководство операцией только потому, что у вас нашлись высокие покровители в Берлине, но даже их влияние не безгранично. Формально вы, Корф, подчинены мне, а я начинаю терять терпение. Что мы тянем с этим Мещеряковым? Чего ждем?

— Ждем остальных Мстителей, — улыбнулся лейтенант, ничуть не смущенный выговором гестаповца.

— Это похоже на детскую игру в прятки, причем никому неизвестно количество участников.

— Мне известно, — сказал Корф, — их было четверо друзей, которые еще подростками водили за нос целую армию. Себя они называли тогда Мстителями, а аборигены прозвали их за ловкость Неуловимыми. Их историю мне подробно пересказал русский офицер Овечкин, который работал в контрразведке белой армии у полковника Кудасова. Если бы не мое появление в Юзовке с надежно подготовленной легендой, то мы бы уже лишились самой крупной шахты региона. Еще немного терпения, штурмбанфюрер, и мы захватим остальных членов большевистской банды, преступления которых начались еще в 1920 году. Не далее, как сегодня…

— Сегодня вы велели арестовать какую-то женщину. В чем вы ее обвиняете?

— Ее зовут Оксана Ларионова, она — одна из Мстителей.

— Вы сошли с ума лейтенант Корф, вы просто рехнулись, — начальник гестапо ударил ладонью по столешнице. — Ее зовут Надежда Петрова и документы у нее в порядке!

— Она — Ларионова, и я это докажу, штурмбан-фюрер!

— Поторопитесь с доказательствами, лейтенант. Меня не интересует судьба какой-то русской, это вы неравнодушны к местным дамам настолько, что тащите их к нам в подвал.

— На что вы намекаете?

— Ваш отец, кажется, родился на Украине?

— Он бежал от коммунистов в 1921 году. И погиб в 26-м, сражаясь с ними!

— Мы обязательно проверим эту информацию, — пообещал Корфу начальник. — Молите Бога, чтобы в вашей и отцовской биографии не оказалось не то что черных, а и белых пятен тоже. Иначе обещаю вам, что вы скоро возглавите одну из маршевых рот, отправляющуюся на фронт. И ваши покровители из руководства партией вам не помогут!

— Я не боюсь угроз, штурмбанфюрер, ухмыльнулся Корф, — но не исключаю, что моя рота будет входить в состав маршевого батальона под вашей командой.

Начальник гестапо побагровел, но ответить этому зарвавшемуся сопляку не успел, на пороге кабинета возник унтер-офицер. Он был так напуган, что забыл встать смирно и отдать честь.

— Шахту, где мы поймали диверсантов, взорвали! — заорал унтер. — И еще две другие! Ухмылка Корфа сползла, лицо вытянулось.

— Не может быть!

Штурмбанфюрер посмотрел на его с нескрываемой ненавистью.

— Объявите тревогу! Окружить места взрывов и прочесать местность вокруг. Едем, лейтенант!

Шок быстро прошел, Корф всегда гордился своим хладнокровием. Осматривая одно за другим три места преступления, он вел себя совершенно спокойно и даже мог рассуждать.

На войне все возможно, значит, каждую минуту следует быть готовым к любым поворотам. Он заранее продумал операцию, доказал в Берлине состоятельность своего плана, получил особые полномочия за подписью самого Мюллера. В Юзовке он дождался появления Мещерякова, вошел в доверие и легко арестовал всю группу инженера, а его самого схватили на месте преступления. План был выполнен безукоризненно точно и завершился полной победой. Но вдруг вступает в действие чей-то посторонний план и все результаты насмарку. Дерзость большевиков ошеломляет: после провала Мещерякова идти на двойной риск и добиться своего — это впечатляет! Работа настоящего профессионала, вернее, группы профессионалов.

Охрана шахт не заметила ничего подозрительного вплоть до момента взрыва. Ранним утром внимание притупляется больше всего, но одновременное проникновение на три объекта свидетельствует о том, что диверсанты хорошо знакомы с местностью. Это подтвердили и оставленные ими следы. Точки, где диверсанты пробрались на территорию шахт, были самыми удобными. Везде остались следы телеги или повозки, на которой можно без шума подъехать к объекту практически вплотную. Очень профессионально! Но сами результаты диверсии лейтенанта нисколько не впечатляли. Если бы не все предыдущие рассуждения и факты, можно было подумать, что подрыв совершали дилетанты. Если Мещеряков установил мины на нижнем горизонте и в главном стволе, то здесь взрывы были совершены практически на поверхности. Конечно, косметическими разрушениями, на которые подбивал Валерия Корф, здесь и не пахло, но все оказалось не так серьезно. Подъемное оборудование было уничтожено, ствол у поверхности был превращен в воронку, его стены осыпались и завалили шахту. Но по оценке Корфа все три шахты подлежали ремонту.

Лейтенант ловил на себе злорадные взгляды начальника гестапо и свои выводы держал при себе. Он вполне допускал, что штурмбанфюрер значительно преувеличит в своем рапорте разрушения и даже, может быть, предложит их закрыть, лишь бы вина Корфа выглядела как можно более весомой. На этом нужно сыграть, в Берлине не обрадуются, если из-за мелких счетов рейх лишится трех перспективных шахт… Но это уже детали, тактика. А в стратегии Корф действительно проиграл. То ли пресловутым Мстителям, то ли стечению обстоятельств. Ему доверили охрану шахт, он доверия и особых полномочий не оправдал. Маршевая рота — это теперь самая реальная и далеко не худшая перспектива.

Черт бы побрал этого тупого гестаповца! Вполне возможно, что тот буквально сидит в том помещении, куда Корф стремился попасть пятнадцать лет. Если бы советские клерки аккуратно вели дела, если бы они не распотрошили архив, если бы он нашел там необходимые чертежи… Столько "если", что никакая, даже самая неизменная удача не в силах одолеть. Почти полжизни потрачено на эту цель и позорно отступать в последний момент. Да еще перед таким противником, как штурмбанфюрер. Нет, этот дурак его не остановит. У лейтенанта есть небольшой запас времени, пока будет вестись расследование, и он своего добьется, даже если придется переступить через пару трупов в черной форме! Форму ведь можно менять, что он и делает почти ежедневно.

13

— Аусвайс? — один солдат требовательно протянул руку, другой смотрел в сторону, зато третий положил руку на автомат, висящий через грудь. Патруль вывернул из-за угла неожиданно, Даниил был захвачен врасплох…

… После ухода Ксанки выяснилось, что дети пропали, никто не видел их с момента урока по минному делу.

— Я им норматив зарубил, думал, что заставлю их хоть неделю не заниматься посторонними делами, — грустно признался Яша.

— Тебя бы в их возрасте остановила "двойка"?

— Наверное, старею, — сказал Цыганков. — Думаешь, они в городе?

— Если узнали об аресте Валерки — наверняка.

Затем, когда сестра не вернулась в назначенный срок, Даниил снял гимнастерку, в которой ходил с начала войны, и переоделся в штатскую одежду.

— Тебе нельзя, — попробовал возразить Яков, — ты командир.

— Останешься за меня на три дня, — распорядился Ларионов.

— Давай я пойду? Тебя же полгорода знает в лицо.

— И я их знаю. А немцы, прежде чем стрелять, спросят у меня документы. А у тебя — нет…

И вот документы спросили, да так неожиданно, что Даня протянул лишнюю секунду, чем вызвал подозрение.

— Аусвайс! — фашист готов был сорвать с плеча карабин и взять Ларионова на мушку.

Изображая виноватую улыбку, недопонял, мол, Даниил сунул руку во внутренний карман. В конце концов, три человека — это не так много. Даня сделал шаг вперед, одновременно рука разогнулась со скоростью стальной пружины и ударила врага ребром ладони в горло. Сильный пинок отправил автоматную очередь второго противника в небо. Свингом слева Ларионов сбил его с ног. Третий солдат успел сдернуть с плеча винтовку и теперь передергивал затвор. Дане показалось, что он видит все это в замедленной съемке. Он подскочил к фашисту, отвел ствол в сторону и влепил кулак в челюсть. Острая боль метнулась к локтю, давая понять, что последний выпад был не самым удачным, сказалось отсутствие практики на руководящей работе.

Даниил развернулся и нырнул за угол, из-за которого и появился патруль. Он бежал изо всех сил, понимая, что только удар в горло одного из противников вывел из строя надолго. Остальные оклемаются через несколько секунд. Первые выстрелы прозвучали, когда командир домчался до конца дома. Он повернул во двор, слыша, как сзади раздаются команды. Наверняка фашисты постараются оцепить район. К счастью, память не подвела, и двор оказался проходным. Не останавливаясь, Даниил пересек улицу, еще один двор, потом побежал по переулку. Стрельбы сзади больше не было, но погоня продолжалась. Ларионов изменил направление, бежать все время по прямой опасно. Из оцепленного района он вроде выскочил, но расслабляться нельзя, сегодня на улицах патрулей раза в три больше, чем ему доносила разведка. Даниил спрятался в подъезде, чтобы передохнуть и придумать, что делать дальше.

Ходить по улицам опасно, но где можно укрыться? После ареста Валеры с его бригадой и исчезновения Ксанки все знакомые адреса представляются ненадежными. Значит, надо идти по полузнакомым. Что-то в городе произошло, раз столько патрулей, возвращаться с пустыми руками глупо, получится, что зря рисковал. Даня мысленно представил карту окрестного района. Вблизи было только одно пристанище — воровская малина, где любил отираться Кирпич. Он ведь тоже ушел из партизанского отряда после того, как Яшка намекнул на то, что Жора — подозрительный тип. Если не сам Сапрыкин, так след его должен отыскаться, а Костя — очень информированный человек.

Командир Мстителей отыскал неприметную ржавую дверь в полуподвал и постучал три раза. Пауза была длинной, но повторять стук было нельзя.

— Кто там? — глухо спросили через минуту.

— Як Кирпичу.

— Не знаю такого.

— Я его родственник, Ларионов. Лязгнул запор и дверь приоткрылась, потом распахнулась совсем, на пороге стоял сам Сапрыкин.

— Заходи, коль не сутись.

— Ну и родственники у тебя — кошмар, — сказал хриплый голос.

— Каких бог дал,

— Здорово, начальничек.

— Привет, — сказал Даниил, с трудом разглядывая здорового детину, одетого в грязное рванье.

— Батя! — откуда-то из темноты появилась Натка и повисла на шее отца.

— А мальчишки где?

— В "буру" дуются.

Дочь за руку отвела Ларионова в дальний угол подвала, отгороженный занавеской.

— Привет, батя, — как ни в чем не бывало, сказал Петька, шлепая засаленной картой об стол.

— Здрасте, дядь Дань! — Юрка сосредоточенно раздумывал над своими картами.

Даниил отвесил сыну подзатыльник, и тот растерял все карты. Юра быстро увернулся от занесенной руки.

— Ты чего, батя? — Петька почесал затылок.

— Вам, значит, в карты захотелось поиграть? А я уж грешным делом подумал…

— Да они пока на щелбаны, — проскрипел за спиной детина. — Хотя, как герои, могут себе позволить.

— Кто тут герой?!

— Ты сибко-то не воюй, — примирительно сказал Кирпич, — дело сделано, а сделанного не воло-тись.

Даниил устало опустился на скамейку и расстегнул пальто.

— Мы, батя, в самоволку ушли, чтобы шахты взорвать, — объяснил Петька.

— Что? — подскочил Ларионов, прицеливая новый подзатыльник.

— Ты не ругайся, — попросила Натка, схватив его руку.

— Мы это из-за отца, — сказал Юра. — Мы подумали, что если шахты взорвать, когда он под арестом, то алиби ему обеспечено. Поэтому взяли у Жоры динамит, пробрались на три ближайших шахты и рванули. Все по науке, как дядька Яков учил.

— Он вас учил шахты взрывать? — обалдел командир.

— Да нет, — пояснила Натка, — он про рельсы учил, но динамит-то всегда один!

— Мало мы вас пороли, — сделал свой вывод Даниил.

— Батя, все же хорошо прошло, Юрка нас провел мимо охраны. Зато теперь дядь Валеру отпустят.

— Значит, это из-за вас столько патрулей в городе?

— А не то! — гордо сказал Петр. — Вот мы на Костиной малине и сховались. Дороги вокруг шахт фашисты перекрывать стали, а мы с телегой не поспели, пришлось обратно в город драпать.

— Ну вы и чертенята! — Даня приобнял сына. — Вы хоть понимаете, как вам повезло, что целы остались?

— У нас все рассчитано было, — пробормотала Натка.

— Отца отпустят? — спросил Юра.

— Не знаю, — соврал Даниил. — Но вам объявляю благодарность от лица командования и три наряда вне очереди за самоволку!

— Опять наряды…

— Вот так, пасаны! — подмигнул Сапрыкин.

— Отойдем, Костя, поговорить надо, — позвал Ларионов.

— А мы? — набычился Петька. — Опять маленькие? У нас одних нарядов на трех взрослых хватит.

— Ладно, — Даниил вытащил папиросы и закурил, давая себе минуту на размышления. — После ареста Валеры на разведку в город пошла Оксана.

— Ой, — воскликнула Натка.

— Она не вернулась, а еще раньше обнаружилось, что вы пропали, потому я и пришел в Юзовку. Одна проблема отпала, вы нашлись, но с сестрой, думаю, что-то нехорошее случилось. На крайний случай она могла обратиться к лейтенанту Корфу, он должен был помочь узнать судьбу Валеры и его бригады. Испугавшись, что связался с партизанами, Корф мог выдать Ксанку гестапо. Хотя ему и самому, в таком случае, не поздоровится.

— Точно, я сам его застрелю, — пообещал Юра.

— Сначала нужно разобраться в ситуации, попусту палить не стоит, сказал Даниил. — Поэтому я хочу попросить Костю навести справки по своим каналам: что с Валерой и есть ли среди арестованных Оксана. Сможешь разузнать?

— А сего, смогу, — Сапрыкин швыркнул носом. — Блатва там тоже сидит!

— Воров много, — прохрипел хозяин малины. — А которых фашисты первых поймали, так без суда сразу повесили. Теперь сидим, кто остался, по норам, как крысы, носа высунуть боимся. Братве такая власть не нравится, при советской власти и то меньше сидело.

— Не жулись, помозем, — подтвердил Кирпич. — Связь с волей в том доме всегда делжали.

— Хорошо, но остается еще Корф, — напомнил Ларионов. — Сколько у вас людей есть?

— Да нисколько, — пожал плечами хрипатый, — мы не совслужащие, по приказу не работаем.

— Этого немца мы на себя возьмем, — солидно сказал Петька.

— На подростков и внимания меньше обращают, — заметил Юра.

— Мы всюду пролезем.

Даниил внимательно посмотрел на ребят.

— Ну хорошо, считай, уговорили. Видно, время такое, что по-другому нельзя. Только будьте осторожны, требуется наблюдать и докладывать об увиденном. Никакой самодеятельности.

— Обещаем, — не задумываясь, сказала Наташа, обрадованная сговорчивостью отца.

— А мне придется, пока патрулей много, здесь сидеть, как в штабе, посетовал Даниил.

— Превратили хазу черт знает во что, — проскрипел хозяин, сплевывая на пол. — Потом скажут, что воры на войне в штабах прятались…

14

С раннего утра у комендатуры появился паренек с тряпками и мылом. Он подскакивал ко всем подъезжающим машинам и предлагал помыть стекла или даже весь кузов. Поскольку шел снег, то протереть ветровое стекло требовалось всем. Шоферы платили по-разному: кто мелкой монетой, кто сигаретой, а кто и подзатыльником. Мальчишка ругался сквозь зубы, но продолжал предлагать услуги другим водителям.

Ганс, как обычно, подал машину к полдевятого, а без четверти девять "Опель" остановился у крыльца комендатуры. Паренек с тряпкой подошел к автомобилю.

— Пока свободен, Ганс, машина понадобится мне в 12.00, - сказал Корф, выходя.

— Так точно, господин лейтенант!

— Протереть стекло? — подросток отполировал в воздухе воображаемую поверхность, справедливо больше надеясь на жест, чем на слова.

— Давай! — разрешил Ганс тоже жестом. Затем он уплатил мелкую монету и укатил.

Сунув заработок в карман, Юра отошел на противоположную сторону улицы.

— Видал? — спросил он у Петьки, болтающегося перед витринами магазинов и офицерского кафе.

— Это он?

— Точно, яслышал. Шофер по имени Ганс назвал его лейтенантом, да и машина марки "Опель".

— Что еще узнал?

— Он приказал подать автомобиль к двенадцати, — припомнил Юрка. — Так что можешь отлучиться, а я еще покручусь минут двадцать, а то не хорошо бросать работу в самый разгар.

— Желаю успехов на новом поприще, — Петька покровительственно похлопал приятеля по пле чу. — Сам виноват, что немецкий язык в школе лучше всех знал… Ладно, пойду насчет транспорта узнаю, на своих двоих нам за "Онедем" но угнаться. Кирпич с Наткой собирались велосипед поискать.

За двадцать минут до полдня Юра снова появился на трудовом посту с тряпкой в руке. На его удивление он заработал кучу мелочи, марок на двадцать наберется. Правда, какие-то местные мальчишки обозвали его фашистским прихвостнем и бросили пару камней, но главное, что, не вызывая подозрений, он мог видеть всех офицеров, и Корф мимо не пройдет. Юра начал нервничать, но без пяти минут полдень через улицу появился Петька на велосипеде, а ровно в двенадцать из подъезда вышел лейтенант. Мальчишка мгновенно вырос рядом с капотом и повторил утренний жест. Ганс отрицательно помотал головой, но Юра услышал слово, произнесенное офицером: "Гестапо". Едва машина уехала, как парень оказался на противоположной стороне.

— Он едет в гестапо.

Петька кивнул и, нажимая педали, скрылся в соседнем дворе. Велосипед медленнее машины, зато может проехать напрямую там, где никакой "Опель" не протиснется. Юра вернулся на "работу", потолкался еще несколько минут, а потом отправился следом за Петькой.

По прямой ходу было минут пятнадцать, как и езды, но приходилось брести через сугробы и грязь. Петька, не изменяя себе, занял позицию напротив здания гестапо.

— Ты бы поближе подошел, — сказал Юра, — мне нельзя, меня видели.

— Я языка не пойму.

— Фамилию или имя все равно поймешь, давай!

Петька кивнул, принимая довод, выкрутил на передней шине ниппель и оседлал велосипед. Сделав крюк, он спрятался за афишной тумбой и стал ждать Корфа. Изнывая от безделья, друзья с трудом сдерживали свои деятельные натуры. Оказывается, ремесло сыщика не такое интересное, как описано в детективах. Почти через час появился на крыльце лейтенант в распахнутой шинели. Петька нажал на педали и, подкатив к "Опелю", сделал вид, что вдруг заметил спущенное колесо. Машина стояла в стороне от караула на дверях, и солдаты едва покосились на подростка. Он закрутил ниппель, достал насос и быстро подкачал шину. Корф помедлил на тротуаре, словно не зная, что делать дальше. Затем он сел в автомобиль. Петька уже оседлал велосипед и одновременно сел на хвост "Опелю". Условленным заранее жестом он показал Юре, чтобы тот шел домой. Подросток так и сделал, а по дороге истратил дневную выручку на хлеб и сало.

На улице стемнело, картошка в чугунке у Натки разварилась, а Петька все не появлялся. Все сидели и убивали время картами, а Даниил начал нервно ходить по подвалу, заложив руки за спину.

— Що ты, как на прогулке, начальник? — прохрипел хозяин. — Хлопец у тебя боевой, вернется.

— То-то и оно, что боевой. А вокруг сплошные фрицы.

Наконец раздался долгожданный стук, и Костя впустил подростка с велосипедом.

— Такая зараза! — Петька в сердцах бросил свою машину. — Ведь на самом деле колесо спустило, пришлось на себе тащить драндулет.

— А мы волновались, — сказала Натка.

— Чего узнал? — сухо спросил Юра, чувствуя невольную вину от того, что не помогал товарищу.

— Я ж тебе показал, — напомнил Петька, садясь сразу к столу. — Есть хочу ужасно!

— Давай на руки солью, — предложила сестра.

— Ты мне показал, чтоб я домой шел, — сказал Юра. — Разве нет?

— Я показал, куда Корф едет, слово "хауз" — почти единственное, что я понимаю по-немецки. Я проследил его до самого дома, так что теперь мы знаем его адрес. Это далековато от его службы, вернее, его служб, — Петька снова оказался за столом, радостно потирая руки. — Давайте есть!

— Каких служб? — не понял Даниил. — Корф работает в комендатуре, занимается шахтами.

— А Юрка вам разве не сказал?

— Чего? — недоуменно спросил приятель.

— Неужели ты не разглядел? А еще сыщик!

— Да в чем дело?

— Под распахнутой шинелью лейтенанта была черная форма, — сказал Петр, — Корф — гестаповец!

* * *

Даниил запретил пока ребятам следить за Корфом. Они и так узнали много, а риск, что тот заметит слежку, был велик. Раз он не коммерсант, надевший военную форму, а маскирующийся гестаповец, то опасен втройне. Похоже, что он с самого начала охотился на подпольщиков, ждал, что они постараются устроить диверсию, и придумал себе хорошее прикрытие. Он даже сам провоцировал Валеру, предлагая заплатить за частичное разрушение оборудования. Ловкий черт! Если Ксанка постаралась надавить на него, то наверняка оказалась в гестапо. Коммерсант мог испугаться, что одалживал автомобиль партизанам, но для матерого гестаповца это просто элемент игры.

Петька чинил велосипед, Натка наводила порядок в подвале, Юрка, похоже, строил новые планы освобождения отца. За ним глаз да глаз нужен…

Вот ведь какая скверная история получилась: Даня сам отправил сестру к этому Корфу, полагая, что это их единственная зацепка. Вышло, как когда-то в далеком 20-м, тогда он послал Ксанку к тетке Дарье, у дома которой Лютый устроил засаду. Тогда он пошел в станицу вслед за сестрой, и ее удалось спасти из рук сотника. Сейчас он явился следом за Оксаной в Юзовку, но сегодня перед ними не сотня врагов и даже не тысяча, а целая армия, не считая гестапо.

Грустные размышления командира отряда прервал Сапрыкин, явившийся с деловой встречи.

— Ну, говори, Костя!

Вокруг Кирпича собрались все.

— Поста лаботает, — сделал успокаивающий жест Сапрыкин. — Я все узнал. Вал ела и его люди сидят как дивелсанты. Женсину, похожую на Оксану, видели, но она или нет, надо утоснить. — Костя налил себе воды и выпил. Тепель самое непонятное. Вал ела сообсил, сто Колф поставил условие: за помось он плосит планы здания гестапо и его леконстлуксии.

— Спасибо, Костя, — сказал Даниил, — я думаю, что передано все верно.

Ларионов сел в угол и закурил папиросу. Тут главное — точно все вспомнить. Был только один человек, который настойчиво интересовался планами здания губчека, бывшего купеческого дома. Эй-дорф погиб, но перед смертью отправил с Валеркой письмо сыну. Что было в письме, не знает никто. Мальчику было тогда лет восемь-десять, значит теперь ему должно быть лет 25. Валера видел его ребенком и сейчас, конечно, не узнал. А вот Корф, или, точнее, Альберт Вернер, Мещерякова запомнить мог. И когда он приехал в город, то уже знал, кого может тут встретить. Это все детали, главное, что Корф торгуется, ему нужны эти планы. Они так важны, что на эту наживку он клюнет. Вот тот шанс, который поможет спасти всех шахтеров и Валеру с Оксаной.

— Засем фасысту какие-то планы? — поинтересовался Кирпич.

— Видимо, много ценного, иначе бы и он и его папаша не стремились их заполучить, не считаясь ни с чем, — загадочно ответил Ларионов.

— Какой папаса?

— Мне пора возвращаться в отряд, — Даниил потушил окурок и решительно встал. — Вам, кстати, тоже стоит туда отправиться. И Настя с Юлей волнуются. Здесь мы пока больше ничего не сделаем.

— А когда сделаем? — тревожно спросил Юра.

— Скоро, очень скоро, я тебе обещаю. Мы обязательно спасем твоего отца, Ксанку и остальных арестантов.

15

Когда солдаты гарнизона стали валиться с ног из-за бесконечного хождения в патрулях, начальство сократило Славкину неделю гауптвахты до трех дней. Сам Георгий Александрович предпочел бы лучше досидеть срок, чем встретиться на улице с сумасшедшими подростками, таскающими с собой динамитные шашки. Правда, на разбирательстве, чего греха таить, хорунжий попытался свалить большую часть вины на подчиненного булочника. Иначе какой расчет быть начальником? Славкии напирал на то, что Герман не оказал ему поддержки, тащился сзади, а при виде капсюля-детонатора упал в обморок. Жалкий вид трясущегося булочника нисколько не поддержал в глазах командования версию ефрейтора Славкина. Георгий Александрович подозревал, что, несмотря на хороший послужной список и отличное произношение, немцы воспринимают его как русского, а следовательно, ненадежного солдата. Свой трус булочник для них, похоже, милей. Герману, кстати, дали только четыре дня гауптвахты. Но вышло так, что Славкин снова оказался на улицах родного города раньше него. Можно ли рассматривать то, что Герману дали досидеть положенное, как поблажку?.. Хорошо уже

то, что хорунжему определили в подчинение двух других солдат. Они тоже были "штатскими шляпами", но, по крайней мере, имели бравый вид.

По возвращении из карательной экспедиции, Георгий Александрович доложил по команде о том, что в Юзовке скрывается опасный преступник, коммунист Валерий Мещеряков. Его сухо поблагодарили, заявив, что примут к сведению. Славкин навел справки и узнал, что Мещеряков вполне легально служит у немцев. Он снова подал рапорт, но получил приказ в это дело не соваться. Один раз хорунжему показалось, что он увидел Валерия рядом с комендатурой. Потом Мещерякова арестовало гестапо, и Георгий Александрович снова поверил в то, что возмездие существует. Однако осуществляется оно по своим путям, ему неведомым и от него не зависящим. А жаль.

Пользуясь властью, Славкин иногда менял предписанный патрулю маршрут, он не оставлял надежды самостоятельно найти и наказать кого-то из старых своих врагов. Подчиненные всякий раз косили на него глазом, словно старые кони, привыкшие к одной дороге, когда хозяин вдруг взмахивает кнутом и правит черт знает куда и зачем. Хорунжий высоко ценил воспитанное в немцах чувство субординации, его солдаты ни разу не возразили командиру. Мысленно поместив на их место казачков, Славкин представлял, сколько крепких слов понадобилось бы, чтобы направлять их в нужную колею.

Но вот сегодня его подчиненные отправились на службу вдвоем, а Георгию Александровичу неожиданно было предписано явиться в гестапо. Рассмотрев ситуацию, Славкин решил, что хитрые немцы выразили свое недовольство в форме доноса, и даже пожалел о российской грубой прямолинейности. Но значительно хуже выглядела версия о том, что гестаповцы заинтересовались подростками, перевозившими динамит. Он знал, что были взрывы на шахтах, и теперь его, русского, могут сделать козлом отпущения, чтобы отмазать своих соплеменников. В таком случае неделей "губы" он не отделается.

Не найдя за собой никаких других грехов, Славкин отправился в гестапо. Его направили в кабинет к самому главному начальнику, но в утешение выдали также пропуск на выход.

— Ефрейтор Славкин по вашему приказанию явился! — доложил Георгий Александрович сухому немцу в черном мундире с одним золотым погоном.

— Садитесь, — кивнул тот и тут же пометил что-то в блокнотике.

Бывший хорунжий сел на указанный стул и обнаружил, что он привинчен к полу, словно в камере для допросов.

— Я вызвал вас, чтобы расспросить о кое-каких событиях и людях. Память у вас хорошая, ефрейтор?

— Так точно, господин штурмбанфюрер!

— Расскажите все, что знаете о Валерии Мещерякове и коротко о банде Мстителей.

— Мстителей? Значит, кто-то о них еще помнит? — удивился Славкин. Только коротко не получится.

— Не теряйте времени.

Георгий Александрович принялся рассказывать историю более чем двадцатилетней давности. Как он служил сотником в армии батьки Бурнаша и как Мстители мешали их планам, выкрадывая заложников, пряча зерно, устраивая засады. Как погиб Сидор Лютый — личный враг Неуловимых Мстителей, как пришлось самому Славкину бежать после гражданской в Германию. Историю, произошедшую в Штольберге, Георгий Александрович постарался сократить сильнее, поскольку принимал в ней более активное, но не слишком удачное участие. Со смертью Бурнаша связь с СССР прервалась, их разведка перестала существовать, и о Мстителях больше информация не поступала.

— Не сомневаюсь, что кровавые заслуги этих дьяволов советская власть высоко ценила. Наверняка все Мстители сделали хорошую карьеру, — заключил хорунжий свой рассказ.

— Сделали, — подтвердил штурмбанфюрер. — Вы упомянули агента Дрозда, как его настоящее имя?

— Александр Карлович Вернер, он был выходцем с Украины, служил управляющим у богатого купца.

— Его вербовка в разведку была добровольной?

— Да, но у него были какие-то дела в Юзовке. В разведке о них никто не знал, но последние сообщения Вернера не отличались точностью. Мы его подозревали в предательстве.

— Вы были знакомы с его семьей?

— Нет, мы вели наблюдение. Знаю только, что у Дрозда остался сын. Кстати, Мещеряков, будучи в Кельне по заданию ЧК, заходил в дом Вернеров.

— Интересная деталь, — задумался гестаповец. — Подробности визита известны?

— Нет, подслушивающей аппаратуры тогда не было и…

— Ясно. Семья Вернера поддерживала какие-либо контакты с Россией?

— Не знаю, господин штурмбанфюрер.

— А кто знает?

— Может быть, только штабс-капитан Овечкин, он занимался какое-то время делами после отставки полковника Кудасова. До войны он проживал в Кельне.

Штурмбанфюрер аккуратно записал адрес капитана на отдельном листке

— Кого из банды Мстителей вы сможете опознать, ефрейтор?

— Мещерякова, его сообщницу Юлю, Даньку Ларионова, если он сильно не изменился с тех пор, как служил у Бурнаша казачком. Еще легко узнать Яшку-цыгана, у него яркая внешность, а возраст у всех Мстителей — около сорока.

— Возможно, вы мне еще понадобитесь, ефрейтор Славкин.

— Разрешите идти? — Георгий Александрович снова вытянулся по стойке смирно.

* * *

Обыскав все хозяйство партизанского отряда, Даниил с помощниками нашли только два больших листа чистой бумаги, да и та оказалась оберточной. Здание губчека перестраивалось дважды, и третий необходимый лист пришлось склеивать из тетрадных страничек. Линейки и карандаши отыскались в сумках у Натки и Юры, вместо ластика было решено применить смолу.

После этих сборов началось самое сложное — непосредственное черчение. Главными чертежниками стали Даня и Яша, поскольку именно они прослужили в этом доме много лет. Яшке казалось, что он помнит в здании, покинутом пару месяцев назад, не то что расположение кабинетов, а каждую щербинку на ступеньках и трещинку на стене. Но когда на бумаге появились первые линии, началась чертовщина. Сначала никак не удавалось сосчитать количество окон на фасаде, затем вышло так, что на противоположной стене окон оказалось меньше. Кабинет начальника почему-то превратился в узкий пенал, а в красном уголке образовалось шесть углов вместо четырех. Когда углы выровнялись, не осталось места под кабинет, в котором Яша просидел три последних года. Чувствуя себя посрамленным, Цыганков заглянул через плечо командира и, о чудо, увидел в его чертеже точно такую же неразбериху. Оказывается, такое простое с виду дело требовало большого опыта.

Его решено было позаимствовать у Юли, которая была инженером. Заодно друзья позвали и Настю. Совместная работа пошла быстрее. Юля первым делом подтвердила, что количество окон по обеим сторонам здания, действительно, разное. Затем несущие стены разбили дом на сектора, в которых размещать прямоугольники кабинетов стало значительно проще. Настя едва успевала стирать только что рожденные нетвердой рукой интерьеры.

Каждый из главных чертежников выработал свою методу: Данька высунул от усердия язык, Яшка сел на подвернутую под себя ногу, и работа закипела…

16

— Ваше поведение, лейтенант, представляется мне все более подозрительным, — говорил главный гестаповец, тыча в листки перед собой. Вы скрыли от меня многие факты!

— Я не хотел отнимать ваше время на ненужные детали, господин штурмбанфюрер, — Вернер вынужден был стоять навытяжку, больше шеф в своем кабинете ему сесть не предлагал.

— Более того, у меня имеются свидетельские показания, что вы еще с двадцатых годов знакомы с Валерием Мещеряковым!

— Да, я давно знаю своего врага в лицо, — подтвердил Альберт, — но что это меняет? Мой отец погиб в Юзовке, сражаясь с большевиками, это отражено в моем личном деле. Для вас, штурмбанфюpep, Мещеряков и другие Неуловимые Мстители стали врагами в июне 41-го, а для меня они всю жизнь были личными врагами.

— Ваш отец действительно погиб в этом городе, но при очень загадочных обстоятельствах. А его шифровки в белогвардейскую разведку не отличались особой точностью.

— В Берлине нашли время, чтобы достаточно детально ознакомиться с моим делом, и там меня сочли вполне заслуживающим доверия.

— Я придерживаюсь другой точки зрения, лейтенант, и запрещаю вам заниматься делом Мещерякова! Понятно?

— Так точно, господин штурмбанфюрер… Хотите, скажу, как поймать, например, цыгана?

— Вы свободны, — гестаповец высокомерно отвернулся.

Вернер щелкнул каблуками и вышел из кабинета. В коридоре он закурил. Письменный приказ об его отстранении от дел начальник напишет не скоро. Он привык, что его приказы выполняют беспрекословно. Значит, время, по крайней мере сегодня, у него есть. Альберт бросил сигарету и спустился в подвал.

— Откройте восьмую!

Охранник загремел ключом, и Вернер, шагнув в камеру, снова увидел своего врага. Если бы не его покровительство, то диверсанта Мещерякова расстреляли бы три дня назад, в военное время судебная машина работает как хорошо отлаженный конвейер. Или он уже не враг? А кто?

Валерий в недоумении смотрел на черный мундир гестаповца.

— Здравствуйте, — по-русски сказал Альберт, чтобы окончательно деморализовать противника. — Не ждали?

— Не ждал… — Валера все не мог собраться с мыслями. — Вы кто?

— Постарайтесь сосредоточиться. Я — Альберт Вернер, сын Генриха Эйдорфа. Вы доставили мне письмо отца. Я подготовил ваш арест с поличным, но я же до сих пор был гарантом вашей жизни. Обстоятельства изменились. Я помогу вам и вашим партизанам в любом деле, а для себя прошу планы этого здания. Небольшая цена?

— Видно, здорово тебя свои прижучили, гаденыш, — сказал Мещеряков, раз ты ва-банк играешь. Но я тебе не верю. Твой папаша был двойным агентом, и ты вырос такой же.

— Охраняй! — приказал Вернер солдату и вышел из камеры. — Открой! приказал он другому гестаповцу у дальней камеры. Из нее он вывел пошатывающуюся Оксану. Дотащил ее до камеры Мещерякова, но на порог не пустил.

— Ксанка! — Валерка бросился в полуоткрытую дверь, но ему в живот уперся автомат охранника.

— Валера, — после бессонной ночи допросов Оксана плохо соображала. Ты ему не верь, он из гестапо. Это он нас всех поймал.

— Это мой последний довод, — указал на нее Альберт. — Или вы спасетесь, или вместе погибнете. — Вернер передал женщину солдату и тот увел ее в камеру.

— Ну, ты и сволочь! — с силой произнес Валера.

— Я — единственный шанс, — сказал Вернер. — Даже после того, как кто-то из партизан взорвал, кстати неумело, три шахты, вас не отпустили и никогда не отпустят отсюда. Хотя бы потому, что умеете закладывать мины еще лучше. Лично я мог бы подождать еще, но… Охрана шахт была поручена мне, а теперь я… как это?.. В опале. Поймите, другим от вас нужна только смерть, а мне — просто чертежи.

— Откуда я могу знать, что это не провокация, чтобы арестовать еще кого-нибудь из моих товарищей?

— Я не спрашиваю ни адреса, ни фамилии. Чтобы расстрелять вас и Ларионову, нужно только отдать приказ. Хотите, я напишу расписку, что согласен помогать партизанам?

— Хочу, — сказал Валера. — Вы столько врали, Вернер, что многое нужно сделать, чтобы добиться доверия.

Альберт решительным жестом достал блокнот с ручкой и написал расписку.

— Если ее найдут, я рискую головой, — предупредил немец. — Не думаю, что вы станете меня жалеть, просто напоминаю, что я — последняя надежда.

— Вернер, вы всерьез полагаете, что сможете вытащить нас всех отсюда? Да для этого гестапо нужно брать штурмом!

— Не обязательно, — сказал Вернер, — у меня есть план лучше. Но для этого вы должны дать мне способ найти ваших людей.

— Ладно, я согласен вам доверять, — решился наконец Валера. — Если вы нас не обманете, то получите свои чертежи. Видно, не зря Эйдорф тоже интересовался местной планировкой.

— Говорите, — попросил Альберт. — Может, я больше не смогу прийти.

— Одна маленькая просьба: перед уходом передайте Ксанке, что все будет хорошо. А теперь запоминайте…

* * *

Несмотря на угрозу смерти, несмотря на уговоры и расписку Альберта (кстати, оставлять ее в руках арестованного им же диверсанта было чистым безумием), Мещеряков все-таки подстраховался и дал не адрес явки партизан, а "почтовый ящик" — тайник, через который можно передать информацию. Похоже, Валерий не осознал до конца, что времени осталось очень мало. Вернер решил, что большего он от Мещерякова не добьется. Лейтенант чувствовал, что если бы не женщина и бригада шахтеров, то Валерий вообще с ним разговаривать не стал, а спокойно дожидался бы в своей одиночке расстрела. Как ни загружен штурмбанфюрер, он для этого дела нашел бы минутку.

По крайней мере, у них сохранился небольшой шанс, и Альберт его не упустит. По дороге "Опель" припарковался у офицерского кафе, Вернер выпил чашку кофе и съел пару бутербродов с ветчиной. Между этими блюдами он по-русски написал для партизан записку. Несмотря на немецкую старательность, вышло коряво. Главное, чтобы они поняли смысл.

В следующий раз Ганс остановил автомобиль перед воротами парка. Альберт свернул записку и вышел из машины. В парке пусто, хотя сегодня нет ветра, и деревья очень красиво осыпаны хлопьями снега, как настоящим, еще горящим жаром тигля серебром. Вернер прошелся по дорожкам, осторожно проверил, не посадил ли ему штурмбанфюрер хвост. В безлюдном пространстве парка шпикам невозможно затеряться, место выбрано неплохо. Лейтенант уселся на указанную скамейку и спрятал записку в тайник. Не торопясь он вернулся к машине.

— Домой!

Ганс отвез его на квартиру и под конец завел нудный разговор о барахлящих тормозах и сальниках.

— Хорошо, до обеда завтра свободен, — бросил Вернер и хлопнул дверцей.

Лейтенант поднялся на второй этаж и замешкался у двери, потому что ключ никак не хотел входить в замок.

— Луки вверх! — раздалось сзади по-русски и в спину уперся ствол. Отойди!

Вернер поднял руки и отодвинулся. Какие к черту тайники, когда партизаны запросто приходят к нему домой! Альберт всегда подозревал, что между тюрьмой гестапо и волей существует незримая связь.

— Смотри-ка, все понимает! — удивился ребячий голос. Лейтенант чуть повернул голову и узнал мальчишку, протиравшего вчера ветровое стекло.

— Без глупостей, — сказал картавый мужской баритон. — Давай, Петька, отклой!

Еще один мальчишка возник сбоку, выдернул из замка дамскую шпильку и ключ легко отпер дверь. Вернера втолкнули в его квартиру, дверь заперли. Его обыскали и отобрали пистолет.

— Ну что, попался, гад?

— Как сказать, — сказал немец. — Разрешите, я сяду? — Альберт скинул шинель на пол и сел на стул. — Вы, господа, также садитесь.

— И гуталить умеет, — мужчина сел, а трое подростков окружили Вернера.

— Тогда поговорим? — деловито предложил Юра.

— Да, — кивнул Альберт. — У меня есть план, от которого вы не сможете отказаться…

17

Долгожданный звонок в дверь стал сигналом к началу операции. Петька притаился р коридоре, а Вернер щелкнул замком.

— Простите за опоздание, господин лейтенант козырнул ему шофер, механики подвели. Зато теперь машина ходит, как часы!

— Отлично, заходи.

Ганс шагнул за порог, а Петька ударил его сзади в основание шеи. Шофер обмяк и сполз по стене на пол. Солдатскую книжку и форму взял себе Сапрыкин. Пока Костя переодевался, Юра и Петя связали Ганса, Альберт помог им отнести его в дальнюю комнату. Затем вся компания спустилась вниз и уселась в "Опель".

— Это карта, — предусмотрительный Вернер достал из кармана карту области.

— Не надо, я тут вылос, — Кирпич тронул машину с места.

Путь предстоял длинный, но спокойный. Все немецкие патрули и посты брали под козырек, едва завидев черный гестаповский мундир. Да и так известно, что в персональных машинах кто попало не разъезжает!

На 60 километров до Горловки, райцентра, где располагалась большая железнодорожная станция и множество складов, Кирпичу понадобилось два часа. Дорогу он, правда, знал, но полотно все еще было грязным, а путь частенько перегораживали танки, вездеходы, грузовики, двигающиеся к фронту. Железная дорога не справлялась с потоком техники, а что будет, когда Натка, Петька и Юрка вернутся в отряд и на практике начнут применять все, чему научились у дяди Якова?

Вернер в Горловке бывал и ориентировался хорошо, поэтому нужный склад они нашли быстро. Подростки вышли чуть раньше, а Сапрыкин и Вернер подкатили прямо к дверям, где прохаживались двое солдат.

— Хальт! — часовые сдернули с плеч автоматы и навели на машину. Пароль или мы будем стрелять!

Альберт, не торопясь, вышел из машины.

— Молодцы! Правильно себя ведете! Я так и скажу вашему лейтенанту, если вы сдуру не начнете палить в гестапо… Подозрительные люди здесь не появлялись?

— Нет, — покачали головами солдаты.

— А как же те, что стоят у вас за спиной?

Немцы обернулись, а Петька с Юркой так же дружно опустили им на каски по кирпичу. Затем их оттащили в угол двора, связали и заткнули рты кляпами. Кирпич взял автомат и стал прогуливаться перед складом, изображая часового, а хлопцы вместе с Альбертом быстро грузили в багажник и на заднее сидение шинели, шапки и сапоги. Натка старалась все сосчитать, чтобы комплекты вышли полными.

— Все, еще пара сапог и на двадцать человек хватит, — сообщила она.

— Ага, — Петя пошел за сапогами и вернулся только через пять минут.

— Ты чего долго? — набросилась на него девчонка.

Петька потряс у ее уха кулаком.

— Слышишь? Я после той "двойки" только сухие с собой ношу!

— Пора ехать, — сказал Юра. — Костя! Кирпич сунул автомат им на заднее сидение и занял водительское место.

— Да, комфорта поубавилось, — заметила Натка, не зная, куда пристроить оружие.

— Давайте сюда, — вежливо улыбаясь, протянул руку Вернер.

— Лучше я подержу, — Петька перехватил автомат и положил на колени.

— Как хотите. — Альберт отдернул руку.

— Вот именно, — проворчал Петя.

— Осторожность — мать мудрости, — примирительно сказал Юра. — Вашей форме трудно доверять, Вернер.

— Ничего, скоро мы оденемся одинаково… Когда они отъехали, над складом уже вился легкий дымок.

— Зля подожгли, — сказал Константин, — а так до смены было бы тихо.

— Не зря, — отозвался Юра, — пропажу формы могли бы заметить через час, а через два началась бы усиленная проверка на дорогах. А теперь это просто диверсия.

На обратном пути, не доезжая до Юзовки, Сапрыкин свернул на проселочную дорогу. Несмотря на недовольство Вернера ему завязали глаза и в таком виде доставили в партизанский отряд.

— Что теперь скажете, Юрий? Береженого Бог бережет?

— Вроде того, — согласился хлопец и снял повязку.

Лейтенант обнаружил, что стоит в лесу, а перед ним прямо в земле находится дверь.

— Что, землянок никогда не видал, мил человек? — спросил Василий Кузьмич, несостоявшийся староста. Он обжился в отряде, выполнял мелкую, но нужную работу и старался держаться поближе к кухне, где попеременно командовали хорошие знакомые: Настя и ее тетка Анисья.

— Если вы так живете и так сражаетесь… — Вернер покачал головой. Фюрер кампанию с Россией проиграет.

— И я так думаю, — согласился старик. — Гитлер капут!

— Пошли, — подтолкнул лейтенанта Петя, — некогда лясы точить.

Внутри "землянки" оказалось не так плохо, как можно было предположить по названию. Стены и потолок выложены бревнами, керосиновые лампы давали достаточно света, чтобы разглядеть присутствующих.

— Как машина, Матвеич? — спросил командир.

— Зверь! Механизм новый, не подведет, — отозвался старый рабочий. — И номера мы сменили. Даня посмотрел на щурящегося немца.

— Я — Ларионов, командир партизанского отряда.

— Я догадался, — сказал Вернер. — А вы — Цыганков. Угадать не трудно!

— А ты тот гад, что Валерку сцапал? — насупился Яков. — Брек, драться не будем. Как все прошло?

— Нормально, — сказал за всех Петька. — Костя молодец.

— Сплошные чудеса, — пробормотал Яша. — Кирпич воюет, гестаповец грабит немецкие склады. Что же дальше будет?

— Вот это и обсудим, — предложил Даниил, — через полчаса пора выступать.

— Сначала покажите, есть ли планы здания гестапо, — сказал вдруг Вернер, — иначе я сотрудничать не стану!

— А что расстреляем — не боишься?

— Сначала чертежи, — твердо заявил немец.

* * *

— Герр Овечкин, откройте дверь! — унтер требовательно крутил звонок. Гестапо не привыкло долго торчать перед дверью. Наконец послышались шаркающие шаги.

— Кто там?

— Гестапо, нам нужно с вами поговорить.

— Вы серьезно? — Петр Сергеевич ухмыльнулся. — Значит, верно: если гора не идет к Магомету, то он — к горе?

— Прекратите болтать и откройте дверь! — унтер начал терять терпение.

— Пошел ты… — прошептал капитан по-русски, поднял револьвер на уровень груди и трижды выстрелил.

Унтер и солдат, стоявший рядом, свалились на пол.

— Что? Взяли русского офицера, колбасники? — Овечкин шагнул за косяк и тут же автоматная очередь превратила три дырки на двери в частый пунктир. Потом стало тихо.

Петр Сергеевич зарядил недостающие три патрона, подтянул кресло-качалку на середину комнаты так, чтобы видеть и дверь, и окно одновременно. Ждать пришлось долго, их контора находилась в центре, а Петр Сергеевич жил на скромной окраине.

Сначала за дверью послышалась тихая возня. Капитан дважды выстрелил, там раздался стон. Затем взрыв гранаты добил раненого и вынес дверь. Сквозь дым и пыль солдаты ринулись вперед, стреляя перед собой наугад. Раненый в ногу и грудь, Овечкин вместе с креслом опрокинулся на пол и успел еще трижды нажать на курок…

… А в далеком от Кельна городе, в своем кабинете, сидел штурмбанфюрер и ждал вестей от своих коллег.

Чтобы его не посмели обвинить в предвзятости (у Вернера, действительно, были высокие покровители), начальник гестапо решил не трогать лейтенанта, пока не соберет достаточно компрометирующих материалов о нем и его отце. Если к показаниям Славкина присоединится еще один свидетель, то Вернер не на фронт пойдет, а под трибунал и получит расстрел. Это более верное средство, чем русская пуля. Но, хоть и уверен штурмбанфюрер в своих расчетах, мысль о том, что было бы лучше сразу посадить наглеца в подвал, почему-то не давала ему покоя.

18

Теперь Вернер сам вел "Опель", с ним ехали Даниил и подростки, а Сапрыкин сел за руль грузовика, в кузове которого разместились двадцать партизан, переодетых в украденную форму. На посту, проверяющем документы при въезде в город, лейтенант сказал откозырявшему капралу:

— Там сзади грузовик, это мои солдаты, можете не трудиться.

— Так точно, господин офицер!

Обе машины медленно проехали мимо вытянувшегося капрала. Тот проводил серые шинели в кузове недоумевающим взглядом. Вечно эти спецслужбы намудрят: то своих переоденут в пехоту, то обычный взвод вдруг отправят жечь деревню.

Миниколонна повернула на улицу Пролетарскую, остановилась и потушила фары. Партизаны спрыгнули с грузовика и оцепили все здание гестапо, кроме парадного входа. Яков проверил посты и доложил командиру.

— Едем? — спросил Вернер и надавил акселератор.

— Погоди, — Даниил протянул ему табельное оружие. — С пустой кобурой как-то ненатурально.

— Спасибо, — улыбнулся Альберт, затем снял "Вальтер" с предохранителя и передернул затвор.

"Опель" подкатил к подъезду гестапо. С озабоченным видом Вернер шагнул на крыльцо.

— Ночью не положено, господин лейтенант, — часовые загородили дорогу.

— Идиоты, партизаны в городе! — Вернер отстранил солдат и вошел в здание.

— Погодите, герр офицер… Партизаны?! — часовые невольно повернулись к Вернеру. В тот же миг Даня и Яша приставили им к спинам револьверы. Часовых впихнули в помещение.

— Руки вверх! — скомандовал Альберт, выхватывая пистолет из кобуры. Кто двинется — стреляю без предупреждения!

Четверо фашистов дежурного наряда замерли от неожиданности. Следом за командирами вошли ребята и забрали у часовых и дежурных оружие.

— Сколько еще солдат в здании?

— Двенадцать, э-э-э… четырнадцать! — начальник наряда трясся, как в лихорадке.

— Так двенадцать или четырнадцать? — погрозил "Вальтером" Альберт.

Шевеля губами, гестаповец старался сосредоточиться.

— Четырнадцать. Двое в подвале с арестованными, двое на втором выходе, остальные отдыхают.

Цыганков тем временем сбегал и привел часть партизан из оцепления. Несколько человек на всякий случай наблюдали за задним двором и по одному бойцу — за окнами с каждой стороны здания. Альберт перевел показания старшего гестаповца. Затем отобрал у него связку ключей.

— Вот ключи от дверей. Комната отдыха — третья слева.

— Красный уголок, — кивнул Данька и протянул руку.

Вернер убрал ключи в карман.

— Ты чего, гад? — Цыганков схватил немца за грудки. — Поиграть вздумал?

— Мне нужны мои планы.

— Погоди, Яшка, — Ларионов достал из-за пазухи аккуратно свернутые чертежи. — Держи. Альберт отдал ключи.

— П-п-пятнадцать, пятнадцать, господин лейтенант! — сказал вдруг дрожащий гестаповец.

— Что?

— Пятнадцать людей, еще господин начальник гестапо у себя в кабинете!

— Тем лучше, — ухмыльнулся Вернер и отправился на второй этаж.

Подростки не теряли времени даром, они уже связали всех пленных. Последнему гестаповцу сунули кляп и положили на пол к остальным.

— Противник связан, товарищ командир, — доложил Петька. — Можно двигаться дальше.

— Пошли.

Партизаны распахнули дверь красного уголка и зажгли свет.

— Хальт! Хенде хох!

Сонные фашисты щурились на свет и решительно не понимали, кто вздумал так глупо шутить. Только один из солдат успел схватиться за автомат, но Юрка коротко взмахнул рукой и в плечо фрица впился нож. Остальных партизаны скрутили без сопротивления.

— Теперь половина в подвал, остальные — на второй выход! — приказал командир.

Яков первым спустился по лестнице и, не успел гестаповец удивиться, увидев цыгана в немецкой полевой форме, как получил прикладом в лоб. Яшка мгновенно развернул карабин и направил на второго солдата, который прогуливался за решеткой.

— Хенде хох!

Фашист оторопел на секунду, а потом стал тянуть из кобуры пистолет.

— Хальт! Стоять!

Рядом с Цыганковым возник Юра, он быстро отцепил с пояса охранника ключ и открыл решетку. В коридор ворвались партизаны и свалили на пол замершего с оружием врага. Он так не решился выстрелить.

— Батька! — крикнул Юра изо всех сил. — Ты где?!

Сразу в нескольких камерах раздались голоса.

— Отпирай все подряд, — посоветовал Яков, — тут изоляция хорошая, так не найдешь.

Петька и Натка сняли с кольца несколько ключей и стали подбирать их к замкам. Из распахнутых настежь дверей повалил народ.

— Ксанка! — не выдержав сам, крикнул Яша.

— Я тут, — раздался слабый родной голос. Цыганков раздвинул плечом толпу и обнял жену.

— Все хорошо, все хорошо, — сказал он.

— Валерку нашли?

— Нет еще.

— Братва, шо за дела? — щурясь на свет, высунулся из камеры мужик.

— Ты кто? — подозрительно спросил Петька.

— Это мои лебята, — поспешно заявил взявшийся неизвестно откуда Кирпич.

— Твои?

— Мои, — подтвердил Сапрыкин, — связные. Наконец Юра добрался до угловой камеры, открыл дверь и навстречу ему шагнул Валера.

— Батя! — Юра осторожно обнял отца.

— Не боись, жми вовсю, — рассмеялся Мещеряков-старший, — кости пока целы!

— Валерка!

Оксана и Яша обняли старого друга. К компании присоединился Даниил.

— Рад, что все целы, — сказал командир. — А кто стрелял?

— Мы не стреляли, Даня, обошлось, — сказал Цыганков.

— Мне показалось, что был выстрел… Ладно, сейчас не время. Выводи людей!

Костя Сапрыкин обежал весь подвал, затем обратился к Якову:

— А Велнел не с вами?

— У него свои дела.

— Понятно, — Кирпич исчез из подвала с такой же скоростью, как и появился.

19

Захватить гестапо и освободить арестантов удалось тихо, без стрельбы. Теперь нужно было так же, без шума, покинуть город. Отряд партизан теперь вырос вдвое, в одном грузовике им уже не поместиться. Ларионов приказал всех освобожденных из плена посадить на грузовик, а несколько оставшихся с края мест заняли переодетые в немецкую форму партизаны.

— Даня, я пойду с вами, — сказал Валера. — Вы же языка не знаете, если что.

— Я тоже, — присоединилась Ксанка.

— Тогда наденьте шинели. Ты, Валерка, возьми мою, капралом будешь. А я себе у ребят из грузовика позаимствую.

Друзья быстро переоделись и заняли место в строю. Оставшиеся партизаны должны были, изображая отряд немецких солдат, проникнуть на железнодорожную станцию. Там их ждет Матвеич, хорошо знакомый с деповскими рабочими.

— А Костя где? — спросил вдруг Даниил, осмотрев свою команду.

— Нету. Он, наверное, со своими "связными" отправился. Он же теперь у них герой!

— Не маленький, не пропадет, — сказал Яша. — Ты ж его знаешь: Кирпич всегда сухой из воды выйдет.

— Ладно, некогда искать, — согласился Ларионов. — Слушай мою команду: не отставать, двигаться быстро, по дороге не разговаривать. Шагом марш!

Маленький отряд во главе с Мстителями отправился в путь.

Поздним вечером улицы города были пустынны, действовал комендантский час. Жители сидели по домам, партизанам встретился только один патруль, но проверять документы у "своего" пехотного взвода фашистам и в голову не пришло. Зато на станции царило оживление. Гражданских по-прежнему не было, а солдат, офицеров и техники здесь находилось предостаточно. Отправлять эшелоны ночью надежнее — меньше посторонних глаз, а самолетам противника в темноте гораздо труднее находить и атаковать поезда.

Матвеич знал на станции все ходы вплоть до дырок в заборе. Немцы пытались ликвидировать последние, но справились только с половиной. Остальные или не нашли, или они регулярно, несмотря на охрану, возникали вновь. Старый рабочий сам предложил этот вариант отхода, через своих знакомых ему было несложно достать мотодрезину. Даниил согласился, что захватывать после гестапо еще и гараж будет труднее. Тем более, что никто не мог гарантировать, гладко ли пройдет первый этап. Если бы началась перестрелка… Фашисты наверняка перекрыли бы все автодороги, но про "железку" даже не вспомнили, ведь они считают, что полностью ее контролируют. Ненадолго, твердо обещал себе Даниил, как только они закончат эту операцию, начнется настоящая рельсовая война, тогда гитлеровцы не будут уже уверены ни в чем.

Партизаны уже были недалеко от паровозного депо, когда с ними поравнялся очередной патруль. Валера козырнул, ефрейтор и двое солдат привычно ответили, как вдруг начальник патруля укоротил шаг и уставился на новоиспеченного капрала.

— Halt! — он сорвал с плеча винтовку и передернул затвор.

* * *

Вернер шел по коридору, стараясь наступать на носки сапог. Мстители действительно хорошо знали свое дело, и снизу не раздалось до сих пор ни одного выстрела. Альберт вошел в приемную шефа, приблизился к двери и выставил руку с пистолетом перед собой.

— Кто там? — штурмбанфюрер не узнал в полумраке кабинета возникшую на пороге фигуру. Свет настольной лампы не попадал на гостя. — Гюнтер?

— Не совсем, к вашему сожалению, — усмехнулся Альберт. — Но не стоит дергаться, или я буду стрелять.

Гестаповец убрал руку от ящика стола, где он держал оружие.

— Не знаю, как вам удалось сюда проникнуть, но вы в ловушке, — сказал он. — Если вы меня убьете, то сюда прибежит дежурный наряд, и вы переживете меня ровно на одну минуту. Печальный финал для такого амбициозного молодого человека, но закономерный.

— Я, действительно, с вашей помощью из офицера превратился в простого молодого человека. А ведь служил честно, я был в гитлерюгенде, я добился офицерского чина, я боролся с диверсантами. Да, на каком-то этапе они меня переиграли, но если б не вы, штурмбанфюрер… Впрочем, теперь я склонен думать, что на ваше место нашелся бы другой завистливый дурак.

— Мальчишка! Сопляк! Сдай оружие и, обещаю, на трибунале мы учтем твое раскаяние!

— Так ничего и не понял, — покачал головой Вернер, — лучше быть живой собакой, чем мертвым штурмбанфюрером. — Альберт прицелился и нажал на курок, заметив, что только в последние полсекунды в глазах гестаповца отразился ужас неминуемой смерти. Пуля ударила в лоб и откинула тело на спинку кресла.

Дискуссия с бывшим шефом была забавной, но она отнимала время у более важного дела. Вернер убрал пистолет в кобуру и расстелил на столе в кругу света лампы три плана здания, взятых у Ларионова. Затем он осторожно достал истертый листок письма отца и сверил чертеж на нем с новыми планами. От самого старого он отличался наличием креста, указывающего тайник. Затем, сверяясь по деталям, которые сохранялись в здании при всех перестройках, Альберт перенес крест на последующие чертежи. Как ни забавно, тайник действительно оказался почти в кабинете штурмбанфюрера. Вернее, между кабинетом и приемной.

Недавно у Альберта здесь был свой кабинет, но ключ у лейтенанта до конца разбирательств отобрали. Вернер выбил знакомую дверь ногой и достал из шкафчика припасенные инструменты. По расчетам немца партизаны должны уже убраться из здания, и шум никого не привлечет.

Берясь за ломик, Альберт сбросил портупею и стесняющий движения черный мундир. Перегородка поддавалась легко и Вернер быстро выдолбил в ней большую дыру, обнажив кирпичную кладку стены, куда отец двадцать лет назад замуровал драгоценности своего хозяина-купца. Азарт был так велик, что Альберт очнулся, только когда ему в спину ткнулся винтовочный ствол.

— Вотты где!

Немец оглянулся на незваного визитера.

— Лаботай, лаботай, — сказал Кирпич, кивая на стену. — Не зля же я так долго иглал в палтизана?

— А я пятнадцать лет был фашистом, — сказал Вернер. — Согласен поделить все пополам, — предложил Альберт.

— Лаботай, — повторил Кирпич, — а там поглядим.

Вернер покосился на винтовку и снова взялся за лом. Возбуждение прошло, и. он почувствовал дикую усталость. Столько всего сделать, чтобы в итоге отдать сокровище мелкому уголовнику? Ну, нет, чем получить пулю, надо что-то придумать. Собрав силы, Альберт снова стал долбить стену. Старые кирпичи поддавались плохо, а раствор за десятилетия превратился в монолит. Направляя удары в одну точку, немец с трудом раскрошил один кирпич. К счастью, за ним оказалось пустое пространство.

Вернер не оборачивался, но чувствовал, что Кирпич наклонился вперед, чтобы ничего не пропустить. Альберт расшатал и вытащил еще пару кирпичей, дыра в стене становилась все больше. Промахнувшись мимо камня, лом провалился в дыру и ударился во что-то металлическое. Несмотря на нацеленную в спину винтовку, азарт вернулся, руки не чувствовали ни усталости, ни вздувшихся пузырями мозолей.

Молотком Вернер отбил неровные края ниши, затем просунул руки во тьму и нащупал металлический ящик. Пальцами он незаметно приподнял крышку. Затем с усилием Альберт подтянул ящик к проделанному отверстию и вытащил наружу, держа за ближний край. Задней частью ящик, вернее шкатулка, обитая медью, опиралась на край пролома.

— Тяни, тяни! — возбужденно повторял Сапрыкин, горящими от нетерпения глазами видя перед собой только шкатулку с сокровищами.

Альберт потянул клад на себя, но пальцы соскользнули, шкатулка, падая, опрокинулась и по полу покатились драгоценные камни, кольца, шустрые шарики жемчужин и царские золотые червонцы. Костя упал перед этаким богатством на колени и стал сгребать рассыпанное золото. Вернер, помогая ему одной рукой, в другую взял молоток и коротким взмахом впечатал его в череп конкурента. Подвернув под себя руки, полные драгоценностей, Кирпич уткнулся носом в пол.

… Очнулся он от холода и с трудом открыл глаза. Звезды над ним сверкали игольчатыми лучиками, и Сапрыкину казалось, что, пока он был без сознания, несколько таких иголок проникли ему в мозг. Костя собрался с силами и сел. Он лежал на обочине в кустах недалеко от гестапо, а холод шел от сугроба, в котором лежала его непокрытая голова. Кирпич нащупал над виском здоровенную шишку и от этого прикосновения иголки в голове закололи сильнее. Должно быть, его сюда выволок Вернер, сволочь. Попадись ему этот гад теперь, Сапрыкин бы его сначала пристрелил, а потом уж спокойно искал клад. Кто поверит, что совсем недавно Кирпич держал в руках горсть золота и бриллиантов, которых хватило бы ему на полжизни… Костя встал и, пошатываясь, дошел до места, где раньше стояла машина немца. Следы протектора ясно указывали на то, что тот отправился в направлении, противоположном направлению партизан. Ему тоже пора сматываться, не то придется отвечать за все то, что натворили все другие участники налета на гестапо. Кирпич выбрал собственное направление, рассчитывая на то, что доплетется до Жоры раньше, чем повстречает гитлеровский патруль.

20

— Halt!

Капрал высокомерно бросил начальнику караула:

— В чем дело, ефрейтор? Давно на гауптвахте не сидели? Чистейшее произношение, Славкину, с его акцентом, такое и не снилось. Неужели он ошибся? Но это лицо, очки в тонкой металлической оправе… Он вспоминал его ежедневно последние пятнадцать лет.

— Господин капрал, прошу вас предъявить документы! — как можно тверже сказал хорунжий.

— Освободите дорогу, ефрейтор. Или вы собираетесь арестовать меня вместе со взводом? — Валера с улыбкой повернулся к партизанам, но их лица были каменно-напряженны, подыграть было некому.

Славкин тоже скользнул взглядом по отряду и вдруг заметил… девчонку! Ефрейтор отпрыгнул назад, передергивая затвор.

— Получай, Мещеряков! — Он выстрелил почти в упор, но в последний момент что-то мелькнуло перед стволом.

Валера услышал выстрел, но почувствовал не удар пули, а внезапную тяжесть. На него всем телом навалился как-то оказавшийся перед ним Яша. Валерка инстинктивно подхватил его под руки.

— Это партизаны! — завопил во всю мочь Славкин. Винтовку вдруг заклинило и он бросился ничком на платформу.

Длинная очередь, выпущенная Даниилом, перерезала двух патрульных.

— Яшенька! — Ксанка кинулась к мужу, повисшему на руках друга.

— Зачем ты, зачем, — бормотал Валера, расстегивая шинель, под которой стремительно расползалось кровавое пятно. Оксана распахнула шинель, разорвала гимнастерку и прижала к ране платок.

— Сюда! — от паровозного депо махал рукой Матвеич. А со стороны вокзала на выстрелы бежала добрая сотня фрицев. Славкин, лежавший до сих пор неподвижно, быстро скатился с платформы на рельсы.

— Стой, гад! — Валера заметил его и поднял автомат.

— Отходим! — приказал Ларионов партизанам, которые были готовы занять оборону.

Раненного Цыганкова бойцы подхватили на руки и понесли к депо. Даниил и Валера прикрывали отход, поливая врага очередями из автоматов. Подле них, стреляя, залегли Петька, Натка и Юрка.

Ворота депо распахнулись и из них показалась мотодрезина с прицепленной впереди платформой с низкими бортами. Рядом с машинистом в кабине сидел Матвеич. Партизаны быстро погрузились и, спрятавшись за бортами, поддержали огнем Мстителей. Даня с Валерой и ребята добежали до дрезины и десяток сильных рук втянуло их наверх.

— Чтоб больше этого не было, — сказал детям Даниил, чуть отдышавшись за железным бортом платформы. — Без шуток: уши оборву!

— Мы же вам помогали, батя! — обиделся Петька.

Юра отодвинулся подальше, делая вид, что не слышал грозного предупреждения.

— Матвеич, давай самый полный! — крикнул командир.

Валера подполз к раненому.

— Как ты, Яша?

— Держусь… — всегда смуглая кожа цыгана посерела, словно от дорожной пыли. — Ты-то цел?

— Цел. Потерпи, пожалуйста.

Яков слабо сжал его руку, говорить ему было тяжело. Натка перебралась к Оксане и старалась помочь с перевязкой.

Под огнем партизан фашисты залегли, дрезина стремительно набирала ход, приближаясь к горловине станции. Гитлеровцы уже не могли успеть за партизанами. Славкин, видя, что враги уходят, вылез из-под платформы.

— Я узнал, я! Господин офицер! Я обнаружил партизан. На паровозе их надо ловить!

Какой-то случайный капитан пытался навести порядок, солдаты палили в воздух и бегали по путям. У вокзала под парами стоял эшелон, капитан направился к нему.

— Отцепляй!

— Не имеете права! — крикнул начальник поезда, но под наведенным пистолетным дулом сразу успокоился. Гитлеровцы отцепили от состава паровоз, в тендер вошло человек тридцать, таким образом силы уравновесились. Капитан поднялся в кабину, Славкин схватил у раззявившегося солдата автомат и повис на подножке набирающего ход паровоза. Наконец он встретился с Мстителями лицом к лицу, стрелял в Мещерякова, который вырядился в немецкую форму и опять чуть не провел хорунжего. Но теперь ни один Мститель не уйдет от возмездия, они ответят за все преступления.

Дрезина партизан уже проходила горловину, колеса стучали на стыках последнего станционного стрелочного перевода.

— Вот бы тут, а? — спросил Юра Петьку.

— Да, неплохо, — деловито огляделся тот.

— А ну, не высовываться! — прикрикнул Валера.

Даниил пробрался в кабину к Матвеичу.

— Спасибо, товарищи, вовремя мы выскочили.

— Рано радуешься, командир, — проворчал машинист. — На железной дороге — не в лесу, не затеряешься.

— Да нам отъехать чуток…

— Да ты туда глянь, — мотнул назад головой старый шахтер. — Они паровоз отцепили, а под хорошим паром он нас за четверть часа достанет.

— А мы можем скорость увеличить?

— Попробуем, — махнул рукой машинист, чтоб не спрашивали глупости.

Теперь и паровоз, миновав станционные пути, вышел на прямую дорогу. Гитлеровцы уже не палили просто так, а ждали приказа, когда, приблизившись, они смогут в упор расстрелять партизан.

Даниил вернулся на платформу.

— Догонят? — тихонько спросил Валерий.

Командир чуть заметно кивнул. Дане не хотелось, чтобы началась паника, да и хлопцы не сводили с него глаз.

— Пора? — опять шепотом спросил Юрка.

— Сейчас будет поворот с подъемом, скорость упадет, — в ответ прошептал приятель. — Как я сигану, ты двигай за мной.

Ребята опять укрылись за бортом, выжидая удобного момента. К ним приблизилась Натка.

— Вы чего задумали?

— Ничего.

— Я же вижу!

— Не лезь.

— А я бате скажу!

— Нашла время ябедничать, — пожурил Петька и вдруг крикнул:

— Давай!

Мальчишки вскочили на ноги, почти одновременно оттолкнулись от борта и прыгнули под откос. Командирское: "Стой!" прогремело, когда они кубарем катились по насыпи вниз.

— Вот черти!

Две маленькие фигурки вместе с кучей снега докатились до низу насыпи, поднялись на ноги и вдруг с упорством муравьев полезли обратно наверх.

— Неделя нарядов, две… Натка, чего они придумали? — спросил Даниил.

Дочь пожала плечами, а мальчишеские фигурки скрылись за поворотом.

— Тормозим? — предложил Валера.

— Вернуться и надрать уши мы уже не успеем, — с большим сожалением ответил Даня.

А Петя с Юрой взобрались на насыпь, первый оседлал рельс и стал в обе стороны выгребать из-под него мелкую щебенку, а второй достал из кармана динамитную шашку, капсюль, шнур и деловито принялся снаряжать мину.

— Фитиль покороче оставь, — напомнил Петька, прислушиваясь к грохоту близкого паровоза.

— Знаю.

Мальчишки сунули мину под шпалу и Петя сразу поднес огонь.

— Атас! — Юра увидел, как из-за поворота показался паровоз со свастикой на носу.

Второй раз за десять минут ребята покатились вниз, перемешивая снег и щебень. Фашисты заметили подростков и начали стрелять. Не обращая внимания на пули, те побежали к лесу. Снежные фонтанчики иногда вспыхивали совсем рядом. Темные шинели на белом снегу были отличной мишенью, тем более, что поезд стремительно приближался. Славкин извел весь магазин, молясь про себя, чтобы среди этих зайцев оказался Валерка.

Вдруг Юра охнул и, взмахнув по-птичьи руками, свалился в снег. Хорунжий не успел порадоваться меткому выстрелу, потому что чудовищная сила тряхнула паровоз, а затем разорвавшийся котел взметнул его в воздух. Уже в полете гром, сродни небесному, разорвал барабанные перепонки, и все исчезло навсегда в огненном вихре.

Недалекий взрыв стряхнул с деревьев снег, за поворотом взметнулся столб пламени и осветил всю округу, как молния. Не сговариваясь, Валера и Даня шагнули за борт платформы, туда — где остались их сыновья.

Петя заметил падение друга и сразу повернул к нему, но взрывная волна и его сшибла с ног. Хлопец подполз и потряс Юру за плечо.

— Юрка! Юрка, ты что? Тебя ранило?

— Зацепило, — мальчик со стоном перевернулся на спину. — Нога, кажется… Что там?

— Кончено, горят фашисты, — успокоил друга Петька, бросив взгляд на дорогу. — А нас скоро найдут.

— Я знаю, — улыбнулся сквозь боль Юра, — только тебе придется наряды вне очереди за двоих отработать…

Конкурс красоты

1

Двигатели заревели, самолет задрожал и взял, наконец, разбег. С опозданием на пятнадцать минут, как отметили косыми взглядами на часы окружающие бизнесмены. Одинаковая реакция — это и есть единство нации? ухмыльнулся про себя Корф. Затем ему стало не до смеха. Оказалось, что его старым костям очень неудобно в аэрофлотовском кресле. Фридрих повертелся, устраиваясь на длинный четырехчасовой перелет до Москвы. В свои неполные 77 лет Корф сохранил достаточно бодрости, чтобы заниматься бизнесом, но обычно путешествовал по делам в пределах Европы. И вот, впервые после Второй мировой войны, он едет в Россию в компании немецких коммерсантов.

Когда-то, в 41-м, ему повезло выскочить из юзовской авантюры живым. Случай, удача вознаградили его за упорство, с каким Корф добирался до клада, завещанного отцом. Зато пришлось пожертвовать именем: гестаповец Альберт Вернер, участвовавший в захвате Юзовского гестапо, перестал существовать. А лейтенант Корф — фантом, придуманный для того, чтобы заманить партизан в ловушку, обрел вдруг плоть и кровь. Немалая часть денег ушла на то, чтобы устроиться в тылу с чистым послужным списком. Служил Корф честно, потому что за воровство расстреливали, а взятки давал из своего кармана. Война затянулась, и капитан Корф закончил ее в американской зоне оккупации уже не богатым, но еще вполне обеспеченным человеком. Основав собственное дело, Фридрих женился, чтобы было кому передать бизнес и семейную историю. Сын Алекс, названный в честь деда, стал ученым-химиком и делами отца интересовался мало. Взлет закончился, и стюардессы стали развозить напитки. Корф взял коньяк "чтобы не поддерживать конкурентов", ведь с начала 70-х основную часть его бизнеса составляло производство водки "Корф". Последнее время дела шли не очень, а невероятная популярность в Европе водки "Горбачев" (названной, кстати, в честь какого-то царского генерала) грозила еще большими потерями. Это и послужило одной из причин, почему Фридрих отправился в Москву. Но, кроме нового рынка, ему было любопытно увидеть единственную на континенте крупную столицу, куда не дошла гитлеровская армия. Где-то там же затерялись и следы Мстителей, хотя одно время Корф часто встречал в русских газетах фамилии ответственных работников Даниила Ларионова и Валерия Мещерякова. Теперь они, конечно, умерли, а с ними ушла память, ушли и все их враги, и все друзья…

2

Поспать Ксанка любила, но сегодня специально пришла в школу пораньше. Они договорились с Андреем, чтобы он помог ей по алгебре. Каждый раз она давала себе слово, что сама разберется, но и почти каждый раз ей приходилось просить помощи у друга. Ксанка никогда не видела Андрюшку над раскрытым учебником, разве что когда объяснял что-то ей, но он всегда прекрасно разбирался в уравнениях или теоремах про углы. Сама Ксанка точные науки не любила, но, чтобы попасть на конкурс, полагалось иметь хорошие оценки. Девчонка находила повод гордиться хотя бы тем, что не скатилась до простого списывания домашнего задания. Родителям она этого не говорила, так как те были инженерами, и хорошая учеба для них была делом естественным. Один старый дед Даня (если точно, то Ксанке он — прадед) принимал ее сторону, заявляя, что в его время, чтобы быть "правильным человеком", образования не требовалось. Аргумент слабый, поскольку старик успел повоевать в гражданскую, но Ксанкины родители старались деду не перечить, с одной стороны, уважая авторитет патриарха, с другой, опасаясь все еще горячего нрава. "Это Валеркина порода из вас прет", — ворчал Даниил Иванович, имея в виду, что бабушка Наташа была замужем за дедом Юрой Мещеряковым. До сих пор Ларионов-старший помнил, что его друг Валерка когда-то бросил службу в ЧК ради того, чтобы выучиться на горного инженера. Кстати, это дед Даня приучил всех звать ее Ксанкой, хотя, в отличие от прабабки Оксаны — его сестры, девушку звали Ксения.

Андрей не подвел и уже ждал ее, сидя на подоконнике в коридоре на третьем этаже. Его лицо, обычно чуть флегматичное, расплылось в улыбке, которую умела вызвать только она.

— Привет, — сказал Андрей, — хорошо что не опоздала, я все успею тебе объяснить.

Вот так: ни тебе "хорошо выглядишь", ни "рад тебя видеть"… Ксанка вздохнула и приготовилась слушать очередную лекцию, произносимую усталым тоном знатока. Стараясь сосредоточиться, она не замечала, что ее друг чаще смотрит на нее, чем в учебник, который он успел выучить наизусть.

— … Поняла? Особенно важно, где говорится о…

— Все, все, все. Спасибо, Андрюша, мне пора.

— Но ты поняла?

— Ага, — Ксанка подхватила рюкзачок и побежала к своему классу. С Андреем они учились в параллельных, а дружили уже года два. Зато раньше, в детстве, они друг друга недолюбливали.

На втором этаже Ксанка заскочила в туалет, достала из кармашка пузырек с таблетками и проглотила две штуки, запив из-под крана. Инна ее уверяла, что таблетки эти помогли ей похудеть на три килограмма, а стоят не так уж дорого. Скоро конкурс, и Ксанка, хоть и не слишком беспокоилась, решила, что еще одно средство не повредит. Тем более, что долго пить эти таблетки она не собиралась, купила всего один пузырек из Инкиных запасов. Вот Инка, та совсем на этих таблетках зациклилась — по десятку в день ест.

Вдруг Ксанка сообразила, что слышит из кабинки тяжелый рвотный звук. Она осторожно приоткрыла дверь и увидела свою подругу, склонившуюся над унитазом.

— Ларисочка, тебе плохо? Что с тобой? Ты отравилась?

— Уже хорошо, — подруга разогнулась, вытирая губы. — Просто я решила, что завтрак был слишком обильным.

— Ты же ешь только диетическое!

— Все равно, — сказала Лариса, — согласись, проиграть конкурс из-за лишнего бутерброда глупо. А потом еще укорять себя за то, что ты не сделала для победы все, что нужно.

— Ладно, пошли в класс, — поторопила подругу Ксанка, и ее голос тут же заглушил пронзительный звонок.

Лариска прополоскала рот, и подруги побежали в кабинет математики.

— А вот и наши красавицы: Мещерякова и Кравченко! — воскликнула учительница, жестом удерживая девчонок в дверях. — Все прихорашиваетесь? Только о конкурсе красоты думаете? А вы не думаете о том, что схлопочете "двойку" по алгебре или геометрии и ни на какой конкурс уже не попадете?

— Извините, Тамара Михайловна, — попросила Лариса.

— Мы думаем, Тамара Михайловна, — заверила Ксанка, потупив глаза, чтобы меньше был заметен легкий след туши.

— Значит, думаете? — ехидно переспросила учительница, — тогда прошу к доске… Кравченко.

Лариса осталась, а Ксения совершенно спокойно заняла свое место за партой. Спокойно, потому что нельзя показать особенной радости, тогда следующий вопрос достанется ей. А спокойствие Ксанки было продиктовано тем, что она лишь пару раз позволила Тамаре Михайловне заподозрить, что плохо разбирается в ее предметах. Именно благодаря этому она избегала частых вызовов к доске. И сейчас выбор пал на Ларису потому, что учительница считает ее более слабой. Ксанка одна знает, что это неверно, их способности в этой области приблизительно одинаковы, но, в конце концов, они опоздали из-за Лариски, которая совершенно не вовремя вызывала у себя рвоту.

Подружка отвечала довольно бойко, она не меньше Ксанкиного старалась в последнее время получать только хорошие оценки. Даже сильнее старалась, так как теперь они больше общались в школе, чем вне ее, несмотря на то, что жили в одном доме и даже одном подъезде. Лариса, а особенно ее мама, все чаще говорят Ксении, что она занята уроками, ей некогда развлекаться. Ксанку это не слишком обижало, у нее и без Лариски друзей много.

А кроме них был еще троюродный брат Степан Ларионов, ее ровесник, который жил в соседнем дворе и учился в другой школе, но чуть не каждый день приходил в гости. "Вот это моя порода", — говорил дед Даня и трепал белобрысую голову подростка. Он любил рассказывать мальчишке о подвигах Мстителей и его деда Петра, а Степан любил слушать эти истории, уже изрядно надоевшие всем остальным домашним. За это Даниил Иванович показывал хлопцу именной маузер, подаренный еще Буденным, и, как подозревала Ксанкина мама Ирина, возил Степку за город пострелять из редкого оружия.

Дверь решительно распахнулась и на пороге возник директор. За ним гуськом вошли двое милиционеров и один человек в штатском. Загремев стульями, школьники встали, самые хулиганистые из них недоуменно переглянулись. Не из-за потасовки же на вчерашней дискотеке такой сыр-бор?

— Извините за вторжение, Тамара Михайловна, а ты, Лариса, садись… Вы тоже… — махнул рукой директор. Класс сел. — Дело в том, что в нашей школе случилось большое несчастье, сегодня утром погибла ученица параллельного с вами класса Инна Сурикова.

По классу метнулся испуганный гул.

— Вот товарищи из милиции, они будут по очереди вас вызывать и расспрашивать. Прошу вас оказать помощь следствию и рассказать все, что знаете. После этого вы свободны, на сегодня уроки отменяются. У меня все, Тамара Михайловна.

— Владимир Васильевич, а как это случилось? Ее убили, да?

— Товарищи из милиции вам все объяснят. — Директор вышел, и слово взял штатский.

— Здравствуйте, меня зовут Карпов Николай Николаевич, я расследую убийство вашей соученицы Суриковой.

Класс ахнул.

— А как…

— Никаких подробностей о происшедшем я, в целях тайны следствия, разглашать не могу. Единственное, что скажу, преступление было совершено, когда Инна шла утром в школу. Прошу вас пока не разговаривать на эту тему, мы будем вызывать вас в соседний класс по очереди. Постарайтесь пока припомнить все, что вы знаете о Суриковой. Пожалуйста, трое человек с первых парт, пойдемте с нами.

— Тихо! — погасила возникший сразу после ухода милиционеров гомон Тамара Михайловна. — Помолчите оставшиеся от урока полчаса.

— Но Тамара Михайловна! О другом-то можно?

— Нельзя! Хотя бы перед ликом смерти имейте совесть! — твердо сказала учительница, подтверждая и без того прочную репутацию стопроцентной дуры.

Ксанка сидела в шоке, словно попала под прозрачный, но непроницаемый колпак. Инна! Такая жизнерадостная всегда, такая веселая. Никак не верилось, что ее нет, что умерла… Еще вчера они болтали, обсуждая предстоящий конкурс красоты, Инна должна была участвовать там вместе с Ксанкой и Ларисой. Она еще дала ей эти таблетки, хоть у Ксении и не было с собой нужной суммы…

На стол перед Ксанкой упала записка. "Какой ужас, правда?" — прочла девушка и оглянулась, узнав почерк. В Ларисиных глазах стояли слезы, сквозь которые читался неподдельный испуг. Ксения чуть кивнула и отвернулась. Перебрасываться записочками, словно из-за того, что кто-то с кем-то в кино не пошел, ей не хотелось. Случилось действительно страшное, непонятное и темное дело. Инночку, стоящую перед глазами живой и улыбчивой, было отчаянно жалко. Лариса за спиной начала тихонько всхлипывать, у Ксении от этого тоже защипало глаза.

Очередь продвигалась неожиданно быстро, и минут через двадцать к милиционерам вызвали Ксанку. Она попала на допрос к Николаю Николаевичу.

— Как вас зовут?

— Ксения Мещерякова.

Сыщик записал ее фамилию в простой блокнот.

— Вы хорошо знали погибшую?

— Да, как и все. Знакомы с первого класса.

— Вы были подругами?

— Да, но не очень близкими.

— Когда вы в последний раз разговаривали с Инной?

— Вчера.

— Заметили ли вы, Ксения, — глянул в блокнот Николай Николаевич, вчера что-нибудь необычное?

— Нет.

— Инна не волновалась, не высказывала никаких опасений? К ней никто не приставал?

— Нет.

— О чем вы говорили?

— О конкурсе красоты.

— Это самая популярная тема последнего времени, как я понял?

— Да, мы обе должны были в нем участвовать.

— Значит, вы были конкурентками? Ксения пожала плечами.

— Я как-то не задумывалась. Всего участниц будет около двадцати, от нашей школы — двое. Моя лучшая подруга Лариса Кравченко и я. Инна считалась как бы запасной, будет ли она принимать в конкурсе участие должно было решиться перед самым его началом.

— Знаете ли вы еще что-то, что может представлять для следствия интерес?

— Нет, ничего особенного я не знаю.

— Спасибо вам, Ксения, до свидания. Но если что-нибудь вспомните…

— Обязательно сообщу. До свидания.

3

Ксанка не помнила, как дошла до дома, не отвечая на вопросы деда, она прошмыгнула в свою комнату и упала на диван. В одиночестве слезы нашли выход и девушка разрыдалась.

Поглядев через полуприкрытую дверь на худенькую спину, вздрагивающую от приступов плача, дед Даниил решил, что дело плохо, и вызвал на помощь любимого правнука. Сам он никогда не умел утешать, да и в молодости его народ был покрепче. Наверняка все эти трагедии из-за какой-нибудь ерунды. Хоть бы и так, а плачущую девчонку все равно жалко.

Степан примчался через десять минут, еще минуту пытался отдышаться, ловя ртом воздух, а потом, осторожно постучавшись, вошел в комнату.

— Ксанка!.. Ксаночка… Что случилось? — брат положил руку на плечо. Что-нибудь с конкурсом?.. Так ты наплюй.

— Инну… убили! — прорыдала девушка.

— Кого? — растерялся Степан. — Убили?

— Да!..

— Не плачь, пожалуйста. Дать тебе водички? Ксанка отрицательно помотала головой.

— Спасибо, мне уже лучше… Ты откуда взялся?

— Дед Даня позвонил… Расскажи все по порядку. Убили твою подругу?

— Инну Сурикову — девочку из параллельного класса. Мы с ней знакомы с детства, дружить особенно не дружили, но часто разговаривали. Она очень хорошая была… Я сегодня пошла в школу пораньше, дела были, потом начался урок алгебры. Прошло минут пятнадцать, вдруг входит к нам директор, с ним трое из милиции. Директор говорит: уроки на сегодня отменены, потому что сегодня по дороге в школу погибла Инна Сурикова.

— Может, это просто несчастный случай? Погибла — не значит убита. Может, под машину попала?

— Да какие там машины, она у нас во дворе живет, мы в школу с третьего класса сами ходим, она же рядом. Да не в этом дело. Потом нас по одному вызывали в другой кабинет и там допрашивали: не боялась ли чего Инна? какое настроение было? не преследовал ли кто ее?.. Понимаешь?

— Значит, убийство получается, — кивнул Степан.

У Ксанки снова навернулись слезы.

— Мне кажется, — поспешно сказал парень, — я ее не видел.

— Видел как-то на моем дне рождения, — Ксения приподнялась и села. Одной рукой она пригладила растрепавшиеся волосы, а другой взяла с письменного стола альбом.

— Вот фотография с новогоднего вечера. Это Инна. А здесь мы вместе на чьем-то дне рождения. — Девушка стала перелистывать страницы назад, все дальше погружаясь в прошлое. Там не было никаких смертей, на фотографиях все были счастливы и веселы. Слезы просохли.

А Степану хотелось еще раз посмотреть на последние фотографии, но он боялся, что Ксанка снова примется плакать. Он женских слез не любил (да и кто любит?) и утешать не умел, хоть дед его и вызвал.

— А Инна на тебя похожа, — осторожно сказал Степа, опуская глагол "была".

— Очень, — кивнула Ксения, — нас в детстве даже путали, если мы в одной компании были. Теперь, конечно, нет, но тип лица, волосы. Даже фигуры, потому что Инна в последнее время здорово похудела. — Девушка снова погрустнела, но не расплакалась, хоть и пришлось для этого прикусить губу.

Дверной звонок прервал невеселые мысли, но, когда в комнату вошел Андрей, настроение к лучшему не изменилось.

— Привет, — протянул ему руку Степан. — Ты из школы?

— Ага, нас дольше допрашивали, — Андрей покосился на Ксанку.

— Ничего, — сказала девушка, — я уже немного успокоилась.

— Говорят, что на Инну напали прямо на выходе из двора, в этой длинной темной арке между домами.

— Знаю, — сказал Степа. — А еще что?

— Вроде бы ее ножом ударили, но болтают разное. Свидетелей-то нет.

— Откуда ты знаешь?

— Если бы были, милиция так долго общие вопросы не задавала. Их в школе шесть человек сидит. А ведь и по другим местам тоже должны сыщики бегать.

— Логично, — согласился Степан.

— Интересно узнать, в чем причина? Что за мотив у преступника?

— Интересно? — возмутилась Ксения. — Тебе интересно?!

— Не шуми, — успокаивающе сказал брат. — Андрей не точно выразился. Нам важно знать мотив. Вдруг это маньяк?

— Что ты имеешь в виду?

— Если это случайное убийство или грабеж, то убийца на пушечный выстрел к вашей школе больше не подойдет, но вдруг дело в другом? Мы беспокоимся.

— Як Инне очень хорошо относился, если я не плачу, то ты не думай, что мне легко об этом говорить, — сказал в оправдание Андрей. — Но если версия маньяка не исключается, то возможен рецидив.

— Вы серьезно, мальчики?

— Лучше перестраховаться, — солидно сказал Степан. — Мы действительно беспокоимся. С этого момента мы постараемся не выпускать тебя из поля зрения ни на минуту. Вне дома, конечно. Но и здесь ты должна принимать меры повышенной безопасности. Входная дверь, к сожалению, у вас не бронированная.

— Погоди, — сказала Ксанка, — что ты говорил про слежку?

— Не про слежку, а про охрану. Инна, между прочим, была на тебя сильно похожа, а маньяки, бывает, клюют на определенный тип. Так что теперь в школу и из школы тебя будет провожать Андрей.

— Но это же смешно…

— Ничего страшного, вся школа и так знает, что он твой поклонник.

Андрюшка чуть покраснел, но напористому приятелю возражать не стал.

— После уроков я могу ходить с тобой на репетиции по конкурсу красоты или куда-то еще. Хотя пока, мне кажется, лучше гулять поменьше. Если мы с Андреем будем заняты этим делом, то с тобой может побыть Витя. Он парень надежный, к тому же спортсмен.

— Стоп, — сказала Ксанка. — Каким это делом вы собираетесь заниматься? Что за шпионские игры?

— Что за намеки? Я ничего такого не говорил. И, если хочешь знать, игра в сыщиков-разбойников мне надоела еще в шестом классе.

— Как играли, так и надоела, — Ксения пристально посмотрела на одного и другого парня. Андрюшка потупился.

— Как это? — не понял Степа.

— Понарошку. А всерьез, я думаю, поиграть очень хочется.

— Найти убийцу и отомстить за Инну нам тоже хочется, — сказал Андрей. — А тебе — нет?

— И мне хочется, — подумав, призналась Ксения. — Только, боюсь, у нас ничего не выйдет.

— Не бойся, выйдет, когда за дело берутся Ларионовы!

— Вам, Ларионовым, — отозвалась Ксанка, — лишь бы шашкой махать!

— Предупреждаю, — напомнил Степка, — мы родственники!

— У нас есть небольшая фора перед милицией, — сказал Андрей, заминая спор, — мы хорошо знаем Инну и ее окружение и, с другой стороны, ребята скорее нам расскажут какие-то факты, чем сыщикам.

— Верно, — подтвердил Ларионов-младший. — К тому же у милиции много дел, а у нас одно и масса времени.

— Это у тебя, а мне к конкурсу готовиться надо, — сказала девушка.

— Основную работу мы возьмем на себя, — благородно пообещал брат. Итак, сколько есть версий? Грабеж, маньяк, случайное, не мотивированное убийство. Последняя версия практически бесперспективна.

— Заказное убийство, — предложил Андрей.

— Почему бы нет? Принимается. Что еще?

— Любовь и ревность, — сказала Ксения.

— Хорошо, — согласился Степка, стараясь не показать своего высокомерного отношения к подобным идеям, почерпнутым из женских романов. Пока достаточно. По всем этим версиям нужно определиться с кругом подозреваемых и искать улики. Не помешало бы узнать, какие следы оставил преступник и как он убил Инну. Часто такие преступления раскрываются по горячим следам, когда еще…

— Степка, прекрати, пожалуйста, — не сдержалась Ксения. — Давай сегодня больше об этом не говорить!

— Но мы договорились…

— Извини, — перебил приятеля Андрей, — мы лучше между собой переговорим, ладно?

Ксанка махнула рукой, зная, что если Степа разошелся, то его и из пушки не остановишь.

— А ты не думай о грустном, — попросил девушку кавалер, — посмотри телевизор, например. Там сейчас как раз КВН показывают.

Ксения послушно оставила мальчишек шептаться в своей комнате, а сама включила в гостиной телевизор. Там действительно показывали КВН. Она с этой передачей познакомилась заочно, и ах, как давно это было.

4

Классе в пятом играли они в школе в КВН. Даже не так, КВН был тогда закрыт, и учителя называли игру викториной. Делились на команды и отвечали на вопросы, придуманные преподавателями. Наверное, те полагали, что дети хотя бы ради победы будут учить географию с биологией. Вопросы, кажется, касались именно этих тем. Еще каждый участник должен был приготовить свой вопрос команде соперников. Ксанка вопрос подсмотрела в детской энциклопедии, до сих пор у нее есть этот оранжевый трехтомник "Что? Где? Когда?", совпавшим названием с другой передачей, ставшей популярной чуть позже. Но основную часть приготовлений составил особенный бант, который умела повязывать только ее мама.

По украшениям ее команда с самого начала оказалась лучше. Так как учителя старались не провоцировать вражду между классами, то команды делались смешанными. Таким образом рядом с Ксенией оказалась такая же хорошенькая Инна из параллельного "Б". Когда к ним присоединили еще и Ларису, которая только недавно пришла в их класс, победа стала полной. Лариску мать нарядила словно на новогоднюю елку, да и сама девочка походила на нее, столько блесток и бусинок сияло на платье. Галина Викторовна единственная из родителей пришла болеть за свою дочь на викторину. Учительница географии Светлана Георгиевна разрешила ей присутствовать, но невольно посматривала в угол, где сидела трепетная родительница. В новой школе, да еще в присутствии матери, Лариса зажалась и не могла выговорить даже то, что знала. Галина Викторовна этого не замечала и радовалась, что ее дочь самая нарядная. Светлана Георгиевна нарочно отправила Лариску к географической карте. Говорить не может, так хоть покажет, что спросят.

Италию та нашла не задумываясь, но умненький мальчик в сером костюмчике (Ксанка даже запомнила, что подумала тогда: только очков на носу не хватает!) спросил: где находится государство Анзводорра? Ксении было очень жаль растерявшуюся новенькую девочку, а вредного Андрюшку из команды противника она была готова поколотить прямо тут же.

Так она впервые обратила внимание (отнюдь не благосклонное, стоит заметить) на своего будущего кавалера. Судя по коварной улыбке, несостоявшийся очкарик был очень доволен своим вопросом. Драку Ксения решила про себя отложить, потому что вдруг поймала на себе растерянный взгляд Ларисы. Светлана Георгиевна как раз отвлеклась к другим ребятам, и Ксанка исподтишка сумела показать правильное направление. Указка Ларисы сдвинулась влево и наткнулась на пятно меньше копеечной монеты.

— Не честно! Не честно, она подсказывает! — палец Андрюшки указывал на Ксанку.

Он еще и ябеда! Ксения презрительно отвернулась и надула губы. Ну и пусть они проиграют, во всем будет виноват этот ябеда-корябеда.

Светлана Георгиевна обратила внимание на крик мальчишки.

— Посмотрите, как моя дочь справилась с заданием! — воскликнула Галина Викторовна.

Вместе с безразличным видом Ксении это убедило учительницу, что все в порядке. Тем более, что ее главной задачей было не выявить лучшую команду, а свести дело к ничьей. Ксанкина команда заметно отставала, Галина Викторовна волновалась по этому поводу больше всех участников викторины.

— Какое морское животное имеет "кошачье" имя?

Ничья никак не выходила, скривилась Светлана Георгиевна, не слишком сложный вопрос задала Мещерякова, ведь обязательно кто-то скажет, что это…

— Кошачья акула! — громко сказал Андрей.

— А вот и нет, — позлорадствовала девочка.

— Андрюша, разве ты не знаешь о морском котике? — с улыбкой облегчения спросила учительница.

— Знаю, — насупился Андрейка, — но кошачьей называют акулу.

— Неужели? — вздернула брови Светлана Георгиевна.

— Ничего подобного, мальчик, — поспешила заявить Галина Викторовна. Я тоже не слышала ни о какой такой "кошачьей акуле"!

— А я слышал, — пробормотал маленький игрок.

— Надо уметь признавать свои ошибки, — назидательно сказала учительница и, нарушая обычное правило,^объявила команду Андрея Смирнова проигравшей из-за пререканий с судьей.

— Ура! — закричала Галина Викторовна.

Ксения тогда почувствовала легкий укол совести, ведь она тоже нарушила правила, но викторина уже закончилась. Ябедой быть хуже, решила про себя она, значит он правильно проиграл! Галина Викторовна громко говорила, что если бы не Лари-сочка и "та девочка", то их команда бы проиграла, а потом позвала Ксению с ними в кафе-мороженое. Где они и наугощались до полного к пломбиру равнодушия. Так Ксения подружилась с новой девочкой Ларисой.

Позже, когда Галина Викторовна вышла замуж в третий раз, их семья купила квартиру прямо в Ксанкином доме и даже том же подъезде. Почти всегда подруги вместе ходили в школу и из школы, вместе делали уроки, правда обычно у Ксанки. Так продолжалось до тех пор, пока Ксанка вновь не столкнулась с Андреем. Но это была уже совсем другая игра.

5

Утром в офисе Игоря Петровича раздался звонок, и капитан Карпов сообщил, что с Инной случилось несчастье. Суриков прыгнул в свою "Тойоту" и примчался к месту происшествия, когда тело дочери увозили в морг. В него тут же клещом вцепился милиционер.

— Позвольте выразить вам мое сочувствие, Игорь Петрович. Я понимаю, что вам сейчас очень тяжело, но все-таки прошу вас, Игорь Петрович, ответить на некоторые вопросы. Это может помочь нам в скорейшем розыске преступника, что называется — по горячим следам…

— Маша знает?

— Мария Романовна, ваша супруга? Нет. Я не решился по телефону… Вы понимаете?

— Надо ей как-то сообщить, — Суриков достал сигарету и судорожными движениями пытался добыть огонь из зажигалки. — Я должен поехать к ней.

Капитан поднес ему огонек своей зажигалки.

— Все же давайте сначала поговорим, — настойчиво попросил он.

Игорь Петрович косо поглядел на милиционера.

— Все ответы — "нет".

— Что вы имеете в виду? — оживился Карпов.

— Я никого не подозреваю, в плохих компаниях Инна не бывала, врагов у дочери не было, наркотиков она не употребляла. Что еще?

— А у вас есть враги? — спросил Николай Николаевич, нисколько не смутившись.

— Конечно, в бизнесе, — ответил Суриков между двумя глубокими затяжками.

— Вам угрожали?

— Нет.

— У Инны были карманные деньги?

— Да, но не столько, чтобы из-за этого стоило убивать.

— Это рассуждение богатого человека, — заметил капитан, — знаете, в наше время убивают не за состояние. А некоторые и сотню считают состоянием.

— Не читайте мне лекций о современном экономическом положении, я иногда смотрю телевизор.

— Извините.

Суриков достал новую сигарету и прикурил, а милиционер тем временем приготовил новый вопрос.

— У вашей дочери был постоянный друг?

— Подруги, вы имеете в виду?

— Друг, мальчик, поклонник?

Игорь Петрович задумался.

— Насколько я знаю — нет. Но лучше спросить у Маши, может быть, она знает лучше.

— Обязательно спрошу, — пообещал Карпов. — Еще: ваша дочь всегда одна ходила в школу?

— Она взрослая девочка, школа в двухстах метрах. Конечно… Кто бы подумать мог…

— А скажите, Игорь Петрович…

— Хватит, — сказал Суриков, швыряя окурок. — Разрешите я поеду к жене.

— Она сейчас на работе?

— Да.

— Хорошо, — кивнул милиционер. — Я пойду в школу, а днем, если позволите, снова зайду к вам.

— Заходите, — бросил Суриков не слишком гостеприимно и сел в машину. Он был рад отвязаться от назойливого милиционера, тем более, что перед разговором с Машей ему нужно хоть немного собраться…

Глаза жены последовательно отразили испуг, недоверие, ужас и пустоту. В тот момент, когда она поверила в кошмар, глаза ее словно остекленели.

Игорь Петрович обнял жену, довел до машины, усадил. Мария двигалась механически, как робот. Суриков старался что-то говорить, но потом замолчал. Подходящие слова найти было трудно, а главное, жена его, кажется, вообще не слышала. Единственная перемена, которая произошла, — из не видящих ничего глаз потекли слезы. Может, проплачется, подумал он, трогая машину. По дороге он тревожно посматривал назад — картина не менялась. Маша смотрела перед собой, слезы катились… Словно плачущая икона: лик недвижен, слезы бесконечны…

Суриков остановился поближе к подъезду, потому что зеваки, оказавшиеся на месте убийства, не успели разбрестись, и теперь они заметили новый объект для наблюдения. Игорь Петрович вытащил жену из машины, завел в дом. В квартире он посадил ее в кресло, затем вызвал "скорую".

— Типичный шок, — сказала врач, уколола Марию в плечо и, велев уложить, исчезла без лишних разговоров. Игорь Петрович уложил жену в спальне, а сам снова закурил.

Что теперь? Ехать в агентство ритуальных услуг? В морг? Думать об этом было невыносимо тошно. Как же так получилось? Еще сегодня утром все было хорошо, жила семья… Единственная дочь, в которую они столько вложили, девочка моя, которую так любил… Что-то нужно делать.

Игорь Петрович снял трубку и набрал номер еще одной "скорой помощи".

— Слава? Это Игорь. Инна погибла, приезжай.

Брат жены примчался с другого конца города через пятнадцать минут. К его приезду Суриков успел выпить стакан коньяка. Обняв его за плечо, Слава коротко расспросил о случившемся, зашел в спальню и, выйдя на цыпочках, сказал, что Маша спит.

— Я все сделаю, — пообещал Слава. Суриков достал из секретера упаковку пятидесятитысячных купюр.

— Хотел евроремонтом заняться, — сказал Игорь Петрович. — Зачем теперь?

— Я все сделаю, — снова повторил Слава и ушел.

Через пару часов, как обещал, явился капитан Карпов. Его попытку поговорить с женой Суриков пресек в корне, но заверил в его лице следственные органы, что расспросит ее сам и все доложит лично капитану.

— Ладно, — с трудом согласился милиционер, — пусть Марья Романовна спит.

Затем с самым серьезным видом он поинтересовался, когда Игорь Петрович видел Инну в последний раз. А узнав, что утром, спросил, в каком она была настроении. Затем он осмотрел комнату дочери, забрал пару ее личных тетрадей и ушел, поблагодарив за содействие.

Укол продолжал действовать, Машино лицо перестало быть застывшей маской, превратившись в обычное родное. Когда, тихо ступая, Суриков вернулся в комнату, в дверь позвонили. Слава молча прошел в комнату и присел к журнальному столику. Вынул из кармана остатки денег и положил с краю. Игорь Петрович достал из бара вторую бутылку и вторую рюмку.

— Как Маша? — спросил Слава, оглядываясь на прикрытую дверь спальни.

— Спит, — Суриков налил. — Помянем девочку. Они выпили.

— Я всесделал, — отчитался Слава. — Ритуальные дела, там, гроб, его сейчас привезут, место на кладбище рядом с матерью нашей — Инниной бабушкой — нашел, договорился, в морг за телом поедем завтра, они там экспертизу еще сделают, обед в кафе заказал на послезавтра.

— Спасибо тебе, Слава.

— Чего там, я же ее как родную… Менты-то были?

— Были. Два раза я уже с капитаном одним разговаривал. Карпов, не слыхал?

— Нет. Но могу справки навести.

— Наведи. Может, ты есть хочешь?

— Я сам, — Слава сходил на кухню и принес хлеб, сыр, ветчину. — Ну и что?

— Ничего, по-моему. Были ли враги, сколько карманных денег давали, с кем дружила, спросил. Судя по всему, никаких зацепок у милиции пока нет.

— Значит, может, и не появится. Если очевидных подозреваемых нет… Я знаю, как они сейчас работают: "глухарем" больше, "глухарем" меньше — все равно.

— Я бы этого гада своими руками, — Игорь Петрович сжал кулаки так, что суставы хрустнули.

— Я тоже об этом все думал, пока по городу мотался. Казнил бы, не задумываясь, но вот как найти?

— Сами можем…

— Не можем, — махнул рукой Слава. — Здесь требуется профессиональная работа.

— Что ты предлагаешь?

— Нанять частного сыщика из агентства. Стоят они дорого, но если возьмутся за такое дело, то шанс есть.

— Деньги не вопрос, — Игорь Петрович задумался. — Если бы они нас вывели… Слава, ты знаешь таких ребят?

— Поищем. Говорю тебе, за деньги сейчас многое можно сделать.

— Я согласен.

6

В пунктуальности Андрея Ксанка нисколько не сомневалась. Ровно в восемь он уже позвонил в дверь.

— Привет, проходи.

— Привет, ты готова?

— Конечно, вот только позавтракаю, оденусь и все.

Кавалер пришел в ужас и был отправлен на кухню пить кофе.

— Я завтра в семь приду! — пообещал он оттуда. Девушка скинула домашние джинсы и надела платье.

— Я пошутила, — сказала она, заглядывая на кухню, где также появился дед Даня. "Буржуазный" кофе употреблять он так и не выучился, а пил чай. "В партизанах мы и травяной пользовали, и морковный, и без всякого кофию бодрость имели", — ворчал иногда дед, впрочем, вполне беззлобно, для поддержания разговора.

— Что за мероприятия по утрам? — спросил Даниил Иванович.

— В школу идем, — пожала плечами правнучка.

— Ой, мудрите вы что-то, — пробормотал дед, — я ведь вас насквозь вижу.

— Ну, тогда и объяснять ничего не надо, рентген и сам все знает… Пошли, Андрей, сколько тебя ждать можно?

— Я давно… я готов.

— Пока, дедушка!

Ксанка знала, что дедово ворчание — ^это выражение его беспокойства за нее. После того, что случилось с Инной…

— Доброе утро!

Дверь на площадке второго этажа вдруг распахнулась и на пороге возникла Галина Викторовна.

— Здравствуйте, тетя Галя.

— Хотя какое оно доброе, — запричитала Ларискина мамаша, — такое горе случилось, такое горе! А родителям каково? Единственная ведь была кровиночка! Кто бы мог подумать, кто бы мог… Слава Богу, что с вами, девочки, все хорошо. Ведь с тобой, Ксаночка, ничего не случилось?

— Нет, тетя Галя. А почему именно со мной?

— Да я так просто спросила. Я за всех беспокоюсь, все ведь мне дороги. И мальчишки тоже, — кивнула соседка в сторону Андрея. — На моих ведь глазах выросли… А вы куда? В школу?.. Уж как я довольная была, что тут школа рядом, а теперь и здесь ходить боязно, правда?

— Потому мы решили вместе ходить, — сказал Андрей.

— Если что, я его защищу, — мотнула головой Ксанка и шагнула вниз.

— Ой, какие молодцы! — воскликнула соседка, но дорогу не уступила. Правильно решили, вместе — оно спокойнее. А вот я не могу Ларисочку проводить, на работу спешу, да и отчим ее с утра до вечера трудится. Может, она с вами пока походит?

— Да пожалуйста, — доброжелательно сказала Ксанка, — только, тетя Галя, нам пора, а то опоздаем. Лариса! Где ты там?

— Привет, — появилась в дверях подруга со свежеумытым лицом, — до свидания, мамочка. — Лариса чмокнула мать в щеку, та ее приобняла.

— Ну, идите, а то правда опоздаете. Когда дети спустились на пролет ниже, Галина Викторовна перекрестила спину дочери.

— Вы теперь всегда решили вместе в школу ходить? — спросила по дороге Лариса.

— Пока походим, — неопределенно ответила Ксанка.

— Вдруг это маньяк был? — сказал Андрей.

— И ты можешь с нами, мы тебя будем по дороге захватывать.

— Спасибо, — Лариса отстранила Андрюшку в сторону. — Послушай, шепнула она Ксанке, — ты мочегонное пить не пробовала?

— Нет, зачем? — удивилась Ксанка. — Я же всегда такая худая была, мне не нужно.

— А мне нужно, — вздохнула Лариска.

— Да брось ты, у тебя нормальная фигура.

— Хорошо тебе говорить, — чуть отстранилась товарка. — А я что только не перепробовала, а все никак не могу добиться правильных пропорций.

— А ты пила таблетки для похудания "Идеал"? — спросила вдруг Ксения. Мне такие Инна предлагала.

— Горстями, — пожаловалась Лариса, — а сколько денег я на это убила, ты не представляешь… А что ты вдруг спрашиваешь? У нас полшколы их пьет. Все модными хотят быть, не ты одна.

— Да я особенно и не стараюсь, — как бы извиняясь за свою от природы "модную" фигуру, сказала Ксения.

Вспомнив про таблетки, которые дала ей Инна, Ксанка вдруг сообразила, что забыла их принять, но тут же передумала. На какое-то время она поддалась всеобщему ажиотажу по поводу похудения, но вообще-то спецсредства вроде этих таблеток не в ее характере. Девушка решила, что больше к бутыльку с "Идеалом" она не притронется.

Школа гудела. Ксанке показалось, что сегодня все пришли в школу, как она вчера — на полчаса раньше, и с тех пор обсуждают убийство. Едва они. с Андреем перешагнули школьный порог, как им сразу выложили несколько версий, выработанных с утра "сарафанным радио".

От обсуждения этих теорий Ксения уклонилась, к тому же уже зазвенел звонок. Шушуканье продолжалось и в классе, его не могли прекратить самые строгие окрики учителя физики. Новую тему никто не слушал, физик в конце концов сдался и дал задание по пройденному разделу. Подобная картина происходила во всех старших классах школы. Винить в том кого-либо было трудно, и учителя решили, что это время придется пережить, как стихийное бедствие. А ученики сочли, что раз Ксанка отмалчивается, то знает что-то, чего не знают они. На первой же перемене ее обступили и потребовали рассказать все, что знает. Ксения еле отбилась. Да, она тоже собирается участвовать в конкурсе, но это не значит, что ей известно что-то секретное или особенное. Странно, что допрашивать по этому же поводу Ларису никому в голову не пришло. Она стояла в стороне и наблюдала за столпотворением вокруг Ксанки. Что у ее подруги за талант: ничего не говоря оказываться в центре всеобщего внимания? Кто еще может молчать так интригующе? Таким прямая дорога в дипломаты! Лариса не удивится, если подруга сделает такую карьеру. Ведь со связями ее родственников мало кто мог бы поспорить, — один дед Даня, руководивший когда-то Донецкой областью, а потом министерством в Москве чего стоит.

Кое-как ребята успокоились и отстали от Ксанки.

К концу дня, когда разговоры вокруг одной темы стали иссякать, в Ксанкин класс неожиданно пришел директор.

— Прошу минуточку внимания, — сказал он. — В связи со вчерашним происшествием я хочу передать вам просьбу милиционеров, занимающихся расследованием. Убедительная просьба: не надевать в школу ценные украшения и дорогую одежду. А еще лучше вообще не носить пока серьги, колечки и прочие дела. Я со своей стороны присоединяюсь к этому и напоминаю, что на улице следует вести себя осторожно и не гулять дотемна.

После этого пересуды вспыхнули с новой силой. Какие же следы обнаружили сыщики, и что обозначает просьба директора?

7

Зря в Германии твердят о полном отсутствии в России сервиса. Он есть и даже чересчур навязчивый. А Фридрих никогда не любил гостиничных и ресторанных прилипал. В Европе за тобой ухаживают незаметно, а не подчеркнуто, словно делают невероятное одолжение. От этого только аппетит портится. Радушие здешних богачей тоже настораживает: улыбаются так, словно зубы показывают. А один банкир, у которого на галстуке была нарисована пальма, произвел среди немецкой делегации настоящий фурор. С ним перефотографировались все, кроме Корфа. Встречи с новыми русскими капиталистами Фридриху не понравились. Он бы предпочел иметь дело скорее с Мстителями, которые хоть и придерживались противоположных ему взглядов, но слово держали и сражались честно. Бизнес — это ведь тоже война, только крови поменьше. Знание языка, кстати, никаких тактических преимуществ не давало: русские употребляли слишком много сленговых слов. Может, за эту непонятность их и прозвали "новыми русскими"?

Предложения обсудить возможность поставок его водки на русский рынок постоянно спотыкались на необходимость ехать на какие-то экскурсии и встречи. Только однажды вместо экскурсии Корф попал на переговоры в одну из префектур Москвы. В качестве "эксперта по русским" (под чем подразумевается знание трех и более русских выражений) его затащил туда приятель Рудольф. Руди был представитель одной крупной фирмы, производящей оборудование для спортзалов, и они предлагали бесплатно оборудовать один зал в районе по последнему слову спортивной науки. Расчет коллеги строился на том, что, оценив качество современной технологии, русские обязательно купят кучу оборудования и "подарок" себя окупит.

Месяц назад Рудольф получил от заместителя префекта обещание выделить опытный спортзал, но вдруг что-то перестало стыковаться.

Они уже два часа сидели в кабинете, Руди горячо расписывал преимущества их оборудования, а заместитель тупо кивал в такт. Когда немец замолкал, чиновник вежливо улыбался и говорил о том, что есть некоторые сомнения и небеспочвенные замечания по поводу этого проекта. Бесплатно хорошо, но ведь это не единственное соображение, главным для него является благо народа.

— Может, переводчик что-то путает? — наклонился к уху Корфа раскрасневшийся от досады Рудольф.

— Вроде нет, — прошептал Фридрих.

— Тогда о чем мы говорим?

Корф пожал плечами. Во взгляде Руди читалось непонимание и даже некоторое презрение к нему, как эксперту по русскому вопросу. Фридрих постарался забыть о собственных проблемах и целиком сосредоточиться на проблемах Рудольфа. Тот снова стал расхваливать свои тренажеры и снаряды, а Корф внимательно вгляделся в маску почти откровенной скуки, застывшей на лице заместителя. Он явно давно все понял, любой идиот бы уже сообразил что к чему. Тогда чего он ждет?

Цикл повторился полностью. Руди сказал свою речь, а вице-префект вставил свои реплики.

— Фридрих, я в отчаянном положении, — сказал Рудольф. — Кем будет считать меня шеф, если я не смогу подписать бумаги, на которые получено предварительное согласие и до сих пор не приведено ни одного понятного довода против?

— Экспертом по русскому вопросу, — попытался отшутиться Корф.

В глазах приятеля мелькнуло отчаяние.

— Послушай, Руди, — неожиданно для себя сказал Фридрих, — раз он не прерывает переговоры, значит, чего-то ждет. А человек, который столько раз повторял фразу о благе для народа, ждет…

— Не может быть!

— Что ты теряешь?

Рудольф подумал несколько секунд.

— Господин вице-префект, я полностью исчерпал свои доводы в пользу проекта, но…

Чиновник встрепенулся и покосился на немца.

— Как говорят русские: лучше раз увидеть, чем сто раз услышать. Поэтому от лица фирмы приглашаю вас посетить Германию и лично убедиться в высоком качестве нашей продукции.

Губы вице-префекта тронула улыбка. С благодарностью, полной достоинства, он принял приглашение.

— Ваша решительность и открытость убедили меня в том, что ваше желание сотрудничать на взаимовыгодной основе является искренним и твердым.

Через каких-нибудь пятнадцать минут договор был подписан. Вице-префект вручил Руди папку с бумагами и проводил немцев до дверей кабинета, пообещав приехать в гости через месяц.

Корф в свою очередь получил от Рудольфа приглашение на ужин и признание его высочайшего авторитета в "русском бизнесе"…

На следующий день в префектуре был назначен прием в честь немецкой делегации. Вице-префект, увидев знакомое лицо, приобнял Фридриха и даже попытался расцеловать. Видимо, он оценил по достоинству вклад Корфа в проведенные переговоры. Фридрих даже подумал: а не забросить ли свой бизнес и заняться посредничеством между немецкими коммерсантами и их русскими партнерами?

Вице-префект представил Корфа своим коллегам как исключительно толкового бизнесмена и прекрасного человека, ищущего таких же партнеров. Затем пошли тосты, взаимные похвалы и прочая пустопорожняя болтовня. Фридрих отошел в уголок и тут кто-то подхватил его под локоть.

— Господин Корф?

— Да.

— Очень приятно. Вице-префект по здравоохранению Волков Антон Петрович, — плотный мужчина с одутловатым лицом и очень цепкими глазами протянул немцу визитку. — Я слышал, что вы говорите по-русски.

— Немного.

— Вы не из тех, кто уехал в Германию в 70-е годы?

— Из других.

— Прошу простить, я не собираюсь задавать больше личных вопросов, — в успокаивающем жесте Антон Петрович развернул открытые ладони. — Я деловой человек. Простите, господин Корф, я не уловил, каким бизнесом вы занимаетесь?

— Обратным вам, — холодно сказал Фридрих. — Я торгую водкой — это есть продукт не полезный.

— Не всегда, — Волков взял со столика две полные рюмки и одну подал немцу. — Иногда он полезен для налаживания контактов. В том числе деловых.

— Нет, конкурентов не пью, — Корф взял себе бокал шампанского.

Антон Петрович пригубил из рюмки.

— Вы человек принципов… Что выпросил у вашего друга мой коллега?

— Поездку в Германия.

— Валера все мелочится, — улыбнулся Волков.

— Хотите сразу в кругосветный круиз? — набычился Фридрих.

— Нет, — открыто рассмеялся вице-префект, — я бы сам его туда послал, лишь бы не мешался под ногами!

Корф не выдержал и тоже улыбнулся.

— Кажется, мы начинаем друг друга понимать, — заметил Волков. Позвольте в таком случае привести русскую поговорку: продавать в Россию водку — это то же, что ехать в Тулу со своим самоваром. Или вы до Тулы не дошли?

— Я был на Украина, — сказал Корф. — Но что такое самовар понимаю. Что же вы хотите?

— У меня есть к вам деловое предложение, но уже по моему профилю, по медицине. Условия будут взаимовыгодными, потому никакие взятки не нужны. Более того, моя поддержка исключает бюрократические проволочки, таможенные и прочие проблемы.

— Заманчиво.

— Если вы не против, давайте встретимся завтра у меня, часов в двенадцать.

— Хорошо, — Корф чокнулся с новым знакомым в знак согласия. Похоже, что есть все-таки в России деловые и порядочные люди.

8

Когда Ксанка в сопровождении Андрея вернулась из школы, дома ее уже ждал Степка. Чтобы убить время, он сражался с дедом Даней в шашки. Дед дергал себя за редкий соломенный чуб, то наклонялся ближе к доске, то отодвигался. Счет был 2:2, и в решающей партии он не мог позволить этому малолетке одолеть героя гражданской!

— Ну, какие новости в школе? — спросил Степа, едва сестра перешагнула порог.

— Привет, а ты почему тут?

— Не отвлекайся, Степка! — приказал дед. — А то скажешь потом, что я победил, потому что ты отвернулся. Последняя же партия!

— Последняя? — еще подозрительнее спросила девушка. — Степа, ты в школе-то сегодня вообще был?

— Ага, — мотнул головой парень и двинул шашку в дамки.

— А мы ее дуплетом, — обрадовался Даниил Иванович. — Вот теперь можешь гулять, игра твоя — безнадежная.

— Сдаюсь, — поднял руки правнук. — Но реванш за мной.

— Он всегда за тобой, Степушка, — ласково сказал дед, довольный, что не посрамил звание буденновца.

— Привет, — Андрей пожал руку приятеля. — Наверное, у тебя был короткий день — четыре урока.

— Ага, географичка заболела.

Ксанка не возразила, и мальчишки переглянулись, довольные, что версия принята как правдоподобная.

Ребята прошли в Ксанкину комнату.

— Так что нового?

— Ничего, — раздраженно сказала девушка.

— В школе что попало болтают, — пояснил Андрей. — Недостаток информации восполняется избытком фантазии.

— А точнее? — не отставал въедливый Степан.

— Последняя гипотеза касалась мафии.

— Ого, — присвистнул брат, — круто!

— Я молчала, так на меня знаешь как все набросились — думали, будто что-то знаю.

— Может, и знаешь, — задумчиво пробормотал Андрей.

— Что ты хочешь сказать? — встрепенулась Ксанка.

— Ничего особенно нового. Просто я считаю, что всякие мафии и инопланетяне на тарелочках, которых приплетают к любому происшествию, тут ни при чем. Убийство произошло именно по одному из тех мотивов, которые мы обсуждали вчера. Человеческая природа неизменна и причины поступков всегда повторяются. Зависть, жадность, ревность, злоба — и не стоит тут изобретать велосипед. Если мы сумеем отработать все свои версии, то преступник или преступники отыщутся.

— Совершенно согласен, — заявил Степан. — Не боги горшки обжигают и не гении, а милиционеры расследуют преступления.

— Поскольку оба вы корчите из себя гениев, то ничего у вас не выйдет, — сказала Ксения.

— Но, но! — обиделся брат. — Ты не очень-то.

— Кстати, самого главного Андрюшка тебе не сказал, — заметила девчонка, снимая золотые серьги с красным камушком. — Сегодня в конце занятий к нам в класс опять заходил директор и передал просьбу милиции не носить дорогих вещей.

— Что ж ты, Андрюха?!

— Забыл, — смутился парень. — Он к нам тоже заходил. Но я — то дорогих вещей не ношу.

— А вот я его просьбу и выполняю, — пояснила девушка.

— Они дорогие? — ткнул в сережки пальцем Степан.

— А то не знаешь, — хмыкнула Ксанка.

— Я в женских побрякушках не понимаю.

— Это бабкины еще серьги, старинной работы. Червленое золото с рубином.

— Значит милиция придерживается версии ограбления.

— И считает, что возможен повтор? — предположил Андрей.

— Возможно, были и другие случаи налетов, про которые мы просто не знаем. Если они обошлись без убийства — то рядовое дело, ни один телеканал не заметит.

— Правильно мы сделали, что решили Ксанку охранять. Ты, кстати, всегда эти серьги носишь?

— Часто.

— А Инна что носила? Ксения задумалась.

— Пожалуй, только дешевую бижутерию. Она как-то мне говорила, что драгоценности не в ее вкусе.

— Говорила лиса, что зелен виноград?

— Нет, это было сказано не из зависти. Ее отец мог бы купить дочери любые безделушки.

— Он богат? — быстро спросил Степан.

— Точно не знаю, но…

— Что ж вы молчали? Андрей, ты с ним знаком?

— Да нет, видел только.

— Постарайся разузнать о нем побольше, — попросил Степа. — У богатых родителей дети часто попадают в переделки не по своей вине. Заодно нам всем стоит порасспросить, не было ли в округе грабежей или налетов. Профессиональные бандиты вряд ли будут отлавливать школьниц перед занятиями. Рано да и не слишком прибыльно. Скорее это мог быть любитель.

— Или любители, — сказала Ксанка.

— Нет, — возразил Андрей, — думаю, что преступник был один. Двоим бы нож, чтобы удержать девушку, не понадобился.

— Если не наркоманы или алкоголики, — поправил в свою очередь Степан. — Не контролирующие себя люди могли ударить просто из злости, а не по необходимости.

— Выйдите, мальчики, мне надо переодеться. К оживленно шушукающимся под дверью хлопцам подошел дед Даниил.

— Стратегия нацелена на победу? Врагу не уйти? Приз будет наш?

— Какой приз? — обалдел Андрюшка.

— Дед, мы по делу занимаемся, — сказал Степа.

— Знаю я все ваши дела буржуйские. Совсем очумели с перестройкой этой. Обабились! Неужели вам не совестно бегать за девкой, подол ей держать? Куда комсомол смотрит?

— Уже в никуда.

— Не может такого быть! Я бы все эти конкурсы красоты запретил!

— Дед Даня, ты чего? Печенку прихватило? Ксении сказать?

— Ты меня Ксанкой не пугай. Она у вас главная вертихвостка, ей бы ремнем да пониже спины не помешало!

— Она ж не Лютый, — заметил правнук. — Чего ее пороть?

— А вот за то самое, чтоб не думала только о том, как без юбки на сцену попасть!

— Сейчас время другое… — начал Андрей.

— И раньше тяжело было, — не сдавался Даниил Иванович, — потерпеть надо, сплотить ряды!

— Есть, — вытянулся Степка.

— А ты не шути, хлопец, еще поглядим, чем закончится та дружба с вероятным противником.

— Ну это ты загнул, дедушка, — на пороге появилась Ксения с сумкой через плечо. — Пока, — она чмокнула деда в щеку и отстранила с дороги. Кто со мной на репетицию?

— Я пойду, — отозвался Степан. — А ты разузнай, что можно.

— Договорились, — сказал Андрей.

Дед Даня исподлобья посмотрел на ребят. Вроде на одном языке они гутарят, а понять невозможно. До чего они все падки оказались на заграницу! Даже Степка и тот сковырнулся, взялся с Ксанкой таскаться. А ничего хорошего из этого не получится. Вспомнят его слово, да поздно будет.

9

— Здравствуйте. Вы — Вихров Александр Сергеевич?

— Добрый день, — кивнул детектив.

— Я от Славы, моя фамилия Суриков.

— Слава меня предупредил, садитесь. Игорь Петрович устроился в полукресле и достал пачку "Мальборо". Вихров протянул зажигалку.

— Боюсь, что ничем не смогу вам помочь, — сразу предупредил сыщик.

— Что вам Слава наболтал по телефону? — вскинулся Суриков.

— Ничего. Просто у меня есть знакомые в горуправлении, а ваша фамилия упоминалась в сводке происшествий.

— Понятно, — Игорь Петрович глубоко затянулся. — Надеюсь, что смогу вас переубедить… Как вы знаете, у меня погибла дочь, милиция ведет расследование, но я не верю, что они смогут найти преступника.

— И вы хотите, чтобы его нашел я?

— Вот именно.

— Ничего не выйдет. Наша компетенция — это неверные супруги, деловая репутация и прочие мелочи.

Суриков запустил руку во внутренний карман и вытащил конверт.

— Игорь Петрович, я же сказал…

— Посмотрите сначала… Здесь пять тысяч долларов. Это аванс. Если вы найдете преступника, я заплачу вам еще десять.

Вихров заглянул в конверт с новенькими сотенными купюрами. Соблазн был велик. Как раз сейчас его дела идут неважно, и такая сумма могла бы кардинально изменить ситуацию. Но и предлагаемое дело казалось типичным "глухарем", шансов его раскрыть было немного.

— Вынужден отказаться, — Александр отодвинул конверт, — я вам сочувствую, но не вижу смысла брать аванс под дело, не имеющее перспектив.

— У меня есть встречное предложение, — не сдавался Суриков. Александр Сергеевич, давайте договоримся так: за эти деньги я покупаю у вас две недели рабочего времени. Аванс возвращать не нужно, просто вы пишете мне ежедневные отчеты, а по истечении срока мы или продлеваем контракт, или ставим точку. Накладные расходы я буду оплачивать дополнительно. Ну как?

— Уже лучше, — согласился Вихров. — Но если через две недели мы решим продолжать расследование, то вы платите мне еще десять тысяч на следующие две недели независимо от того, чем закончится дело. Идет?

— Согласен, — сказал Игорь Петрович. — У меня нет выбора.

— Не думайте, что я хочу нажиться на вашем горе, но…

— Это расследование — жест отчаяния, я понимаю, что результата скорее всего не будет, — Суриков бросил окурок в пепельницу и встал. — Спасибо, что не отказали, Александр Сергеевич.

Вихров сунул конверт в карман и поднялся вслед за клиентом.

— Зовите меня Саша. В первую очередь я хотел бы осмотреть комнату вашей дочери.

— Тогда я — Игорь. Когда назначим осмотр, Саша?

— Сейчас, если вы не против.

— Поехали.

По дороге Вихров расспросил Игоря Петровича о деталях, не вошедших в милицейскую сводку. Сурикову не понравилось, что его вопросы были словно под копирку сняты с милицейского протокола. Посмотрим, будет ли разница в дальнейшем. Очень может быть, что он в жесте отчаяния просто выбрасывает деньги на ветер. С другой стороны, он себе никогда не простит, если не сделает всего возможного, чтобы наказать убийцу Инны. Да и рекомендация Славы кое-что значит. Он уверял, что Вихров свое дело знает, когда-то был опером и на хорошем счету.

* * *

Первым делом Саша осмотрел всю квартиру Суриковых. Хорошая четырехкомнатная, мебель дорогая наполовину, видно, хозяин разбогател не слишком давно. А может быть, просто никто семейным гнездышком не занимался. Дочь была мала, жена работала, как и сам Игорь Петрович. По крайней мере сейчас дела у него идут неплохо, вон как долларами швыряется. За такой гонорар можно нанять целое агентство, хотя по убийству работать никто командой не будет. Если менты узнают, то могут запросто капнуть куда надо, а там и лицензии лишиться недолго. Так что эти доллары поперек горла встанут. Вихров — другое дело. Он сейчас работает в одиночку и рискует только собой. В конце концов десяти тысяч вполне достаточно, чтобы заплатить долги и прожить, пока не найдется новой работы.

— А где мать Инны?

— Она временно у своей подруги. У нее случился нервный срыв, Маша не может здесь находиться.

— Я смогу с ней поговорить?

— Попозже, пожалуйста, — попросил Игорь Петрович. — К тому же милиция от нее ничего не добилась, почти ни на один их вопрос Маша не ответила.

— А дело кто ведет?

— Капитан Карпов, по крайней мере со мной и женой разговаривал он.

Саша кивнул, давая понять, что слышал про этого опера. Обычный парень, толковый, но опыта маловато.

Комната Инны отличалась более яркими красками, плакатами на стенах и хорошей стереосистемой. Тахта с ночником в головах, рядом — письменный стол, напротив стоял секретер, поделенный между учебниками, кассетами и безделушками, а в угол был задвинут большой платяной шкаф-купе с зеркалом во всю створку. Наряжаться девушка любила, тряпок в шкафу было много. Игорь Петрович в комнату дочери не вошел, поэтому Саша имел возможность спокойно обследовать все углы, полки и карманы на одежде. Затем пришла очередь письменного стола. Фотографии со школьными подругами, одна очень похожа на саму Инну. За неимением дневников (Суриков сказал, что пару тетрадей унес милиционер) Александр пересмотрел учебные тетради, перетряхнул учебники и ящики письменного стола. Немного косметики, опять какие-то безделушки, сувениры, многие прямо в магазинной упаковке. То ли Инне подарки не нравились, то ли сама любила дарить и закупала впрок.

На тахте сиротливо лежал модный кожаный рюкзачок, украшенный десятком блестящих молний. Наверное, с ним Инна ходила в школу. Саша расстегнул сумку и высыпал содержимое на покрывало. Три учебника, столько же тетрадок в ярких обложках, дневник, пенал, снабженный, как и рюкзак, множеством отделений. Детектив добросовестно проверил все, опять пролистал тетради. Затем он расстегнул все молнии и проверил кармашки рюкзачка. Пусто. Только в одном — два одинаковых медицинских бутылька с таблетками. "Идеал" прочел он этикетку. Одна емкость была почти пуста, другая под горлышко набита серыми кругляшками. Для противозачаточных ни название, ни объем не подходят, как, впрочем, и для заменителя аспирина тоже… А он их где-то уже видел. Подобный бутылек Вихров уже держал в руках… Именно подобный, потому что в том содержались анаболики или что-то похожее — для наращивания мышечной массы. Вряд ли Инна занималась бодибилдингом. При ее росте в 175 сантиметров это неблагодарное занятие, хотя она, на взгляд сыщика, была даже чересчур худа. Впрочем, это мода теперь такая. Саша сунул один пузырек в карман, остальные вещи сложил обратно в школьный рюкзачок.

— Ваша дочь болела чем-нибудь?

— Да нет. Она в конкурсе красоты собиралась принимать участие. А что?

— Она, похоже, принимала таблетки, — Вихров показал бутылек. — Видите, здесь осталось всего несколько штук.

— Это вам о чем-то говорит?

— Пока не знаю. Постараюсь сделать анализ этого препарата. Не думаю, что он имеет отношение к… происшедшему. Игорь, постарайтесь побыстрее устроить мне встречу с Марией Романовной.

— Обещаю.

— До свидания.

— Жду завтра ваш отчет, — напомнил Игорь Петрович.

— Я буду держать вас в курсе.

10

— Привет, Гера.

— Привет… Витька, ты, что ли?

— Ага. Дело есть.

— Сколько раз я тебе говорил, чтобы ты имя сразу называл! Ко мне десятки людей звонят, я всех не упомню.

— Ладно, извини. Денег не займешь?

— Сколько?

— Тонны три. На полгода?

— Ну у тебя и запросы.

— Значит — да?

— Значит — нет. У нас в редакции второй месяц зарплату не дают, а я, сам знаешь, заначек на черный день никогда не делал. Сильно надо?

— Да не очень, прокручусь.

— Ну смотри. Сам не одолжу, но найти смогу, правда с процентами. И залогом желательно.

— Спасибо, не надо пока.

Какие у него залоги? У самого Геры хоть квартира есть, да и то — это на самый край. Нехорошо у друзей одалживаться, но что делать? Впрочем, на Георгия Витя сильно и не рассчитывал, откуда у шалопаистого журналиста деньги? К тому же не на "Тайме" он пашет, а на местный листок. Гораздо больше надежды на бывшего соседа Мишку. Тот был старше Шварца на пару лет и уже успел забросить колледж и заняться бизнесом. А капитал он сколотил, еще когда его взрослый брат держал видеосалон. Вошел в долю и через пару месяцев уже купил первую машину. Теперь Мишаня пополнил строй цивилизованных кооператоров и торгует теми самыми видиками, которых наконец-то завезли в страну в достаточном количестве. Витя попробовал было позвонить, но телефон кооператива, как и следовало ожидать, был хронически занят. К Михаилу лучше отправиться лично.

Витя сначала осторожно выглянул из подъезда, к счастью, та скамейка в кустах, где часто сидела компания Гвоздя во главе с атаманом, была пуста. Виктору не хотелось лишний раз попадаться Гвоздю на глаза. Он пересек двор, остановил маршрутку и поехал к Мишане. Офис приятеля находился на Остоженке, в бывшем проектном институте. Теперь он превратился в прибежище разномастных контор и кооперативов, каждый из которых оформлял свой угол по собственному разумению. Хуже всего выглядели общие коридоры — они были ничьи, следовательно никто их и не ремонтировал. Мишанин кооператив также начинался за порогом бронированной двери. Охранник в пятнистой форме косо посмотрел на посетителя, но слова не сказал. Витя огляделся. Сегодня в офисе было довольно тихо, обычно из комнаты в комнату метались какие-то молодые люди, одетые, как клерки из американского кино: галстуки, белые рубашки и брюки на подтяжках. Вите казалось, что, надев эту униформу, они не замечают общего драного коридора и чувствуют себя уже в Эмпайр Стейт Билдинг. С другой стороны, иронизировать легко, а вот научиться, как эти парни, зарабатывать деньги… Мишиной секретарши на месте не оказалось, и Виктор сразу вошел в кабинет преуспевающего друга.

Тот сидел за столом и пристально глядел в монитор компьютера.

— Привет, Миша.

— А-а, — поднял голову приятель, — привет.

— До тебя не дозвонишься.

— Да это я телефон в такой режим включил, отвлекает.

— Ты занят?

— Не очень, у меня теперь только одно дело… Как поживаешь, Витя?

— По-разному.

— Аналогично, — Михаил перевел взгляд на экран и щелкнул мышкой. — Вот черт!

— Что — загубил финансовый отчет?

— Вроде того… Ты по какому делу?

— Видишь ли, так вышло, что мне срочно нужны… — Витя заглянул в монитор. — Э-э-э… сигареты есть?

Миша протянул пачку. Витя взял сигарету, прикурил от тяжелой серебряной зажигалки в виде конской головы и перевел разговор на погоду. Михаил отвечал слабо и все чаще ошибался, говоря "черт". Видимо, посетитель его отвлекал от важного занятия — раскладывания пасьянса "Косынка". С советами Виктор тем более не полез, а докурил сигарету и откланялся. Когда глава фирмы среди бела дня раскладывает в одиночестве пасьянс, то занять у него деньги так же невозможно, как лысого — подстричь.

В сотый раз перебирая в уме знакомых, у которых можно было бы попросить в долг, Витя не заметил, как очутился посреди двора, прямо напротив заветной скамейки, где сидела с кочующей по рукам бутылкой портвейна бригада Вальки Гвоздя.

— Эй, Шварц! Поди-ка сюда, — позвал его Гвоздь.

Кличка пристала к Виктору еще с той поры, когда он первым из двора пошел заниматься в атлетический клуб "Богатырь". Шварц — это сокращение от Шварценеггер. После него еще несколько парней ходили качаться, из тех, что занятия бросили, пара даже попала в банду Гвоздя.

— Чего мимо шагаешь — не здороваешься? — спросил дворовый атаман.

— Привет, Гвоздь, — Витя настороженно остановился в двух шагах.

— Привет, — Валька легко соскочил со спинки скамьи, на которой все сидели, и оказался рядом с протянутой рукой.

Витя пожал руку.

— А то ходит, как не родной! — обратился к дружкам вожак. Те стали по одному сползать со спинки и подходить поближе.

Улыбка, украшавшая, как думал Гвоздь, его лицо, никакого доверия у Витьки не вызывала. Он знал, что в любой момент Валька может дать команду, и вся стая навалится на него скопом. От двух-трех он еще мог бы отмахаться, а когда толпа — бесполезно.

— Я хотел сказать, что пока денег не достал.

— Вот как?

— Мне нужна еще неделя.

— Ты же и так на счетчике, — безразлично оттопырил губу Гвоздь. — Чем отдавать собираешься?

— Это мои проблемы.

— Именно твои, — Валька приблизился еще на шаг, и хоть был на полголовы ниже, все равно чувствовал свое превосходство. Оно было даже не в том, что за спиной его стояли пацаны, а в том, что существовал долг и отдавать его давно пора. Витька сам виноват, хотел крутнуться на одной операции да погорел. Деньги на нее не в банке брал, а у Гвоздя, с которым всегда поддерживались приятельские отношения. Валька не слишком наседал, но о долге напоминал регулярно, при каждой встрече.

— Ты только не зарывайся.

— Не бери пример с правительства, — посоветовал один из ватаги, — не перезанимай.

Гвоздь обернулся и взглядом оборвал умника.

— Неделя тебе ничего не даст, Шварц. Да и не в неделе дело. Я ведь деньги тебе давал не потому, что ты фарца хорошая или шибко крутой. Я пошел тебе навстречу, потому что мы друзья. Разве не так?.. А друзья должны друг другу помогать. Вот сейчас ты снова в трудное положение попал, а честно не признаешься своему корешу. Боишься, что ли?

— Не боюсь, — твердо глядя Вальке в глаза, сказал Виктор. Если бы он действительно чувствовал то спокойствие, которое постарался вложить в голос.

— И правильно, если друзей бояться — то зачем они нужны?..

Валька достал сигарету и заодно угостил Витю.

— Значит, гордость тебя заедает. А ты, Шварц, хоть и накачал банки крутого-то не строй, а то заметят.

— Я не строю, — затягиваясь дымом, сказал Витя. И чего Гвоздь крутит? И бить вроде не собирается, и ждать долга не хочет.

— Я про долг готов забыть, — неожиданно предложил Гвоздь, — но тебе помнить придется. Давай так: я тебе помог в твоих делах и еще помогу, а ты поможешь мне в моих.

— Отработать предлагаешь?

— Называй как хочешь.

— А сколько тебе эти должны? — кивнул за Валькино плечо Витя.

— Много. Если бы я им дело не нашел, половина бы по хулиганке залетела. А так на свободе живут и не скучают. А с тобой мы в этой вот песочнице сидели все детство, я тебя на коротком поводке держать не собираюсь, понял? Но если я один долг прощу, мне мои же пацаны скажут: а чем он лучше? И правда, ты ведь, Шварц, не финансовый гений?

— Не-а, — усмехнулся Витя. Ему вдруг стало легко со старым приятелем по песочнице. Чего ему опасаться? В конце концов они почти все нормальные ребята, по крайней мере Гвоздь. И денег он ему по первой просьбе дал, и процент небольшой назначил. А что такую сумму он в ближайшие дни не найдет — Валька прав. Так что, по сути, выбора уже не осталось. — По рукам, — сказал Виктор. — Чур, я занимаюсь только легальными делами, поскольку конспирации не обучен.

— Обижаешь, — улыбнулся Гвоздь, — какие дела? Считай, что просто снова в клуб вступил. Только не атлетический, а такой, где за участие не ты, а тебе приплачивают. А сейчас давай по стакашку — обмоем соглашение, выпьем за дружбу без долгов.

Удачный день, черт возьми. Хорошо, что денег снова не занял, а то голову бы еще полгода парил: где заработать?

А Валька обнял приятеля за плечо и потянул к скамейке.

11

Между занятиями в школе и репетицией у Ксанки было немного времени, она успевала перекусить и посмотреть телевизор. Но не для развлечения, как ворчал дед Даня (девушка подозревала, что в это время шел какой-то детективный сериал), а для учебы. Ксения в школе учила немецкий, поэтому смотрела "Аллее гуте". И вообще, она еще не решила, может быть, после школы пойдет учиться на иняз. Уж, во всяком случае, становиться, как родители, инженером она не собирается. Язык ей давался довольно легко, так почему бы не сделать его своей профессией? Тем более, что теперь для этого возможностей больше, чем раньше, когда дед Даня всю жизнь за железным занавесом просидел. Хотя другой прадед и его друг Валерий Михайлович успел в 30-х съездить на стажировку в Германию. Об этом есть отдельная семейная легенда, причем в разных вариантах. Ксанка как-то до сих пор не освоилась с тем, что одни и те же события передаются разными людьми совершенно по-разному. Причем ни прадеды, ни прабабка Юлия, которая тоже участвовала в тех событиях, не стремились их исказить и воевали, так сказать, по одну сторону баррикад… Как при этом сыщики находят преступников, если все свидетели говорят совершенно разное?..

В дверь позвонили, дед Даня прошаркал по коридору и впустил Степку.

— Опять твоя сестра в телевизор пялится, — услыхала Ксения жалобу прадеда, — забьют ей голову эти бразильцы!

— А я думал, что Ксанка футбол не смотрит, — невпопад брякнул братец, занятый, похоже, другими проблемами.

— Я про сериалы говорю, — пояснил Даниил Иванович.

— А вы очередь установите, — предложил Степка, явно думающий о своем. Или наверняка, в отличие от Ксении, знающий о пристрастиях самого деда Дани.

Ксанка тоже не очень внимательно слушала ведущего, в голову лезли посторонние мысли. Больше всего вспоминалась Инна, ее веселая улыбка… Сумеют ли мальчишки довести расследование до конца? Ксения сомневалась, скорее уж это сделают милиционеры, это ведь их хлеб. И еще было одно опасение, которое не давало ей покоя: не слишком ли опасна их затея? Утешением здесь служило только то, что теперь они почти всегда ходят парами.

Все равно она отвлекается, решила девушка, и выключила телевизор.

— Ага! — воскликнул Степка, успевший заметить только электронный "зайчик" на экране. — Прав дед Даня, ты тайком смотришь сериалы!

— А потом, плача, записываю в специальную тетрадку свои впечатления, призналась Ксения.

— Предлагаю опубликовать под заголовком "Дерзкие и слезливые", совершенно серьезно сказал Степан.

Ксанка рассмеялась. Кажется, наконец брат стал говорить адекватно.

— Ты готова?

— Посиди минутку, я сейчас.

Степан сел на место сестры, щелкнул пультом и стал искать спортивную программу, а девушка зашла в свою комнату, чтобы собраться на репетицию.

Неужели дед Даня всерьез подозревает ее в просмотре бразильских и прочих мыльных опер? Может быть, потому, что когда-то она действительно любила смотреть передачу "Любовь с первого взгляда"? Тогда она казалась ей очень романтичной. И в чем-то так и оказалось, припомнила Ксанка…

… Дело было, кажется, в шестом классе. По телевизору прошла первая передача "Любовь с первого взгляда", и на следующий день вся школа только об этом и говорила, ну не вся, а ее девичья половина. Началась очередная школьная "эпидемия", какими до этого были другие увлечения: плевалки из ручек, хлопушки, на которые уходила в день целая тетрадь, игры в фантики и многое другое. Когда учителя поняли, что бороться с невниманием на уроках бесполезно, они решили выбить клин клином. Среди параллельных классов стали организовывать игры наподобие телевизионных. Ксения и Лариса, с которой они в ту пору были неразлучны, приняли в затее живейшее участие.

Организовывать мероприятие взялась молодая учительница биологии, которая и сама была бы не против поучаствовать в телепередаче. Здесь же она стала ведущей. Знакомить учеников между собой не нужно, достаточно было вспомнить, у кого какое хобби и выяснить вкусы.

Ксанка находилась в приподнятом настроении, они с Лариской без остановки болтали и хихикали, но когда началась игра, внимание девушки привлек новичок из параллельного класса. Высокий, "художественно" лохматый (в отличие многих бритых затылков), одетый в моднейший батник. Присмотревшись, Ксения вдруг узнала в нем бывшего всезнайку в сером костюмчике — Андрея. Надо отдать ему должное — он изменился в лучшую сторону. Но это не повод, чтобы показывать ему свою заинтересованность. Едва мальчишка поймал ее взгляд, Ксения презрительно отвернулась. Она не забыла, как когда-то он на нее ябедничал, так что пусть не воображает. Хоть девочка больше не смотрела в сторону старого врага, которого она умудрялась не замечать целых два года, но старалась услышать все, что он говорит. И тут он опять поразил ее. Тем, что, во-первых, заменил общее "люблю ходить в кино", на "люблю театр", а во-вторых, произнеся имя Франсуазы Саган. Ксанка не слишком любила читать, но последнее, на чем остановилось ее живое внимание, была повесть "Немного солнца в холодной воде". Конечно, этот выскочка не мог ничего понять в этой замечательной книжке, но то, что он хотя бы держал ее в руках, отличало его от многих. В том числе и от подруги Лариски, которую ей так и не удалось заставить прочесть повесть. Так что до сих пор обменяться впечатлениями Ксении было не с кем. А тогда для чего вообще читать?

— Заметила, как он вырядился? — прошептала ей в ухо Лариска.

— Кто?

— Ябеда.

— Нет. И видеть не хочу.

— Вот и правильно, — отозвалась подружка.

А ее какое дело? Неужели Лариска воображает, что только она имеет монополию на общение сКсанкой? И нечего за ней следить, она смотрит на кого хочет. Ксения отвернулась от подруги, почувствовав укол обиды. А когда пришла пора выбирать себе пару и впервые за учебу написать мальчику записку под благосклонным взглядом учительницы, Ксанка из вредности написала имя "Андрей". На оба класса он, как и Ксения, единственный носил такое имя.

На удивление в ответ Ксанке пришло сразу три записки! Хоть мальчиков среди них и чуть больше, все равно это был настоящий рекорд. Несмотря на то, что записки еще ходили по классу, ища адресатов, Лариса слегка покраснела. Она, конечно, признавала первенство подруги, но не настолько же!

— У нас совпало! — раздался голос одного из мальчишек.

А Ксения, не обращая ни на кого внимания, развернула записки одну за другой. Третья оказалась от Андрюшки.

— Совпало! Совпало! — крикнула девчонка. — У нас с Андреем тоже пара совпала!

Она не заметила, как побагровела Лариса, только боковым зрением увидела, как метнулась тень. Глядь — а рядом пустое место. Подруга выбежала из класса, стараясь сдержать рвущееся наружу рыдание. Ксения, не задумываясь, отправилась следом. "Погоди, постой!" — звала учительница, на лице Андрюшки вспыхнула и погасла недоуменная улыбка, девочке было все равно. Она нашла плачущую подружку в закутке за гардеробом.

— Что с тобой, Ларисочка? Что случилось?

— Я… я тоже ему написала… — между всхлипами произнесла Лариса, ты же его точно не любишь…

— Кого?

— Ябеду… Я не хотела, чтобы мы соперничали…

— Ну, не плачь, я же так Андрея вписала, это же просто игра, — Ксанка успокаивающе гладила Ларису по плечу. Надо же, та специально выбрала такого мальчишку, чтобы только не вызвать ссоры с ближайшей подругой. И из-за глупой прихоти Ксанки конфликт все-таки случился. Она впредь должна внимательнее относиться к Ларисе, которая выбирала себе пару не какую хочется, а учитывая мнение подруги. Кто ж виноват, что подруга так легкомысленна?

— Не трогай меня! — воскликнула вдруг Лариса и, оттолкнув руку, убежала.

Ксанка ее снова нашла, снова утешала, и подруга вроде успокоилась. В это время игра уже закончилась. Зато, когда Ксения собралась домой, то увидела, как в школьном дворе два ее неудачливых поклонника изо всех сил мутузят Андрея. Несколькими точными ударами тяжелого портфеля она отбила свою "пару" у более сильных соперников, которые, впрочем, еще пообещали мальчишку подкараулить.

— Тебе нужно в секцию бокса записаться, — сказала Ксения.

— Зачем? — улыбнулся Андрей, и от этого на разбитой губе выступила капелька крови.

— Не всегда же кто-нибудь будет рядом, — пробормотала девочка.

— А почему нет? Я не против.

Они вместе вышли со школьного двора, и впервые Андрей проводил ее до дома. Так что обмен мнениями про книжку Саган все же состоялся, видно судьба. Ксанка поначалу испытывала неловкость перед Ларисой, но Андрей так к ней приклеился, что все скоро к этому привыкли. А Ксения вдруг поняла, что общество мальчишки может быть так же интересно, как и компания подруги…

— Ты готова? — крикнул из гостиной Степан по окончании "Футбольного клуба".

— Иду, — отозвалась сестра, быстро забрасывая в сумку тренировочный костюм. Некогда заниматься воспоминаниями, так и на репетицию опоздать не долго.

12

Оказалось, что планы придумывать гораздо легче, чем их исполнять. Минут двадцать уже Андрей болтался на площадке над квартирой Суриковых. Первые пять минут он провел непосредственно перед дверью, но так и не решился нажать кнопку звонка. Поэтому поднялся выше и застрял там. По плану выглядело все просто: под каким-нибудь предлогом попасть в квартиру Инны и, по возможности, осмотреть ее комнату. Раньше он бы не задумался над такой мелочью, но сейчас парень никак не мог придумать этот самый предлог, любая идея казалась ему дурацкой и надуманной. Может быть, если уж готовишь план, то стоит придумать и все детали? Хорошая мысль, но как объяснить Степке его нерешительность? Тот обязательно обвинит Андрея в трусости. Но это неправда. Просто он понял, что в обязанности сыщика входит необходимость вмешиваться в жизнь других людей, ловчить, врать и, не обращая внимания на чужие чувства, добывать нужную информацию.

Вдруг дверь, в которую Андрей так и не решился позвонить, распахнулась. Парень отпрянул к стене, из квартиры вышел мужчина и, обернувшись на пороге, сказал:

— Не беспокойтесь, Игорь, я сделаю все, чтобы раскопать это дело. До свидания.

— Не забудьте про отчеты. Счастливо.

Дверь захлопнулась, щелкнул замок. Мужчина стал спускаться по лестнице. Поколебавшись секунду, Андрей двинулся следом. Может, и хорошо, что он в квартиру не сунулся.

Мужчина держался спокойно, он вышел во двор и сел в синий "Москвич". Андрею пришлось пройти мимо, пока тот заводил мотор. Заметив, что машина двинулась из двора, хлопец вытянул руки и остановил частника. Водитель косо посмотрел в ответ на просьбу держаться за синей машиной, и Андрюшке пришлось авансом отдать единственный и последний полтинник. "Москвич" сильно не петлял и только раз застрял у магазина запчастей.

Парень терпеливо дождался мужчину и слежка продолжилась. Глупо, конечно, таскаться за первым встречным знакомым Сурикова, но слова "раскопать дело" вначале показались очень интригующими. Правда, на стоянке перед автомагазином Андрей успел подумать, что мужчина может быть бухгалтером, у которого не сходится баланс, или прорабом, озабоченным осыпавшимся котлованом. Но когда синий "Москвич", проехав несколько улиц, остановился перед зданием с вывеской на подъезде, парень почувствовал в своих руках настоящую удачу. "Детективное агентство "Альтаир"" — было написано на доске. Значит, Игорь Петрович тоже в успех милиции не верит. Есть ли у него твердые для этого основания?

* * *

— Все, все, все! — воскликнула Римма Ивановна. — Занятие окончено, до свидания!

Преподавательница сценического движения упорхнула из зала раньше, чем девчонки успели уйти со сцены. Она сегодня куда-то спешила, так что репетиция закончилась на пятнадцать минут раньше. Лариса тоже спешила, она быстро переоделась, махнула рукой Ксанке и умчалась, потому что у крыльца ее уже ждет отчим, который должен был отвести Лариску к какому-то кутюрье. Судя по приготовлениям, затевался какой-то грандиозный наряд для конкурса, но подруга отказывалась заранее назвать, даже в каком доме моды она шила платье. Что уж тут спрашивать про фасон…

Ксанка решила, что тоже про свой не расскажет, но Лариса так была погружена в собственные хлопоты, что чужими делами не интересовалась. Ксения вместе со знакомой портнихой реализовывала фасон собственного изобретения и готова была поспорить с любым модельером. А Лариску наверняка подведет любовь ее матери к блесткам и избытку аксессуаров. Ведь Галина Викторовна держала под контролем все приготовления дочери. Ксения даже была уверена, что за тонированными стеклами отчимовой машины наверняка находится старшая Кравченко.

Ей торопиться некуда, Степка всегда шляется по окрестным магазинам точно до окончания занятий. Скучно ему сидеть в маленьком парке, разбитом напротив Дома культуры швейников. Ксения собралась и вышла на крыльцо. К Юдашкину или Зайцеву ездит Лариска? Ксанка была уверена, что выбор Галины Викторовны был сделан в пользу одного из них, цена тут значения не имела, Ларискин отчим был человеком обеспеченным.

Ксанка вдруг заметила фигуру подростка, сидящего на скамье в парке. Видимо, Степка осмотрел окрестности раньше, чем рассчитывал. Девушка направилась к брату, который оставался на месте, словно не замечая ее. О чем это он так глубоко задумался? Наверняка об этом своем расследовании, другие дела его теперь не занимают. Зря она согласилась на то, чтобы они с Андрюшкой занимались этим опасным делом, но, с другой стороны, если что братцу втемяшится, его ничем не переубедить. Он упрямее еще деда Дани. Так что Ксанкины протесты ни к чему бы не привели. Если Степан решил стать сыщиком, так оно и будет. Вон, даже шапку натянул…

— Степка, чего сидишь? — позвала Ксения, минуя последний разделяющий их куст. Нет, это не шапка, а… скорее маска. И парень — не Степан, только похож. Девушка остановилась, словно стукнулась в стеклянную стену. Человек в маске вдруг вскочил со скамьи и шагнул к Ксанке, выбросив из-за спины руку. Ксения инстинктивно отпрянула. Перед ее глазами мелькнуло лезвие ножа. Девушка бросила в нападающего сумку и кинулась бежать по аллее. Неширокая юбка сковывала движения. Ксанка оглянулась — бандит не отставал. Еще пара секунд, и он ее настигнет. Девчонка уже видела занесенную для удара руку, как вдруг сбоку из-за кустов торпедой вылетела поджарая фигура и сбила преступника с ног. Спасителем оказался Степка. Вместе с противником они покатились по газону. Оба тут же вскочили на ноги. Бандит, падая, нож не выпустил и теперь целился ударить Ксанкиного брата.

— Степа! — в ужасе крикнула Ксения.

— Не лезь! — коротко бросил брат. В этот момент преступник прыгнул вперед. Степан отбил руку с ножом, но получил чувствительный пинок в бок. Он отступил, а нападающий снова бросился в атаку. Он попытался повторить маневр, но теперь брат увернулся, отскочив в сторону, и сам ударил противника по уху. Тот замер на секунду, потом сделал обманное движение и снова ткнул ножом. Степка едва успел поймать его руку в захват на болевой прием. Неожиданно враг расслабил кисть, нож упал, а рука выскользнула из захвата. Левой он ударил Степана в челюсть и… исчез. Подросток потряс головой и сообразил, что несколько мгновений он был в нокдауне. Он подобрал нож, огляделся и только теперь понял, почему человек в маске бежал — у ближайшего бордюра с визгом тормознула "Волга" с проблесковыми маячками, и сквозь кусты к нему бежали милиционеры в пятнистой форме. Первый, кто приблизился, взмахнул дубинкой и нокаутировал Степку ударом по голове. Милиция, сообразил парень, половчей преступников будет. А Ксанкин крик он уже не услышал…

13

— Что вы делаете?! — закричала Ксанка. — Не бейте его!

— Тебе ж помогаем, — проворчал милиционер, убирая дубинку, — нечего было звонить.

Второй подбежал и остановился рядом. Он огляделся, но больше сражаться было не с кем. Пришлось закурить.

— Степка! — девушка подошла к брату и опустилась на колени. Хлопец лежал, словно спал: лицо спокойное, дыхание ровное, будто это не он только что дрался.

— Так вы знакомы?

— Это мой брат.

— А чего же он тебя бил?

— Степа меня защищал!

— Вот этого подтвердить не могу, — на газоне вдруг появилась тетка в бигуди, из-под наброшенной куртки у нее торчали полы халата.

— Это я вам звонила, — с гордостью сказала она. — Меня зовут Маргарита Егоровна, я вон в том доме проживаю, мои окна — те три с зелеными переплетами. Мне кажется, что рядом со сквером это наиболее гармонично, правда?

— Так как было дело, гражданка? — нетерпеливо поинтересовался милиционер.

— Я из-за кустов не все разобрала, но разглядела, что вот этот парнишка негра бьет. Я вам тут же и подала сигнал.

— Негра? — переспросил милиционер, не слишком, впрочем, удивляясь.

— Да он просто в черной маске был! — воскликнула Ксения. — И это он на меня напал, а Степа меня защищал.

— Где это видано, чтобы негры нападали? — заметила тетка.

— Не в Африке живем, так что лучше своего дружка не выгораживай, посоветовала Маргарита Егоровна.

Ксения легонько похлопала брата по щеке. Степан шевельнулся.

— Где этот черный? Его поймали?

— Удивительная агрессивность, — всплеснула руками тетка, — даже в бреду негров ловить собирается.

— Все ясно, — констатировал милиционер. — Будем грузить, пока спокойный.

— Вы ей не верьте, — попросила Ксанка. — Степа меня защищал!

— С помощью этого? — второй милиционер поднял нож, лежавший под рукой подростка.

— Это не его нож, честное слово.

— В отделении разберемся.

Один милиционер отнес нож в машину, аккуратно держа за лезвие. Второй поднял Степана на ноги и новел к машине.

— За что!? Не имеете права.

— Еще как имеем, — успокоил милиционер. — Сама пойдешь или тебя тоже вести?

— Глядите — убежит, — предупредила тетка в халате.

— Вы тоже с нами, — распорядился милиционер.

— Да куда ж я с бигудями-то? Мне и ужин готовить пора.

— Не бойтесь, показания запишем и все. Дело-то минутное.

— Это если негр не заграничный. А то международный скандал может быть.

Ксения села в "Волгу" рядом с едва пришедшим в себя братом, и машина поехала в ближайшее отделение.

Когда девушка убедилась, что Степан чувствует себя нормально, она постаралась рассказать всю историю по порядку. Милиционер выслушал Ксанкино заявление молча, а потом покачал головой.

— Плохая версия, не убедительная. Ты лучше скажи, что негр этот приставать к тебе стал, а брат вступился. Так правдоподобнее, а главное, объясняет, откуда на ноже отпечатки Степана. Можно еще сказать, что негр здоровенный был. Если он не объявится, то брат твой много не получит. Разве что за ношение холодного оружия. Поняла?

— Нет, — Ксения старалась держаться твердо. — Нож Степка подобрал, когда тот, в маске, убежал. Брат вашу машину позже увидел.

— Ну кто поверит в эту вашу маску, — с досадой сказал милиционер.

— А как насчет того, что вы брата дубинкой избили, а ведь он вам сопротивление не оказывал?

— У него был нож, так что скажи спасибо, мы его не подстрелили… И, кстати, когда вы насчет маски договорились? В машине?

— Это правда.

— У нас свидетель есть, так что отпираться глупо. Хоть вы с братом и даете одинаковые показания.

— Она же сама признается, что из-за кустов не могла ничего разглядеть!

— А ты — родственница и поэтому в любом случае будешь задержанного выгораживать. И хватит меня морочить. Где Степан живет?

Ксения продиктовала адрес. И вдруг ей в голову пришла отличная мысль.

— Позовите, пожалуйста, капитана Карпова. Он занят делом, которое может быть связано с этим нападением.

— У нас такого нет.

— Он из Баумановского района.

— Карпов? Точно?

— Николай Николаевич.

— Спрошу. Но тебе советую врать поменьше, а то с братом за компанию привлечем.

Милиция, появление которой так обрадовало в первую минуту, стала казаться чуть ли не такой же опасной, как неизвестный преступник. Ксанка никогда себе не простит, если Степку арестуют из-за нее. Нашли тоже врага негров и хулигана. Приезд капитана девушка ожидала в коридоре, а брат в камере.

Карпов явился только через два часа. Он внимательно выслушал более спокойный и гладкий, но от этого ничуть не более правдоподобный рассказ Ксанки.

— И ты думаешь, что он в черной маске сидел в сквере и караулил тебя у Дома культуры после репетиции?

— Да.

— Ты же не банкир и не авторитет, чтобы устраивать такую охоту. Можно, конечно, сказать, что этот парень — маньяк, но даже полный придурок не станет среди бела дня натягивать маску… Кстати, а как там оказался твой брат? Случайно?

— Нет, он меня последние дни провожает на репетиции и обратно.

— То есть ты хочешь сказать, что кто-то выслеживал тебя, видел, что ты все время ходишь в сопровождении брата и все равно отважился напасть? Я, скорее, поверю в негра.

Вдруг дверь в кабинет распахнулась и в помещение семенящей походкой вошел толстый подполковник.

— Прошу, она здесь, — отвесил он двери полупоклон.

На пороге показалась сухощавая фигура в двубортном костюме, с таким набором орденских колодок, что позавидовал бы любой маршал. Даниил Иванович не торопясь вошел и остановился перед правнучкой. От домашнего дедушки не осталось и следа. Ксанка невольно подобралась на стуле, ожидая какой-нибудь военной команды.

— Второго приведите, — сказал Ларионов.

— Есть привести, — подполковник выкатился из кабинета.

— Познакомься, дедушка, — чтобы заполнить паузу, сказала уже пришедшая в себя Ксения, — это капитан Карпов.

Николай Николаевич невольно приподнялся.

— Он Степку "приголубил"? — сверля милиционера глазом, спросил Даниил Иванович.

— Нет, другой.

— Тогда ладно, — грозный старик отвернулся, и Карпов понял, что пронесло. — Пошли.

Дед Даня развернулся и вышел в коридор.

— До свидания, — Ксанка выскочила из кабинета вслед за дедом. Она засеменила за ним, впервые почувствовав власть, которую, оказывается, мог олицетворять прадед. И про орденские колодки она раньше думала, что это от юбилейных медалей. Похоже, это не совсем так.

Навстречу им уже двигался подполковник со Степкой, тот шел, свесив голову. Милиционер увидел Ларионова-старшего и остановил пария за локоть.

— Задержанный доставлен! — отрапортовал он.

— Можете идти, — сухо кивнул дед, а правнук поднял голову, не веря своим ушам.

— Дедушка?

— За мной, шагом марш, — Даниил Иванович отстранил Степку и широко зашагал дальше.

— Во — влипли, — шепнула Ксанка, — ну теперь он нам устроит!

— Все равно, я предпочитаю домашний арест, — сказал Степан на пороге отделения, не без тайного расчета на свое положение дедова любимца.

14

— Алло, Шварц?

— Да, слушаю.

— Привет, это Гвоздь.

— Здорово. Что так поздно?

— Дело есть. Подходи завтра к нашей скамейке к полдвенадцатому.

— Вечера?

— Зачем? Утра, конечно.

— У меня занятия в колледже. Попозже нельзя?

— Шварц, не было бы нужно, я бы вообще тебе ночью не звонил, понял?

— Понял. А зачем?

— Я ж тебя не спрашивал, зачем тебе деньги были нужны, — зло сказал Валька, — и не базарь по-пустому.

Гвоздь позвонил ночью, во втором часу. Поэтому с утра все-таки пришлось тащиться на занятия. Витя отсидел первую пару, совершенно не понимая, о чем талдычит преподаватель. С какой целью позвал его Валька? Что это за дело, которое нельзя отложить на час? Понятно только, что пришла пора отрабатывать свой долг. Не деньги, которые Гвоздь простил, а то чувство благодарности, которое он должен был, по идее, испытывать к доброму Вальке. Японцы это чувство называют "гири". В силу российского, а не японского воспитания Витька испытывал не благодарность, а досаду. Получается, что долг его, перекочевав из области денег в область чувств, стал безразмерным. Его нельзя измерить, а значит и отдать. Не ошибся ли Виктор, когда согласился на "прощение"? Если бы удалось настоять еще на неделе… Не удалось. Валька знал, что делает. Может быть, даже с самого начала решил повесить на него эти "гири". Ведь чем-чем, а добротой Гвоздь точно не славился.

После звонка Витя отловил в коридоре старосту группы и договорился, чтобы тот его отсутствие отмечал только в крайнем случае.

— Молодец, что вовремя, — похвалил его Валька, пожимая руку. — Шварц, у нас тут стрелка наметилась с Гуней, ты у нас будешь, как атомная бомба, оружие устрашения. Куртку снимешь да банками поиграешь, а то у нас по живому весу недобор. |

— Валька, у тебя перо-то есть? — спросил первый помощник Зыря.

Гвоздь неопределенно мотнул головой.

— Возьми мое.

— Обойдусь, не на фронте. Все собрались?

— Все, — откликнулись присутствующие. А как могут заявить о себе те, кого нет?

Витя огляделся: банда Гвоздя, пожалуй, была в сборе. По крайней мере, кого он знал, уже пришли. Значит, с Гуней Валька чего-то не поделил. Дело обычное, они с детства враждовали с компанией пацанов из соседнего квартала. Последнее время ими командовал этот самый Гуия. Витька думал, что теперь эта вражда прошла, но оказалось, что нейтралитет легко может быть нарушен. Возможно, что Валька с Гуней теперь в чем-то конкуренты, по масштабам столицы живут-то они бок о бок,

Стрелка была назначена на пустыре — нейтральной территории, где в детстве они иногда играли, а иногда дрались. Гвоздь сказал правду, переговоры отправились вести сам Валька и Зыря, а от противника вышли Гуяя и его подручный. Витька с остальными, как и гунинская братва, держался в тылу. Шварца такой подход вполне устраивал, влезать в Валькины дела ему вовсе не хотелось. Меньше знаешь — меньше отвечаешь.

При разговоре Гуня сильно жестикулировал, а Гвоздь отвечал отрывисто, а руки держал в карманах. Красноречие противника разбивалось о непримиримое упорство Вальки. Гукя уже слюной брызгал. Вдруг он выхватил откуда-то из-за спины нож и ударил с широким размахом. Гвоздь, словно ждал, отпрыгнул назад, а Зыря зазевался, и лезвие разрезало ему кожу на груди. Судя по мгновенно выступившей крови, это была не просто царапина. Зыря скосил глаза вниз и упал. Обе банды бросились друг на друга. У некоторых оказались ножи и дубинки.

Витя в два прыжка оказался рядом с Гвоздем, который, ловко финтя, уходил от размашистых ударов. Видно, что Гуня учился орудовать ножом по дешевым американским фильмам. Витька обогнул Гвоздя слева, поставил блок правой, а левой коротко ударил в челюсть. Гуня шагнул назад, тряся головой от неожиданности. Валька без претензий уступил место боя. Гуня снова бросился вперед, но новый противник уже не уворачивался. Витька перехватил руку е ножом и вывернул се болевым приемом. Гуня взвыл, разжал кисть, а сам упал на колени. Витя рубанул ладонью в точку за ухом и противник плюхнулся носом вперед,

— Шварц, сзади! — предупредил Валька.

Витька обернулся и увидел летящую в голову дубинку. Он успел подставить руку и пнул нападающего наугад. Тот попытался ударить снова. Витя нырнул вперед и ударил в солнечное сплетение. На секунду он оглянулся и увидел, как Гвоздь стоит над телом Гуни и целится, чтобы побольнее ударить ногой. Гуня, кажется, стал приподниматься. Рассматривать сцену было некогда, еще один парень из вражеской бригады норовил приложить Витьку цепью. Драка кипела еще несколько минут, но тут завыла сирена и к пустырю подкатила милицейская машина.

— Атас!

Шпана бросилась врассыпную, инстинктивно придерживаясь направления каждый на свой двор. Милиционеры не торопились ловить пацанов, пока не подъехала подмога. Зачем сдуру нарываться на перо разгоряченного сопляка, пусть он лучше добежит до своего подвала и там успокоится. Хотя двое самостоятельно двигаться уже не могли.

— Валька, пошли, — Витя пробегал как раз мимо склонившегося над Зырей вожака.

— Погоди, Шварц, помоги. Он, кажется, просто с перепугу грохнулся, Гвоздь оглянулся на неторопливо приближающихся милиционеров. — Бери его под руки.

В смелости Вальке не откажешь. Зыря действительно пришел в себя и лупал глазами вполне осмысленно. Витька подхватил раненного товарища и вместе с Гвоздем, поволок его прочь. На пустыре остался лежать только оглушенный Гуня. Его свои бойцы бросили.

— Ты куда!? Давай на улицу.

Скрывшись от ментов за углом дома, Валька оставил приятелей на обочине, а сам вышел на дорогу. Витька встряхнул Зырю.

— Ты как?

— Нормально, — прошептал тот, стараясь не смотреть на кровавое пятно. — Я, наверное, много крови потерял.

Гвоздь встал посреди мостовой и заставил остановиться первую же машину.

— Пацан, ты чего под колеса лезешь?! Жить надоело? Так я сейчас выйду! — заорал водила.

— Заткнись, а то я тебе язык укорочу, — красноречивым жестом Валька сунул руку в карман. Водила сразу обмяк.

— Да я ничего, ребята.

— Дверь открой! — скомандовал Гвоздь и махнул Витьке.

Витя дотащил Зырю до машины.

— Вы чего, парни? У меня дел полно,

— В больницу поедем, — распорядился Валька, садясь рядом с водителем и все держа руку в кармане. — Какая тут ближайшая?

— Пятнадцатая — травма. Это через два квартала, — вспомнил Витька.

— Слышал? Поехали!

Автолюбитель молча выполнил приказ, решив с этими психами больше не спорить. У приемного покоя Валька машину отпустил. Они втащили Зырю в помещение и положили на скамью. Навстречу им выпорхнула медсестра.

— Что с ним?

— Ножом полоснули.

— Игорь! — крикнула девушка дежурному врачу.

Из-за перегородки появился парень в белом халате, Витьке показалось, что они почти ровесники.

Врач равнодушно глянул на пациента.

— Небольшое кровопускание, только кожу зашить.

— Вы уверены? — переспросил Витя.

— Да я таких каждый день вижу. Если бы глубоко зацепили, то ваш приятель давно бы уже отключился, а он все соображает, да?

— Да, — тихо отозвался Зыря, закатывая глаза.

— Переложите его на каталку.

Друзья выполнили просьбу врача.

— Как ваши имена? — спросила медсестра. — Я должна зарегистрировать, кто доставил.

— Пошли, Шварц, — Гвоздь потянул Витьку за рукав, — без нас разберутся.

Медсестра, привыкшая к подобному поведению, за ними не последовала. Она и спросила-то просто для проформы. На крыльце Валька закурил.

— Спасибо, что помог, Шварц.

— Пожалуйста. Теперь мы в расчете?

— Да ты не бойся, стрелки редко бывают, тем более с такими разборками. Обычно мы мирно расходимся.

— Я не боюсь.

— Понимаешь, Витек, у меня с Зырей дела есть незавершенные, я хочу, чтобы ты мне помог. Все, как ты просил, бизнес легальный. Будешь Зырину долю получать, пока он не выпишется. Поможешь?

— А потом — в расчете?

— Конечно.

— Ладно, договорились.

15

Подполковник был настолько любезен, что на своей машине отправил Ларионовых домой. Даниил Иванович остановил машину напротив двора. Разъезжать по нему на милицейской машине даже дед Даня счел нецелесообразным.

— Как тебе это удалось? — спросила Ксанка, едва машина с мигалкой отъехала.

— Позвонил кое-кому, — туманно сказал прадед. — Лучше вы мне объясните, как вас занесло в отделение, да еще с обвинением по двум статьям?

— Дед, ты же знаешь, я нож с собой не ношу, — сказал Степка.

— А драка была?

— Была.

— С негром?

— Да негр одной тетке почудился, он просто был… темный.

— Значит, темный? — Даниил Иванович остановился и пристально посмотрел на правнука.

— Степа меня защищал, тот первым напал, — вступилась Ксения. — И нож был его.

— Темного?

— Да. Степка нож выбил, а тут милиция подкатила, налетчик этот удрал, а Степе досталось.

— Выходит: герой со всех сторон?

— Выходит, — подтвердила правнучка.

— Медаль ему за это полагается или орден?

Ларионовы вошли в подъезд и сели в лифт.

— Мы правду говорим, — пробормотал Степан.

— А я думаю, что вместо медали вам полагается пара горячих. Клин, как говорится, клином…

— Это же не наш метод — плеткой, это бурнашовщина, — заявила Ксения.

— Мы ничего плохого не делали, — твердо сказал Степа.

— Это не значит, что все, что делали, — хорошо. Я же вижу, как вы по углам шушукаетесь, затеваете что-то. Если на вас среди бела дня с ножом кидаются, так то, значит, неспроста, я так понимаю. С сегодняшнего дня объявляю вам домашний арест.

С этими словами дед открыл дверь и затолкнул ребят в квартиру.

— Нашлись, наконец! — воскликнул Андрюшка, подбегая к друзьям.

— А ты откуда? — проворчал Степка, недовольный, что приятель видит, как его чуть не за руку ведет из милиции прадед.

— Ты бы лучше спасибо сказал, — Ларионов-старший защелкнул за собой замок. — Если бы Андрюха не всполошился, я бы до сих пор телевизор смотрел, а вы бы в КПЗ мух ловили.

— Спасибо, — сказала Ксения и прошла в свою комнату.

Мальчишки двинулись следом.

— Все под домашним арестом, — напомнил дед Даня, — ключ от двери — у меня.

— А я не здесь живу, — сказал Андрей.

— И я, — поддакнул Степа.

— Пока родители из Крыма не прилетят, можешь здесь, внучок, пожить, разрешил старик тоном приказа по подразделению.

— Есть, — Степа вошел в комнату и прикрыл за собой дверь.

— Ну, что у тебя, выкладывай.

— Ты бы все-таки поблагодарил… — напомнила Ксанка.

— Спасибо, — выговорил брат.

— Да ладно, — отмахнулся Андрей. — У вас же график железный, не может занятие на час затянуться. Когда вы не появились и не позвонили, я понял, что что-то случилось, и стал Даниилу Ивановичу названивать.

— Что ты ему рассказал? — нахмурился Степа.

— Ничего. Наплел, что мы с Ксанкой встретиться договаривались, а она, если задержалась бы, то обязательно позвонила. Он сначала не поверил. Тогда я пришел сюда и тормошил его до тех пор, пока он не начал звонить. Он, собственно, не райотделы обзванивал, а сразу с какими-то шишками связался. И говорил с ними, словно они рядовые, а он полковник.

— Генерал, как есть, — вставила Ксанка.

— А потом какой-то Леша перезвонил и сообщил, где вы сидите, почему и что дело замять не сложно, если, правда, с негром международного скандала не выйдет.

— Как мне это надоело! — скрипнул зубами Степка.

— Ты чего?

— Понимаешь, Андрюша, никакого негра не было, — объяснила Ксения, — на меня напал парень в черной шапке-маске, как у спецназа, А Степа меня защитил. Потом приехала милиция и нас забрала.

— Ладно, хватит о чепухе, — сказал Степан, — что тебе удалось выяснить? Ты разговаривал с Суриковым?

— Нет, — смело признался Андрей, — зато я установил, что он, как и мы, не верит в милицейское расследование и нанял для этой цели частного детектива.

— Ух ты! — воскликнула Ксанка.

— Тем более с ним надо поговорить, — сказал Степан.

— Я не знаю…

— Придумай что-нибудь. Вы же в одном классе учились.

— Мы никогда с Инной близко не дружили, Суриков меня не знает.

— Так и быть, помогу вам, — заявила Ксанка. — Я вспомнила, что у меня остался перед Инкой долг, так что предлог вполне уважительный. И отец ее меня должен помнить. Только вряд ли это что-то даст.

— А вы не думали, что сегодняшнее нападение как-то связано с нападением на Инну? — спросил вдруг Андрей.

— Мне в "обезьяннике" было как-то не до этого, — заметил Степан.

— А меня допрашивали долго.

— Посмотрите: в обоих случаях нападение на девчонок, в светлое время суток, и там и там фигурировал нож. Может, как раз сыграла наша предусмотрительность? Ведь не окажись там Степана…

— А маска зачем? — спросила Ксаяка.

— На всякий случай, чтоб никто опознать не мог. А может, так, прихоть маньяка.

— Ты это серьезно? — хмыкнула Ксанка. — Просто дурак какой-то напугать хотел.

— Погоди, сестренка, очень похоже… Я сразу обратил внимание, что вы с Инной внешне были похожи. А маньяки часто подбирают жертв по определенным признакам. Вероятно, этого интересуют стройные блондинки.

— Спасибо, — язвительно сказала Ксения.

— Вы правда были похожи, — подтвердил Андрей.

— Я знаю, но как-то не хочется во все это верить.

— Придется, — сказал брат, — это милиция может себе позволить верить в негра, это легче, чем маньяка искать.

— Если только они не специально делают вид. Мы же не знаем, сколько блондинок в городе пострадало. Возможно, они просто паники боятся.

— Нам бы связи, как у вашего прадеда, вмиг бы все узнали, — подумал вслух Андрей.

— Нет, не надо дедушку впутывать, — подумав, сказала Ксанка. — Он и так на нас злится, подозревает даже.

— Ты же слышал про домашний арест, — подтвердил Степка, — так что надо своими силами обходиться.

— Приметы у нас самые общие, улик нет, как же мы его найдем? Блондинок в Москве полно, кто знает, за какой он теперь увяжется?

— В кино часто маньяков ловят на живца, — подбросила идею Ксения.

— Ну нет, — хором сказали мальчишки, — только не это.

— Будем действовать по шагам, — решил Степан. — Поговорим с Суриковым, присмотримся к частному детективу, поспрашиваем в округе о нападениях на девчонок-блондинок.

— А домашний арест? — напомнил Андрей. — Даниил Иванович обещался и меня тут с вами посадить.

— Я знаю человека по кличке Шварценеггер, с ним дед нас всех запросто отпустит, — Степка снял трубку. — Алло, Витька? У меня к тебе дело… Договорились… ты сейчас можешь подойти?

16

Таблетки не зря показались ему знакомыми, он точно вспомнил, что похожие таблетки он видел у тренера Митрохина из атлетического клуба. Правда, тогда он на них внимания не обратил, поскольку занимался прямым делом частного сыщика: выяснял, насколько Митрофанов верен жене. До конца убедиться в его верности Александр не успел, тренер умер в банальном ДТП. Но подозрения жены показались Вихрову надуманными. Тренер встречался с разными людьми, много ездил, часто в нерабочее время, но хорошеньких женщин около него сыщик не встречал. Скорее всего у Митрофанова, как у половины страны, был полулегальный бизнес. Не на тренерскую же зарплату купил он новенькую "Мицубиси" с турбонаддувом? Когда тренер на машине въехал в столб, договор с его женой был, естественно, разорван. Александр получил отработанные деньги и забыл об этом деле.

Митрофанов хорошо водил машину, и у сыщика мелькнула мысль, что такая смерть выглядит нелепо, но… смерть всегда нелепа. Копаться в таком деле бесплатно смысла не было, и Вихров завязал. И вдруг теперь эта старая история всплыла.

Если девчонку убил случайный налетчик вроде обалдевшего наркомана или маньяк, то это дело Александру не по зубам" Тогда его гонорар ограничится суммой в 5 тонн. По другой версии единственная зацепка, которой располагал детектив, был этот пузырек с таблетками. Тогда он пошел на то, что мог бы сделать, еще занимаясь Митрофановым, — отыскал своего старого знакомого, который работал в фармакологическом комитете, и купил у него справочку по таблеткам "Идеал". Оказалось, что некая немецкая фирма поставляет на российский рынок мелкие партии "Идеала" и "Атлета" (вот как назывались те таблетки Митрофанова!). И тот и другой препараты предназначались для борьбы с мигренями, о чем и имелись соответствующие сертификаты.

Тренер Митрофанов совершенно не походил на человека с больной головой. И ученики его занимались не контактным каратэ (там действительно могут двинуть в голову), а мышцы качали. Девочка Инна, по словам отца-матери, ничем не болела, а если бы ото было так, то пользовалась бы скорее "Упсой" или чем-то подобным. Прав был Александр, когда решил, что бизнес тренера-культуриста является полулегальным. На таблетки сертификат получен, но применяются они явно не по назначению. Или на самом деле в этих серых кружочках заключено совершенно другое зелье? Наркотики, например? Митрофанов был мелким наркодилером? Дело принимало опасный оборот. С такими серьезными вещами не хочется связываться и за десять зеленых тысяч. Стоп, нечего пороть горячку. Не очень-то был похож атлетический клуб "Богатырь" на сборище наркоманов. Подростки, перекаченные, как воздушные шары на Первомай, не могут сидеть на игле. Тогда клуб — просто прикрытие?

Расклад никак не строился, фактов было недостаточно. Чтобы в этом деле разобраться, придется еще побегать. А чем дольше будет идти расследование, тем на большую сумму раскошелится Игорь Суриков. Главное, чтобы ежедневные отчеты были деловитыми и содержательными.

Вихров проверил, в кармане ли бутылек с таблетками (с ним он последнее время не расставался), спустился к подъезду и сел в свой "Москвич". Стоило прогреть мотор, но Александр боялся, что может не застать Толика на месте. Толик был знакомым экспертом-криминалистом, без которого было не обойтись. Александр подъехал к управлению и вызвал Толика по внутреннему телефону.

— Здорово, Толя.

— Привет, Саня. Говори быстрее, что хотел, у меня времени нет.

— Я же сказал, что важно, — Вихров достал из кармана заранее приготовленный пакетик с несколькими таблетками. — Проверь, что это за препарат, ты же химик.

— Я-то химик, да ты — не опер. У меня дел по горло, чтобы еще с твоей ерундой без сопроводиловки возиться.

— Я ее тебе на бумажке в пятьдесят баксов выпишу, — пообещал Александр.

— Ладно, давай, — Толик принял пакет.

— Когда сделаешь? У меня времени тоже не вагон.

— Позвоню, пока.

Прикинув, что крюк не велик, Александр заехал в атлетический клуб "Богатырь". Когда-то он много времени провел на противоположной стороне улицы, высматривая тренера Митрофанова. Клуб был на месте, в двух его небольших залах по-прежнему качались подростки.

— Вы что-то ищете? — перед ним вырос здоровый детина в возрасте, явно перевалившем за подростковый. Это же подтверждала лысина, настойчиво пробивающаяся из-за жидких соломенных волос.

— Мне бы тренера или директора… — замялся Вихров. — Лучше, наверное, директора.

— А в чем дело?

— Да я своего оболтуса Пашку хотел бы к вам устроить. А то лазает со всякой шпаной… Думаю, если начнет железо таскать, меньше глупостей в голове вертеться будет.

— Это верно. А вы в каком районе живете?

— В Сокольниках.

— Немного далековато.

— Меньше времени на хулиганства останется, а в метро, может, Пашка и книжку почитает.

— Вы не поняли, мы ребят из округи набираем.

— Я сколько надо заплачу, не сомневайтесь.

— Ничем не можем помочь, — твердо сказал детина назойливому посетителю. — Мы от префектуры округа учреждены, так что извините. Поищите такой клуб у себя в Сокольниках.

— Спасибо, обязательно поищу. До свидания.

— Пока, — бросил детина и выставил детектива за двери. Следующий визит Вихров нанес по адресу из старой записной книжки. Дверь открыла дама в махровом халате и ярком вечернем макияже.

— А я, Слава, как всегда, не одета… А вы, собственно, кто?

— Извините, что беспокою, Ирина Георгиевна, вы меня не помните?

— Кажется… проходите.

— Спасибо. Вы нанимали меня следить за вашим покойным мужем, припоминаете?

— Что вам надо? Я с вами сполна рассчиталась.

— Я вас беспокою по другому поводу, — поспешно сказал Александр.

— Что, у Славы есть жена, которая?..

— Нет, я хотел задать вопрос о Митрофанове.

— Мне сейчас некогда, давайте в другой раз.

— Пять минут, — Вихрову отступать было некуда. Вдова разговаривать явно не намерена, если ее сейчас не прижать, то потом ее не поймать. Скажите, пожалуйста, Ирина Георгиевна, вы не видели у мужа таблеток под названием "Атлет"? В пузырьке, похожем на этот?

Дама бросила равнодушный взгляд на таблетки.

— Нет, Миша был человек очень здоровый, он и к врачам никогда не обращался.

— Не осталось ли у него записной книжки? Если позволите, я бы хотел на нее взглянуть.

— Обещаете, что больше не станете ко мне приставать? — спросила Митрофанова, нервно поглядывая на дверь. Понятно, она ждала не частного сыщика.

— Обещаю, клянусь, — заверил Вихров. Ирина Георгиевна вышла в комнату и вернулась с маленькой записной книжкой.

— Вот, можете забрать совсем, она мне не нужна.

— Большое спасибо, Ирина Георгиевна.

— Помните, что обещали, — сказала Митрофа-нова напоследок и захлопнула дверь.

Боязнь, что некий Слава застанет Ирину с частным сыщиком, сыграла ему на руку. В машине Александр жадно раскрыл книжку и пролистал. Часть записей была обрывочной, имена часто обозначались только инициалами, но большего Вихров и не ожидал. Это не малая удача, и если он расшифрует имена и адреса, то найдет и клиентов Митро-фанова. Тогда через "Атлета" он доберется до "Идеала", его распространителей и поставщиков. Человек, который продал препарат Инне, сможет рассказать о той ее стороне жизни, которая никому не известна. Возможно, что это как раз была опасная для нее сторона.

17

Галина Викторовна больше всего не хотела, чтобы ее дочь повторила судьбу матери. Ей пришлось несладко, но пусть ее страдания станут искуплением хотя бы для Ларисы.

Несчастья Галины начались с самого детства. В школе она считалась серой дурнушкой, мальчики с ней не дружили, а девчонки использовали для того, чтобы эффектней выглядеть на ее фоне. Она старалась брать прилежной учебой, но зубрил в школе тоже не любили. С шиком полученная кем-то "двойка" часто была большей доблестью, чем ее добросовестная "пятерка". Но гораздо больше, чем хороший аттестат, Галя хотела иметь привлекательную внешность и внимание дураков-мальчишек.

Она и замуж первый раз вышла только потому, что боялась: второй возможности не будет. Иначе ни за что она не связалась бы с человеком, в котором хорошего было только то, что он ее заметил. Чуть позже она поняла, что на ее месте могла оказаться любая. Михаил пил сильно, а рождение дочери не остановило, а лишь послужило поводом к месячному запою. Галина прожила два безумных года, и, когда кончились силы, муж ушел. После она заметила, что кончились деньги и все вещи, которые можно было бы продать и пропить.

Галине пришлось оставлять дочь с матерью, а самой пойти на работу. Хорошей профессии у нее не было и каторжный труд едва кормил. Она поняла, что без мужчины она дочь вырастить не сможет. Тогда Галина впервые занялась собой и вдруг узнала, что никакая она не дурнушка, а нормальная женщина с очень даже приличной фигурой. И мужчинам ото нравится. Галина научилась краситься, одеваться так, чтобы сразу попадать в центр мужского внимания. Второго мужа она выбирала осмотрительнее, ведь он должен был стать настоящим отцом ее девочки.

Юра оказался человеком положительным, спиртного в рот не брал и даже не курил. По службе был на хорошем счету, к Галине и Ларисочке относился хорошо. Второй муж приносил зарплату домой, даже в воскресенье сидел дома и читал газеты. Сначала это ей нравилось. Она занялась благоустройством квартиры, много времени проводила с дочерью, устроила ее в лучшую в округе школу. Но когда началась перестройка, люди засуетились, стали зарабатывав деньги, ее Юра продолжал просиживать кресло. Зарплату давали уже не регулярно, цены менялись с калейдоскопической быстротой, и Галина Викторовна поняла, что уютное гнездышко, свитое ею в двухкомнатной "хрущевке", скоро развалится.

Галина не стала дожидаться конца, бросила второго мужа и занялась поисками нового. Теперь она точно знала, какой мужчина ей нужен, и бросила все силы на достижение цели. Она своего добилась и в третий раз вышла замуж. Для этого ей, можно сказать, пришлось совершить настоящий подвиг, ведь она заполучила нового русского. Сколько молодых и длинноногих мечтают о богатом мужике! Галина Викторовна готова была ради дочери на все. Они поселились в том же доме и подъезде, где жила лучшая подруга дочери Ксения Мещерякова. Это было непросто, но Галина настаивала, и Валера сдался. В устройство Дома — уютного и красивого — муж не вмешивался. Он вообще не очень мешал Галине, поскольку большую часть времени проводил в офисе.

Поселиться рядом с Мещеряковыми было не простокапризом. Галина Викторовна точно знала, что, несмотря на показную демократичность, эта номенклатурная семья обладает большими связями. Она ни с кем, даже с Ларисой (мала еще), не делилась своими планами, но в мечтах представляла, что лучшая подруга замолвит словечко перед своими родными, и тогда перед Ларисой откроются все двери. Жаль, конечно, что Ксения не была мальчиком, тогда можно было бы рассчитывать на более прочный союз с кланом Мещеряковых-Ларионовых, но и нынешний расклад Галину Викторовну устраивал. До поры до времени.

Девочки неплохо ладили между собой, со стороны казалось, что даже дружили, но, по мере взросления, Галина Викторовна заметила, что Ксения постоянно оттесняет Ларису на второй план. Видимо, номенклатурное барство стало уже генетическим, инстинктивно не допускало на одну доску людей другого круга, хоть они, может, были даже способнее, а скорее — именно поэтому.

Ее добрая дочь этого не видела и вполне искренне уступала первенство, считая Мещерякову чуть ли не идеалом. Галине Викторовне было очень трудно заставить Ларисочку взглянуть на подругу критическим взглядом. Правда открылась совсем недавно, когда в очередной раз Ксанка обошла Ларису, причем сделано это было совершенно нечестным способом.

Одним из поветрий, принесенных с Запада, явились выборы первых красавиц класса. Эги мероприятия стали проводиться во всех классах вплоть до младших, началась подготовка и в Ларисином классе. По словам дочери, Ксения сначала вроде бы вообще отказывалась принимать участие в конкурсе, очевидно, она не чувствовала в себе уверенности, чтобы захватить первое место, а второе эту жадину никак не могло устроить. Потом она все-таки согласилась. Уже в тот момент Галина Викторовна почувствовала, что дело нечисто. Она постаралась поддержать Ларисочку, нарисовала плакат в ее поддержку, разбросала в классе и учительской листовки, поговорила с преподавателями и несколькими учениками, которые, как считала Галина Викторовна, еще не попали под влияние Мещеряковой.

Ларисочка выступила на конкурсе блестяще, и мать нисколько не преувеличивала ее достижений, она, как взрослая женщина, вполне способна быть объективной… или почти объективной. Перед оглашением результата сердце Галины Викторовны ёкнуло не случайно: красавицей, будто бы большинством голосов, была названа Ксения и ей вручили картонную корону, обернутую в фольгу. Такую наглость оставлять без внимания было уже невозможно. Пока дети резвились на дискотеке, прелюдией к которой и был конкурс, Галина Викторовна пошла в учительскую и потребовала объяснений от завуча по воспитательной работе. Со скандалом ей все же показали протоколы выборов, но они оказались самой настоящей подделкой! Это даже доказывать было не нужно, настолько все очевидно: по этим записям выходило, что Мещерякова заняла первое место, а Лариса даже не второе, а третье! И как только этой маленькой сучке удалось подкупить или запугать преподавателей, которые занимались подсчетом баллов? Наверняка к этому безобразию приложил руку кто-нибудь из ее семьи. Вот поэтому она и согласилась принимать участие в конкурсе — первое место было забронировано заранее.

После этого случая Галина Викторовна поняла, что ставка на детскую дружбу себя исчерпала. Кажется, и Ларисочка кое в чем стала разбираться. К счастью, прошло время, когда все вопросы решали блат и телефонное право. И Галина стала мудрее за прожитые годы. Она решила, что не позволит сломать жизнь ее дочери, как такие же маленькие гадины сломали ее собственную. Ксения добилась того, чтобы с ней поступили по заслугам, ее грехи должны пасть ей же на голову. А потом будет конкурс красоты, который откроет всем глаза, восстановит справедливость. Все увидят, что Ларисочка самая красивая, самая прекрасная девушка…

И исполнитель плана нашелся сам собой. Этот мальчишка далеко пойдет, решила Галина Викторовна, как только заглянула в серые холодные глаза. За время короткого разговора она успела заметить в них лишь одно чувство злость. Авансом парню должны были послужить серьги червленого золота, а вдруг вместо них он принес дешевую бижутерию. В первую секунду Галина Викторовна была в шоке, просто онемела. "Я в побрякушках ничего не понимаю, — пожал плечами этот звереныш, — придется внести поправки".

"Нет! Не смей!" — воскликнула Галина и вытолкала его за дверь. С нее хватит одной роковой ошибки, теперь она умывает руки и ни во что не вмешивается.

А выпущенный на волю звереныш крикнул с площадки:

— Я еще вернусь!

18

Витя, даже снявший по просьбе Степки куртку, не произвел на деда Даню большого впечатления.

— Мускулы — это для кино хорошо, а в жизни…

— Даниил Иванович, у Витьки коричневый пояс по ушу, — сообщил Андрей.

— Да, такой прокат дорого стоит, — пробормотал старик. — Гарантия, значит, имеется?

Андрей кивнул, не представляя, что тут можно ответить.

— Ладно, уговорили. Но чтоб в одиночку — ни-ни.

— Обещаем, — сказал правнук, решив про себя, что выполнение этого условия наполовину (в отношении Ксанки) вполне достаточно.

— Что случилось-то? — поинтересовался Виктор в Ксанкиной комнате.

— Ей охрана нужна, — кивнул Степка на сестру. — А у нас с Андрюхой другие дела есть. Я к тому же в одной драке уже поучаствовал, снова в ментовку не хочу.

— Да в чем дело?

Степка в двух словах рассказал последнюю версию.

— Кучеряво живете, — сказал Витя, — в сыщиков-маньяков играете.

— Видал шишку? — показал Степа голову. — Это тебе уже не игра.

— Верю, — осторожно пощупал шишку Шварц, — тренироваться тебе надо.

— Ну так как? Поможешь нам? — спросила Ксанка.

— Я не могу всюду за тобой ходить, у меня свои дела есть, и не чище ваших.

— По учебе что?

— Учеба само собой. Так что иногда кого-то подменить могу.

— А что у тебя за проблемы? — спросил Степан на правах лучше других знакомого со Шварцем. — Может быть, мы сможем помочь? Это тот долг, Да?

— Его продолжение скорее. Мута одна… Сам справлюсь.

— Давай так договоримся: как только мы с нашим делом разберемся сразу возьмемся за твое. Четверым под силу больше, чем одному.

— Степа, погоди давать обещания, ты уже вообразил себя настоящим сыщиком! — воскликнула Ксанка. — А если у нас не выйдет? Ты же даже не имеешь представления, о чем идет речь!

— Хорошо, но мы в любом случае попытаемся.

— Полную гарантию дает только страховой полис, — вставил Андрей.

— Значит, договорились, — решил Степан. — А сейчас беремся дружно за руки и парами расходимся по делам.

— Чтоб в одиннадцать были дома! — Дед Даня косо посмотрел на хлопцев, но не остановил. Он, конечно, не надеялся, что удастся надолго засадить их в квартире. Зато теперь их уже четверо. Для их семьи это счастливое число: Неуловимых Мстителей было четверо, а их дети четверкой (тогда среди них затесался еще Коська-Кирпич) натворили столько же, сколько сделал весь его партизанский отряд.

Ксанка и Шварц отправились к Суриковым под предлогом, что девушке нужно отдать долг. Впрочем Витька на время самой разведки должен был остаться на лестничной площадке, как настоящая "секьюрити".

* * *

А Степан и Андрей нашли себе задачу посложней, чем разрешили делать девчонке. Они отправились к конторе детектива, которого нанял отец Инны.

— Не внушает он мне доверия, — заметил Андрей. — Совсем на сыщика не похож, вот увидишь.

— Может, это и не плохо, — отозвался Степа, — он не должен привлекать к себе внимания.

Друзья вошли на крыльцо, где среди прочих висела и табличка сыскного агентства.

— Пошли, — позвал Степан. Они поднялись на третий этаж, куда выходили двери офиса Вихрова. Андрей осторожно подергал ручку.

— Заперто. Попробуем открыть?

Сверху по лестнице мимо них проплыла тетка таких размеров, что им пришлось прижаться к неприступной двери. Едва она скрылась на нижнем пролете, оттуда выскочил помятый мужичок и прошмыгнул наверх.

— Видно, он попался ей не на площадке, а непосредственно на лестнице, — сказал Андрей. Сверху вновь раздались шаги.

— В такой обстановке невозможно работать, — возмутился Степан.

— Давай подождем, а когда он приедет, зайдем под каким-нибудь предлогом. Сориентируемся на местности.

— А что нам еще остается? Друзья вышли из здания и устроились через улицу, на скамье у противоположного дома.

— Машина у него какая?

— "Москвич".

Степан кивнул и надолго замолчал. Он старался снова припомнить все детали дела. "Маньяк или нет?" — волновал сейчас его вопрос. Сколько еще Ксанке придется ходить с охраной? Сколько времени они смогут ее обеспечивать? Если дело не прояснится, то паршивое ощущение бессилия, когда перед тобой нет противника, останется навсегда. Сегодня он смог защитить сестру и себя, почти справился с маньяком, но тут прилетела родная милиция и хряснула по голове дубинкой. Победит ли он в следующей схватке? В детективах, когда расследуется самое глухое дело, сыщики всегда замечают какие-то неуловимые детали, потом от них безошибочно двигаются к уликам и настигают преступника. А как бывает в жизни? Наверняка не так все гладко. Может быть, то, что они еще ничего не нашли, — это нормально?

— Чего молчишь? — толкнул его Андрей. — Не спишь?

— Нет.

— А мне есть захотелось. Можно, я за хотдогами сбегаю?

— Чего же ты у Ксанки молчал, стеснялся?

— Нет, я там думал. А когда думаю, я обо всем постороннем забываю.

— А сейчас что делаешь?

— Наблюдаю. И есть хочется.

— А ты подумай о чем-нибудь, — предложил товарищу Степка.

— О чем?

— О голодании, например. Представь, Андрюша, мусульмане в пост не едят до заката солнца. И ты терпи.

— Просто они, наверное, днем спят, а ночью едят. Так относительно нас поступают все те, кто живет на противоположной части земного шара. Индейцы в Южной Америке.

— Ну как, легче, когда про индейцев думаешь? — после паузы спросил Степа.

— Не очень… Смотри, вот он подъехал. На синем "Москвиче".

— Зря ты говорил: мужик как мужик. Это в кино детектив обязательно Брюс Уиллис.

— Действуем по плану? — спросил Андрей.

— Нет, поздно уже. Если мы сейчас припремся к сыщику с дурацким вопросом, он может что-нибудь заподозрить. Зайдем лучше завтра, в рабочее время.

— Тогда что теперь?

— Машина — второй дом детектива, — провозгласил Степка и достал из внутреннего кармана длинную металлическую линейку.

— Иди на шухер.

Степка с видом бездельника подошел к машине детектива, огляделся на всякий случай и сунул линейку в щель между дверцей и стеклом. Через долгих полминуты возни замок щелкнул, и дверь открылась. Никакой сигнализации внутри не оказалось, да и зачем она "Москвичу" не первой свежести? Парень нырнул за руль и стал осматривать все уголки, даже залез под сидения. В бардачке лежали старые перчатки, квитанции штрафов и склянка с незнакомыми таблетками. Машина оказалась пустой, что характеризует хозяина как человека осторожного. Степа вышел из "Москвича" и аккуратно захлопнул дверцу.

— Андрюха! — позвал хлопец. Приятель отклеился от стены, и они вместе перешли улицу и уселись на скамью.

— Пусто, — сказал Степка. — Я за ним утром послежу, на велосипеде. В городе он сильно не разгонится. А после школы ты меня сменишь. Пойдем к Ксанке.

Девушка была уже дома, а Витя, проводив ее до дверей, попрощался до завтра.

— Ну как у вас? — в первую очередь спросила Ксения.

— Пусто, — вздохнул Степа, — я его машину посмотрел…

— Ты лазил в машину сыщика?

— Не кричи, дед услышит, под настоящий арест посадит… Идти на прием к нему было поздно, вот я и воспользовался, — брат достал из кармана линейку и положил Ксанке на стол. — Да, я осмотрел машину, ничего не нашел. Только какие-то дурацкие таблетки в бардачке.

— Таблетки? — переспросила Ксанка. — Странно, мы тоже про таблетки говорили с Суриковым.

— С какой стати? Он болен?

— Я брала у Инны стандарт таблеток "Идеал" и именно за них осталась должна… ей. Это и был мой предлог для разговора.

— "Идеал"? Черт возьми!

— Тише, ты чего, Степка?

— В бардачке у частного сыщика лежит бутылек с такой же надписью.

— Такой? — Ксения достала из ящика флакон.

— Ага, точно, — узнал Степан.

— Тогда скажите мне: зачем сыщику понадобились таблетки для похудания? — спросила девушка. — Он что — толстый?

Кажется, дело сдвинулось с мертвой точки, они наконец кое-чего добились.

— Он — худой, — пожал плечами Андрей. — Ты уверена, что у тебя все было нормально после них? Галлюцинаций не видела?

— Да я выпила-то всего штуки четыре. Если ты намекаешь на наркотики, то зря.

— Я просто подумал… вдруг Инна или кто-то еще пытался вас приучить к этим таблеткам, — объяснил Андрей. — Такое бывает.

— Но не со мной, — высокомерно отмела все сомнения девушка.

— А теперь, Ксанка, подробно перескажи, о чем вы говорили с Суриковым, — попросил ее брат.

19

Никогда еще уроки не казались такими длинными и скучными. Ксанке не сиделось за партой, хотелось скорее бежать домой. Она бы даже рискнула пропустить пару уроков, но, к сожалению, время сбора было назначено после их окончания. Когда вчера оказалось, что дело крутится вокруг таблеток, у них возникло больше вопросов, чем ответов. И главный вопрос: как связано убийство Инны с препаратом для похудения? Они проговорили вчера час, но так и не пришли ни к какому решению. Вернее решили, что следует еще кое-что разузнать. Не стоило назначать сегодня раннего свидания, потому что Степка с утра отправился следить за частным детективом.

Расследование, которое начало, наконец, как-то двигаться, захватило ребят. Поэтому, как только прозвучал звонок с последнего шестого урока, Андрей и Ксанка встретились в вестибюле, взялись за руки и понеслись домой, словно за ними опять гнался маньяк в черной маске.

Степа с задания еще не явился. Чтобы скоротать время, Ксанка с Андреем отправились на кухню и занялись обедом. Тем более, что четверых подростков, занятых сыщицким делом, простыми бутербродами накормить нелегко. Андрюшка стал выполнять приказ по чистке картофеля, а Ксения достала из холодильника "ножки Буша".

Как только окорочка в компании с картошкой и майонезом отправились в духовку, в дверь позвонил

Степа. Ксанка поставила плиту на слабый огонь, чтобы ничто не отвлекало стратегов от совещания.

— Это черт знает что! — начал доклад уставший от непрерывной езды Степан. — Если бы я мог допустить мысль, что Вихров знает о слежке, то решил бы, что он специально водит нас за нос. — Брат демонстративно достал из кармана блокнот и стал зачитывать: — Школы: 18-я, 146-я, 593-я и 813-я. Детский клуб "Луч", военно-патриотические подростковые клубы "Факел" и "Богатырь", балетный кружок. Вот те адреса, по которым я мотался за ним все утро.

Степка бросил блокнот на стол, а сам плюхнулся на тахту.

— А вдруг он действительно тебя заметил? — осторожно спросила Ксения.

— Ни-ког-да! — раздельно сказал брат.

— Если бы и заметил, то зачем сыщику водить за нос подростка? подумал вслух Андрей. — В крайнем случае он постарался бы его поймать и уши оборвать.

— Ты уже стихами заговариваешься, — сердито заметил Степа, — да он меня ни разу не засек, иначе бы прибавил газу и — тю-тю!

— Что за шум без драки? — на пороге комнаты возник Витя Шварц. — Так воюете, что звонка не слышите?

— Мнениями обмениваемся, — проворчал Степа. — Считаю, что детектив параллельно с делом Инны занимается чем-то еще и поэтому невольно сбивает нас с толку. В таком случае следить за ним дальше бессмысленно и даже вредно. Только время зря потеряем.

— А я считаю, что нужно следить до того моменте, пока все не прояснится, — сказал Андрей.

— Кажется, я много пропусти, — сказал Витя, поочередно поглядывая на приятелей, — выкладывайте.

— Я все утро следил за тем самым частным детективом, а он, словно безработный учитель, объезжает школы и детские клубы, вот! — Степа сунул Шварцу свой блокнот.

Витя уставился на страничку, словно это был текст Жванецкого. Только на его лице не возникло и тени улыбки. Он еще раз пробежал записи друга.

— Не может быть!

— Что?

— С кем разговаривал сыщик во всех этих местах? — спросил Витя.

— Обычно ни с кем. Осмотрится и едет дальше. И пару раз заходил в школьные медкабинеты, а что?

— А то, что эти адреса мне знакомы, именно по ним я развожу посылки от Гвоздя. Это все мои клиенты, правда, пока не знаю, в каком бизнесе.

— Теперь мы можем тебе в этом помочь, — сказала Ксения и выставила на столешницу бутылек с таблетками.

— Знакомая вещь! — воскликнул Шварц. — Я раньше такие упаковками лопал.

— Ты худел? — удивился Андрей.

— Наоборот, мышечную массу наращивал. Когда в атлетическом клубе занимался.

— Вот те раз! — почесал Степка затылок. — Ксанка от них худеет, а ты, выходит, толстеешь?

— Постой, постой… нет, я ошибся. Это какой-то "Идеал", а я принимал "Атлета". Но внешне флакон очень похож и наклейка такая же. Просто близнецы. Только названия разные.

— И содержимое? — подсказала Ксения.

— Кто его знает, — философски отозвался Андрюшка, — тут ни в чем уверенным быть уже нельзя. Химанализ нужен.

— Ты его сможешь сделать? Ты же в химии рубишь? — спросил Степан. Больше все равно некому, — предводитель бросил беглый взгляд на остальное войско.

— Не знаю, оборудование нужно.

— В школьной лаборатории полно реактивов, — напомнила Ксанка.

— Попробовать можно, — решился Андрей.

— Раз детектив интересуется таблетками и их, вероятно, распространителями, то и нам следует такую версию проработать. Возможно, Инна была мелким продавцом и нарушила какие-то правила. Разболтала кому-то или продала без спросу.

— Деньги не вернула, — предложил Витя. — Гвоздь человек крутой, помните, я про Гуню рассказывал?

— Ну?

— Он теперь в одной больнице с Зырей лечится, а я его только чуть оглушил. Валька с ним поработал.

— Не убил же. К тому же он — пацан.

— У Инки деньги водились, — сказала Ксанка, — вспомните, что ее отец богат.

— Скорее обеспечен, — поправил Андрей, — ей могло не хватать карманных денег, хотя я такого тоже не замечал.

— Не важно, — сказал Степа, — мотив пусть милиция устанавливает. Нам, главное, проверить версию с линией распространения таблеток.

— А зачем тогда напал на меня парень в маске? — спросила Ксанка. — Я с таблетками дела практически не имела, ничего о них не знаю.

— И знать не надо! — на пороге комнаты возник Даниил Иванович. — Что за буржуйское "экстази" вы тут изучаете? Ну-ка отставить!

— Деда, это простое лекарство, — успокаивающе сказала Ксанка и стала тянуть бутылек к себе.

— Дай-ка! — дед Даня перехватил руку девчонки и забрал флакон. Посмотрим.

Пока хлопцы переглядывались, не зная, под каким предлогом забрать у вредного старика улику, Даниил Иванович нацепил на нос очки и погрузился в изучение этикетки.

— Я что заглянул-то, — между делом вспомнил он, — там американские окорочка уже всю кухню зачадили.

— Ой! — воскликнула Ксанка и метнулась к плите.

— Я духовку выключил, — вдогонку сообщил прадед. — А это что за хреновина!? Я же того гада знаю! Откуда у вас эта дрянь?

— Почему дрянь, дед Даня? — спросил Степан на правах любимчика. — И кого ты знаешь?

— Да вот его — "Корф инкорпорейтед". Неужели опять враги к нам подбираются?!

Похоже, окорочка точно дымят, дед-то совсем угорел! — без слов поняли друг друга приятели. Хотя… Степка вспомнил вдруг одну из семейных легенд, там эта фамилия была. Как же он сам не догадался внимательно прочесть этикетку?

— Степка, говори как на духу! — потребовал дед Даня.

— Давайте сначала пообедаем, — предложила вернувшаяся Ксанка, — а то цыплята окончательно высохнут.

Даниил Иванович закусить был не против, но сомнительный флакон опустил к себе в карман. Без серьезного разговора сегодня не обойтись.

20

В связи с отсутствием мобильника Вихрову приходилось по дороге высматривать будку таксофона и выскакивать из машины.

— Алло, Толик? Привет.

— Привет, это кто?

— Пятьдесят баксов. Сделал анализ?

— Нет еще, некогда.

— Будь человеком, я же не на молекулярном уровне заставляю тебя изучать эти таблетки!

— Ладно, позвони после шести.

Александр бросил трубку и вернулся в машину. Все-таки следовало этому черту вперед заплатить, не тянул бы так резину.

Раз Инна пользовалась таблетками, то должен быть и человек, который ей их поставлял. Вихров без особого труда расшифровал записи Митрофанова. Там были не только адреса, но и цифры, обозначающие объемы поставок. Коробки, упаковки или десятки — Александр не понял, да это для него и не вопрос. Такую информацию можно слить ментам, если захотят, то смогут выяснить все, что угодно. Ему важно найти связь с убийством девочки. Среди адресатов было указано около десятка школ и несколько клубов, кружков. Последние Инна не посещала да и номера ее родной школы в списке не было. Либо на тот момент она была не охвачена дилерами "Идеала", либо распространением занимался другой человек.

"Москвич" остановился перед очередной школой. Вихров прошел прямо в медицинский кабинет, они, кстати, обычно расположены на первом этаже.

— Здравствуйте, я узнал, что вашей школе требуется квалифицированный врач. А вы, видимо, сестра?

Очкастое существо, пол которого угадывался только со второй попытки, оторвалось от бумажек.

— Я — врач! И никаких вакансий у нас нет. Откуда у вас эта информация?

— Из районо, конечно. Видно, произошла какая-то путаница.

В другой школе он применил следующую тактику.

— Что это такое?! — потрясал он зажатым в кулаке флаконом. — Это лекарство подсунула моей дочери девочка из вашей школы!

— Не может быть, — довольно спокойно сказала врачица. — Как ваша фамилия?

— Моя — Горюнов, а ваша?

— Осипова Наталья Олеговна. Покажите, чем вы там размахиваете?

— Я буду жаловаться! Вам знакомо это лекарство?

— Это аналог аспирина, господин Горюнов, так что ничего страшного.

— Вы его выписывали Ивановой Лене, которая моей Танечке… — фамилию ученицы Александр не придумал (его фантазия богаче), а заранее присмотрел в стенгазете. Судя по заметке Иванова также, как Инна, собирается принять участие в районном конкурсе красоты.

— Нет, нет, просто я знаю эту новинку. Она не очень распространена на рынке… Если вы оставите мне этот бутылек, я обязательно узнаю у Лены, как он к ней попал и с какой целью она его отдала вашей дочери.

— Я этого не оставлю, я до департамента здравоохранения дойду! Вихров ретировался, сохранив пузырек с лекарством.

Чем больше болтался Саша по адресам Митрофанова, тем больше убеждался, что таблетки вполне безвредны. А представить, что в районе столько точек, где школьные врачи собственноручно торгуют наркотиками просто невозможно, их бы давно накрыли. Между тем пресловутый "Богатырь" существует и хорошо себя чувствует. Если это действительно аналог аспирина, почему его не продают в аптеках?

Александр отправился в городское аптечное управление и убедился в том, что такое болеутоляющее средство зарегистрировано, оно не имеет ограничений в применении, не вызывает побочных эффектов и аллергических реакций. Такие таблетки обычно рекламируют сверх всякой меры. А что, если распространители пошли новым путем? Ведь шутили (в каждой шутке есть доля шутки), что "Гербалайф" скопировал систему распространения наркотиков: от человека к человеку, минуя практически все официальные и информационные каналы. Правда, дилеры могут носить значки с фирменной надписью. Распространители наркотиков не рискнут повесить у себя на груди объявление: "Спроси меня, где взять гашиш?" или "Я знаю, как можно уколоться". Тем не менее, это вариант. "Идеал" разрешенное, легальное средство, тогда в чем дело? Откуда эта конспирация в деле продажи аспирина? И каков объем рынка? Неужели у подростков так часто болит голова?

Он ничуть не сомневался, что мода среди подростков способна приобретать самые причудливые формы, но все это должно было стать настоящей манией, иначе его покойный приятель Митрофанов не сумел бы приобрести "Мицубиси", на которой он и въехал в ад. Его вера в подростковое сумасшествие не выдерживала предположения, что качки из "Богатыря" принимают аспирин горстями. Кстати, Митрофанов-то занимался не "Идеалом", а "Атлетом", его близнецом-аналогом. Это Вихров также разузнал в аптечном управлении. Зачем делать два лекарства с практически одинаковой формулой? Ответ был рядом, но пока ускользал.

"Москвич" остановился у попутной будки. Вихров вышел, снял трубку таксофона и набрал зазубренный за последние дни номер.

— Толик?

— Да.

— Привет, это Вихров.

— Ну ты и сволочь, Саня! — отозвался эксперт.

— Что случилось? Начальство наехало?

— Я ж тебе говорил, что мне некогда?

— Ну, говорил.

— А ты лезешь!.. Короче, твои таблетки состоят из муки, сахара и капельки лимонной кислоты. На мой вкус чуть пресноваты, я бы кислоты добавил.

— Это точно?

— Да я несколько часов пытался выделить из этой дряни хоть что-то еще… По-твоему, сегодня первое апреля? Знаешь, за такую фигню положен двойной гонорар!

— Согласен, Толя, согласен, спасибо. Я прямо сейчас к тебе подъеду.

Александр повесил трубку и замер. Ему показалось, что все детали встали на свое место. В том числе и те, на которые он не обратил внимания в первый день, когда был в квартире Сурикова. Смерть Митрофанова точно не была случайной, а по поводу Инны он, конечно, отклонился в сторону, но зато знает теперь, где искать убийцу.

В стеклянную дверь за спиной кто-то настойчиво стучал. Вихров шагнул из будки и вдруг почувствовал, как кольнуло сердце. Перед ним мелькнула коренастая фигура, увенчанная красной лысиной в обрамлении соломенных волос. Затем неожиданно потяжелевшая голова упала, и Александр увидел, что из его груди торчит круглая ручка заточки. Было почти не больно. Как же распсихуется Толик, когда так и не получит гонорар…

21

Окорочка действительно не сгорели, а только высохли, но ребята на это не обращали внимания и хрустели с удовольствием. Труднее всех пришлось Даниилу Ивановичу. Зато, пока он доедал свою "ножку Буша", правнуки изложили ему вкратце историю таблеток "Идеал".

— У того, кто таким самолечением занимается, только голова похудеть может, — подвел резюме дед Даня. — Влезли вы в это дело, хлопцы, по уши, обратный ход давать поздно. Что делать собираетесь?

— Поговорить кое с кем, — туманно сказал Степка.

— Вы мне этого Корфа сыщите, я к нему разговор имею.

— Так он же в Германии, Даниил Иванович, — возразил Андрей.

— Плохо вы его знаете, — заявил вредный старик, — и все новости чтоб немедленно докладывать!

Степа понял, что руководство расследованием практически сменилось. Дед, безусловно, человек опытный, но ведь они могут от такого нажима и в подполье уйти.

Ксанка зашла к Ларисе прояснить один вопрос.

— Помнишь, ты говорила, что принимаешь таблетки "Идеал"?

— Ну и что? Я их больше не пью.

— Почему, Л ара?

— Кончились.

— Ты их у Инны брала?

— Нет, у парня одного. Ксанка, мне некогда, я тороплюсь в Дом культуры.

— Зачем, занятия же закончились, завтра уже конкурс.

— Мы с мамой хотим посмотреть нашу гримерную и все такое.

— Чего ради, ты там и так не заблудишься.

— Просто мама обо мне заботится, — ответила Лариса, — если твоя была бы в городе, а не уехала отдыхать…

— А, Ксаночка? — в коридоре появилась Галина Викторовна. — Что же ты не проходишь?

— Некогда, Галина Викторовна.

— К завтрашнему дню готовишься? Мы вот тоже еще украшения Ларисочке не подобрали, не у всех же есть такие красивые серьги, как у тебя!

— Это же бабушкины.

— Обязательно их надень и ты всех покоришь.

— У меня все равно ничего другого нет, Галина Викторовна.

— Конечно, — криво улыбнулась мамаша. — Ларисочка, заканчивайте, нам пора.

— Да, мама.

— Ларка, что за парень тебе таблетки продавал?

— Парень как парень, он и Инку снабжал, а что?

— Как его зовут?

— Без понятия. Я его в лицо только знаю. Послушай, Ксаяка, мне действительно пора, завтра увидимся.

— Ладно, пока.

Ксения поднялась к себе.

— Я, кажется, знаю, о ком идет речь, — сказал Вятя, — поехали, навестим больного.

— Я не могу, мне химанализ делать надо, — вздохнул Андрей.

— Хочешь, я с тобой пойду? — самоотверженно предложила Ксанка.

— Хочу, — немедленно согласился кавалер.

— Тогда я с Вятей, — сказал Степка.

— А про меня опять забыли? — почти с обидой спросил дед Даня.

— Ты же красный командир, дед, поэтому должен оставаться в штабе, Ксанка чмокнула Даниила Ивановича в щеку.

— Подлиза, и в кого ты такая уродилась? — сразу сдался тот.

* * *

Водки вокруг действительно всегда много, Фридрих специально проверял. В каждой "Бакалее" — прилавок, да еще и на разлив подают, в "Гастрономах" обязательным атрибутом является мини-кафе. Зашел как-то в булочную, — рядом с хлебом в закутке торгуют спиртным. И спрос на товар в обоих отделах одинаковый. По милицейским отчетам половина продаваемой водки является поддельной, а по словам русских знакомых, органы правопорядка статистику сильно занижают в свою пользу. В таких условиях, все больше убеждался Корф, ему с его фирменной водкой действительно на этом рынке делать нечего. Зато новое дело процветает само собой.

Антон Петрович оказался по-настоящему деловым человеком, он мгновенно свел Фридриха с местными коммерсантами, добился лицензий, сертификатов и всего, что полагается в аптечном бизнесе. Сомнения по поводу предложенного товара рассеялись быстро, первая партия была куплена у него на корню, и сразу поступил заказ на вторую. Маленькая фабрика, купленная на паях с русскими партнерами, работала с полной загрузкой. Правда, до расширения дела пока не дошло, объем продаж сохранялся на постоянном стабильном уровне. Какое-то время это Фридриха устраивало, потом стало беспокоить. Он решил помочь русским коллегам и занялся маркетингом. Каково же было его удивление, когда обнаружилось, что ни в одной аптеке Москвы нет в продаже его продукции. Партнеры, от которых немец потребовал объяснений, успокоили Фридриха, объяснив, что у них налажена собственная дилерская сеть, что позволяет уменьшить количество посредников и снизить торговые скидки.

Таким образом при более низкой цене они получают более высокую прибыль.

Корф, действительно, получал свою долю регулярно, жаловаться было не на что, тем более в перспективе предполагалось, что сеть дилеров будет расти. Антон Петрович и его друзья-коммерсанты так быстро наладили выпуск и сбыт товара, что Корф, как глава фирмы, почувствовал себя ненужным. Система работала сама по себе, без сбоев, кризисов и проволочек. Наверное, Волков тоже получал долю от реализации, что при его кресле вице-префекта было нарушением законов, но в этой загадочной стране так уж было принято.

Единственной неудовлетворенной претензией Корфа осталось легкое ощущение скуки, но это по-русски называется "с жиру беситься". Все его знакомые немецкие бизнесмены, которые старались вести дела без русских партнеров, тратили массу усилий и денег и чаще всего оставались с носом. На их примерах Фридрих каждый раз убеждался, что ему крупно повезло. Хотя, наверное, в его пользу сыграло знание русского языка. Он заметил, что российские бизнесмены иностранных языков не знают и испытывают по этому поводу определенный комплекс. И общаться через переводчика они не любят, словно боятся, что тот их обманет или ошибется. Российские предприниматели привыкли рассчитывать на собственные силы и предпочитают ни на кого не полагаться.

Зато регулярным развлечением для Фридриха стали командировки в Москву. Его партнеры почему-то очень настаивали, чтобы он лично сопровождал каждую партию товара. Корф приезжал, оформлял бумаги и селился в гостинице "Ленинградская". Ее интерьеры середины века напоминали ему о молодых годах, о том, что сложись его судьба иначе, он мог бы жить в этой стране и даже не знал бы как следует немецкого, как это случилось с другими российскими немцами. Его отец покинул Российскую империю в гражданскую навсегда, а погиб в советской Украине, сам Корф начал жизнь немецким офицером, а теперь чуть не каждый месяц приезжает в Москву. Обе страны не отпускают его семью, оставляя на линии судьбы странные узоры…

В дверь постучали, и мысль оборвалась. Он сегодня задержался в номере, а горничной уже пора убирать.

— Да, да, открыто. Я сейчас ухожу и не стану мешать.

— Лучше останься.

Корф повернулся к двери, на пороге комнаты стоял какой-то сумасшедший старик. Он улыбался.

— Ну здравствуй, Фридрих.

— Разве мы знакомы?

— Еще как!

— Вы меня с кем-то путать. Я вас не знаю.

— Знаешь, знаешь, я вот с тобой вообще дважды знаком: как с Корфом и как с… Вернером, офицером гестапо.

— Это провокация! Я буду жаловаться!

— Пригласил бы лучше сесть, невежливо дорогого гостя в дверях держать.

Фридрих внимательнее присмотрелся к старику.

— Даниил? Мститель? Не может быть!

— Он самый. Поговорим?

— Да я тебя!.. — Корф взорвался, в одну секунду его респектабельная жизнь перестала казаться скучной. Военные преступления не имеют срока давности, и если Ларионов его разоблачит, то кончиться все может очень плохо. Такой гость действительно дорого Фридриху обойдется. Он бросился вперед и замахнулся на Даньку.

— Раньше можно было и подраться, а теперь не рискну, — заявил этот призрак из прошлого и вытащил из кармана именной маузер. Реальность дула, упершегося в грудь, помогла осознать, что все это не сон или бред наяву.

— Теперь я тебя приглашу сесть. — Ларионов указал на кресло.

Корф плюхнулся на указанное место.

— Свидетелей нет, ты ничего не докажешь, старик! И потом, я вам помогал, я никого не расстрелял!

— Значит, все еще трибунала боишься? Это неплохо, совести у тебя никогда не было, так хоть страх есть.

— Я тебя не боюсь, Ларионов. Мои адвокаты…

— Конечно, — согласился Даниил Иванович, держа собеседника на мушке. Только до них ведь еще добраться надо.

— Ты не посмеешь, я и Валеру, и Ксанку помог спасти.

— Ладно, считай, Альберт, тебе опять повезло, — сказал дед Даня, пряча маузер, — потому что разговор у нас пойдет совсем о другом. Знакома тебе эта штука? — и он извлек из кармана пузырек с лекарством из подсахаренной муки.

То, что на самом деле нападение на Ксению Мещерякову было, Карпов не сомневался. Выдумать человека в маске и прочую чепуху без предварительного сговора невозможно, а милиция подъехала быстро, буквально через пять минут после звонка. Один сержант из наряда припомнил, что вроде да, кто-то убегал. А потом, внукам старика Ларионова, который спас их одним звонком, так напрягаться в фантазировании просто излишне. Другая версия предполагала, что драка была инсценировкой, тогда маньяка ментам подсовывали Ксения и Степан, чтобы отвести от себя подозрения. Был у них мотив убивать Инну? Даже по конкурсу красоты Сурикова числилась как кандидат, а Мещерякова знала, что туда попадет железно. Это, скорее, был бы мотив для Инны в отношении Ксении или второй девочки — Ларисы. Легкое подозрение в отношении Ларионовых-младших рассеялось, но версию маньяка Карпов даже упоминать не хотел. Начальство за такую идею ему башку оторвет. И так "глухарей" полно, убийства каждый день… Остается ждать, что преступник (маньяк или нет — гадать рано) снова себя проявит, и тогда удастся зацепиться за новые улики.

Скучать в ожидании не придется, потому что и сейчас, припоминая прошлое дело, капитан со старшим лейтенантом Сашей Молчановым ехал на новое. Остальные два опера из группы едут где-то следом. Машина, посигналив, разогнала жидкое кольцо зевак и пробилась к месту преступления.

— Мужика прямо в будке зарезали, — доложил старший сержант ППС.

Труп лежал ногами в будке, головой на мостовой. К асфальту он приложился виском, но вряд ли это заметил, потому что перед этим кто-то воткнул ему заточку в сердце.

— Умер сразу, — подтвердил медэксперт, прибывший на место чуть раньше, — точное попадание.

— Свидетели есть? — спросил капитан.

— Вон — парочка стоит.

Николай подошел к парню и девушке. Ее трясло, и кавалер набросил на плечи подруги пиджак.

— Здравствуйте, скажите, что вы видели?

— Да ничего, — всхлипнула девушка.

— Вот так свидетели! — усмехнулся Карпов. — Ну а все-таки?

— Мы шли вон там, напротив магазина, — стал рассказывать парнишка. Видели, что у будки толкается мужчина. Потом он развернулся и пошел туда, от нас. Он такой здоровый был, почти квадратный. Только поэтому и запомнился. Мы же не знали…

— Что дальше?

— Далеко же было, мы ничего особенного не заметили, а когда ближе подошли, увидели, что человек лежит. Ну и сразу в милицию позвонили.

— Из этого же автомата?

— Да вы что? — возмутилась девушка. — Игорь к следующему по улице сбегал.

— Понятно, спасибо. Сейчас ваши показания запишут и вы можете идти.

— Коля! — позвал Карпова старлей Молчанов. Капитан подошел. — Я тут у покойничка права нашел, на имя Вихрова Александра Сергеевича, возможно, что его машина рядом.

— Вот и проверь. Данные на этого Вихрова запросил?

— Это самое интересное.

— Наш клиент?

— Коллега. Бывший. Ныне частный детектив, вот адрес его конторы, вот ключи.

— Отлично, я сейчас туда съезжу. Ты оформи свидетелей и не забудь про таксофон. Попробуй через кнопку повторного набора установить, куда Вихров звонил перед смертью.

— Если успел, — заметил Молчанов.

— Свидетели говорят, что убийца какое-то время у будки стоял, так что покойник вполне мог успеть набрать номер.

— Ладно, я тебе в агентство кого-нибудь подошлю, как ребята подъедут.

Первый же ключ из связки легко открыл дверь детективного агентства. Все помещение состояло из одной, правда довольно просторной комнаты, по углам которой стояли пыльные шкафы. Остальное пространство было разделено между одной вешалкой и тремя столами. Два из них производили впечатление давно брошенных, в чем Карпов быстро убедился. Дела конторы шли не слишком хорошо. Третий стол, вероятно, принадлежал самому Вихрову. Капитан проверил ящики, перетряхнул бумаги на столе. Чем же был занят частный детектив? За чьей женой подглядывал? Николай перелистнул настольный календарь. Среди пустых страниц мелькнула надпись. Вот те раз! "Суриков Игорь Петрович". И это написано через день после смерти Инны. Видно, дела Вихрова были совсем плохи, если он взялся за такое дохлое дело. Или не дохлое? Его ведь убили не за то, что слишком долго висел на телефоне? Что же ему такое сообщил Игорь Петрович, что детектив вышел на убийцу раньше оперативников из отдела?

Рядом с именем был записан и телефон, что очень кстати. Капитан снял трубку.

— Здравствуйте, — сказал голос Сурикова.

— Здравствуйте, — отозвался опер.

— Вы позвонили в семью Суриковых. Мы не можем подойти к телефону, поэтому просим вас оставить сообщение на автоответчике.

Николай дождался сигнала и сказал:

— Игорь Петрович, вас беспокоит капитан Карпов. В связи с новыми обстоятельствами дела очень прошу как можно скорее позвонить мне или зайти в отделение. Это очень важно и для вас, и для нас.

* * *

— Добрый день, герр Волкоф!

— Здравствуйте, господин Корф, — Антон Петрович поднял голову от бумаг. Референт, стоявший рядом, отстранился. — Иди, Слава, я позову.

Референт бесшумно вышел, унося папку с бумагами, которые вице-префект не успел подписать.

— Я принял вас только потому, что ценю наше сотрудничество, но у меня очень мало времени. Присаживайтесь, я вас слушаю, господин Корф.

Фридрих сел и нервно бросил на стол кожаный бювар.

— Вы обманули меня с таблетками.

— Но вы хорошо на них зарабатываете и не имеете даже крошечных проблем. Что же вас не устраивает?

— Я узнал, что наша продукция на 90 процентоф состоит из муки второго сорта!

— Хотите, чтобы был первый? — Волков достал сигареты и предложил Фридриху.

— Я не курю.

— Еще вреднее для здоровья устраивать скандалы, господин Корф.

— Моя репутация под угрозой, — возмутился Фридрих.

— Бросьте, вы сами-то только что узнали, чем торгуете, другие до этого не скоро доберутся. Я, со своей стороны, все сделаю, чтобы этого не случилось. Тут мы, как вы понимаете, союзники. Вы иностранный гражданин, и даже если наш бизнес прикроют, вам все равно ничего не грозит. Вы же сами убедились, что ваша продукция безвредна.

— Это мошенничество! — вскричал Фридрих. — Я буду жаловаться!

— Кому, старый идиот? — зло спросил Антон Петрович. — Вы не знаете, как открываются двери в кабинетах, я же за вас все дела оформил. Неужели вы думаете, что я не смогу свалить все на вас? Я вообще в вашей афере не участвую, я чиновник и бизнесом заниматься не имею права.

— Вы меня подставил!

— А ты думал за так денежки получать? Нет, дорогой, если ты в доле, то и отвечать должен наравне.

— Я предам гластность!..

— Ладно, хватит орать. Договоримся так: дело продолжаем, но вы можете сюда больше не приезжать. Пришлете кого-нибудь помоложе. За это ваш процент снизится на пять пунктов. Договорились?

— Нет.

— На три пункта.

— Нет, я хочу честный бизнес! Вот документ на последний партия, больше не будет.

— Зачем вы мне их притащили… а впрочем, что я уговариваю… — Антон Петрович взял бювар и заглянул: все ли на месте. — А теперь — пошел вон, старый козел, без тебя обойдемся.

— Что?

— Иди отсюда и не болтай, фирма твоя, ты и отвечаешь. А если стукануть попробуешь — башку оторву! Ясно?

— Ясно, — сказал Фридрих, вставая. — Прощайте, герр Волкоф.

— Маразматик, — пробормотал вице-префект, запихивая бювар в сейф.

— Не торопитесь, Антон Петрович, — сказал молодой незнакомый голос.

Волков резко повернулся, в его кабинете откуда-то появились четверо мужчин.

— В чем дело, господа? У меня дела.

— У нас тоже, — сказал один. — Я — подполковник Мешков, начальник отдела Московского РУОПа. Сейф не запирайте, пожалуйста, у нас ордер на обысквашего кабинета.

— На каком основании?

Мешков выложил из кармана диктофон и нажал кнопку.

— "Добрый день, герр Волкоф!" — проскрипел из динамика старческий голос с акцентом.

23

С утра капитан засел за отчет и так погрузился в нанизывание канцеляризмов на скелет хлипкой оперативной версии, что забыл обо всем на свете. Из почти литературного транса его вывело появление Молчанова.

— А я ведь отследил звонок покойничка! — немедленно поделился успехами старший лейтенант. — И знаешь, куда он звонил?

— Пока нет, — признался Карпов, откидываясь на спинку стула.

— В наш отдел экспертизы! Я только что оттуда.

— Опять сюрпризик, — капитан в последнее время уже устал всерьез удивляться совпадениям.

— Вихров звонил Толику Фокину, они, оказывается, старые приятели. Толик сначала помялся, но потом сказал, что Александр попросил его сделать химанализ каких-то таблеток и очень с этим торопил. Толик, сам знаешь, раскачивается не скоро. Но вчера он анализ сделал и долго матерился, потому что таблетки оказались туфтовые — из муки слеплены. Когда Вихров позвонил, Толик его обложил, конечно, а тот отчего-то обрадовался, даже пообещал увеличить гонорар. Вихров собирался сразу подъехать, но Толик его так и не дождался, ушел домой. Вот справка по составу этих таблеток.

— Погоди, а не по этим ли таблеткам РУОП работает? На оперативке информация прошла.

— Меня ж ее было, — пожал плечами Молчанов. Капитан схватил трубку и набрал номер.

— Здравствуйте, вы позвонили в семью Суриковых…

Пришлось порыться в записной книжке и найти карточку с рабочим номером.

— Игорь Петрович, доброе утро. Капитан Карпов.

— А-а, здравствуйте. Есть новости, капитан, или хотите меня о том же спросить?

— Вроде того… Игорь Петрович, вы мое сообщение слышали? Или вы дома больше не ночуете?

— Я вчера жену к ее родителям в деревню отвозил, а утром сразу сюда, в офис, дома не был. А что там?

— Приглашение в гости… Скажите, Игорь Петрович, вам никто не угрожал, не было ничего такого?

— Нет. Меня, знаете, теперь пугать нечем… Вы хотели меня видеть? Могу подъехать.

— Не стоит, будьте на месте. — Николай достал из стола пистолет и сунул в кобуру. — Як Сурикову, а ты узнай побольше про разработку РУОПа по таблеткам.

Капитан оставил Молчанова за себя, а сам отправился к гости к бизнесмену.

— Почему мне должны были угрожать? — спросил он милиционера с порога. — Что произошло?

— Лучше вы мне расскажите, как затеяли незаконное расследование за нашей спиной. И почему ре предоставили мне все улики?

— Какие улики?

— Таблетки, которые вы дали Вихрову. Его, кстати, вчера убили,

— Убили? Кто? Он нашел убийцу?

— Пока не знаю. Так как насчет таблеток?

— Я их не прятал, они у Инны в сумке лежали. Вы их тоже могли видеть, если бы внимательней поискали. А Вихров за них уцепился. Поймите, я его нанял, потому что хотел использовать все возможности… Его тоже — ножом?

— Заточкой.

— Есть разница?

— Небольшая. Вихров кому-то сильно помешал" раз пошли на его убийство, но о других его делах мы не знаем. Возможно, что ваше было единственным. Поэтому мы должны знать все.

— Спрашивайте, — согласился Суриков.

— Если Вихрова убили в связи с вашим делом, то вы тоже подвергаетесь опасности.

— Я вам уже сказал, что мне никто не угрожал,

— Как вам Вихров сообщал о продвижении дела, по телефону?

— Нет, он писал мне отчеты и сбрасывал их в почтовый ящик.

— Где они сейчас?

— Дома.

— Поехали.

Карпов на всякий случай первым вошел в подъезд и достал пистолет.

— Капитан, вы же не думаете…

— Легкое профилактическое средство. Вихров тоже не думал, что играет по-крупному. Кстати, если вас не было дома, то последний отчет может быть в ящике?

— Вероятно, — Игорь Петрович открыл одну из ячеек и достал листок. Вот.

Капитан пробежал глазами по строчкам.

— Это я уже знаю.

— Значит, возвращаемся?

— Напротив, я хочу прочесть все отчеты.

Они поднялись на пятый этаж, Николай все еще держал "Макаров" в руке. Суриков открыл дверь и пропустил сыщика вперед.

— Вот все, что он мне написал.

Карпов ваял тоненькую пачку листков и тут же стал читать. Отчеты Вихрова, по-своему полные, страдали тем же, что и официальное расследование: отсутствием разных версий. Детектив об этом не писал, но, как и опера из отдела, он считал, что убийство произошло случайно, следовательно это обычный "глухарь". А линию с таблетками "Идеал" Вихров раскрутил профессионально, только не слил вовремя информацию в РУОП. За что, скорее всего, и поплатился. Что-то они оба упустили в деле Инны. Какие-то детали…

— Вы разрешите? — Николай указал на комнату девочки.

— Пожалуйста, — Игорь Петрович отвернулся, доставая сигарету.

Карпов словно опять оказался в самом начале. Он нашел бутылек с таблетками, осмотрел полки с книгами, диски, письменный стол. Перебрал фотографии, снятые, судя по всему, на новогоднем вечере.

— Это Инна с Ксенией, — из-за плеча подсказал Суриков. — Я все эти дни сюда даже не заходил… А сегодня… Сегодня они вместе должны были участвовать в конкурсе красоты… Маша потому и уехала…

— Конкурс сегодня? — переспросил Карпов, лихорадочно соображая. — А где?

— В ДК швейников, где репетиции шли.

— Репетиции? Где у вас телефон?

— В гостиной.

Карпов бросил фотографии и выбежал из комнаты.

— Алло, Саня? Бери группу и поезжай к ДК швейников. Я на месте все объясню, сейчас некогда.

— Что вы там нашли? — крикнул вслед капитану Игорь Петрович. — Можно я с вами?

Карпов, не дожидаясь лифта, уже бежал вниз.

* * *

Витя открыл знакомую дверь и полутемным коридором направился в тренерскую. Давно не бывал он в "Богатыре", но стоило пахнуть здешним воздухом, и ощущение того, что все по-прежнему, вернулось. Но в этот раз Шварц шел не железо таскать, а заниматься делом более сложным. В тренерской находился один человек — старший тренер. Рано полысевший, но здоровый, как славянский шкаф, и такой же белесый. Он, говорят, когда-то медали по вольной борьбе в супертяже брал.

— Здравствуйте, Станислав Михалыч.

— Привет, Витя. Какими судьбами? Шварц заметил, что ого бывший тренер насторожился.

— Помните еще?

— Ну а как же! Ты ведь из лучших был, тебя еще Шварцем прозвали, верно?

— Ага.

— Так ты зачем, Витя?

— Як вам от Гвоздя. Он сказал, чтобы я вместо него зашел. Вот, машину дал, — помахал Шварц ключом с брелоком.

— Вот как… — задумался Станислав Михайлович. Потом набрал номер, но абонент не ответил. — Совсем гаденыш распустился, приработок себе нашел?

— Не знаю. Он сказал, я пришел.

— Ладно, идем.

Тренер завел Витю в подсобку, ключ от которой был только у него.

— Хватай вот эту упаковку, — указал он на здоровую коробку с надписью по-немецки. — Сам не открывай, пусть Гвоздь потрудится. Это приказ, понял?

— Руки за голову! Это тоже приказ, — в подсобку шагнул мужчина с пистолетом в руке. — РУОП, не суетись, чемпион.

Шварц опустил коробку на место, а Станислав Михайлович послушно задрал руки.

Следом за первым в подсобку набились еще трое милиционеров, они вывели тренера и вытащили немецкие коробки.

— Что здесь? — спросил старший.

— Не знаю, — равнодушно сказал Станислав Михайлович, — мы с мальцом за штангой зашли.

— И с коробкой ее перепутали, — усмехнулся руоповец. Убрав пистолет, он достал нож и вскрыл коробку. Все ее пространство занимали бутыльки "Идеала", помещенные в отдельные картонные гнезда.

— Это не мое, ничего не знаю, показания давать отказываюсь, — опережая все вопросы, заявил старший тренер. — И тебе советую, — сказал он, исподлобья глянув на Шварца, — ты ж еще малолетка.

Витю сразу подхватили под руку и вытащили на улицу.

— Спасибо, хлопец, пока свободен, — пожал Витьке руку оперативник.

— Я его не боюсь, могу при нем показания дать, — заявил Шварц.

— Пока не надо, обойдемся. Лучше бы ты подсказал, где Гвоздя искать?

— Может, он что-нибудь почуял и скрылся?

— Это в кино все чуют, а в жизни обычно только наглеют до предела. Привет Ларионову-старшему передавай, пока.

— До свидания.

24

— Своя шкура ему всегда дороже была, а теперь и подавно. Вот я его на испуг и взял, — с удовольствием дорассказывал Даниил Иванович о своих успехах Степке и Вите. — Мы договорились, что я забуду про его настоящую фамилию, а он с диктофоном РУОПа пойдет к вице-префекту. Заодно Корф получил полную амнистию и по "таблеточному" делу. Да его, собственно, и держали для прикрытия.

— Как "крышу", говорят теперь, — вставил Степка.

— Ну а как вице-префекта в "бобик" сажали, вы и сами видели.

— С тренером тоже все гладко вышло, — сказал Виктор.

— Жаль, что Ксанка с нами не смогла пойти, — посетовал Степка. — Но конкурс для нее, конечно, важнее. Если бы она опоздала к регистрации участников, то никогда бы нам этого не простила.

— Может, стоило приставить к ней еще кого-нибудь, кроме Андрея? спросил дед Дэня.

— Да там народу полно, у них даже гримерка одна на двоих с Лариской. Маньяк там ни за что не покажется.

— Если это маньяк, — пробормотал Шварц.

— Что ты имеешь в виду?

— Других случаев нападения в округе не было, а два известных связаны с нашими знакомыми. Совпадение? А маска на том парне? Она может означать, что он боялся быть узнанным.

— Таблеточная версия тоже провалилась, — заметил Степка. — Инна не занималась распространением "Идеала", Ксанке она, можно сказать, уступила свой бутылек. А дилером был Зыря.

— Я его на этом поприще не успел заменить, меня использовали только как курьера, в темную. Зря мы связывали напрямую смерть Инны и таблетки, тут нас частный детектив с толку сбил.

— Если не маньяк, то что общего между Инной и Ксанкой кроме таблеток?

— Внешность схожая. Это к маньяку подходит.

— А еще?

— Они обе должны были участвовать в конкурсе красоты.

— Вот черт…

— Ты чего, Степа?

— Я еще кое-что вспомнил… Дедушка, в Доме культуры ведь раньше театр работал, так? — вдруг спросил Степа.

— Ага, народный.

— А сейчас кружок театральный, а что? — сказал Виктор.

— Ты на машине?

— Гвоздевской, — покрутил на пальце ключом Шварц.

— Поехали скорее, — вскочил Степка, — а то опоздаем!

— Но ведь официальное начало только через час.

— Витя! Я все понял!

* * *

— Это безобразие! Беспредел! — Галина Викторовна не сдерживала голос. — Я столько сил потратила на этот конкурс! А мой муж — столько денег, что мы вправе рассчитывать на человеческое отношение! Я требую сменить гримуборную! Мне еще вчера показалось, что не все в порядке!..

Один из организаторов конкурса молча ждал, когда буря стихнет. Никто дочь этой фурии в плохую гримерку специально не сажал. И вчера все было в порядке. А сегодня над комнатой прохудилась труба и вода залила одну стену. Повышенная влажность и запах мокрой штукатурки никому еще не помешали переодеться… Черт бы побрал спонсоров, если они заводят таких жен.

— Я требую!

— Хорошо, хорошо, но у меня есть только одно место.

— Этого достаточно, — величественно произнесла матрона и сверху вниз посмотрела на сидящую здесь же Ксанку. Ее дочь будет находиться в лучших условиях, а вот Мещеряковой тут все ее связи не помогут!

— Извини, — шепнула Лариска подруге, — она просто сильно нервничает.

— Чепуха, — сказала Ксения, искренне сочувствуя товарке. Характер у Галины Викторовны стал совершенно истеричным. — Ты не переживай.

Лариса с мамашей покинули гримерку, организатор сам потащил за ними коробки с нарядами. Процессия была заметной, тем более, что старшая Кравченко продолжала недовольно ворчать.

… Значит девчонка осталась одна. Гнилая труба — и все в ажуре. Отлично сработано. Теперь немного терпения, сразу входить нельзя. Киллер решил еще понаблюдать за дверью. Заказчица, хоть и не знает, опять ему помогает. Правда, она может догадываться, что он рядом и потому старается убрать свою дочь подальше от опасной экс-подруги.

Первый раз вышло дурацкое совпадение. Высокая блондинка с рюкзачком через плечо. У нее даже серьги в ушах были! Он же не девчонка, чтобы определять на глаз: бижутерия или старинное золото? Кто бы на его месте разобрался и не перепутал?

Во второй раз рядом ее братан оказался. Если бы заказчица предупредила, то он знал бы про Степку. А она, дура, решила выйти из дела. Да и что ждать от женщины? Психанула — заказала, успокоилась — передумала. А он — настоящий мужчина и должен довести дело до конца. Тем более, что он не получил даже аванса. Как только серьги будут у него в руках (а Ксанка наверняка их сегодня нацепит), он предъявит их Викторовне — пусть заплатит сполна. Даже больше, потому что сама нарушила контракт. Если бы наводила по-прежнему, девчонка была бы уже мертва. А сейчас нужно доказать, что и без тетки он — настоящий киллер. Себе доказать.

Пора. По-кошачьи ступая, он подошел к двери. Огляделся по сторонам, натянул на лицо маску и постучал.

— Кто там? Войдите!

Он вошел и прикрыл за собой дверь. А эта дура даже не повернулась! Сидит и пудрит носик. А серьги, успел заметить он, действительно крутые. Лезвие ножа выскочило от мягкого нажатия кнопки. Шаг вперед и — оп-па! Занесенная рука словно застряла под потолком. Он удивленно посмотрел назад. Рука оказалась в знакомых клещах.

— Шварц!

— Я ж говорил — знакомый! — сказал тот, обеими руками стараясь выкрутить кисть с ножом.

Сбоку возник второй парень и вцепился в левое плечо. Киллер отчаянно вырывал руки и пытался пнуть то одного, то другого противника. Девчонка, наконец, закончила с носиком и крутнулась на табурете.

— Жарко, — она стянула парик и оказалась Степкой. — И тяжело, добавил он, снимая серьги.

— Погоди, осторожно, — к брату подскочила настоящая Ксанка.

— Не могу не полюбопытствовать, — Степка встал и рывком стянул с киллера маску.

— Гвоздь! — не сдержал удивленного возгласа Витька.

Степа тоже не ожидал увидеть знакомого хулигана, которого до сих пор считал мелким.

— Ну ты и сволочь! — Ларионов с разворота впечатал кулак во вражескую челюсть. В дверь снова постучали.

— Мещерякова, на сцену!..

… Когда за кулисами возникла заминка, Галина Викторовна подумала, что она-то знает причину. Потом занавес распахнулся и на сцене появилась Ксанка. Галина Викторовна сумела разжать пальцы, судорожно вцепившиеся в подлокотник, и встала.

— Ты куда? — спросил муж. — Сейчас же Лариса будет выступать.

— Выйду.

Галина Викторовна быстро вышла из зала и направилась к гримерным. В конце коридора появилась группа подростков, в центре со связанными руками шел Гвоздь. Этот гаденыш не станет молчать, все выложит. Пока ее не заметили, женщина повернула назад, ускоряя шаг, потом побежала.

Она уже была на крыльце, когда напротив лестницы тормознул "Жигуленок" с синей полосой на боку. Из машины выпрыгнул Карпов и большими прыжками бросился навстречу женщине в платье, усыпанном миллионом фальшивых блесток.

1999 г.

Владимир Матвеев Юрий Курочкин ЗОЛОТОЙ ПОЕЗД ТОБОЛЬСКИЙ УЗЕЛОК

Владимир Матвеев ЗОЛОТОЙ ПОЕЗД

I

Еще сквозь сон до Реброва долетели слова:

— Взяли Самару, взяли Уфу. Теперь подходят сюда. Окружают.

— Тише ты. Услышит. Комиссар, видать.

— Шут с ним. Щенок еще. Скоро от чехов без штанов удирать будет.

Ребров открыл глаза. Вытянулся во весь рост. Сапоги его выставились далеко в проход, зацепили кого-то. Согнувшись, он сел на полке и свесил ноги. Внизу на маленьком грязном столике о светлый жестяной чайник тихо постукивали три эмалированные чашки; вокруг них — пролитый чай, хлебные крошки, золотистые чешуйки от воблы и колбасная кожура.

На нижних скамейках — шестеро пассажиров. Двое — пожилой лысый и молодой в офицерском картузе — продолжали вполголоса разговаривать.

«Эти», — подумал Ребров и спрыгнул с полки. Одернул солдатскую гимнастерку. Из-под изголовья достал ремень с револьверной кобурой, надел и туго затянул.

— Приглядите за сумкой, — обратился он с просьбой к разговаривавшим соседям. Потом перекинул через плечо полотенце и, уходя, добавил: — Там ручные гранаты. Поосторожней с ними.

От толчка вагона сумка ударилась о стенку.

— Взорвется! Товарищ комиссар, вернитесь! — закричал вслед лысый пассажир. Ребров, чуть улыбнувшись, посмотрел на кричавшего и исчез за дверью. Когда через пятнадцать минут он возвратился, пассажир стоял возле полки, бережно придерживая обеими руками сумку.

— Спасибо, — сказал Ребров, расстегнул сумку и достал оттуда две круглые булки.

— Смотрите, смотрите! — крикнул кто-то.

— В чем дело?

Пассажиры бросились к открытым окнам.

— Уральский хребет переезжаем.

— Тьфу, напугал.

Справа быстро приближался к окну вагона маленький столбик — кусок рельса со ржавой железной дощечкой наверху, на которой с одной стороны было написано:

ЕВРОПА.

с другой:

АЗИЯ.

— Теперь близко. Самое опасное позади, — облегченно вздохнула пожилая женщина.

Поезд шел все время под уклон. Паровоз, мягко пофыркивая, только сдерживал наседающие на него вагоны и был похож на заводную игрушку, которая плавно движется по рельсовой спирали. Скоро Екатеринбург. Вон уже виден двенадцативерстный Верхнеисетский пруд. Ребров взглянул в окно. Города не было видно. Только золотой купол Вознесенского собора поблескивал издалека. Город там, за прудом, внизу.

«Если взорвать плотину, вода покроет весь город и только этот купол останется сухим», — подумал Ребров.

Замелькали товарные составы на запасных тупиках. Склады, платформы, штабеля дров и угля. Поезд начал перепрыгивать со стрелки на стрелку. Пассажиры, одевшись, с вещами в руках уже стояли в проходе. Некоторые еще стягивали ремнями подушки. Вот семафор остался позади. Локомотив пролетел еще несколько десятков саженей и вдруг остановился.

— Приехали? Выходи, там, впереди!

— Да нет же, саженей сто не доехали до платформы.

— Выходи! — кричат сзади.

— А ты посмотри в окно.

— Что тут у вас случилось? — Главный кондуктор спрыгнул со ступеньки к сторожу, притаившемуся около средней стрелки. Десятка два пассажиров тоже повыскакивали из вагонов.

— Восстание. Стреляют. Пулеметы! — говорил, задыхаясь и размахивая рукой, сторож.

Пассажиры опрометью бросились обратно в вагоны. Главный тоже исчез. Около сторожа остался только Ребров.

Он оглянулся. Высокая насыпь пустынна. В нескольких десятках саженей безлюдный перрон. За насыпью — вокзал. Он только одним этажом выше насыпи и весь внизу. По ту сторону вокзала — широкая площадь. Кучки солдат прячутся за какими-то прикрытиями, расположенными полукольцом вокруг вокзала. Трещат вразнобой выстрелы. Из окон вокзала часто стучит пулемет, ему отвечает другой.

— Вон он, советский, на водокачке… — И сторож пальцем показал Реброву.

— А на вокзале кто? Внутри?

— Наши. Центрального района…

— Кто ваши?

— Да железнодорожники. Паек требуют. Сковырнут комиссаров.

На площади затрещали ружейные выстрелы. Из-за прикрытий выбежала цепь солдат. Пробежала несколько шагов. Легла на землю, спрятавшись в глубокую канаву.

Ребров поднялся обратно в вагон. Пассажиры лежали кто на полу, кто на полках. Расстегнув кобуру нагана, Ребров достал оттуда ручную гранату, сунул в карман и снова вышел из вагона. На насыпи все так же пустынно, не видно часовых. Ребров, не задумываясь ни на минуту, побежал к перрону, беспрепятственно спустился по широкой лесенке вокзала и очутился перед входом в буфет.

Двое часовых в новых желтых башмаках и обмотках преградили ему дорогу, слегка выставив вперед штыки винтовок. Невольным движением Ребров схватил оба штыка и резко дернул к себе. Один из часовых не удержался на ногах и полетел на пол, другой от неожиданности выпустил из рук винтовку. Ребров выхватил из кармана ручную гранату, вбежал в буфетный зал, где засели мятежники, и громко крикнул:

— Ложись! Взорву к черту!

Мятежники опустились на пол, один полз на животе к дверям, за ним последовал другой, третий…

Ребров не мешал им. Он быстро подбежал к ближайшему окну и столкнул с него пулемет на мостовую. Снаружи на помощь Реброву бежали красногвардейцы. Ими командовал огромного роста человек в лоснившихся от машинного масла штанах, заправленных в сапоги. Он громко кричал: «За мной! За мной!», указывая наганом на здание вокзала, и первый ворвался в дверь.

Мятежников разоружили.

На площади Ребров не нашел извозчика. Пришлось пойти пешком. Длинный Арсеньевский проспект в конце поднимался на горку, к подножию Вознесенского собора. Тяжелые каменные плиты тротуара, неровно уложенные, заставляли пешеходов прыгать и кружить. По дороге мчались военные повозки с высокими колесами, подымая колючую твердую пыль. Солнце накалило каменный город. Было душно. Ребров повернул направо, чтобы сократить путь. Навстречу ему вылетела большая легковая машина с двумя седоками. Промчалась мимо. И вдруг остановилась. С кожаных подушек приподнялся бритый молодой человек в синей блузе и, перегнувшись через борт автомобиля, закричал:

— Стой! Стой! Ребров!

Пожилой человек в золотых очках, сидевший рядом с ним, что-то сказал шоферу, машина заскрежетала шестеренками скоростей и стала заворачивать. Ребров остановился, посмотрел с недоумением. Потом узнал.

— Голованов! — вскрикнул он и побежал к машине.

Молодой человек в блузе открыл дверцу.

— Молодец, Борис. Мне Запрягаев по телефону все рассказал. Ну и взял ты их в шоры.

— Наверно, и теперь еще не опамятовались, — улыбнувшись, заметил спутник Голованова.

— Подвинься, Нечаев, задавишь, — пошутил Голованов над своим соседом, освобождая место Реброву.

— Такого не задавишь, — добродушно засмеялся Нечаев и подвинулся насколько мог.

— Как с чехами? — спросил Ребров, когда машина снова понеслась по улице.

— Очень серьезно, — ответил Голованов. — Челябинск занят, в Сибири казачьи восстания. В Уфе и Самаре — эсеры. Да вот сейчас узнаешь: начальник академии сделает доклад.

Автомобиль, объехав базарную площадь, остановился около богато расписанного особняка. Архитектор не пожалел красок, не оставил ни одного места на стенах дома, чтобы не расписать золотыми завитушками. Хозяин дома, пивовар Поклевский-Козелл, был «истинно русский» человек и питал слабость к старине.

Ребров вошел за Головановым и Нечаевым по широкой полутемной лестнице в мрачный зал. Из-за письменного стола с шумом вскочил широколицый лохматый юноша и бросился к Голованову.

— Сюда, сюда. Совещание в кабинете Долова.

Голованов повернул в дверь налево, и они попали в небольшой кабинет, сплошь увешанный огромными картами. Возле той, на которой были наколоты маленькие красные и белые флажки, стояло пятеро мужчин. Один из них водил по ней длинной деревянной палочкой.

Навстречу Голованову пошел высокий, прямой, с узкой талией военный в белом кителе.

— Не знакомы? — обернулся Голованов к Реброву.

— Долов, — протянул руку человек в кителе. — Андогский, — подвел он Реброва к человеку с длинной палочкой.

— Матковский, — назвал себя сосед Андогского.

— Медведев, — хрипло отрекомендовался ветхий старик в золотых очках.

— Расторопный, — с достоинством произнес последний — красивый седой человек с изумительно правильными чертами лица, прекрасным румянцем и белоснежной кожей.

Ребров посмотрел на собравшихся. Даже с первого взгляда можно было безошибочно определить, что все военные, за исключением Долова, принадлежат к старому царскому генералитету. Медведев даже в брюках с лампасами. Только отсутствие погон лишало блеска собравшееся общество.

— Начнем? — спросил Голованов, нахмурив лоб.

Все сели за большой стол с грудой карт.

— Александр Иванович нам сделает сообщение, — сказал Долов, повернувшись к Голованову.

— Профессор Андогский, — пригласил Голованов и подвинул к себе блокнот и карандаш.

Андогский встал, поправил пышные усы, потер чуть впалые виски, взял снова палочку и подошел к карте с флажками.

— В настоящее время, — начал он, тихонько поскрипывая мягким сапогом, — противник занимает всю Самаро-Златоустовскую магистраль с включением пунктов: Самара, Уфа, Челябинск…

Палочка Забегала по карте и остановилась, плавно описав дугу.

— Положение южных фронтов, Восточной Сибири и Северного края вам известно из сводки за прошлый день… Маневренная способность противника, пути сообщения, коммуникации превосходят наши. Противник стремится распространиться в первую очередь на восток и север, не оставляя попыток расширить зону военных действий на запад и юг… Наше мнение: сильными, короткими ударами в нескольких местах сбить противника… Требуется лишь достаточное количество крепких частей — и удары в Бердяушском, Челябинском и Сибирском направлениях обеспечены успехом с выходом и пересечением Самаро-Златоустовской магистрали…

— Простите, — перебил Андогского Нечаев, — но ведь вы же знаете, что как раз таких частей у нас нет.

— Да, конечно, — спокойно продолжал Андогский, — я имею и имел в виду предложить до организации ударных частей выйти из-под ударов чехов и отдать часть территории к западу от Уральского хребта.

— Я предложил бы укрепиться на оборонительной линии Волга — Кама, — сказал Матковский.

— То есть отдать Урал без боя? — спросил Голованов.

— Да.

— Но ведь до Камы четыреста верст, — сказал Нечаев.

— Вот именно, — продолжал Матковский, — будет время для организации крепких частей.

— Ваше мнение? — обратился Голованов к Медведеву.

— Что? — спросил тот, вытаскивая слуховую трубку и вставляя ее в ухо.

— Ваше мнение, профессор? — громко повторил свой вопрос Голованов.

— Согласен, — сказал Медведев и почесал ослепительно блестящую голову, на которой торчали редкие кустики сивой жесткой щетины.

— Как полагаете вы? — спросил Голованов Расторопного.

— Доводы Александра Ивановича заслуживают внимания, — ответил тот.

— Хорошо, — сказал Голованов, снова посмотрев на присутствующих. — Областной совет примет во внимание ваши мнения. — Долов, — продолжал он, обернувшись к высокому военному, — вызовите Челябинск. Через полчаса мы будем на телеграфе.

Профессора во главе с Андогским поднялись и любезно раскланялись. Долов быстро вышел из комнаты.

— Позволю себе напомнить, — прощаясь с Головановым, сказал Андогский. — Когда же в академию будет назначен комиссар? Знаете, даже как-то неловко: во всех учреждениях комиссары, и только у нас…

— Да, да, — ответил ему Голованов, — в течение ближайших дней комиссар будет назначен.

Профессора вышли.

— Что, впервые видишь таких любезных генералов? — спросил Голованов Реброва.

— Отдать без боя Урал. Отступить к Волге и Каме. Оставить тысячи рабочих, не вооружив их против белых… Это ли не заманчиво?

— Думали: поверим, — усмехнулся Нечаев. — Суконные рыла, дескать…

— И все-таки надо заставить их честно работать на нас. И заставим, — нахмурившись, сказал Голованов. — А с чехами драться будем за каждую пядь Урала. В боях организуются армии, а не готовыми преподносятся из тыла.

— «Коммуникации», — передразнил Нечаев. — Напустил ученого тумана. А про то не говорил, что все промышленные районы в наших руках. Это поважнее коммуникаций.

Ребров подошел ближе к большой карте с флажками. Белые флажки уже стояли между Екатеринбургом и Челябинском, стремились выдвинуться на главную линию между Пермью и Екатеринбургом и отрезали Сибирь.

— Ну, — сказал Голованов, — выбора нам не дано. Сегодня последний раз говорим с чехами.

Маленькие столики с белыми клавишами расставлены в просторной комнате. Тихо. Над столиками, протяжно жужжа, крутятся на вилке, гоняясь друг за другом, металлические шарики. Тикают аппараты. Время от времени телеграфисты ногой заводят механизмы, поднимая гири.

Между аппаратами Юза бесшумно шагает взад и вперед Долов. Как только Голованов показался в дверях, он, круто повернув налево, зашагал ему навстречу. Похоже было, что он плывет и его широкие синие галифе-плавники тихо колеблются.

— Челябинск вызван. Здесь, у этого, — подвел он к одному из аппаратов Голованова и нагнулся к телеграфисту.

Телеграфист прижал тонкими пальцами клавиши. Белая лента заторопилась, и на ней появились слова:

Здесь ли уполчехослов богдан павлу??? начальник гарнизона города екатеринбурга долов.

Вместо ответа на ленту посыпались буквы:

хххфффхххсссффф, а потом аппарат спокойно начал печатать:

…у аппарата я, богдан павлу — уполномоченный чехословацкого корпуса, кто у аппарата???

…у аппарата я, голованов, полномочный комиссар уральского областного совета…

…немедленно приостановите движение красноармейских и красногвардейских частей челябинску, освободите сибирскую магистраль от германских вооруженных сил, препятствующих нашему движению на родину, противном случае будем силой пробивать себе дорогу на екатеринбург. богдан павлу???..???…??

…гарантируем свободное продвижение чешских эшелонов на владивосток, во всей советской россии и на протяжении всей сибирской магистрали нет ни одного немецкого солдата, чтобы следовать на родину, совсем не требуется занимать вооруженной силой беззащитные города и расстреливать рабочих, как это сделано вами в сызрани, самаре, уфе, челябинске и омске. голованов???.???..

???

…ваши сообщения неверны, мы только вынуждены защищаться от возможного нападения германских сил и спешим на родину, требуем освобождения сибирской магистрали немедленно, богдан павлу???

…ехать во владивосток из челябинска ближе не через екатеринбург. вы сами разоблачаете свои контрреволюционные планы???…???

…это последнее ваше слово???…???…???

…да…

…таком случае прощайте……

…прощайте………

Аппарат замолк.

Голованов молча свертывал в катушку оборванную ленту.

— Когда уходит первый красногвардейский эшелон под Челябинск? — спросил он Долова.

— Сегодня в час ночи, — почтительно выпрямился Долов.

— Пошлите вместе с ним этих… железнодорожников. Пусть лучше с чехами повоюют, — усмехнулся Голованов.

Долов звякнул шпорами и отступил на два шага назад.

— Едем, — повернулся к Реброву Голованов.

— Постой, Егорыч, — отозвался Нечаев, склонившийся у одного из аппаратов.

— Шифровка из Москвы!

Телефонист быстро наклеил на синий бланк кусочки ленты и подал Голованову. На бланке стояли ряды цифр:

ТЕЛЕГРАММА.

Москва.

21782 67812 11443 18081 22451 34578

30052 44789 99054 17972 19290 00745

00852 76667 21875 51617 09876 00013

10023 33444 78801 09123 90713 55044

32137 01094 00123 10999 13133 03333

22222 18880 04321 07477 88001 87000

— Расшифруйте в комиссариате, — протянул Голованов телеграмму Нечаеву, — а я заеду туда позднее. Пойдем, Ребров.

Они вышли. Шофер, покрутив ручку, вскочил за руль, нажал ногой на педали. Машина ринулась от телеграфа.

— Ну, видишь сам, как обстоят дела. Мы вызвали тебя вот для чего…

— В Челябинск пошлете?

— Нет. В академию или охранять Николу…

— Какого Николу?

— Романова.

— Вместе с ним сидеть под замком? — нахмурившись, спросил Ребров.

— Да, это невесело. Согласен. Но в городе тревожно. Появились неизвестно откуда приехавшие иностранцы. Один ходатайствует за арестованную сербскую королеву, другой — за князя Львова, третий — за великого князя. А на самом деле, конечно, приглядывают за царями…

— Чего смотришь? Пугнул бы, — перебил Ребров.

— Конфликт с державами из-за царя? Он этого не стоит, — ответил Голованов. — Сюда же, — продолжал он, — перебросили академию, и съезжаются сотни офицеров царской армии. Документов мы тут кучу перехватили. Выходит, что готовится заговор, похищение семьи Романовых. Тут нужен человек покрепче.

— Почетная задача, что и говорить, — проворчал Ребров. — Ты своди меня хоть в особняк и покажи сперва.

— Туда и едем, — ответил Голованов. — И чего с ним Москва возится, не понимаю, — недовольно сказал он.

Дом инженера Ипатьева стоял на Вознесенской площади, открывая собой небольшую улочку, круто спускающуюся к Исетскому пруду. На площади он терялся и был незаметен. Полутораэтажный особняк был обнесен свежим тесом, который не давал возможности с улицы видеть, что происходит внутри, а из особняка — что делается на улице.

Часовые были расставлены на улице и внутри, за забором. Они просмотрели пропуска. Вызвали коменданта.

Комендант вышел с топором в руках.

— Ты что это? — спросил изумленно Голованов.

— Тополя укорачиваю. Разрослись перед самыми окнами, — ответил комендант, махнув топором на срубленные ветки.

Ребров и Голованов прошли через маленькую калитку, потом через парадную дверь и очутились в прихожей особняка. Сразу налево от лестницы парадного хода помещалась комендантская. В ней каждый день дежурили один из членов областного исполкома и комендант.

За комендантской белела вторая дверь. Около нее еще от инженера Ипатьева осталось стоять огромное медвежье чучело с раскрытой пастью. Чучело вдруг шевельнулось, и из дверей вышел волосатый широкий человек в просторной одежде и прошел к выходу.

— Поп.

— Зачем он здесь? — спросил Ребров коменданта.

— По праздникам обедню служит.

Голованов провел Реброва через несколько комнат, и они вошли в столовую.

Вокруг обеденного стола сидело пять женщин. Они, очевидно, только что пообедали и еще не успели ничем заняться. На столе стоял остывший самовар, возле — пустые чашки. Две молодые женщины расставляли шахматы. Одна вязала. Пожилой, заросший бородой и баками, довольно толстый мужчина разгуливал взад и вперед по комнате, насвистывая марш «Преображенец». Красное, немного одутловатое лицо его, с темными мешками под глазами, было в морщинках. Гладкие, зачесанные волосы местами выцвели. В зубах торчала прямая тонкая трубка, поблескивающая золотым кольцом посредине мундштука. В ней дымилась тонкая папироска. Серый летний штатский костюм сидел на бывшем царе непривычно, мешковато, как новый. Увидев в дверях комнаты коменданта и Голованова, царь остановился и как-то очень уж зачастил:

— Здравствуйте. Пожалуйста. Войдите.

Жидкие, бесцветные глаза его забегали по углам комнаты с одного предмета на другой.

— Представьте, — вдруг заговорил царь, обращаясь к коменданту и Голованову, и вытащил из кармана газету. — Здесь пишут, что не ладится с железными дорогами. Я думаю, что у нас в России все-таки можно наладить транспорт.

— Чего ты не наладил? — усмехнулся комендант.

Царь сконфузился и замолчал. Жена и дочери его молча взглянули на вошедших. Высокая, худая, вся в темном, похожая на учительницу немецкого языка, царица резко поднялась, отшвырнула с колен рукоделье и что-то сказала Николаю по-английски. Она, очевидно, просила царя передать какую-то просьбу Голованову. Николай колебался. Потом, подойдя ближе, сказал:

— Нас стесняют. Не пускают в церковь. Передали не все вещи. В Тобольске мы пользовались свободой. Временное правительство…

— Не забывайте, гражданин Романов, что вы не в Тобольске и не в распоряжений Временного правительства, — сухо прервал его Голованов.

— Да, да, да, — снова заторопился царь и растерянно затеребил левый ус, — но я прошу вас только возвратить нам наши вещи…

Царица, сердито отвернувшись, вышла. Дочери последовали за ней. Внимание Реброва давно привлекала развернутая на столе книга. Он подошел взглянуть на нее. Книга была заложена небольшой потрепанной картонкой, согнутой втрое, Ребров взял закладку — она оказалась тобольской продовольственной карточкой:

Тоб. Гор. Продов. Ком.

Продовольственная карточка.

№ 54.

Фамилия: Романов.

Имя: Николай.

Отчество: Александрович.

Звание: экс-император.

Улица: «Свобода»

№ дома…

Состав семьи: семь.

Подпись выдавшего карточку…

Председатель комитета Тарасов.

На обороте — пометки о выдаче продуктов и правила пользования карточкой.

Ребров заложил карточку обратно, перелистал раскрытую книгу и в изумлении повернулся к Голованову: на столе лежал том «Дома Романовых», изданный к трехсотлетию династии.

Голованов пошел дальше по коридору, оставив в комнате растерявшегося паря. Он вывел Реброва на террасу, на которой стоял невидимый из-за перегородки пулемет. Все было как будто в порядке и не вызывало подозрений.

— Ну, что скажешь? — спросил Голованов.

— То же, что и раньше: скучно стеречь бывших царей.

— Особенно, если они с претензиями, — усмехнулся Голованов. — Привезли три вагона вещей, и все еще мало!

— Посмотри-ка в список, — протянул комендант Реброву свернутую в трубочку тетрадь.

Ребров раскрыл ее. На первой странице было написано чернилами:

Кофточек белых полотняных….. 235 шт.

Салфеток…………113.

Гардин бархатных………64.

Занавесок, белья, посуды…….

Ребров перелистал двенадцать исписанных страниц, на последней стояло:

Лопат………. 3 шт.

Метла…… …. 1.

Садовая корзина с ручками для мусора… 1.

Горшков ночных…….3.


Голованов улыбнулся Реброву:

— Лучше в академию?

— Лучше туда, — сказал Ребров.

Ребров с трудом разыскал на окраине города Щепную площадь. Площадь была безлюдна. С одной стороны ее виднелись белые стены монастыря, с другой — красное двухэтажное кирпичное здание.

Около здания десятка два всадников шагом ездили по кругу друг за другом. Реброву бросились в глаза их длинные, серо-синего цвета шинели. Он подошел поближе. Всадники были в полной военной форме царского времени. Только кокарды и пуговицы обтянуты красной материей и нет погон.

— Как пройти в академию? — спросил Ребров.

Всадник, не повернув головы, проехал мимо. За ним проскакал второй, третий…

— На рысь! — протяжно скомандовал густым басом стоявший в кругу в солдатской форме усач.

Всадники поскакали быстрей. Ребров пошел дальше к красному зданию.

Над парадным входом виднелась проржавевшая железная вывеска:

ЕПАРХИАЛЬНОЕ ЖЕНСКОЕ УЧИЛИЩЕ

Ребров открыл дверь в вестибюль, весь уставленный заколоченными ящиками, шкафами, кассами со шрифтом, рыцарскими доспехами, исполинскими касками и картинами. За маленьким столиком около перил небольшой лесенки, тоже заваленной нераспакованными вещами, сидел швейцар в темной штатской форме с галунами.

— Кого изволите спросить? — вежливо, но не спеша поднялся он со стула.

— Начальника академии, — сказал Ребров.

— Их нет. Принимают Александр Александрович Смелов — правитель дел канцелярии. Наверх, кабинет налево, — указал рукой швейцар.

— Корзиночку оставьте внизу! — крикнул он вслед.

Ребров поднялся на второй этаж и нашел кабинет Смелова. Правитель дел, высокий, пухлый, холеный человек, осмотрел Реброва и, словно оценив потрепанную его гимнастерку, приготовился молча его слушать, не предлагая стула.

Ребров протянул конверт. Смелов взглянул на штамп Уральского военного комиссариата и тотчас протянул руку к креслу.

— Присаживайтесь! — сказал он, разрывая конверт.

Ребров сел. Правитель дел вытянул из пакета бумажку и внятным, ровным голосом стал читать ее:

РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО.

Комиссар по Военным Делам Уральского Областного Совета Рабочих, Крестьянских и Солдатских Депутатов.

1918 г.

№ 3779.

Начальнику Академии Андогскому А. И.

Настоящим ставим вас в известность, что товарищ Ребров Борис Петрович назначен политическим комиссаром Академии Генерального Штаба.

Военный комиссар Лещев.

— Позвольте доложить, — встал и протянул руку Смелов, — мы ожидали вас давно. Разрешите, я проведу вас в отведенную вам комнату?

Смелов повел Реброва по длинному коридору куда-то в противоположный конец здания. Из классов выходили слушатели. Очевидно, занятия кончились. Слушатели с удивлением смотрели на Реброва, шагавшего рядом с правителем дел.

— Кто это? — слышал Ребров позади себя.

— Советский слушатель, наверное, — иронически вполголоса сказал кто-то.

— Прием еще не объявлен.

— Комиссар, — догадались сзади, и разговоры замолкли.

Смелов остановился возле одной из стеклянных дверей и пропустил вперед Реброва. Ребров вошел. Перед ним был большой пустой класс. Налево в углу стояла железная кровать с пыльным и грязным матрацем. У больших окон — огромный канцелярский стол. У стола — скамья и десяток парт.

— К сожалению, лучшего нет в нашем распоряжении, — извинился Смелов и потрогал пальцем пыльный стол.

— Велите убрать парты, — сказал ему сухо Ребров и начал выдвигать их в коридор.

— Сейчас распоряжусь. Не пачкайтесь напрасно.

Правитель дел быстро вышел из комнаты и скрылся на лестнице.

Ребров прикалывал к столу карту Урала, когда в стекло двери мягко постучали пальцем.

— Да, — крикнул Ребров, не отрываясь от стола.

Дверь слегка приоткрылась.

— Разрешите войти, Борис Петрович? — послышался приятный певучий баритон, и на пороге показался плотный мужчина среднего роста в кителе со стоячим воротничком. Ребров посмотрел на него и узнал. Это был Андогский.

— Пожалуйста, Александр Иванович.

Андогский подошел ближе и, взглянув мельком на грязную кровать, скамейку и стол, снова спросил:

— Разрешите присесть?

— Пожалуйста!

Андогский сел рядом с Ребровым.

— Борис Петрович, — начал он, — я от души рад вашему назначению. О вас я слышал самые лучшие отзывы. А, представьте, в Петрограде — в столице — мы имели комиссаром какого-то товарища Болотова, который никакого авторитета не представлял ни для академии, ни для Советского правительства.

— Я тут человек новый. Как будтонекому давать обо мне отзывы, — ответил Ребров.

— Ну что вы! Я рад, рад за академию. Сейчас такое время, когда без комиссара нельзя ступить ни шагу. Если бы вы знали, сколько трудов я приложил, чтобы вывезти академию, устроить ее здесь. Пришлось везти библиотеку, типографию, Суворовский музей. Ну, вот теперь будет легче: в вашем лице мы имеем надежного защитника. Я пользуюсь первым же случаем, чтобы просить вас оказать содействие размещению сотрудников и слушателей. Вы видите, как мы живем… — обвел глазами комнату Андогский.

— У вас есть подходящие помещения? — спросил Ребров.

— Да, ведь вот же напротив женский монастырь. Слушатели и профессора с семьями прекрасно могли бы устроиться в кельях. Кто же может считаться с дурью нескольких десятков выживших из ума баб? А городской совет затягивает решение вопроса. У нас же военное время!

— Хорошо, — сказал Ребров, — я добьюсь у горсовета очищения монастыря.

— Неоценимую услугу окажете академии, — с чувством произнес Андогский и продолжал — Теперь еще одна просьба. На днях вышла неприятность. Ну хоть бы мальчишка нас подвел! А то ведь полковник со старшинством, способный, талантливый слушатель Слейфок. Представьте, подает заявление в Чрезвычайную комиссию и пишет: «…Узнав о пребывании в Екатеринбурге Ея Императорского Величества Государыни Императрицы Александры Феодоровны, прошу Чрезвычайную комиссию разрешить мне свидание с Ея Императорским Величеством ввиду того, что, будучи тяжело ранен и находясь в Царскосельском госпитале, неоднократно был взыскан лаской и участием Ея Императорского Величества…» Нашелся, видите ли, рыцарь! Подвел меня! Академию! Теперь сидит. Добился. Нельзя ли, Борис Петрович, освободить этого дурака? Право, позор — слушатели академии сидят по тюрьмам!

— Хорошо, я выясню, в чем дело, — ответил Ребров.

— Много обяжете, — поклонился Андогский. — Сами видите, как необходим нам комиссар. Сказать прямо, Борис Петрович, если бы больше таких людей, как вы и ваши руководители, я сам вступил бы в партию. Ведь нам во всем идут навстречу. Этого мы не знали даже в старое время. На днях я говорил в Москве с народным комиссаром по военным делам. Он очаровывает. Обещал всемерную поддержку академии. Расспрашивал меня: каков профессорский состав, довольны ли, есть ли достаточное количество учебных пособий, не нуждаемся ли в чем. Потом вдруг спрашивает: «В списке значится профессор Расторопный. Кто это? Раньше его как будто не было слышно?» Какая память! Какая проницательность! Ведь Расторопный действительно профессор по недоразумению…

— Как по недоразумению? — спросил Ребров.

— Анекдот, — усмехнулся Андогский. — Был он гвардейский полковник: без имени, без связей, без состояния. Понадобилось кого-то послать в Абиссинию. Государю императору доложили и список кандидатов составили. А государь император, не читая фамилий, на списке начертал: «Послать Расторопного Гвардейского Полковника» — и все слова с больших букв написал, а гвардейский полковник Расторопный один на всю столицу. Его и послали. Возвратился он генералом. Понравилась внешность. Прикомандировали по указу государя к академии. Я вас задерживаю, — вдруг спохватился Андогский и встал, протягивая руку.

— Вы будете пользоваться выездными или верховой? — спросил он Реброва уже в дверях.

— Верховой, — ответил Ребров, закрывая дверь.

Час спустя Ребров обошел помещения академии. В самом деле, Андогский сумел вывезти из Петрограда решительно все: почти в каждой комнате, в коридорах, в службах лежали заколоченные ящики с имуществом.

Ребров осмотрел классы, помещение канцелярии, огромную столовую, разместившуюся в зале епархиального училища. Спустился в полуподвальное помещение, где находились кооператив академии и жилые помещения служителей. Зашел в конюшню к стоявшим там кровным рысакам. Выбрал себе английскую кобылу Куклу и велел держать ее для него.

Возвращался обратно через вестибюль и уже хотел подняться по лестнице, как оттуда, сверху, донесся приятный баритон:

— Не беспокойтесь, мать игуменья! На днях я еду в Москву. Лично буду ходатайствовать перед народным комиссаром об оставлении монастыря в покое. Зайду к патриарху Тихону, доложу ему. Не допустим поругания.

Ребров не спеша стал подниматься по лестнице. Наверху перед черной игуменьей стоял Александр Иванович и почтительно целовал ей руку. Игуменья широким рукавом благословляла его.

Утром на длинных стенах коридора бывшего епархиального училища висел

ПРИКАЗ № 1.

Со вчерашнего числа вступил в должность политического комиссара Академии Генерального Штаба.

Предлагаю:

1. Профессорам, преподавателям, слушателям и служителям Академии в течение сегодняшнего дня до 6 часов вечера сдать лично мне все имеющееся в их распоряжении оружие: как огнестрельное, так и холодное.

2. Снять с головных уборов обтянутые красной матерней значки и заменить их установленным в Красной Армии значком — пятиконечной звездой.

3. Ввести в учебный совет Академии представителей от слушателей, для чего произвести выборы в течение ближайших трех дней.

Комиссар Академии Б. Ребров.


II

— К телефону! Голованов вызывает, — кричал в три часа ночи дежурный, стуча кулаком в дверь комнаты Реброва. Ребров вскочил с постели, накинул шинель и побежал по длинному коридору к телефону.

— Ребров, ты?

— Я.

— Немедленно приезжай ко мне. Через сколько можешь быть?

— Через пятнадцать-двадцать минут.

— Хорошо. Приедешь — если засну, разбуди.

Через пятнадцать минут Ребров будил Голованова, спавшего в одежде и высоких сапогах на диване.

— Егорыч, я приехал. В чем дело?

— Это ты? — встряхиваясь, пробормотал Голованов. Он устало поднялся, потянулся за папироской и сказал: — Кажется, кончается…

— Что кончается?

— Советская власть.

— Что? Что случилось?

— Посмотри вот это, — протянул Голованов несколько листков. — Это сводки из-под Челябинска. Бегут наши. От собственных выстрелов бегут. Сегодня к вечеру чехи могут быть здесь.

— Ну, брось ты. У тебя это со сна, Егорыч.

— Дураки будут, если не займут сегодня Екатеринбург. На это только мы и можем рассчитывать. На вот прочти московскую шифровку, — подал он Реброву знакомый бланк с рядами цифр, где под каждой цифрой был уже текст.

ТЕЛЕГРАММА.

В случае дальнейшего продвижения чехов на Екатеринбург весь золотой запас, платину, денежную наличность немедленно эвакуируйте в Москву под надежной охраной, с вернейшими людьми. Потеря ценностей — удар Советской власти. При перевозе избегайте опасных мест. Возможно преследование. В случае невозможности доставить в Москву — скройте ценности на месте. Организуйте боевую дружину, чтобы оставить ее в тылу чехов для партизанских действий и охраны района, где будет спрятано золото.

Предцик Свердлов.

— Борис, поедешь?

— А академия? Там надо бы нажать…

— За ними присмотрим сами. Возьми мандат. Ребров взял бумагу. На ней было напечатано:

РОССИЙСКАЯ ФЕДЕРАТИВНАЯ РЕСПУБЛИКА СОВЕТОВ.

Уральский Областной Совет Рабочих, Крестьянских и Армейских Депутатов Президиум.

№ 4437.

Екатеринбург.

Удостоверение.

Настоящее выдано тов. Борису Реброву в том, что он является начальником чрезвычайной охраны поезда специального назначения, отправленного Областным Уральским Советом Раб., Кр. и Арм. Деп. по распоряжению Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета.

Место назначения поезда и цели его движения составляют государственную тайну, поэтому никто из должностных лиц не имеет права входить в рассмотрение целесообразности того или иного маршрута.

Маршрут определяется т. Ребровым согласно имеющимся у него инструкциям, и он имеет право его изменять. Никто, кроме Совета Народных Комиссаров, не имеет права отменить распоряжение тов. Реброва о продвижении поезда, ни военные, ни гражданские власти.

Все железнодорожные советы и агенты и начальствующие лица обязаны всячески содействовать т. Реброву в выполнении его задачи.

Основанием к выдаче настоящего удостоверения служит шифрованная телеграмма Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета.

Пред. Обл. Совета Урала Голованов.

— В золотосплавочной получишь золото и платину, всего пудов шестьсот. В банках — деньги: полмиллиарда. Для охраны командируем человек пятнадцать наших с Запрягаевым во главе. Его я предупредил. Да столько же левых эсеров…

— Зачем же эсеров?

— Пока они наши союзники, мы должны с ними считаться. Рядовые дружинники у них — ребята хорошие, а вожди могут подвести, надо смотреть в оба. Прямо отсюда вали к Жебелеву, он должен предоставить тебе состав. Для перевозки золота возьми в горпродкоме грузовики и пленных австрийцев. Разговоров с ними поменьше, да они и не поймут, что грузят. Когда кончишь, приеду на вокзал, договоримся о маршруте. Нечаев поедет вперед с почтовым посмотреть удобные места, чтобы спрятать золото, если не проскочишь в Москву. — Подойдя к Нечаеву, спавшему на полу, Голованов пихнул его в бок: — Вставай, пора! Вставай!

Нечаев поднялся, протер припухшие от бессонницы глаза и стал искать очки.


В пятом часу утра в штабе партийной дружины все, кроме дежурного, спали. Дежурила какая-то работница. Она внимательно посмотрела пропуск Реброва и указала на дверь по коридору.

— Разбуди там Запрягаева в комнате налево, на полу. Ребров вошел в комнату. Светало. На полу вповалку, одетые в солдатскую форму, валялись дружинники. Под головами у них были походные, туго набитые сумки. У изголовий стояли винтовки, прислоненные к стене, и на полу у винтовок — подсумки с патронами.

Ребров негромко позвал:

— Запрягаев!

В углу зашевелился и сел на шинели высокий круглоголовый дружинник. Даже в полутьме были видны могучие плечи и широкая выпуклая грудь. Ребров сразу узнал его. Это был тот самый детина, который бежал во главе цепи у вокзала.

— Это ты, Ребров? — спросил Запрягаев, вглядываясь в Реброва, потом вскочил на ноги и громко крикнул — Эй! Эй! На работу!

Дружинники зашевелились, стуча сапогами, быстро поднялись, схватили подсумки с ремнями и винтовки.

— Мы тебя ждали ночью и приготовились с вечера, — сказал Запрягаев. — Теперь за эсериками? — спросил он, нахмурившись.

— Не нравится? — ответил Ребров. — Да, к ним!

Дружинники вышли на улицу и построились. Левоэсеровский штаб недалеко. В старинном деревянном доме маленькие окна наглухо закрыты ставнями. Железные перекладины болтами схвачены изнутри. Высокое скрипучее крыльцо ведет в штаб. Ребров взбежал на крыльцо. Дверь закрыта. Долго стучал, пока не услыхал шаги.

— Кто там? — спросил из-за дверей чей-то бас.

— Ребров.

Дверь открылась, и Ребров увидел двоих вооруженных мужчин. За ними стоял третий — небольшой человек в пенсне, с маузером на боку.

— Вы Ребров?

— Да.

— Документы?

Ребров протянул мандат и записку Голованова. Маленький прочел, пристально вглядываясь в документы и, подойдя к Реброву, протянул руку:

— Я — Воздвиженский, начальник сводного левоэсеровского отряда.

Воздвиженский повел Реброва куда-то в темноту. Сквозь щели ставен еле пробивались красные лучи зари.

— Чего это вы за ставнями сидите? Ни черта не видно, — сказал с досадой Ребров. — Тьма кромешная.

— Зато никто не влезет.

— Куда?

— К нам.

— Кто к вам полезет?

— Разведчики, шпионы…

Воздвиженский повернул выключатель. Лампочка осветила маленькую, хорошо обставленную комнатку с мягким кожаным диваном, на котором белели простыни и подушки.

— Подождите здесь! — сказал он и исчез за дверью.

Ребров прислушался. Где-то в комнатах застучали прикладами, зашевелились люди. Слышно было, как Воздвиженский визгливым тенорком вызывает центральную телефонную станцию. Потом глухо захлопнулась дверь, и Воздвиженского не стало слышно.

«К своим вождям звонит, — подумал Ребров. — Развели канитель».

Через полчаса отряд в тридцать человек шагал по Клубной улице к золотосплавочному двору. Впереди всех в драповом пальто, в шляпе, с маузером через плечо шел Воздвиженский.

Золотосплавочный двор находился под горой у самого берега Исетского пруда. Железные ворота толщиной в вершок, на чудовищных петлях, вели во двор, обнесенный высоким забором. Там стояло двухэтажное здание. Необычайная, очень большая труба над белым, чистым домиком. Широкие, почти квадратные окна с тонкими решетками. Опрятный двор зарос сплошь зеленой, свежей травкой. Очевидно, лишних посетителей здесь не бывало, и только едва заметная тропинка пробивалась от калитки ворот к белому домику.

Пленные австрийцы на грузовиках уже ждали у железных ворот, когда дружинники начали спускаться с горы к пруду. Машины загремели, заворчали, как жуки, задвигались вперед-назад, выстраиваясь в очередь. Сторожа поспешно захлопнули тяжелые ворота, как только отряд вошел во двор. Грузовики безжалостно мяли траву, оставляя за собой широкие полосы.

Ребров вошел в домик и попал в отделение плавильных печей. Холодные печи покрыты пылью. Они давно прекратили работу. Тихо и пусто. Толстый человек в старой, с тугим околышем фуражке, на бархатной тулье которой еще не стерся отпечаток кокарды, встретил Реброва у входа и провел в кладовую золотосплавочной. Там на полу в деревянных ящиках и стеклянных банках хранилась платина. Рядом несколько десятков холщовых мешков, едва-едва завязанных, без печатей. Ребров развязал один мешок, сунул в него руку — на дне слитки золота. Толстый человек в фуражке пренебрежительно махнул рукой:

— Берите… Вот.

— Где же список? — спросил Ребров.

— Нет никаких списков.

— Как нет? Откуда же знать, сколько его тут?

— Взвесили мы: двести пудов платины, четыреста пудов золота. Упаковывать и запечатывать некогда. Да и не к чему, — иронически добавил он, — все равно растащат…

— Кто растащит?

— Воры, — многозначительно промычал толстый.

Партиями по три человека военнопленные стали проходить в золотосплавочную и перетаскивать груз в автомобили. В первой тройке здоровяк австриец, увидав небольшие мешочки, нагнулся и схватил несколько сразу, да так и остался в согнутом положении: тяжелые мешочки не сдвинулись с места. Схватив обеими руками один мешок, он едва приподнял его и выругался:

— Шорт! Нишего не понимай!


Частой сеткой рельсов покрыт товарный двор. Красные вагоны рядами выстроились около платформы, в тупиках, на запасных путях. Можно легко перешагнуть с крыши одного состава на другой, так тесно стоят ряды груженых вагонов. На дверцах вагонов везде тяжелые замки или засовы, обмотанные проволокой. У каждого замка небольшая свинцовая пломба и пометка мелом на стенке вагона.

Желтый забор из остроконечных досок отгораживает товарный двор от площади.

На дворе у пустынной платформы ждет состав из четырех вагонов. Два пассажирских — видимо, для охраны; два американских товарных — для груза. По платформе ходит сторож.

— Зачем забросили сюда пассажирские? — спрашивает он у сцепщика.

— Поди спроси! Комиссары какие-то секретные! Да вон, кажись, они! Подъезжают.

Сторож бросился к воротам:

— Что за груз? Накладную на вагоны предъявите!

— Посторонитесь! Накладные после… — крикнул Запрягаев с первой машины.

Во двор въехали грузовики, набитые мешками. На мешках сидели дружинники. Сторож с любопытством осмотрел их и вдруг стал пристально вглядываться в одного из дружинников.


После двух часов дня Ребров, погрузив золото и платину, приступил к перевозке денег из банков.

В первую очередь, грузовики подошли за деньгами к Сибирскому банку. Ребров прошел через операционный зал, сияющий стеклянными перегородками и вощеным паркетным полом. В дверях он наткнулся на молодого секретаря.

— Где директор?

— У себя. Как доложить?

— Комиссар областного Совета.

— Пожалуйста, за мной! — холодно сказал молодой человек и открыл дверь в кабинет директора.

Директор, высокий тощий старик в стоячем воротничке, был у себя.

— Где у вас деньги? — спросил Ребров и протянул директору постановление областного Совета.

Директор сбросил с переносицы пенсне и ответил спокойно и строго:

— Милостивый государь, для меня этот документ недействителен.

— Почему?

— Я распоряжаюсь средствами только по указанию Москвы.

— Но ведь областной Совет действует по распоряжению ВЦИКа.

— Мне это неизвестно.

— Отказываетесь выдать деньги?

Директор пожал плечами. Ребров вышел. Через несколько минут он вернулся в кабинет в сопровождении Запрягаева. Из соседней комнаты послышался дружный топот сапог.

— Где кладовая? — спросил Ребров, подходя к директору.

— Веди в кладовую, старое чучело! — крикнул Запрягаев.

Директор тяжело оперся на стол, поднялся и пошел к двери. Они прошли по каменной лестнице в полуподвальное помещение. У железных дверей, выкрашенных в зеленый цвет, их встретил дряхлый банковский сторож с огромным смит-вессоном на красном шнуре через плечо.

— Открывай! — снова крикнул директору Запрягаев, срывая деревяшку с сургучной печатью.

— У меня нет ключа, — прохрипел директор. — Ключи у Сергея Сергеевича, у главного бухгалтера.

— Подавай сюда бухгалтера! — сказал Запрягаев.

Тяжело отдуваясь, явился главный бухгалтер. Дрожащими руками снял он тяжелый висячий замок, потом открыл внутренний замок и с трудом распахнул зеленые двери. За первыми дверями оказались вторые, решетчатые.

Новые три ключа открыли решетку, и все вошли под низкие сводчатые потолки кладовой Сибирского банка.

По стенам на длинных полках, похожих на книжные, лежали толстые пачки, перехваченные бумажными ленточками крест-накрест.

— Как в типографии, — удивился один из дружинников.

— А это что? — спросил Запрягаев директора, указывая на гладкую стену кладовой, из которой торчали металлические ручки, похожие на ручку дверного звонка.

— Сейфы, — ответил главный бухгалтер.

— Открыть!

Дружинники стали выносить пачки денег, сваливая их без счета в холщовые мешки. Ребров подошел к сейфам. В них было пусто.

— Где же ценности? — спросил он директора.

— На-ци-о-на-лизированы.

— Но где они?

— Вон в том несгораемом ящике, — указал директор на небольшой квадратный ящик, стоявший на полу.

— Откройте!

— Ключей нет.

— Как нет?

— Они в Государственном банке.

— А дубликаты?

— Затеряны.

— Затеряны? — переспросил Ребров. — Арестовать! — крикнул он дружинникам, и перед глазами директора выросли две винтовки.

— Господин комиссар! — жалобно сказал директор, но закашлялся и смолк. Его крахмальный воротник сбился набок, манишка топорщилась, он съежился и стал меньше ростом. Дружинники быстро вывели его из кладовой.

— Дьяволы, — ругался Ребров, — саботажники! Теперь таскайся с железным ящиком…

— Зачем? — перебил его Запрягаев. — Сейчас откупорим. Эй, кто там! — крикнул он оставшимся в кладовой дружинникам. — Тащи дрель. Да пошарьте наверху, нет ли зонта.

Главный бухгалтер с изумлением взглянул на Запрягаева.

— Зачем вам зонт? — спросил он.

— Увидишь, — ответил Запрягаев, плюнул на руки, патер их о свои засаленные штаны и, подойдя к ящику, вдруг нагнулся и тяжело приподнял его.

— Посторонись! — крикнул он бухгалтеру и поставил шкаф в нишу замком к стене.

— Восемнадцать пудов, — с ужасом прошептал бухгалтер.

Дружинники вернулись с дрелью и дамским кружевным зонтиком. Запрягаев схватил дрель, приставил к задней стенке несгораемого шкафа, надавил грудью. Сверло запело и врезалось в сталь. Через пять минут небольшое отверстие было готово. Запрягаев своими твердыми черными руками разорвал шелк, вырвал из кружев зонта тонкую упругую спицу, сунул в отверстие и ковырнул несколько раз. Потом снова взялся обеими руками за ящик и осторожно поставил его на пол. Толстая дверца легко приоткрылась.

— Готово, — сказал он, вытирая рукавом со лба пот.

Ящик был набит драгоценными камнями и золотыми монетами.

Скоро все было погружено, и Ребров с отрядом уехал из банка.

Главный бухгалтер выбежал из кладовой и бросился к телефону.

— Петра Ивановича арестовали, — глухо сказал он в трубку, — большевики падают. Деньги увозят, делить будут. Сейчас к вам приедет комиссар.

Когда Ребров приехал в Русско-азиатский банк, там денег оказалось совсем мало: правление банка успело выдать служащим жалованье за шесть месяцев вперед.

— Назвонили, шкурники, на весь город, — сказал Ребров Запрягаеву. — Теперь придется расхлебывать. Ты держи ухо востро. Поезжай на товарный двор. Выставь оцепление, а на крышу американского вагона посади парня, чтобы смотрел по сторонам. Ворота товарного закрой и часового поставь. Боюсь, чтобы в городе буза не началась. Я еще съезжу в последний банк, а оттуда прямо на вокзал.

Длинный июньский день уже давно кончился. Стемнело. Только в вышине тускло блестел купол Вознесенского собора. Голованов все не приезжал. Ребров в раздумье шагал но платформе. В десятый раз он подходил к прицепленному, тихо фыркавшему паровозу Н-216.

Около паровоза возился маленький юркий человек с раскосыми глазами. Он держал в одной руке масленку, а другой бережно вытирал могучий шатун.

— Красноперов, сколько в среднем в час можешь идти?

— Семьдесят пять.

— А долго можешь держать такой ход?

— Покуда не свалюсь, — ответил Красноперов и юркнул куда-то под паровоз.

— Не бойсь, — сказал Реброву измазанный сажей человек, смотревший из окна паровоза, — наш косой как схватит, так уж поволокет. Только вот скорей бы отправляли. В депе ребята бузить собрались. Еще задержат.

Ребров невольно подумал: «Не потому ли и задержка произошла, что где-то в депо бузят?»

На крыше американского товарного вагона, вдоль железного поручня, по длинному деревянному настилу шагал часовой-дружинник, поглядывая с высоты по сторонам. Как бы в ответ на догадку Реброва, он неожиданно остановился и стал внимательно смотреть в одну из улиц.

— Товарищ Ребров! Какие-то люди идут; кажись, с винтовками.

Ребров схватил бинокль и полез по железной лесенке к часовому. Посмотрел на улицу. Посреди дороги шел, подымая пыль, вооруженный отряд. Ребров спустился на платформу и свистнул. Из вагона выскочили дружинники и столпились вокруг него.

— Восемь человек к воротам! Запрягаев, веди! Остальные— вокруг состава. На площадках — приготовь пулеметы!

Все заняли свои места. Запрягаев пошел к воротам. Воздвиженский с маузером в руках бегал возле вагона.

— Огонь по ним! Огонь! — кричал он.

— Да подожди ты, — сказал Ребров, — узнай, в чем дело.

— Товарищ Ребров! — вновь крикнул часовой. — К воротам подходят.

Через несколько минут вооруженный человек в тужурке с блестящими пуговицами, по виду конторщик или кладовщик, стоял перед Ребровым.

— Я делегат железнодорожников, и мы требуем, — начал он, косо посматривая на торчавшее с площадки дуло пулемета, — мы просим, чтобы вы никуда сегодня не отправлялись. Сообщите, что за груз вы везете.

— А если не сообщу?

— Тогда мы принуждены будем задержать вас. Мы от комитета.

— Чего проще, — сказал Ребров, — так вы и сделайте. А пока передай своему комитету, что если кто подойдет близко к товарному двору, я дам две пулеметные очереди. Если нужны справки, обратитесь в областной Совет к товарищу Голованову. Ну, иди, да не возвращайся!

Делегат молча пошел к воротам. За воротами загалдели, но скоро затихли. Дружинники разошлись по вагонам.

Через полчаса верхом на лошади въехал во двор запыхавшийся Голованов. За ним скакал начальник гарнизона Долов. Они привязали лошадей и вошли в вагон.

— Не мог раньше, — сказал Голованов Реброву в купе. — Наделали мы с тобой делов. В городе паника, везде кричат: «Большевики падают — деньги увозят». А тут еще эсеры железнодорожный комитет на выступление подбивают, того и гляди делегатов пришлют…

— Присылали уже, — ответил Ребров.

— Тогда немедленно выезжай, а то будет поздно.

— А маршрут?

— Сперва на Невьянск — Пермь по горнозаводской. Это, кажись, безопасней. Верно, товарищ Долов? — повернулся Голованов к начальнику гарнизона.

— Так точно. Чехи вот-вот выйдут на главную — по ней опасней, — подтвердил Долов.

— А там в Москву, — продолжал Голованов. — До Вятки спокойно, а дальше осторожней, в Мурманске высажен англофранцузский десант. Могут ударить на Вологду. Что это?.. Слышишь?

— Тревога!

— Долов, скачи узнай, в чем дело! — крикнул Голованов.

Долов побежал к коню.

Ребров и Голованов выскочили на платформу. Далеко, у пассажирского вокзала, тревожно гудели гудки железнодорожных мастерских. К ним присоединились гудки паровозов. Заревели винный и дрожжевой заводы в городе. Длинные, заунывные свистки с короткими перерывами. Сомнений быть не могло: железнодорожники созывают свой отряд.

— Егорыч, — тихо сказал Ребров, — а ведь лучше нам ехать не на Невьянск, а по главной. Кстати, не нравится мне этот твой офицер, — указал он на скакавшего вдали Долова. — Мимо чехов-то мы авось проскочим, а по горнозаводской больше опасных мест. Не попасть бы в ловушку к эсерам.

— Пожалуй, ты прав, — после минутного раздумья сказал Голованов. — Меняй маршрут. Я буду знать один. Не попадешь в Москву — спрячь золото в Кизеловском районе, а сам спеши сюда назад. Ну, двигай, — и он пожал Реброву руку.

Они побежали к паровозу. Ребров протянул жезл:

— Красноперов! Едем! Держи путевку. Сквозная по главной.

Мягко снялся с места и двинулся вперед в неизвестность поезд с золотом. Звуки паровозных гудков все шире и шире расползались над городом, а поезд развивал предельную скорость. Золотой запас мчался дальше и дальше по главной в Москву.

В Невьянске в комнате дежурного сидят штатские люди с маузерами на боку. Один из них, высокий, с черной окладистой бородой и золотыми зубами, басит в телефонную трубку:

— К черту. Бросьте заниматься мелочами. Здесь полмиллиардом пахнет. Шлите немедленно отряд ко мне на вокзал. Поезд подходит.

Черный бросил трубку и перебежал к другому телефону:

— У семафора?.. Не пропускать назад, если попробует удрать! Переведите стрелки, как только пройдет.

— На перрон! — закричал он людям, сидевшим на деревянном диване. — Подходит!

Люди с маузерами вышли из комнаты. Из зала третьего класса высыпала толпа вооруженных мужиков.

На заводской дороге, по ту сторону полотна, послышался дробный топот сапог, смутный говор людей, задребезжало и залязгало железо, словно там перекатывали железнодорожные тележки на чугунных колесиках. На минуту шум затих. Послышалась команда:

— Разомкнись! Ложись!

Защелкали затворы винтовок. Снова покатили куда-то чугунную тележку.

— Тарабукин! — прокричал голос из темноты.

Чернобородый с фонарем в руке подбежал с краю перрона и, приставив ко рту полусогнутую ладонь, крикнул:

— Как подойдет — по крыше!

— Ладно, — ответил голос, и за полотном все стихло.

Вооруженные люди на перроне кучками попрятались за скамьи, за ларек, за керосиновый бак, за изгородь станционного садика.

Далеко за станцией зеленый фонарик семафора висел высоко в воздухе. Отдаленный шум скатывающегося с горы поезда донесся до слуха и затих. Зашумело ближе. Сперва запели, потом задрожали мелкой дрожью рельсы. Из-за поворота вылетели две ярких точки и понеслись на семафор. На платформе вдруг стало светлее.

— Тра-та-та!.. — неожиданно ворвался в шипение паровоза пулемет. На паровозе затормозили. Страшный толчок потряс вагоны. Посыпались вылетевшие из рам стекла. Из окон раздались голоса:

— Спасите!

С подножек прыгали полураздетые пассажиры: мужчины, женщины с детьми на руках. Сбились в кучу.

— Ракету! — крикнул Тарабукин.

Сзади треснул выстрел. Зеленой змеей взвилась в небо ракета и рассыпалась над пассажирами. Со всех сторон бежали вооруженные люди, сжимая поезд в кольцо.

Рядом с Тарабукиным бежал здоровенный парень в войлочной шляпе. Винтовка казалась игрушечной в его узловатых руках. Брюки навыпуск смешно раздувались клешем, когда он большими прыжками перескакивал через железнодорожную колею.

— Масло с яйцами! — ругался он, разглядывая выскочивших пассажиров. — У комиссаров бабы золото возят!

Тарабукин на бегу наткнулся на какую-то мягкую кучу. Он поднял фонарь и увидел на земле женщину. Она лежала, раскинув руки, а около нее жались притихшие в испуге ребятишки.

— По местам! В вагоны! — закричал Тарабукин, размахивая маузером.

Пассажиров загнали в вагоны.

— Что за поезд? Где золото? — снова кричал Тарабукин, хватая главного кондуктора за шиворот.

Толстый кондуктор в испуге спрятал голову в плечи и забормотал:

— Почтовый уральский…

— Где комиссар поезда? — взревел Тарабукин, замахиваясь рукояткой маузера.

— Комиссар? — лепетал главный. — Комиссар в вагоне номер два, третье купе.

— За мной! — бросился ко второму вагону Тарабукин, оттолкнув кондуктора.

Малый в войлочной шляпе в два прыжка обогнал его и первым заскочил в вагон.

— Эй, выходи! — толкнул он ногой дверь купе, не решаясь открыть ее. — Хуже будет. Выходи! Масло с яйцами!

Тарабукин тихонько подкрался с противоположной стороны коридорчика, осторожно дернул дверь за ручку и отскочил в сторону.

Дверь открылась: на нижней полке спокойно сидел полный пожилой человек в очках — волосы бобриком.

— В чем дело? — спросил он.

— Сдавайтесь! Застрелю! Ты Ребров? — заорал парень в шляпе.

— Ты комиссар золотого поезда?! — закричал Тарабукин, подняв маузер.

Полный человек улыбнулся, вынул из кармана бумажник и протянул Тарабукину удостоверение.

Удостоверение.

Предъявитель сего т. Нечаев Александр Васильевич командируется Областным Советом в Нижне-Тагильский, Чусовской и Кизеловский районы по делам Областного Совета. Всем советским организациям предписывается оказывать т. Нечаеву всяческое содействие.

Председ. Обл. Совета Голованов.

— Не тот, сволочь! — выругался Тарабукин. — Прохлопали пол миллиарда. Говорил: узнайте точно, здесь ли поедут. «Здесь, здесь…» Теперь они уже по главной, наверное, за Каму перемахнули.

— Так мы при чем тут? — оправдывался парень в шляпе. — Телеграфировал из Таватуя начальник станции, ему из Екатеринбурга свой человек сообщил…

— Свой человек, — передразнил Тарабукин. — Дурак, а не свой человек. Губошлепы! Надо по линии дать знать, чтобы ловили. — Тарабукин захлопнул дверь купе и повернулся к выходу.

— А этого куда, комиссара? — спросил парень, указывая на дверь купе.

— Всех советских в штаб, в завод, — распорядился Тарабукин и исчез в дверях вагона.

Нечаева вывели на платформу. Из других вагонов к нему присоединили еще несколько человек. Парень в шляпе крикнул кому-то:

— Давай охрану!

По платформе бегали люди, вооруженные старинными берданками, палашами и пистолетами, будто кто-то раздавал тут оружие из музея. Через несколько минут к арестованным подошел небольшой отряд столь же странно вооруженных людей, и процессия двинулась. Конвойные гнали арестованных по булыжникам заводского тракта. Сутолока станции сменилась ночной тишиной. Невьянская башня, наклонившаяся набок, темнела вдали.

Шли долго и медленно, пока не показался большой двухэтажный деревянный дом. Арестованных ввели во двор, крытый навесом, потом в темную комнату.

— Ну, вы, масло с яйцами! Сидеть спокойно, — сказал старший конвоир и замкнул дверь.

— Так. Попали к эсерам в гости, — сказал Нечаев. — Ну, ребята, утром виднее будет. А пока ложись спать. Чего зря нервы трепать. — Минуту спустя он забормотал: — Вот лешие! Очки мои забрали — ни черта не вижу.

Арестованные легли, но никто не мог заснуть до утра.

Светало, когда из Невьянска длинной колонной уходили в леса пестро одетые и разнокалиберно вооруженные люди. Это отступали правые эсеры.

С двух сторон дороги от времени до времени словно откупоривались гигантские бутылки — это ухали пушки броневиков. В двухэтажном доме у Невьянского завода арестованные чутко прислушивались к звукам пальбы. Они не знали, радоваться ли им или ждать смерти.

— Эй, вы, масло с яйцами, — вдруг прокричал в окно знакомый голос. — Держи гостинцы!

В тот же миг со звоном посыпались осколки оконного стекла. Что-то тяжелое влетело и с шипом покатилось по полу. Через мгновение ударил вихрь и задрожали стены. Взрыв! Все, кто был в комнате, упали на пол.

Нечаев поднялся первым, бросился к окну и выглянул наружу. Пустынные улицы упирались в поле. Ставни соседних домов были закрыты наглухо. Где-то тявкали собаки. Ни одной живой души не было видно. Нечаев, несмотря на свою грузность, легко спрыгнул на деревянный тротуар. Добежал до первого перекрестка — там было так же пустынно, как и на других улицах. Он вернулся обратно.

— Ребята, утекли эсеры. А ну-ка, кто ранен?

Осмотрели друг друга. У одного оказалась расцарапанной щека. Другой держался за ухо. Никто серьезно не пострадал.

— А бомбы-то у эсеров никудышные. Сами состряпали, наверно, — засмеялся Нечаев.


С высокого Уральского хребта поезд Реброва стремительно падает вниз. Красноперов держит предельный ход. На крутых поворотах по склонам хребта кажется, что поезд сломается пополам. Стекла пассажирских вагонов не выдерживают и в двух купе уже разбиты вдребезги. Мелькают хмурые тени станций и разъездов. Луна прыгает в клубах дыма, перелетая с одной стороны поезда на другую. На площадках классных вагонов пулеметы, как живые, с любопытством подняли свои узкие мордочки кверху. Часовые стоят без винтовок, с наганами на боку. С грохотом проносится мимо сероватой тенью камский мост. За Камой ровный железнодорожный путь, и еще быстрей мчится золотой поезд. Красноперова после двенадцатичасового пути сменяет его помощник.

— Веди спокойно, — хрипло говорит Красноперов, стирая со лба черный пот. — Здесь путь хороший. Воду бери только на маленьких станциях, там меньше народа. Большие станции веди сквозным, чтобы никто не подсел.

Ближе к Вятке почти на каждой станции железнодорожники задерживают поезд.

— Одноколейная дорога, ничего не поделаешь, — говорят железнодорожники.

Но дело не в одноколейной дороге, а в том, что в железнодорожных комитетах сидят эсеры.

— Впереди встречный, — заявляет начальник станции, — придется подождать.

Даже у честного железнодорожника так устроена голова, что он больше всего думает, как бы замедлить движение. Скучно жить на полустанке за сотни верст от городов. Может быть, поэтому он и задерживает у себя на станции пассажирские поезда, которые мелькают перед ним, как интересная кинолента.

Ребров бежит со своим кольтом в дежурную комнату. За ним Воздвиженский и морзист из отряда.

— Встречный, говоришь? А о нас имел извещение? Почему не задержал его? Ну-ка, постучи — узнай, в чем дело? — Морзист играет дробь ручкой аппарата. По белой ленте ползут тире и точки. Никакого встречного нет.

Воздвиженский выскакивает вперед:

— Безобразие! — кричит он и стучит кулаком в стол. — Я телеграфирую в железком.

Железнодорожник молчит.

— Ты, мерзавец, обманывать! — говорит Ребров. — Возиться некогда! Передай по линии, что за следующую задержку — к стенке.

Паровоз, устало отдуваясь, тянет хоботом воду. Дышат паром цилиндры. Одинокий полустанок прячется в тополях. Деревья тревожно шепчутся.

Из-за водокачки вышли два странника, заросшие волосами, в домотканых коричневых зипунах, с палками в руках, и, оглянувшись, побежали к поезду.

— Эй, товарищ! — крикнули они бородатому дружиннику, который выскочил из вагона с чайником. — Дозвольте на машину сесть?

— Неможно, — степенно ответил дружинник.

— Пошто, родной? Один перегон нам.

— Поезд государственный. Неможно, — повторил дружинник, подставляя чайник под кран.

— Белозипунников, назад! — закричал высунувшийся в окно Запрягаев.

Дружинник вздрогнул, опрометью бросился в вагон, разливая на бегу кипяток.


Сереет. В мимо летящих лесах мутная ночь. Часовых на площадках не разглядишь. Дружинники спят на полках в одежде, только немногие сняли обмотки и башмаки. Задний вагон бросает из стороны в сторону. Там разместились левые эсеры.

Воздвиженский сидит в купе у Реброва и Запрягаева. Горит на столе огарок свечи.

— Читали? — спрашивает Воздвиженский Запрягаева и тычет пальцем в газету.

— Что?

— Немцы грабят Украину. Брест-Литовский мир не спасет Россию. Драться надо!

— В самом деле? А мы не знали. Погибели Советов хочешь?

— Мы заранее отдали себя в жертву. Лучше погибнуть…

— Чего ж ты не гиб? — захохотал Запрягаев.

— И погибнем! — крикнул Воздвиженский и быстро вышел из купе.

— Загадки загадывают? — спросил Запрягаев Реброва.

— Эсеров не знаешь?!

— И то. Они хоть и левые, а от правых не отличишь. — Запрягаев хмурится: — Слушай, Борис, на последнем полустанке около поезда что-то очень близко вертелись два мужика. Подозрительные. Не прохлопали бы ушами эти пустозвоны.

— Поставь дежурить всех своих. Да пойдем осмотрим поезд, — сказал, вставая, Ребров.

В узком коридорчике вагона их качнуло и стало бросать от стенки к стенке.

— Ну и прет, — сказал Запрягаев, на секунду теряя равновесие и налетая грудью на боковую стенку.

Они прошли первый вагон. Все было на месте. Часовые не дремали. Запрягаев выглянул в окно. Поезд круто поворачивал, не сбавляя хода. Сквозь серую мглу северной ночи между третьим и задним вагонами что-то черное мелькнуло и исчезло за вагоном. На мгновение Запрягаеву показалось, что кто-то с буферов пытается перебраться на подножку последнего вагона. Ничего не говоря, он бросился к заднему вагону. Тихонько подошел к часовому, взглянул сквозь стекло тамбура. На квадратной скобе около муфты левого буфера можно было ясно разглядеть ременную петлю, уходившую под вагон…

— Держи меня за ноги, — прокричал на ухо часовому Запрягаев. Затем встал на колени и тихонько открыл дверь. Лег, подался немного вперед, заглянул с левой стороны под ступеньку и невольно откинулся: под вагоном висел на ремне человек в зипуне. В руке человека что-то блеснуло. Запрягаев выстрелил. Человек, выпустив ремень, полетел под колеса.

— Ты чего смотрел? — налетел Запрягаев на часового. — У тебя из-под носа хоть пулемет унеси. Забыл, что везешь? Ступай в купе — здесь место другому.

Ребров, встревоженный долгим отсутствием Запрягаева, вместе с Воздвиженским показался в дверях.

— Что тут у вас?

— Да вот зевает, а тут попутчик под вагоном прицепился.

— Где, где? — схватился Воздвиженский за рукоятку маузера.

— Да теперь-то его нет, — сказал Запрягаев. — Спрыгнул.

— Твои прохлопали, — повернулся к Воздвиженскому Ребров, — подтяни. На станциях разговаривают, привлекают внимание.

— Э, плюньте, Ребров: что из-за пустяков шуметь. Ну, поговорили ребята, что из того? Дело не в вашей дисциплине, а в революционном самосознании…

— Ну, если ты так рассуждаешь, то напрасно я с тобой болтаю, — сказал Ребров. — С сегодняшнего дня в резерве будешь. На постах держать вас не могу.

— Как хочешь, — пробормотал Воздвиженский и скрылся в своем купе.

— Вот шельма! Взять бы его? — посмотрел на Реброва Запрягаев.

— Погоди, до них еще дойдет очередь, — ответил тот.

Все дальше и дальше мчался поезд. Позади — чехи, на юге — эсеры, на севере — союзники. Надо спешить в Москву.

Глухие пермские и вятские леса сменились вологодскими жиденькими березками. Еще шесть часов езды — и Ярославль, а за ним и Москва.

Последняя остановка перед Ярославлем — Буй.

Белый вокзал виден издалека. Через минуту Ребров ищет начальника станции. В дежурной комнате никого не видно. Напротив — комната с наклейкой:

КОМЕНДАНТ.

Комендант, низко нагнувшись над столом, о чем-то совещается с начальником станции.

— Что угодно?

— Путевку.

— Куда?

— В Москву.

— Сейчас запросим. Подождите минуту.

Минута длится долго. Подозрительная тишина на станции. Против обыкновения не слышно обычных звонких криков буйских продавцов: «Сыра, сыра! Кому сыра?» Ребров снова у коменданта:

— Скоро ли путевка?

— А вот Вологда передает. Читайте.

Морзист читает: «В Ярославле бой с эсерами…».

Ребров вскакивает.

— Давай путевку обратно.

— Подождите минутку, — все тот же спокойный ответ.

В сосновом бору у вокзала и на запасных путях копошатся люди, как будто готовятся к чему-то. Комендант несколько раз обходит с обеих сторон состав.

— Когда же, наконец, ваша минута кончится? — кричит Ребров в комендантской. — Если мне не дадут сейчас путевку, я еду без нее.

— Подождите минутку, — успокаивает комендант.

Ребров бежит к паровозу.

— Красноперов, назад!

Два дружинника едут с ним на паровозе к железному кругу. Дружинники соскакивают и поворачивают круг. Через минуту паровоз мчится опять к вагонам. Толчок, лязг цепей — и золотой поезд без путевки срывается с места.

Красная шапка коменданта мелькает на лесенке вокзала.

— Подождите минутку! Впереди встречный! — кричит он и машет красным флагом.

Но его уже не слышно.


Узкой лесной просекой бегут блестящие рельсы. Может быть, действительно там — впереди, за первым поворотом, прямо на золотой поезд несется встречный. Красноперов почти вылезает из окна, всматривается вдаль.

Паровоз свистит весь перегон, не переставая. Во всех вагонах, держась за рукоятки тормозов, стоят наготове дружинники. При первой тревоге тормоза железными лапами схватят колеса, и поезд замрет на месте. Двадцать минут напряженного ожидания, и сигнальные столбы разъезда благополучно приближаются к поезду.

Золотой поезд оказался в кольце врагов.

Ребров стоит у окна и смотрит, как несутся мимо красные выемки вятских глинистых полей. К нему подходит Запрягаев. Он угрюм и серьезен.

— Назад, Борис?Убережем ли груз? Где выход?

— Назад, друг. Проскочим в Пермь и спрячем золото у себя, на Урале.

Весть об этом в продолжение двух суток неизвестно куда летящем поезде, с неизвестным грузом, с неизвестными людьми, дошла до главного московского железнодорожного комитета. Враги подсунули телеграмму:

Неизвестный поезд с четырьмя вагонами и вооруженной охраной пробовал прорваться в Ярославль к восставшим. Своевременно принятыми мерами воспрепятствовали этому. Поезд задержать не удалось — вышел на Вятку.

Комендант станции Буй Гусаров.

Начальник станции Вятка в тужурке со светлыми пуговицами и малиновым кантом склонился над столом, второй раз перечитывая телеграмму Главжелезкома:

Немедленно задержите неизвестный поезд, четыре вагона. Железнодорожной охране — разоружить команду, арестовать комиссара. Весь захваченный груз передать на железнодорожные склады для нужд вашей дороги.

Предс. Главжелезкома Подольский.

— Хорошо написано, — пробормотал начальник в опущенные усы. — Попробуй, задержи! — и побрел в комнату коменданта. Комендант станции приказал положить на рельсы петарды и выкатил на запасный путь бронированную площадку.

Вот и поезд. Состав — четыре вагона. Тот самый. Вот он проходит на полном ходу семафор. Одна за другой с треском разорвались петарды. Машинист высунулся из окна. Бесшумно упал и исчез под паровозом красный заградительный круг на шесте. Испуганно отскочил стрелочник от рычага стрелки, когда состав пронесся мимо. Он первый раз видел, чтобы поезд полным ходом шел по заградительным сигналам.

Когда поезд проносился мимо станции, Ребров прокричал коменданту:

— Задержи встречные поезда. Открою пулеметную…

Комендант побежал за поездом, что-то крича. Ветер уносил его крики. Выходной семафор медленно поднимался кверху.

— Путь свободен! — толкнул Красноперов своего помощника, указывая на семафор. — Поднимай пар.


Четыреста пятьдесят верст от Вятки до Перми. Недалек путь. Гуще лес. Реже поля и деревни. Ребров смотрит в окно. В глаза ему бьет ветер. Стелется дым к телеграфной проволоке, клочками застревает на верхушках елок. Горько-сладким дымком ударило в нос.

— Что это? — спохватился вдруг Ребров. — Пахнет горелым.

Запрягаев выскочил в нижней рубашке с всклокоченными волосами.

— Горит, — подтвердил он, высунувшись в окно.

Сильней и сильней запах. Вот уже вдалеке молочный туман. Он стелется и скрывает подножие деревьев, потом сгущается и поднимается выше, наконец деревья исчезают в светлом водянистом дыму.

— Лесной пожар, — шепчут дружинники.

— Кто поджег?

— Целы ли деревянные мосты?

— В Вятке не задержали… Не нарочно ли?

Несколько часов ведет в дыму локомотив Красноперов.

Еще гуще становится дым. Он поднимается прямо с земли, и похоже, что горит не лес, а земля. Уже кашляют от дыма дружинники. Трут глаза. Из окон не видно последнего вагона. Молочно-клубящаяся пелена застилает все.

Воздвиженский на паровозе у Красноперова.

— За мосты не боишься? — спрашивает он его.

— Чё им сдиется? — отвечает за Красноперова его помощник.

— На полотне трава не растет, — говорит Красноперов, — огню не по чему до мостов добраться.

— А если подожжены нарочно? — не унимался Воздвиженский.

— А если ночью рельс отворотят? — сердито спросил в ответ Красноперов и открыл дверцу топки котла, с лязгом ударившуюся о стенку.

— Давай, Спирька, — сказал он помощнику и, схватив лопату, начал вместе с ним подбрасывать в топку лоснящийся, тяжелый уголь.

На высоком берегу Камы расположилась маленькая, спокойная Пермь. Рядом с ней, сливаясь с городом, по излучине реки, у самой воды, правильным амфитеатром раскинулся Мотовилихинский пушечный завод.

День и ночь дымит Мотовилиха. В три смены работает круглые сутки. Льются и выковываются орудийные тела, броневые плиты, точатся десятки тысяч снарядов. Железнодорожные мастерские вот уже полгода снаряжают бронепоезда и бронеплощадки, судостроительные верфи бронируют речной флот, а мелкие мастерские точат ружейные патроны.

Уральские красногвардейцы дрались недавно в Финляндии против немцев и белого генерала Маннергейма, в оренбургских степях — против атамана Дутова, а теперь дерутся с чехословаками. Много тратится боевых припасов, и безостановочно дымят уральские заводы.

Тридцать тысяч рабочих живет в Мотовилихе. Сквозь дымовую завесу не видно завода, и только пробная орудийная стрельба да удары парового многотысячного молота тяжелыми вздохами доносятся от реки. Время от времени ревут тревожные гудки, созывая отряды для спешной облавы или ночной проверки, и тогда выскакивают из своих домишек красногвардейцы и скатываются вниз по перилам бесконечных деревянных лестниц к своему штабу. Оттуда комиссары ведут их на железнодорожную станцию или в заснувший город. А то приходится перебрасываться на платформах и в теплушках в крестьянские уезды, где кулаки и эсеры свили свои гнезда. В южных уездах еще нет Советской власти.

Медленно вверх по Каме двигаются на последний революционный оплот белые армии. Каждый день по нескольку эшелонов Красной Армии отправляются из Перми на фронт. Но сужается кольцо врагов. Судьба Екатеринбурга решится в течение ближайших дней. Перед врагом вырастает Пермь — ближайший плацдарм красных.


На рассвете поезд влетел под вокзальный свод и замер у станции. Несколько человек с мешками и котомками за плечами бросились к подножкам вагонов.

— Чепляйсь, Ванько, подсоби с мешкам-то…

— Назад! — проревел Запрягаев, грозя высунутой в окно рукой.

Ошарашенные мешочники отскочили. Несколько минут спустя поезд, вместо того чтобы двинуться дальше, перевелся на запасные пути и, обойдя два-три красноармейских эшелона, готовых двинуться в путь, скромно остановился за блестящим составом реввоенсоветского поезда.

— Смотри, — указал Запрягаев Реброву на соседей, — у них и броневички с собой. Видишь — на площадках. Приятно путешествуют…

— Да, полезные игрушки, с ними куда спокойней. Я еду сейчас к комиссару города. Ценности сегодня перегрузим. А ты под каким-нибудь предлогом уведи левых эсеров до двух часов дня.

— Ладно, пойду с ними рвать ручные гранаты…

Ребров поднял комиссара с постели. Пошли вместе в комиссариат.

— Счастливо утёк, — сказал комиссар на ходу. — Немного опоздай, они бы в Вятке тебя захватили.

— Кто? За что?

— Да разве ты не знаешь, что Москва приказала тебя задержать? Наверное, эсеры постарались. Вот у меня с собой телеграмма.

Ребров прочел и усмехнулся.

Комиссариат помещался в бывшей духовной семинарии. Огромное здание ее одиноко стояло на крутом берегу Камы.

— Я тебе здесь и отведу помещение, тут сухо и хорошо, — сказал комиссар.

— Надеешься на своих ребят?

— А то как же?

— Напасть никто не может? Эсеры?

— До чехов далеко. А эти не посмеют.

— Тогда давай машины, я еду на вокзал за золотом, — сказал Ребров.

Через полчаса Ребров был на станции. Золотой поезд охраняли дружинники-большевики. Запрягаев исполнил обещание и увел Воздвиженского и его отряд на стрельбу.

— Наваливай, ребята, мешки, — поторапливал Ребров, — надо успеть, пока эсеры не вернулись.


Когда Запрягаев привел со стрельбы левоэсеровских дружинников, поезд стоял на том же месте, и его по-прежнему охраняли часовые. Как ни в чем не бывало, Запрягаев дружелюбно сказал Воздвиженскому:

— Вот мы и дома. Отдохнем немного, измучились ребята. Давай-ка, брат, сегодня и твоих поставим в наряд.

— Давно пора, — немного обиженно ответил Воздвиженский.

С необычайным для них усердием взялись теперь эсеровские дружинники за караульную службу. Урок Реброва, видимо, не прошел даром для Воздвиженского. Он подтянул туже ремень, повесил на нем кобуру с револьвером и почти каждые полчаса обходил весь состав, делая замечания часовым.

— Старается, — смеялся Запрягаев, глядя на Воздвиженского и весело подмигивая Реброву.

— Зайди ко мне, — позвал его из своего купе Ребров. Он плотно притворил дверь, сел рядом с Запрягаевым и сказал — Слушай, я говорил по проводу с Головановым — деньги мы оставим в Перми. Золото решено спрятать в Кизеловском районе в шахтах. Завтра утром я еду в Кизел. Ты останешься здесь, чтобы наш отъезд был не так заметен.

— Нашел для меня дело! — сказал Запрягаев.

— Потерпи. Теперь для нас выгодно, чтобы поезд был на виду. Собьем со следа. Ты выставь внешние караулы, делай вид, что в поезде по-прежнему находится золото.

— Значит, завтра ты снова в путь? — спросил Запрягаев.

— Да.

— А что с эсерами?

— Воздвиженского без меня не трогай, пусть пофорсит. Пустые вагоны могут стеречь и эсеры…

Впервые за трое суток отдыхали дружинники. Одни отсыпались за бессонные ночи, другие строчили письма своим в Екатеринбург. Был теплый летний вечер. Запрягаев с тремя ребятами мурлыкал сибирскую песенку:

В далеком краю за Байкалом,
Где золото роют в горах,
Бродяга, судьбу проклиная,
Тащился с сумой на плечах…
Белозипунников, левый эсер, с рыжеватой бородкой и с нависшими веками, в офицерской фуражке, неведомо где раздобытой, стоит у зеркального стекла вагона и смотрит в далекий лес. В его приземистой фигуре есть что-то похожее на бывшего царя. Вернее, Белозипунников похож на дешевый царский портрет. На нем солдатские обмотки, рваные штаны и башмаки. Но сейчас с платформы видна только верхняя половина его туловища. Офицерская же фуражка, пушистые усы и круглая борода привлекают внимание прохожих.

Мешочники, потерпевшие утром неудачу, в течение всего дня следят за прибывшим поездом.

— Гликося, гликося, Спиридон Вахромеевич, — неужели чаря везут? — с испугом кричит баба с котомкой на спине.

— Чего треплешь? Какой там царь? Шары-то вылупила.

— Да вона. Тамо. Истинный бог — он!

Мешочник, взглянув на Белозипунникова, вздрогнул от неожиданности и сам зашептал бабе:

— И в самом деле он. А ну-ка убирай скорей ноги, старуха.

Через полчаса на станции прошел слух о том, что большевики везут неизвестно куда царя и царскую семью.

Ставни домов закрыты. Калитки замкнуты на крепкие замки. Город крепко спит. Спят караульщики — не слышно их стукалок. Тихо и мертво кругом.

С шумом распахнулись ворота комиссариата. По заснувшей улице защелкали о булыжники мостовой железные подковы. Отряд всадников сломя голову промчался по улице и вмиг оцепил близлежащий квартал.

— Вставай!

— Открывай! — послышались крики всадников и неистовый стук кнутовищами по закрытым дверям и калиткам.

— Спаси, господи! — зашептали за ставнями и зашлепали туфлями.

— Опять облава!

— И все ловят, и все ловят кого-то.

Не одетые, в одном белье, бледные от испуга люди с трудом открывали двери своих душных и тесных домов.

Кавалеристы шумно врывались в квартиры. В затхлых комнатах запахло прелой кожей и лошадиным потом.

— Нет у нас никого. Нету ничего, — жалобно вздыхали хозяева и тащили ключи от сундуков, шкафов и чуланов.

— Кошек!

— Кошек! — кричали кавалеристы обалдевшим и ничего не понимающим хозяевам.

— На кухню!

— На печках! — скомандовал старший и сам принялся обшаривать крашеные деревянные полати, пугая важных усатых тараканов, в панике падающих на пол.

Через минуту в его руках извивалась пестрая кошка. Он опрометью бросился вон из комнаты, опрокинув по дороге табурет со стоявшим на нем тазом. Его товарищи вместе с ним выбежали на улицу и, вскочив на лошадей, понеслись обратно.

— Маруську, Маруську взяли! — пронзительно вдруг закричала хозяйка.


Целый день пришлось пробыть Реброву в городе, и только к часу ночи вернулся он к эшелону. Едва-едва забылся в полусне, как застучали в его купе.

— Ребров, от комиссара нарочный!

— В чем дело?! — вскричал Ребров.

Уже по дороге, в машине, нарочный взволнованно объяснил Реброву, что в городе тревога. Комиссар спешно выехал в комиссариат.

— Налет? Нападение? — спрашивал Ребров.

— Не знаю. Комиссар вызвал отряд, — рассказывал нарочный.

Здание бывшей семинарии было почти все освещено, когда к нему подъехали Ребров с нарочным.

Комиссар бросился навстречу и потянул Реброва в комнату, где лежали деньги.

— Рви скорей печати!

— Зачем?

— Крысы!

— Какие крысы?

— Крысы едят мешки с деньгами.

— Что ты брешешь?

— Не брешу. Часовой услыхал шум, поднял тревогу, а без тебя войти нельзя. Да двигайся ты скорей! На мне ответственность за их целость!

Ребров сорвал печати и открыл дверь. Схватил первый попавшийся под руку мешок, из-под него выскочила большая рыжая крыса и скрылась под грудой мешков. Все было цело, только один мешок был прогрызен, и радужные бумажки виднелись изнутри.

— Твое счастье. Всего не съели, — засмеялся Ребров. — Хоть крысы, а знают, что жевать.

— Дежурный, кошек! — закричал комиссар.

Дежурный тащил большую бельевую корзину, в ней клубками сидели и мяукали пестрые, серые, черные и рыжие кошки, встревоженные необычайным путешествием.

— Откуда это? — захохотал Ребров.

— Пока тебя ждали, он с отрядом, — махнул комиссар на дежурного, — конфисковал всех кошек у окрестных обывателей.


Если кто-нибудь скажет, что хорошо знает Северный Урал, не верьте ему. Еще много лет географические карты будут обозначать эти места бледными штрихами, без названий, а многочисленные и могучие реки будут намечены наугад пунктиром.

Кизеловский угольный район — первый подступ к Северному Уралу и конечный пункт Среднего.

Ребров едет на паровозе. Сзади — теплушка с грузом и семью товарищами.

Проехали уже Чусовую, и локомотив все чаще и чаще берет высокие подъемы. Лесистые скалы нависли высоко наверху, обнажая уральские породы; внизу мелькают реки, даже с высоты заметна быстрота их течения. По притокам рек бродят старатели, промывают золотой песок. В этих краях больше медведей, чем людей. Косматые жители лесов ведут жизнь святых схимников, питаясь ежевикой, морошкой, малиной, диким медом.

Трудно человеку жить на Северном Урале, еще трудней за грош лезть в недра гор. Здесь можно встретить забитых и обездоленных осинских татар, башкир и даже китайцев. Только те, кто потерял всякую надежду на работу, идут сюда на заработки.

Один за другим берет паровоз высокие подъемы. С высоты гор виднеются редкие села и деревни. Частенько в них попадаются узкие остроконечные мечети. На песочных карьерах кричат что-то вслед поезду желтолицые китайцы. Далеко вверху игрушечный деревянный домик — станция. Кажется, что поезд никогда не доберется до нее. Кружит железнодорожный путь. Медленно, но верно пробирается поезд к заброшенной станции.

Молодой парень с бельмом на глазу, в русской рубахе встретил Реброва на вокзале. Это был председатель окружного комитета Губахин. Он только что вернулся из Екатеринбурга и знал от Голованова обо всем.

— Благополучно?

— Как видишь. Приготовил? — со своей стороны спросил Ребров.

— Да. Кое-что тут подыскал. Стемнеет — пойдем, посмотришь.

Через два часа они шли тропинкой по глухому лесу. Ветер шипел в верхушках елей, осыпая сухие иглы, редкие сосны качались и скрипели. В сумерках чаща леса казалась непроходимой.

Ребров ничего не видел впереди и как слепой шел за Губахиным.

— Ну, вот и пришли, — сказал Губахин. — Видишь, это — заброшенная шахта, Княжеской называлась раньше. Тут когда-то была узкоколейка, а потом ее сняли, остались только просека да старые шпалы. Здесь вот спуск, а дальше налево провал саженей на восемь вглубь.

— А по тропинке сколько? — спросил Ребров, входя под деревянный потолок шахты.

— Три версты.

— Далековато…

— Зато лучшего места не найдешь. От этой шахты тянется подземная пещера верст на семь. С одной стороны мы спрячем золото, потом я взорву свод с двух сторон саженей на десять.

— А как же ты выйдешь? — спросил Ребров.

— Есть еще другой выход из пещеры — у десятого разъезда, оттуда и выйду.

После тревожного лесного шума полная тишина окружила Реброва и Губахина. Губахин пошел вперед.

— Я здесь работал когда-то, — сказал он Реброву и, пройдя ощупью шагов двадцать вниз, зажег шахтерскую лампочку. Желтоватое пламя осветило полусгнившие стропила шахты. Кое-где засверкали нависшие капельки воды. Что-то изредка чуть-чуть потрескивало. Очевидно, рассохшиеся скрепы оседали от ветхости. Изредка осыпались струйки земли, и маленькие камешки горохом падали вниз. Оба спутника молчали, их давила тяжесть нависших пластов земли. Вдруг Губахин крепко схватил Реброва за рукав и притянул к себе.

— Оборвешься. Видишь, рядом — провал.

Ребров невольно прижался к Губахину, потом успокоился и, показывая на отверстие, ведущее в пещеру, сказал:

— Если тут взорвем, догадаются. Скажут — был проход, а теперь нету.

— Чудак, — усмехнулся Губахин. — По-твоему, обвалов в шахтах и в пещерах никогда не бывает? Кому в голову придет рыть десять саженей земли?

— Ты уверен?

— Уверен.

Глухой ночью, взяв мешки с золотом, двинулись товарищи Реброва вслед за Губахиным. Было решено в крайнем случае провозиться и вторую ночь, лишь бы никто ничего не заподозрил. Много раз процессия уходила и возвращалась.

— Все, ну его к черту, — с облегчением вздохнули дружинники, когда последняя партия золота была брошена в пещеру.

— Ну, выбирайся, ребята! — сказал Губахин, поджег шнур и исчез в глубине пещеры.

Ребров и дружинники выбрались наружу. Первый взрыв был ясно слышен, как шум подземного обвала, второго взрыва никто не расслышал.

— Выберется ли? — подумал вслух про Губахина один из дружинников.

— Он здесь работал, не беспокойся, — ответил другой.

Ребров с товарищами только что вернулся из леса, как в тупик, где стоял их паровоз, с вокзала прибежал посланный от комитета с телеграммой:

Комиссару Реброву. Кизел.

Восстание подавлено. Путь в Москву свободен. Соблюдая необходимейшую осторожность, руководитесь первоначальным планом. По линии дан приказ всем воинским частям быть в вашем распоряжении.

Голованов.

— Что за чертовщина! Теперь хоть месяц рой, не выроешь, — сказал Ребров и пошел на телеграф.

На бланке он написал только одно слово: «Поздно».

В тот же день маленький состав примчался обратно в Пермь. По платформе старого вокзала навстречу поезду бежал Запрягаев. Он на ходу вскочил на тормозную площадку, где стоял Ребров.

— В Москве восстание. Левые эсеры убили Мирбаха. Только сегодня пришли телеграммы… Сегодня ночью здешних разоружат…

— А Воздвиженский? — перебил Ребров.

— Ходит как ни в чем не бывало…

Через два часа Ребров подъехал на извозчике к станции Пермь II. На высокой насыпи, на видном месте, стоял пустой состав золотого поезда. Маленькие издалека солдатики в защитной форме шагали взад и вперед вдоль вагонов. Это дружинники Воздвиженского продолжали охранять состав. Ребров вошел в купе Воздвиженского. Поздоровался и не торопясь сказал:

— Давай маузер!

Воздвиженский взглянул на высокую, спокойную фигуру Реброва, расстегнул кобуру маузера и молча подал револьвер.

— Теперь пойдем к твоим ребятам.

— Хорошо, — ответил Воздвиженский и вместе с Ребровым вышел из купе.

Дружинники, не сопротивляясь, отдали свои наганы и винтовки.


III

Старинный деревянный домик на одной из отдаленных улиц города затерялся среди десятка новых построек, за густыми акациями палисадников. Глубокие морщины-трещины бороздили почерневшие от солнца стены дома и крышу. В пазах стен и на деревянных колодках-стоках бархатом зеленел мох.

Недаром этот домик прятался в густой зелени. В нем помещалось секретное закордонное бюро.

Из домика выходили люди, которым бюро давало поручения пробраться в тыл врага. За ставнями день и ночь шла работа: фабриковались документы, паспорта, печати. Здесь можно было получить удостоверение начиная с метрического свидетельства о рождении до пропуска со свежей печатью чехословацкого генерала Гайды.

Мужчины, женщины, иногда целые семьи подготовлялись здесь к опасной задаче: перейти фронт.

Ребров уже две недели живет в Перми. Работы у него много: он успел отправить своих товарищей в Кизеловский район, чтобы они там дождались прихода чехов. В городе остался только Запрягаев. Военные специалисты уверяют, что через две недели белые займут весь Урал. Скоро поедет и Ребров. Там, в тылу чехов, он станет во главе подпольного отряда, чтобы зорко следить за спрятанным золотом.

В последние дни, после отправки дружинников, Ребров редко заглядывал в домик. Но сегодня ему нужно взять документы и двинуться в опасный путь. Ребров хочет перейти к чехам в Екатеринбурге. Так меньше подозрений. Вместе с чехами он войдет в Кизел. Нужно поторопиться: чехи быстро движутся на запад. Не сегодня-завтра падет Екатеринбург, а за ним и весь Урал.

Ребров попал в домик к обеду. За столом сидело человек шесть, двое из них в ближайшие дни готовились перебраться через фронт. Распоряжался всем маленький толстенький человечек, похожий с виду на юркого подрядчика, со странной фамилией Краска. Он подошел к Реброву.

— Когда, Ребров? Сегодня?

— Что сегодня? — недовольно ответил ему вопросом Ребров.

— Едешь, — хитро подмигнул Краска и, улыбнувшись, похвастал — Мне ведь уже известно.

— Если известно, то и помалкивай, — резко ответил Ребров.

Однако Краску не смутила резкость Реброва. Он только чуть понизил голос:

— Как ехать думаешь? Прямо на Екатеринбург?

— Не знаю.

— Вдвоем?

— Не знаю, — повторил Ребров и, рывком поднявшись со своего места, пошел к выходу.

— Куда, куда, Ребров? — побежал за ним следом суетливый хозяин домика. — А документы-то, явки… Погоди…

Ребров, не обернувшись, закрыл за собою дверь, оставив у порога изумленного Краску.

Он шел в бывший губернаторский дом, где помещался горком, чтобы предупредить товарищей о своем отъезде. Около самого губернаторского дома неожиданно столкнулся лицом к лицу с Нечаевым.

— Ребров, ты, говорят, едешь? — остановил его тот.

— Да. Пришел предупредить…

— У меня небольшой план в связи с твоим отъездом.

— Что такое?

— А вот пойдем в горком. Потолкуем.

Они вошли в длинные и темные коридоры губернаторского дома. В комнатах справа и слева виднелись стойки с винтовками. На письменных столах спали вооруженные люди. Другие полудремали на бархатных губернаторских стульях, не обращая внимания на гул людской волны, которая катилась по коридору взад и вперед.

— Сюда, Ребров. — Нечаев открыл первую дверь налево и шагнул в комнату.

Ребров вошел за ним. В комнате у стола сидел Запрягаев, а рядом с ним девушка. Ребров не видел ее лица и ждал, когда она уйдет, чтобы заговорить о деле.

— Вы не знакомы? — сказал Нечаев.

Ребров ближе подошел к столу. Девушка повернулась ему навстречу.

— Ну вот, этому товарищу, — сказал Нечаев, кивнув на девушку, — до зарезу нужно попасть в Екатеринбург. У нее там больные. Не возьмешь ли с собой, Ребров?

— Я не уверен, что попаду в Екатеринбург, — сухо ответил Ребров. — Знаешь сам, что делается.

— Возьми, Борис, — встал со стула и подошел к Реброву Запрягаев, — мы с ее отцом вместе ссылку отбывали в Туруханске.

— Я готова на все, — сказала девушка.

— Погоди, погоди, Валя, — перебил ее Нечаев, — ты поди к себе, мы здесь потолкуем втроем.

Девушка вышла. Запрягаев зашагал взад и вперед. Ребров только сейчас заметил, что у него на боку висит черная казацкая шашка. Нечаев взъерошил волосы и, посмотрев поверх очков на Реброва, спросил:

— Не хочешь брать? Досадно. Мы рассчитывали, что Шатрова будет полезна в Екатеринбурге.

— Может быть. А если через фронт придется переть? Куда же с этой куклой? Не бросать же ее по дороге?

— Я ее знаю и ручаюсь, — снова сказал Запрягаев.

— Чудак, — продолжал Нечаев, — если не успеешь проскочить в Екатеринбург, с ней только легче будет перейти фронт. Кто подумает, что она большевичка? Кажись, непохожа. Коса до пят и глазки к небу. Возьмешь, Борис?

— Пожалуй, вы и правы, — усмехнулся Ребров, — попробуем. — И, указывая на шашку Запрягаева, спросил у него: — Что это ты нарядился?

— Не знаешь? Военком дивизии, еду на юг. Пожалуй, долгонько не увидим друг друга.

— Золотопогонников крепче бей, тогда увидимся скоро, — пошутил Ребров и стал прощаться.


В двенадцать часов ночи на старом вокзале на дальних путях незаметно остановился одинокий вагон. Высокая солдатская фигура промаячила на подножке, вслед за ней промелькнула фигура поменьше, и двери вагона закрылись на ключ с внутренней стороны.

Несмотря на спешку, Ребров решил отправиться не в двенадцать, а часа в два ночи. Он знал, что все, что делается на станции до последнего момента стоянки поезда, привлекает внимание железнодорожников. Только с двух до шести утра железнодорожник спит, а вместе с ним спит и его железнодорожное любопытство. Если поезда и отправляются в этот промежуток времени, то лишь по необходимости: дежурный во сне выписывает путевку, сцепщик во сне прицепляет паровоз к составу. Ничто не в состоянии нарушить сон железнодорожника. Он ко всему приучен. Даже в былые эвакуации, под угрозой наступающих и уходящих бронепоездов, железнодорожный персонал всегда в эти часы спал.

В половине третьего к одинокому вагону прицепился паровоз; дежурный взмахнул фонарем; без свистка сдвинулся маленький состав.

В большом пустом темном вагоне на жесткой лавке уложил Ребров свою спутницу спать. Сам решил дежурить всю ночь, чтобы не подсел кто-нибудь на станции. Прифронтовая полоса чувствовалась уже повсюду. Поезда все шли в одном направлении, на проходящих товарных составах можно было видеть необычайные грузы: подбитые или недоделанные орудия, части машин, а иногда домашнюю мебель и пролетки. В предутренней мгле мелькали знакомые дачные платформы, и здесь на обычно пустых, уходящих вдаль путях выстроились в бесконечные коридоры составы с углем, рудой и еще чем-то. Близкая опасность собрала в кучу и швырнула вниз с Уральских гор эти бесчисленные эвакуировавшиеся эшелоны. Железнодорожные ветки на Лысьву и Кизел, где еще несколько дней назад проезжал Ребров со своим золотом, были неузнаваемы. Запасные пути всякого, даже маленького, разъезда были забиты товарными и пассажирскими составами, почти каждые десять-пятнадцать минут мелькали уходящие на запад поезда. Дежурные по станции носились как угорелые, гоняя маневрирующие составы от одной стрелки до другой, чтобы очистить основной путь. Не дожидаясь сигналов с соседних станций, они гнали поезда в затылок один другому. С большим трудом двигался вперед маленький состав.

— Товарищ комиссар! — неожиданно окликнули Реброва со встречного эшелона на одном из разъездов.

Ребров оглянулся. Из теплушки махнул ему рукой служитель академии.

— Куда вас? — крикнул Ребров вслед уходящему поезду.

— В Казань. Александр Иванович раньше выехали. Мы последние. Корзиночка!.. — кричал в ответ служитель.

Перед Тагилом Ребров разбудил Валю.

— Вставай. Тагил. Пойдем чай пить.

В буфете было людно и шумно. Много народу в военных гимнастерках. Невкусный, но горячий чай и духота разморили Реброва. В дежурной ему сказали, что раньше двенадцати паровоза для вагона не будет. Ребров, сердитый, вышел на платформу к Шатровой.

— Поедем не раньше двенадцати. Пойду спать.

— Конечно, ложись. А я погуляю, послушаю, что поговаривают кругом.

Ребров, пересекая пути, пошел в вагон. Валя долго бродила в окрестностях вокзала. Когда же вернулась назад в буфет, то увидела группу людей, которая собралась в центре комнаты и прислушивалась к словам военного. Долетели обрывки фраз: «перерезали», «разъезд», «восемь сразу, ни один не ушел…» Толпа становилась все больше. Неожиданно появился комендант станции. Словоохотливый оратор замолк. Комендант пробежал на платформу, за ним два красноармейца. Несколько минут спустя послышался шум приближающегося поезда. Подходил поезд со стороны Екатеринбурга. Странный вид его издалека обратил на себя внимание толпы. Без трубы, без четких линий бегущего локомотива двигалась к станции бесформенная сплошная глыба металла. Из узких бойниц торчали стволы орудий и пулеметов. Чудовище, тяжело лязгая железом, остановилось; из стальной коробки выпрыгнул молодой человек в засаленной кожаной тужурке, с револьвером на красном шнуре у пояса, подошел к коменданту, и они вместе направились в вокзал.

Грохот подошедшего броневика разбудил Реброва. Он открыл глаза, потянулся, вновь впал в забытье, потом резко вскочил и начал одеваться. Странный шум, доносившийся со станции, беспокоил его. Было около двенадцати, и предстояло двигаться дальше. В накуренной комендантской сидел комиссар и рассказывал, как прорвался казачий разъезд на участке Таватуй — Исеть и на время прервал сообщение с Екатеринбургом, который все еще держится.

— Восстановят? — торопливо спросил Ребров у комиссара.

— Навряд ли.

— Твои броневик пойдет туда?

— Нет, отдохнем здесь и потом будем курсировать по предписанию командарма в районе Тагила.

— Когда сдадут, по-твоему, Екатеринбург?

— Пожалуй, сегодня к вечеру. Поэтому меня и держат здесь: впереди делать нечего.

— Тогда мне ехать немедленно. Комендант, паровоз!

— Все равно не попадешь, наверно, — предупредил Реброва комиссар.

После Тагила меньше стало встречаться эшелонов, только запоздавшие, вышедшие еще вчера из Екатеринбурга, изредка попадались в пути. Миновав Уральский хребет, поезд проходил самые глухие места горнозаводской линии. Густые леса покрывали скалы, ложбины и вершины гор. По этим лесам можно было от дерева к дереву пройти весь Северный Урал и всю сибирскую тайгу. Ни полей, ни пашен не было по сторонам, только штабели сложенных дров и бревен виднелись вокруг. Раза два при свете красного заходящего солнца промелькнули мимо молчаливые ряды кроваво-красных товарных вагонов. Они спешили уйти от врага.

На разъездах и станциях не было слышно людского говора, люди как будто попрятались в лесах сурового Урала. Мохнатые увалы гор, переходя с места на место на горизонте, словно строились в какую-то боевую колонну, чтобы обойти, отрезать и раздавить дерзко вторгшийся в их недра маленький состав. Ребров думал, какой незаметной козявкой, вероятно, кажется этим великанам его поезд.

Лесная цепь неслась мимо окон, вращаясь вокруг поезда, как огромная зеленая карусель. Поздний вечер вскоре слил леса с небосводом; и казалось, что под этой темной чашей поезд стоит на месте, только потряхиваемый слегка чьей-то рукой.

В одиннадцать вечера показался Таватуй. Пьяный начальник железнодорожной охраны, из бывших офицеров, ничего толком не мог объяснить Реброву. На путях стояли бесконечные теплушки, в них крепко спали красноармейцы. По обычаям эшелонной войны в то время сражались вдоль линий железных дорог: теплушки заменяли окопы. В комендантской Ребров нашел товарища Зомбарта. Зомбарт — латыш, командир какой-то части, сегодня скатился с остатками ее на Таватуй с главной линии после упорного боя. Он плохо понимал по-русски, еще хуже говорил. Но все станционное начальство прекрасно понимало и беспрекословно исполняло его распоряжения.

— Товарищ Зомбарт, Екатеринбург не сдан? — обратился к нему Ребров.

— Шорт его снает. Связь прерван, имеем только провод Исети. Надо посылайт разведку.

— Я еду при всяких обстоятельствах; давай ребят — вот и будет разведка.

Зомбарт вскинул свои холодные голубые глаза на Реброва, долго вглядывался в него, что-то соображая, наконец, как бы нехотя, ответил:

— Поезжай, возьми три ребят и пакет для командарм… Звони Исеть, што молшишь? — крикнул он дежурному по станции.

Длинные вызовы по железнодорожному телефону долго оставались без ответа; наконец, звонок отбрякнул два раза сигнал Исети.

— Исеть? Исеть? — крикнул дежурный. — Путь в Екатеринбург свободен? А? Что? Кавалерия? Какая кавалерия?

Телефонная трубка хрипела. Кто-то кашлял в ней металлическим кашлем. Потом послышался пронзительный свист, похожий на шипение трамвая, наконец треск и — совершенная тишина. Телефон не действовал. Дежурный отошел к столу, за которым сидел Зомбарт.

— Исеть передает, что через пути проходит неизвестно чья кавалерия. От Екатеринбурга ничего не слышно.

— Ну? — повернулся к Реброву Зомбарт.

— Поезд. Давай ребят.

Паровоз с потушенными огнями стоял, готовый двинуться в путь. Зомбарт пытался вызвать из запасной бригады добровольца машиниста. Все отказались. В молчании Зомбарт размышлял, кого бы ему назначить, взглядом изучая лица машинистов. Вдруг из сгрудившейся толпы вышел старый машинист и, обращаясь к Зомбарту, сказал:

— Я поеду. У меня в городе семья. Мне все равно.

Ребров пробурчал:

— Если предашь, подохнешь первый!

Трое красноармейцев с винтовками устроились на паровозе, боясь выпустить из-под своего наблюдения странного машиниста.

От Таватуя до Екатеринбурга пятьдесят верст. Надо было спешить.

Поезд тронулся и помчался, как шальной. Видимо, машинист и в самом деле торопился в город. Он все больше и больше поднимал в котле пар, не жалея топлива. Паровоз с каждой минутой усиливал свой бег по этому мертвому участку. Среди кромешной тьмы стальное чудовище наобум неслось вперед. Пелена дыма и искр не отрывалась от трубы локомотива, а словно резиновая, растягиваясь, тянулась низко над составом, гасла и исчезала. Освещенный дождем искр, поезд мчался по темной просеке окружавших его со всех сторон лесов.

— Нас очень видно, — сказала Валя, — могут обстрелять.

— Не бойся. Сейчас приедем. «Вот только не спустили бы под откос», — подумал Ребров про себя.

Валя притихла; не сознавая всей опасности, она ее чувствовала. Ребров не отходил от окна, тщетно вглядываясь в темь. С большим трудом он различил будто в одно мгновение промчавшиеся строения Исетского разъезда. Машинист не остановился, не сбавил хода, и поезд промчался дальше, на Екатеринбург. «Что он, с ума сошел?» — подумал Ребров и схватился уже за рукоятку тормоза, но вспомнил, что трое красноармейцев, наверное, не дремлют, и, значит, путь свободен впереди. Вдруг раздался резкий свист.

Ребров вздрогнул. «Машинист предал, — подумал он. — Белые услышат свист». Он выскочил на переднюю площадку вагона. Открыл дверь, ведущую на буфера, — ни соединительного железного листа, ни перил у вагона не оказалось. Впереди темная масса тендера кидалась из стороны в сторону, словно хотела соскочить с рельсов и умчаться от страха куда-нибудь в лес. Ребров добрался до края полукруглой крыши вагона и ухватился руками за выступ угла, но вагон качался с такой силой, что Ребров понял: ему все равно не устоять на крыше вагона и не сделать оттуда прыжка на паровозный тендер.

«Чего они там смотрят?» — выругал он про себя оставшихся на паровозе красноармейцев и пожалел, что не оборвал в Таватуе троса у свистка.

Вот уже кончилась лесная стена, еще несколько минут — и покажутся предместья города. По высокому насыпному полотну летит состав, а машинист свистит беспрерывно. Окраины города сливаются с пригородными полями. Ни одного огонька, ни одной живой души. Открыт ли семафор, переведены ли стрелки, есть ли кто на станции — ничего неизвестно. Паровоз на полном ходу врывается на станцию.

Красноармейцы бросились к темному вокзалу, машинист выскочил и исчез, оставив на произвол судьбы горячий паровоз. Ребров тоже побежал по путям к станции. В комнате коменданта не горит электричество. При свете сальной свечи Ребров узнал начальника военных сообщений Жебелева. Без пояса, в голубой батистовой рубашке, он сидел у стола и отдавал кому-то последние приказания. При свете огарка трудно рассмотреть вошедшего. Наконец, узнав Реброва, Жебелев бросился ему навстречу:

— Ты откуда?

— Из Перми.

— На чем приехал?

— На паровозе.

— Откуда? Я ни одного встречного поезда с Егоршина последние пять часов не принимал, — с удивлением уставился на него Жебелев.

— Я по горнозаводской. Разве не слышал нашего свистка?

— Что ты врешь? Горнозаводская с утра перерезана. Свистели со стороны чехов. Мне звонил начальник гарнизона…

— Кто это? Долов? Струсил, наверное, и надул. Да ты пойди посмотри, паровоз еще горячий.

— Вот мерзавец, — выругался Жебелев.

— Не лайся. Где штаб? — прервал его Ребров.

— На четырнадцатом пути. Если хочешь застать, иди скорее, сейчас отправлю. За ними последний поезд, на котором еду сам. Да вот теперь твой паровоз пригодится.

Ребров в темноте перескакивал через рельсы и старался не сбиться со счета; на четырнадцатом пути, против станции, никакого состава, однако, не оказалось. Он пошел вдоль полотна, заметив направо в темноте что-то похожее на вагоны. Это был поезд командарма. Ребров подошел к подножке вагона, вскочил на нее, хотел открыть дверь и только тут заметил, что за стеклом кто-то стоит.

— Кто там? — послышался голос из-за двери.

— Командарма!

— Кто это?

— Ребров.

— Неужто ты? — Дверь поспешно открылась, и Ребров очутился лицом к лицу с командармом.

— Успел, Ребров? А мы думали — застрял. Ну, иди, иди скорее в салон, там ждут тебя. Надо спешить. Через полтора часа город сдаю.

В салоне спало несколько человек. На голос командарма поднялся Голованов.

— Опоздал, Ребров, — сказал Голованов. — Ложись спать, поедем вместе обратно. Перейдешь к чехам в другом месте.

— Брось шутить. Давай явки, документы и деньги, времени осталось мало. Меня ждут.

— Не шучу я. Ты не успеешь добраться до квартиры. В городе, наверное, уже чехи, зачем рисковать?

— Командарм сказал — до чехов час с лишним осталось. Попробую успеть. Скорее.

Голованов взглянул на Реброва, хотел что-то сказать. Потом полез в карман и достал бумажник.

— Ну, вот тебе. Тут паспорт на двоих, адрес квартиры, пароль и явка.

— Спасибо. Телеграфируй Запрягаеву, что я уже у чехов, — сказал Ребров. — А что с Николаем? — вспомнил вдруг он.

— Шестнадцатого расстреляли, а опубликовали вчера, — указал Голованов на номер «Уральского рабочего» от 23 июля.

— Ну, будь здоров, Егорыч! Держи! — протянул Ребров Голованову свой револьвер, партбилет и документы.

— Будь здоров, Борис. Удачный путь!

На площадке Ребров снова встретил командарма. Он расхаживал взад и вперед, по временам останавливаясь и чутко к чему-то прислушиваясь. Очевидно, решил не спать всю ночь.

— Час продержишь? — спросил Ребров.

— Продержу. Ночью они вряд ли сунутся.

— До свиданья, — сказал Ребров. — До скорой встречи.

Командарм кивнул головой.

Ребров сделал несколько шагов по насыпи, оглянулся назад: из дверного окна вагона виднелась стриженая голова командарма. Стеклышки его пенсне, отражая падавший откуда-то свет, слабо поблескивали.


Валя была одна в пустом и темном вагоне. Минуты текли медленно. Ребров все не возвращался. Валю охватило чувство полного одиночества. Ей казалось, что там, на станции, уже хозяйничают чехи. Может быть, Ребров попал прямо им в руки и теперь его уже нет в живых? Что же в таком случае грозит ей? И это тогда, когда они уже почти у цели. Вот там, близко, в той темной котловине должен быть город. Почему же Ребров не идет, когда нужно торопиться? Она тщетно вглядывалась в темноту.

— Валя, — неожиданно позвал ее Ребров с другой стороны вагона, — все в порядке, идем.

— Хорошо. Дай руку.

Они шли рядом по темному перрону. Прошли сквозь пустой вокзал; у выходной двери одиноко стоял часовой. Впереди чернела широкая площадь. Город притаился. Даже собаки не нарушали жуткого спокойствия. Ни часовых, ни патрулей. Город переживал то обычное перед сдачей мгновение, когда одни уже боятся оставаться в его запутанных улицах, а другие еще не решаются в них войти. Был поздний ночной час. Вале казалось, что они с Ребровым находятся на какой-то давно уже погасшей, мертвой планете.

И все же город не спал. Ребров слышал неясный угрожающий шорох из подворотен домов, будто за воротами скрываются молчаливые наблюдатели. Из каждого переулка, из каждой улицы, из ворот и потухших окон можно было ждать нападения. И в самом деле, сотни людей не спали в эту ночь, сидели у окон, затаив злобу на уходящих большевиков и с радостью ожидая чехов. В юго-восточной стороне екатеринбургские белогвардейцы уже занимали позиции на огородах и пустырях, чтобы неожиданным нападением помочь приближающимся чехам. Выступление, однако, опоздало, как потом оказалось, из-за того, что белогвардейцы, услышав неистовый рев паровоза, на котором приехал Ребров, приняли его за бронепоезд, пришедший на помощь отступающим красным.

Минут через десять после ухода с вокзала Ребров с Валей расслышали стук уходящего поезда, но не обменялись между собой ни словом. Даже тяжелые шаги Реброва теперь пугали Шатрову. Ей вдруг захотелось броситься назад к вокзалу, но возвращаться было поздно. Вдали стучал колесами уходящий поезд командарма.


— Здесь, Валя, — остановился наконец Ребров. Он толкнул калитку, которая подалась со скрипом, и шагнул во двор.

— Наверно, вон там, — указал он Вале на стоящий вдали темный одноэтажный домик и пошел вместе с ней в глубь двора.

— Ничего не вижу, — споткнувшись, рассердилась Валя. — Да что они здесь, все вымерли, что ли? Тьма кромешная.

Ребров взглянул на дом: нигде не было видно даже признаков света.

— Осторожней. Вот крыльцо, — предупредил он Валю и, поднявшись на ступеньки, забарабанил в дверь кулаком.

Глухие удары по двери долго оставались без ответа. Потом послышалась приглушенная возня, словно там отодвигали от двери громоздкие вещи, и стало снова тихо. Ребров опять забарабанил по двери, и в ответ на его стук послышался боязливый шепот:

— Кто это?

— Откройте. Ваш квартирант Чистяков, — ответил Ребров.

Комната для него была снята давно, но ни он, ни хозяева еще ни разу не видели друг друга в лицо.

За дверью снова притихли, потом нерешительно сталиотодвигать задвижки. Дверь тихо приоткрылась. Ребров шагнул через порог; внутри дома было еще темнее, чем на дворе.

— Сюда, сюда, — прошептал кто-то невидимый в стороне.

Ребров и Шатрова ощупью пошли вслед за ним.

— Кто вы? — спросил невидимый человек.

— Я Чистяков. А это моя жена.

— Откуда вы, господин Чистяков? В такое время? Что с вами случилось? — заговорило сразу несколько голосов.

— Свечку, свечку, — потребовал женский голос.

Через минуту Ребров и Шатрова знакомились с хозяевами.

— С последним поездом, — говорил Ребров, — проскочили до Билимбаевского завода, а оттуда — на подводе. Чуть к большевикам не попали. Ямщик отказался ехать в город и высадил нас на тракте около железнодорожного переезда. Едва доплелись.

— Зато, слава богу, кажется, завтра кончатся все наши мученья! — добавила Валя.

— Вот герои, — засуетилась хозяйка. — Никак, никак вас не ждали. Думали даже комнату сдавать…

Муж посмотрел на нее сурово, и она, поняв ошибку, любезно поправилась:

— Я сейчас вам постелю. Наверное, с дороги устали.

Широкая кровать даже в темноте манила своей чистотой.

После тревожных волнений захотелось скорей погрузиться в сон. Хозяин все еще стоял в дверях.

— Простите, что нельзя электричество. Без вас совсем в темноте сидели— опасно: большевики заметят огонь, начнут стрелять по квартире или грабить придут. Мы с женой решили не спать всю ночь.

После его ухода Ребров закрыл на крючок дверь. Он лег полураздевшись, Валя последовала его примеру. Сон почти мгновенно овладел обоими, все вокруг провалилось куда-то и исчезло. Через несколько минут до сознания Реброва докатился отдаленный глухой удар. Он заставил себя открыть глаза и прислушаться. За первым ударом последовал второй, затем третий, четвертый, пятый… и так — до бесконечности.

— Валя, стреляют, — прошептал Ребров.

Валя поднялась, оперлась на локоть и тоже стала слушать удары артиллерийских орудий.

— Это они, Ребров, — тихо прошептала Валя. — Наших уже нет.

— Хорошо, что наши выбрались. Спи, — сухо сказал Ребров.

Сам он лег, но уснуть не мог. «Благополучно ли только выбрались?» — думал он, вспоминая стук колес уходящего поезда.

Уже у самого города стучали невидимым гигантским молотом.


Двадцать пятого июля 1918 года рано утром вошли в Екатеринбург чехословаки. В шесть часов утра въехали с песнями казаки. К вокзалу двигались чешские эшелоны, а на северо-востоке еще трещали ружейные выстрелы. Какие-то коммунары, укрывшись на старом паровозе, расстреливали последние патроны. Им некуда было отступать, и они спокойно ожидали смерти. Мальчуган лет шестнадцати сумел укрепить пулемет за паровозными колесами, и долго недоумевали чехи, откуда на них брызжет свинцовый дождь. Но скоро и эти последние выстрелы замолкли. Кончилась перестрелка и у вокзала.


Пассажирский вокзал украшен зеленью и цветами. На белых стенах здания издалека виднеется сделанная из пихтовых гирлянд надпись:

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, ДОРОГИЕ БРАТЬЯ!

Часовые, в новеньких австрийских шинелях, с лодочками на головах, застыли на своих местах. Чехи, видно, стараются поразить екатеринбуржцев своей выправкой. Их эшелоны стоят на железнодорожных путях, где несколько часов тому назад стоял поезд командарма. Любезные офицеры принимают бесчисленных посетителей. Вокзал с утра полон народу.

Барышни и дамы в кружевных платьях с цветами на груди щебечут и смеются. Они позабыли, что еще вчера здесь были большевики.

— Поручик! — кричит одна из них безусому юнцу. — Когда будем в Москве?

В зале буфета представители города уже чествуют банкетом победителей, гремит духовой оркестр. А рядом с вокзалом на каменную мостовую выброшено семь трупов — это те самые большевики, что стреляли с паровоза. Их головы разбиты пулями, кровавые впадины глаз еще источают темнобурые слезы. Трупы брошены друг на друга. Большая толпа жмется вокруг них и рассматривает. Трупы не пугают толпу.

— Накомиссарились, будет с них! — басит лысый, похожий на церковного старосту, человек.

— Эти что! Главные-то утекли! — говорит другой, в поддевке и картузе.

— А вот это пулеметчик, Тонечка, — рассказывает молодой человек в студенческой тужурке стоящей с ним рядом барышне. — Совсем маленький, а дольше всех, говорят, торчал на паровозе, не желая ни за что сдаваться.

— Этот? — тычет зонтиком барышня в вытянутую ногу. — Звереныш!

По вокзальной площади вскачь несется телега. За ней бегут, спотыкаясь, два полураздетых красноармейца. Руки их привязаны к задку телеги. Один из них падает, казаки плеткой заставляют его подняться и вновь бежать за скачущей по мостовой телегой. Ребров с утра вместе с хозяином дома наблюдает с крыши вступление в Екатеринбург победителей. Хозяева не подозревают, кто такой Чистяков, и Реброву приходится радоваться вместе с ними.

— Кажется, конец? — говорит он хозяину.

— Да и то уж пора. Подумать только! Сколько времени сопротивлялась эта вшивая команда. Пойдемте пить чай, а потом на станцию. Счастливо вы приехали… простите, как ваше имя-отчество?..

— Василий Михайлович.

За чаем принесли первые экстренные телеграммы. Жирным шрифтом напечатано сообщение:

Вождь уральских большевиков Голованов захвачен казаками, при нем обнаружена огромная сумма денег, дамские кольца и нательные кресты.

— Пойман, значит. Вот ловко. Прочтите.

С трудом отделавшись от обременительной любезности хозяев, Ребров с Валей перед завтраком направились в город, чтобы разыскать родных Шатровой. Улицы Екатеринбурга наполнены празднично одетыми обывателями. Около дома инженера Ипатьева по-прежнему тесовый забор, как будто Романовы продолжают оставаться там. По-прежнему ходят часовые и отгоняют народ.

— Ищут, — сказал Ребров, и они прошли мимо.

Около Соборной площади большая толпа любопытных: арестованные красноармейцы под конвоем чехов выкапывали из братской могилы красные гробы. Это была могила красноармейцев, павших на фронте в боях против атамана Дутова. В одних кальсонах, истерзанные, подгоняемые враждебными криками толпы, красноармейцы работали изо всех сил, стараясь как можно скорее кончить страшную работу. Выкопанные гробы бросали на телеги и везли на свалку.

— В могилу их самих! — кричали из толпы.

Ребров и Валя шли дальше. На стенах домов были уже расклеены афиши о большом гулянье в Харитоновском саду по случаю избавления от большевиков.

— Сюда! Сюда! — потянула Валя Реброва через дорогу к двухэтажному дому. — Подожди здесь!

Она быстро вбежала по лестнице на второй этаж, позвонила и скрылась за дверью. Ребров ждал, что дверь снова откроется и его позовут; но дверь не открывалась и его никто не звал. Прошло минут десять. Он нетерпеливо расхаживал около деревянного крыльца. В окнах ничего не было видно.

Наконец снова скрипнула дверь. Ребров оглянулся. По лестнице тихо спускалась вниз Валя.

Он пошел к ней навстречу и хотел спросить, все ли в порядке, как вдруг увидел на глазах у нее слезы.

— Валя, что случилось?

— В доме никого нет. Наши уехали вчера. Мы разъехались. Что я буду делать одна у чехов? — плакала девушка.

— Пустяки. Не беспокойся. Завтра утром я схожу на явку. Найдем товарищей, они устроят тебя. А теперь — домой!

Перед самым домом навстречу попался отряд гимназистов с белыми повязками на рукаве: «Белая гвардия».

Валя невольно улыбнулась:

— И эти туда же!

Шедший впереди отряда не расслышал ее слов, но заметил улыбку хорошенькой девушки. Он еще больше выпятил грудь и сорванным голосом молодого петуха крикнул:

— Ать! Два! Левой! Левой!

— Исчезновение царской семьи! Вечерние телеграммы! — вдруг с криком вынесся из калитки дома мальчишка. — Исчезновение царской семьи! — побежал он вдоль улицы с развевающимися по ветру длинными полосками бумаги.

— Мальчик, телеграмму! — крикнул вслед ему Ребров и через минуту вслух читал Шатровой:

ОТ ОСОБОЙ КОМИССИИ.

Особая комиссия, образованная по распоряжению командующего фронтом генерала Дитерихса для расследования обстоятельств, связанных с заключением императорской семьи в г. Екатеринбурге, настоящим сообщает:

Обследование дома инженера Ипатьева, в котором помещалась при большевиках фамилия Романовых, ощутительных результатов не дало. Извлечено несколько десятков предметов, принадлежавших царской семье, однако присутствие семьи не обнаружено. Судьба царской семьи неизвестна. Поиски трупа якобы казненного большевиками царя во дворе и садике успехом не увенчались. Траление Исетского пруда оказалось также безрезультатным. Сообщение большевиков о казни Романовых, таким образом, вызывает сомнение.

Комиссия обращается к гражданам, имеющим сообщить что-либо о царской семье или могущим указать на лиц, причастных к исчезновению ее, помочь комиссии в ее работе.

Следователь Наметкин.


СПАСЕНЬЕ ЦАРСКОЙ СЕМЬИ?

(Беседа с начальником уголовного розыска г. Екатеринбурга г-ном Кирстом).

На вопрос нашего корреспондента о судьбе царской семьи начальник уголовного розыска г. Екатеринбурга сказал:

— Пока особая комиссия не закончила своей работы, по понятным причинам я не могу широко информировать печать о результатах следствия.

Тем не менее работа моей агентуры принесла известные плоды, и есть основание думать, что царская семья в настоящее время вне опасности.

Во всяком случае, я хочу подчеркнуть тот факт, что свидетельскими показаниями точно установлено, что все члены царской семьи, одетые в авиационную форму, были заблаговременно уведены из Ипатьевского дома…

— Врут? — спросила Валя Реброва. Тот кивнул.


На другой день, оставив Валю, Ребров пошел на явочную квартиру. Он долго искал номер дома на захолустной улице. Нашел его, прошел мимо до следующего квартала, посмотрел в переулки — нигде ничего подозрительного. У маленькой церковки старухи ждали выноса покойника. У ворот дома толпились мальчишки, радуясь похоронной процессии. Ребров остановился у калитки, из которой выглядывала баба в широкой юбке.

— Скажите, — обратился к ней Ребров, — как пройти в квартиру Волкова?

— Первая дверь налево. А вам самого?

Ребров вошел в открытую дверь. Пожилой человек босиком, в рубашке без пояса встретил его у входа.

— Вам кого?

— Нина дома?

— Никакой Нины у нас нет.

— Как нет? Нина Буйволова из Екатеринодара, — настаивал Ребров. Слово «Екатеринодар» и было явочным паролем.

— Я вам говорю: такой здесь нет и никогда не было, — загораживая Реброву дорогу, сказал хозяин.

Ребров боялся настаивать, чтобы не вызвать подозрения.

— Простите; значит, я ошибся, — последний раз посмотрел он на человека в рубашке.

Тот ничего не ответил. Выйдя за ворота и оглядевшись по сторонам, Ребров подозвал извозчика.

— Гони скорей! — крикнул он ему.

Пролетка заскакала по булыжникам мостовой, задребезжали рессоры, взвилось вслед за экипажем облако пыли. Ребров не переставал торопить возницу до самого дома.

— Мы отрезаны от своих, — шепотом сказал он Шатровой. — На явке мне не ответили.

— Пойдем на станцию, — предложила Валя. — Может быть, лучше уехать?


На вокзале была неразбериха. Комендант станции на расспросы о железнодорожном движении отвечал:

— В ближайшую неделю восстановят. Сейчас оно совершенно прервано из-за взорванных мостов…

— Да как же эти эшелоны очутились здесь? — не вытерпел один из пассажиров, указывая на чешские составы. Чехи благополучно прибыли в Екатеринбург в новеньких и чистеньких классных вагонах.

— Прошу меня не перебивать! — внезапно побагровев, крикнул комендант. — Иначе вам придется последовать за мной в соседнюю комнату.

У дверей соседней комнаты стоял казак с винтовкой.

Неосторожный пассажир, низко раскланявшись, поспешил удалиться. Ребров и Шатрова пошли домой.

— Не выпускают никого из города, большевиков ловят.

— Что же нам теперь делать? — встревоженно спросила Валя.

— Пока подождем, а там — в Кизел, как только чехи его возьмут.

— Только бы выскочить из западни, — тихо сказала Шатрова, и они зашагали домой.

Дома Ребров и Шатрова, никем не замеченные, прошли в свою комнату. За стеной слышалось несколько громких голосов. Один из них — незнакомый.

— Чего они там расшумелись? — прислушалась Валя.

— Наверное, спорят о пустяках. Лучше давай посчитаем, сколько денег осталось у нас.

— Постой, Ребров, это становится интересным, — остановила Валя Реброва и подошла к стене.

— Вы мне ответите! — вдруг прокричал незнакомый голос. — Ваш сын обокрал мою дочь. Выманил у меня векселя, обещал жениться и до сих пор тянет со свадьбой. Я спрашиваю вас: будет свадьба или нет?

— Да тише вы, сумасшедший человек, — отвечал придушенным шепотом хозяин, — кругом все слышно. Ведь не я же обещал жениться на вашей Татьяне. Поговорите с моим сыном: он уже взрослый.

— Мне плевать! Пусть все слышат, как он обворовывал нас. Я ему припомню эту подлость и вам тоже, — снова прокричал резкий голос, и дверь с силой хлопнула о косяк.

— Вот еще заварилась каша, — недовольно пробормотал Ребров, — чего доброго, попадем в свидетели.

Но он ошибся, до самого вечера в квартире было тихо. Лишь около семи часов вечера в комнату постучал хозяйский сын:

— Валентина Николаевна, берите мужа, пойдемте в Харитоновский сад: там сегодня большое гулянье в пользу чехов.

— Отказаться неловко, — шепчет Реброву Валя и кричит за дверь: — Хорошо, идем!

В Харитоновском саду по аллеям гуляют дамы и офицеры. Пары идут бесконечной лентой по тенистым аллеям сада, и никто не сказал бы, глядя на них, что еще вчера они переживали грозную революцию. А там, около Верхнеисетского завода, где высоко приподнят конец города, белеют стены екатеринбургской тюрьмы. В нее то и дело ведут арестованных. Из нее же уводят только на расстрел.

Хозяйский сын доволен сегодняшним днем. Он громко смеется и что-то говорит Вале; он не слышит вопроса Реброва: «Как ваши лесные операции, Кузьма Иванович?» — и продолжает что-то рассказывать своей спутнице.

Ребров не мешает. Он зорко вглядывается в прохожих, порой они ему кажутся знакомыми, но он успокаивает себя тем, что это только кажется. Так бывает всегда, когда прячешься. Но вот встречный офицер, с перетянутой талией, действительно кого-то напомнил Реброву. «Почему он так пристально посмотрел на меня? — думает Ребров. — Где я его видел?» Офицер еще раз оглянулся. Острый ястребиный профиль был хорошо знаком Реброву. «Да ведь это Долов, — вспомнил он. — Неужели узнал?»

— Пойдем сюда. — Ребров резко взял за руку Валю и почти толкнул ее в боковую аллею. Кузьма Иванович остался на мгновение стоять на месте, продолжая все еще говорить, потом рысцой догнал Реброва.

— Василий Михайлович, что это вы нас напугали? Что-то случилось?

— Ничего особенного, Кузьма Иванович. Вижу, что вы меня совсем забыли. Не пора ли домой?

— Да, пожалуй. Я немного устала, — сказала Валя. — Вы, наверное, останетесь на концерт?

Хозяйский сын вежливо раскланялся и поцеловал руку Вали.

— Кто это был, Ребров? — спросила Шатрова, как только Кузьма Иванович отошел.

— Долов. Он был начальником гарнизона в Екатеринбурге. Перебежал к чехам, сволочь.

— Завтра снова пойду на вокзал. Может быть, чешские коменданты будут покладистее, — сказала Валя.

Но на другой и на третий день на станции Вале отвечали по-старому:

— Сообщение прервано, мадмуазель: мосты взорваны.


Ребров каждый день с утра уходил в город. Он тщательно обдумывал вопрос, как связаться с товарищами: «Переехать в ближайший завод, поступить на работу? Покажется подозрительным. Пойти в профсоюзы, существующие в городе? Опасно, можно наскочить на знакомых меньшевиков. Работать в кооперации? Там эсеры…»

Знакомые дома, недавно гостеприимно открывавшие двери перед Ребровым, теперь чужды и враждебны. Там, где помещался железнодорожный райком коммунистической партии, теперь белая разведка. В здании городского совета — центральная комендатура. В особняке Поклевского-Козелл — штаб белой гвардии. В епархиальном училище, где была академия, — чешская воинская часть. И только в женском монастыре все по-прежнему: у ворот монашки и оглушительный звон на колокольне.

«Неделю-другую надо выждать», — решает Ребров и поворачивает домой.

Он идет мимо Ипатьевского особняка. Особняк все еще зашит щитами. Часовые прогуливаются взад и вперед. «Ничего не могут найти, — думает Ребров и проходит дальше. — Надо сидеть дома неделю-другую», — повторяет он про себя и идет через двор к своей квартире.

В дверях его встречает Валя. У нее в руках газета. Она чем-то встревожена. Протягивает газету.

— Прочти, Борис, — сказала она шепотом, едва он вошел в комнату, и плотно закрыла дверь.

Ребров читает:

ОТ СЛЕДСТВЕННОЙ КОМИССИИ.

Лиц, могущих указать подробности отправки большевиками незадолго до сдачи города особо секретного поезда, просят дать свои показания следственной комиссии. Прием от 11 до 3 часов дня.

Следователь Наметкин.

г. Екатеринбург.

ПРИКАЗ ПО ЗАПАДНОМУ ФРОНТУ.

Приказываю в интересах следствия по делу об исчезновении царской семьи в случае обнаружения и задержания лиц, поименованных в прилагаемом ниже списке, дабы жизнь их была во что бы то ни стало сохранена и они, по их задержании, были бы препровождены в тыл.

Командующий фронтом генерал Дитерихс.

Список лиц, подлежащих немедленному отправлению в тыл в случае их задержания:

1) Голованов.

2) Нечаев.

3) Ребров.

4) Запрягаев.

61) Жебелев.

62) Воздвиженский.

63) Новожилов.

64) Наумов.

101) Белозипунников.

102) Караваев.

103) Масленников.

104) Катальский.

161) Красноперов.

162) Руненберг.

163) Лиханов.

164) Коркин.

— Борис… — хотела что-то сказать Валя.

— Погоди, — он второй раз прочел сообщения и только тогда повернулся к Вале.

— Не понимаю. При чем тут я?

— Но как же мы? Они найдут тебя, — испуганно сказала Валя.

— Пустое. Вот золоту грозит опасность. Надо обратно через фронт, — ответил Ребров.

Душно спать летом в маленькой комнате. Ребров ворочается с боку на бок. Пропадет золото. Погоня, погоня.

Кругом трупы, и все знакомые. Вот Голованов, Нечаев, Запрягаев; они лежат у стен вокзала в один ряд, как папиросы в портсигаре. Головы разбиты, вместо мозгов — тряпки. Опять гонятся, ловят, и надо бежать. Лето, а холодно. Нужно зажечь спичку. От этого зависит жизнь. Долов смеется и тычет пальцем: «Он! Он! Бери его!»

Ребров мечется в постели, скрипит зубами. «Хоть бы проснуться», — думает он во сне и открывает глаза. Рядом разметалась Валя; ей, очевидно, тоже душно. На дворе светает.

«Чертовщина, — ругается про себя Ребров, — никогда не думал, что так тяжело оторваться от своих. Долов… Вот сволочь!»

Ребров встает и подходит к окну. Там, по улице, идет патруль. «Пройдет мимо или остановится? Нет, заходит во двор. С чего бы это?» Идут к флигелю.

«К нам, — соображает Ребров, — за мной». Мелькает мысль: «Бежать! А Валя?.. Да и поздно».

У окна выросли фигуры с винтовками. Продолжительный звонок, стук прикладов в прихожей и чей-то сиплый голос:

— Кто хозяин?

Хозяин, еще сонный, в белье, с испугом вытягивается перед военным.

— Я.

— Ты большевиков укрываешь. Есть у тебя Чистяков?

— Это я, — говорит Ребров, выходя в открытую переднюю. — Хозяин никого не укрывает, а я такой же большевик, как и вы. Тут какое-то недоразумение.

— Молчи, сволочь!

— Вежливей!

— Я тебе покажу вежливость.

— Не тыкай мне! — крикнул на унтера Ребров. — В комендатуре ответишь за свое хамство.

Угроза произвела впечатление. Начальник патруля сбавил тон.

— Собирайтесь, — сказал он сухо Реброву и, повернувшись к хозяину, добавил: — Где ваш сын? Он тоже с нами.

Кузьма Иванович, бледный и жалкий, накинул на себя пальто.

— Что вы делаете, господин офицер? Какой он большевик? — заплакала хозяйка.

Арестованных вывели во двор.

— Я вернусь через час-два, в центральной комендатуре все выяснится, — спокойно сказал Ребров, заметив, что Шатрова готова заплакать.

Безнадежно махнув рукой, Валя сбежала с крыльца, не видя ничего перед собой.

Два гимназиста класса седьмого-шестого конвоировали арестованных. Унтер-офицер с остальными солдатами пошел на новый обыск. Тяжелые берданки были не по плечам страже. Ребров один мог легко разделаться с обоими, но бежать не было смысла: дома — Валя, и с ней расправились бы за его побег. Рядом плохой компаньон — Кузьма Иванович. Рисковать при таких обстоятельствах не стоило.

Деревенская баба с корзинками земляники попалась навстречу.

— Разрешите, господа, купить корзиночку, — обратился к гимназистам Ребров.

Гимназисты переглянулись и важно кивнули. Ребров угостил Кузьму Ивановича и до самой комендатуры ел душистые ягоды и, казалось, ни о чем не тревожился. Но это только казалось. На самом деле он терялся в догадках. За что арестовали? Раскопали что-нибудь действительно или ошибка? А впереди встреча с Доловим. Узнает или нет?

Двери комендатуры широко открыты. Она принимает бесчисленных гостей. Одни являются под охраной штыков, как Ребров, другие ходят сюда, чтобы пообедать в офицерском собрании на втором этаже. Реброва повели по широкой темной лестнице. По ней навстречу Реброву спускался невысокий коренастый офицер. На освещенной окном площадке офицер повернулся к стенному зеркалу и вынул из кармана зубочистку. Ребров, проходя за его спиной, едва не шарахнулся от неожиданности в сторону: перед ним его железнодорожный попутчик — тот самый, который рассказывал когда-то в вагоне о взятии Уфы и Самары. Теперь на нем зеленый китель с полковничьими погонами.

Гимназисты торопятся вверх по лестнице, а офицер все еще ковыряет зуб.

«Пронесло», — думает Ребров.

Через минуту его подводят к кабинету, на двери которого маленькая дощечка:

НАЧАЛЬНИК ГАРНИЗОНА ДОЛОВ.

В большом светлом кабинете из-за стола подымается человек. Нет, это не Долов. Должно быть, его помощник. Он записывает в книгу имя и фамилию арестованного. Поскорей бы выбраться отсюда.

Все, наконец, записано: возраст, местожительство. Дежурный караул ведет Реброва еще выше по лестнице. Там приготовлена на скорую руку камера. В ней уже человек шесть. Вскоре туда приводят Кузьму Ивановича.

Странное впечатление производят арестованные. Ребров никогда бы не подумал, что вот эти люди способны казаться опаснейшими большевиками. Тощие, забитые деревенские мужичонки, какой-то парикмахер, два красноармейца с голодными глазами и благообразный старичок.

Почти каждые двадцать минут в камеру приводили все новых и новых арестантов. Но и эти были такие же случайно схваченные люди, как и первые. В двенадцать часов дня в железных ведрах принесли щи и на подносе — куски хлеба. Было видно, что куски собраны со столов, а щи слиты с тарелок.

Голодные мужичонки с жадностью набросились на еду. Красноармейцы после некоторого раздумья присоединились к ним. Ребров и Кузьма Иванович решили не обедать. В четыре часа застучали тяжелые подкованные сапоги на лестнице за дверьми. В комнату ввалилось человек десять новичков, вслед за ними — несколько казаков. Маленький кудрявый есаул визгливо, по-бабьи заорал:

— Становись!

Арестанты выстроились в шеренги и приготовились в путь. На улице их окружила цепь спешенных казаков.

— Шагом марш! — скомандовал есаул и повел вдоль Главного проспекта к тюрьме. Есаул неистовствовал. Сыпал ругательствами, перебегал от головы колонны к ее концу, подлетал к арестованным, тыкал в нос наганом. Подталкивал их ножнами сабли, взмахивал нагайкой и снова сыпал ругательствами.

Навстречу арестованным под траурные звуки шопеновского марша шла огромная похоронная процессия. Хоронили расстрелянных красными заложников. Арестанты тесней сжались между конвоирами, боясь быть растоптанными. И непонятно было, кого это провожали траурным маршем — тех ли, кто уже в гробах и ничего не чувствуют, или этих, еще живых, двигающихся к такой же или более страшной смерти.

Перед тюрьмой есаул остановил арестантов. К Реброву подскочил один из казаков и как-то вполголоса воровато приказал:

— Снимай штаны. Пиджак.

Ребров обернулся. Сзади арестованные снимали с себя одежду и отдавали казакам.

— Живо шевелись, — командовал курчавый.

Ребров медлил. Казак полез к нему в карман и выхватил бумажник с документами. Сорвал с руки часы.

— Тут нет денег. Отдай, — схватил его за руку Ребров.

— Ну, ты! — Нагайка угрожающе взлетела вверх.

Из тюремных ворот бежал начальник тюрьмы.

— Оставьте, оставьте! Что вы делаете?.. — кричал он казакам.

Казаки молчаливо расступились. Ребров в свою очередь запустил руку в карман казаку и сжал крепко свой бумажник.

— Господин полковник, — обратился он к начальнику тюрьмы, — тут мои документы.

Казак неохотно возвратил бумажник.

Тюремные двери открылись и захлопнулись за арестованными. В тюремной конторе у них в первую очередь отобрали еще оставшиеся вещи и одежду.


Валя сидит у себя в комнате. На полу после обыска разбросаны вещи Реброва. Невеселые мысли приходят в голову Вале. За стеной причитает и плачет хозяйка.

«Надо взять себя в руки. Может быть, арест случайный. Надо узнать», — решила Валя.

— Валентина Николаевна, что же делать? — прервал Валины думы голос хозяина.

— Что? Ехать надо к коменданту города.

— Голубушка, поезжайте! У вас это как-то хорошо выходит. А то если я поеду, все дело испорчу.

Валя посмотрела на хозяина. Толстый, почти шарообразный, он казался таким беспомощным. Обрюзгшее лицо и бегающие глазки вызывали желание сказать ему что-нибудь обидное. Валя с трудом подавила в себе это желание.

— Я поеду. Скажите только: Кузьма Иванович мог быть заподозрен в большевизме?

— Вы шутите? Нас заподозрить в большевизме! Никто не осмелится!..

— Да осмелились ведь.

— Нет, нет, это просто недоразумение, — снова униженно проговорил хозяин.

Валя надела свое лучшее платье и шляпу. Извозчик подкатил к комендатуре, встречные офицеры любезно сторонились перед хорошенькой посетительницей, оглядывая ее с ног до головы.

Долов сам принял Шатрову.

— Сударыня, не беспокойтесь. Все выяснится. Но несколько дней мы просто не в состоянии заняться этими делами, а дальше вы все узнаете в следственной комиссии.

— Могу я его видеть?

— Отчего же, при мне, пожалуйста.

Валя вспомнила предательство Долова и замялась.

— Я бы хотела его видеть в камере.

— Сейчас узнаем, можно ли это. — Долов нажал кнопку звонка и вызвал дежурного.

Через две минуты дежурный доложил, что арестованные уже отправлены в тюрьму.

— Как жаль, — щелкнул шпорами Долов. — Вы опоздали.

«Нет, он не знает, кто Чистяков», — подумала Шатрова.

Валя вышла из кабинета. Снова извозчик мчит ее. Она хочет догнать арестованных, чтобы крикнуть Реброву: «Они не знают, кто ты». Главный проспект остался позади. Тюремная площадь пуста. Медленно закрывались черные двери тюрьмы. С извозчика только на один миг было видно, как последние конвоиры исчезли в калитке.

На стук Шатровой сторож ответил:

— Контора не занимается. Открыта до часу.


Камера, куда поместили Реброва, была рассчитана при царском режиме на одиннадцать человек. Теперь в ней находилось шестьдесят шесть. Ни нар, ни кроватей. Посредине стол и рядом — небольшая скамья. Старожилы разместились на полу, подальше от вонючей параши. Новичкам пришлось мириться с тем, что осталось.

Реброву было не до этих мелочей, его неотвязно преследовали догадки. «Неужели установили, кто я? Но как? Неужели кто-нибудь проследил на явочной квартире? Тогда нужно поставить крест на всем. Почему Валю оставили в покое? Наверное, за ней следят — надеются открыть подпольную организацию. Зачем же арестовали вместе с Кузьмой Ивановичем? Что за ерунда!»

Как и в комендатуре, в тюрьме сидели странные арестанты. Большинство попало сюда, очевидно, случайно.

Парикмахер рассказывал, как рано утром его ранил выстрелом в окно пьяный казак. Сбежавшиеся на выстрел чехи, не понимая русского языка, отправили раненого под арест, и теперь он здесь «до выяснения».

Железнодорожник с окладистой черной бородой, начальник товарного двора какой-то станции, тоже раненный еще при красных случайным взрывом ручной гранаты, брошен в тюрьму по подозрению в том, что он ранен в бою против чехов.

Деревенские мужики сидели здесь потому, что наткнулись на белые разъезды в день взятия Екатеринбурга.

Красноармейцы, видимо дезертиры, горько раскаивались, что дали себя поймать в ближайших лесах.

Только трое из всех заключенных, видимо, попали сюда не случайно. Двоим нечего было скрывать: их слишком хорошо знали в городе как левых эсеров. Третий, в польском картузе, называвший себя Комаровым, очевидно, надеялся еще на что-то и объяснял свой арест недоразумением. Он несколько раз подходил к Реброву.

— Товарищ Чистяков (в камере так обращались все друг к другу), скажи: долго, по-твоему, придется здесь сидеть?

— Не знаю, — лаконически отвечал Ребров. Он твердо решил до конца разыгрывать роль бывшего юнкера.

Через десять-пятнадцать минут Комаров снова подходил к Реброву:

— Что же, они нас расстреляют? За что?

— Не знаю, сам ничего не знаю, — снова стремился уйти от вопроса Ребров.

Комаров отходил в сторону. Его руки, очевидно, требовали работы. Он из пустых бутылок, неизвестно где добытых, делал стаканы; пустые консервные банки превращались в кружки; на ночь ставил мышеловки, сделанные все из тех же консервных банок.

Тюремные дни тянулись нескончаемо. Рано утром и вечером проверка. После нее — горячая вода вместо чая и ни куска хлеба. Днем обед из картофельной шелухи. На весь день полфунта черного хлеба. Кузьма Иванович сумел сохранить при себе достаточное количество денег и прикупал дополнительно хлеб. Ему завидовали все, а по ночам крали у него оставшиеся куски. Вместе с хлебом из той же тюремной лавочки попадали в камеру свежие овощи, от которых у арестантов болели животы. И без того душный каменный мешок превратился в зловонную клоаку.

В первую же ночь Ребров был разбужен неожиданной ружейной перестрелкой. Арестанты вскочили, прислушиваясь. Там, наверху, словно кто-то сыпал на железную крышу тюрьмы гладкие камешки.

— Стреляют по тюрьме, товарищи.

— Это с кладбища, наверное, большевики.

— Тише ты.

За окном застучал пулемет. Снова по крыше свинцовый грохот. Снова пулемет. Потом тишина.

Утром болтливый надзиратель кому-то рассказал, что ночью подстрелили двух часовых.

Эти выстрелы и ночной переполох как-то подбодрили Реброва. «Значит, тут они, наши, под боком, — подумал он. — Если бы удалось задержать чехов и освободить Урал! Спасти золото!»

Нападение на тюрьму всполошило не на шутку белое начальство. В тюрьмы брошены две тысячи человек. А они, большевики, как ни в чем не бывало устраивают налеты. Участились внезапные проверки арестованных.

Какие-то неизвестные люди приходили группами и в одиночку в тюрьму опознавать знакомых большевиков. Они подходили к каждому узнику и пристально всматривались в него. Потом молча уходили. Кого они опознали, было никому не известно, и всякий боялся быть ошибочно опознанным. Звук постоянно открываемых засовов дверей камеры заставлял вздрагивать каждый раз, и только после вечерней проверки наступало некоторое спокойствие. Комаров поздно вечером подошел к Реброву.

— Товарищ, мне сегодня нехорошо. Мне чудятся шаги, будто кто-то идет за мной. Не знаю, кажется, что-то случится со мной нехорошее. Я верю, что ты выйдешь на волю. Если меня уведут, передай, когда сможешь, вот эту записку по адресу, — он протянул Реброву комочек бумаги.

— Хорошо, передам.

Камера спала. Во сне люди бормотали непонятное. Наверно, каждый из них видел себя свободным. Резкий стук засовов в необычное время прервал их сны.

— Комаров! С вещами выходи, — прокричал бас старшего.

— Прощайте, товарищи!

В дверях камеры мелькнула и исчезла фигура Комарова в польском картузе и лохмотьях. Камера молчала несколько минут.

— В расход, — тихо сказал кто-то. — Чуял. Беспокоился. Комиссар, надо быть.

Все легли, но, очевидно, не спали. Храпа и сонных выкриков не было слышно до самого утра. Ребров вынул записку и прочел. В ней было несколько слов какой-то женщине:

Прощай, дорогая Оля.

Может, сегодня я живу последний раз.

Ты получишь это письмо, если так.

Целую последний раз.

Страшное не дает мне писать. Да и все равно всего не напишешь. Скажи товарищам — погиб не зря.

Прощайте.

Николай Комаров.


На другой день дежурный надзиратель щеголял в картузе Комарова.

— С обновой, папаша, — окликнул его староста уголовных.

— Ну, этих обнов ныне хватят, — хвастливо откликнулся тот.

На другую ночь увели двух левых эсеров и одного красногвардейца.

Дней через двадцать после ареста загрохотали, как тогда, в последнюю ночь Екатеринбурга, орудия. Запели и задрожали старые стекла тюрьмы. Забегала охрана. Строго-настрого запретили арестованным подходить к решеткам окон, и один, забывший это приказание, получил пулю в лоб. А канонада приближалась. Арестанты считали разрывы и гадали: ближе или дальше.

— Эй, этот далеко у Шарташа, наверно.

— А вот этот совсем близехонько. Что ты врешь — «у Шарташа»! По вокзалу бьют!

— Еще, еще раз. Вот жарят. У вокзала, у вокзала. Наверняка.

Ребров тайком гадал, где ложатся снаряды. А вдруг наши берут город! Но тотчас же он вспомнил недавние сводки из-под Челябинска и насильно отогнал нелепые надежды на освобождение.

— Этот дальше.

— А, кажись, реже стали стрелять, ребята? — вскоре проговорил кто-то.

Все прислушались.

Канонада в самом деле стала затихать, удаляться. Вечером из города донеслись веселые марши оркестра: белые праздновали победу. Прорвавшийся отряд Красной Армии отбит, и Екатеринбург вновь вне опасности.

Ребров каждую ночь ждал своей очереди, но его не выкликали.


Валя у себя в комнате так же нетерпеливо прислушивалась целый день к канонаде. Она с еще большим нетерпением, чем Ребров, ждала занятия города, но вскоре убедилась, что эти надежды напрасны.

— Отбили, отбили, Валентина Николаевна, — прокричал в окно появившийся во дворе хозяин. За его спиной стоял незнакомый бородатый человек, который, взглянув на Шатрову, вежливо приподнял свою шляпу.

— Можно к вам, Валентина Николаевна? — постучал через минуту в комнату Шатровой хозяин.

— Знакомьтесь, это мой будущий сват, — сказал он, входя.

Бородатый человек быстро подошел к Шатровой, остановился около нее, пряча лицо в сторону, и дрожащим от волнения голосом произнес:

— Простите меня, Валентина Николаевна…

— Я не понимаю. В чем дело?

— Простите, Валентина Николаевна. По злобе, обидно было…

— Что такое? Говорите же скорее.

— Я написал на Кузьму Ивановича, — всхлипнул бородатый человек.

— Что написали? Не понимаю.

— Коменданту. Донос. А чтоб вернее было, и мужа вашего указал.

— Какая гадость! — Валя вскочила от негодования. — Негодяй! — крикнула она в лицо незнакомцу и хотела выбежать из комнаты, но только тут вспомнила, что надо заставить этого человека взять донос обратно.

— Простите, Валентина Николаевна. Дочь мою обокрали… — растерянно оправдывался незнакомец.

— Так вы на людей, ни в чем не повинных, из-за этого донос настрочили? Какая подлость! Пишите же скорей заявление, что донесли ложно.

— Боюсь я, а что, если мне за это… Да и поверят ли?

— Заставьте поверить чего бы это ни стоило. Мало вас самого упрятать в тюрьму.

— Вот и дочь моя теперь то же говорит, а сперва ревела, ревела, что Кузьма Иванович со свадьбой тянет. Что же писать-то?

— А когда донос сочиняли — знали, что писать? Садитесь и пишите.


Через полчаса Валя была в следственной комиссии. Ома передала председателю заявление о ложном доносе и просила разрешить ей послать заключенному до его освобождения передачу.

— Пожалуйста, мадам. Вот вам моя записка к начальнику тюрьмы, — любезно раскланялся председатель следственной комиссии. — Дело Чистякова я разберу сам.

Кое-как, наспех закупив всяческой снеди, Шатрова торопила извозчика к тюрьме.

У железных дверей толпилось десятка два людей. Большинство из них — родственники уголовных, и только несколько человек пришли к политическим. Валя только сейчас догадалась, что через уголовных можно было бы послать кое-что и другим заключенным. «Как же раньше это не пришло мне в голову?» — думала она. Томительная процедура приближалась к концу, а дежурный надзиратель все еще не хотел разговаривать с Шатровой. Напрасно она ссылалась на разрешение следственной комиссии.

— Знаем мы, какие у вас разрешения, — оборвал грубо надзиратель. — Сказано тебе: политическим передачи нет.

— Я хочу видеть начальника тюрьмы.

— Подождешь, — спокойно захлопнул надзиратель тюремную калитку. — У меня от вашего брата целый день отбою нет.

Валя твердо решила повидать начальника тюрьмы сегодня же. В этой толпе ожидающих, связанных общим горем, она даже почувствовала себя несколько крепче. У всех свое горе, все его мужественно переносят, не она одна. Какая-то женщина тихо рассказывала, как погиб ее муж, в первый же день занятия Екатеринбурга: его расстреляли вместе с тремястами захваченными красноармейцами. Теперь она принесла передачу сыну, который тоже, может быть, не вернется назад. Высокий, сухой, седой священник, стоя с корзинкой продуктов, стыдливо прятался от людей в уголок тюремной ниши. Про него рассказывали, что, будучи в молодости черносотенцем, он громил в проповедях крамольников; и вот теперь, на старости лет, ему приходится приносить передачу сыну, который арестован за то, что служил в канцелярии какого-то советского учреждения.

Ни слез, ни жалоб не слышно в толпе. Очевидно, горе закалило этих людей, и только в глазах у каждого можно было прочесть невеселые думы.

Калитка открылась, из нее вышел сам начальник тюрьмы. Валя воспользовалась случаем и сунула ему в руку записку. Он внимательно прочел, что-то написал на обороте и попросил Шатрову зайти в контору. Там ей выдали разрешение на долгожданную передачу; и надзиратель, приготовившийся еще раз выругать назойливую посетительницу, посмотрев на разрешение, молча принял корзину с провизией.


Вечером того же дня к Реброву подсел один из заключенных.

— Товарищ Чистяков, — наклонился он к уху Реброва, — они человека ищут, который к большевикам мог бы проехать…

— Кто это они и какого человека? — спросил Ребров.

— Ну, такого, который бы поехал к этим… ну, к большевикам. Там у них заложником мукомол один сидит. Надо, значит, поговорить, нельзя ли выменять на кого… Тут, вишь, внизу по царскому делу две бабы сидят…

— Да я-то тут при чем? — оборвал его Ребров.

— Мне это сказал один тут… — замялся арестант, — я и думал, что ты самый подходящий…

— Самый подходящий под большевистскую пулю, — сказал Ребров. — Нет, ты кого другого попроси, а я от большевиков и так едва ноги унес.

Арестант повертелся еще несколько минут и потом отошел ни с чем.

«Дурака подсадили», — подумал Ребров.

Тюремные дни текли по-прежнему. День был долог от безделья, а когда он уходил, в памяти от него не оставалось никакого следа. Все же вечерами вызывали людей, и они исчезали навсегда. По-прежнему приходили опознаватели.

Раз сам комендант города Долов обходил тюрьму. Обросшего бородой, похудевшего Реброва было трудно узнать. Но, когда после лязга замка камеры Ребров увидел знакомую фигуру, он невольно прижался покрепче к подстилке и, несмотря на окрик «Встать!», пролежал так до ухода Долова, притворяясь спящим. Напрасно надзиратель толкал его сапогом. Он соскочил со своей подстилки, потягиваясь и протирая якобы со сна глаза, когда Долов уже уходил из камеры.

В этот день рано утром ворвался в камеру через решетку окна воробышек. Несколько раз он ударился о стекло другого окна и упал на подоконник. Потом неожиданно полетел в глубь камеры, покружился и сел на плечо к шагавшему взад и вперед Реброву. Ребров взял пичугу в руки (по желтым полоскам около клюва видно было, что это еще птенец) и подошел к окну. Одной рукой ухватившись за низ решетки, он потянул свое тело к высокому тюремному окну и высунул на улицу руку с воробьем. Воробей вспорхнул на ближайший тополь. Неожиданный выстрел ошарашил камеру. Ребров отскочил от окна. С мизинца его левой руки капала кровь.

— Сволочи, — невольно выругался он и стал бинтовать тряпкой палец, который был поцарапан куском штукатурки, отбитым от стены пулей. Арестанты сгрудились около него, когда загремел засов. Старший надзиратель с хриплой руганью обрушился на них.

— Выходи вперед, кто выбросил сверток! Хуже будет. Выходи сам!

Ребров сделал два шага вперед.

— Я подходил к окну, но свертков не бросал, а выпустил воробья.

— Молчать! Фамилия? Ответишь теперь… Воробья выпустил! Знаем мы этих воробьев. Сам воробья получишь.

Двери снова захлопнулись за старшим, и Ребров остался ожидать расправы за нарушение приказа тюремного начальства. Арестанты сочувствовали ему.

— Зачем вышел? Мы б тебя не выдали.

— Тогда всех бы вас подвел под наказание.

— Не к добру это тебе птица села на плечо, — посулил пожилой железнодорожник, — кабы не было беды тебе, Чистяков.

Воробьиная история и выстрел взволновали на весь день тюрьму, и особенно камеру Реброва. День прошел быстрее, чем обычно, и после вечерней проверки те, кто рассчитывал в ту ночь не попасть в число расстрелянных, могли мирно укладываться спать до завтрашнего утра. Вдруг в восьмом часу вечера необычные шаги раздались по коридору.

— Рано сегодня, — соображал кто-то из арестантов вслух.

— Из которой? Не из нашей ли?

— К нам, к нам, — прошептали несколько голосов.

Шаги смолкли у дверей. Дверираскрылись.

— Чистяков! Собирайся!

— Я готов.

— С вещами.

«Узнали», — мелькнула у Реброва мысль.

С вещами и после вечерней проверки отсюда уходили только навсегда. Сомнений быть больше не могло.

— Торопись! — рычал надзирательский бас.

Руки немножко одеревенели. Из вещей у Реброва были только корзинка от передачи, бутылки и подстилка.

— Оставь нам. Тебе все равно ни к чему, — шептал сзади какой-то тощий мужичонка.

— Возьми.

— Фуражку?

— На и ее.

— Говорил я: не к добру птица на человека садится, — пробормотал, не обращаясь ни к кому, железнодорожник.

— Идем, — резко сказал Ребров надзирателю.

Проходя по тюремному дворику, он не выдержал и спросил конвоира:

— Куда?

— Куда вашего брата водят? — обрезал тот и свернул к тюремной конторе.

Здесь было все так же, как и в тот день, когда Ребров впервые попал в контору. В узком коридорчике сидели надзиратели, дожидавшиеся своего дежурства. За решетчатой стенкой несколько канцеляристов-арестантов что-то тщательно записывали в книги. Налево — дверь в тюремную церковь, а прямо — в кабинет начальника тюрьмы. Надзиратель шел прямо. На минуту задержался у двери кабинета начальника, постучал в нее и пропустил вперед Реброва.

Начальник тюрьмы, краснощекий брюнет, сидел не за своим столом, а в кресле, рядом же на его месте восседал штатский моложавый человек в пенсне, сухощавый блондин с неприятными бесцветными глазами. Они переглянулись с начальником тюрьмы при входе Реброва, и штатский обратился к нему с вопросом:

— Вы Чистяков?

— Да, я Чистяков, — сказал спокойно Ребров.

— Вы знаете, за что арестованы?

— К сожалению, нет.

— Вы были студентом, а затем юнкером?

— Да. Третьей Петергофской школы прапорщиков.

— А кто был ее начальником? — быстро последовал вопрос.

— При мне полковник Пантелеймонов, — твердо произнес Ребров, вспомнив подпись на удостоверении Чистякова.

На лице штатского промелькнула улыбка, и он, указывая на стул Реброву, любезно произнес:

— Садитесь, пожалуйста. От имени следственной комиссии объявляю вам, что вы — свободны. А от себя лично поздравляю. Мы с вами почти однокашники, я лишь полугодом раньше вашего кончил третью школу и вышел в 258-й Буйский полк. Знаете, в самый последний момент эта сегодняшняя ваша история с воробьем вновь возбудила сомнение относительно вас, и я решил учинить вам этот допрос о школе. Простите великодушно.

— Ну что вы, право. Я и так вам обязан своим освобождением, — ответил ему Ребров.

Через несколько минут перед Ребровым лежало свидетельство об освобождении:

М. Ю.

Начальник Екатеринбургской VI класса тюрьмы.

№ 169.

Билет.

Дан гражданину Василию Михайловичу Чистякову в том, что он согласно постановления Екатеринбургской Следственной Комиссии освобожден из-под стражи, что подписано и приложением должностной печати свидетельствую.

Начальник Екатеринбургской тюрьмы Шишков.

Ребров шел, все еще не веря в свободу, по полутемным коридорчикам тюремной конторы. Стоявший у дверей надзиратель вытянулся в струнку перед шагавшим рядом с Ребровым председателем следственной комиссии и быстро распахнул калитку.

Зеленая площадь и багровые облака заката ослепили Реброва. «Неужели же можно двигаться направо и налево, вперед и назад по своему желанию? Как просто. Не верится. Словно из бани», — почему-то подумал Ребров.

Спутник говорил что-то и тряс ему руку. Потом сел в пролетку и скрылся за поворотом. С исчезновением его вдруг на Реброва напал страх. Там, в тюрьме, он ждал худшего и примирился с тем, что будет. Теперь страх потерять свободу заслонил все чувства Реброва. «Отпустили случайно, опять арестуют, — подумал он с ужасом. — Бежать, бежать. Немедленно. Сейчас же. Ведь меня ищут», — вспомнил он объявление Дитерихса.

Не теряя ни минуты, Ребров нанял извозчика. Мимо мелькали знакомые улицы, бесчисленное количество народа шло и ехало по ним; и Реброву казалось, что среди этих людей идут его знакомые, которые вот-вот опознают его, и он опять попадет, и на этот раз уже без возврата, в только что оставленную тюрьму. Он торопил извозчика и в то же время заставлял его ехать не прямым путем — через центр, а окраинами. На каждом шагу прохожие оглядывались на Реброва и этим усиливали его тревогу. Он быстро поднес руку к голове, чтобы надвинуть фуражку поглубже на лоб, и тут только вспомнил, что отдал ее кому-то в тюрьме.

Валя была одна дома, когда раздался неожиданный звонок. Хозяевам, ушедшим в театр, было еще слишком рано возвращаться, а их знакомые со дня ареста Кузьмы Ивановича боялись навещать квартиру.

— Кто там? — спросила Шатрова с тревогой.

— Это я, — ответил знакомый голос.


Осенью тысяча девятьсот восемнадцатого года к востоку от Волги было много правительств: Самарское, Башкирское, Оренбургское, Уральское, Сибирское и Дальневосточное. Правительства не управляли — атаманы и генералы командовали правительствами. Это ни для кого не было секретом. На Волге Самарскому правительству эсеры присвоили громкое название: «Комитет Учредительного собрания».

Никакого Учредительного собрания давно уже не было на свете. Оно разбежалось после того, как матрос Железняков в Питере подошел к трибуне президиума и сказал председателю: «Довольно. Пора кончать».

Эсеры просто воспользовались именем Учредительного собрания, надеясь привлечь к себе этим симпатии населения. Однако трудящиеся с насмешкой относились к эсерам и называли правительство на Волге сокращенно — «Комуч». Сводки белогвардейских правительств каждый день сообщали о победах. Но видно было, что Красная Армия стойко дерется и чехи не везде продвигаются вперед, а на Волге отступают.

«Кизел еще далеко, — подумал Ребров, прочитав газеты, — успеем перебраться».

Он развернул карту Урала. Валя наклонилась к нему.

— Здесь перейдем фронт, — показал на Самару Ребров, — тут больше дорог и людей — есть где укрыться. Да и меня там не ищут.


Железнодорожное сообщение было уже давно восстановлено. Старые дореволюционные порядки были снова введены на железных дорогах: билеты первого, второго, третьего классов. Но не хватало пассажирских вагонов, и пока что все ездили в теплушках. Только пропуска оставались по-прежнему, как и при большевиках, и при отъезде каждый пассажир должен был идти к коменданту, чтобы поставить его печать на своем удостоверении.

Валя пошла в комендантскую. Маленький чех в офицерских погонах стоял перед тщедушным пожилым человеком, спрятавшим голову в плечи.

— Я чэшэский коминдант, — кричал чех, свирепо хмуря лоб, — и бика с рогами нэ баюсь, черта с рогами нэ баюсъ. Магу расстреляйть, магу помиловайть…

— Ваш удостоверения, — протянул он Вале руку и быстро, не посмотрев на бумаги, поставил на них свой штемпель.

— Благодарю вас, — сказала Валя, но он уже не слушал ее и снова накинулся на тщедушного человечка.

— Я чэшэский коминдант и черта с рогами нэ баюсь…


«Челябинск, Челябинск», — рано утром завозились пассажиры. Ребров проснулся. Валя сидела около него с билетами в руках и смотрела в открытые двери.

Длинный ряд теплушек, набитых пассажирами, изогнувшись дугой, подходил к станции. Локомотив замедлил ход. Дернул раз, другой и остановился. Пассажиры попрыгали на платформу.

— Назад! Стой! — послышалась неожиданно команда с платформы. Ребров выглянул в дверь: цепь солдат окружила поезд. Ребров отошел в глубь вагона.

— Что это ты? — спросил он соседа железнодорожника, спокойно развязывающего вещи, вместо того чтобы связывать их.

— Таможенный досмотр. За Челябой новое правительство начинается, — усмехнулся железнодорожник.

Солдаты влезли в вагон. На полу теплушки, на платформе — раскрытые вещи пассажиров. Солдаты потрошат белье, продукты, мелочь. На скорую руку запихивают все это обратно.

— Закройте, — сказал Реброву таможенник и бросил в чемодан мыльницу.

— Ушли, — вздыхают облегченно пассажиры, завязывая вещи.

— Перебулгачили зря.

— Ничего не взяли.

— В ту сторону едешь, к Самаре, — не берут, — сказал железнодорожник. — В Сибирь без пошлины не пускают… Таможенная война, — снова усмехнулся он.

Ребров застегнул чемодан.

— Готова? — спросил он Валю.

Вдруг совсем близко грянул марш духового оркестра. Пассажиры подняли головы: на платформе чешские солдаты, в светло-серых парадных мундирах, в шапочках лодочками, выстроились в ряд.

Сверкают серебром и победно гремят трубы. Прямо к станции несется пассажирский поезд. Блестящие вагоны первого класса сперва мелькали, потом медленно поплыли мимо, наконец остановились и скрыли здание вокзала.

— Урра! Урра! — раздалось по ту сторону пришедшего поезда. Торжественный марш то замолкал, то снова гремел оттуда. Очевидно, там приветствовали кого-то.

— Что за правители? — крикнул веселый железнодорожник проводнику из блестящего состава, показавшемуся в окно.

— Генеральная академия штаба, — ответил важно тот и поднял стекла.

— Нам сюда, Валя, — спрыгнул Ребров из теплушки в противоположную от вокзала сторону, где виднелись какие-то жалкие избушки.


За Челябинском железнодорожный путь убегает вниз. Здесь, как и на горнозаводской линии, Уральские горы с трудом пропускают поезд, и он кажется игрушкой. А из окна вагона почти каждую минуту можно видеть несущийся бездымный локомотив, круто заворачивающий направо, направо, потом еще направо куда-то под гору, по спирали.

— Таганай, Таганай! — показывает Вале за окно ее сосед. — Полтора километра вышиной, — говорит он.

Мелькают пруд, домики, завод. Златоуст. Маленький вокзал заброшен в лесу. Георгиевские флаги висят над крышей. Бело-зеленых сибирских не видно.

Поезд почти не останавливается. Торопится дальше.

За окном поздний вечер. Темнота. Это усиливает стук колес. Вагон спит. Но и во сне пассажиры чувствуют скорость несущегося с гор поезда.

— Почем в Уфе брал мед? — услыхал вдруг отчетливый голос Ребров.

Он открыл глаза. Светло. Пассажиры спят.

Спит Валя. Тишина. Вагон не двигается.

— Тридцать пять, — ответили за окном на вопрос.

Ребров поднялся на ноги и вышел из вагона. Поезд ночью вырвался из гор, и кругом расстилалась степь. Тяжелое солнце заливало ее красноватым светом. Одинокая железнодорожная будка отсвечивала желтым. Ни станции, ни поселка.

— Почему стоим? — спросил Ребров проводников.

— Спроси охрану, — ответил один за всех.

Ребров пошел к паровозу. На паровозе никого не видно. Он обошел его и увидел группу людей, стоявших недалеко от полотна у чуть дымившегося котла. Рядом с костром валялись какие-то деревянные сооружения, похожие на остов телеги. «Переехали кого, что ли?» — подумал Ребров и пошел к костру. Двое военных внимательно рассматривали деревянное сооружение.

— Вчера вечером были здесь, — говорил будочник.

— Наверное, и десятка верст не ушли.

Около военных бегал низенький человек в синем костюме. Он то подбегал к ним, то как будто собирался бежать к вагонам.

— Отправляйтесь же скорее, — горячился он. — Они вернуться могут.

— Машинист не едет. Надо проверить мосты, — ответил военный.

— Они могут быть минированы, — добавил второй.

— Кто тут был? — спросил Ребров.

— Красные банды, — оглянувшись, ответил черненький человек.

Ребров посмотрел на землю. Вокруг костра были разбросаны пустые закопченные консервные банки, махорочная обертка, окурки, скомканная газетная бумага и несколько винтовочных гильз.

Ребров поднял консервную банку, посмотрел внутрь ее: остатки розового, непочерневшего еще мяса виднелись на стенках. Из банки вкусно пахло лавровым листом.

— Вот видите, свежие, совершенно свежие, — заговорил вдруг с Ребровым человек в синем костюме. — Социалистическое правительство, — злобно добавил он. — В своем тылу элементарного порядка наладить не могут, — сжал он кулаки и поднял их кверху.

Ребров подобрал с земли скомканный клочок газеты и вместе с банкой спрятал в карман.

— Едут, — сказал вдруг сторож.

Военные пошли вперед по полотну. Ребров взглянул туда. Навстречу поезду мчалось маленькое черное пятнышко. «Дрезина», — догадался Ребров. Он вернулся в вагон и разбудил Валю.

— Оставь на память, — сказал он ей, протягивая банку, и рассказал, откуда она. Потом разгладил скомканную бумажку.

Где и когда была напечатана эта газета — неизвестно. Только отрывок чьей-то речи можно было на ней прочесть:

Остается выбирать, товарищи: разбредаться ли нам по домам, бросив оружие и предоставив каждого из нас самому себе, или попробовать пробиться к нашим товарищам в район Екатеринбурга, чтобы вместе с ними задушить генеральскую контрреволюцию. Значит: идти ли две тысячи верст по тылам белых, с боем отбивая себе продовольствие, огнеприпасы, или крикнуть: спасайся, кто может. Наш отряд единогласно решил идти на соединение и не отступит от своего решения, если даже вы его не примете. Я не сомневаюсь…

— обрывалась речь неизвестного оратора.

«Хороши „банды“», — подумал довольный Ребров.


IV

Самарский вокзал показался большим и красивым. В зале ожидания пришлось просидеть всю ночь. В гостинице легко было вызвать подозрение. При газовом освещении лица людей стали зеленоватыми, как у мертвецов. Между вокзальными диванами взад и вперед прохаживался чешский капитан, ожидая поезда. Вале он казался жалким, маленьким, игрушечным человеком. Куда спешит он? Впереди, с запада, движется к Волге Красная Армия, сзади, на востоке, тысячи верст пространства, где уже орудуют партизанские отряды, спуская белые эшелоны под откос. Офицер, как маятник вокзальных часов, медленно вышагивает из стороны в сторону. Его жена с ребенком одиноко сидит на диванчике. Только время от времени останавливается он перед ними, бросая сухие слова в ответ на вопросы жены. Несколько военных, видимо случайно попавших в город, мелькают серыми пятнами то в одном, то в другом углу зала. Больше всего в зале пассажиров-беженцев: они дожидаются поездов на Сибирь. Табачный дым и кухонный чад висят в воздухе. Пищит ребенок где-то в углу. После двух перестали стучать тарелками официанты и оголился закрытый буфет. Самые нудные часы ночи.

Ребров несколько раз выходил на перрон. В темноте блистали огни Самары, осенняя свежесть уже чувствовалась в воздухе, и мимо шмыгали фигуры кондукторов с товарных поездов в пахучих овчинных тулупах.

Изредка проходили из комендантской комнаты охранники, вглядывались в черневшие вдали бесконечные составы. Поодиночке никто не решался двигаться с обходом, так как неведомые взломщики товарных поездов были прекрасно вооружены. Каждую ночь собирали они здесь богатую добычу, каждую ночь на них обрушивались облавой чехи, и в темноте завязывались перестрелки, но взломщики были неумолимы. В городе поговаривали, что разгром вагонов — дело рук не только взломщиков, но и железнодорожных рабочих, которые вредили как могли белым. Неудачи облав озлобляли чехов, и они десятками расстреливали ни в чем не повинных людей.

Облава начиналась обычно с проверки документов. На час или полтора часовые закрывали двери вокзала. Комендант с помощниками обходил по порядку всех и проверял удостоверения.

Ребров, облокотясь на корзинку, притворился спящим. Шатрова протянула его студенческий билет. На билете стояла университетская печать с двуглавым орлом. Комендант чех не понимал по-русски.

— Ваша муш? — кивнул он на Реброва и направился к другим пассажирам.

Больше проверок как будто не предвиделось, и Ребров с Валей, чередуясь, спали до утра.

Вокзальное утро. С помятыми лицами, словно после большого кутежа, просыпались служители и официанты. Сперва их появилось двое, потом еще двое. Кто-то уже бренчит посудой, кого-то толкают ногой, чтобы не спал в проходе между столами. Пассажиры поднимают головы со столов, служивших им подушками, протирают глаза и спешат в уборную мыться.

Рано утром Ребров и Валя вышли с вокзала. Какой-то праздник был в городе, и улицы были пустынны до тех пор, пока самарцы после неторопливого завтрака не вышли по делам или на прогулку. Георгиевские флаги реяли над домами. По улицам сновало множество военных: наглые франтоватые офицеры и вымуштрованные запуганные солдаты. А на стенах и афишных столбах грозные приказы генерала Галкина торжественно объявляли о новых и новых призывах в армию Комуча.

И как будто в насмешку на тех же афишных столбах, выцветший и пожелтевший, висел:

ПРИКАЗ № 2.

8 июля.

1) Армия комплектуется призывом добровольцев.

2) Максимальный срок службы — 3 месяца; каждый записавшийся на службу не имеет права оставить ее ранее этого срока под страхом ответственности перед судом.

3) Доступ в ряды Народной Армии открыт для всех граждан не моложе 17 лет, готовых отдать жизнь и силы для защиты родины и свободы.

4) Все без исключения добровольцы состоят на готовом полном довольствии и получают жалованье в 15 р. в месяц.

5) Ввиду различных условий службы, ответственности и знаний добровольцев устанавливаются следующие суточные деньги: рядовому бойцу — 1 р. в сутки, отделенному командиру — 2 р., взводному — 3 р., ротному — 5 р., батальонному — 6 р., полковому — 8 р., инспекторам по обучению войск — 8 р.

Воин, добровольно принявший на себя обязательство защищать свободу и родину от насилия, является выразителем идеи беззаветного мужества.

Поэтому Комитет членов Учредительного собрания постановляет установить для добровольцев Народной армии отличительный знак — Георгиевскую ленту наискось околыша.

Ребров с Шатровой без труда нашли рабочий район. Эта часть города называлась Молоканскими садами. На Невской улице у рабочего сняли они небольшую комнату.

Хозяева радушно встретили квартирантов. Беременная жена рабочего быстро подружилась с Валей. Она была еще в том периоде замужества, когда занятие хозяйством дает удовлетворение, и поэтому не успела сделаться расчетливой и сухой хозяйкой. Мекеша, как звали самого хозяина, оказался мобилизованным рабочим и работал в гараже чехословацких мастерских. В Молоканских садах не один Ребров укрывался от воинской повинности. Мекеша скоро понял, что его квартирант не из защитников Комуча.


Тревога чувствовалась повсюду. Сибирское правительство не скрывало своей вражды к Комучу. Атаман Дутов демонстративно просил разрешения Сибирского правительства покончить с «эсеровской сволочью» в Самаре. Генералам очень хотелось предоставить ему эту возможность, но чехи и военные агенты англичан и французов были против такого разгрома, и волей-неволей приходилось выжидать. Только неукротимый атаман Анненков, не спрашивая ничьего разрешения, двинулся со своим отрядом на Самару.

Высадившись на вокзале, атамановцы потребовали себе обед из буфета. Толстый буфетчик не торопился с обедом.

— Позвать сюда! — крикнул официанту один из офицеров.

Буфетчик мгновенно явился.

— Подадут-с, сейчас подадут-с. Не извольте беспокоиться…

— Молчать, стерва! — прервал офицер. — Подадут-с, по-дадут-с, — передразнил он его. — Ты думаешь, мы тут будем ждать, пока ты спекулянтов кормишь, — ткнул он пальцем в сторону соседнего стола. — Тебя, сволочь, учить надо, как подавать анненковцам. Получай! — ударил офицер буфетчика по физиономии. — В другой раз расторопней будешь!

Анненковцы повскакали со своих мест и бросились к буфетной стойке. Через три минуты буфет был пуст. Батарея бутылок стояла на столах атамановцев. Штатская публика потихоньку исчезла, прячась за горшками с искусственными пальмами, за газетным киоском и за чем попало. Офицеры неистово бросались от одного стола к другому, и повеселевшие анненковцы после закусок и выпивки ревели «Боже, царя храни».

Вечером анненковцы рассыпались по городу. Их траурные погоны с красной полосой посередине и накладным изображением черепа с перекрещенными костями, казалось, напоминали каждому о том, как легко перейти из нашего мира в другой. Несколько анненковцев забрели на улицу, где над одним из зданий развевался красный флаг. Не веря своим глазам, они подошли ближе к зданию и над входом, к еще большему своему изумлению, прочли вывеску:

СОВЕТ РАБОЧИХ ДЕПУТАТОВ.

На этот раз храбрые анненковцы растерялись. Они невольно начали оглядываться по сторонам, соображая, не попали ли нечаянно по пьяному делу к большевикам. Но нет, врагов не видно, и улица мирно отдыхала после сутолоки дня.

— Большевики?!

— Да нет. Это эсеры.

— Ребята, сорвем! — крикнул, задыхаясь от гнева, старший.

— Сорвем! — загалдели анненковцы.

На стук в двери вышла сторожиха. Удар кулака отбросил ее в сторону. По лестнице застучали каблуки сапог и зазвенели шпоры. По пути анненковцы сшибали письменные столы и били стекла. Красный флаг был сорван и унесен в виде трофея.

В тот же вечер били анненковцы по ресторанам дирижеров, били артистов и певиц, отказавшихся петь «Боже, царя храни», администраторов театров и ресторанов и всех, кто пробовал защищать тех, кого они били.

Поздно ночью, когда закрылись все самарские рестораны и кабачки, анненковцы собрались на вокзале. У них все еще не пропало желание «показать себя учредиловцам». В буфетном зале продолжалась попойка. Диваны и столы были сдвинуты в сторону, а посредине зала, в тесном кругу зрителей, двое «атаманов» отплясывали трепака.

— Господа! — неожиданно выскочил вперед худой и длинный офицер. — В тюрьму! Большевиков бить. За мной!

Круг расстроился. Все повскакали с мест. «Ура!» — загремело по залу, и толпа анненковцев, гремя шпорами, высыпала на площадь перед вокзалом.


Тюрьма мертва. В душных камерах беспокойно спали. Сонные крики то и дело будили задремавших в коридоре надзирателей. Вместе с большевиками тут же сидели уголовные и спекулянты. Был тут и какой-то неудачливый банкир, арестованный за злостное банкротство. Его привезли в тюрьму больным. Деньги и болезнь дали ему возможность устроиться в отдельной камере. Его недавно оперировали, и он лежал в тюремной больнице.

Еще по дороге в тюрьму анненковцы сговорились взять из каждой камеры для расстрела по два человека. Но нашлись и такие, которые были не согласны с этой «нормой».

— Пять, семь, десять! — кричали пьяные голоса. — Чего жалеть большевиков!?

Четырехэтажное красное здание тюрьмы показалось в конце улицы. Анненковцы затаились и тихонько подходили к воротам.

— Стой! Кто идет? — раздался окрик часового, и щелкнул затвор.

— Свои! Анненковцы! — крикнул ему в ответ предводитель пьяной шайки, худой и длинный офицер.

В железных воротах открылся глазок. Тюремная охрана не сопротивлялась анненковцам. Надзиратели и конвойные привыкли к ночным посещениям добровольных палачей. В глубине души они были даже рады, так как знали, что анненковцы — народ богатый, вряд ли польстятся на одежду расстрелянных. Кое-что перепадет, значит, и на долю надзирателей.


Выстрелы на тюремном дворе затихали. В сером предутреннем мраке чернели груды неподвижных тел. Атамановцы добивали тех, кто еще хрипел. Вдруг одному из них бросился в глаза отдельный флигель тюремной больницы.

— А там что? — крикнул он ближайшему надзирателю и бросился бежать к флигелю. — За мной, ребята!

— Там больница! — кричал вслед надзиратель, но его голоса уже никто не слышал.

Неудачливый банкир после перенесенной операции спал тяжелым сном. Дежурный надзиратель не торопясь открыл дверь.

— Больница. Ночью не допускаем, — слабо протестовал он.

— Пшел к черту! — цыкнул на него офицер, бежавший впереди всех, и оттолкнул его прочь с дороги. — Эй, кто там! — крикнул он бежавшим сзади. — Выводи всех!

Солдаты подбежали к камере банкира. Он лежал один, и кроме него выводить было некого.

— Вставай! — крикнул офицер.

Банкир вздрогнул, недоуменно взглянул на него, не понимая, в чем дело, и, повернувшись на бок, тихо застонал.

Это был еще молодой человек. Темные волосы резко оттеняли белизну его кожи. Даже полузакрытые глаза казались большими и выразительными. Как избалованный ребенок, он окружил себя причудливыми безделушками из уральских камешков. На его столике каменная мышка сидела на каменном кусочке сыра, а на кровати вместо иконки висела куколка-балеринка в ярком платьице и шапочке.

— Не притворяйсь. Выходи, а то околеешь на месте, собака! — Офицер исступленно тыкал банкира наганом.

— Операция у него была вчера, — пробормотал надзиратель. — Не может он подняться-то.

— Чего врешь? Знаем эти операции. Взять его!

Солдаты схватили банкира и поволокли по коридору.

В конце коридора бросили его, как мешок, на стоявшие за дверями носилки. Незажившие швы у больного лопнули. Раздались хриплые, пронзительные крики. Арестанты, и без того встревоженные непрестанными выстрелами и уводом товарищей, заметались по камере, стуча чем попало в двери и окна своих клеток. Небывалый шум наполнил тюрьму и несся через улицу к ближайшим домам.

— Да что вы там с ним возитесь, — подлетел к солдатам офицер. — Не видите разве, что он в самом деле недорезан. Получай, стерва! — Офицер выстрелил больному в голову — раз, другой, третий, толчком ноги опрокинул носилки и вместе с солдатами выбежал во двор.

— По домам. Хватит на сегодня.

Анненковцы построились и в пятом часу утра с песнями пошли к вокзалу.


На другой день весь город знал о расправе в тюрьме. Может быть, учредиловцы и на этот раз постарались бы как-нибудь не заметить ночного разбоя сибирских монархистов, если бы не расстрел банкира. Какие-то высокие покровители нашлись у погибшего банкира в среде чешского командования. Они поставили вопрос ребром о бесчинствах анненковцев. Делать было нечего. Комуч, в конце концов, попросил анненковцев честью удалиться восвояси. Атамановцы хмуро смотрели на остающийся позади самарский вокзал и грозили:

— Ну погодите, господа эсеры, посмотрим, куда вы от большевиков побежите. Мы поговорим с вами по-настоящему в нашей родной Сибири.

Свои угрозы анненковцы выполнили через несколько недель: они расстреляли сибирских эсеров.

Видно было, что все ближе и ближе подвигается к Самаре фронт. Митинги и собрания учащались с каждым днем. Афиши кричали аршинными буквами о предстоящих выступлениях вождей. Рядом на заборах красовались приказы Галкина и Чечека о новых сроках призыва.

— Василий Михайлович, — обратился как-то раз к Реброву Мекеша, — сегодня приказ пришел: готовиться к свертыванию мастерских. Наверное, удирать собираются чехи. Куда ж я-то от беременной жены поеду? Для других Сибирь сладка, а мне на что сдалась?

— Подожди, Мекеша. Время еще не вышло. Может быть, и ехать никуда не надо будет, — ответил ему Ребров.

Мекеша взглянул на Реброва, и оба почувствовали, что они друг другу не враги.

— В гараже билеты раздавали. Пойдем на митинг, Василий Михайлович? — неожиданно предложил Мекеша.

— Пойдем, — охотно согласился Ребров, и они пошли в город.

Митинг был назначен в кинотеатре «Триумф». Еще задолго до начала большой освещенный зал был полон. Бросалось в глаза огромное количество рабочих, главным образом из железнодорожных мастерских, в засаленных и черных от копоти рубахах. Рабочие сидели, стояли в проходе, висели на подоконниках, перилах, облепляли колонны…

— Это боевые, вишь, приперли, — мотнул головой Мекеша на железнодорожников. — Запарят министра, — довольно усмехнулся он.

На трибуне зашевелились. Сухой большеголовый человек в темных очках звякнул колокольчиком, выждал минуту, посмотрел на свои большие высохшие пальцы и сказал:

— Митинг объявляю открытым. В порядке дня два вопроса: текущий момент и вопросы заработной платы. От имени комитета членов Учредительного собрания доклад сделает министр общественного благополучия товарищ Краска.

Большеголовый сел и ударил несколько раз в ладоши. По залу пробежали редкие аплодисменты.

Ребров пристально посмотрел на идущего к трибуне человека: маленький, толстоватый, похожий на юркого подрядчика.

«Краска! Он самый!» — узнал Ребров и невольно спрятался за чью-то спину.

Краска поправил черные усы, погладил себя по чуть лысеющей голове и заговорил:

— Товарищи! Я только что вырвался из Совдепии. Поэтому, быть может, вы отнесетесь к моим словам с большим доверием, чем к обычным сообщениям из третьих рук…

Он сделал паузу, отпил воды из стакана и продолжал:

— Сегодняшний день характеризуют три момента: изживание большевизмом самого себя, рост консолидации здоровых демократических сил, рост влияния и авторитета демократических сил в глазах общественного мнения Западной Европы. Начнем сначала. В самом деле, какие задачи ставил большевизм перед захватом власти? Вы все помните. Их можно купно определить как осуществление социализма в кратчайший срок. И вот этот большевистский «социализм» определяется на сегодняшнее число как величайшая разруха, гражданская война, похабный Брест-Литовский мир, голод и нищета…

Я социалист в течение полутора десятков лет и имею смелость прямо заявить, что исхожу из того основного положения, что до социализма нам в России еще далеко и что сейчас мы живем и долго еще будем жить в обстановке капиталистического строя… Поэтому я самый решительный противник большевистских социалистических опытов, которые только разрушили наше народное хозяйство… Вы здесь купаетесь в изобилии сельскохозяйственных продуктов… Московский рабочий умирает с голоду на восьмушке овсяного хлеба… Вы здесь хозяева своей страны. В Москве хозяйничают немцы! Вы свободны. Никто не смеет посягнуть на ваши личные права. В Совдепии чрезвычайка день и ночь расстреливает рабочих.

Краска долго говорил перед молчаливой аудиторией. Он уже давно покончил с «консолидацией демократических сил», с телеграммой Пишона, приветствовавшего Комуч, и снова громил большевиков, призывая на их голову громы небесные. Наконец, утираясь платком, опустился на стул.

Большеголовый председатель снова ударил в ладоши. Словно по команде, опять пробежали жидкие аплодисменты и замолкли. В зале зашевелились, задвигали стульями, защелкали пружинные сиденья. Вдруг с задних рядов, где-то рядом с Ребровым, звонкий голос на весь зал уверенно прокричал:

— Врешь! Не верим!

Зал замер на мгновение, и в следующую минуту оглушительные аплодисменты разорвали тишину.

Председатель схватился за колокольчик. Бешено зазвонил, растопырив пальцы левой руки. Но еще более сильные, продолжительные аплодисменты заглушили колокольчик, крики председателя и Краски.

Зал долго не успокаивался. Большеголовый, передав колокольчик Краске, сам подошел к трибуне. Он заговорил о тяжелом финансовом положении страны, об огромных военных расходах и призывал рабочих временно подождать с увеличением заработной платы.

— У комитета сейчас нет денег, — кричал он, — и вы, как сознательные граждане, должны понять это и не настаивать на осуществлении невыполнимых требований.

Едва он отошел на свое место к столу, как снова тот же громкий и уверенный голос прокричал:

— Врешь! В Казани золото взяли. Придут большевики — деньги найдутся!

Зал второй раз затрясся от рукоплесканий, вихрем ударивших со всех сторон.

Краска подскочил к трибуне, красный от волнения и негодования, и, силясь перекричать шум аплодисментов, казалось, ловил ртом воздух:

— Казань… Благодаря мне… — донеслись отрывки его реплик до Реброва, — я сам… Завтра в «Вечерней заре»…

Но рабочие уже не слушали Краску и торопились к выходу. Ребров вышел на улицу и остановился у темного подъезда. Мекеша куда-то исчез. Из «Триумфа» валила толпа. Она разбивалась на группы, пары, одиночки и постепенно редела.

— Предатель, чего его слушать… — говорил какой-то рабочий юноше, шагавшему рядом. — Вкручивает: «Социалист полутора десятков лет». Когда же социалисты рабочих расстреливают?..

— Ты скажи, — говорили в другой группе, — куда золото дели?

— Куда? Конечно, не в твой карман припасено…

— Дураки мы были, дали им…

— Ты помалкивай, — цыкнул на разговорчивого соседа хмурый усатый рабочий и подозрительно посмотрел на Реброва.

Перед «Триумфом» было почти пусто, когда из подъезда вышел тот, кого ждал Ребров.

— Куда мы? — спросил Краска председателя.

— А что, если в «Подвал»? — предложил тот.

— Да все равно, — ответил Краска, — лишь бы забыть сегодняшний день.

— Ну вот, вы уже расстроились… — засмеялся большеголовый.

— Вам не понять, — перебил его Краска. — Я работал при Керенском, я работал у них, — махнул рукой куда-то за Волгу Краска, — и никогда не чувствовал между собой и рабочей аудиторией той глухой стены, которую чувствовал сегодня, вчера и каждый день с тех пор, как оказался в Самаре.

— Пройдет. Мы вас назначили министром…

— Что мне это «назначили министром»? — горячо возразил Краска. — Мне нужно, чтобы мой авторитет был закреплен не словесными обещаниями, а уступкой: повышением, хотя бы на время, заработной платы, созданием хоть видимых рабочих организаций. Я у большевиков видел на деле, как они покупают доверие рабочих, и, поверьте мне, нам до них далеко.

— Не обижайтесь, — ответил спутник Краски, — но вы еще не отвыкли от Совдепии и немножко ее идеализируете… Да вот мы и у цели, — переменил он тему разговора, показывая на блестящие круглые шары у входа в «Подвал».

Ребров остановился, дал время Краске и его спутнику войти в «Подвал» и подошел к стеклянной двери…

Швейцар с золотыми галунами принимал одежду. На длинных вешалках лежали картузы, кепи, несколько котелков и большое количество пестрых дамских шляпок.

«Кабак», — подумал Ребров и прошел немного дальше вдоль дома… «Подвал» кончился, и освещенные окна уходили во двор. «Не видно ли оттуда?» — взглянул Ребров в ворота и вошел во двор.

Темные занавески не везде плотно закрывали окна. Из открытой форточки одного окна неслись звуки пианино, и чей-то голос пьяно декламировал:

Друг мой, брат мой,
Усталый, страдающий брат,
Кто б ты ни был, —
Не падай душою…
Пианино замолкло.

— Браво! Браво! — послышались из окна визгливые женские голоса.

— Просим! Просим! — вдруг совершенно отчетливо услышал голос Краски Ребров.

Пьяный декламатор неожиданно громко, с подвыванием запел:

Быстры, как волны,
Все дни нашей жизни…
Его пробовали поддержать другие, но спутались и замолчали.

— Клянусь, как вечный студент, — снова закричал декламатор, — высшая школа в Комуче будет процветать!

— Ха-ха-ха! Ура! Ура! — кричали ему в ответ.

Гаудеамус игитур,
Ювенес дум су-умус… —
пробовали хором запеть за окном и снова, очевидно не зная слов, замолкли.

Ребров подошел к форточке. Ветер колебал занавеску. В комнате за большим столом, уставленным бутылками и закусками, сидели мужчины и женщины. С краю сидел Краска, перед ним стоял полный стакан. Ветер захлопнул штору. Комнату стало не видно. Из форточки донеслись слова:

— Тост! Тост!

— Просим! Просим!

— Могу, — ответил прежний голос. — Я пью за мертвую Самару! — выкрикнул он.

— Что?.. Что?..

— Правительство… — захохотал он. — Мы — правительство? Хи-хи-хи!

— Армия… Где наша армия?! Скажите, где наша армия?! — хохотал пьяный.

— Уберите его, — услыхал Ребров кем-то сказанные слова.

«Эх, гранату бы им туда», — подумал он и вдруг, нагнувшись, схватил большой булыжник, валявшийся у стены, и с размаху швырнул его в окно.

«Дзинь!» — раздалось позади. А он, выскочив за ворота, как ни в чем не бывало медленно прошел мимо входа в «Подвал», мимо бегущего навстречу швейцара, мимо официантов, спешивших за швейцаром.

Вышедшие утром самарские газеты на все лады взволнованно обсуждали «таинственное» ночное происшествие. «Вечерняя заря», к примеру, сообщала:

В ночь на сегодняшнее число в художественном ресторане «Подвал», во время происходившего там частного совещания некоторых членов правительства, неизвестными лицами было произведено неудавшееся покушение на собравшихся.

Первые результаты следствия показывают, что метательный снаряд, брошенный в окно, был пущен со стороны двора. К счастью, разрыв снаряда, очевидно, произошел еще до момента проникновения его в комнату, так как остатков его в комнате не обнаружено, за исключением в летевшего с улицы в момент оглушительного разрыва камня.

Присутствующие отделались испугом, и двое легко контужены осколками стекла. Предполагается, что покушение произведено большевистской подпольной организацией. Меры к задержанию преступников приняты.

В том же номере газеты Ребров неожиданно наткнулся на большой фельетон Краски, в котором он описывал свой переход через фронт. Очевидно, этот фельетон был не первым, потому что в заголовке стояло:

Л. Краска.

Письмо четвертое.

Мы выехали из Казани на пароходе «Амур». Это был не пассажирский, а пароход специального назначения. Он вооружен пулеметами и имеет на борту не совсем обычную публику. В каютах разместились члены Учредительного собрания, эсеровские и эсдековские партийные работники, солдаты добровольческих отрядов, сформированных Комитетом членов Учредительного собрания. На пароходе, кроме того, едет почти вся Академия Генерального Штаба во главе с профессором Андогский, в сопровождении жен и детей. Они едут в Самару, чтобы потом двинуться далее в Сибирь.

Хотя путь от Казани до Самары очищен от большевиков, тем не менее наш пароход идет с большими предосторожностями. Ночью он гасит огни, и на палубе выставляют часовых. В нескольких местах пароход окликают стоящие на реке сторожевые суда. Мы приостанавливаем движение, обмениваемся паролем с вопрошающими и затем идем дальше. Уже на рассвете я внезапно разбужен сильным шумом и стуком на палубе. Поднимаю голову. Прислушиваюсь. С берега стреляют. Частые пули стучат по железной обшивке парохода. Наши солдаты с грохотом поворачивают пулемет. Еще момент — пулемет запел свою песню.

Утром на палубе профессор любезно и детально рассказывал нам о предстоящих военных операциях под Москвой. Он говорил:

— Линия Кама — Волга решающая для исхода кампании. Как только падет Пермь, дни и часы Москвы будут сочтены. На всем протяжении военной истории я не встречал более удивительного, более разительного явления, чем демократическая армия Комитета Учредительного собрания. Ее солдаты — образец для любой европейской армии! Ее руководители были бы украшением нашей Академии!

Я говорил с командующим Поволжским фронтом Лебедевым. Он очаровывает, он подавляет…

— Вы высоко расцениваете его операцию под Казанью? — спросил я профессора.

— Да, это было похоже на взятие Очакова Петром Великим. — ответил генерал.

Между тем пароход подходит к Симбирску. Этот тихий провинциальный город даже сейчас, в эпоху гражданской войны, напоминает собой старинное дворянское гнездо. Управляющий губернией сообщил нам, что фронт от города еще близко, и просил похлопотать в Самаре, чтобы выслали подкрепление. Я обещал.

Потом мы все вместе вышли на высокий берег Волги, с которого открывается дивная панорама на величавую реку и на степи противоположного берега, — вероятно, одна из лучших панорам в России, — и стали рассматривать линии расположения комитетских войск.

К вечеру пароход покинул Симбирск и, быстро проскочив под покровом ночи расстояние, отделяющее его от Самары, утром оказался в виду берегов столицы Учредительного собрания.

Наконец-то я в Самаре. Наконец-то окончательно и бесповоротно вырвался из Совдепии в самую демократическую страну в мире.

Вот мы и в городе. Все прекрасно, все необычно. Выставки магазинов полны всевозможными товарами, являя резкий контраст с товарной пустотой, зиявшей в московских магазинах. Вся картина города носит хорошо знакомый, привычный, старый характер, еще не нарушенный революцией. Эти горы белого хлеба, свободно продающегося в ларьках и телегах, это изобилие мяса, битой птицы, овощей, масла, сала и всяких иных продовольственных прелестей меня ошеломили.

Мы пошли в помещение Комитета. Дружеская беседа закипела. Все смотрели на нас как на героев, прорвавшихся через фронт. Через час, утомленные долгой беседой, мы вышли на балкон. День выдался прекрасный, тихий, ясный, с ярким солнцем, с хрустальными далями.

С балкона открывался прекрасный вид на Самару, уступами сбегающую к берегу Волги, на широкую полосу волжской воды и на еще более широкие, уже слегка желтеющие степи за Волгой.

Оттуда, из этих степей, доносился легкий аромат умирающей травы и веяло свежестью безграничных просторов. Пораженный этим видом, я воскликнул:

— Разве вы не видите, как чудесна Самара? Мы ни за что, никогда не отдадим Самару.

— Клянемся, что не отдадим ее никогда! — откликнулись мои спутники.

Так встретил меня первый день в Самаре…


«Даже соврать не сумел, — подумал Ребров, бросив „Вечернюю зарю“. — Какие же степи за Волгой в Жигулях? Теперь неделю будут шуметь», — вспомнил он заметку о покушении в «Подвале» и весело засмеялся.

Самара волновалась с каждым днем все больше и больше. Ребров давно уже понял, что происходит негласная эвакуация города. Там, за Сызранью и Ставрополем, что-то неладное случилось с учредиловскими войсками. Трудно было судить по газетам Комуча о положении на фронте. Но однажды Ребров наткнулся на сообщение, которое не оставляло сомнений в успехах красных. «Волжское слово» писало:

…За крупную сумму вывезенных ценностей с Урала большевики пригласили в состав Красной Армии виднейших германских генералов, чем и объясняется возросшее за последние дни упорство красноармейских частей, укрепившихся к западу от Волги. На нашем участке вместе с немецкими полководцами руководит операциями красных царский генерал Запрягаев, прославившийся бесчеловечностью и зверствами еще в мировую войну. Командование войскКомуча приняло меры к ликвидации укрепившегося неприятеля.

— Этот царский генерал нас с тобой познакомил, — засмеялся Ребров, протягивая газету Шатровой.

С некоторых пор появился на Волге и стал на якорь около Самары гигантский пароход «Граф Александр Васильевич Суворов». На нем, как было известно всем, помещался главный штаб комучевского командования. В городе поняли, что фронтовая линия находится уже не так далеко от Самары.

Как-то во время прогулки Ребров и Валя натолкнулись на неожиданную процессию. Одна из улиц была закрыта для движения пешеходов. Двойная цепь пехоты и кавалерия протянулись на всем расстоянии от Волги до вокзала. На грузовиках, наполненных мешками, сидели тесно прижавшись друг к другу солдаты с винтовками. Несколько бронированных автомобилей с пулеметами открывали и закрывали процессию.

— Золото везут, золото, — шептал кто-то в толпе зевак.

— У большевиков в Казани отняли, — добавлял другой.

— Комиссар-то, что был к золоту приставлен, говорят, в окно выскочил, тем и спасся.

Ребров внимательно вглядывался в процессию. Она ему напоминала другую, которую недавно возглавлял он.

— Ребров, тут и твое, наверно, попало? — сказала шепотом Валя.

— Не знаю. Мы хорошо спрятали, — ответил Ребров. — Вот если его достали и отправили в Казань…

Дождавшись конца процессии, они пошли домой.

— Золото увозят в Сибирь, значит, эсеры не надеются на свои силы.

— Ты думаешь, что учредилка кончается?

— Да. Они доживают последние дни.

На другой день Реброва разбудил Мекеша в неурочное время.

— Почему не работаешь? — спросил спросонок Ребров.

— Пойдем на улицу, Василий Михайлович, дела есть важные, — ответил тот.

Ребров на скорую руку оделся и через пять минут полупустынными еще улицами шагал рядом с Мекешей по направлению к городу. Там около первого забора Мекеша остановился и ткнул пальцем в одну из бесчисленных афиш, только что наклеенных разносчиком.

— Читай, Василий Михайлович.

Ребров посмотрел на забор. Белая афиша вопила о тревожных событиях:

ГРАЖДАНЕ И БРАТЬЯ.

Настал грозный час: враг у ворот.

Бесчисленные орды китайцев, латышей и венгров, под предводительством лучших тевтонских полководцев и озверелых большевистских комиссаров, надвигаются на демократическое Поволжье.

Пала Казань. Пал Симбирск. Враг стучит в ворота Сызрани и угрожает Самаре — последнему оплоту демократической России.

Но в наших сердцах не должно быть места унынию и печали.

Русский народ уже пробуждается от большевистского угара, и в тылу Красной Армии пылают зарева восстаний; наша победа близка, несмотря на тяжелые испытания, посланные нам судьбой.

Верные сыновья России, приказываю вам всем без различия возраста, рода занятий и состояния здоровья явиться в двухдневный срок на приемочные мобилизационные пункты для зачисления в резервные ополчения обороны г. Самары. Верю, что не найдется ни одного человека среди жителей Самары, который бы в эту тяжелую минуту для родины пренебрег ее интересами.

Главнокомандующий Волжским фронтом Лебедев.

Прочитав адреса приемочных пунктов в конце воззвания, Ребров перевел глаза на соседнюю афишу. Там кратко и без лишних слов сообщалось:

Объявляю осадное положение. Под страхом смертной казни ни один мужчина не имеет права отбывать из города без разрешения штаба войск Комуча.

Свободное время для движения по городу разрешается от восьми утра до шести вечера.

Замеченные в нарушении приказа штаба войск будут расстреляны на месте.

Генерал Галкин.

— Ну, что скажешь, Василий Михайлович? — прервал чтение приказа Мекеша. — Никак нам идти на призывные пункты надо, а ты у меня не прописан. Как бы мне не попало за это дело…

— Не бойся. Я сегодня от тебя съезжаю.

— И я бы рад сам от себя съехать, да как? — ответил Мекеша.

— Не шутишь?

— Какие там шутки, Василий Михайлович. Надя едва ходит, не сегодня-завтра ей рожать, а я — в ополчение. Знаем мы, кто в ополчение-то попадет. Наш брат! А те, что побогаче, давно в Сибирь подались, пятки салом смазали. От кого мне Самару защищать — от своих, что ли, Василий Михайлович?

— Смотри, Мекеша, не прогадай. Я съезжать от тебя хочу не потому, что красные для меня милы, а воевать надоело, пять лет воевал, — ответил Ребров.

— А кому она не надоела, война эта? — согласился Мекеша.

Ребров молча шел несколько минут, раздумывая, стоит ли покидать город вместе с Мекешей. Все попытки узнать Мекешу поближе кончились неудачей: он соглашался со всем, что бы ни говорил его собеседник. «А, впрочем, — думал Ребров, — чем я рискую?»

— Так что же, Мекеша, поедем вместе?

— Чего же не поехать? Поедем, Василий Михайлович.

— У тебя поблизости никого не найдется из родственников, у кого бы укрыться на время?

— А как же: в Зуевке Надины отец с матерью живут. Они всегда укроют.

— А сколько это верст от города?

— Шестьдесят будет.

— Ну, если решил, так давай к ним и пойдем. Согласен, что ли? — спросил Ребров, — подходя к дому.

— А с бабами как, Василий Михайлович?

— С собой, конечно.

— Ой! Беременную-то?

— Обеих с собой.

— Не дойдут.

— Подсадим к кому-нибудь. В городе их обидеть могут.

Пришли домой. А вскоре все вместе ушли, как будто собрались на прогулку, не взяв с собой ничего. Только у Вали небольшой сверток: в нем по бутерброду на каждого.

Город еще не проснулся, и грозный приказ украшал пока заборы улиц, не привлекая ничьего внимания. Через весь город надо было пройти из Молоканских садов, чтобы попасть за реку Самару. Ребров решил идти на Зуевку, так как она находилась к югу-востоку от города, в стороне от главного фронта. «Там, где-то у начала Уральских степей, — думал Ребров, — будет легче перейти фронт; ведь главные массы войск должны были двигаться на самую Самару».

У элеватора над Самарой в последний раз закусили путники перед тем, как выйти из города и пуститься в опасное путешествие. Ребров первый дошел до моста. К его удивлению, на мосту не оказалось ни души. Тогда Ребров смело двинулся вперед, а за ним последовали его товарищи. Они шли и ждали, что их вот-вот окликнут невидимые часовые. Но мост кончился, а путников никто не окликнул, никто не погнался за ними. Кругом по-прежнему было пусто и безлюдно.

Ребров усмехнулся:

— Приказы грозные пишут, а часовых ставить забывают. Эсеры везде одинаковы. — И вдруг вспомнил «Подвал»: «Я пью за мертвую Самару…»

Заречная слободка также окончилась. И на ее околицах тоже ни одного человека.

Перед беглецами развернулась широкая степь. Вдали, верстах в пятнадцати, белела церковь села Лопатино, к нему пролегала извилистая проезжая дорога, а прямо на него, казалось, стрелкой нацелилась пешеходная тропинка. Прошли версты две, сзади по дороге затарахтели пустые телеги. Облако пыли стало быстро приближаться.

— Эй, земляк! — закричал Мекеша проезжавшему мимо подводчику. — Сделай милость. Посади баб, истомились они. Довези до Лопатина.

— Садись. По красненькой с рыла.

— Что ты? Живодер нашелся…

— Ну, ищи другого. Комитетские, видать? — захохотал мужик. — Пятки салом смазали? — И дернул вожжи.

— Стой! — закричал Ребров. — Черт с тобой, получишь по десятке. Вези.

Женщин посадили, мужик ударил по лошади. Облако пыли скрыло телегу. Ее рассыпчатый стук то удалялся, то как будто вновь приближался и наконец замер в отдалении.

Мекеша и Ребров шли по тропинке напрямик, собираясь выиграть время и расстояние и прийти в Лопатино раньше подводчика.

— Не торопись, Василий Михайлович, — говорил утомившийся Мекеша. — Успеем. Во, видишь — бахча? Свернем на минуту, арбузом закусим — быстрее дойдем.

Ребров пробовал отговорить товарища от ненужной задержки, но в конце концов уступил ему, и они свернули на бахчу. Ни сторожа, ни хозяина не было видно. Бахча, очевидно, была заброшена. Арбузы оказались мелкие, недозрелые.

— Говорил тебе, напрасно время теряем, — сказал Ребров, и они снова двинулись в путь.

Бесконечная, сливающаяся с горизонтом степь располагала к молчанию. Некоторое время шли молча. Реброву не верилось в скорое освобождение от белых. Мекеша мечтает о радостях деревенской жизни. Его, как всякого горожанина, деревня прельщала отдыхом, тихой природой и вкусной едой. Самара, оставшаяся позади, становилась все меньше и меньше, только золотые купола ее соборов резко выступали на белом фоне слившихся в одно зданий, да элеватор причудливой башней разрезал горизонт. Степь как-то заставила забыть давешние страхи, и Ребров с Мекешей беспечно шли по убегающей вперед тропинке. Вдруг Мекеша замер на месте:

— Казаки, Василий Михайлович!

Ребров тотчас различил на расстоянии полутора-двух верст прыгающие фигурки всадников. Они мчались навстречу — по направлению к городу.

— Василий Михайлович, бежим, — схватил за руку Реброва Мекеша.

— Куда ты от них убежишь, чудак? Они нас лучше видят, чем мы их. Обгонишь их, что ли? Надо идти навстречу.

— Нет, что ты, убьют. Вон стог. Зароемся в него.

— Да пойми ты, они нас, наверное, уж увидели.

— Нет, я в стог. — Мекеша бросился бежать к стогу и в одно мгновение врылся в него, только кончики его сапог чернели у подножия.

— Ноги спрячь, — ткнул в сапог Ребров. Он прилег с противоположной стороны стога, чтобы не попасть всадникам на глаза.

Мекеша в стоге заворочался и стал кашлять. Пыльное сено донимало его. Ребров считал время.

А вдруг казакам придет в голову остановиться у стога покормить своих лошадей и отдохнуть? Тогда они наверняка заметят Мекешу, и расстрела не миновать. Стук копыт послышался и внезапно исчез. Ребров с полчаса выждал, прежде чем подняться на ноги. Ничего подозрительного видно не было.

— Мекеша, вылезай. Уехали, — окликнул он.

Мекеша вылез и стал внимательно осматриваться по сторонам. Потом полез на стог и оттуда снова оглядел степь.

— Опять казаки, — неожиданно вскрикнул он и кубарем свалился со стога.

— Ну, этих не бойся. Они нас не могли заметить, — успокаивал его Ребров.

— Нет, я опять в стог.

И снова Ребров остался в одиночестве лежать у стога, считая минуты. Когда скрылся из виду и второй отряд всадников, Мекеша, отряхиваясь, вылез из сена и сказал Реброву:

— До вечера не пойду дальше, Василий Михайлович. Тут их рыщет видимо-невидимо. Как есть, попадешь в лапы.

— Что ты говоришь, подумай! А Надя и жена моя как? Они уже наверняка беспокоятся, не понимают, почему нас до сих пор нет в Лопатине. Пойдем, не бойся. А что, если они попадут к казакам?

— Не пойду, Василий Михайлович, мне жизнь самому мила.

— Да ты в село не заходи, я один их пойду разыскивать. А стогов в степи на тебя хватит. Всегда найдешь себе подходящий.

Наконец Мекеша уступил.

Осенний вечер быстро накрывает.

В какие-нибудь полчаса расползлись и исчезли очертания приближающегося Лопатина и далекой уже Самары. В городе не горели огни и не было видно ни одной светящейся точки. Чехи боялись летчиков.

Непроезжая дорога вместе с темнотой расширилась и слилась со степью. Все труднее и труднее путникам было отыскивать тропинку. Только каким-то особенным чутьем угадывал ее Мекеша, и Ребров целиком положился на него.

Осенней ночью степь молчалива, как кладбище.

Кузнечиков уже давно не было, и они своим свистом не наполняли пространства; летучие мыши также, наверное, залегли на зимнюю спячку и не шарахались над головой. Не слышно было и ночных птиц.

— Ну и тьма, Мекеша. Хуже, чем в лесу.

— А ты как думал? Степь — она всегда так: днем на сто верст смотри, а вечером на встречного найдешь — лбом стукнешься. Да вот же недалеко и до села. Слышишь, собаки лают?

Ребров прислушался, остановившись на месте. Где-то далеко в самом деле лаяли собаки.

— Я тебя до околицы доведу, — продолжал Мекеша, — а там ты уж один дойдешь.

Прошло еще минут двадцать, прежде чем Мекеша остановился.

— Пришли. Вот так прямо все ступай, Василий Михайлович, — махнул он перед собой рукой, — а обратно пойдешь по тракту, я тебя там ждать буду. Не опасайся — услышу, как пойдешь. Шаг у тебя тяжелый. Я тебя окликну. Только по тракту свороти около церкви налево, а то направо пойдешь — обратно в Самару придешь.

— Хорошо.

Ребров зашагал, не видя перед собой впереди и на два шага. Минут через десять он наткнулся на плетень, промазанный глиной, и пошел вдоль него до ближайшего переулка. Лопатино спало. Ни одного огонька не виднелось в хатах. Пустые улицы хранили молчание, где-то в стороне одиноко заливалась собака. Только войдя в село, Ребров понял, что искать Валю и Надю в такой поздний час бессмысленно. Будить всех мужиков подряд и спрашивать, не у них ли остановились две городские женщины, опасно и бесполезно. Он все же решил поискать церковь и у ночного сторожа узнать, нет ли в селе постоялого двора. Стараясь наугад попасть в середину Лопатина, Ребров прошел еще две улицы.

Где-то впереди раздался стук многочисленных копыт. Сначала топот был слышен очень далеко, потом ближе и вдруг почти совсем затих.

«Почему так поздно гонят стадо?» — подумал в первую минуту Ребров. Но не успел он отдать себе в этом отчет, как тот же топот вырвался из тишины совсем рядом. По бокам замелькали черные тени людей на лошадях. Ребров отскочил в сторону и вдруг почувствовал, что находится между круто остановившимися всадниками. Морды храпящих коней лезли в его лицо. Один из всадников пригнулся, всматриваясь, и громко окликнул:

— Где староста живет?

— Не знаю, — ответил Ребров, разглядев у спрашивающего за плечами карабин.

Всадники хлестнули по лошадям и помчались.

«Казаки! Надо бежать», — решил Ребров и быстро пошел вперед. Дорога, твердая до сих пор, прервалась песком и заглушила шаги. Реброву стало ясно, почему так внезапно на него налетели казаки. Он вошел в первый же переулок налево. Перескочил через забор, через другой. Снова прошел переулок. Кругом стояла та же тишина.

Ребров уже выходил из переулка в степь, когда за ним послышались удары копыт и оклик:

— Стой, гражданин!

Ребров остановился. Всадник подъехал ближе, чиркнул спичкой и закричал, осветив на минуту Реброва:

— Куда ты?

— В Дубовый Умет, — назвал Ребров близлежащее село.

— Кто такой?

— Тамошний учитель, — соврал Ребров.

— Не велено пускать никого из села, — уже менее враждебно сказал кавалерист.

— Да вы-то кто такие? — сердито спросил Ребров.

— Мы учредиловские драгуны. Идите, гражданин, обратно.

Пришлось повиноваться, и скоро всадник потерялся позади в темноте.

«Надо через дворы», — решил Ребров и, не дойдя до первого переулка, перемахнул снова через двор, по задам пробираясь в степь.

Ночь еще мрачнее насупилась над степью. Разыскивать трактовую дорогу было бы трудно, но вдали громыхали телеги, и по их стуку легко можно было найти тракт.

Через десять минут Ребров шагал по дороге, рассчитывая у кого-нибудь с первой попавшейся подводы узнать, в которой стороне Самара, чтобы не попасть обратно в город. Вдруг неожиданно от ближайшего телеграфного столба отделилась тень и окликнула голосом Мекеши:

— Василий Михайлович, ты?

— Я, я, Мекеша. В Лопатине драгуны. Наших надо искать днем. Придется ночевать в степи. Давай поищем стог и устроимся на твой манер.

— Что ты, Василий Михайлович! Коли драгуны близко, надо подальше бежать. Вот хоть бы до Дубового Умета добраться. Может, давешний мужичок и их провез подальше — драгунов испугался.

Мекеша не хотел остаться в близком соседстве с драгунами и все настойчивее уговаривал Реброва двинуться дальше.

— Пусть будет по-твоему, — согласился, наконец, Ребров. — Только знай: завтра утром ты пойдешь со мной обратно в Лопатино, если не найдем наших в Дубовом Умете.

— Ладно, завтра пойдем, а сейчас вон туда, — двинулся в сторону Дубового Умета Мекеша.

Они прошли верст пять, когда сзади послышалось тарахтение подводы и посвистывание возницы.

— Попросим его, Василий Михайлович, может, подвезет, — сказал Мекеша.

— Эй, стой! — крикнул Ребров, поравнявшись с мужиком в телеге. — Нам тебя надо.

— Я знаю, что вам меня надо, — ответил мужик, останавливая лошадь.

— А ну, подвези до Дубового Умета, — подошел Ребров к подводе.

Подводчик нехотя подвинулся в сторону и сердито пробормотал:

— Чего спрашиваешь? Садись. — Резко хлестнув вожжами по лошади и отвернувшись от попутчиков, он замолчал.

— Неразговорчивый хозяин, — минут через десять прервал молчание Мекеша. — Да шут с ним. Покуда ляжем спать. — И он удобно устроился на соломе.

Ребров сидел молча. Впереди Дубовый Умет — большое село, не меньше Лопатина; разыскать в нем Валю и Надю невозможно. И если там нет казаков, то придется сегодня обойти только постоялые дворы, а утром поискать по-настоящему.

— А я ведь думал другое, — неожиданно повернулся подводчик к Реброву.

— Что другое? — не понял тот.

— Да тут передо мной ближе к Самаре одного вот так же остановили, выручку, что с базара вез, отобрали… Ну, вот я про вас, значит, и подумал, что эти самые.

Ребров засмеялся; возница сразу повеселел.

— Ну, коли вы добрые люди, то и угостить вас не грех. Не хотите ли соленого арбуза с ржаным хлебом покушать? — Он достал откуда-то из-под себя два арбуза, ковригу хлеба и нож. — Буди товарища: наверное, тоже есть хочет.

Мекеша мгновенно проснулся, как только услышал, что есть что закусить. Мужик с усмешкой наблюдал, как быстро исчезает его угощение.

Часа через два началась околица Дубового Умета. Собаки с диким лаем выскакивали из подворотен на шум телеги и прыгали около морды лошади и у задних колес. Подводчик ехал на знакомый постоялый двор, и это было на руку его седокам. На стук в ворота ответили скрипучие шаги по деревянной лестнице, кто-то в темноте растворил обе половины ворот и ввел лошадь под навес. Возница топтался около лошади, распрягая ее, а Ребров и Мекеша поднялись вверх по лестнице в избу, где на полу вповалку уже спало около десятка человек. Вслед за ними вошла и открывавшая ворота хозяйка. Она подошла к ночнику, подняла прикрученный фитиль, посмотрела при усилившемся свете на новых проезжих, снова прикрутила фитиль и молча направилась спать.

— Постой, хозяйка, — остановил ее Мекеша, — заезжих двух женщин у тебя тут не останавливалось?

— Мы этим не занимаемся, — недружелюбно бросила она в ответ и прошла в соседнюю комнату.

— Вот тут и ищи, Василий Михайлович, — развел руками Мекеша, — я ее по-людски, а она думает, что я балую.

Постоялых дворов больше на селе не было, и беглецы улеглись рядом со спящими на полу. Мекеша мгновенно захрапел. Заснул и Ребров.


Валю и Надю мужик высадил у первой избы лопатинской околицы.

— Тут уж пешком в село идите. А то с вами свяжись, кабы худа не было, — сказал он, хлестнул свою лошадь, и телега утонула в надвигающейся ночи.

Женщины минут пятнадцать шли по улицам. Кой-где в избах открывались окна, я любопытные бабы спрашивали:

— Чьи будете?

— Пустите переночевать, — попросила Валя одну из крестьянок, лицо которой ей показалось более добродушным и простым, чем у других.

— Да никак вы из города? Сейчас отопру! — ответила та и побежала открывать калитку.

Валя и Надя поднялись на высокое крыльцо. Спросили разрешения умыться из висевшего тут же медного рукомойника и после этого вошли в опрятную горницу. Хозяйка задала несколько вопросов, захлопотала возле самовара, загремела трубой, корчагой с углями, ведром с водой. Выбегала куда-то во двор по хозяйству, потом снова быстро возвращалась и радушно угощала чаем. За окном быстро темнела улица. Замолк деревенский шум. Зажглись на несколько минут робкие керосиновые огоньки в домах и потом быстро потухли.

— Как же они найдут нас? — спросила Валя Надю, безучастно дремавшую за столом.

— Мудрено сыскать, — согласилась Надя.

— Надо пойти по селу: может быть, встретим их.

— Я бы рада, да меня так растрясло, что я на ноги не встану, — пожаловалась Надя.

— Ты побудь дома, а я пойду, — сказала Валя, надевая жакет.

Она прошла несколько улиц по разным направлениям. Молчаливые избы, казалось, неодобрительно хмурились на позднюю путешественницу и были загадочны. Валя добралась до площади, где стояла церковь. В большом доме светились огни. Она подошла ближе и сквозь окна увидела в первом этаже несколько мужиков, сидящих около стола. «Наверное, волостное правление», — подумала Валя и поднялась по лесенке до дверей. Двери легко открылись. Мужики подняли головы, уставившись с недоумением на незнакомую посетительницу.

— Чего ты? — спросил один из сидящих поближе.

— Где у вас земская квартира? — спросила Валя.

— Земская — напротив. Да ныне там никого нет, — ответил, опять тот же мужик. — Ты кого ищешь-то?

— Мужа, — ответила Валя и повернулась, чтобы идти, как вдруг под окном раздался топот копыт; кто-то застучал палкой о перила крыльца и закричал:

— Староста, выходи. Разведи людей по квартирам!

Мужики повскакали с мест. Валя вместе со старостой вышла на крыльцо. Перед домом стоял отряд всадников в военной форме. Староста торопливо засеменил куда-то в сторону, отряд тронулся за ним.

Валя быстро спустилась с крыльца и побежала. Она долго плутала в темных улицах, прежде чем нашла свой дом.

— Надя, — запыхавшись, сказала она, дергая за рукав подругу, — в селе учредиловские драгуны.


На другой день рано утром Ребров и Мекеша обошли весь Дубовый Умет, но нигде не нашли своих потерянных спутниц. Приходилось возвращаться в Лопатино. Мекеша приуныл и наотрез отказался идти с Ребровым назад.

— Не пойду, — упрямо твердил Мекеша, — опять попадешь к драгунам. На тот свет мне еще рано торопиться.

Ребров не стал уговаривать Мекешу. Он понял, что его не переубедишь.

— Эх ты, товарищ, — сказал Ребров и один двинулся в путь.

За околицей опять степь, залитая лучами утреннего, еще красного солнца. Та же тишина, что и вчера, и снова видна вдали белая Самара с золотыми куполами церквей. Уже версты три отшагал от села Ребров, наблюдая, как далеко по бокам деревенские стада рассыпались по сжатым полосам. Черные и белые овцы правильными цепями двигались с пригорка на пригорок, и близорукому их легко можно было принять за солдат, наступающих в сторону невидимого неприятеля. Вон там, впереди, они бросились бегом через дорогу, словно желая пересечь ее, отрезать и преградить путь ему, Реброву. Пробежали дальше, оставляя за собой облако пыли. Вдруг смешались. А на дороге снова замаячили какие-то точки, как будто другое стадо бежит за первым. Откуда оно? Ребров пристально стал всматриваться в эти движущиеся фигуры и только тут заметил, что навстречу ему верстах в двух впереди скачут верхом какие-то люди.

«Опять драгуны», — выругался про себя Ребров. Он оглянулся по сторонам, почувствовав, как пробежал по телу холодок. Но прятаться была некуда, надо было идти навстречу.

Всадники не торопились. Заметив Реброва, они поехали шагом. Впереди на черном коне ехал офицер в непромокаемом плаще, широколицый и угрюмый. Коренастая фигура и плащ делали его похожим на Наполеона. Молча проехал он мимо Реброва, а за ним человек двадцать пять учредиловских драгун с кокардами из георгиевской ленты на фуражках. Один из них отделился от товарищей и подъехал к Реброву:

— Откуда идешь?

— Из Дубового Умета.

— Красных не видал?

— Нет.

Всадник хлестнул лошадь и догнал уехавших вперед.

«Вернется или нет?» — думал Ребров, идя вперед и не оборачиваясь. Топот копыт замолк. Ребров обернулся. За пригорком исчезли последние всадники.

«Почему, — думал Ребров, — они спрашивают о красных? Ведь красные еще: мера, по самарским газетам, были где-то далеко под Сызранью. А они здесь, в тридцати верстах от Самары, спрашивают о красных. Может ли быть, что за одну ночь фронт подвинулся на сто двадцать верст? Нет. Просто трусы. Ведь если бы красные были так близко, то неужели на подступал к Самаре вместо сильных воинских частей болтались бы вот такие кавалерийские отряда из двадцати-двадцати пяти человек. Нет, этого быть не может».

Через три часа показалось Лопатино. Ребров вошел в село и направился в ту сторону, где виднелась белая, церковь с голубым куполом. Деревенские улицы, как и вчера ночью, были пустынны. Даже днем. трудно разыскать двух исчезнувших женщин. После долгих поисков Ребров снова подошел к белой церкви с другого конца улицы. Вдруг из крайней направо избы застучали в стекло, и послышались чьи-то голоса. Ребров оглянулся. К нему через улицу бежала Валя.

— Борис, Борис! — радостно кричала девушка и, схватив его за руку, потащила в избу.

Через полчаса, напившись чаю, Ребров лег отдохнуть. Вчерашняя ночь и сегодняшнее раннее путешествие давали себя знать. Ребров быстро заснул. Он не помнил, сколько времени спал, но проснулся от почудившегося ему орудийного выстрела. Сел на скамью, прислушался. В деревенской горнице — ленивая тишина. Вали и Нади не было: они, очевидно, вышли в другую половину, чтобы не мешать ему. Мирно горела лампада перед образами (какой-то праздник был в эти дни). Белые деревянные стены избы, чисто вымытые и как-то по-особенному уютные, располагали ко сну. Ребров снова лег, закрыл веки и хотел еще немного вздремнуть, как вдруг удары далекой орудийной стрельбы нарушили тишину. «Опять стреляют», — вскочил Ребров. В ту же минуту открылась дверь, и в ней показалась Валя. Она быстро подошла к Реброву.

— Я тебя не хотела беспокоить, но это уже второй раз. Слышал?

— Надо скорей удирать из Лопатина. Здесь, под Самарой, может быть бой, — ответил Ребров.

— Я говорила с хозяевами, никто из них не дает лошади в такое время. С Надей нам не добраться быстро до Дубового Умета.

— Ничего, может быть, опять подвернется попутчик, — успокоил Валю Ребров.

В самом деле, не успели они выйти из Лопатина на трактовую дорогу, как, обгоняя их, проехало несколько деревенских подвод. На них сидели странные пассажиры: в большинстве это были женщины, одетые в яркие праздничные крестьянские платья. Ямщики, крестьяне, подгоняя, лошадей, с усмешечкой поглядывали на свою живую кладь. Они прекрасно понимали, что везут горожан, убегающих от красных.

— Эй! Посадите больную женщину! — крикнул одной из проезжающих подвод Ребров.

— Нас и самих достаточно!

Однако, немного обогнав пешеходов, телега остановилась, и женщина, подвязанная крестьянским платочком, махнула рукой Наде:

— Садитесь, мадам.

Она приняла ее, очевидно, тоже за переодетую барыню. Ребров помог усадить Надю, телега двинулась вперед. Долго облако серой пыли виднелось на дороге, постепенно уменьшаясь, и наконец растаяло без следа.


Верст десять уже прошли Шатрова с Ребровым. Орудийный гул то усиливался и учащался, то как будто удалялся и замолкал на время.

— Близко наши, Ребров? — почти после каждого выстрела спрашивала Валя.

Оба они тщательно вглядывались по сторонам в степь, но там далеко вокруг было пустынно.

— Что же это за война, — изумлялась Валя, — палят целый день из пушек, а ни одного солдата на десятки верст вокруг?

Ребров улыбнулся.

— Нынче частенько враги бьют друг друга на расстоянии десятка верст… А впрочем, — неожиданно добавил Ребров, — кажется, вон идет кто-то за нами. — И он пристально стал всматриваться в клубы пыли на дороге позади.

Пыль приближалась быстро. В ней показались сперва один-два всадника, а затем отряд человек в двадцать. Пахнуло пылью и потом. Один из кавалеристов нагнулся в седле:

— Красных не видали?

— Нет, — сказал Ребров, — никто не попадался.

Всадники с георгиевскими кокардами проскакали вперед.

Человек пятнадцать из них через небольшой промежуток времени свернули с дороги к заброшенной бахче и пустили лошадей к стогу сена. Остальные пять шагом двинулись вперед.

Маленький подъем идет от самого Лопатина до Дубового Умета. Только совсем близко перед селом, версты за три до него, дорога круто вздыбливается на пригорок, а затем медленно спускается к селу.

Валя с Ребровым не спеша двигались вперед.

Вдруг частые удары ружейных выстрелов застегали по степи. Диким галопом пронеслись обратно пять кавалеристов. Ребров и Валя шарахнулись в сторону от дороги и остановились на месте. На бахче повскакали сидевшие там люди. Ловили лошадей и с криком мчались назад. Успели зажечь стог. Он запылал, задымил грязным дымом высоко вверх.

А впереди навстречу Реброву и Вале летело новых пять всадников. На минуту они остановились на пригорке, стреляя из карабинов. Пули плюхались в дорожную пыль, жалобно свистели и землей и пылью брызгали на Реброва и Валю. С недоумением Валя спросила:

— Стреляют?

— Да, подними руки вверх, — ответил Ребров.

Всадники подъехали вплотную, все еще держа в руках карабины.

По красным лампасам и верхам бараньих шапок можно было принять их за казаков.

Подъехавший белокурый детина крепко выругался, ткнул слегка Реброва концом своего сапога и закричал:

— На землю чего не лег? Убили бы тебя, сукин сын!

— Я руки поднял, — спокойно сказал Ребров, заметив красные ленточки на плечах кавалериста. — Можно идти дальше?

— Пшел… — И всадник снова крикнул подходящее к случаю ругательство.

Ребров с Валей шли скорым шагом, изредка останавливались передохнуть и снова шли.

Уральский тракт терялся в степи. Самара скрылась из виду еще после пыльного пригорка, на котором сражались конные разведчики. Сухая, пыльная колея убегала вперед, по бокам ее все чаще и чаще стали попадаться обглоданные кем-то костяки павших верблюдов и лошадей.

Дубовый Умет медленно приближался.

— Скорей, Борис, — торопила Валя, сразу почерневшая от пыли, — те вернутся назад.

— Навряд ли: удирали быстро, — ответил Ребров.

Они подошли к селу. Глиняные серые изгороди сиротливо торчали среди раскинувшейся позади степи. Кругом было безлюдна Далеко вперед уходила деревенская улица, в конце ее белело странной формы пятно.

«Что бы это могло быть?» — думал, приближаясь к пятну, Ребров. Мало-помалу он различил крылья и контуры аэроплана. Какие-то люди возились вокруг него. Из переулка внезапно выскочило несколько кавалеристов в лампасах и бараньих шапках. Они проскакали к аэроплану, спешились около него и, привязав лошадей к воротам, вошли в дом. Ребров и Валя подошли ближе. Аэроплан с трехцветными кругами на крыльях стоял перед небольшой деревенской избой. Несмотря на ранний час, деревенские ребятишки, взрослые мужчины и бабы сгрудились вокруг аэроплана и с любопытством рассматривали гигантскую птицу, залетевшую к ним впервые.

— Чей это? — спросил Ребров стоявшего рядом мужика.

— Был вчерась белый, а сёдни красный, — засмеялся мужик.

— А где командир? — спросил Ребров.

— Начальство? В избе. Спроси товарища Шарабанова.

Ребров вошел во двор и толкнул дверь в избу.

— Где тут товарищ Шарабанов? — спросил он, перешагнув порог избушки.

— Я Шарабанов, — ответил ему военный, сидевший в переднем углу за столом.

На столе стояли тарелки с гусем и несколькими курами, моченые яблоки, четверть молока и горячий самовар.

Военный был похож лицом на Петра Первого: черные гладкие волосы, завивающиеся на концах, небольшой нос и выдвинутая нижняя челюсть. Но зеленый суконный зипун, шелковый маленький шарф вокруг шеи, золотая цепочка часов, многочисленные кольца на руках, сережка в ухе, бархатные с напуском штаны и лаковые в гармошку сапоги делали его похожим на Степана Разина.

— Я комиссар, — сказал Ребров. — Только что перешел фронт.

Шарабанов порывисто вскочил.

— Да здравствуют наши вожди! — крикнул он. — Курицу ему, ребята. Угощай.

Товарищ Шарабанов закричал «ура!» и усадил Реброва в передний угол, под божницу.

— Товарищ Ребров, — рассказывал между тем Шарабанов, — мы разведчики полка имени Степана Разина, да вот поотстали от своей части: аэроплан бросить жалко. Возим его с собой. Как только соберут мужиков, поедем догонять своих.

В одиннадцать часов перед избой собрался весь отряд Шарабанова — человек пятьдесят. Все бойцы одеты, как сам Шарабанов, в зеленые зипуны с шарфами вокруг шеи и в бараньи высокие шапки с красным верхом и кистью. Они выстроились в конном строю перед Шарабановым, подняли вверх по команде карабины, дали залп в небо и с песней двинулись вдоль улицы.

Сразу за отрядом везли на крестьянских лошадях аэроплан. Мобилизованные мужики поддерживали его хрупкие крылья. За аэропланом в пролетке ехали Ребров с Шатровой, сзади — подвода с яблоками, специально остановленная Шарабановым на Уральском тракту для Вали, а еще дальше, в телеге, сидел какой-то подозрительный человек, выдававший себя за отставшего от Красной Армии артельщика и захваченный Шарабановым.

Резвились на конях бойцы. Только на улицах деревни соблюдали они строй, а в степи носились друг за другом, настегивая коней.

Шарабанов ехал впереди. Без шапки и в глубоких резиновых галошах скакал он на коне.

— Почему вы в галошах, товарищ Шарабанов? — спросила Валя.

— А это галоши товарища Чапаева. Он их забыл у нас и просил ему послать. Вот, чтобы не потерялись, я и надел их. — Шарабанов улыбнулся и дернул коня вперед.

До позднего вечера не мог шарабановский отряд догнать своих. Очевидно, наступление красных шло быстро: армия, к которой принадлежал полк Степана Разина, двигаясь с юга на юго-восток, торопилась поглубже зайти во фланг белым.

В небольшой деревушке отряд расположился на ночь. К Реброву и Шатровой был прикомандирован Цветков, чтобы устроить их на ночлег. Цветков выбрал дом богача и к нему повернул пролетку.

— Эй, хозяин, открывай, — постучал он кнутовищем в ворота.

Двери открылись не особенно быстро, и в них показалась заспанная и недовольная хозяйка.

— Родимые, тесновато у нас, — встала она посреди ворот.

— Шевелись, — тотчас же дернул лошадей прямо на бабу Цветков. — Разоспались, когда большевиков встречаете; небось, офицерам сама двери настежь открывала, — сказал он, проезжая во двор.

Баба зашевелилась быстрей и ввела лошадей под навес. В избе спали.

— А ну, самовар! — вновь крикнул Цветков хозяйке.

— Давно сами не ставили, — ворчливо ответила та.

— Самовар! — коротко повторил Цветков.

— Мы ведь и без самовара можем обойтись, — сказала Цветкову Валя.

— Врет она, товарищ Шатрова. Мы их знаем. Вон и мужика нет, у белых наверняка, — сказал Цветков. — Где мужик? — спросил он бабу.

— В городе. Право слово, в городе, — забожилась хозяйка. — Третьёго дни на базар поехал, и все нет. Не знаю, чего доспелось.

— Не знаешь, — передразнил Цветков. — Все они на базар ездят… А ну, пожарь чего-нибудь.

— Чего пожарить — ни мяса, ни картошки нету…

— Пожарь, тебе говорю, — снова приказал Цветков.

Хозяйка вышла, вздыхая, из избы.

Когда жаркое и самовар были готовы и все сели за стол. Цветков неожиданно увидел пустую сахарницу. Он встал вышел за перегородку на хозяйскую половину.

— Сахару, хозяйка.

— И чего ты навязался? Сами его не видывали три месяца, — неожиданно резко взвизгнула хозяйка.

Очевидно, сахару у нее действительно не было.

— Сахару, тебе говорят! — рявкнул взбешенный Цветков.

Из-за перегородки послышались быстрые шаги хозяйки, скрип дверей и калитки. Цветков подошел к столу.

— Кулачье, — сердито сказал он, не обращаясь ни к кому.

Через несколько минут хозяйка вернулась, неся с собой добытый где-то у соседей сахар. Через час изба спала крепким сном. Только на половине хозяйки слышались вздохи и бормотание. Верно, и во сне ей не давал покоя Цветков.

На другой день разведчики въехали в село, пугая кур и свиней, валявшихся в пыли. В раскрытых дворах изб, под навесом, ржали, перекликаясь с деревенскими, оседланные кони. По улицам шли спешившиеся кавалеристы с буханками хлеба и котелками.

— Эй, разведчики! — крикнул Шарабанову поравнявшийся с ними парень в лампасах и бараньей шапке, с кринкой молока в руках. — Разведку-то в тылу делали?

— Я тебе, кобылка! Получи! — Шарабанов неожиданно огрел парня нагайкой, наезжая на него грудью лошади.

Парень отскочил, расплескивая молоко, и заругался. Шарабанов с хохотом помчался дальше по улице.

Отряд выехал на площадь около церкви. У крыльца деревенской избы с резными окнами и железной крышей колыхалось красное знамя. Несколько лошадей было привязано к перилам крыльца.

— На-пра-во! — крикнул протяжно Шарабанов и резко оборвал: — Стой!

Разведчики соскочили с коней, привязали их к церковной ограде и исчезли в ближайших дворах. Только двое караульных остались у церкви да Шарабанов показывал мужикам, куда поставить аэроплан.

— За этим поглядите, — сказал караульным Шарабанов, указывая на подозрительного артельщика, — а мы в штаб.

В избе с красным флагом много народу. Люди в бараньих шапках мелькают в окнах. Они удивленно поглядывают на Реброва, Валю, Шарабанова. Как только они вошли, в комнате стало тихо. Командир полка смотрит из-за стола на Шарабанова.

— Где же ты пропадал, дьявол? — говорит он. — У меня тут военкомдив часть осматривает, а ты по тылам гуляешь?

Шарабанов тихонько постукивает рукояткой нагайки по лаковому сапогу.

— Задержался, — говорит он. — Сперва вон тот змей захватили, — указал он пальцем за окно на аэроплан, — да возле Дубового Умета поцапались немного с беляком и вот товарища достали…

— Какого товарища? — спросил командир, поглядывая на Валю. — Вы кто? — спросил он Реброва.

— Я был комиссаром в Екатеринбурге.

— У белых остался?

— На подпольной работе.

— Как же в Самару попал?

— Из тюрьмы вышел. Решил фронт перейти.

— Белые комиссара живым выпустили? — сухо сказал командир, вставая на ноги. — Шляешься с бабой? Вкручиваешь, прохвост! — неожиданно крикнул он. — Арестовать!

Реброва и Шатрову отвели в соседнюю комнату. Захлопнули дверь и щелкнули задвижкой.

— Дурак, — ругал Шарабанова за перегородкой командир полка, — веришь первому встречному. Возишь с собой. Ну и влетит тебе от военкома.

Валя притихла. Сидеть под арестом у своих она не рассчитывала.

В соседней комнате вдруг зашумели сильней.

— Военком! — крикнул кто-то за перегородкой.

Хлопнула ставня окна, стукнула деревянная лавка: очевидно, сидевшие там бросились к окну. За окном раздался топот лошадей. Через минуту послышались голоса, потом тяжелые шаги, под которыми заскрипели половицы.

— Здорово, здорово, — говорил басом вошедший. — Ну, давай карту, — зашелестел он бумагой. — Командиры и комиссары все здесь?

— Все, — ответил голос командира полка.

— Ладно. Теперь об операции: идет успешно, — строго продолжал говорить военком. — Самара может продержаться день-два, а надо бы нажать сегодня. Кабы ковырнуть в этом местечке железную дорогу, Самаре крышка. А? Как?

— Да кто же днем туда полезет? — ответил командир полка, — кругом видать, как на щеке. Ну, кто? — безнадежно повторил он.

— Я, — сказал вдруг Шарабанов…

— Вали, вали! — заговорил бас неожиданно ласково. — Поди зови охотников. Я поеду с тобой.

Снова хлопнула дверь, загудели голоса, и Ребров с Валей снова услышали голос командира полка:

— Чудной он. Иной раз два-три дня нет, неделю. Пропал, думается. А он по тылам беляков носится, что пьяный. Едва ноги унесет. А то в нашем же тылу потеряется, как иголка в стогу.

— Такого тут и нужно, — сказал бас, зашелестев бумагой.

— Вот только что, — продолжал командир полка, — привез аэроплан и какого-то хлюста с девицей. Барышня румяная. С одного взгляда видно: бежали к белым, а попали к нам. А Шарабанов в пролетке с собой их сутки возил: говорит — комиссар.

— Комиссар? — перебил бас. — А ну-ка, дай-ка его, поговорим.

Двери раскрылись. Ребров снова увидел за столом командира полка. Рядом с ним сидел огромного роста человек в порыжелой гимнастерке, обросший бородой. Он молчаливо поднялся, вглядываясь в Реброва. На правой щеке его виднелась синяя сыпь, засевшая глубоко под кожей.

— Запрягаев! — вдруг вскрикнула из-за спины Реброва Валя и бросилась к военкому.

— Как, ты?! — схватил ее за руку военком и тотчас повернулся к Реброву: — Борис! Вот черти! Живы!..

— Постой, постой, что с золотом? — перебил его Ребров.

— Давно в Москве: Губахин в неделю выкопал. Ведь мы тебя искать ребят в Екатеринбург посылали. Писали: пропал — повешен. А ты жив, — с радостью смотрел Запрягаев на Реброва.

— Да ведь и тебя искали, — засмеялся Ребров. — Прочти бумажку, — вынул он старый номер екатеринбургской газеты с объявлением генерала Дитерихса.

Полковые комиссары и командиры окружили кольцом военкома, с изумлением наблюдая неожиданную встречу. Командир полка протиснулся вперед, несколько раз порывался что-то сказать и не решался.

— А я думал… — начал наконец он, обращаясь к Запрягаеву, как вдруг скрипнула дверь и в избу влетел Шарабанов.

— Готово… — сказал он и, взглянув на военкома, замялся от неожиданности: Запрягаев крепко держал за руки Шатрову и Реброва.

— Готово, товарищ военком, — проговорил через минуту Шарабанов, сообразив, в чем дело, — можно ехать.

Запрягаев выпрямился. Он снова стал серьезен и озабочен. Его рука машинально ощупала пояс, кобуру револьвера, кожаную сумку на боку. Он взял со стола фуражку с красной звездой и надел ее.

— Через три часа я буду здесь, — сказал он командиру полка. — И поговорить не успели, — с досадой повернулся он к Реброву.

— Ты в разведку? — спросил Ребров. — Так я с тобой. Поговорим в дороге.

— Вали, — радостно пробасил Запрягаев.

— Пролетку! — закричал с крыльца Шарабанов.

— На что ему пролетка?

— В ней поедем.

— На пролетке в разведку? Первый раз слышу, — засмеялся Ребров.

— На пролетке меньше подозрений, — серьезно сказал Запрягаев.

— А если нарвешься — не ускачешь.

— Посмотрим, — сказал Запрягаев, и все пошли к дверям.

У крыльца стояла кованая пролетка, запряженная парой.

Кожаный верх был поднят, несмотря на сухую, солнечную погоду. На козлах сидел разведчик, в пролетке спиной к нему — двое других с металлическими квадратными банками в руках.

— Садись, — сказалЗапрягаев Реброву и залез в пролетку, за ними полез Шарабанов.

— Трогай! — крикнул командир полка вознице.

— Счастливо! — замахала рукой с крыльца Валя, когда кованые колеса пролетки застучали по убитой земле.

— Этот и есть Ребров — комиссар золотого поезда? — вдруг спросил командир полка Валю, как только пролетка скрылась за углом.

— Он, — ответила Валя.

— То-то я сразу понял, когда они заговорили о золоте, — сказал командир.

Пролетка выехала за околицу. Перед глазами открылась степь. Далеко впереди темной лентой лежала железнодорожная линия. Самара виднелась слева к северу, а направо, где-то за садами и рощицами, должна была быть Кинель. Дорога убегала вперед мягкой, волнистой чертой, и запряженная парой пролетка двигалась быстро-быстро.

Вдруг тракт пошел под уклон, спускаясь в балку. Самара и железнодорожная линия исчезли из глаз. И, когда лошади вынесли пролетку на другую сторону балки, снизу навстречу, из соседней балки, поскакали учредиловские драгуны с георгиевскими ленточками на фуражках.

Не разглядев вооруженных людей в пролетке, конники остановились не сразу. Запрягаев и Шарабанов, воспользовавшись этим, швырнули по гранате в приближающийся отряд. Возница круто заворотил. Лошади понеслись вниз и вынесли пролетку из балки. Сзади раздались взрывы, вихрем ударившие в уши. Еще сильней задребезжала пролетка. Выстрелов слышно не было. Проскакав минут пять, лошади сбавили бег. Позади было тихо и безлюдно.

— Ушли, — вздохнул свободно Шарабанов. — Теперь ночью попытаем.

— Твоя правда, лучше было ехать верхом, — повернулся Запрягаев к Реброву.


Весь день шумела канонада. Она нарастала и приближалась. Красная Армия поделила к Самаре, и орудийные удары звучали у самого города.

По Самаро-Златоустовской дороге по обеим колеям уходили из Самары эшелон за эшелоном. Они хорошо были видны и, будь у разинцев орудия, плохо пришлось бы учредиловцам.

— Подорвать, подорвать! Эх, промазали, — ругался озлобленно Запрягаев. — Не ушли бы они.

До поздней ночи гудели орудия. Вспышки выстрелов зарницами сверкали вдали. Только наутро прекратилась стрельба, и наступившая тишина была так неожиданна, что спавшие на полу в избе Запрягаев, Ребров и командир полка проснулись и вскочили на ноги.

Вдруг совсем близко раздались частые удары пушечных выстрелов. Все схватили бинокли, выскочили на улицу и стали смотреть на насыпь. Там, позади уходящих эшелонов, медленно полз по рельсам на восток серый стальной бронепоезд, выплевывая из четырех башен трехдюймовые плевки. Флаги, очевидно георгиевские, развевались над ним.

— Последний, — сказал комиссар. — Самара свободна.

Он не ошибся. Броневик прикрывал последние отступающие части.

— Смотри, — показал Запрягаев Реброву на небольшую точку, парящую высоко в небе над степью.

Ребров посмотрел в бинокль: вслед за бронепоездом, опережая его, летел на восток аэроплан с пятиконечной звездой на крыле. С аэроплана сбрасывали вниз невидимые свертки, рассыпавшиеся в воздухе тысячами лепестков.

За полчаса перед выступлением в штабной избе пили чай.

В горницу вошел Шарабанов и, улыбнувшись, протянул Вале небольшой синий билетик. На билетике стояло:

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

БИЛЕТ

на право входа

в Советскую Рабоче-Крестьянскую Россию.

Действителен на одно лицо и на целую воинскую часть до дивизии включительно.

А на обороте:

Без золотопогонников-белоручек!

Правом беспрепятственного входа пользуются все солдаты белых армии, за исключением монархистов, помещиков, кулаков, фабрикантов, купцов, спекулянтов и вообще всех тех тунеядцев, которые из Советской России изгоняются и уже изгнанные, возвращению не подлежат.

Остающиеся свободными билеты просим передать другим частям.

Билет предъявлять в Политический отдел любой из советских армий.

Втыкай в землю штык!

Переходи в Красную Армию!


Эпилог

Взятие Самары Красной Армией было последним ударом по Самарскому правительству. Не прошло месяца, как адмирал Колчак совершил «государственный переворот» в Сибири: расстрелял и разогнал остатки эсеров.

Восемнадцатого ноября 1918 года телеграф разносил по всей Сибири сообщение:

К НАСЕЛЕНИЮ РОССИИ.

18 ноября 1918 г. Всероссийское временное правительство распалось. Совет министров принял всю полноту власти и передал ее мне — адмиралу Русского Флота Александру Колчаку.

Приняв крест этой власти в исключительно трудных условиях гражданской войны и полного расстройства государственной жизни, объявляю:

Я не пойду ни по пути реакции, ни по гибельному пути партийности. Главной своей целью ставлю создание бесспорной армии, победу над большевизмом и установление законности и правопорядка, дабы народ мог беспрепятственно избрать себе образ правления, который он пожелает, и осуществить великие идеи свободы, ныне провозглашенные всему миру.

Призываю вас, граждане, к единению, к борьбе с большевизмом, труду и жертвам.

18 ноября 1918 г.

Верховный Правитель Адмирал Колчак.

гор. Омск.

Не сам собой произошел «переворот». Верховного поддерживали англичане и французы. Они снабдили его оружием и амуницией и потребовали наступления.

Под Уфой были красные части, когда в районе Перми белые сосредоточили крупные силы для удара.

Глубоким снегом занесена маленькая Пермь. Она уже не тиха и не безлюдна. Все екатеринбургские учреждения разместились здесь. Тридцатитысячный гарнизон. Штаб армии. Круто хозяйничает в городе Голованов. Не хватает места для лазаретов, шесть церквей закрыты, и в них помещены школы. Не хватает квартир военным работникам — пермские купцы и чиновники поживут в публичных домах на окраине, «Сахалине».

Ребров неделю назад приехал в Пермь и уезжает на фронт. Шатрова работает в Совете.

Комиссары областного Совета разъезжают по уездам, собирая хлеб и продовольствие для Красной Армии и населения. Но все меньше становится хлеба: южные кулацкие уезды восстали, в северных хлеб не растет. Голод усиливается. Матери прячут от детей корку хлеба. Дети тайком от родителей съедают свой пай. Ропщут жители и ждут белых.

Трудно живется и комиссарам. Только военные специалисты из штаба армии имеют все необходимое. Ими командует Расторопный. Он сам пожелал остаться в Перми и не поехал с Андогским. Теперь он — главный советник при штабе. Красивый генерал носится по улицам Перми то в автомобиле, то в легких санках, запряженных беговым рысаком. Рысак хлещет комьями желтого снега в передок саней, роняет белую пену, размашисто вскидывает ноги и пугает прохожих.

С разбегу останавливается он у одинокого большого дома с колоннами на берегу замерзшей Камы. Занесенный снегом генерал откидывает полость и идет в штаб армии. Часовой спрашивает пропуск, и Расторопный — в своем кабинете. Его ждет чай с настоящим белым хлебом, сахаром, а иногда с шоколадом. Расторопный снимает тяжелую шинель. Он, как и в Екатеринбурге, в выутюженном прекрасном кителе, с пышно подбитой ватой грудью, на ногтях — маникюр.

Подчиненные сотрудники штаба с достоинством входят в кабинет с папками в руках.

Расторопный слушает доклады, красиво откинувшись в кресле.

— Отмечаются случаи взятия в плен, — говорит Расторопному штабной специалист, — рядовых шестого стрелкового корпуса, до сих пор не находившегося на нашем участке. Перебежчики называют командующим корпусом Ханжина…

— Ханжина? — переспрашивает Расторопный. — Не помню такого: подо мной не служил.

— И начальником штаба корпуса, — продолжает штабной, — полковника Заболоцкого…

— Как?.. Нашего Заболоцкого?.. Из академии?.. Мальчишку! — вскакивает в негодовании Расторопный. — Они голову потеряли?! На корпус — Заболоцкого! Чего же Матковский смотрит? Ведь он «военный министр» у них, кажется, — иронически говорит Расторопный штабному.

— Александр Иванович не допустил бы, — отвечает штабной, соглашаясь с Расторопным. — Но он в Сибири, не у дел…

— Да, я знаю, — перебил Расторопный, — его японофильские взгляды пришлись не ко двору американским советникам при Колчаке. А планы грандиозные строил…

Они долго еще возмущаются непорядками, по их мнению, царящими в армии противника. Пьют чай и курят.

Из штаба Расторопный едет в областной Совет. Его вызнали сделать сообщение о положения на фронте.

Расторопный, не волнуясь, ровным голосом докладывает:

— Под давлением противника мы оставили ряд пунктов. В наших руках линия: Кушва — Кын — Шаля. Может быть, мы отойдем еще западнее. Но даже в этом случае перед нами прекрасный плацдарм с базой — Пермь. Я распорядился вокруг города поставить сектором цепь орудий. Это будет непреодолимое артиллерийское заграждение.

— Будете драться за город и в городе? — спросил Голованов.

— Будьте спокойны, — уверенно ответил Расторопный.

— Ну, ты, хрен милый, — ткнул в спину задремавшего кучера Расторопный. — Пшел… В «Колибри»! — крикнул он. Рысак помчал легкие санки по улице по направлению к кинематографу.


Двадцать пять градусов мороза. Холодно. Спит голодный город. В областном Совете дремлет дежурный. У Чрезвычайной комиссии одиноко стоит часовой в огромном, тяжелом тулупе.

Рано утром с Сибирского тракта незаметно прорвалась рота Енисейского полка белогвардейской Народной армии. Ее командиры не думали наступать на город и хотели занять только окрестные деревни, как вдруг они наткнулись на орудия, расставленные вокруг Перми. Генерал Расторопный точно выполнил свой план: пушки стояли в порядке. Рядом с ними — снаряды. Все было готово. Генерал забыл только поставить охрану и артиллерийскую прислугу.

Енисейцы, не торопясь, повернули орудия хоботами к Перми и дали залп.

Город проснулся и вдруг превратился в водоворот. По улицам бежали полураздетые, только что мобилизованные красноармейцы местного гарнизона, женщины, дети, рабочие. Они искали убежища от снарядов и хотели спастись, бросаясь к вокзалу. Сплошная волна людей катилась к станции Пермь II.

Никто не думал о сопротивлении.

Голованов выскочил на улицу сразу после первого залпа.

— Стой! Дезертиры! — закричал он красноармейцам, в панике бежавшим мимо. — Назад! Сюда! — звал он их к себе.

Но людская волна катилась дальше, не задерживаясь ни на минуту.

— Нашелся командир! — зло прокричал бежавший рядом красноармеец и погрозил винтовкой.

Голованов вернулся обратно, вывел со двора лошадь и, вскочив на нее, помчался вперед — туда, откуда бежала толпа. У Вознесенской площади было уже пусто. Сквозь туманный мороз плохо видно, что впереди. Вдруг сзади раздались выстрелы. Голованов оглянулся — никого нет. Стреляли, очевидно, из окон. Он повернул коня и поехал в Чрезвычайную комиссию. Но и там ничего не могли сделать с паникой и готовились уезжать. Енисейцы усилили огонь. Пристрелялись к железнодорожному мосту и прервали железнодорожное сообщение. Через несколько часов город был занят.


Голованов ехал в санках. Длинная вереница подвод растянулась по дороге. В простых дровнях сидели женщины с грудными детьми, замерзая на ветру. Рядом шли их мужья — рабочие. Красноармейцы — без винтовок и мешков. Советские служащие. Позади гремела канонада.

Голованов обогнал подводы и вдруг увидел человека, идущего без шапки, в кителе и легких сапогах.

«Замерзнет», — подумал Голованов и стегнул лошадь.

— Эй, садись! Замерзнешь, — окликнул он пешехода.

Тот оглянулся. Голованов с изумлением посмотрел на него. Это был Расторопный.

«Как же это вы…» — хотел что-то спросить Голованов, но раздумал, откинул полость и посадил генерала рядом. — Наденьте, — вытащил он из-под себя большую теплую деревенскую шаль.

Несколько тысяч вагонов досталось в Перми белым. Два броневика. Миллионы пудов соли. Мануфактура. Красноармейские склады с обмундированием, огнеприпасами и продовольствием. Почти весь гарнизон остался в городе. Более тысячи офицеров, служивших в Красной Армии и советских учреждениях, перешли на сторону белых. Несколько сот коммунистов попали в руки врагов. В числе их оказалась Шатрова.


— Шатрова! На допрос! — крикнула надзирательница, с шумом открывая дверь камеры.

Валя быстро вскочила с койки и, повязав стриженую голову легким платком, вышла. Надзирательница захлопнула дверь и, позванивая ключами у пояса, пошла вслед за Валей.

Валя привыкла к допросам. За зиму их было много и в Перми, и вот здесь, в Екатеринбурге, куда перевели ее весной. Вначале она боялась сказать что-нибудь лишнее. Волновалась. Часто сбивалась. Следователь пользовался этим и усиливал допрос. Валя вспомнила арест Реброва в Екатеринбурге, его внешнее спокойствие и слова: «Я вернусь через час-два…» Она поняла, что выгоднее притворяться равнодушной, и с улыбкой шла сейчас перед надзирательницей по обсохшему уже, голому песчаному тюремному двору.

Из окон камер, выходящих во двор, смотрели арестанты. Они приветливо махали Вале руками, что-то кричали. Валя, улыбаясь, смотрела по сторонам. Очевидно, надзирательнице не понравилась беспечность арестантки.

— Нашкодила, голубушка, коли к главному потребовали, — зло сказала она Шатровой.

— Нашкодила, — спокойно ответила Валя.

— Еще хвастает! — поглядела надзирательница на Валю и ввела ее в двери тюремной конторы.

За столом, покрытым зеленым сукном, сидел высокий блондин. Длинная шея в стоячем воротничке. На узкой груди блестят позолоченные пуговицы форменной тужурки. Волосы гладко зачесаны на сторону. Не бритый, но совершенно голый подбородок делает следователя похожим на женщину. Он что-то пишет в блокноте и несколько минут не обращает внимания на Шатрову. Потом поднимает большую квадратную голову.

— Садитесь, — говорит он.

Надзирательница уходит за двери.

Валя подвинула кресло, смотрит на блокнот. Наверху бумаги надпись: «Следователь по особо важным делам».

«Не соврала», — думает Валя о словах надзирательницы.

— Вы — Шатрова? — спрашивает следователь.

— Да, — отвечает Валя.

— За что арестованы?

— Не знаю.

— Не знаете?

— Нет.

— Вы считаете долгом говорить на следствии неправду.

— Я говорю правду.

— Прекрасно. Вы когда-нибудь бывали в Екатеринбурге?

— Да, — отвечает Шатрова.

— Давно это было?

— Давно.

— Когда именно?

— Не помню, — говорит Валя. «Неужели узнали?» — думает она со страхом.

— Вы всегда носили фамилию Шатровой? — спокойно продолжает допрашивать следователь.

— Да, — говорит Валя и уже почти уверена, что следователь знает все.

— Это у вас называется «правдой», госпожа Чистякова? — ехидно спрашивает следователь.

— Я вас не понимаю… — пробует Валя сопротивляться.

— Довольно, — резко обрывает следователь. — Извольте прочесть и говорить настоящую правду, — бросает он Вале синюю папку.

Валя раскрывает папку.

Внутри папки напечатанные на машинке выдержки из допросов.

Валя читает:

Долов, 30 лет. Комендант города… — Знаю, что особо секретный поезд отправлялся якобы с золотым запасом. Полагаю, что если бы это было на самом деле, то большевики, опытные конспираторы, никогда бы не допустили до того, чтобы весь город знал об эвакуации ценностей. Кроме того, охрана поезда в 30 человек явно недостаточна для такого опасного дела. Я отнесся ко всему этому подозрительно. Через шофера мне известно, что комиссар Ребров был перед отъездом в Ипатьевском доме. Недоумеваю, почему маршрут поезда был изменен, когда лично при мне Голованов отдавал приказ ехать по горнозаводской. Я сообщил в Невьянск, но поезд мимо не проходил. Да, в этой карточке я узнаю то лицо, которое мне было известно как комиссар Ребров. Он был высок, сухощав, скорее шатен, чем блондин…

А. И. Андогский, 45 лет. Начальник Академии Генерального Штаба… — Я узнаю в предъявленной мне карточке комиссара Реброва. Он был назначен комиссаром к нам. Это сущий дьявол — он, не говоря ни слова, отобрал у нас оружие, в том числе золотое георгиевское и даже родовое. По звериному лицу, по совершенно сумасшедшим глазам видно, что это фанатик, который кончит свою жизнь на виселице. Подтверждаю, что он совершенно неожиданно, не предупредив никого, исчез из Академии. В комиссариате говорили, что он выполняет «дело государственной важности»…

Пахомов, 57 лет. Сторож товарного двора… — Я смотрю — толкач пассажирский пихает ко мне на двор. Говорю сцепщику: «Чего их сюда?» — «Комиссары секретные», — говорит. Только сказал, смотрю: и на самом деле едут. Открыл я двери, глянул и обомлел: он, голубчик, государь наш, батюшка, в драной рубахе сидит наверху, и, видно, закованы ноженьки, только до поясу видать его…

Вахрамеев Спиридон, 60 лет. Крестьянин… — Мы на Кунгур пробирались. Поездов нету. Сутки ждем, другие. Другой придет — не влезть. А тут прилетел совсем пустой. Я говорю старухе: «Сесть надо». Она — туда. Гляжу, вертается — лица на ней нет. «Батюшка, — говорит, — царь там, царь». Не поверил я, побег, и на самом деле он. Стоит, в окошечко смотрит, жалостно так.

Вахрамеева, 58 лет. Крестьянка… — Так ведь неграмотная я. Мужик уж скажет. А я неграмотная…

Краска, 35 лет. Бывший министр общественного благополучия Комитета членов Учредительного собрания… — Прекрасно вижу предъявленную карточку и узнаю изображенное на ней лицо: это Ребров — комиссар. Реброва я знал еще в Перми. Его вызвали в Екатеринбург, как мне говорили, для чрезвычайно важного дела. Потом он совершил какую-то поездку, но цели ее и назначения я знать не мог. Зато прекрасно помню, что незадолго до взятия Екатеринбурга войсками Народной армии он отправился туда (с какой целью, не знаю, но предполагаю, что на подпольную работу). Позднее узнал, что поехал он вдвоем с дочерью известного революционера Шатрова и под фамилией Чистякова. Дальнейших сведений о нем не имел. Знаю его как человека решительного, дерзкого и безусловно способного принести много вреда в нашем тылу. Он высок, наружность, я бы сказал, открытая и, пожалуй, привлекательная. Молчалив и сдержан. Говорили — силен…

Валя с трудом дочитала показания.

«Значит, правда, они предполагают, что Ребров увез царя, — подумала она, — теперь не выпутаться». И вдруг полное безразличие охватило ее. Она равнодушно закрыла папку и положила ее на стол.

Следователь внимательно наблюдал за Шатровой, и, как только она кончила читать, он быстро сказал:

— Говорите, где Ребров?

— Я не желаю отвечать на вопросы.

— Вы получите свободу, если скажете, где Ребров, — пообещал следователь.

— Что? Ха-ха-ха, — засмеялась Шатрова.

Следователь вскочил на ноги.

— Молчать! — крикнул он, потом вдруг, очевидно сдерживая себя, замялся и тихо сказал: — Идите.

— Сука, — пробормотал он себе под нос, когда Шатрова вышла.


В июле белые уходили с Урала навсегда. За сутки до падения Екатеринбурга к тюрьме подошел большой отряд Народной армии. Застучали тюремные калитки. Надзиратели забегали по гулким коридорам.

Они подбегали к камерам и выкликали по спискам арестантов.

— Шатрова! — крикнул старший надзиратель в женском отделении.

— Я!

— С вещами! — предупреждали надзиратели.

Скоро на тюремном дворе мокло под дождем несколько сот арестантов, навьюченных узелками, корзинками, постелями. В тюрьме остались только уголовные и те, кто сегодня доживал последнюю ночь.

— Ста-а-новись! — протяжно крикнул начальник конвоя.

На Сибирском тракте за городом Валя поняла, что минуты Екатеринбурга сочтены: сплошная лавина конных и пеших беглецов двигалась по тракту.

Чем дальше от города, тем уже становится Сибирский тракт: его давят с обеих сторон надвинувшиеся высокой стеной леса. Валя смотрит вперед: там далеко вниз убегает дорога, потом поднимается и, кажется, висит в воздухе.

Колонну арестантов со всех сторон сжимают люди. Им не до арестованных. Конвой с трудом соблюдает порядок. Небольшой мостик лежит внизу. Валя видит, как на нем сбились в кучу повозки, люди. Арестанты медленно двигаются к мосту.

— Посторонись! — кричит начальник конвоя.

Солдаты прикладами отпихивают наседающих со всех сторон людей. Люди приостанавливаются, но испуганные лошади врезаются в колонну и делят ее надвое.

Конвоиры бросились к лошадям.

Валя оглянулась: сбоку от нее в три ряда стоят и ждут прохода колонны — телеги, повозки, нагруженные всяким скарбом.

«Уйду», — подумала Валя и вдруг, наклонившись, исчезла под брюхом рядом стоявшей лошади. Потом нырнула под другую, третью и очутилась в глубокой канаве, заросшей травой. Она села на траву и начала перешнуровывать ботинок.

Колонна двинулась вперед после минутной задержки. Арестанты молча пошли дальше, как будто не заметив исчезновения Шатровой.

Валя поднялась и пошла в лес.


Юрий Курочкин ТОБОЛЬСКИЙ УЗЕЛОК

От автора

Изложенная здесь история одной операции, проведенной уральскими чекистами в начале 1930-х годов, не претендует, однако, на документальную хронику ее. Время не сохранило многих подробностей, без которых немыслима полная документальность. Поэтому автор счел себя вправе прибегнуть иногда к смещению событий во времени и пространстве, к вольной трактовке сцен, свидетелей которых уже нет в живых, к домыслу фактов, возможно имевших место, но не зафиксированных в документах; наконец — позволил себе представить облик и характер действующих лиц (естественно, в документах не отраженные) такими, какими их подсказывал ход событий, но которые, возможно, на самом деле были иными. В связи с этим автор вынужден был изменить имена многих действующих лиц.


Пролог

— Пиши… Головные шпильки с бриллиантами, по тридцати шести каратов каждая, две штуки по триста пятьдесят тысяч, — диктовал Блиновских, принимая из рук Колташева тонкие металлические стерженьки, увенчанные сверкающими самоцветами. — Так, Данилыч?

— Точно будет, — согласился Колташев.

— Триста пятьдесят… тысяч?! — переспросил Михеев, оторвавшись от описи. — Такая-то фитюлька?

— Какая же это фитюлька! — укоризненно взглянул на него Блиновских. — Голубой алмаз великолепной огранки.

Уникум, можно сказать… Фитюлька! — фыркнул он, подмигнув Колташеву, — Скажет тоже.

Колташев и Блиновских снисходительно похихикали.

— Пиши, — продолжал Блиновских, принимая от Колташева очередную вещицу. — Головные булавки с бриллиантами и жемчугом… Шляпные булавки с изумрудами… Шпилька кунцитовая… Опять булавка, в форме якоря… А вот тебе еще «фитюлька». Прикинь-ка ее, Данилыч.

Колташев поколдовал над булавкой с крупным бриллиантом, величиной с лесной орех-лещину, и, беззвучно пошептав что-то про себя, доложил:

— Сорок четыре карата, однако. Баской уж больно, — не удержался он от похвалы, поворачивая на свету блещущий цветными искрами кристалл.

— Выходит, тысяч семьсот стоит, — резюмировал Блиновских. — Так и пиши…

Удерживая легкую дрожь пальцев, Михеев послушно проставил в описи очередную цифру. Ахать он больше не решался.

Вот уже который день они сидят с утра до ночи за столом, освобожденным от всего лишнего, в кабинете Михеева на третьем этаже здания Полномочного представительства ОГПУ по Уралу. Он, Михеев, и двое экспертов.

Эксперты… Михеев невольно усмехнулся, вспомнив первую встречу с ними: так не вязался их вид с его представлением об экспертах, людях, по его мнению, высокоученых, импозантных, с холеными профессорскими бородками и золотыми очками. А тут…

— Звали? Колташев я. Кондратий Данилович, — представился, тщательно закрыв за собой дверь и остановившись у порога, невысокий старичок с широкой седой бородой и расчесанными надвое седыми же, стриженными под горшок волосами.

Он чинно подал лопаточкой свою маленькую жесткую ладошку, пристроил в угол березовый, видавший виды батожок и сел на предложенный ему стул. Поправив узкие, в железной оправе очки со связанными назади ниткой кончиками дужек, он изучающе оглядел, не поворачивая головы — одними глазами, — комнату и лишь потом остановил взгляд на Михееве: готов-де слушать, что скажете?

— А где же другой… эксперт? — спросил тот, тоже усаживаясь.

— Петр-то Акимыч? А в коридоре он. Думали, может, по раздельности нас надо, вот и решили по очереди. По старшинству, значит. Петьку-то я еще маленьким знавал, почтение оказывает. Мне-то уж восьмой десяток доходит, а ему седьмой все еще.

Михеев выглянул в коридор. Недалеко от дверей, пристроившись на краешке дивана, сидел худощавый, костистый и очень сутулый человек с плоской соломенной шляпой в руках и с потертым кожаным чемоданчиком у ног.

— Товарищ Блиновских?

— Я буду, — встрепенулся тот и поспешил, чуть заметно прихрамывая, к стоявшему в дверях Михееву.

Он был, конечно, моложе Колташева, но морщинистее и желтее лицом. Зато франтоватее, что ли. Колташев — в обычной ситцевой косоворотке под серой рабочей курткой, в сатиновых, заправленных в носки штанах. А Блиновских — в бывшей некогда добротной пиджачной паре, в штиблетах с резинкой на боку и при галстуке — старомодном самовязе с булавкой. Его крупные рабочие руки с задубелыми коричневыми подушечками пальцев как-то не вязались с нарядом мелкого чиновника дореволюционной поры.

Но не такими уж простачками, как казалось, были на самом деле деды. Колташев считался признанным авторитетом в минералогии. Долгая жизнь, целиком отданная уральскому камню, поискам самоцветов, сделала его знаменитым на весь край горщиком, выдающимся знатоком своего дела. С ним советовались академики Кокшаров, Вернадский, Ферсман, считали честью учиться у него профессора Крыжановский и Федоровский, его не раз приглашали на консультацию в Академию наук, и под протоколами ее ученых заседаний, рядом с подписями знаменитых ученых, можно видеть и его «приложение руки» — три жирных креста: горщик до старости оставался неграмотным.

Его друга, Петра Акимовича Блиновских, знали как «мастера— золотые руки». Талантливейший гранильщик, умевший глубоко проникнуть в душу камня, он на примитивном ручном станочке создавал такие шедевры ювелирного искусства, что слава о них шла в свое время по всей Европе. За «акимычевой гранью» охотились перекупщики и ювелиры, зная, что, дав за нее любую цену, не прогадают. Сам «поставщик двора его императорского величества» всемирно известный ювелир-художник Фаберже посылал на Урал тайных гонцов за поделками Петра Акимовича и не раз пытался сманить его к себе в мастерскую.

Вот с такими экспертами и предстояло поработать Михееву, чтобы описать и оценить найденный им, наконец, богатейший клад.

Деды выслушали Михеева внимательно, но спокойно, словно речь шла о рядовом, будничном деле. Так же спокойно, словно бы даже равнодушно, оглядели выставленные на стол коробки с драгоценностями. Лишь когда Михеев вывалил на стол сверкающий клубок золота и самоцветов, он уловил в глазах стариков огонек удивления и восхищения: они-то понимали толк в этом.

Петр Акимович достал из своего чемоданчика складные весы с тонкими черепаховыми чашечками на никелированном коромысле, набор пинцетов и щипчиков, скляночки с какими-то жидкостями, кусочки замши, и михеевский стол приобрел вид уголка обычной кустарной мастерской. Дед Колташев протер платком очки. И оба, переглянувшись, враз деловито подвинулись к столу. Михеев достал заранее разграфленную ведомость для описи вещей.

Долго он потом вспоминал эти часы, проведенные стариками в его маленьком кабинете, скупые отрывочные рассказы— воспоминания, которыми они обменивались, не отрываясь от дела. Он любовался их уверенными, профессиональными движениями и приемами. С удивлением смотрел, как оживает невзрачный с первого взгляда, миниатюрный, прихотливой огранки камешек в грубоватых, плохо гнущихся пальцах, повинуясь еле уловимому повороту…


— Пиши. Цепь золотая с изумрудом и бриллиантовой осыпью, — диктовал Блиновских, поворачивая перед светом выложенную из коробки вещицу. — На сколько карат, думаешь, Кондратий Данилович, потянет?

— Пиши — восемнадцать, не прошибешься. Можешь не взвешивать, точно будет, — отвечал Колташев и, поиграв подвеской, добавлял ласково: — Наш, уральский. С Рефта.

— Будто уж точно с Рефта? Так и помечено? — пробовал шутливо подзадорить его Михеев.

— Помечено. Мать-земля метила, только не каждому видно… А ты не смейся. Владимир Ильич, профессор Крыжановский, этак-то у нас однажды преступника словил.

— Как так?

— А вот так. Приехал он как-то в одну партию. Народец там с бору да с сосенки, с большой дороги да с торной тропки, оторви да брось, словом. Однако не скажи — камень знают, народ по этой части бывалый. Ну, увидели они, что профессор приехал, и давай его вроде экзаменовать: откуда, мол, изумруд этот? А это, говорит, не изумруд вовсе. Берилл, говорит, с Адуя. Ну и прочее такое. Видят мужики, что профессор вроде кумекает, знает камень-то. Тогда один из них, угрюмый такой, молчун, и говорит: а вот это тебе, хоть ты и профессор, ни в жизнь не угадать — откуда. Новое, говорит, место нашел, никто еще не знает… Посмотрел Крыжановский камни, похмыкал, и так и сяк повертел, на мужика этак зорко глянул и спрашивает его: как, мол, они к тебе попали? Это, говорит, с Забайкалья, аквамарины-то. Мужик с лица побледнел, забрал камни, сложил их в кисет и говорит: ничего ты не знаешь, профессор, век я живу на Урале, никуда с него не уезжал, наши камни, местные, а где нашел, не скажу. И ушел. Владимир Ильич сначала смутился будто, а потом — к начальнику партии. Стал документы смотреть. И, что ты думаешь, нашел ведь там бумагу, где сказано, что был тот мужик в Забайкалье. А зачем скрывает? Навели на том забайкальском руднике справки. Оттуда пишут: было у нас такое дело, контору ограбили, аквамарины марочные выкрали. Трое рабочих после этого убежали — их рук дело, значит. Среди них и тот, о ком запрашивали. Так вот и поймали субчика. Это тебе не хита наша горемычная, а самонастоящий грабитель.


…Хита, хитник. Забытые за ненадобностью слова. Так звали на старом Урале горщиков, промышлявших камни-самоцветы тайком, без оформления заявок на месторождение. Но что тут было хищнического и тем более хищного, Михеев попять не мог. Охота за камнем — это свободный поиск. На всю тайгу заявку не подашь, никакой мошны не хватит. Вот и промышляли тайно, храня каждый при себе приметы своих фартовых местечек.

Перед первой мировой войной, на съезде горщиков, созванном знатоком и любителем уральского камня художником Денисовым-Уральским, выяснилось, что 93 процента участников съезда привлекались к ответственности за хиту. Кто-то крикнул из зала, что из 150 участников не найдешь и десяти, которые не побывали бы в тюрьме.

Трудное это было дело, неблагодарное, и только истинная любовь к камню двигала теми, кто не оставлял этого занятия. Хорошо, если «фартнет», тогда — кум королю. Можно коровенку купить, одежонку справить, прохудившуюся крышу починить. А если нет — соси лапу целый год, слушай, как ревут голодные ребятишки, смотри, как жена, роняя в квашню слезы, замешивает на них отруби с лебедой…

Да и пофартит если, сколько еще горя примешь с находкой! Тут же, как муха на мед, прилетит перекупщик, подпоит, заберет за гроши камни, а сам их продаст в городе за большие рубли. Избежишь перекупщика, сам в город пойдешь— еще больше намучаешься. Крупные дельцы-магазинщики, всякие там Липины да Баричевы, знали, как обвести мужика вокруг пальца. Так собьют цену, что и обратной дороги домой не оправдаешь — копейки какие-то выпросишь за добрый камень. А он, камень-то, через месяц-другой уже в Петербурге, а то и в Париже за сотни, да что сотни — за тысячи рублей идет у видных ювелиров.

А сколько вокруг ожидало мошенников, вымогателей, темных грабителей! Сколько горщиков осталось у своих закопушек в тайге с проломленными черепами, скольких в вечную кабалу обратили пауки-перекупщики!

Нет, не мед это дело, не мед. Недаром в сказках, легендах и песнях Урала самоцветные камни всегда сравниваются с застывшими слезами людскими!


— Кулон с аметистом бразильским. Хорош камень, да только наши, мурзинские, погуще цветом будут. Так, Данилыч?

— Так, так, Петя. А ты помнишь, как Сергей Хрисанфыч Южаков ожерелье из аметистов подбирал? Все с Ватихи да с Тальяна — копей мурзинских… «Вот добуду, говорит, сюда, в леву сторону, еще два камня, и сам в Париж повезу, у них глаза на лоб полезут». Восемь лет подбирал.

— Диадема бриллиантовая с кунцитами, — продолжал Блиновских.

— Хороши бриллиантики, — задержал в руках Колташев драгоценное украшение. — Африканские, я думаю.

— Похоже, — поддержал Блиновских.

— А что, наших, уральских, не попадалось ли? — спросил Михеев.

— Наших — нет, — ответил Блиновских. — На Урале алмазов, можно сказать, нет. Вот, правда, Кондратий Данилович со мной не согласен по этой части.

— А как согласишься, если сам их находил, — с неожиданной для него живостью откликнулся Колташев. — Есть на Урале алмазы. Только мало их еще искали. Павлик Попов на Крестовоздвиженских промыслах еще в прошлом веке находил. Граф Шувалов на Нижегородской выставке шкатулочку с алмазами со своих уральских приисков показывал. Сам я на Положихе находил. Это еще Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк описывал…

— А ты расскажи, расскажи, — подзуживал его Блиновских.

— И расскажу. Не совру. Хоть и не все верят. А вот Александр Евгеньевич верит. Спроси Ферсмана-то, он скажет. А было, значит, так. Мыл я рубины на Положихе. Осенью. Да что осень — зима, считай, была, уже снег лежал, в варежках робил. Ну, отмыл я в ковше два камешка. Светлые, но на тяжеловес не похожие. Один — маленький, с карат, а то два, другой — много поболе. Карат, думаю, в сорок. Ну, я маленький-то кристалл — в рот, за щеку, чтобы не потерять. А большой куда? Много не думая — в варежку его, в напалок. Вечером пришел домой, трясу, трясу варежку — нет ничего. Смотрю: в напалке-то дыра. Потерял, значит. Потом маленький-то камень в Тагил снес, к Шорину Дмитрию Петровичу. Хорошая коллекция у него была, любил камень, знал его. Посмотрел он мою находку, кричит: «Где взял?» На Положихе, говорю. «Да ведь алмаз это, Кондратий!» Неуж, говорю, алмаз? Не попадало еще мне такого. «Алмаз, алмаз, точно тебе говорю». Тут-то я и пожалел, что большой камень потерял: шутка сказать — сорок карат! Дмитрий Петрович потом все это рассказал своему другу, Дмитрию Наркисовичу, а тот уж после в книге описал. Есть алмазы на Урале, есть. И сам еще не раз находил, но только уж махонькие, в дело не годные. А кристаллизации правильной — чистый октаэдр, восьмигранник, значит.

— Пиши, — прервал его Блиновских, видимо не раз слыхавший этот рассказ. — Пояс из мелкого жемчуга с одиннадцатью крупными рубинами, с осыпью из мелких бриллиантов и рубинов. Цена камней… Сейчас подсчитаем… Выходит — семьдесят пять тысяч записать надо.

— Славная опояска, толково сделана, — похвалил Колташев.

— …Колье бриллиантовое, с жемчугом и рубиновой подвеской. Пятьдесят тысяч… Давай, что там еще есть?..


Ожерелье царицы

Сегодня Патраков снова держал в руках это письмо. Пришло оно давно, больше года назад, но ему тогда так и не дали ход: начальство не сочло перспективным дело, о котором там говорилось. Однако Патраков оставил письмо у себя. Написано оно было на двух тетрадных листочках модным тогда в канцеляриях пером «рондо»:

«Тов. Леткенс!

В бытность мою в 1923—24 годах в Тобольске, при ликвидации Ивановского женского монастыря (он от города в 6–7 верстах), мы обнаружили много спрятанных ценностей, закопанных в могилах, замурованных на колокольне и в подвалах и т. п. Среди найденного, помню, было немало имущества, принадлежащего семье последнего царя Николая Романова (белье, посуда, письма Распутина и др.). Большинство этого обнаружили с помощью самих же монашек, среди которых был антагонизм, что помогало нам. Нам сообщили тогда, что в монастыре спрятано и ожерелье бывшей царицы, его хранила в царской же шкатулке сама игуменья Дружинина. Но когда мы собрались к ней, оказалось, что она накануне скоропостижно умерла. Знала еще одна схимница, очень старая, спавшая вместо кровати в деревянном гробу, у нее вначале и хранила игуменья шкатулку.

Но схимница была дряхлой, почти ничего не помнила, и от нее невозможно было добиться толку. Вскоре и она умерла. Так это дело и забылось, у нас хватало других хлопот — с бандитами и белым офицерьем, осевшим здесь со времен колчаковщины и организовывавшим восстания против Советской власти. Но сейчас, я думаю, надо бы об этом вспомнить и возобновить поиски — ожерелье очень ценное, за него можно получить много валюты, так нужной государству сейчас.

Вот и все. Желаю успеха.

В. Корецкий.

27 декабря 1931 года».


Письмо поступило в Свердловск из одного окружного отдела ОГПУ, где некогда работал автор, старый чекист, ныне инвалид и пенсионер.

— Беллетристика! — сказало Патракову начальство, когда он доложил о письме. — Тайны монастырского двора. Если уж они тогда, по горячим следам, не нашли, то что можем найти мы через десяток лет? Сдайте в архив.

Патраков письмо в архив не сдал. Нередко перечитывал знакомые строки, будто ожидая, что между ними проявятся какие-то другие, которые сразу откроют все. И тогда останется взять перо и написать в левом верхнем углу резолюцию: «Т-щу такому-то. Приступить к разработке», заключив ее датой и привычным росчерком.

Конечно, зацепиться, как видно, совсем не за что. Игуменья и схимница унесли тайну клада с собой в могилу. Времени с тех пор прошло много. И если о кладе знал кто-то еще, то наверняка сумел перепрятать его или сбыть. Искать наугад? Это все равно что искать иголку в стогу сена. В монастыре давно уже разместился детский дом, там все перестроено и перерыто. Вездесущая ребятня безусловно облазила все закоулки бывшей обители и нашла бы эту иголку не хуже группы чекистов. Старые монашки разбрелись по белу свету — где их теперь сыщешь? А если и найдешь — что они могут сказать? В тайну такую многих посвящать игуменья, конечно, не стала бы…

Нет, слишком маловероятна надежда на успех, очень уж неясны возможные пути поисков! Такой узелок не развяжешь.

И все же сдать письмо в архив не подымалась рука…


Сегодня Патраков держал письмо в руках не вечером, как обычно, а утром. Он только что просмотрел дела, принесенные ему на подпись, и одно из них отложил в сторону.

Стандартная коричневая папка с надписью «Хранить вечно». Протоколы допросов, очных ставок, справки, акты, повестки. За ними полгода упорной, кропотливой и, прямо сказать, иногда нудной работы, итог которой будничен и скуп, как трехстрочная заметка из газетной колонки «Происшествий»: «Разоблачена шайка расхитителей золота на Н-ском прииске. Похищенный металл сдан в Госбанк». Металл-то сдан, три кило золота тоже чего-то стоят, но суть не в этом, а в том, что наглухо закрыта лазейка, через которую он утекал.

Дело это Патраков знал в деталях, и просматривать его, пожалуй, было незачем — так, формальность. Но внимание остановил лист первого допроса Анны Теленковой, привлеченной вначале в качестве соучастницы хранения похищенного золота. Ее надо освобождать до суда: она и в самом деле не знала, что в банках с медом, поставленных в ее погреб заезжим человеком, был не мед. Но не в этом дело…

«До 1923 года была монахиней Ивановского монастыря в Тобольске», — гласила одна из первых строк ее жизнеописания.

Интересно, что она помнит из того времени?

Патраков позвонил, чтобы привели Теленкову.

Монашка оказалась румяной, живой, суетливой, не так уж и старой («58 лет», — отметил про себя Патраков, заглянув в протокол), какой-то уютно-домашней и уж вовсе не испуганной, как это можно было предполагать.

— Что скажешь, батюшка? — спросила она, чинно усевшись на предложенный стул, и, привычным жестом поправив складки широкой темной юбки, приготовилась слушать.

— Да вот побеседовать хочу напослед.

— Будто все переговорено у нас с кем надо. Виновная я — судите, нет — выпускайте меня, рабу божию. О чем бы еще говорить-то?

— О монастыре хочу расспросить. Ты ведь, кажется, монашкой была?.. Ничего, что я на «ты» разговариваю? — доверительно наклонился к собеседнице Патраков. — Оба мы на возрасте, да и сама ты со мной по-простому.

Теленкова критически оглядела его редкий ежик седых волос с глубокими залысинами на лбу, резкие морщины на щеках и меж бровей, увечную левую руку с негнущимся указательным пальцем.

— Говори. Мы по-простому привыкли. А о монастыре… Была, батюшка, была. Хотела до конца дней своих в обители грехи замаливать, да вот не привел господь. В миру жить приходится.

— Остальные-то ваши монашки куда подевались?

— Кто их знает. Разбрелись по белу свету. Кого уж бог прибрал, кто у родни век доживает. А из молодых которые и замуж, прости их господи, повыскакивали. Ну да Христос им судья, пусть живут кто как хочет. Все люди, все человеки, — философично заключила она.

— И вот что еще… Анна Матвеевна — так, кажется? — сверился снова с протоколом Патраков.

— Так-то так, да не совсем. Агриппина мне имя при пострижении дано. Так, значит, и зовут меня люди. А ты — как хочешь.

— Это что же, кличка вроде?

— Зачем кличка, — обиделась Теленкова. — Это в миру фамилия, прозвище. А у нас имя божье, православное. Фамилия говорит, чей ты, какой семьи. А мы, как постриг принимаем, от мира, от семьи отрекаемся. Фамилия уж тогда ни к чему. Одно имя, да и то новое, не то, что при крещении было дано.

— Понял, — серьезно заметил Патраков. — Но не в этом дело, Анна Матвеевна… Агриппиной-то мне все же звать тебя неудобно… Хочу спросить, не встречала ли кого из знакомых монахинь?

— А что? — улыбчиво прищурилась Теленкова. — Монастырь хочешь основать? Эти, как их там… кадры понадобились?

Патраков улыбнулся, дав понять, что оценил ее юмор.

— Понадобились, Анна Матвеевна.

— Тут я тебе, батюшка, не помощница. Сам посуди, околодесяти лет живу за тридевять земель от Тобольского. В глуши. Никого наших тут нет, письменным делом не занимаюсь, где мне взять?

— Слыхала, может?

— Так ведь не всякому слуху верь. Мало ли что скажут… Баяли люди, что живы Препедигна, Селафаила, Агния… Мелания и Серафима преставились. Тонька Непутевая замуж вышла. В самом Тобольске многие поныне живут.

— Фамилии их не вспомнишь?

— Где упомнить и не знала николи. Редко кто знал. Разве что из одной деревни. Да кто в послушницах долго жил, про тех известно было.

«Вот и найди их теперь по этим кличкам!» — досадливо отметил про себя Патраков, складывая гармошкой кусок бумаги — дань давней привычке, нередко служившей для знакомых объектом шуток. Пробовал отвыкнуть — не получалось, это помогало сосредоточиться. Сложит рубчик за рубчиком, один к одному, в рифленую стопочку — думает. Не удалось — разгладит и снова складывает. А потом, когда вроде получилось, выбросит в корзину, сцепит руки в замок на столе, выставив негнущийся палец, как штык, и уж про бумажку больше не вспоминает.

— А ты ценности монастырские прятала, Анна Матвеевна? — отбросил Патраков бумажку.

Теленкову вопрос не удивил. Ответила спокойно и даже досадливо, как о чем-то надоевшем.

— Кто их не прятал. Повеление настоятельницы — как ослушаешься? И я прятала. И многие другие тоже.

— Как же вы их прятали, куда?

— Так вот и прятали, носились, как кошки с котятами, прости господи, с места на место. Там закопаем, там замуруем, а потом выкопаем, размуруем да в другое место тащим. Сами запутались после, где что захоронено. А толку — чуть. Все равно Чека все нашла.

— Считаешь — все?

— Надо думать — все. Что сама Чека не нашла, другие показали. Особливо мать-казначея постаралась. Искать сейчас— дело пропащее. Все рыто-перерыто не по одному разу.

«И она тоже!» — уныло подумал Патраков.

— Кто это — мать-казначея?

— Ну, помощница игуменьи, что хозяйством всем ведает. Елшина, кажись, по фамилии, — сердито ответила Теленкова, но тут же оживилась, заалела старческим, в прожилках, румянцем на выпуклых, яблочком, щеках и, сложив руки на коленях, как перед долгим рассказом, поведала: — Надо тебе сказать, когда Чека к нам пришла и стала у игуменьи ценности требовать, в обители раскол получился. Понимаешь? — округлила она глаза.

— Понимаю, — серьезно подтвердил Патраков.

— Так вот, игуменья все добро прятать велела, говорила, что большевикам ничего отдавать не надо, все равно старая власть придет. Многие держали ее сторону и слушались. А часть была несогласная. Говорили — надо отдать, от греха-де подальше, опять же голодным ребятам помощь. А на икону молиться и без золотого оклада можно. Христос тоже, мол, не любил этого… Заводилой у них, у матушкиных супротивниц, и была эта мать-казначея.

— Такая уж она сознательная?

— Она такая… — иронически протянула Теленкова. — Ей пальца в рот не клади. Ты думаешь, ей добра было не жалко? Еще как жалко-то. Да ведь знала, что все равно заберут его. А она отдаст и на этом выслужится перед новой властью. Может, и настоятельницей поставят. И, что ты думаешь, поставили. Не власть, конечно, — архиерей. Опела она ему уши после смерти игуменьи, вот он и благословил казначею на ее место. Пройдоха, прости меня господи. И насчет добра, не думай, маху не даст. Пока одно указывала, другое про себя припрятывала. Да только и это потом нашли. — И она удовлетворенно поджала губы.

— Царских драгоценностей не бывало ли в монастыре?

— Как, поди, не бывало. Да мы, серота, до них не касались. Там свои люди были, доверенные.

— Кто же это?

— Кто их знает. Нам не докладывали. В монастыре закон на этот счет строгий: что кому поручено, то и делай, в чужие дела не суйся. Наше дело маленькое.

— Моя хата с краю? — усмехнулся Патраков.

— С краю, батюшка, с краю…

Отпустив Теленкову, Патраков надолго задумался, потом сложил письмо Корецкого и свои записи в отдельную папку и направился к начальству.

Час спустя он вернулся и, достав письмо, взялся за перо. Вывел в левом верхнем углу: «Тов. Михееву. Приступить к разработке. Патраков». И поставил дату.


В Управлении Михеев ходил в «среднячках». Считался исполнительным, грамотным, честным и когда нужно решительным, но не особенно энергичным — мягковатым, что ли, парнем. Он и сам несколько стеснялся своего мешковатого, сугубо штатского вида, сутулости, свойственной высоким и худым людям. Зато в способности разобраться в хитросплетениях противоречивых показаний, в умении извлечь за еле заметный кончик всю ниточку и распутать клубок — в этом был «не безнадежен», как говорил сдержанный на оценки Патраков.

В ГПУ Михеев пришел по путевке комсомола. Потеряв в голодном двадцать первом году отца и мать, он беспризорничал, попал в трудколонию, быстро освоился там, стал помощником воспитателя, а потом и воспитателем, сменив на этом посту своего наставника, сгоревшего от застарелой чахотки, одного из верных «солдат Дзержинского». С сыновней нежностью вспоминал Михеев этого чистого, неподкупной веры в революцию человека, выпрямившего его поковерканную в беспризорных скитаниях душу.

— Чекист, — говорил он Михееву, — это кристальная честность, беспредельная вера в победу революции и готовность в любую минуту пожертвовать всем для нее. Надо, чтобы ты был таким, пусть это и нелегко. Значит — готовь себя к этому.

И Михеев готовился, хотя и считал, что стать таким, как его наставник, едва ли сможет. Однако на предложение стать профессиональным чекистом ответил радостным согласием.

Конечно, новая работа потребовала от Михеева настойчивой учебы «на ходу», но то, что он сумел получить в свое время от старого чекиста, было лучше многих курсов и надолго определило его линию поведения.

Особо серьезных дел за три года работы ему самостоятельно вести еще не приходилось, начальство не выделяло его. Патраков, по обычной своей сдержанности, не баловал похвалами, разве что иногда дольше, чем на других, задерживал на нем холодноватый, изучающий взгляд своих разноцветных — один серый, другой синеватый — глаз.

Поэтому Михеев, выслушав новое задание Патракова, прикидывал про себя: что это, свидетельство возросшего доверия к нему или вполне понятное решение свалить на «среднячка» дело, заранее признанное бесперспективным?

Патраков же был как обычно серьезен, но с особенным на этот раз старанием подгонял друг к другу рубчики бумажной гармошки.

— Дело непростое, — говорил он словно в раздумье. — Можно ткнуться в него, зайти в первый тупик и бросить. Так и так, мол, дело темное, что мог сделал. И осудить за это будет трудно. А вот сможешь ли выше того, «что смог»? Здесь — надо. Хочу надеяться на успех. Уж очень было бы важно это сейчас — принести в валютный фонд страны такую… — он пощелкал пальцами, подбирая слово, — …весомую вещицу.

— Можно идти? — спросил Михеев, отреагировав на последовавшее за этим молчание начальника. — Когда ехать?

— Не торопитесь, — поморщился Патраков. — Может, вопросы есть? Они будут. Должны быть. Узелок сложный. С налету тут ничего не сделаешь. Возьмите книг, почитайте. О Тобольске, о монастырях, о Романовых. Вы ведь книгочей, я знаю. И письмо это обсосите. Наизусть запомните. Каждую строчку сто раз прочтите, представляйте себе, что за ней стоит, обстановку тех дней.

— Может быть, съездить к Корецкому?

— Умер он, — нахмурился Патраков. — Пока мы тут… Ну, ладно идите. Через неделю поедете. Помощников не даю, там, если надо, возьмете, на месте. Ясно?

— Ясно, — ответил Михеев и вышел со смутным чувством, что ему все-таки пока еще не все ясно.


В Тобольске Михеев никогда не бывал, и этот город был для него просто одним из окружных центров обширнейшей Уральской области, раскинувшейся от Каспия до Ледовитого океана; пунктом, откуда поступали служебные бумаги и сводки да изредка приезжали товарищи по работе.

Теперь же, напитавшись, по совету Патракова, кое-какой литературой, Михеев готовился встретить «знакомого незнакомца»: этот древнейший город Сибири был уже населен для него множеством знакомых лиц, вещей, событий.

Он видел стоящего на крутом холме у слияния Тобола и Иртыша татарского князька Кучума, злобно глядящего из-под козырька железного шлема на подплывающие из-за поворота струги Ермака.

Видел склонившегося над «Чертежной книгой Сибири» подьячего Семена Ремезова, создателя первой географии своего обширного края. Ставленника Великого Петра, воспитанника Киево-Могилянской академии, десятого Тобольского митрополита Филофея Лещинского — среди семинаристов, разучивающих под его руководством «комедийное действо», сочиненное на досуге самим архипастырем. Пленных шведов, участников Полтавской битвы, строящих крепостную стену и башни кремля. Слышал разноязыкий гул красочной толпы перед Меновым двором, видел яркую пестроту этого необычного торжища, где можно было встретить и скуластого китайца, сидящего на корточках перед штабельком зашитых в шкуры черных плит кирпичного чая, и одетого в оленью малицу вогулятина со связкой соболиных пупков в руках, и бородатого нижегородца с набором фряжских материй, и земгорских — восточных — купцов с еркецким товаром…

Видел ссыльного гвардейского офицера, недурного пииту и рисовальщика Панкратия Сумарокова, просматривающего только что отпечатанную в типографии купца Корнильева книжечку первенца провинциальной журналистики — журнала со странным названием «Иртыш, превращающийся в Ипокрену». Видел застрявшего здесь по дороге в сибирскую ссылку, на далекий Илим, «государственного преступника» Александра Радищева, при свете сальной свечи записывающего свои дорожные впечатления. Видел собравшихся в уютном салоне жены декабриста Наталии Фонвизиной (как говорили— прототипа Татьяны Лариной) ее друзей — Александра Муравьева, Владимира Штейнгеля, Ивана Анненкова с супругой, большеокой красавицей Полиной Ледантю; долговязого Кюхлю с черными зонтиками на слепнущих глазах; читающего свои вирши молодого, но уже известного поэта Петра Ершова…

Видел кладбище со святыми для нас могилами — того же Кюхли, закончившего здесь многострадальные дни свои, его собратьев по мятежному декабрю — Барятинского, Муравьева, Башмакова, Вольфа, автора бессмертного «Конька-горбунка» Ершова, украинского поэта-революционера Грабовского…

На пристани Михеева встретили знакомый сотрудник, часто бывавший в Управлении, и молодой чернявый парень с лихо выпущенным из-под фуражки кудрявым чубом.

— Саидов, — отрекомендовался он. — Звать Сашей. Назначен вашим помощником. Не возражаете?

— А чего ж? — отозвался Михеев, отвечая на его крепкое рукопожатие.

Дружно стуча каблуками по широким деревянным тротуарам («наш тобольский асфальт» — назвал их Саидов), еще влажным от подтаявшего утреннего инейка, они направились к центру города. Михеев с любопытством осматривался по сторонам, полной грудью вдыхая весеннюю свежесть.


Саидов оказался толковым малым, живой и открытой натурой, энергичным и старательным, но несколько безалаберным. Типичный комсомолец двадцатых годов — простецкий в обращении, презиравший «всякие там фигли-мигли», вроде «хорошего тона», галстука и танцев, хотя был явно неравнодушен к своей внешности, старательно ухаживал за кудрявой, смолисто-черной действительно красивой шевелюрой и кокетливо поправлял скрипучую новенькую портупею. Был он не высок, но строен, с юношески гибкой тонкой талией; монгольскую скуластость лица, унаследованную от отца-татарина, пристанского грузчика, скрашивали большие темные глаза с длинными, по-детски загнутыми ресницами — дар матери-сибирячки.

При разговоре он не мог долго сидеть на одном месте, вскакивал и, засунув руки в карманы, прохаживался по комнате, изредка присаживаясь то на угол стола, то на подоконник. Михеева удивляло, что он говорит без нужды громко, почти кричит, как-то нелепо размахивая руками, и продолжает говорить даже когда кашляет или жует. Руки его вечно липнут ко всему — не глядя, нашарит пепельницу, открутит винтик державки для ручек у письменного прибора, поколупает отогнувшийся уголок сукна на столе. Любит иногда, особенно при посторонних, напускать на себя таинственность, учреждение свое называет «органы», солидно понижая при этом голос.

А в общем-то славный, неглупый парень, и Михеев быстро сошелся с ним. Своим участием в ответственной операции Саидов был очень доволен, на Михеева смотрел с мальчишеским уважением и заботливо опекал его.

Жить Михеева устроили не в гостинице — там шел ремонт, а в доме, где квартировали работники милиции. Две комнаты в нем занимал разъездной инспектор окружного отдела, а маленькая угловая служила чем-то вроде комнаты для приезжих. В нее-то и поселили Михеева. Анисья Тихоновна, мать инспектора, приняла его под свое покровительство.

— И мне веселее будет, — встретила она Михеева. — Мой-то все в разъездах, одна да одна. Будем теперь вместе вечерами чаи гонять.


Наутро Саидов повел Михеева знакомиться с городом. Местный уроженец, он хорошо знал его, по-своему любил, хотя о старине, составлявшей одну из главных достопримечательностей города, отзывался пренебрежительно. Все старое выглядело в его глазах отжившим, ненужным, в лучшем случае подлежащим перестройке на новый лад. Однако, надо отдать ему должное, историю города он знал неплохо — по книгам, по богатой экспозиции известного во всей Западной Сибири музея, по рассказам старожилов, учителей. Толкование обо всем этом имел все же свое.

— Вот кремль наш, — говорил он Михееву, размахивая руками и цепляясь за его пуговицу. — Скажи ты мне, пожалуйста, отчего это так поставлено? «Москва, Кремль» — адрес-то какой! А тут — «Тобольск, кремль». Петрушка какая-то. Переименовать надо.

— Нельзя, — улыбнулся Михеев. — Это не имя нарицательное, а понятие. Ну, как крепость, например. Он и был когда-то крепостью. Детинец еще звали его. Не у вас одних, в Нижнем, в Казани, в Новгороде…

— А все же не то что-то, — не сдавался Саидов, но больше, пожалуй, для видимости.

Они почти до вечера ходили по городу, лишь изредка присаживаясь отдохнуть — то в парке, серо-зеленом от только что проклюнувшейся листвы, то на берегу Иртыша, у пристани, то на просторном, мощенном плитами дворе кремля. Слушая рассказы своего неутомимого спутника, Михеев «вживался» в Тобольск семнадцатого-восемнадцатого годов, в ту пору, когда завязался «тобольский узелок» — дело, приведшее его сюда.

Как это примерно было?..

Вот по этим, щербатым от времени, скрипучим плахам пристани прошествовала 26 августа семнадцатого года семья последнего русского монарха, заработавшего титул Кровавого. Он еще не в силах был выйти из той роли, которую играл столько лет, и шел, как на привычном официальном шествии, во главе внушительной, пусть уже не такой блестящей, свиты — важный, невозмутимый, привычно вбирающий в себя сотни любопытных взглядов.

Обочь, справа, любимец-наследник, бледноватый, чистенький подросток в тонкошерстной солдатской форме, с ленивой походкой, уже познавший цену лести, славы, раболепного восхищения.

Чуть отстав от них, следовала «августейшая супруга» Александра Федоровна — надменная и чопорная, со злым пронзительным взглядом и брезгливой гримасой на тонких бледных губах. Вокруг нее чинной стайкой в модных английских костюмах — дочери.

Нагруженные «вещами первой необходимости» — чемоданами и чемоданчиками, корзинами и корзиночками, кофрами и баулами, портпледами и сумками, портфелями и ридикюлями, с палубы парохода потянулись камердинеры и камер-лакеи, камер-юнгферы и няни, горничные и комнатные девушки, повара и официанты, парикмахеры и гардеробщики, кухонные служители и поварята, прислуга свиты, прислуга прислуги… Сорок… нет, скажем точнее — тридцать девять человек сошли вслед за царской семьей и свитой с парохода на пристань в качестве добровольных (на жалованье, конечно) спутников ссыльной царской семьи.

Пароход «Русь» выкинул на берег «русский императорский двор» и убрал сходни. А на реке, подавая причальные гудки, разворачивался к пристани еще один пароход — «Кормилец», с пузатой баржой «Тюмень» на буксире, — с дополнительной охраной и багажом.

Отказавшись от поданных экипажей, семья и свита пешим порядком направились к новой своей резиденции, бывшему губернаторскому дому. На долгих девять месяцев стал этот дом объектом любопытства обывателей, предметом хлопот и неусыпной бдительности новых властей.

Дом как дом, — осмотрел его Михеев, — каменный, двухэтажный, с полуподвальным цокольным этажом и деревянным балконом на торцовом фасаде. Пятнадцать комнат, при коридорной системе — совсем как какие-нибудь губернские «меблирашки» средней руки.

Все это уже далеко и ныне прочно забыто. Как и подробности жизненного калейдоскопа той поры. А кое-что стоило бы знать и помнить.

Трудно устанавливалась в городе Советская власть — лишь две недели спустя после Октябрьского штурма пришла о ней весть в Тобольск. Но и после этого городом по инерции правили представители Временного правительства и городская дума. Служа «Временному», городские воротилы мечтали о возврате монархии.

Купцы по-прежнему чувствовали себя хозяевами города, и хотя в заварившуюся кашу не лезли, настороженно наблюдая за ходом событий, но исподволь пытались влиять на развитие их в свою пользу, не забывая, однако, повседневных коммерческих дел. Как и прежде, тянулись к причалам рыбной пристани караваны барж, груженных сельдью, нельмой, осетром. Шли вниз по Иртышу плоты с заготовленным за зиму «для англичан» золотым мачтовым леском, грохотали на ухабах городских мостовых обозы с маслом, мукой, пушниной, с мешками «сибирского разговору» — кедровых орешков.

А в гостиных местного чиновничьего бомонда все так же до хрипоты (то ли от речей, то ли от водки) спорили городские витии, выдвинувшиеся — за умение много и красно говорить— в представители правительства, в первые ряды губернских властей. Спорили до глубокой ночи, хотя и сходились в одном, в главном: основная опасность — красная зараза, при ней порядку не бывать. Александр Федорович Керенский, конечно, не гений, как писали о нем некие газетки, но — человек дела, и хоть сам социалист, эсер, но эсер эсеру рознь — с большевиками на коалицию не пойдет. Жаль вот — сбежал.

В архиерейском доме, у недавно назначенного епископа Гермогена, близкого дружка и ставленника покойного «старца» Распутина, под перезвон рюмок с монастырскими наливочками, епископальное начальство делило доходы, назначало и смещало провинциальных пастырей, приберегая для нужных людей выгодные местечки. Деловито обсуждали проблему дня — о посильной помощи и связях с императорским домом, о тактичном сохранении верности помазаннику божию и — дай-то бог! — о спасении его и августейшего семейства. Церковь — опора самодержавия, а самодержавие — куда денешься! — опора церкви.

А в харчевнях и на базарах пьяные бородачи-дезертиры в папахах из бумажной мерлушки, в изодранных и прожженных шинелях, то плача, то матерясь, орали привезенные из мазурских окопов лозунги — «Долой войну», «Землю и волю!», добавляя к ним свои, импровизированные — «В расход Николашку! К ногтю Сашку, распутинскую подстилку!» Смачно закусив огурцом поднесенный доброхотом лафитничек, уходили, покачиваясь, к себе на заимки — подальше от войны, подальше и от греха: как-нибудь и без нас справятся с построением новой жизни…

Те, кто понимал, что к чему, кто не просто кричал «Долой войну!», а знал, что за это еще надо бороться и бороться, — те долго не засиживались в стоявшем вдалеке от решающих схваток Тобольске. Снарядив «сидора», снова ехали туда, куда звала их совесть, — сражаться за новую жизнь.

Обыватель — насторожившийся и притихший, испуганный отдаленным гулом грозных событий, жался по дворам, судачил втихую на врытых у ворот лавочках, вздыхая «Господи, пронеси!», хотя, что именно «пронеси», твердо не знал — то ли царя, то ли большевиков. Впрочем, все равно — лишь бы привычный покой, привычный достаток, привычная рюмка водки к обеду да варенье и медок к вечернему чаю, гусь к рождеству и поросенок к пасхе, пьяная трехдневная карусель в именины и недельная — в свадьбу сына или дочери, привычная благолепная обедня в «своей» церкви — устоявшийся, от дедов ведущийся распорядок и настрой жизни, под который так хорошо ни о чем не думать, ни о чем не болеть, а пребывать в счастливом, без тревог, полусне…

Сложное было время. Его по одной странице учебника не поймешь, не охватишь всей мощи событий, величия и сложности эпохи.

— Вернемся в настоящее? — предложил Саидов. — Обед… впрочем, что обед — ужинать пора.

— Вернемся, — охотно согласился уставший Михеев.

Списки «личного состава» монастыря не сохранились, и Саидову, выполняя задание Михеева, пришлось изрядно помыкаться, чтобы разыскать оставшихся в живых монахинь. Отчасти помогли в этом сохранившиеся в архиве Окротдела материалы 1923–1924 годов. По ним же удалось расшифровать некоторые клички.

На свою долю Михеев оставил знакомство с самим бывшим монастырем.

Монастырь встретил его гамом ребячьих голосов, оживленной кутерьмой разнокалиберных, но одинаково одетых огольцов на просторном мощеном дворе, грязными, давно не беленными, с отбитой штукатуркой, стенами храмов, жилых корпусов и подсобных служб.

Михеев в сопровождении детдомовского завхоза, хмурого человека в старой красноармейской шинели, обошел все помещения, дотошно осмотрел собор, облазив не только алтари, приделы и притворы, но и колокольню, исходил вдоль и поперек старое заброшенное кладбище, сад, огород. Даже древнюю каменную стену, окружавшую монастырь, обошел всю кругом, внимательно осматривая, только что не обнюхивая ее. Иногда, сверяясь с записями в блокноте, подолгу присматривался к чему-то. Путаясь в длинных полах шинели и припадая на больную ногу, завхоз молча следовал за ним, бряцая связками ключей.

Михеев понял, что никакие, даже самые дотошные поиски ничего не дадут: время стерло все признаки былых тайников, хранивших монастырское добро.

— Хозяйство большое, но запущенное, — вздохнув, сказал завхоз, когда они, окончив осмотр, уселись в его сводчатой комнатке с узким, похожим на бойницу, оконцем и закурили. — Денег много надо, чтоб привести все в порядок. А дают мало.

— Все же, я смотрю, что-то перестраивали, ремонтировали, — не то спрашивая, не то утверждая, заметил Михеев.

— Приходится. Изворачиваемся как умеем.

— А не приходилось ли при этих ремонтах и перестройках находить какие-нибудь тайники с добром?

— И это было. Банку с медяками, помню, под полом в келье бывшей казначеи нашли. Ребятишки на кладбище могилу провалившуюся увидели, раскопали — а там ящик с крестиками медными да серебряными. В столовой, трапезной по-ихнему, когда дымоходы перекладывали, на нишу наткнулись. Деньги царские, кредитки, в шкатулке железной — пачками. Бумажки ребятам отдал — пусть играют. А шкатулка— вот она, вместо сейфа держу, только вот замок исправить все не могу.

Михеев с интересом посмотрел на массивную коричневую шкатулку, стоявшую на тумбочке.

— Да вот еще, — сказал завхоз, открывая шкатулку, — книжица там была. «Русские обители» называется. Тут и про нашу есть. Проглядываю иногда — любопытно. Сколько их, захребетников, в России было! Более тысячи, считай, монастырей. Больше ста тысяч дармоедов на шее народа сидело…

— А больше ничего не находили? — спросил Михеев, листая все еще хранившую запах ладана книгу.

— При мне нет. Я бы знал. Без меня, может? Слышал, раньше тут все вдоль и поперек перерыто было.

— Можно, я возьму у вас эту книгу на денек-другой? — попросил Михеев, прощаясь.

— Да хоть совсем возьмите, зачем мне она?


Вечером, перед сном, Михеев с любопытством просмотрел взятую у завхоза книгу. Чем-то невероятно далеким и диковинным повеяло на него с закапанных воском страниц.

«А ведь всего пятнадцать лет прошло!» — удивленно отметил про себя Михеев.

В книге нашел он и страничку, посвященную интересовавшему его монастырю.

Тобольский Иоанно-Введенский (в просторечии — Ивановский) монастырь был основан в первые годы открытия Сибирской митрополии, то есть еще в допетровские времена, как оплот православной церкви на языческом Севере, как штаб миссионерской деятельности. Монахи этой обители на протяжении многих лет рьяно, не гнушаясь жестокостью методов, проводили массовую «кампанию» крещения северных народностей, обращая их в православие крестом и мечом. Особенно прославился крестительским азартом десятый тобольский митрополит Филофей, основное ядро крестовой рати которого составили монахи Ивановского монастыря. В яростном ослеплении они требовали у Петра дать им право казнить неверных лютой казнью. Согласия на это не получили, но насилия чинили и без царского разрешения — «до бога высоко, до царя далеко».

Расположенный на правом берегу Иртыша, вблизи крупного города, на перепутье важных торговых дорог, монастырь год от года богател и расширялся. Но в середине XIX века он неожиданно «изменил профиль»: из мужского стал женским. Дело в том, что мужских обителей в крае развелось много, а женщинам «спасаться» от мирских соблазнов было негде.

Как прошла эта «реорганизация», теперь уже установить трудно, однако похоже, что братия не положила охулки на руку при дележе имущества. Скопленные за двухвековую историю монастыря ценности, очевидно, перебазировались вместе с их прежними владельцами. Иначе ничем не объяснить строк из исторической справки, написанной спустя полвека: «В настоящее время, несмотря на крайнюю бедность, бывшую до последних лет в обители…». Но понятие крайней бедности, видимо, было весьма относительным, ибо справка далее гласила: «…она теперь имеет величественный собор, вмещающий 4 тысячи человек, с обилием света и церковным благолепием».

Продолжая линию, проводимую ее предшественником, женская обитель также стала вскоре видным «агитпропцентром» православия. При ней действовала школа для детей местного духовенства (подготовка миссионерских кадров) и «приют для подготавливающихся к крещению инородцев и для школьного их образования». На дальнем Севере, на Кон-де, монастырь имел свое миссионерское отделение.

К моменту революции монастырь представлял собой целый городок с храмами и общежитиями, гостиницами, подсобными помещениями, мастерскими и обширным хозяйством. В банке на счету обители лежали крупные суммы доброхотных вкладов разных небедствующих благодетелей и отчисления от повседневных поборов с многочисленной толпы паломников, странниц, слетавшихся сюда чуть ли не со всей Западной Сибири. Приманиванию их помогала и собственная святыня — «чудотворная» икона Почаевской божьей матери, испытанное средство «привлечения средств населения».

Имелись у Ивановского монастыря и соратники — две мужские обители. Одна — верстах в тридцати от Тобольска при селе Абалакском, так называемый Абалакский монастырь, переведенный сюда из Невьянска в 1783 году и ставший знаменитым на всю Сибирь своей «чудотворной» иконой, о которой существовала целая литература с приложением «Летописи чудес». Другая обитель, самая древняя в крае (основана в 1627 году), находилась прямо в городе и тоже имела свою «чудотворную», но рангом пониже и меньшей известности. Зато Знаменский монастырь всегда был основной резиденцией митрополитов — высшего духовного начальства в крае — и поэтому милостями никогда обойден не был.

Вся эта армия воинствующих ревнителей православия неплохо преуспевала. Монашеские рясы и клобуки мелькали в толпе тоболяков едва ли не чаще, чем зипуны и малахаи.

После революции духовные владыки Тобольска, встав во главе всех контрреволюционных планов и заговоров, интриг и провокаций, втянули в них и монастыри. Многочисленные «дела», сохранившиеся в местной Чека, убедительно свидетельствовали об этом.

Саидов, которого Михеев оставил наедине с грудой архивных дел, встретил его, довольно потирая руки.

— Как дела, дорогой? Нашел клад? А я тоже кое-что нашел. Давай хвали заранее. Я похвалу люблю.

— Дела такие, что в монастырь можно больше не ездить, — ответил Михеев, усаживаясь за свой стол. — Если ехать, то только с планом, где этот клад зарыт. Как у разбойников, знаешь — десять шагов на восток, три сажени в сторону гнилого дерева и так далее… А что у тебя, за что хвалить-то?

— Вот адресочки. Уже проверены. Получай первую партию.

«Адресочки адресочками, а вот что они дадут?» — сразу поскучнев, подумал Михеев.

Они и в самом деле мало что дали, первые из разысканных Саидовым бывших «сестер христовых». Отнекивались, отмалчивались, ссылаясь то на плохую память, то на неосведомленность. Что какие-то ценности в монастыре прятались — не отрицали, но что именно и где, сказать не могли.

Иные из них утверждали, что царские драгоценности надо искать не в монастыре, а в другом месте. Один такой рассказ Михеев попросил Саидова записать, надеясь со временем разобраться — что тут сплетни и вымысел, а что правда.

«…В Знаменской церкви Тобольска служил иеромонах Феликс (Филикс по святцам). Лет пятидесяти, среднего роста, худенький, чернявый, как цыган. Так его за глаза и звали Феликс-Цыган. Фамилии, конечно, никто не знал. Был очень плутоватый, охочий до баб. В Тобольске он обжулил многих. В 1919 году, когда умерла Чемодурова, вдова бывшего царского камердинера, Феликс как-то сумел заполучить все оставшиеся после нее ценности. Пытаясь соблазнить одну из монашек, показывал ей, еще в 1920 году, четверо или пятеро часов с царскими гербами и вензелем „Н. И“. Часы были с боем, цифры на них светились. Потом показывал круглое кожаное портмоне с тремя отделениями, наполненными доверху золотыми монетами — империалами, полуимпериалами и пятерками.

Когда белые отступали, Феликс ходил по тобольским купцам и предлагал им сохранить ценности у себя в Знаменском монастыре. У жены городского головы выманил таким путем шкатулку с драгоценностями. У купца одного — банку с золотом, запаянную. А после никому ничего не возвратил, сказал, что при обыске отобрали, хотя обыска у них в монастыре не было. Говорят, что к нему и какие-то царские драгоценности попали.

Где теперь Феликс, неизвестно. Из Тобольска он уехал в 1923–1924 году. Когда уехал, вытребовал к себе монашку Евсетию, свою любовницу. Потом стало известно, что Феликс отравил ее: слишком многое она про него знала. Такие штуки он и до этого проделывал, заметая следы. Зарезал монаха Иннокентия, говорили также, что и другой монах, Прокопий, скоропостижно умер не без его участия, да, похоже, и сам игумен, Павел Буров, который очень его боялся, — тоже. Его все привыкли бояться: при царе был связан с полицией, при белых — с контрразведкой и всегда стращал: кого хочу — предам, кого хочу — выручу.

Была еще в городе жена крупного торговца и пароходчика Голева. Он богатый старик, а она из бедной семьи, молодая и красивая. Звали ее за бойкую жизнь попросту — Нюркой. Когда Романовых привезли, она метила поживиться от них чем-нибудь — бриллианты любила. Удалось ли ей это, неизвестно, но, когда она бросила Голева и, обокрав его, уехала с новым любовником в Омск, то бриллиантов у нее в шкатулке было немало. А потом в Омске у нее еще любовник был…»

— Тут уж ты перестарался, — смеясь, заметил Михеев, читая записи Саидова. — Зачем в протокол тащить всех ее любовников?

— А я знаю? — сам удивился Саидов, озорно хмыкнув. — Вдруг пригодится…

— Это верно, нам все может пригодиться, — задумчиво подтвердил Михеев.


А Саидов каждый день прибавлял к списку бывших монахинь новые имена. Подолгу рыскал по городу и окрестным деревням, устанавливая адреса, добывая сведения о бывших жилицах обители.

— Эка, сколько ты их откопал, можно заново монастырь создавать, — заметил ему, смеясь, Михеев. — Только игуменьи не хватает.

— Будет и игуменья, — довольно щурясь, успокоил его Саидов. — Дай только срок.

— Где ж ты ее возьмешь? Она ведь умерла.

— Одна умерла, а другая жива. Та, что сменила Дружинину. Липина ее фамилия.

— Так давай ее сюда, — обрадовался Михеев.

— Обожди, дай срок. Липина в Омске. Ее еще разыскивать надо. И доставить сюда.

— Даю, даю срок. Неделю хватит?

— Думаю, что раньше успеем. А пока давай работать с теми, что здесь, под боком. Только, я смотрю, мямлишь ты с ними. Нас так не учили. Построже надо. Враги ведь. Что с ними нянчиться.

— Нельзя, Саша. Не все враги. Есть и просто заблудшие души, случайный элемент. Да и с врагом надо быть сдержанным, спокойным. Бить его логикой, а не жестокостью. Криком да грубостью ничего не докажешь, истины не добьешься.

— Ну, твое дело, — сказал Саидов, видимо не очень убежденный в его правоте.

А «свидетели» тем временем шли и шли: по два-три в день доставлял их Саидов в кабинет Михеева. Однако в большинстве это были рядовые монахини, мало или вовсе непричастные к укрытию ценностей. Нового почти ничего они добавить не могли. Были и такие, что лишь путали Михеева, указывая на неизвестные якобы тайники, которые на поверку оказывались ложными. Иные болтали невесть что о фантастических, никогда не существовавших драгоценностях, хранившихся будто бы в монастыре, но нетрудно было убедиться, что это лишь отголоски обывательских слухов, нараставших в свое время подобно снежному кому.

Встречались и фанатички, глубоко затаившие злобу и ненависть к «нехристям», разрушившим их привычный уклад. Они либо упорно отмалчивались, ссылаясь на незнание, либо прямо заявляли, что ничего не скажут, ибо отвечать не желают. Однако Михеев терпеливо, подолгу сидел с ними, пока не устанавливал, что и сказать-то им чего-нибудь нового, собственно говоря, нечего. А если и есть что, то незаметно для себя они так или иначе это выбалтывали в разговоре.

Особенно колоритной среди таких была Карпова — Селафаила по монастырю. Сухая, костистая старуха с фанатично горящими на длинном лошадином лице глазами, без единого зуба во рту — она явно стремилась «пострадать за веру». Даже на обычные вопросы отвечала злобно, с вызовом, прямясь на стуле, как на костре.

— Какую должность в монастыре вы занимали? — спрашивал ее Михеев.

— Келейницей была у матушки игуменьи, царство ей небесное, несчастьями убиенной. Накажет вас бог за ее святую душу.

Михеев, устав от обходных и наводящих вопросов, на которые никаких интересных ответов не получил, решил пойти напролом.

— Мы знаем, что при вашем участии в монастыре прятались драгоценности бывшей царской семьи, в частности шкатулка с ожерельем царицы. Где они сейчас?

Селафаила, с загоревшимся взглядом, брызжа слюной из беззубого рта, закричала кликушески:

— В узилище пойду, огнь и пытку приму, а не скажу! В геенне огненной на том свете мучиться не хочу. Вам, безбожникам, тайну святую выдать? Жги меня, режь меня, ничего не узнаешь. Удостоюсь муки-мученской с верою и любовью во имя отца и сына и духа святого, именем коих клятву давала…

— Большое ожерелье-то было? — перебил ее Михеев.

— Не было никакого ожерелья, враки это. А четки иерусалимские, с частицей креста Христова, святыню царицы-матушки, так захоронили, что вовек никому не найти. И не пытай лучше. Я не Препедигна-грешница, коей вечно гореть в аду, в смоле кипящей, клятву не нарушу.

— А что она сделала, Препедигна эта?

— Передала я ей от игуменьи узелок с золотом для укрытия. Тыщи на две, как сказали, рублей. А она, клятву нарушив, яко тать покусилась на добро обители, прикарманила. Говорит — украли. А кто на базаре за золото баретки новые покупал, спроси-ка у нее? То-то. В геенне ей место, греховоднице толстопузой. А меня — хоть режь, хоть жги… И о шкатулке царской не спрашивай, не скажу.

— О какой шкатулке? — насторожился Михеев.

— В которой четки святые хранились…

Михеев, улыбаясь, перемигнулся с Саидовым и прервал Селафаилу:

— Ладно, бабушка. Идите, отдыхайте. Резать и жечь мы вас не будем. Нет нужды.

Старуха растерянно посмотрела на него, затем перевела недоуменный взгляд на Саидова, словно прося перевести — о чем это ей говорят.

— Идите, идите, — встал, чтобы проводить ее, Саидов. — Идите с богом, отдыхайте.

Но Селафаила встала не сразу, все еще ожидая чего-то, не веря, что ничего более от нее не требуется.

— Кто бы это такая — Препедигна? Имя-то какое, ни в жизнь не слыхал. Нет там ее в наших списках? — спросил Михеев, когда Селафаила вышла.

— Есть такая, — сказал, просмотрев свои списки, Саидов. — Только вот фамилии нет. Никак не доищусь.

— А поискать надо. Даже без фамилии. Может, ее по фамилии-то до сих пор никто не зовет. И еще — что это за шкатулка царская? Только ли четки святые в ней хранились?


Царская шкатулка снова всплыла в несколько курьезном разговоре с другой келейницей игуменьи, древней старухой Чусовлянкиной.

— Агния мне имя дали, за кротость, — представилась она в ответ на вопрос об имени и фамилии, кротко глядя на Михеева тусклыми слезящимися глазами и держа ладошку ковшичком у уха.

— Долго вы в монастыре прожили? — спросил ее для начала разговора Михеев.

— Ой долго.

— Лет двадцать?

— Двадцать, милый, двадцать, — кивала головой Агния.

— А может, тридцать? — улыбнулся Михеев.

— Тридцать, — охотно соглашалась бабка.

— Может, и больше?

— Кто его знает. Давно. С малолетства в обители.

— В каких вы там ролях были, в обители-то?

— В ролях не бывала, как можно! — испуганно отстранилась Агния. — Келейницей была я у матушки.

— Доверяли вам, значит?

— Доверяли, касатик. Волосы утром причесывала, постелю заправляла, в бане спину терла, перед сном иногда пятки чесать доверяли.

Саидов еле удерживал смех, несмотря на укоризненную мину Михеева.

— И тайны тоже доверяли?

— И тайны тоже.

— Какие же?

— А всякие. Сон какой привидится — расскажет, скоромное в пост при мне покушает, наливочку за пазухой принести доверит. Доверяли, милый, как не доверять, давно я при ней… — наставительно, как заблуждающемуся мальцу, объясняла Агния.

— Значит, знали вы и о том, как пряталось монастырское добро?

— Знали, как не знать.

— Вот и расскажите нам об этом.

— Что рассказывать-то?

— Ну — как прятала.

— Да я и не прятала вовсе. У меня своих делов хватало — в передней сидеть, доложить, кто пришел, подать что.

— А царского добра у игуменьи не сохранилось какого-нибудь?

— Было и царское. Портреты были царские. За шкафом потом стояли, при новой-то власти…

— Я про другое, бабушка. Не было ли драгоценностей каких?

— Были и драгоценности. Панагия была, царицей посланная. Ложечка серебряная с вензелем царским — у послушницы отобрала, что певчей в царский дом ходила.

— Может, кольца были, броши, ожерелья, ну — бусы, что ли?..

— Бусы тоже были.

— Какие они с виду, из чего сделаны?

— Бусины кипарисовые, из креста Христова сделанные. В одной-то, большей, частица мощей святых. Тоже царицей даренное. Четки, по-нашему, называются.

— А из камней драгоценных не было ли чего? Говорят люди, что было, дескать.

— Чего не видала, того не видала, врать не буду. В шкатулке разве что у нее хранилось. Потайная шкатулочка, «Боже, царя храни» на ней вырезано и вензель государя.

Михеев и Саидов переглянулись.

— Где же она ее хранила?

— А за кивотом. Никого к ней не допускала. А глядела когда, так лишь в одиночестве. Окна завесит да при лампаде и разглядывает, перебирает.

— Пришлось, значит, видать — что там в ней было?

— Не довелось. Не любопытная я. Зайду не в пору, матушка зыркнет глазами, ну я и ходу назад, к себе в угол, от греха подальше. Видела, блестит что-то, а что — не пойму.

— На бусы не похоже?

— Может, и похоже, не разглядела.

— Куда ж она потом девалась, шкатулка-то?

— Кто ее знает. Только что после смерти игуменьи не нашли ее. Накануне еще была, знаю. Мать-казначея, что потом настоятельницей стала, все обшарила, много чего всякого нашла, а шкатулку — нет. Меня пытала, не знаю ли я, А я, говорю, почем знаю. Посмотри за кивотом, там была. Разворотила казначея кивот, а там пыль одна. Место, правда, знатко, где стояла шкатулка-то.

— Выходит, передала ее игуменья кому-то?

— Может, как не может.

— Кому, например?

— Вот уж и не знаю, что сказать. Мало кому она доверяла, игуменья-то наша. Недоверчивая была.

Разговор заходил в тупик: старуха в самом деле ничего не знала о передаче шкатулки в другие руки. Да и была ли она передана, не осталась ли где-то там же, в монастыре, укрытая той же игуменьей в новом месте? Видно было, что Агния ничего не собиралась скрывать, о тайнах она имела свое понятие: зачем скрывать то, в чем нет ничего плохого? Да и знать она, несмотря на близость к игуменье, могла немногое— нелюбопытная, кроткая, исполнительная слуга, с которой не церемонится, но и близко к тайнам не допускает ее хозяин.

Михеев поймал себя на том, что он с совершенно, казалось бы, неуместным чувством теплой жалости смотрит на сухонькую, глубоко согнутую старушку в стареньком дырявом платке, выцветшей латаной юбке, глухую и почти слепую— кроткое, беспомощное существо, жалкое в своей неприкаянности. У ног ее на ковровую дорожку натекла лужица грязи. Подошва одного из дряхлых опорков отстала, и в ощерившийся деревянными зубами просвет выглядывает голый палец.

— Ну что ж, бабушка, спасибо и на том, что вспомнила. Далеко живете-то?

— Да ведь как тебе сказать. Тебе — близко, мне — далеко. Ползу-то я как улита.

Михеев наклонился к Саидову:

— Отправь-ка ты ее, пожалуйста, на вашей пролетке. Будь другом, сделай…

Саидов удивленно посмотрел на него, но отложил перо и, взяв старуху под локоть, повел ее к выходу.


Как на очень близкое к игуменье лицо монахини указывали на бывшую благочинную монастыря — Мезенцеву. Найти ее оказалось нетрудно, она никуда из Тобольска не выезжала.

«Я, Мезенцева Марфа Андреевна, по монастырю Рахиль, — записывал Саидов ее ответы на вопросы Михеева, — родилась в 1875 году, в селе Блинниково, в семье зажиточного крестьянина. Кроме земли и хозяйства, отец имел еще и торговую лавку. Я до двенадцати лет жила в семье, а потом переехала в Тобольск, к брату, занимавшемуся там мучной торговлей, и помогала ему управляться по дому. Восемнадцати лет ушла в монастырь…»

— Почему? — спросил в упор Михеев.

Мезенцева — высокая, статная,степенная и медлительная в движениях — повела на него темными, глубоко посаженными глазами.

— В те поры это не запрещалось.

— А все же? По своей или по чужой воле? Или случаи толкнул? — настаивал Михеев, с интересом оглядывая се скромную, но добротную и аккуратную одежду, не по возрасту свежее, почти без морщин лицо с крупным красивым ртом. «Красавица, наверное, в молодости была», — подумал он.

— По своей доброй воле, по собственному хотению, — ответила Мезенцева, но почему-то отвела глаза.

— Продолжайте, — предложил Михеев.

«…Когда брат женился, я, испросив родительского благословения, ушла в обитель. В 1915 году игуменья поставила меня хозяйкой монастырского подворья в Тобольске. На исходе 1920 года вернулась в монастырь, была рукоположена в благочинные…»

— Но ведь вы, кажется, до этого не были полноправной монахиней? — спросил Михеев, доставая из стопы папок на столе какое-то старинное «дело» с черным восьмиконечным крестом на обложке. — До революции вы числились в белицах, то есть в послушницах.

Мезенцева проводила медленным цепким взглядом «дело», легшее перед Михеевым.

— Постриг я приняла в двадцатом году, — неохотно ответила она.

— Что же так поздно? Двадцать пять лет жили в монастыре, а постриг не принимали?

— Так уж получилось, — вздохнула Мезенцева. — Думала, может, домой вернусь, мать у меня хворая, уход нужен.

Михеев молча перелистал «дело» и отложил его обратно в стопу папок.

— Дальше? — попросил он.

«…В монастыре я прожила до его закрытия, а после поступила в услужение к архиепископу Назарию. Когда он в 1930 году умер, жила в частных домах, зарабатывая тем, что услужала знакомым людям по хозяйству, а летом — на поле и в огороде…»

— Биография интересная, — заметил Михеев.

— Да уж какая есть, — спокойно парировала Мезенцева.

— А за что вы сидели, Марфа Андреевна?

— Кто не сидел, — так же спокойно ответила Мезенцева. — От сумы да от тюрьмы не отказывайся. А за что, вам лучше знать.

— Ну, все же. Чтоб старые бумаги не ворошить, — потянулся опять Михеев к папкам.

— За имущество… обители, — с вызовом глядя на Михеева, ответила Мезенцева.

— Как это за имущество? Растратили, что ли, на своем подворье?

Мезенцева не приняла иронии.

— Прочитали в бумаге, что, значит, за сокрытие монастырского имущества и за сопротивление при его изъятии.

— Вот это понятнее, — захлопнул папку Михеев.

— Что ж тут понятного? — зло переспросила Мезенцева. — Свое прятали, не чужое.

— Свое? — не удержался Саидов. — Да была ли там вашего-то хоть кроха? Народное все… Народ нес, а вы у него последнюю медную копейку…

Мезенцева не удостоила его взглядом.

— Так за что все-таки посадили вас тогда? — повторил вопрос Михеев.

— Укрыли добро свое — утварь церковную, иконы, евангелия не сдали, как приказано было.

— А может, не только иконы и евангелия?

Мезенцева молчала — дескать, я все сказала.

— А серебро, ранее описанное, не прятали? — чувствуя, как в нем накипает злость, но сдерживая себя, откинулся на стуле Михеев. — А муку и сахар, что с подворья были привезены? В землю зарывали — пусть сгниет, да ребятишкам Поволжья не достанется, пусть пухнут с голоду — так? Что ж молчите, Марфа Андреевна?

— Как все, так и я, — угрюмо выдавила Мезенцева. — Отсидела сколько положили, две недели, и ладно. Что, снова сажать будешь? За старое…

— Царскую шкатулку вы прятали?

— Нет, не я, — быстро, без раздумья ответила Мезенцева. — Я за муку да за сахар сидела.

Михеев удовлетворенно отметил: значит, шкатулка с ожерельем все же не миф. Была. А может, и есть еще… Мезенцева, однако, сидела спокойно, с непроницаемым лицом.

— А кто?

— Не знаю. Я на подворье была при царе-то.

— Зато когда изымали монастырские ценности, вы были там, в монастыре.

— А вот и нет, — словно поддразнивая Михеева, качнула головой вбок Мезенцева. — Я в то время в обители не была. Отпустили меня в деревню, мать хоронить. Месяц там находилась.

— Эвон как, — усмехнулся Михеев.

— Можешь проверить. Книги церковные посмотри, запись об отпевании есть. В сельсовете справься, там сторожем старичок служит, соседом нашим тогда был, помнит.

— А за муку когда садили?

— Это уж после, когда вернулась.

— И о шкатулке больше не слыхали?

— Не слыхивали. А была она? — не то интересуясь, не то сомневаясь, спросила Мезенцева. — Если и была, так…

— Что — так?

— Что с возу упало…

— То подобрать можно, — подхватил Михеев.

— Подбирай, если знаешь, где, — зло и насмешливо глянула ему в глаза Мезенцева.

— А вы знаете?

— А я и не теряла.

«Язычок остер!» — оценил про себя Михеев ее быстрые и находчивые ответы. Заглянув в составленный по допросам список знакомых игуменьи, спросил:

— Кто такой Томилов?

Мезенцева ответила не сразу. Казалось — думает, изучающе вглядываясь в Михеева.

— Нет, не припомню.

— Я напомню. У игуменьи частенько бывал.

— Я не келейница, у дверей ее не сидела. Кто там ходил к ней — где мне всех знать.

«Может, и в самом деле не знает?» — подумал Михеев.

— Не там ищешь, дорогой, — прервала его молчание Мезенцева. — Что ты меня словно по косточкам обсасываешь? Сказала тебе: непричастная я к этому. Верь, не прогадаешь.

— Где же, по-вашему, искать надо?

— У отца Алексея, вот где. А в обители все, что было спрятано, все найдено, не сумлевайся. Отец Алексей в большом доверии у царя был. Подарками царскими хвалился, да не в них дело. Шпага царевича у него хранилась, точно тебе говорю. Вся золотая, бриллиантами осыпанная. И еще что-то — не то ожерелья, не то корона царицына. Вот где щупать-то надо было. Так и увез с собой все добро — с верных слов говорю тебе, слушай меня… Пока вы там бедных монахинь за иконы какие-то таскали, отец Алексей — иерей хитрый, что и говорить, — благословлял вас за это, что не его, а нас, грешных, тормошите зазря…

— Что ж тогда не сказали властям, вам беспокойства, глядишь, не было бы.

— Не наше это дело. Не спрашивают, так не сплясывай, так у нас говорят.


Отец Алексей. Домашний священник Романовых в Тобольске. Особо близкое к ним лицо. Пожалуй, ему могли доверять больше, чем какой-то незнакомой игуменье… Был смысл прислушаться к словам Мезенцевой.

Саидов, которого Михеев спросил об отце Алексее, тоже слыхал раньше о нем, но к слухам о золотой шпаге и царской короне отнесся с сомнением: обывательской болтовни такого рода по Тобольску все эти годы ходило немало. Тем более, что отец Алексей до последних лет жил здесь же, в городе, как говорится, у всех на виду, и только лишь года два или три назад выехал в Омск к детям, где и умер.

Однако вечером, докладывая в Свердловск о ходе работы, Михеев счел нужным сообщить об этом Патракову. Тот отнесся к сообщению как будто безразлично, только лишь предложил тут же уточнить «исходные данные» о семье попа.

На другой день Михеев имел возможность допросить Липину: она прибыла с утренним пароходом из Омска.

К сожалению, надежд его Липина не оправдала. Эта ловкая в своем кругу интриганка, наглая и плутоватая, всю жизнь мечтавшая об игуменском клобуке, о власти, получила ее в конце концов тогда, когда власть эта уже была призрачной и ни доходов, ни почестей особых не принесла ей. Еще какое-то время она была игуменьей доживавшего свои дни полуофициального монастыря с двумя-тремя десятками монахинь-полукалек, которым больше некуда было податься.

Еще не такая уж старая — подходило шестьдесят, — но неожиданно потерявшая «нить жизни», надежды, которыми жила, она как-то сникла, слиняла. Из боевой прежде и крутой нравом влиятельной матери-казначеи, привыкшей и угодничать и командовать, эта бывшая «Ришелье в юбке» превратилась в скучную болтливую старуху, неопрятную и болезненную, с потухшим взглядом белесых глаз.

— Все, дорогие вы мои, все как есть, выложила я тогда Чека как на духу, — скрипела она, привалясь к столу. — Власть надо уважать, всякая власть от бога. С игуменьей я воевала, доказывала — сдать, мол, надо ценности-то. За то и потерпела, была отрешена от должности казначеи. Спасибо, преосвященный не утвердил унижение сие. Сама я ничегошеньки не укрывала, а про что знала, сообщила властям. А когда была рукоположена настоятельницей, не токмо что прятать — сама искала, чтоб передать по назначению.

— Очень вы, значит, преданы Советской власти? — невозмутимо спросил ее Михеев.

— Кого хочешь спроси, все скажут.

— Почему же тогда не сообщили никому об укрываемых в монастыре царских драгоценностях?

— Все как есть говорила. И о царской посуде, и о письмах зловредного старца Распутина…

— Ну, это, положим, нашли без вашей помощи. Я о драгоценностях говорю. О шкатулке царской, например.

— А что, нашлась она? — чуть не привскочила на стуле Липина.

— Шкатулку помните?

— Была такая, верно ты говоришь. Правду тебе скажу — искала ведь я ее в покоях игуменьи. Только не нашла. В другие руки, видно, попала, хитнику какому-то. А ведь была, знаю. За неделю перед этим подглядела, куда она прячет ее.

— Значит, знали, что там есть драгоценности?

— Да как тебе сказать… Вот как дело-то было. Еще в девятнадцатом, при белых, пошла я как-то к игуменье по делам. Да мимо келейниц-то и шасть без предупреждения к ней в спальню. Смотрю, сидит это игуменья не одна, а с ней господин Волков, царский камердинер. Сидит и пишет что-то на листочке. Он и раньше у нас бывал, когда царь тут жил в Тобольске… А промеж них, игуменьи и Волкова, на столе — шкатулка открытая. Что в ней есть, не разглядела я, не успела, игуменья шкатулку захлопнула и на меня сердито так посмотрела: чего тебе, дескать, надо? Только и видела, что сияние волшебное из шкатулки идет. А что сияет, не довелось рассмотреть. Я объясняю, по такому-то, мол, делу. А она рукой на меня машет: «Потом, потом. Не до тебя. Видишь, с человеком занята. Иконки ему в дорогу собираю, им у нас оставленные». А какие уж там иконки… Вот потом я все и тщилась узнать: что там, в шкатулке, было? Осталось там или господин Волков забрал?

— Так и не удалось узнать?

— Не удалось, родимый. Опоздала, видно, я. На крыльце я тогда стояла. Слышу крики в покоях игуменьи. Я — туда. А навстречу Препедигна. Кричит: «Матушка преставилась». Прибежала я в спальню, а она уж, считай, совсем остывшая. Кругом беспорядок, будто шарил кто. Я — к киоту. Вынула икону, за которой, как видела, ставила игуменья шкатулку, а там пусто. То ли Препедигна, то ли до нее кто, только досталась кому-то, а не мне… Не обители, — поправилась, потупившись, Липина.

«И тут Препедигна, — отметил про себя Михеев. — Надо все же разыскать ее».

Липину он отпустил — нового она, судя по всему, сказать ничего не могла: зная многое, она не знала главного.


Известие об отце Алексее, по-видимому, вызвало у начальства интерес — Михеев получил распоряжение явиться в Свердловск со всеми данными о бывшем царском духовнике.

Михееву возвращаться не хотелось. Хотя внешне казалось, что он зашел в тупик: допрошены все, кого удалось найти, а дело ни на шаг не продвинулось. Разве только Препедигна… А и было ли ожерелье-то? Быть может, это тоже один из обывательских слухов.

Но все же считать работу законченной он не хотел. Пока нет убедительных данных о том, что ожерелья не было, до тех пор, — думал Михеев, — заканчивать работу нельзя.

Саидов, узнав о вызове Михеева, нахмурился. Резко отодвинул в сторону конторские счеты, на которых подсчитывал приготовленные к сдаче комсомольские взносы, и не без ехидства заметил Михееву:

— Так, конечно, легче. Нетю, мол, и все.

— Что значит — нетю? — удивился Михеев.

— А это у меня сынишка так говорит, когда лень что-нибудь искать. Потеряет чулок и просит у матери: дай другой. Она ему: ты же, говорит, в той комнате где-то бросил его, поищи сам. Смотришь, пойдет, встанет в дверях, обведет взглядом стены и потолок и докладывает: нетю. Я уж знаю: лень искать. В других случаях, шайтан такой, правильно выговаривает: нет, нету.

Михеев улыбнулся, выслушав семейную притчу, но, положив руку на плечо Саидову, невесело сказал:

— А ожерелья-то все-таки нет. И следов к нему тоже.

— Почему нет? — замахал руками Саидов, бегая по комнате. — Следов много, только мы не знаем, какие из них ведут к цели. А потом… Больно уж ты мягок с ними, с монашками. Прижать бы их покрепче, кто-нибудь что-нибудь да и выложил бы.

— Что значит — покрепче? — вздохнул Михеев. — Пугать их, что ли? «Покрепче» я понимаю только лишь в одном смысле: покрепче логически строить допрос. Так знать все привходящие обстоятельства, так построить цепочку вопросов, чтобы человек неизбежно или бы сказал все, что знает, или бы соврал.

— Ага, вот видишь! — обрадованно закричал Саидов.

— Ничего не вижу. Вот и надо эту логическую цепочку вопросов строить так, чтобы ты мог твердо знать, когда он врет, а когда нет. И почему врет. Вот в этом мы с тобой, может, и оказались недостаточно крепки и умны.

— Значит, ты тоже считаешь, что продолжать дело бесполезно?

— Нет, не считаю. Но, честно скажу, как продолжать его — еще не знаю. Ты знаешь?

— Если тоже по-честному, как и ты — нет, — с улыбкой сознался Саидов, поигрывая костяшками на счетах. — Но, хоть наугад, а продолжать надо.

— Наугад — это плохо. Без системы поиск не поиск. Вот и давай-ка осмыслим сейчас, что мы имеем.

— Давай, — согласился Саидов.

— Есть сигнал: в монастыре хранилось драгоценное ожерелье бывшей царицы…

— Так, — отложил Саидов косточку на счетах.

— Нет, ты не ту костяшку кладешь. Клади ту, что означает сотню.

Саидов сменил костяшку.

— Так вот, встает первый вопрос: было оно или не было? О том, что было, все говорят лишь с чужих слов, никто из опрошенных не может утверждать, что видел именно его. Документов на то, что ожерелье было в монастыре, тоже, конечно, не оставлено. Так? Значит, из ста шансов половина — долой: пятьдесят за то, что оно было, пятьдесят — что не было.

Сбросив костяшку, Саидов отложил ниже пять других.

— Предположим, было, — продолжал Михеев. — Но сохранилось ли оно? Могло сохраниться. А могло и исчезнуть из тайника уже давно: времени-то ведь прошло немало. Сбрасывай пятьдесят и клади двадцать пять…

— Оно могло исчезнуть из монастыря, но сохраниться в другом месте, — заметил Саидов, произведя на счетах операцию.

— Это уж другая версия. Важная, интересная, но не та. Ее мы рассмотрим отдельно. А пока пойдем дальше… Если ожерелье сохранилось, то доступно ли оно нам?

— Как это? — не понял Саидов.

— А так. Представь себе, что тот, кто знал тайник, умер или уехал. В таком случае лишь совершенно маловероятная случайность поможет натолкнуться на тайник. Практически учитывать ее нельзя.

— Двенадцать с половиной, — снова щелкнул Саидов костяшками.

— В другом случае мы имеем: и ожерелье все еще в монастыре, и есть на свете человек, который знает, где оно спрятано. Но двенадцать ли с половиной наших шансов из ста за успех? Нет, Саша, верных — меньше.

— Давай дальше, — предложил Саидов, недовольно глядя на счеты.

— Дальше так. Если и есть человек, знающий тайник, то в одном случае мы можем найти его, а в другом — нет. Ведь это может быть какое-то совсем незаметное, нами не предполагаемое лицо. Никто другой о нем не знает, сам он о себе, конечно, ничего не говорит. Может так быть?

— Может, — вздохнул Саидов, щелкая на счетах.

— Но вот, наконец, мы нашли человека, к которому сходятся все нити, и мы можем доказать… понимаешь — доказать, что он участвовал в укрытии ожерелья. А ты уверен, что нам удастся в этом случае найти ожерелье? Я — нет. Он знает, что никто больше на свете не знает, где именно оно хранится. Может указать на ложный тайник и сказать, что ожерелье исчезло, кто-то уже нашел его. Может сказать, что он в свое время сам вскрыл тайник и передал ожерелье кому-то другому. Укажет на такого, кто давно умер или, скажем, уехал за границу, и попробуй опровергнуть это, уличить его во лжи.

— Уж только бы найти такого, — пробурчал Саидов.

— Значит, если мы и наткнемся на такого человека, это еще не полный успех, а возможная половина его. А сколько весит эта половина, Саша?

— Три целых и сто двадцать пять тысячных, — подвел итог Саидов.

— Вот эти три из ста и считай вероятностью успеха. Зато верными. Все остальное — может быть, а может и не быть. Три шанса. Тысячные можешь отбросить.

Саидов задумчиво курил, глядя на три костяшки, оставшиеся на счетах.

— Да… Малинин и Буренин. Арифметика.

— И логика. Хотя и примитивная. А теперь посмотрим, в чем состоят эти три шанса. Есть ли среди опрошенных нами человек, знающий тайну?

— Спрашиваешь. Знать бы…

— Кое-кого мы можем сразу вычеркнуть из списка: у кого алиби, у кого явная непричастность, у кого еще что. Но как из тех, кого можно подозревать, выбрать нужного, как уличить его?

— Чего там гадать — спрашивать и спрашивать, пока не скажут.

— Измором брать? Могут и в этом случае не сказать. Ты и знать не будешь, есть ему что сказать или нет. А время идет…

Михеев встал и с хрустом потянулся.

— На что ж ты тогда рассчитываешь? В чем они, твои три шанса?

— В чем? — переспросил Михеев. — Один в том, что кладохранитель — назовем его так — среди тех, кого мы нашли. Второй — среди тех, кого они назвали, но мы еще не разыскали. А третий — среди тех, кого и они не назвали, и мы еще не разыскали, а он есть и даже где-то, может быть, совсем рядом.

— Мудрено, — покрутил головой Саидов.

— Да, особенно если вспомнить, что у нас есть еще и вторая версия.

— Что ожерелье не в монастыре?

— И не у монашек.

— У отца Алексея, что ли? Болтовня, я думаю, это.

— Кто его знает… Проверить все же надо. Да и не он один мог быть кладохранителем. В этом направлении мы с тобой еще тоже не работали.

— Вот и давай работать, — оживился Саидов.

— А время? Знать бы, что идешь по правильному следу, наплевать бы и на время. А вдруг зря? Ведь всего-то у нас три шанса из ста. Год пройдет, пока все ниточки перепробуешь. Кто нам позволит год наугад работать?

— Черт-те что, — уныло согласился Саидов.


За день до отъезда Михеева неутомимый Саидов сумел-таки разыскать Препедигну. В миру она звалась Прасковьей Архиповной Мироновой.

Дородная расплывшаяся старуха в тяжелом ковровом — несмотря на теплую погоду — платке, заколотом под подбородком булавкой, вошла в кабинет, тяжело дыша и отдуваясь, отчего ее нижняя губа то отвисала, то втягивалась в беззубый рот. Уставила на Михеева вопросительно-настороженный взгляд узких с отечными веками глаз из-под кустистых, похожих на шевелящихся тараканов, бровей.

О себе Миронова рассказывала нехотя, словно не понимая, о чем ее спрашивают. О других же говорила охотно, с неожиданной живостью.

Михеев задал ей вопрос о близких знакомых игуменьи.

— Степаниду кривую запиши, она матушке мед с пасеки возила и бражку-медовуху. Николая Егорыча с пристани — большой вклад в монастырь когда-то внес, иконостас обновил тщанием своим, за что и был у игуменьи завсегда обласкан вниманием и молитвами, — диктовала она Саидову, как дьячку поминальник, тыча скрюченным пальцем в край стола. — Чегодаеву вдову, из города она, мадерцей снабжала матушку, а в прочем баба непутевая была, все знали… Томилова Василия Михалыча — икорку нам доставлял, лодки наши чинить своих людей посылал. Похоже, что деньги свои матушка ему в рост давала. Через Рахилю с подворья тобольского…

«Рахиль — это ведь, кажется, Мезенцева? — вспоминал Михеев. — Но она как будто отрицала свое знакомство с ним. Почему бы это? Кто из них врет?»

— Отец Алексей изредка захаживал, — продолжала Миронова, тыча пальцем и колыхаясь всем своим тучным телом. — Толкование мирских событий изъяснял матушке. Газетку иногда читал… Не знаю, кого тебе и назвать еще, всех, кого вспомнила, сказала.

— А Петропавловского Степана Антоновича не вспомнили?

— Такого не помню. Не всех ведь знала, где их всех-то знать.

— А вот он вас знал. Деньги, говорят, вы с ним прятали.

— Эку несуразицу на человека наплетут. Не знала я его, так как же прятать с ним что-то могла? Не говори уж ничо-то.

— Да ведь у нас это не франко-потолок взято, — ввернул Михеев входившее в моду словцо. — Вот послушайте-ка.

Он раскрыл одну из папок на заложенном бумажкой листе и не спеша, поглядывая после каждой фразы на Миронову, прочитал:

«Моя давняя знакомая, Препедигна, просила меня в 1923 году спрятать доверенные ей монастырские ценности — 1300 рублей в золотых монетах, серебряные ложки и прочее. Я сложил все это в железную банку и зарыл, в присутствии Препедигны, в лесу по дороге к Жуковке. А потом перепрятал все это в другое место, уже один. Здесь они и были найдены по моему указанию».

Миронова, слушая, оставалась спокойной, только шумнее засопела, расслабив отвисшую нижнюю губу. Когда Михеев кончил читать, она сипло хохотнула.

— Ловишь? Умер он, батюшка, в двадцать пятом. Как бы он сказал тебе это? Не с того же света.

— А он это даже сам и записал. И не на том свете, а на этом. И еще до двадцать пятого года. Итак, во-первых, вы его знали?

— Может, и знала, да забыла.

— Во-вторых, ценности вы все же прятали, хотя раньше отрицали это.

Миронова молчала, выжидательно глядя на Михеева.

— В третьих, вы с Петропавловским спрятали золотых монет на сумму в тысячу триста рублей, а получили для этого больше — две тысячи. В-четвертых… — перечислял Михеев, тыча пальцем в стол, как недавно тыкала Миронова. — Впрочем, давайте по порядку. Снова да ладом, как говорят. Вы же видите, что нам многое известно…

— Раз все тебе известно, так чего спрашиваешь? Пиши сам, — проворчала Миронова.

— Ну что ж, и запишу. Пишите, Саидов… Я, Миронова, признаюсь, что скрывала свое участие в укрывании ценностей. Дело было так… Может, все-таки лучше сама продолжишь?

— Что уж… Пиши, — наклонила голову Миронова, будто рассматривая свои пухлые, в переплетении вен, руки на коленях.

Саидов записывал.

— Дело было так. Когда закрывали монастырь, ко мне в келью пришла старая монашка. Ни имени, ни фамилии ее сейчас не помню, знаю, что потом она умерла…

— Я напомню, — прервал ее Михеев. — Селафаилой ее звали.

— Ну, пусть Селафаилой…

— И не умерла она. Зачем же хоронить живого человека?

— Нашли, значит?.. Пиши… Пришла старая монашка, по имени Селафаила, и передала мне узелок с золотыми монетами. По ее словам, там было на две тысячи рублей, но я не считала…

— Считала, Прасковья Архиповна, считала. Нехорошо обманывать. Стыдно это.

— Бросишь стыд — будешь сыт. Ну, пусть считала, чтоб тебя, — рассерженно отмахнулась Миронова. — Ну отсыпала себе малость. Пить, есть, на черный день, на смертный час надо?

— На смертный час семьсот золотых рублей не многовато? — заметил Саидов.

Старуха метнула в его сторону сердитый взгляд и, не отвечая, продолжала:

— Золотых монет было на две тысячи рублей, но семьсот рублей я взяла себе и хранила на черный день…

— Понемногу тратя их, — подсказывал Михеев.

— Сначала я прятала сверток… — пытаясь не обращать на него внимания, продолжала Миронова.

— В шкатулке царской… — продолжал подсказывать Михеев.

— И это знаешь? — скривилась в подобии усмешки Миронова.

— В шкатулке этой, — отстукивал пальцем слова Михеев, — у игуменьи раньше хранились разные драгоценности, в том числе ожерелье бывшей царицы…

— Разные драгоценности, — в тон ему повторила Миронова, не замечая насторожившихся вдруг глаз Михеева.

— Вот так-то лучше, Миронова, — похвалил Саидов, положив перо и встряхивая затекшую кисть руки.

— И куда вы их потом девали? — спросил Михеев.

— А их там уже не было.

— Как не было? Вы же говорили, что были.

— Это ты говорил. Может, и были, откуда я знаю. Тебе виднее.

— Хитрите, Миронова?

— И ничего я не хитрю. Слыхала я, что было так у игуменьи какое-то царское добро, а сама не видала. Игуменья-то при мне померла. Одна я при ней была. Ну и, думаю, чего добру пропадать, лучше уж я схороню. Как зашлась матушка-то в кашле, посинела вся, пала на пол, я от страха бежать хотела, да смотрю — она уж не дышит. Ну, я и обшарила келейку. Нашла за киотом шкатулку, завернула ее в платок, а тут покажись мне, что идет кто-то. Я с испугу и выбросила ее в форточку, в сад. А потом уж побежала к людям — матушка, мол, преставилась!.. Ночью подобрала шкатулку-то, принесла к себе, открыла, а там вата белая да бисеру для вышивания пригоршни две. Лестовки у нас им разукрашивали.

— А может, и еще что-то было? С чего бы это игуменье бисер хранить за киотом?

— Вот как перед богом! — перекрестилась Миронова.

— Ну, бога-то вы, я смотрю, не очень боитесь. Вон на семьсот золотых рублей его нагрели…

— В чем грешна, в том грешна, а чужой грех на душу брать не хочу.

— Как теперь проверишь?..

— Можно проверить. Шкатулку так с той поры и не открывали. В том же платке завернутая лежит.

— Где? — удивился Михеев.

— В завозне у меня, в сундуке под лопотиной старой. Боюсь показывать: на ней «Боже, царя храни» вырезано.


В тот же день шкатулка, о которой было столько разговоров, нашлась. Она спокойно лежала на дне сундука в пристрое дома, где Миронова жила у сестры.

Похоже, что шкатулку действительно с тех пор не трогали: была она завернута в пропахший затхлостью платок с плотно слежавшимися складками. Внутри шкатулки, как и говорила Миронова, на слое пожелтевшей ваты лежала блестящая россыпь бисера.

— Вот тебе и ожерелье, вот тебе и сияние волшебное, — сказал Михеев, сердито захлопнув крышку и сдвинув шкатулку. — В этом, вероятно, и источник всех заблуждений.

Саидов, сидя на углу стола, хмуро рассматривал резную надпись: «Боже, царя храни». Старательно сделанная из грушевого дерева шкатулка была украшена не только этой надписью, но и многочисленной безвкусной резьбой. Флаги, короны, мечи, ленты, венки и пушки, взятые, несомненно, с ремесленных картинок лубочных изданий. Не верилось, что эта базарная вещица могла стоять в дворцовых палатах.

— Чепуха какая-то, — сплюнул Саидов. — Та ли все-таки это шкатулка? Давай спросим старуху еще раз.

— Давай.

Миронова, оказалось, знала и историю шкатулки.

Да, шкатулка никогда не стояла в царских палатах, хотя и называлась царской. Делал ее каторжник Хохлов в Томском остроге. По чьему-то совету он задумал изготовить и преподнести ее в дар наследнику престола, впоследствии ставшему царем, Николаю Романову, возвращавшемуся в 1891 году из августовской поездки на Дальний Восток.

Вояж этот был памятен Николаю. Над его злоключениями в Японии похохатывали в великосветских гостиных, шепотком злословили в кабаках, потешались в иностранных газетах и журналах и даже, напустив двусмысленного тумана, в некоторых русских изданиях. Дело в том, что наследнику-цесаревичу русского престола, сунувшемуся в городе Отсу куда-то без обычной в таких случаях свиты сопровождения, японский полицейский наставил шашкой на августейший лоб здоровенную шишку. Инцидент этот, скорее смешной, чем опасный, был выдан в официальных кругах за покушение на священную особу наследника, и в память «чудесного избавления от несчастья» по всей России служили молебны, закладывали храмы и монастыри.

Хохлов, в расчете на царскую милость, изготовил шкатулку с затейливой, но безвкусной резьбой и с дозволения начальства решил преподнести ее Николаю, посетившему Томск на обратном пути из Японии. Конечно, через вторые руки. Подхалимствующие чиновники, рассчитывая обрадовать высокого гостя, попробовали почтительнейше вручить сие «свидетельство любви народной», но наследник, нервно дергавшийся при одном упоминании о «чудесном избавлении», брезгливо отодвинул пальцем, затянутым в перчатку, шкатулку в сторону и повернулся к ней спиной. Чиновники сконфуженно ретировались.

Непринятый дар, к которому, однако, прикоснулся царственный палец, забрал к себе местный архиепископ Макарий. Желая осчастливить старых знакомых, он при какой-то оказии переслал ее в Ивановский монастырь, игуменье Дружининой. Там и хранилась шкатулка в почете под именем царской, хотя ее вернее было бы называть каторжной.

Все это подтверждалось заметками в местных газетах и рассказами старожилов, и основания не верить рассказу Мироновой не было.

Но куда девалось содержимое шкатулки, виденное Липиной и другими? Неужели там игуменья всегда хранила лишь бисер?

Миронова непритворно всплакнула, видя, что ей не верят, а оправдаться нечем. В стремлении доказать свою искренность она даже решилась поведать о всех деталях своего участия в операции по укрытию монастырских ценностей, хотя об этом ее уже не спрашивали: ценности-то эти были давно найдены.

Однако Михеев терпеливо выслушал, а Саидов старательно записал ее рассказ.

«В 1919 году, во время отступления белых, кажется в августе, меня и монашку-канцеляристку Серафиму Короткову вызвала к себе игуменья Дружинина. И сказала нам: „Надо спрятать ценное монастырское добро, чтобы уберечь его от Чека, когда придут красные. Я для этого нашла укромное местечко“.

По ее указанию мы с Серафимой, втайне от других, перетащили ночью из покоев игуменьи в старую монастырскую церковь несколько каких-то коробок и кожаный мешок. В церкви имелась заброшенная лестница, о которой никто не знал. По ней мы и забрались в какое-то темное помещение. Там игуменья показала нам потайное место, обнаружить которое было очень трудно. Туда мы сложили все, что принесли, забросали старой рухлядью, замуровали вход и разрушили лестницу, будто ее и не было.

Кожаный мешок, который мне досталось нести, оказался очень тяжелым, пуда два с чем-нибудь, хотя и невелик по размерам. Что в нем находилось, я не знаю. Помню только, что игуменья сказала: „Вся ценность здесь, в этом мешке“ — и велела дать клятву, что мы никогда и никому, ни под каким видом, даже под страхом смерти, не выдадим тайну.

Больше я этого мешка не видела, но слыхала, что через некоторое время его перепрятали на новое место. Будто бы его зарыли в монастырском саду, в цветнике, под клумбой, что к стене на выход. Если заходить по задним воротам, то на правой стороне, недалеко от садовой решетки.

Как я узнала, игуменья применила хитрый порядок: одни только рыли или готовили тайник, другие — только прятали в него, а третьи — или, может, даже четвертые — перепрятывали. Это для того, чтобы запутать следы, если кто выдаст тайну.

И все же после смерти игуменьи, узнав от кого-то о спрятанных монастырских ценностях и серебряной утвари, весом до восьми пудов, чекисты все это нашли и увезли. Искали тогда в саду, в малиннике, изрыли весь сад — копали канавы в разных направлениях. В те дни Серафима сказала мне: „Знаешь, ведь если бы они прокопали канаву на пол-аршина дальше, то нашли бы мешок, что мы с тобой прятали в церкви, а потом я перепрятывала. В нем и шкатулка царская была“. Но когда мы с ней пошли смотреть это место, оказалось, что мешка уже там не было, его опять перепрятали, видимо, тогда же, еще при игуменье».

Увы, все это было интересно, но бесполезно. В последние дни Саидов с помощниками несколько раз побывали в монастыре и облазили все его закоулки. Нашлось немало старых тайников, но все они были пусты.

— Не могла ли игуменья передать что-нибудь на сохранение отцу Алексею? Они, как вы говорите, знакомы были, — спросил Михеев Миронову на прощанье.

— Могла. Вполне могла. Если небольшое что. Только… — замялась Миронова.

— Что — только?

— Только едва ли передала. Ненадежный человек был отец Алексей. Бражник, картежник, жадный до чужого. Ему вон государь золотую шпагу наследника доверил на сохранение, а он, говорят, присвоил, не отдал слугам, когда пришли за нею. Слыхано ли дело — царя обокрасть! — горестно качала головой Миронова.

— Уж если бога можно на семьсот рублей нагреть, то чего же с царем церемониться? — не удержался от язвительной реплики Саидов.


Утром, собираясь к отъезду в своей уютной комнатке, к которой успел привыкнуть за это время, Михеев по инерции все еще продолжал обдумывать: все ли он сделал, что мог, так ли сделал? Насколько распутался тугой тобольский узелок?

Начальство, посылая его, дало понять, что оно и само сознает малую вероятность успеха, но его, Михеева, задача — доказать эту маловероятность, чтобы больше не возвращаться к вопросу и с чистой совестью сдать письмо-сигнал в архив. Или же, наоборот, представить доказательства перспективности дела.

Что же он, Михеев, скажет там, в Свердловске?

Доказать маловероятность, а по сути дела невозможность успеха, нетрудно. Но с чистой ли совестью он будет доказывать это? Ведь еще не все ниточки прощупаны, узелок не распутан. Существуют непреложные три шанса успеха. И вторая, совсем почти еще нетроганная, версия. Нет, о невозможности он говорить не будет…

А о чем будет? О перспективности? Три шанса из ста на перспективность. Большего же он, к сожалению, представить ничего не может.

Так как же быть?.. А пусть вот так и будет — он скажет все так, как есть, отказавшись от мысли подбирать доказательства под какой-то заранее намеченный вывод. Маловероятность? Да. Но не невозможность. Перспективность? Гм… Как сказать… Но не полное отсутствие перспективы. Так они скажет.

— Так и скажем! — произнес он вслух, бросив в чемодан платяную щетку и оглядывая комнату — не осталось ли чего своего.

— Ты мне? — окликнула его из кухни Анисья Тихоновна. Сквозь приоткрытую дверь оттуда доносился аппетитный запах отдыхающих после печи рыбных пирогов. Заботливая хозяйка готовила Михееву дорожные постряпушки.

— Это я сам с собой, Анисья Тихоновна, — весело откликнулся Михеев.

— Приятно, значит, поговорить с умным человеком?

— Вот именно, — согласился, улыбнувшись, Михеев.

Он скинул гимнастерку и взял стаканчик бритвенного прибора, собираясь пойти за горячей водой, но у дверей остановился— хлопнула входная дверь и со двора в кухню вошел кто-то посторонний.

— Доброго здоровья! — приветствовал хозяйку женский голос.

«Ну, раз женщина, значит, надолго», — подумал Михеев и, отойдя от двери, занялся принесенной утром газетой. Однако сосредоточиться не удалось: разговор сквозь неплотно прикрытую дверь был довольно хорошо слышен.

— Нет, милая моя, не могу, не проси, — убеждала гостью Анисья Тихоновна. — Я бы ничего, да сын не велел. Дом, говорит, казенный, неудобно это — брать нам что-нибудь на сохранение.

— А ты уважь. Сын-то не узнает. Зачем ему знать… — негромко настаивала просительница. — Я в долгу не останусь.

Приглушенный голос ее показался Михееву знакомым, но гостья, по-видимому, сидела спиной к его комнате, и ее речь он разбирал с трудом.

— Да, господи, не надо нам ничего, что ты! А от Андрея своего я отродясь не таилась. Да и зачем это? Мало в Тобольске голбцев, что ли? Через весь город два мешка к нам повезешь, неуж ближе нет?

— Есть-то есть, да ведь здесь знакомее. Сколько лет жила, привыкли, — не сдавалась гостья.

Анисья Тихоновна дипломатично молчала, давая понять, что решения не изменит.

— Что, приехал сын-то? — спросила после выжидательной паузы гостья, указывая, очевидно, на комнату Михеева.

— Нет еще, на неделе жду. Гость там, Андрея знакомый.

«Умно конспиративничает Анисья Тихоновна, молодец! — отметил про себя с улыбкой Михеев. — Сыну следует, научилась».

— Ну, нельзя так нельзя, — заявила гостья, скрипнув стулом. — А согласишься, очень благодарная тебе буду, что уважила.

— Не обессудь, — вздохнула хозяйка.

Услышав стук захлопнутой двери, Михеев вышел в кухню.

— Что это за гостья у вас была?

— Знакомая одна. Картошку на семена купила, просится в голбец к нам. Раньше она когда-то здесь жила и привыкла, говорит, к старому месту. Я бы и пустила, да Андрей не велит. Ну, собрался? Пирожок-то уж остыл, дай уложу тебе.

— Спасибо, Анисья Тихоновна. Напрасно вы это, пропитаюсь как-нибудь.

— Вот то-то и оно, что как-нибудь. Наживешь язву в желудке от пристанской да вокзальной снеди. Знаю я вашу жизнь перелетную. Мой-то тоже все в разъездах. Приедет — худущий, в чем душа держится…

Вечером Михеев, тепло попрощавшись с доброй хозяйкой, выехал на пристань.

Найдя на пароходе свою каюту, опустил створку окна, чтобы выветрить запах карболки после недавней дезинфекции, и постелил постель, надеясь сразу же уснуть. Но быстро — не удалось. И долго ворочался, возвращаясь памятью то к одному, то к другому из впечатлений последних дней.

Как из якорного клюза, поползла длинная цепочка бессвязных мыслей-видений. Обелиск Ермака на крутом берегу… Николай Романов, разгуливающий по саду губернаторского дома… Бульвар против Управления, теперь уже, наверное, вовсю вскипевший зеленью… Анисья Тихоновна, заботливо укладывающая в его чемодан свои постряпушки…

Последнее, на чем остановилась цепочка, был голос женщины, услышанный утром за стеной, на кухне у Анисьи Тихоновны. «Где все-таки я его слыхал раньше?» — больше из любопытства, чем из нужды, вспоминал он. И наконец обрадованно вспомнил: это же голос Марфы Мезенцевой, как он не узнал его сразу! И, вспомнив, тут же заснул.


Шпага наследника

Патраков внимательно выслушал подробный доклад Михеева. Но когда тот заговорил о возвращении в Тобольск, молча достал из папки бумагу и подал ему. Из Омска сообщали, что во Владивостоке на черном рынке был задержан спекулянт-валютчик с золотом и бриллиантами. При допросе показал, что кольцо с бриллиантом он купил в Тюмени у преподавателя каких-то курсов Владимирова. Александр Владимиров, уроженец Тобольска, сын священника, отрицал это и на очной ставке со спекулянтом заявил, что видит его в первый раз, поэтому был отпущен, так как спекулянт признал, что мог и ошибиться.

— Так что же теперь? — все еще глядя в бумагу, спросил Михеев. — Версию с монастырем оставить совсем, ради этой — новой?

— А вы попробуйте связать их. Может быть, появится и третья, пугаться нечего.

— Конечно, нечего, — уныло согласился Михеев.


Сутки пути до Омска сулили обычную вагонную неприкаянность, при которой и интересная книга не читается дальше двадцатой-тридцатой страницы, и пейзажи, даже живописные, приедаются на второй-третий час пути, и когда после каждой большой станции невольно тянешься к расписанию, чтобы узнать, сколько осталось еще там, впереди, этого вынужденного безделья. Устроившись у окна, Михеев равнодушно поглядывал на равнинные зауральские перелески, на поймы нешироких рек с белой осыпью гусиных стай по берегам, на унылый пейзаж сибирской степи, где лишь горделивые изваяния ястребов на вершинах телеграфных столбов служили, казалось, единственными приметами живого. И конечно же — куда денешься? — перебирал по привычке в памяти тот багаж сведений, с которым ему предстояло распутывать клубок нового дела.

…Отец Алексей — настоятель тобольской Благовещенской церкви Алексей Павлович Владимиров — был в свое время видной фигурой в духовном мире Тобольска. Известность его и, можно даже сказать, слава началась с момента, когда в Тобольск привезли низложенного царя и его семью. Начальник охраны полковник Кобылинский и специально уполномоченный комиссар Временного правительства эсер Панкратов, не желая стеснять «царственных пленников» (по терминологии Панкратова) в отправлении религиозных обрядов, разрешили им проводить ежедневные службы при доме, где они жили, а по праздникам посещать церковь. Ближайшей — буквально в одном квартале — оказалась Благовещенская церковь. Она и была избрана для этой цели, а ее настоятель— отправителем служб и духовником Романовых. Милость, о которой скромный провинциальный протопоп прежде не мог и мечтать, вознесла его в собственных глазах. Рьяный монархист и ревнитель православия, он воспринял это как посвящение в рыцари русской монархии, как высокое назначение, накладывающее на него обязанности всячески облегчить непривычные для монарха условия содержания его и семьи в тобольском заключении, а, может, даже и — помоги господи! — содействовать ее освобождению.

Приняв назначение, он постарался как можно благолепнее обставить ритуал домашних и церковных служб. Через тобольское подворье женского монастыря вытребовал от игуменьи четырех молоденьких монашек на роли певчих и служек и закрепил их за собой для домашних служб. А в самой церкви хор, обычно реденький и безголосый, теперь заполнял правый клирос до степени базарной толчеи — обывателей, жаждавших поближе взглянуть на недоступное им доселе зрелище, хватало.

Как ни странно, попу в этом активно помогал комиссар Временного правительства Панкратов — человек, называвший себя социалистом, просидевший за участие в каком-то террористическом акте несколько лет в Шлиссельбурге и изведавший по милости царя сибирскую ссылку, но после низвержения самодержавия вдруг принявший роль почтительного охранителя спокойствия своего недавнего политического врага.

Отец Алексей не ограничился отправлением служб, ради которых только и был допущен в дом, где содержалась семья Романовых и часть свиты. Часто видясь с ними, подолгу беседуя, принимая их исповеди, новоявленный духовник, естественно, сделался одним из доверенных лиц Николая и его окружения и вскоре стал негласным их связным. К нему невольно потянулись все те, кто хотел бы завязать связи с бывшим императором.

Николай и его семья полюбили услужливого попика, одаривали вниманием при каждом удобном случае. Проникся доверием к нему и епископ Гермоген, оценив усилия и преданность бойкого иерея. И не замедлил выручить его, когда тот стал виновником громкого скандала и над ним нависла недвусмысленная угроза серьезной кары.

Еще 3 ноября, в день, отмечавшийся раньше в церковном календаре как праздник «восшествия на престол» Николая II, выход Романовых из церкви был оформлен с соблюдением всего старого ритуала «шествия их величеств» — с громогласным трезвоном колоколов и славословием. Охрана выразила неодобрение, но Панкратов и Кобылинский замяли дело.

Осмелев от безнаказанности, отец Алексей (не без санкции своего духовного начальства, конечно) тайно приволок в церковь из Абалакского монастыря высокочтимую религиозными фанатиками «чудотворную» икону. Приволок «вне очереди» — обычно ее приносили вгород летом с особой торжественностью. Произошло и «чудо», совсем не ожидаемое верующими: в соборе и на улицах появились листовки с призывом «помочь царю-батюшке и постоять за веру русскую, православную».

Икону выдворили обратно в Абалак, но отец Алексей уже вошел в раж. И зарвался. Через несколько дней, 6 декабря, в какой-то еще «царский праздник», кажется в день именин Николая, дьякон, по указанию настоятеля, широкогласно, щеголяя утробным рыком, как встарь, провозгласил столь необычное для данных обстоятельств «многолетие царствующему дому». с подробным перечислением полных титулов всех присутствующих представителей этого дома.

Этот номер уже не прошел. Отца Алексея и дьякона арестовали и потребовали к ответу. Быть бы беде, но выручил Гермоген. Убедив власти отдать ему незадачливых священнослужителей под домашний арест, он сплавил их в ближайший монастырь на покаяние и, выждав, когда пройдет шум, вернул к своим обязанностям. Властям же направил послание, составленное по всем правилам духовной казуистики и наполненное туманными философскими рассуждениями. В послании утверждалась невиновность отца Алексея, ибо — как писал хитромудрый епископ — «по данным священного писания, государственного права, церковных канонов и канонического права, а также по данным истории находящиеся вне управления своей страной бывшие короли, цари и императоры не лишаются своего сана как такового и соответственных им титулов».

В Тобольском Совете (к этому времени созданном) махнули на это рукой — сложнее заботы были, — но за церковниками стали приглядывать построже. Отец Алексей и сам, поняв, что времена изменились и либеральничать с ним больше не будут, притих. Но вернее будет сказать — затаился. Ибо связи с Романовыми не оставил и с осторожностью продолжал служить им чем мог.

Не мог ли он в это время взять на себя и такой вид помощи, как укрывание царских драгоценностей? Пожалуй, мог. Но именно это сейчас и предстояло выяснить.


Почти вся семья бывшего тобольского протоиерея оказалась в сборе — в Омске. Исключение составлял младший сын Семен, еще относительно молодой человек (не было и тридцати), по специальности бухгалтер, успевший попасть в тюрьму за растрату.

Жена отца Алексея, Лидия Ивановна — типичная провинциальная попадья, некогда с достоинством поддерживавшая свое положение «матушки» обширного прихода, к этому времени как бы слиняла, став не более как обычной бабушкой своих внучат. Испуганно мигая кроткими овечьими глазками, она заискивающе глядела на Михеева, склонив по-птичьи голову набок, и всем своим видом выражала полную готовность отвечать на вопросы как на исповеди.

Да, отец Алексей был близок к царской семье, — охотно подтвердила она, — получал подарки, выполнял какие-то поручения. Какие — ей неведомо. Не очень-то доверял ей протопоп, считая свою подругу жизни придурковатой. Не стеснялся в подпитии сообщить об этом и посторонним людям. Мог походя наградить увесистым тычком своей пухлой длани за неосмотрительно сказанное словцо.

Конечно, она была свидетельницей всех встреч в своем доме (все-таки хозяйка!), но до беседы допускалась редко: ее дело чаи разлить, закуску подать. И она разливала чаи, накладывала варенье, подавала закуску, ставила на стол бутылки с мутным самогоном, к которому отец Алексей был пристрастен и всегда имел запас его (за что и отсидел в свое время, в двадцатые годы).

А что творилось вне этого мира застольно-гастрономических забот, ее благополучно обегало, благо любопытной она не была. В доме в те годы, как и всегда, был какой ни на есть достаток, дети, слава тебе господи, взрослые, образованные, умные.

Особенно старший, Алексей, пошедший по стопам отца и даже, пожалуй, обещавший перещеголять его. Кончил духовную академию, слыл весьма энергичным духовным деятелем, популярным в среде интеллигентных верующих. Лица, знавшие его в те годы, добавляли: религиозный фанатик, ярый монархист и реакционер.

Под стать ему попалась и женушка. Из «образованных» — кончила гимназию в Тобольске и высшие женские курсы во Вроцлаве, стала учительницей, но в фанатичной религиозности, веронетерпимости и преданности монархии не уступавшая мужу.

Алексей, единомышленник и надежда отца, умер в 1919 году. Вдова его не пожелала покинуть семью, осталась в доме свекра, а потом даже последовала за ним в Омск, где к той поре другие сыновья, Егор и Александр, сумели акклиматизироваться и принять благообразный вид совслужащих.

Егор тоже успел кончить духовную академию, но не сумел найти применение своему диплому и занимал скромный, но небезвыгодный по тем временам пост заведующего столовой. Александр, по молодости лет (в 1917 году ему было двадцать) оставшийся без академического образования, тоже заведовал учреждением, но по иной епархии — какими-то курсами на железной дороге.

С удивительной готовностью спешили отречься от умершего отца совслужащие из поповичей. Михееву даже противно было слушать их откровения.

— Да, старик любил выпить, ничего не скажешь, скрывать не буду, — вежливенько барабаня по колену пальцами, рассказывал Александр. — И в картишки перекинуться не по маленькой. На прихожанок, чего греха таить, заглядывался.

— Поп, он, знаете, поп и есть, — на другой день вторил ему Семен, вызванный по этому поводу из тюрьмы. — Жадненький до добра и скупенький. Поверите — мне, тогда еще юноше, на карманные расходы приходилось таскать у него деньги. Чтоб выдал сам когда — не жди…

И бывший бухгалтер досадливо поглаживал свой стриженый затылок.

— А уж на подарки падок был! Точно знаю, не брезговал подарками от бывшего Николая Кровавого, этой гидры самодержавия. Вот позвольте, перечислю… Два яйца серебряных к пасхе, иконку Николая Чудотворца, блюдца с гербами из дворцового сервиза, пепельница фарфоровая императорского завода. А что касается ложечки чайной, тоже серебряной и тоже с вензелем императора, то… хе-хе… Не поручусь, что пастырь овец августейших не спер ее у них при случае. Особо хочу заметить, что перед увозом царской семьи в Екатеринбург отец Алексей получил в дар епитрахиль, вышитую Александрой Федоровной и ее дочерьми. Нет, нам с таким отцом, конечно, было не по пути…

Словно соревнуясь, братья не стеснялись в выражениях. Отец для них был пятном в анкете, пятном, от которого хотелось избавиться любой ценой. Любой, кроме своего благополучия, конечно. А благополучие, им казалось, как раз, может, от того и зависит, насколько много они накопают грязи в белье собственной семьи.

Так Михеев узнал, например, что отец Алексей, приблизившись к царской семье, ободренный попустительством Панкратова и Кобылинского и местного эсеровского совета, не скрывал своих убеждений. Подвыпив однажды, он заявил прислуге графини Гендриковой, зашедшей к нему с каким-то поручением: «Скоро опять будет переворот и опять будет монархия. Я-то уж знаю». За этой пьяной похвальбой, возможно, крылось и что-то еще, кроме пустых надежд, где желаемое выдавалось за действительное. Вместе с Гермогеном и Каменщиковым — царским служащим, жившим на одном дворе с отцом Алексеем, они за бутылкой вина не раз обсуждали «мероприятия» по оказанию помощи царской семье и возможному ее освобождению.

Желая поведать о корыстолюбии и нещепетильности отца, сыновья сообщили о следующем случае. Зимой 1917–1918 годов к отцу приезжал зять Распутина Борис Соловьев и какой-то немец Файнштейн. Оба — с целью устроить побег царской семье. Посланцы имели с собой немалые деньги — для подкупа охраны и для всего прочего. Привезли также хороших папирос для Николая, пару брюк ему же, четыре шляпы и что-то еще из нарядов (для переодевания, может быть?). У Соловьева деньги были пачками рассованы везде — по карманам, за пазухой, даже за голенищами валенок. Часть их посланцы вручили отцу Алексею для передачи по назначению. Однако, поскольку визит был тайным, отец Алексей счел за лучшее оставить деньги у себя. Домашние, за исключением разве что попадьи, знали это. Сыновья делали вид, что не замечают.

Но использовать деньги с толком попу не довелось. Вскоре они потеряли ценность, удалось лишь купить рояль, никому в доме не нужный. Да и с тем в 1920-х годах пришлось расстаться: его в числе других вещей списали и продали за неуплату штрафа, наложенного за какие-то самогонные дела.

Хранил ли отец Алексей шпагу? Была ли она вообще? Или это только россказни обывателей?

Егор на вопрос о шпаге ответил неохотно, но спокойно, как о чем-то очень обычном и общеизвестном, хотя до вопроса Михеева о ней молчал.

— Слыхал дома, что кто-то из Романовых подарил отцу шпагу. Называли ее золотой, но я думаю, что никакая она не золотая, а позолоченная, материальной ценности не имеет, разве что в музей бы сгодилась. Так, безделушка…

С неохотой говорили о шпаге и другие домочадцы отца Алексея. Но — говорили. И, сличая их показания со своими тобольскими заметками, Михеев примерно восстановил обстоятельства, при которых шпага попала к бывшему духовнику Романовых.

Конечно же, она была вынесена из губернаторского дома не для подношения попу. Ее вынесли для того, чтобы надежно спрятать ценную вещь до лучших времен.

Это совпало, по-видимому, с тем моментом, когда солдаты охраны, возмущенные чересчур вольным образом жизни Николая, его семьи и свиты, потребовали навести порядок, установить более строгий режим, соответствующий положению арестованных.

Председатель отрядного комитета охраны прапорщик Матвеев рассказывал, например, такой эпизод:

«Будучи дежурным офицером по отряду, около 11 вечера я вышел в коридор из комнаты дежурного, расположенного в нижнем этаже губернаторского дома. Этот коридор пересекается другим, выходящим к лестнице наверх, где жили Романовы. Выйдя в коридор, я услышал вверху необычный шум: надо сказать, что в этот день у Романовых был какой-то семейный праздник, и обед у них затянулся до поздней ночи, — шум все усиливался, и вскоре по лестнице сверху спустилась веселая компания, состоявшая из семьи Романовых и их свиты, разодетая в праздничные наряды. Впереди шел Николай, одетый в казачью форму с полковничьими погонами и черкесским кинжалом у пояса. Вся компания прошла в комнату преподавателя Гиббса, где и веселилась до 2-х часов ночи».

Этот случай переполнил чашу терпения солдат охраны, и они решили обыскать Романовых и отобрать у них все оружие. Удалось найти немного: у Николая забрали злополучный кинжал, с которым он щеголял накануне, у князя Долгорукова — шашку. Еще одна шашка нашлась… у учителя французского языка Жильяра, человека отнюдь не военного и даже не воинственного. Ясно было, что оружие в доме есть еще, но оно надежно припрятано.

16 января 1918 года общегарнизонное собрание солдат приняло постановление: всем солдатам и офицерам снять погоны и запретить носить их впредь. Поскольку Николай и его сын почти все время щеголяли в военной форме теперь уже не существовавших полков, охрана потребовала, чтобы и они сняли погоны.

Требование это встретило энергичное противодействие. Полковник Кобылинский, возмущенный «разнузданностью» солдат, уговаривал их «оставить царя в покое, не оскорблять его этим актом» и даже истерично грозил им английским королем и немецким императором, под опекой которых якобы находилась семья низложенного царя. Не помогло: солдаты предупредили, что применят силу, но свое решение проведут в жизнь. Николай, сварливо ворча, обещал выполнить его. Но у себя в комнатах погоны носил по-прежнему, а выходя на прогулку, прятал их под буркой. Глядя на отца, поддерживал эту игру и Алексей — он прикрывал погоны башлыком.

Пожалуй, именно в эти дни и была вынесена шпага — Николай понял, что пора своеволия для него прошла, солдаты заставят выполнять свои решения, гарантии от новых обысков нет и спрятанное в доме оружие может быть найдено.

Но почему же он решил укрыть в надежное место не все оружие, а лишь одну шпагу сына? Ведь вот свидетельствует же в своих воспоминаниях Авдеев, бывший комендант тобольского и екатеринбургского домов, где содержались в заключении Романовы, что оружие сдано не было. Рассказывая о привезенном из Тобольска в Екатеринбург многочисленном багаже, о целой груде всевозможных чемоданов, чемоданчиков и саквояжей (только ключи от них весили около 20 фунтов), он добавляет, что однажды, при каких-то поисках, неожиданно «…был обнаружен целый чемодан холодного оружия: сабли, кинжалы, несколько полевых биноклей, что и было сдано в Областной исполком».

Словом, оружие было поблизости и никому не передавалось — все, кроме одной лишь шпаги наследника!

Почему — загадка нетрудная. Среди шпаг сиятельных особ бывали такие, которые стоили целые состояния.

Шпага была вынесена из губернаторского дома для надежного хранения как ценность, которая потом могла весьма пригодиться.

Отцу Алексею шпагу принес царский служитель, «писец» Каменщиков. Он жил у попа на квартире, во флигеле. Длинную куриную кормушку, в которой под слоем земли была уложена завернутая в тряпки драгоценная вещь, ему удалось пронести через комнату охраны довольно спокойно.

Отец Алексей, гордый оказанным ему доверием, принял шпагу с благоговением и тут же сунул ее за переборку в спальне. Временно, конечно, такую вещь следовало спрятать подальше, находка ее при обыске могла принести неприятности куда больше, чем скандал с «многолетием». И шпага, завернутая в тряпки, вскоре повисла на гвозде под стульчаком уборной.

Весной Романовых увезли в Екатеринбург. Уехал с ними и Каменщиков. Ажиотаж, вызванный пребыванием царской семьи в Тобольске, затих, город зажил прежней сонной жизнью. Вздохнул свободно и отец Алексей: слава богу, все обошлось, опасности миновали. Доверенные ему на хранение ценности пить-есть не просят, ну и пусть себе лежат до поры, до времени — хозяева их отошли к всевышнему и ничего не потребуют.

Но, оказалось, потребовали. Вскоре вернулся Каменщиков. «И что нужно этой лисе в Тобольске? — думал протопоп. — Уж коль вырвался живым из пекла, так утекай куда подальше, а он нет — опять в Тобольск, где у него ни родных, ни знакомых, ни кола ни двора, да где к тому же еще все знают, что он был царским прислужником».

Каменщиков по приезде направился в женский монастырь и остановился там. А уж затем нанес визит своему старому квартирохозяину. Домашние помнили, что гость завел разговор и о доверенной попу шпаге.

Отец Алексей ответил, что «вещь» на месте. Даже продемонстрировал, достав из уборной. Но выдать ее отказался, ссылаясь на то, что у гостя нет ни от кого ни письменных, ни иных полномочий.

Каменщиков ушел не солоно хлебавши. Вскоре ему представился случай отплатить той же монетой. В город пришли белые. А за ними следом — эмиссары созданной при Сибирском правительстве «Особой следственной комиссии по расследованию обстоятельств убийства царской семьи». Всем, кто имел хоть какое-то отношение к пребыванию Романовых в Тобольске, пришлось пережить тревожные дни — следователей интересовали даже мелкие обиды, нанесенные «августейшим лицам». Искали они и то, что могло остаться из романовского имущества. Бывших приближенных царя таскали на допросы, устраивали обыски в их домах, собирали о них компрометирующие данные.

Не избежал сего и отец Алексей. Но что могли следователи предъявить ему, верному холую свергнутого царя, человеку, известному всем своей ненавистью к большевикам и преданностью монархии? Царские подарки? Так они же, наоборот, свидетельствовали лишь о монаршей милости и благоволении. И верно — подарки не тронули, хотя и переписали все их, до мелочи. Но после первого обыска последовал второй, еще более тщательный, продолжались и новые допросы. Попа даже посадили в кутузку. И тут только он понял — чему или, вернее, кому обязан этим: его настойчиво спрашивали о шпаге. А о ней знал только Каменщиков.

Шпагу не нашли. После визита Каменщикова отец Алексей перепрятал ее, инсценировав покражу, для чего даже выломал стенку уборной.

Следователю он намекнул, что о тайнике знал лишь один Каменщиков — надо же было как-то поквитаться. Отца Алексея выпустили.

А шпага тем временем спокойно пребывала на новом месте — в иконостасе Благовещенской церкви.

Шпага считалась потерянной. Одним поп говорил, что она украдена, другим — что взята при обыске белыми.

Как это нередко бывает, тайник обнаружили не поиски, а случай. Надо думать, не очень приятный отцу Алексею.

Как-то в церкви затеялся ремонт. Подновляя иконостас, рабочие, вопреки запрещению, разобрали его и обнаружили сверток со шпагой. Трапезник церкви, старик Василий, испуганный находкой, прибежал доложить о происшествии своему духовному начальству. Как был, в подряснике, простоволосый, натянув впопыхах чужие опорки, отец Алексей помчался в храм, вырвал сверток из рук изумленных рабочих и под удобным предлогом выгнал их. Вернувшись, он сказал обеспокоенной происшествием попадье: «Спрятал от греха подальше, так что теперь никто не найдет».

Весть о находке в церкви, конечно, не осталась тайной, но отец Алексей с досадой опровергал слухи, заметая следы, уверял, что в свертке был всего лишь серебряный церковный подсвечник.

Прошло еще несколько лет, и Благовещенскую церковь, резиденцию отца Алексея, закрыли. Ликвидируя дела ее, он, конечно, полез в тайник. Шпага лежала теперь под ступеньками алтаря. Каково же было его изумление, когда он увидел, что заветного свертка там нет. Насколько это изумление было искренним, установить трудно: попадья, перед которой оно демонстрировалось, все принимала за чистую монету. Сыновья в тот год жили уже в Омске и довольствовались тем, что сказала мать. Но, кажется, не очень верили отцу, умевшему устраивать такие спектакли.

Как бы то ни было, в Омск шпага не попала. То ли ее в самом деле украли, то ли она осталась в Тобольске, хитро перепрятанная, то ли пропала в дороге. Решив переселиться в Омск, к детям, хотя и отрекавшимся от отца публично, но не терявшим с ним связи, поп ликвидировал в Тобольске все свои дела, нагрузившись солидным багажом, занял на пароходе хорошую каюту и уже предвкушал радость скорой встречи с сыновьями. Однако где-то на подходе к Таре он однажды лег вздремнуть и — не проснулся. Такой был еще крепкий мужик, на здоровье не жаловался и — на тебе. Наспех произведенное в Таре вскрытие установило причину: морфий. Попадья решила, что отец Алексей отравился. Недоумевала— почему? Никаких поводов к тому словно бы не было. Сыновья решили не давать почвы слухам и замяли это дело.

— А тогда, в Таре, у вас ничего из багажа не пропало? — спросил Михеев попадью.

— Как не пропало. В этакой-то суете. Корзина с посудой да футляр не то из-под скрипки, не то еще из-под чего — отец Алексей сам упаковывал.

— Как он умер?

— Сказали — отравился чем-то. Гулял по палубе, в буфете с кем-то посидел, выпил, по обычаю. Пришел потом в каюту, присел в уголок, и в сон его потянуло. Через час глянула, а он не дышит.

— Не ехал ли с вами кто из знакомых?

— Нет будто. Разве в дороге кто подсел… После Тюмени с кем-то в буфете подолгу засиживаться стал, — раздумывала попадья. — Да не похоже, что знакомый, сказал бы мне. А сама я из каюточки не выходила, животом маялась: рыбку покушала несвежую.


Михееву было ясно, что если отец Алексей и имел что-нибудь из царского добра, то в Омск оно не попало. Разве только мелочь какая-то. Колечко с бриллиантом, проданное спекулянту одним из братьев-поповичей, еще ни о чем не говорило, такой «суперик» был не в диво и тобольской купчихе. Обыск у Владимировых ничего не дал. Собранные сведения свидетельствовали, что братья жили скромно, для такой жизни хватало получаемого по службе жалованья. Скрывают? Но как это докажешь? Похоже, что скрывать все-таки нечего…

Можно было бы уже и возвращаться домой, но Михеев нарочно оттягивал отъезд, выгадывая время для несколько необычного занятия.

Еще в первые дни после приезда в Омск он познакомился с одним из работников Управления, бывшим уральцем. Земляки быстро нашли общий язык. Новый знакомый помог Михееву освоиться с городом, разыскать нужных людей, не давал скучать в выходные дни — утаскивал его к себе домой, где после двух-трех часов шахматных сражений следовали неизменные рыбные пельмени, фирменное семейное блюдо, а потом чай с кисловатым рябиновым вареньем.

Он-то и свел его с человеком, уютный домашний кабинетик которого надолго стал вторым служебным кабинетом Михеева.

Коровин, старый большевик и участник гражданской войны в Сибири, долгое время работал в Харбине, в Управлении Китайско-Восточной железной дороги. В Харбин, центр белогвардейской эмиграции на Дальнем Востоке, в те годы стекалось изрядное количество эмигрантской литературы, как местного издания, так и европейского — из Парижа, Берлина, Риги, Белграда, Праги, Константинополя. Воспоминания битых белогвардейских генералов и выгнанных царских министров, записки и дневники сиятельных царедворцев и дипломатов, колчаковских и деникинских контрразведчиков, кадетских и черносотенных лидеров, великосветских кокоток и авантюристов — всей этой нечисти, выметенной ветром революции из России и осевшей в закоулках Европы и Азии, — мутным потоком хлынули в книжные магазины и газетные киоски. Для иностранца это было занимательным чтивом, соперничающим с «Тайнами Мадридского двора» и приключениями Ната Пинкертона, а для самой эмиграции — ее животрепещущей историей, такой близкой и такой уже далекой.

Они не могли не видеть в этих книжонках явного извращения фактов, свидетелями которых были сами, злобных вымыслов и клеветы, но в бессильной злобе ко всему «красному» с охотой принимали желаемое за действительное.

Было в этой литературе и много такого, что, несомненно, должно было заинтересовать будущего историка великой эпохи: вырвавшиеся сквозь зубы признания, фальшиво истолкованные, но непреложные факты, неприкрытые откровения людей, которым уже нечего больше терять.

Коровин, еще будучи комиссаром партизанской бригады, сумел по-своему оценить значение таких документов для пропагандистской работы и умно использовал белогвардейские газеты и листовки в своих докладах и выступлениях. Партизаны от души хохотали над выдумками белогвардейских писак. Какой-нибудь изуверский приказ, взятый из колчаковской газетки, производил на них не меньшее впечатление, чем зажигательная речь, зовущая в бой.

Еще в те годы Коровин мечтал засесть за историю гражданской войны в Сибири. Когда давняя болезнь вынудила его оставить работу на КВЖД, он вернулся в родной Омск с чемоданом, набитым различного рода материалами, в том числе белогвардейской литературой, и стал нештатным сотрудником Истпарта. Но болезнь прогрессировала, силы таяли, и Коровин с грустью сознавал, что дело, задуманное еще в годы боев, ему едва ли удастся завершить. С тем большей охотой он предоставил возможность Михееву ознакомиться с собранными материалами.

Михеев понял, что напал на самый настоящий клад, который пусть не прямо, а косвенно, но мог пролить свет на многие темные стороны дела, которым он занимался.

Страницу за страницей, стараясь не пропустить ни слова, как бы взвешивая каждую фразу, с карандашом в руках проштудировал он толстую (300 страниц и 144 иллюстрации) книгу колчаковского следователя Н. Соколова «Убийство царской семьи», изданную в 1925 году в Берлине.

Назначенный Колчаком 5 февраля 1919 года руководить следствием по делу о расстреле Николая II судейский чиновник Соколов, не в пример его предшественникам на этом посту, тянувшим без особого успеха следствие с 30 июля 1918 года, рьяно взялся за дело. И, можно сказать, посвятил ему всю свою дальнейшую жизнь. Соколов сумел поставить дело на широкую ногу — опросил сотни свидетелей, собрал и изучил тысячи документов, провел десятки научно-технических экспертиз, многочисленные тщательнейшие обыски и раскопки. Даже пуговица, оторвавшаяся от царских штанов и найденная потом в ипатьевском доме, интересовала его как важное вещественное доказательство (доказательство чего — он и сам толком не знал), и он скрупулезно описывал ее, фотографировал и отдавал на экспертизу. В дни, когда колчаковцы начали свой великий драп на Восток и «освободителям России» было уже не до остатков царских штанов, о настырном следователе забыли и лишь пренебрежительно отмахивались от него. Но он не сдавался, требуя людей и средств для продолжения работы, возя за собой целый вагон «вещественных доказательств» и разных бумаг. Полусумасшедший фанатик с явно расстроенной психикой, он мнил себя историческим лицом, коему суждено осветить одно из величайших дел эпохи. Увы, даже сподвижники смеялись над ним, видя смехотворность его потуг выдать за эпохальное событие закономерный акт революционной неизбежности.

Даже в суматохе отступления, когда Соколову пришлось сменить сначала комфортабельный специальный поезд на отдельный вагон, потом вагон на отдельное купе (и то слава богу!), а в конце концов и купе — на место из милости в чьем-то купе, он не уставал привязываться к людям с допросами, истово скрипеть пером, лист за листом пополняя «дело», до которого никому уже не было никакого дела.

Возмущенный невниманием колчаковского командования к его усилиям, он слонялся по приемным салон-вагонов высоких представителей союзников, предлагая принять под свою опеку его архив, а когда те отмахивались от него, как от назойливой мухи, умолял о содействии разных титулованных представителей русской знати и рядовых, очумевших от ярости монархистов, играя на их «патриотических» чувствах. Умолял спасти собранные им материалы и его самого — вершителя исторической миссии. Увы, все, озабоченные более всего своей собственной судьбой, квалифицировали эту миссию не как историческую, а — совершенно справедливо — как истерическую.

Не зная, на чем и как он будет завтра пробираться за границу, Соколов, обливаясь слезами, сам выбросил часть материалов. Еще какую-то часть незаметно выкинули как барахло его попутчики. Но — подкупом, лестью, далеко идущими обещаниями — Соколову удалось все же, с помощью какого-то офицера, близкого к остаткам колчаковского командования, вывезти осколки своего архива в Китай, а затем в Европу.

Уже потеряв понятие о времени и обстоятельствах, подогреваемый только собственной фанатичностью да нещедрой поддержкой злобных антисоветских листков, он продолжал «дело»: снова приглашал на допросы людей, снова проводил экспертизы, прибегая к «благотворительной» помощи научных лабораторий капиталистических фирм, имевших свои счеты с русской революцией. Шантажируя «разоблачениями», в Париже он призывал на допросы видных деятелей Временного правительства — Керенского, князя Львова и Милюкова; родственника Романовых князя Феликса Юсупова; дочь лейб-медика Татьяну Боткину (Мельник); члена Государственной думы скандально-знаменитого Маркова-второго, известного в Думе под кличкой Ванька-Валяй, учителя царских детей Пьера Жильяра и ставшую его женой няню царевен Теглеву; камердинера Волкова и многих других.

Но, пока Соколов в неистощимом усердии строчил лист за листом, пополняя уже донельзя распухшее «дело» тысячью никому не нужных подробностей, его соратники по эмиграции, увидев, что теперь на «деле» можно неплохо заработать, тоже не дремали. Те, кто еще недавно, в пору отступления, досадливо отмахивались от Соколова, преподнесли ему неожиданный сюрприз.

В 1920 году в Лондоне появилась книжонка бывшего корреспондента «Таймс» в России Роберта Вильтона. В пору гражданской войны он, по поручению союзного командования, следовал по пятам за комиссией Соколова и имел в копиях материалы следственного дела. Книжка называлась «Последние дни Романовых» и произвела сенсацию, выдержав в 1923 году пять изданий на английском, французском, немецком и русском языках.

В 1920 же году в Харбине под грифом «ЦК конституционно-монархической партии» вышла книжица со слезливым названием «Венценосные великомученики», составленная, как значилось на обложке, «по подлинным материалам следственного производства», то есть по материалам того же Соколова.

И, наконец, последний, особенно больной удар.

Оставшись без средств и без надежд на будущее, бывший главнокомандующий колчаковскими войсками генерал Дитерихс, который руководил в свое время работой Соколова, но позднее ничем ему не помог, теперь тоже решил погреть руки. Имея в своем распоряжении копию следственного дела и сдобрив материалы его своими «разоблачениями», он выпустил в 1922 году на Дальнем Востоке увесистый двухтомник: «Убийство царской семьи и членов дома Романовых на Урале». Первый том состоял из 441 страницы текста и 1 карты, второй, с подзаголовком «Материалы и мысли», был тоньше — имел 232 страницы.

Падкие на сенсацию желтые газетчики и издательства выпустили следом по материалам этого издания свои грязные книжонки — в Константинополе, в Харбине, в Белграде.

Соколов взвыл от досады: обокрали! Попробовал протестовать, но протест не был услышан. Тогда он сам стал готовить свой труд к печати. Но дождаться его выхода в свет не успел — умер, не стерпев огорчений. Через год его книга вышла. Но никаких новых, ожидаемых злобствующей эмиграцией острых разоблачений она не принесла: основное было уже опубликовано, а детали мало кого интересовали. Тем более, что Соколов пытался играть в объективность, а обокравшие его предшественники не скупились на занимательный вымысел.

Так, особенно бесцеремонен с фактами был Вильтон. В его визгливо-злобной книжонке можно было увидеть, например, довольно обычный снимок красного уголка с помостом для сцены и трибуной для докладов. Зато надпись под снимком гласила: «Красная инквизиция. Комната красных комиссаров в Перми, украшенная еврейскими надписями, портретами… В столе, который виден на помосте, нашли целый набор различных орудий пыток». Под «орудиями пыток», очевидно, разумелся председательский колокольчик.

Неприличие пасквильной брошюрки было настолько скандальным, что респектабельная «Таймс» вынуждена была удалить Вильтона из числа своих сотрудников.

Среди мемуаров, ценных приводимыми фактами, Михеев отметил записки Жильяра.

С скрупулезной тщательностью — день за днем — описывал свою жизнь в Тобольске бывший учитель французского языка Пьер Жильяр в книжечке, претенциозно озаглавленной «Трагическая судьба русской императорской фамилии». Вывезенный в Екатеринбург вместе с остальной царской челядью, он, пользуясь своим французским паспортом, сумел быстро перебраться через линию фронта, подступавшую вплотную к столице Урала, и спустя немного времени комфортабельно устроился в салоне поезда французской миссии при белом командовании.

На что-то надеясь, Жильяр оставался с миссией до конца ее пребывания в России. Примечательно, что, встретившись с ним в сентябре 1918 года в Екатеринбурге, Соколов прочно вцепился в него как в одного из главных «свидетелей обвинения». Сняв несколько допросов в Екатеринбурге, он допрашивал Жильяра в марте и в августе 1919 года в Омске, в марте 1920 года — в Харбине и не оставил в покое даже в Париже.

Помимо дневника, сохранившего интимные подробности жизни в Тобольске, лейб-гувернер имел в своем распоряжении хороший фотоаппарат с достаточным запасом пластинок к нему и, не скупясь, фотографировал все, что только мог. Этими снимками он потом щедро иллюстрировал свои книги. Значительным количеством его снимков воспользовался для своего «дела» и Соколов. «Его Величество за любимым занятием — пилкой дров», «Августейшая семья на прогулке в саду губернаторского дома», «Государь-император с наследником на крыше оранжереи» — чем не сенсационные «доказательства зверств большевиков»!?

С брезгливостью листал Михеев страницы воспоминаний малограмотного камердинера царицы Александра Волкова «Около царской семьи». Они были изданы с предисловием великой княгини Марии Павловны в Париже в 1928 году. Злобный старик, брызжа слюной, клеветал, не стесняясь, на все и вся, не заботясь о достоверности: лишь бы укусить побольнее. Не уступала ему и дочь врача Боткина Татьяна Мельник в книжонке «Воспоминания о царской семье и ее жизни до и после Революции» (издано в Белграде в 1921 году). О «Страницах из моей жизни» пресловутой Вырубовой, вышедших в 1923 году, и говорить нечего.

С интересом читалась комичная перепалка двух однофамильцев — офицера С. Маркова, посланного Вырубовой в Тобольск для организации побега Романовых, и «парламентского монархиста» Н. Маркова-второго, который пытался организовать этот побег помимо Вырубовой. Смехотворная дискуссия эта, перекочевавшая с газетных и журнальных страниц даже в отдельные издания, разгорелась в 1928–1929 годах. Не стесняясь в выражениях, однофамильцы нападали друг на друга, обвиняя один другого в срыве такого исторического с их точки зрения мероприятия как побег царской семьи.

И уж совсем нельзя было читать без смеха такое, например, сочинение, как «Смерть императора Николая Второго. Драма в 4 действиях с прологом и эпилогом», изданное во Владивостоке в 1921 году.

Видя интерес Михеева к этой литературе, Коровин сетовал, что, к сожалению, обильному мутному потоку белогвардейской клеветы и дезинформации противостоял лишь очень небольшой список нашей, советской литературы по этому вопросу. Да и то в большинстве совсем уже забытой — по малой тиражности и давности лет.

Главная среди них — книга уральского большевика, первого председателя Екатеринбургского Совета, одного из организаторов Красной гвардии на Урале, Павла Быкова. По заданию Уралистпарта он в 1921 году «на основе бесед с товарищами, принимавшими то или иное участие в событиях», написал для сборника «Рабочая революция на Урале. Эпизоды и факты» большую статью «Последние дни последнего царя», построенную на подлинных документах, на личных своих наблюдениях, на показаниях арестованных белых офицеров.

Успех статьи, вернее, большого очерка, был велик. Сборник быстро разошелся и уже в те дни стал библиографической редкостью. Быков же продолжал собирать материалы, и в 1926 году Уралкнига выпустила отдельным изданием его большой исторический очерк «Последние дни Романовых». К тому времени Быков обстоятельно ознакомился со всей белогвардейской литературой по этому вопросу и в своей книге успешно полемизировал с ней, разоблачал ложь и подтасовку фактов.

Но книга Быкова, к сожалению, была и осталась первым и единственным обобщающим трудом советского историка на эту тему.

Правда, ее в какой-то степени дополняли некоторые публикации. Например, напечатанные в журнале «Былое» в 1924 году (№ 25 и 26) воспоминания В. Панкратова «С царем в Тобольске».

В 1917–1918 годах он являл собой странную фигуру. Почтительная забота Панкратова о «царственных пленниках» (его терминология!) вызвала сначала недоумение, а потом ненависть солдат охраны, с одной стороны, и — личную симпатию, перешедшую вскоре в уважительную дружбу, ярого монархиста, начальника охраны полковника Кобылинского. Неизменной симпатией и уважением пользовался он и у Николая, и у членов его семьи, не исключая и злобную, никому не доверявшую Александру.

Реабилитированный колчаковским следователем, пощаженный и Советской властью, Панкратов в мемуарах своих, написанных под свежим впечатлением в начале 1920-х годов, беспощадно разоблачает сам себя, свою незавидную роль при последних Романовых, но — не замечает этого.

Совсем иное значение имели записки бывшего коменданта «домов заключения» в Тобольске и Екатеринбурге большевика А. Д. Авдеева. Они так и назывались: «Николай Романов в Тобольске и Екатеринбурге. Из воспоминаний коменданта». И были напечатаны в 1928 году в журнале «Красная новь». Этот обстоятельный и достоверный отчет посланца Уралобкома и Уралсовета о событиях и обстановке тех дней — ценнейший документ для историка.

Записки Авдеева интересными и важными деталями дополняли отрывочные воспоминания бывшего члена Уралсовета В. А. Воробьева «Конец Романовых» (журнал «Прожектор», 1928 год, № 28) и «Последний переезд полковника Романова» Н. Немцова, бывшего председателя Тюменского губисполкома, руководившего организацией переезда Романовых из Тобольска в Екатеринбург (журнал «Красная нива», 1928 год, № 7).


С особым вниманием вчитывался Михеев в строки, которые могли пояснить: что же было или могло быть у Романовых с собой в Тобольске? Было ли ожерелье? Была ли шпага? Может, ничего этого не было и разговоры о них — отголоски давних обывательских слухов? А может, было и что-то еще, что выпало из поля зрения, но представляло несомненный интерес?

…Вещей из Царского Села было взято в Тобольск великое множество: переезжал в длительную, возможно, ссылку пусть низложенный, но император. И не один, а вместе с семьей, со свитой и прислугой. Царь, не потерявший еще надежды если не на реставрацию монархии, то хотя бы на почетное изгнание в другие страны — ведь история знает немало тому примеров. Правда, история знала и другие примеры — судьбу лишившихся головы Карла I, Людовика XVI, но о них лучше было не вспоминать.

Новоиспеченный министр-председатель, рядившийся в тогу социалиста-революционера, Александр Федорович Керенский не только не стеснял Романовых в дорожной экипировке, но даже заботливо проследил за тем, чтобы экипировка эта была капитальной. Отправляя «царственных пленников» в Тобольск, он наказывал начальнику охраны полковнику Кобылинскому: «Не забывайте, что это бывший император. Его семья ни в чем не должна нуждаться». Это засвидетельствовал в своей книге колчаковский следователь Соколов, вообще-то не имевший намерения обелять Керенского, которого он считал одним из виновников свержения монархии.

Хотя на сборы было дано лишь два дня (12 августа объявили об отъезде, а утром 14-го поезд уже отправился), дворцовая челядь сумела собраться обстоятельно. В Тобольск ушло два поезда, в основном с багажом. Немало грузом пришло в Тобольск и позднее.

Комиссар Временного правительства Панкратов записывал в своих воспоминаниях:

«Из Петрограда были посланы разные принадлежности внутренней обстановки дома… ковры, драпри, занавеси и т. п. Все эти вещи были высокой ценности».

«Внутри дом был роскошно меблирован: помимо имевшейся губернаторской мебели… часть мебели была доставлена из Царского Села».

«Часть комнат полуподвального этажа были загружены большим количеством багажа — чемоданы, ящики и т. п., хотя в первом этаже специально для этого имелись две комнаты, так называемые шкафовые, которые в свою очередь также были доверху заложены вещами».

На столе в тобольском кабинете Николая «…лежало с десяток карманных часов и различных размеров трубки».

«— Имеются ли у вас книги? — спросил я княжон. — „Мы привезли свою библиотеку,“ — ответила одна из них».

Комендант тобольского и екатеринбургского домов, где содержались Романовы, тоже не мог не отметить обилия багажа.

«Всех ключей было фунтов 20 от всевозможных чемоданов, чемоданчиков, саквояжей и т. п…Шляпами ведал один слуга, ботинками— другой, бельем — третий, верхним платьем — четвертый…»

«Однажды открыли один чемодан, набитый доверху стеками и тростями, другой — трубками для курения табака».

«В начале мая в Екатеринбург пришел (из Тобольска) и „необходимый ручной багаж“, составлявший битком набитые два американских (пульмановских) вагона».

Конечно, при таких удобных условиях сборов в дорогу не были забыты в Царском Селе и драгоценности. Правда, самая главная часть их находилась на специальном хранении в Зимнем дворце и в руки Романовым не попала.

Но и «дома» — в Царском Селе — их было изрядно. На парадных приемах Александра и ее дочери блистали бриллиантами и жемчугами. Кое-чем располагали и мужчины, Николай и Алексей: усыпанные бриллиантами украшения, запонки, булавки и перстни с драгоценными камнями, уникальные часы и шпаги…

Одна из бывших горничных сообщала:

«Драгоценности в Царском Селе укладывали горничная — Елизавета Эрсберг и камер-юнгфера царицы, ее любимица, вывезенная с собой из Германии, Магдалина Занотти… Драгоценности дочерей хранились у них в именных коробках (у каждой своя), обитых кожей, размером больше четверти в ширину и в длину и с половину этого высотой. Все эти коробки они взяли с собой. Что в них было? Про все не вспомню, но — много. Каждый год в свой день рождения каждая дочь получала от родителей в подарок по одному бриллианту в десять карат и по одной жемчужине. А в день именин — еще одну большую жемчужину, с горошину величиной. Таким образом, каждая из дочерей получала в год по две жемчужины, почему ожерелья у них и были неодинаковыми — кто старше, у того и больше, длиннее. У самой царицы была, конечно, своя особенно длинная нитка».

Из икон брали с собой те, что поценнее, с дорогими окладами, усыпанными драгоценными камнями.

Словом, добра в Тобольске было у Романовых изрядно. И о судьбе его они беспокоились.

Как утверждали свидетели, допрошенные Соколовым, Николай и Александра забеспокоились о судьбе драгоценностей еще в конце 1917 года, через три-четыре месяца после приезда. А в начале следующего года уже предпринимали энергичные усилия для того, чтобы надежно упрятать их на случай возможных перемен.

Драгоценности передавались верным людям с таким расчетом, чтобы иметь их поблизости, на случай этих перемен. Но наверняка не все сразу. Кое-что оставляли еще какое-то время при себе. А когда Николай с первой партией семейства (жена и одна из дочерей — Мария) отправились в Екатеринбург, эта часть драгоценностей, очевидно, была передана тем, кто остался (сын и три дочери). И кампания по укрытию сокровищ продолжалась.

«В Тобольске оставалось большое количество драгоценных камней… Надо было спасать эти вещи», — пишет Роберт Вильтон.

А как их «спасали»?

«Великие княжны, оставшиеся в Тобольске, — пишет он дальше, — были тайно, письмом камер-юнгферы Демидовой, предупреждены в этом смысле и принялись скрывать жемчужные ожерелья, бриллианты и другие драгоценные камни в своей одежде, зашивая их в лифчики, под видом пуговиц и т. д.».

Другой свидетель событий, Пьер Жильяр, дополняет:

«24 апреля от Александры Федоровны пришло (из Екатеринбурга) письмо… В очень осторожных выражениях она давала понять, что надо взять с собой при отъезде из Тобольска все драгоценности, но с большими предосторожностями. Она драгоценности называла условно лекарствами. Позднее на имя няни Теглевой пришло письмо от Демидовой. Нас извещали, как нужно поступить сдрагоценностями, причем все они были названы „вещами Седнева“ (лакей при детях)».

Теглева, допрошенная Соколовым, подтвердила это.

«Демидова писала мне: „Уложи, пожалуйста, хорошенько аптеку и посоветуйся об этом с Татищевым и Жильяром, потому что у нас эти вещи пострадали“».

Дальше Теглева пояснила, как выполнялся этот наказ об «аптеке».

«Мы взяли несколько лифчиков из толстого полотна, положили драгоценности в вату и эту вату покрыли двумя лифчиками, а затем их сшили… В двух парных лифчиках были зашиты драгоценности Александры Федоровны (это подтверждает, что она их не брала с собой в Екатеринбург)… Один из таких парных лифчиков весил 4–5 фунтов… в другом столько же… Один надела Татьяна, другой Анастасия… Были зашиты бриллианты, изумруды, аметисты… Драгоценности княжон были таким же образом зашиты в двойной лифчик, и его надела Ольга… Кроме того, под блузки на тело они надели много жемчугов… Зашили мы драгоценности еще в шляпы княжон, между подкладкой и бархатом. Из драгоценностей этого рода помню большую нитку жемчуга и брошь с сапфиром и бриллиантами… У княжон были верхние синие костюмы из шевиота, на них пуговиц не было, а кушаки с двумя пуговицами. Мы их отпороли и вместо них вшили драгоценности, кажется бриллианты, обернув их сначала ватой, а потом черным шелком… Кроме того… были еще серые костюмы из английского трико… мы отпороли с них пуговицы и тоже пришили драгоценности».

Но были ведь и такие драгоценности, которые в лифчик не зашьешь. Например, браслеты, диадемы, крупные колье, броши. Незаметно провезти их с собой трудно, пожалуй, даже невозможно. Значит, наиболее ценные вещи должны были остаться в Тобольске — такой вывод сделал для себя Михеев.

А те, что зашили? Зашить-то зашили, но увезли ли? Кое-кому, несомненно, хотелось бы доказать, что да, увезли. Ведь это отводило бы от них самих неприятные вопросы о дальнейшей судьбе драгоценностей. И поэтому таким свидетельствам безоговорочно верить не следует.

«Что-то не похоже, что увезли», — думал Михеев.

Письма из Екатеринбурга от уехавших тогда с первой партией Александры Федоровны и ее дочери Марии предупреждали оставшихся в Тобольске, что режим в ипатьевском доме не шел в сравнение с тем, что был в доме тобольского губернатора. Здесь бывали обыски, иногда довольно обстоятельные. Сношения с внешним миром свелись к минимуму, чтобы не сказать — прекратились совсем.

Вот что писала Мария сестрам 27 апреля:

«Здесь почти ежедневно неприятные сюрпризы. Только что были члены Областного комитета и спросили каждого из нас, сколько кто имеет за собой денег… все деньги изъяли в комнату на хранение, оставили каждому понемногу, выдали расписки. Предупреждают, что мы не гарантированы от новых обысков…»

Если бы даже удался побег (на что Романовы все еще рассчитывали), то не вернее ли было иметь драгоценности не при себе, а у верных людей в верном месте, откуда их легко достать при надобности?

Об этом, в частности, пробалтывается и Роберт Вильтон в своей книге. Говоря об увезенных из Тобольска вслед за Романовыми вещах, он приводит важную деталь: в Тобольске-де из царских вещей не осталось почти ничего, «за исключением некоторых драгоценностей, спасенных заботами адмирала Колчака и отправленных в Европу».

Тут желтый газетчик что-то намеренно путает. Адмирал Колчак, как известно, до Европы не добрался, не мог и отправить туда вещи. Зачем? Когда он шел вперед, то мечтал сам въехать в столицу на белом коне и восстановить монархию, а когда драпал на восток — не до царских реликвий было, дай бог ноги унести. Другое дело, что кто-то из колчаковской своры «спас» часть драгоценностей и увез с собой в Европу, но уж, конечно, не в качестве реликвий: жрать-то на чужбине надо было. Сам Вильтон, с подозрительной неотвязностью таскающийся везде за «следственной комиссией» Соколова, поди, тоже не сплоховал при этом, жуликоватость его не составляла секрета.

Но, может, быть, он намекал и на другого «спасителя», на зятя Распутина Бориса Соловьева, нелегально обосновавшегося в Тюмени на все время «тобольского сидения» Романовых и уполномоченного Вырубовой организовать их побег.

Как свидетельствует Соколов, распутинский зятек, все время отсиживавшийся в Тюмени, бросился в Тобольск лишь тогда, когда оттуда отправилась последняя партия Романовых — Алексей с сестрами. В тот самый день, когда они проехали Тюмень! Как будто он только этого и дожидался.

Как пишет Соколов: «…Там он видел Анну Романову (горничную) и узнал от нее, где в Тобольске находятся царские драгоценности, часть которых была оставлена там».

Возможно, Соловьев съездил не напрасно и кое-что попало ему в руки. Было известно, например, что он продал содержанке атамана Семенова за 50 тысяч рублей бриллиантовый кулон. Шаг, надо прямо сказать, рискованный: атаман Семенов, известный живодер и бандит, не гнушавшийся ни организованным, ни индивидуальным грабежом, узнай он об этом сразу же, не оставил бы Соловьева без внимания и выколотил бы из него все ценное, что тот имел.

А может, и выколотил? А может, другие выколотили — колчаковские контрразведчики, арестовавшие его в 1919 году во Владивостоке? А если, кроме этого кулона (возможно, даже и не романовского), у него ничего и не было?


Чем больше вчитывался Михеев в эту литературу, тем тверже убеждался, что какая-то часть ценностей, привезенных Романовыми из Царского Села, должна была остаться в Тобольске.

Возможно, очень большая часть. Едва ли дело обошлось только ожерельем и шпагой. И только ли женский монастырь и отец Алексей замешаны тут? Все данные «беллетристики» подводили к тому, что историю эту нужно копнуть глубже и шире.

И первый вопрос, который встал перед Михеевым, был именно глубинным, ведущим к фундаменту всей истории.

Зачем они прятали драгоценности?

Несмотря на его «странность», вопрос был весьма существенным. В самом деле, если прятали с одной целью, то клад следовало искать в одном месте, а если с другой целью, то — в другом.

Итак, почему Романовы решили спрятать драгоценности? — раздумывал он. — Ведь на них никто в Тобольске не покушался… В сотнях чемоданов можно было сохранить что угодно. Личным обыском Романовым пригрозили однажды, да и то для острастки… Александра Федоровна и ее дочери при выходах в церковь щеголяли диадемами и ожерельями. Дело, очевидно, в том, что драгоценности имели теперь иное значение: как компактный фонд средств, с помощью которого можно было на ходу расплачиваться за мелкие и крупные услуги. Тем более, что бумажные деньги обладали весьма эфемерной ценностью. Золото же в монетах найти в тот момент было трудно.

Но для чего им средства? Конечно, деньги нужны были и «дома» — для повседневного содержания семьи, свиты и челяди. Романовы привыкли жить широко. Вначале это им удавалось и в Тобольске. Да так, что иногда губернаторский дом оставлял жителей города без продуктов, скупая на базаре весь привоз. «Двор» численностью в 50–60 человек умудрялся объедать 20-тысячный город!

Однако в феврале 1918 года широкой жизни пришел конец— поступило предписание Народного Комиссариата имуществ республики: ограничить Романовых в пользовании средствами, находившимися на их счетах в русских банках. На каждого члена семьи было разрешено расходовать не более 600 рублей в месяц. Это и на питание, и на содержание прислуги, и на все другие хозяйственные нужды. К тому же было приказано перевести всю семью и «двор» на солдатский паек.

В заграничных банках на личных счетах Романовых к моменту революции лежало 14 миллионов рублей, да попробуй доберись до них.

Денежки, конечно, были нужны. Но — не менять же на базаре бриллиантовые кольца и броши на масло и мясо? С «карманными деньгами» Романовы нашли выход из положения, выход, о котором охрана не знала. Оказывается, в Тобольск систематически кружком Вырубовой и другими монархическими организациями пересылались деньги. И деньги немалые: только заводчик Ярошинский передал для этой цели Вырубовой в разное время 175 тысяч рублей.

Нет, для «дома» денег хватало, драгоценности нужны были не для этого.

Вернее всего, цель была одна — приготовить их на случай побега. Ведь он мог быть организован так, что с собой не удалось бы взять не только чемодана, но и лишних подштанников: царя могли «похитить» по дороге в церковь, например.


Но была ли надежда на побег? Или это лишь предположения, вызванные тревожной обстановкой тех дней? Белогвардейская печать впоследствии почти единодушно утверждала, что не было ни мыслей о побеге у бывшего царя, ни чьих-то попыток к организации его.

Колчаковский следователь Соколов утверждал: «Эта вера (в побег) была основана на обмане, ибо следствием абсолютно точно доказано, что ни в Тюмени, ни в другом месте Тобольской губернии никаких офицерских групп, готовых освободить царскую семью, не было».

А «не готовые» были? Можно ведь понять и так…

Учитель Жильяр в своих записках хотя и признается, что склонял Николая к побегу, но тут же пытается реабилитировать его: дескать, император был против, ибо ставил два невыполнимых условия: «…он ни в коем случае не может допустить, чтобы семья разлучилась и чтобы пришлось покинуть страну».

Экий рыцарь! Но так ли это выглядело на самом деле?

Николай был готов к побегу. И попытки были.

Начались они еще в то время, когда у власти стояло Временное правительство. А. Ф. Керенский в одной из своих «лекций», прочитанных в Париже в двадцатых годах, проболтался, что он и сам был причастен к этому. Оправдываясь перед белой эмиграцией за свои старые грехи, он говорил и о том, почему ему не удалось спасти, то есть вовремя отправить за границу, низвергнутого царя. По его словам выходило, что виноват в этом был не он, Керенский, а… Ллойд-Джордж, который сначала пригласил Николая в Англию, обещая ему там почетное убежище, а потом-де, под влиянием общественного мнения, перестал «настаивать» на этом приглашении.

В своей книге статей «Накануне», изданной в Париже в 1922 году, Керенский привел и некоторые подробности этой щекотливой истории.

Милюков, министр иностранных дел Временного правительства, по поручению Керенского вел переговоры с английским послом Бьюкененом. Посол сообщил, что Англия согласна принять семью Романовых и выделяет для переброски ее специальный крейсер. В официальной ноте Бьюкенена Милюкову это звучало так: «Король и правительство Кто Величества будут счастливы предоставить императору России убежище в Англии». Вероятно, именно с этой нотой связана запись, сделанная в те дни Николаем в дневнике: «Разбирался в вещах и книгах и начал откладывать все то, что хочу взять с собой, если придется уезжать в Англию».

Более того, в день, когда под нажимом масс Временное правительство вынуждено было принять решение об аресте Николая Романова и его жены, глава правительства князь Львов проявил себя беспардонным двурушником. Он (не без ведома Керенского, конечно) послал в ставку, где находился в тот день низложенный царь, телеграмму такого содержания: «Временное правительство постановило предоставить бывшему императору беспрепятственный проезд для пребывания в Царском Селе и для дальнейшего следования в Мурманск».

И в этом не постеснялся признаться Александр Федорович, незадачливый «временщик»! Лишь бы меньше улюлюкали вслед ему эмигранствующие монархисты, лишь бы сильные мира сего не обвинили его в сочувствии большевикам.

Исполком Петросовета опередил радетелей бывшего царя. Узнав о телеграмме, Совет срочно, телеграфом же, известил все города о своем предписании: задержать Романовых, где бы они ни находились.

Но Временное правительство не оставило попыток переправить бывшего царя за границу. Уже после ухода Милюкова с поста министра иностранных дел его заместитель Терещенко с еще большей настойчивостью продолжал переговоры. Они закончились лишь тогда, когда все возможности были исчерпаны: в июне Лондон официально сообщил, что «до окончания войны выезд бывшего царя в пределы Британской империи невозможен». Августейший кузен Николая, Георг V, видя нарастающую угрозу всеобщего антимонархизма, почел за лучшее отречься от некогда «горячо любимого» двоюродного братца, попавшего в сложный переплет.

А в Царском Селе надеялись, ох как надеялись… Жильяр позднее писал: «Мы думали, что наше заключение в Царском Селе будет непродолжительным, и ждали отправления в Англию… Мы были всего только в нескольких часах езды от финляндской границы, и Петроград (читай — Петросовет) был единственным серьезным препятствием, а потому казалось, что, действуя решительно и тайно, можно было бы без большого труда достичь одного из финляндских портов и вывезти царскую семью за границу».

«Действуя решительно и тайно…» В том-то и дело, что если в таинственности недостатка не было, то решительности у «временщиков» явно не хватало.

Когда встал вопрос о переводе царской семьи в более безопасное место, то сами Романовы «рекомендовали» Керенскому отправить их в Ливадию. Что и говорить, удобное местечко! Особенно для побега морем. Но увы, Керенский уж не в силах был внять «рекомендации»: распоряжения Временного правительства все более и более контролировались Петросоветом.

Ллойд-Джордж да и сам Керенский были, пожалуй, тут ни при чем. Побегу в Англию помешали отнюдь не они, а более серьезные и грозные обстоятельства, от них совсем не зависящие.

Сам Николай тоже вовсе не отказывался от мысли о побеге за границу, как это утверждали Жильяр и Соколов. Тот же Соколов, забыв о логике, приводит в своей книге слова допрошенного им в 1920 году в Париже бывшего члена Государственной думы пресловутого Н. Е. Маркова-второго. Этот махровый черносотенец заявил: «В период царскосельского заключения (Романовых) я пытался вступить в общение с государем-императором. В записке, которую я послал при посредстве жены морского офицера Юлии Александровны Ден, очень преданной государыне-императрице, и одного из дворцовых служителей, я известил государя о желании послужить царской семье, сделать все возможное для облегчения ее участи, прося государя дать мне знать через Ден, одобряет ли он мои намерения, условно: посылкой иконы». И далее сообщает, что Николай «снизошел», послал своему тезке образ Николая Угодника.

Так обстояло дело в период «царскосельского сидения». Но мысли о побеге не исчезли и в Тобольске.

Начальником охраны в Тобольск был назначен полковник Кобылинский, человек, не скрывавший своих монархических симпатий. Жильяр отзывался о нем так:

«Никто не подумал, что, несмотря на революцию и состоя якобы в противном лагере, он продолжает служить государю-императору верой и правдой, терпя грубости и нахальство охраны. Кобылинский сделал для царской семьи все что мог, и не его вина, если недальновидные монархисты-организаторы не обратились к нему — единственному человеку, который имел полную возможность организовать освобождение царской семьи и ждал только помощи извне, которой он сам не мог призвать, так как был под постоянным надзором враждебно настроенных солдат».

А такие организаторы «помощи извне», оказывается, имелись в достатке.

Один из первых и главных — его преосвященство тобольский епископ Гермоген, пройдоха, интриган и первостатейный жулик, близкий друг Распутина. Мать Николая, «вдовствующая императрица» Мария Федоровна, озабоченная судьбой сына, писала Гермогену вскоре после того, как Романовых привезли в Тобольск: «Владыка, ты носишь имя святого Гермогена, который боролся за Русь, — это предзнаменование… Теперь настал твой черед спасать родину… призывай, громи, обличай. Да прославится имя твое в спасении многострадальной России».

«Спасение России» она понимала лишь как спасение Николая.

Намекала она при этом на тезку тобольского владыки — канонизированного русской церковью второго патриарха всероссийского, подготовившего возведение на престол первого Романова в 1613 году.

Но если с Гермогеном начался Дом Романовых, то на Гермогене же, пусть другом, он и закончился.

Тобольского епископа назначили в далекий сибирский город, чтобы не мозолить глаза врагам Распутина. Получив послание Марии Федоровны, он принялся ревностно доказывать свою идейную близость со святым Гермогеном. Именно к нему потянулись нити всех заговоров и помыслов о них. К нему, в первую очередь, шли на связь посланцы Вырубовой, Маркова-второго и других осатанелых монархистов, зачастили с визитами бывшие офицеры — то в форме, то без нее, то под вымышленными именами, а иногда и не скрывая своих фамилий.

Автор первого советского исследования о последних днях последнего царя уральский большевик П. М. Быков на основании документов Чека, партийных и военных донесений писал:

«Большинство их (офицеров) приезжало, по-видимому, по подложным документам. Были, например, задержаны два офицера — „Кириллов“ и „Мефодиев“, приехавшие туда в отпуск с фронта на две недели. Задержаны были два офицера — братья Раевские (по документам). Один из них приехал в Тобольск раньше, и за ним было установлено наблюдение. Второй „брат“ приехал позднее и сразу, ночью, не повидавшись с „братом“, отправился к Гермогену. По выходе из архиерейского дома Раевского арестовали. При нем нашли удостоверение, выданное „Всероссийским братством православных христиан“. На допросе он сообщил, что привез Гермогену письмо от Нестора, епископа Камчатского».

Позднее выяснилось, что привез он письмо не от Нестора, а от Марии Федоровны — то самое, с призывом «призывать, громить, обличать».

Гермогену, пожалуй, и не нужно было подсказывать — сам был с усами и с бородой. Еще до получения письма он организовал специальные церковные службы для семьи Романовых, пытаясь таким образом приучить охрану к частым и систематическим отлучкам царя и его семьи из «дома заключения». Пытался устроить (правда, безуспешно) их поездки в дальние монастыри. И все это для того, чтобы с помощью отлучек и путешествий создать благоприятную обстановку для побега.

А главное, он готовит «общественное мнение», «мобилизует настроения» обывателей — это ведь тоже может стать немаловажным. По конфиденциальному указанию, в церкви, кроме обычных специальных служб, проводятся и необычные. В «день восшествия на престол» в Благовещенской церкви звонят «вовся», и этим трезвоном сопровождается весь ритуал «парадного выхода» Романовых и их свиты. В той же церкви вскоре вдруг появляется «чудотворная» икона из Абалакского монастыря. А в день именин Николая здесь за обедней с амвона возглашается громогласное многолетие царствующему (?!) дому.

Помимо духовного фронта, Гермоген не обошел и мирской. Тогда в Тобольске заметной силой был «Союз фронтовиков», объединявший офицеров и унтер-офицеров из купеческих и кулацких сынков. Гермоген не упустил случая втереться в доверие и завязать связи — пригодится воды напиться. Главе этого Союза — авантюристу и провокатору Лепилину — он выделил для нужд организации несколько тысяч рублей. Союз после этого стал готовой базой для про-ведения любой провокации по указанию заговорщика в архипастырской рясе.

Не бездействовали в это время и другие группы «друзей престола и отечества».

Тот же Марков-второй говорил Соколову в Париже: «В сентябре (1917 года) мы решили послать в Тобольск своего человека для установления связи с царской семьей и, буде того потребуют обстоятельства, — увоза ее. Наш выбор пал на офицера Крымского полка, шефом которого была императрица, господина N (между прочим, пасынка печально известного ялтинского генерал-губернатора Думбадзе)… Он известил нас о своем прибытии в Тюмень… Мы стали обдумывать вопрос о посылке других офицеров в Тобольск».

А туда уже направились такие же посланцы от других групп, в частности от Вырубовой. Требовалась координация сил и методов. Но, сообщал далее Марков, Вырубова не захотела ни с кем делить славу «спасителя отечества» и дала понять, что она будет действовать самостоятельно. С ее чрезвычайными полномочиями в Тобольск в январе 1918 года поехал офицер Сергей Марков.

С обоими посланцами — марковским офицером N и вырубовским офицером Марковым — получилось, однако, что-то непонятное. Первый из них, сообщив вскоре о своем прибытии в указанное место, замолчал и ничем больше не напоминал о себе. Другой посланец не сообщил о прибытии на место, но… в апреле вернулся. Что-то путанно болтал, хвастал о большой работе, проделанной им в Тобольске, и, как вскоре выяснилось, в Тобольске вообще не был.

Ларчик раскрылся просто, но значительно позднее, года через два, когда секрет его уже никого не мог интересовать. Оказалось, что неудачи двух эмиссаров, как и некоторых других, направленных вслед за ними, были связаны с именем еще одного резидента монархистов, Бориса Соловьева.

Этот «особо надежный» резидент спутал все карты пославших его участников большой игры и попытку организации побега Романовых превратил в фарс. В конце концов, в декабре 1919 года он был схвачен во Владивостоке колчаковской контрразведкой как «большевистский агент».

Узнав об аресте Соловьева, вездесущий следователь Соколов добился свидания с ним. За несколько дней до того как его «пустили в расход», Соловьев успел поведать историю своей жизни.

Сын видного в петербургской духовной камарилье человека — казначея святейшего Синода, Борис Николаевич Соловьев еще с 1915 года был связан с распутинским кружком, куда его ввел родитель, давний и близкий приятель «старца». То ли случай, то ли какой-то хитрый расчет привел юного распутинианца в дни Февральской революции в Таврический дворец, где он стал офицером для поручений при председателе Военной коллегии Думского комитета. Однако и теперь, адъютант высокого чина, прапорщик 2-го пулеметного полка, связей со своим кружком он не порвал. Именно за верность идеям и памяти «старца» главари кружка решили направить резидентом в Тобольск вроде бы скомпрометировавшего себя службой Временному правительству прапорщика-адъютанта. В августе 1917 года он выехал в Тобольск.

В Сибирь Соловьев мчался буквально по пятам «царского поезда». С ходу пытался проникнуть к Гермогену, но это почему-то ему не удалось. Соловьев тут же исчез из Тобольска, но спустя некоторое время вдруг вынырнул в селе Покровском — на родине Распутина. И не кем-нибудь, а… зятем убиенного «старца». 5 октября дочь Распутина Матрена стала его женой, и молодая чета переселилась в Тюмень, где Соловьев стал жить под именем Станислава Корженевского.

Нельзя сказать, что этот брак был идиллически счастливым. Соколову удалось перехватить дневник Распутиной-Соловьевой, из которого явствовало, что хотя Матрена страстно обожала своего «душку-офицерика», он не платил ей взаимностью — супруги жили как кошка с собакой.

В Тюмени Соловьев обосновался не случайно. В Тобольске, относительно небольшом и отдаленном городке, где всякое новое лицо на примете, действовать ему, не обращая на себя внимания, было бы невозможно. Тюмень же стояла на пути из России в Тобольск и представляла собой настоящий проходной двор на великом транссибирском пути — очень удобное обстоятельство для маскировки. А связь между Тюменью и Тобольском была довольно хорошей.

Как ни пытался после Соколов в своей книге «дезавуировать» роль Соловьева в сношениях с Романовыми, ему это не удалось.

Факты говорят, что именно через Соловьева шла вся переписка Тобольска с Петербургом. Шли письма, посылки, деньги. Основным адресатом в Тобольске была Александра Федоровна, в Петербурге — Вырубова. Роль посредников играли горничные царицы — Уткина и Романова. Они прислали в Тобольск позднее, поэтому в губернаторский дом их не допустили. Но, устроившись жить на частной квартире, они обрели другую выгоду — свободу и бесконтрольность.

Стоит заметить, что обе горничные были не просто слугами царицы, но и верными распутинианками, членами вырубовского кружка, конечно, на особом положении. Соколов выпытал у Соловьева, что деньги, посылаемые Вырубовой в Тобольск, передавались Уткиной и Романовой, а уж через них дальше, по назначению — Александре Федоровне. И большинство их (если не все целиком) прошли через руки Соловьева. Возможно, что основная часть денег прилипла к этим рукам.

Как показывали свидетели, «иногда у него совсем не бывало денег, а иногда он откуда-то доставал их и сорил ими».

Живя в Тюмени, Соловьев служил форпостом связи тобольских «изгнанников» с их петербургскими друзьями, и все посланцы, зная это, не миновали его. А он сковывал все их действия и намерения, не желая передавать инициативу, а значит, и средства в другие руки.

Так оказался в дураках «канувший в воду» посланец Маркова-второго офицер N. Он «нашелся» лишь в ноябре 1918 года, когда с царской семьей все было кончено. Явившись к следователю Соколову, он доложил, что его сбил с толку Соловьев, приказав законспирироваться и не давать о себе никаких вестей. Офицер послушался и под именем Сергея Соловьева устроился служить в какую-то воинскую часть тюменского гарнизона, где И прослужил, командуя эскадроном, вплоть до вступления колчаковцев в Тюмень.

Другой посланец от Вырубовой, Сергей Марков, выехав из Петербурга в январе 1918 года, уже в апреле вернулся обратно. Он, правда, сумел вручить Татищеву и Долгорукову деньги (25 тысяч), предназначенные для передачи Романовым, но больше ничего не сумел сделать — от дальнейших шагов его отговорил все тот же Борис Соловьев, он же Корженевский.

Романовы об этом тогда еще не знали. Жильяр записывал 17 марта 1918 года в дневнике: «Государь и государыня, несмотря на растущие со дня на день неприятности, все же надеются, что найдутся между оставшимися верными хоть несколько человек, которые попытаются их освободить. Никогда еще обстоятельства не складывались более благоприятно для побега, чем теперь. Ведь при участии полковника Кобылинского, на которого в этом деле заранее можно с уверенностью рассчитывать, так легко обмануть бдительность наших тюремщиков, особенно если принять во внимание, что эти люди… крайне халатно несут службу. Достаточно всего несколько стойких, сильных духом людей, которые бы планомерно и решительно вели дело извне. Мы уже неоднократно предпринимали шаги в этом направлении по отношению к императору, настаивая, чтобы он держался наготове на случай ожидаемой возможности».

И далее, спустя несколько дней:

«26 марта… Из Омска прибыл отряд красных, силою более 100 человек: в тобольском гарнизоне это первые солдаты-большевики. У нас отнята последняя надежда на побег. Но государыня говорит мне, что у нее есть причины думать, что среди этих солдат много бывших офицеров. Равным образом она утверждает, не указывая точно, откуда она это знает, что в Тюмени собралось 300 офицеров».

Дочь лейб-медика Боткина, Татьяна Мельник, жившая с отцом в то время в Тобольске, подтверждает, что к этому имелись основания. С ее слов Соколов записал:

«Надо отдать справедливость нашим монархистам, что они собирались организовать спасение их величеств… Петроградская и московская организации посылали многих своих членов в Тобольск и Тюмень, многие из них там даже жили по нескольку месяцев, скрываясь под чужим именем».

Обстановка для побега Романовых долгое время действительно была весьма благоприятной. В городе до начала 1918 года сохранялась власть комиссара Временного правительства и Городской думы. В Тобольском Совете сидели меньшевики и эсеры. Функционировал реакционный «Союз фронтовиков». Епископ Гермоген действовал на свободе до самого момента отправки Николая Романова в Екатеринбург: его арестовали только 28 апреля. Во главе охраны Романовых стояли «на все готовый» полковник Кобылинский и мямля-эсер Панкратов. Словом, бери сапоги в зубы и дуй до горы. Тем более, что где-то невдалеке, на Иртыше, все это время кого-то ждала до весны шхуна «Мария».

Лишь в марте обстановка начала меняться. 1 марта для Романовых и их свиты был введен усиленный режим, большая часть прислуги была снята со свободного положения в доме Корнилова и переселена в губернаторский дом под общую охрану. «Татищевым и Долгоруковым запретили шляться по городу, пообещав, в случае непослушания, прибить их», — свидетельствовал офицер охраны прапорщик Матвеев.

В первых же числах марта в Тобольск прибыл посланец екатеринбургских большевиков матрос П. Д. Хохряков, неделей позднее, из Екатеринбурга же, отряд Уралсовета, составленный из рабочих-большевиков Злоказовского завода, а 26 марта — тот самый отряд омичей под командованием Демьянова и Дегтярева, о котором так панически писал Жильяр в своем дневнике. Добавим, что 9 апреля Хохряков стал председателем Тобольского Совета и начал наводить в городе революционный порядок.

К тому времени Уралсовет тайно послал вооруженные отряды в далекие тылы Тобольска, перекрыв дороги на север, на восток и на запад (с юга имелся надежный щит — Тюмень). Но Романовы, конечно, ничего об этом не знали, продолжали лелеять мысли о побеге.

Вполне объяснимо, что драгоценности были последней и очень крепкой надеждой на материальное обеспечение этого предприятия, и поэтому их следовало держать наготове. Именно в это время — в марте-апреле 1918 года — их, вероятно, и постарались вынести из губернаторского дома и поместить в какое-то новое, надежное, но близкое убежище.

Никто из Романовых сам вынести драгоценности «на волю», конечно, не мог.

Но — кто тогда мог это сделать? И куда он их девал? Сам ли он, этот посредник, выбрал тайник и спрятал в него ценности или передал кому-то? Кому?

На вопрос «кто?» можно было дать сотню ответов: свита, прислуга, тоболяки, имевшие доступ в губернаторский дом, — любой из них мог, теоретически, взять на себя эту миссию.

Но все-таки для одних это было легче, для других труднее, одни лица казались более подходящими для этой цели, другие — менее. Михеев взял приведенный в книге Соколова список тобольской свиты и челяди Романовых, дополнил его по другим источникам и попробовал оценить с этой точки зрения каждое имя. Генерал Татищев? Гм… Мог, но вероятностей все же мало: в марте восемнадцатого года он уже не располагал правом, как прежде, свободно ходить по городу. То же — князь Долгоруков? Доктор Боткин? Этот, пожалуй, мог — у него и дочь тут же неподалеку жила. Графиня Тендрякова тоже могла, ей очень доверяла Александра Федоровна. Мог Пьер Жильяр — он, имея заграничный паспорт, чувствовал себя свободнее других, беспрепятственно ходил по городу тогда, когда другим это было запрещено. Могли камердинеры, горничные, любимые лакеи. Мог даже полковник Кобылинский, хотя для него это вроде было бы неудобно…

Список вероятных лиц рос и рос. Но общий «реестр» поубавился, можно было с большой долей уверенности зачеркнуть в нем фамилии поваров, поварят и «кухонных служителей», не вылезавших из своего подвала и в комнаты не допускавшихся.

Поубавиться-то поубавилось, однако не на очень много. Список по-прежнему был велик. Как его сократить еще, чтобы методом исключения прийти к минимуму наиболее вероятных на эту роль фигур?

— Постой… — оборвал себя Михеев. — А нет ли кого из них сейчас в живых, где-то поблизости? Ведь жил же, оказывается, много лет после этого в Тобольске Каменщиков. Да, да — тот самый, что вынес шпагу наследника и передал ее отцу Алексею. Может, и еще кто-то, подобно ему, обретается под боком? Пусть даже и подальше — найти можно, игра стоит свеч.

Михеев по-новому пересмотрел свой список, вычеркивал тех, о ком знал, что их уже нет в живых. Список заметно поубавился. Выслав копию его Саидову, Михеев выехал в Свердловск.


Коричневая шкатулка

В эти дни, дни ожиданий и надежд, дорога от дома до Управления была для Михеева нелегкой.

Похрустывал под ногами ледок, застекливший ночью лужицы на булыжной мостовой. В глубине улицы громыхали телеги ломовиков, ленивой чередой тянувшихся к станции. Хлопали щеколды калиток, выпуская из дворов идущих на работу людей… Утро рядового рабочего дня.

Вон тот, только что вышедший из подъезда дядя, с металлическим метром, защемленным за карман куртки, наверное, строитель. Он вечером вернется, зная, что дом, который он строит, поднялся на два-три ряда кирпичей. Поднялся. На столько-то. И это видно. И ему, и всем.

А этот, что озабоченно пересекает улицу, на ходу застегивая немудрящее свое полупальто с залоснившимися от машинного масла рукавами, — наверное, токарь. Ложась спать, он вспомнит десяток выточенных им сияющих стальным отливом деталей какой-то очень нужной машины. Завтра в другом цехе из этих деталей родится машина.

И даже вон тот, что идет по той стороне с портфелем под мышкой, — за вечерним чайком с увлечением расскажет жене, как ему сегодня удалось успешно решить вопрос об открытии новой рабочей столовой и даже — ты подумай! — посчастливилось заранее достать для нее комплект посуды, и не каких-нибудь там глиняных мисок, а настоящие фаянсовые тарелки: пусть по-человечески ест рабочий класс!

— А ты, Михеев? Что дашь стране сегодня? — пытал себя он. — Ты не поднимешь строящийся дом на два ряда кирпича, не выточишь десятка деталей для новой машины и не раздобудешь посуду для рабочей столовой. Но зато, если… Если развяжешь этот тобольский узелок и найдешь узелок с драгоценностями… Сколько новых машин, тракторов, экскаваторов, оборудования для новостроек пятилетки можно будет приобрести на валюту, вырученную от одного только ожерелья, если… Если оно существует, черт его побери, и если его удастся найти…

И, ускорив шаг, он почти вбегал в подъезд, нетерпеливо открывал тяжелую дверь, пройдя длинный коридор, молча заглядывал в окошко секретарши отдела.

— Вам нет, — коротко отвечала обычно на его немой вопрос Тамара Михайловна, строгая седая женщина. Она работала тут с незапамятных времен и поэтому несколько покровительственно относилась к «совсем еще юноше», каким считала Михеева.

Но сегодня она чуть заметно улыбнулась ему и, взглянув на угол стола, где возвышалась стопка папок с приготовленной почтой, как бы припоминая — что там, в них, обнадежила:

— Кажется, есть. Ждите, принесу.

— Тамара Михайловна, милая, дайте хоть взглянуть, — взмолился Михеев.

Но она лишь укоризненно посмотрела на него и, не удостоив ответом, взялась за перо.

Час спустя Михеев читал сообщение Саидова: Каменщиков живет в Тюмени.

Уже от одного этого известия можно было возликовать: заевший было механизм снова приходил в движение. Но Саидов сообщал и еще не менее интересные вести: в Тобольске нашлась Паулина Преданс, прислуга графини Гендриковой. Через нее добыты адреса Никодимовой — старой гувернантки графини, Гусевой — горничной у дочерей Николая, и — кто бы мог подумать! — самой Битнер-Кобылинской, супруги покойного полковника. О Гусевой Саидов даже приложил справку.

«Гусева Анна Яковлевна, — читал Михеев. — Горничная, или „комнатная девушка“, как она числилась по дворцовому штату. Давняя и преданная слуга Романовых. В 1893 году, окончив ремесленную школу, работала белошвейкой на дому. В 1904 году была принята на службу во дворец, горничной при великих княжнах. В Тобольск приехала не вместе с Романовыми, а несколько позднее, вместе с другой горничной, Анной Романовой, отнюдь, однако, не принадлежавшей к царской династии. В губернаторский дом их охрана не допустила: они не были в первоначальном списке служащих, утвержденных для поездки в Тобольск. Жили в гостинице и на частных квартирах. К ним „в гости“ захаживал камердинер Александры Федоровны Волков. Очевидно, через него они получали какие-то поручения Романовых, и хотя их ни разу не допустили в губернаторский дом, обе горничные жили в Тобольске все время, пока там находились их бывшие хозяева. И даже после того как их увезли в Екатеринбург. И Гусева и Романова покинули город только после эвакуации белых, тоже эвакуировались в Сибирь. Гусева добралась до Ачинска, потеряв подругу где-то по дороге. После разгрома Колчака снова вернулась зачем-то в Тобольск, но ненадолго, вскоре переехала куда-то под Ленинград. Служила на разной конторской работе. Теперь — счетовод школы-семилетки».

— Ай да Саша, молодец! Не безнадежен, как сказал бы Патраков. — Михеев даже похлопал ласково по саидовским бумагам, как похлопал бы его плечо, будь он сейчас здесь, рядом.

Вскоре Михеев мог уже встретиться с важными свидетелями.

«Никодимова Викторина Владимировна, — записывал он показания, — 72 года. Девица (при этом она вызывающе вздернула голову). Кончила Смольный институт благородных девиц. В течение 25 лет, до 1918 года, служила воспитательницей („гувернанткой, если хотите“ — добавила она снисходительно) у графини Анастасии Гендриковой. Вместе с графиней, как близкий ей человек, приехала и в Тобольск в царском поезде. В Тобольске жила в комнате Гендриковой в доме Корнилова, напротив губернаторского дома, в который, кстати сказать, ее не допускали. Была знакома с начальником охраны полковником Кобылинским и его женой. С Гендриковой расстались в Екатеринбурге, куда ее великовозрастная подопечная выехала вместе с царской семьей и где она была арестована, а Никодимова вернулась в Тобольск и прожила там до 1920 года. От Гендриковой остались кое-какие ценные вещи, но еще перед отъездом в Екатеринбург Викторина Владимировна сдала их вместе со своими на хранение. Обратно их не получила — сказали, что украдены…

Гендрикова доверяла ей все. Оставила даже доверенность на перевод крупной суммы — 25 тысяч рублей — со счета в Пермском банке на Учетно-ссудный банк Персии. Никодимова сохранила чек („мне не надо чужого!“). Зашитый в тряпочку и закупоренный в бутылочку, он так и лежи г в комоде на ее квартире в Крестцах под Ленинградом…»

— Я женщина строгих правил, — с достоинством заявила она Михееву, откинув седую голову на длинной жилистой шее. — Мне их внушали с детства. Прошу вас не думать обо мне плохо. Не скрою, я любила и продолжаю любить покойную Anastasie. Но больше винить меня не за что, уверяю вас.

— Мы и не думаем судить вас, — заметил ей Михеев. — Мы просим только помочь нам.

— Постараюсь, — заверила старая дама.

Но беседы с ней пришлось отложить: прибыл Каменщиков. А его-то Михеев ждал с особенным нетерпением.


— Каменщиков Александр Петрович?

Невысокий пожилой человек, в добротном некогда, но уже изрядно потраченном временем сюртуке, таком необычном в годы толстовок и френчей, угодливо поклонился:

— Да-с.

— Возраст ваш?

— Пятьдесят четвертый с весны.

— Работаете?

— Тружусь, — подтвердил кивком головы Каменщиков. — Огородником при подсобном хозяйстве. Рассказать о себе? Биография моя, смею заметить, простая, трудящая, хотя и с перипетиями. Родился в Ливнах, Орловской губернии, где родитель мой управлял имением помещика Адамова. Образованием не похвастаюсь, трехклассное церковноприходское. Но почерк выработал с детства — получалось, хвалили. Потому, когда родитель помер, заработок себе нашел скоро, за красивый почерк охотно брали меня господа купцы на письменную работу. Стал конторщиком, приказчиком, в брак вступил, остепенился. Так бы и служил по купеческой части, да бабушка супруги моей, кичившаяся дворянством своим захудалым, захотела видеть нас на более почетном поприще. Внучку свою, а мою, значит, супругу, устроила в услужение к княгине Голицыной, а меня в канцелярию камер-фурьера, что размещалась, как, вероятно, изволите знать, в Петергофе. Писцом. Почерк мой и там одобрили.

— Камер-фурьер — кто это?

— Камер-фурьер, позвольте пояснить, это придворный чин, наблюдающий за парадными обедами и церемониями. Ну и за всем, причастным к этому, — посудой, столовым бельем, прислугой. В архиве нашем, ведущемся еще со времен Екатерины Великой, находил я прелюбопытнейшие вещи: записи о балах, машкерадах, свадьбах, спектаклях, описания всевозможных церемониалов и торжеств придворных, записи о путешествиях государей по империи и за границей, о приемах разных лиц… Отвлекаюсь? Извините великодушно…

— Ничего, продолжайте.

— В канцелярии этой самой я, значит, и прослужил до самого отречения государя-императора, до падения самодержавия то есть. Мы, служащие, тогда, конечно, растерялись, кое-кто уже и должность свою бросил. Но вскоре к нам приехали Александр Федорович Керенский, министр-председатель, и успокоил нас, заверив, что честным служащим не грозит никакая опасность, что разной работы нам предстоит еще много, службу бросать никак нельзя, а жалованье нам будет идти своим чередом, аккуратно. Служащие наши, народ вышколенный, степенный — как тут откажешь, если сам премьер-министр просит… Вот и остались многие. А уж в августе семнадцатого года был я включен, по приказу Александра Федоровича, в список прислуги, что вместе с государем и его семейством должна была выехать в Тобольск.

— Чем же вы занимались?

— Числился писцом, хотя работы письменной, осмелюсь доложить, много не было. Записывал повеления и указания: что к обеду готовить, кого не забыть с днем ангела поздравить. Письма, когда надо, под диктовку писал. Не приватные, конечно, а служебные. А главное, домашнюю бухгалтерию вел — куда, кому и за что деньги плачены, сколько в наличии есть посуды, белья и прочего такого. В свободное время развлекался — дрова пилил. Однако в этом деле главным был у нас сам государь. Большинство долготья самолично перепилил, хотя колоть, правду говоря, сам не любил. А уж забавлялись с ним этим делом, надо сказать, все, от генерала Долгорукова до последнего поваренка. И я был приглашен к сему. Господин Жильяр, Петр Андреевич, французский учитель, изволил сфотографировать меня тогда в паре с монархом за работой. Была у меня и карточка, да затерялась где-то… В мае, надо быть, восемнадцатого года увезли нас с оставшимися членами императорской фамилии в Екатеринбург, но в дом Ипатьевский не допустили: нечего, говорят, там делать, много прислуги не требуется. После… э-э… ликвидации царя я возвратился в Тобольск и жил там до двадцать пятого года. Потом уехал в Тюмень, где безвыездно и проживаю вместе с семейством своим, супругой Натальей Ивановной и сыном… О царских драгоценностях? Не посвящен был в сии дела. Сами понимаете — мелкая сошка…


Но не такой уж мелкой сошкой оказался он на самом деле. Услужливый и верный слуга, вышколенный многолетней дворцовой службой, пользовался у Романовых в Тобольске большим доверием. Через него, например, посылались подарки угодным людям.Через него шла почта. Он вынес из губернаторского дома шпагу Алексея. Через него шли многие передачи Романовым и от них. Не все и не всегда при этом доходило до адресата: вспоминали, что «августейшим узникам» в какой-то праздник передали торт, но Каменщиков предпочел полакомиться им сам — унес домой. Поговаривали, что он вообще неплохо погрел руки на царской службе в Тобольске.

Сношения с городом облегчало ему и то, что, в отличие от многих служащих, он жил не в губернаторском доме, а на частной квартире — у отца Алексея.

Прихватив, по старой дворцовой привычке, узелочек остатков с царского стола, чинно шествовал он, бывало, вечером, окончив службу, в свой флигелек на поповской усадьбе, деля потом трапезу за водочкой со своим квартирохозяином.

Не хитро было в этих примелькавшихся охране традиционных узелках вынести что угодно. И слуги выносили, когда надо было. Когда почту и передачи по поручению Романовых, а когда и посуду, безделушки, белье — это уж по собственной инициативе, для своих нужд. Однажды даже срезали портьеры в зале, чем ввели в замешательство самого комиссара Панкратова…

Писец по совместительству исполнял обязанности тайного почтальона. Почтовой конторой служил архиерейский дом. Открылось, что Каменщиков принимал участие в каких-то секретных совещаниях с епископом Гермогеном. На одном таком совещании, в присутствии преосвященного Варнавы и отца Алексея, были переданы письма Александры Федоровны к матери Николая — Марии Федоровне, а также и другим адресатам, в том числе Вырубовой.

О своих коллегах по тобольской службе Каменщиков вспоминал охотно, не скупясь на нелестные эпитеты.

Камердинера бывшего царя, Терентия Чемодурова, он с ходу охарактеризовал старой лисой, не гнушавшейся прикарманить то, что плохо лежало в царских шкафах и чемоданах. Писец и камердинер в свое время, видно, не очень ладили.

— Золотых, серебряных и вообще ценных вещей у этого жмота хранилось изрядное количество. Перед отъездом в Екатеринбург с царской семьей он через посланца своего передал эти вещицы одному верному человеку. Будто это все подарки за беспорочную службу. Часы, знаю, трои были. Кулоны, браслеты, броши, перстни — дорогое все. Так говорили люди. Думаю — не зря… Ну, вернулся, значит, Терентии из Екатеринбурга в Тобольск и получил все свое добро обратно в целости и сохранности. Да только не пошло оно ему впрок, в девятнадцатом от тифа отдал богу душу, а ценности жене оставил. Неонила же Семеновна, женщина ума небогатого, вскорости лишилась их. Сначала буфетчик царский, Еремей Солодухин, дружок ее покойного супруга, сумел выманить у нее под каким-то предлогом немалую толику добра этого, а гем, что еще осталось, нахально завладел другой злодей, иеродьякон Феликс. Прожженнейший плут, осмелюсь доложить…

Особенно досталось от Каменщикова покойному отцу Алексею, которого он считал виновником похищения доверенной ему шпаги наследника.

— А что вы еще выносили от Романовых? — спросил Михеев. — Какие-нибудь драгоценности?

— Никак нет, — почтительно, но твердо ответил Каменщиков. — Не причастен. Это, надо думать, по дамской части шло. Драгоценности находились в ведении царицы, а она меня не очень жаловать изволила. К тому же у нее свой личный камердинер был — Алексей Волков. Судите сами — ему или мне доверила бы она сокровища, коим, я думаю, цены нет.

Довольный логичностью своих доводов, он откинулся на спинку стула, с некоторым торжеством глядя на Михеева.

— А уж если Алексей Андреич Волков, скажем, оказался бы ни при чем, — продолжал он после паузы развивать понравившуюся ему мысль, — то без дамского полу тут никак бы не обошлось. Графинюшка Анастасия Васильевна — я о Тендряковой говорю — при царице своим человеком была с детства. Личная фрейлина, аристократка, наперсница, можно сказать. С Анной Александровной Вырубовой давние подруги. В переписке состояли. Куда перед ней Алешке Волкову, лакейской душе!

— Это предположения ваши или у вас есть какие-то данные?

— Чего изволите? — переспросил Каменщиков, пожалуй, больше для того, чтобы выиграть время. — Документов на это не имею, дело, сами понимаете, потайное, тут не только что документов, свидетелей лишних старались избегать. Могу доложить, однако, что у графинюшки царские вещицы бывали, это уж точно. И не их ли она в зашитых мешочках через приживалку свою, Викторину Владимировну, прятала где-то? Где и как — не знаю, а только Викторина эта самая потом очень сокрушалась, что мешочки будто бы пропали. Врала, я думаю, для отвода глаз.

— Для чего бы это?

— Как для чего? Ворочалась ведь она потом в Тобольск-то. И что-то вскорости опять уехала. Тут и сомневаться нечего: выкопала она эти мешочки и подалась куда глаза глядят. С таким добром везде рай. По заграницам порхает где-нибудь, божий одуванчик…

В тот же день Михеев передал Никодимовой слова Каменщикова. «Женщина строгих правил» была безмерно возмущена. Надменно закинув голову, она с видом глубоко оскорбленной невинности отвергла навет.

— Этот человек, — брезгливо сипела она, — нагло лжет. Ни я, ни Anastasie никогда ничего чужого не брали. Не могли взять. Я бы скорее покончила с собой, чем пошла на это. На сохранение? Но мы и своего-то не смогли сохранить. Те мешочки, о которых он говорит… Да, они были. Это наши bijou[50], дамские украшения. Мои — скромные, конечно, и графинины — довольно ценные. Там был такой солитэр!.. И они пропали. У нечестных людей.

— Так вы их не прятали, а передали на сохранение?

— Вот именно, — удовлетворенно кивала головой Никодимова. — А за границу, как видите, я не уехала. Хотя и могла, меня звал с собой кузен графини. Но я решила умереть en patrie, на родине. А этот господин… — снова нахохлилась она, — Каменщиков, кажется… Он должен был бы рассказать о другом. О фермуаре Александры Федоровны.

— То есть об ожерелье?

— Ну да. Я его знавала, этот фермуар. Императрица короновалась в нем. В «Journal de Paris» писали, что ювелир получил за него тысяч двести, если мне не изменяет память.

— А при чем тут Каменщиков?

— При том, — вытянув указательный палец, многозначительно произнесла Никодимова, — при том, что фермуар видели в Тобольске на груди у жены этого… писаря.

— Вы сами видели?

— Я не имела… э-э… счастья знать госпожу писаршу. Но — говорили люди. Скажем, та же Евлалия Ильинична.

— Фамилия?

— Простите, не помню. Бойкая такая дама. И — нюхает табак.


В тот же день Михеев «заказал» Саидову эту новую свидетельницу. Нюхательницу табака найти оказалось нетрудно: в городе ее знали. Через три дня она уже сидела в кабинете Михеева.

Жеманная старушка в черной кружевной мантилье, обильно испускающей запах нафталина, охотно поделилась воспоминаниями о супруге бывшего царского писца. Морща неопрятный красненький носик и округляя от возбуждения глаза, она в подробностях нарисовала картину, когда увидела обычно скромно одетую Наталью Ивановну при столь шикарном украшении.

— Зашла это я к Наталье Ивановне, а ее дома нет. Говорят, скоро будет. Посидела я, дождалась. И вправду скоро вернулась. У матушки-попадьи на именинах была с Александром Петровичем. А жили они на одном дворе, вот и пришли неодетые, только что у Натальи Ивановны полушалок на плечах. Вернулась она, значит, шаль перед зеркалом в прихожей скинула и за шею схватилась. Да так испуганно. И на меня посматривает. Платьишко на ней, скажем прямо, с претензией, но не ейное, перешитое из царских обносков. Зато на шее-то… Жемчуга! Да какие — любой царице впору. На ней, на царице-то, и видели этот жемчуг в святую обедню как-то. Вот, значит, прикрыла Наталья Ивановна жемчуга этой рукой, думает — не замечу. А я ей ласковенько: «С приобретеньицем, моя дорогая… Где же вы это, душечка, такое сокровище достали?» А она поскорее, бочком, мимо меня — в будуар, в спальню то есть. Переоделась, жемчуга сняла и вернулась. «Это, — говорит, — бабушки моей наследство. Недавно прислали. Померла бабушка». А мы и не слыхивали о таком ее горе, поведала бы нам непременно. Сказала она это и на мужа испуганно поглядывает. А тот хмурится. И меня выпроваживает — иди, говорит, Евлалия Ильинична, спать пора. Куда потом ожерелье девалось, не знаю. Никто его больше не видывал.

Дело как будто вступало в решающую фазу — нашлось одно из самых главных звеньев его. Ожерелье вынес Каменщиков. И он — здесь. Но Михеев не спешил ликовать, горький опыт с поиском шпаги научил его сдержаннее оценивать первые обнадеживающие факты. Было — еще не значит, что есть сейчас.

Почти так оно и вышло.

Каменщиков от очной ставки с любительницей нюхать табак отказался, заявив, что он и сам согласен признать: да, ожерелье было в его руках.

— Где оно? — допытывался Михеев, сознавая, что на правдивый ответ надежды мало.

— Тут, изволите видеть, такая история была… — плел свою канцелярско-лакейскую словесную вязь Каменщиков. — Прощения прошу, что утаил, согласно испугу по неопытности… Ожерелье это мне надела на шею Ольга Николаевна, великая княжна. Позвала меня в комнату, пальчики к губам приложила, велела молчать. Потом достала из-за жакета ожерелье это, надела мне на шею, перекрестила и на ухо прошептала, чтоб вынес и сохранил до завтра. Сегодня-де они ждут обыска. А завтра скажут, как поступать дальше. Сами понимаете — служба, сопротивления оказать не мог. Принес домой, снял с себя сей жемчужный ошейник и в шкатулку к жене положил. А вечером, как на грех, у отца Алексея, квартирохозяина моего, день ангела. Алексеи весенние — марта семнадцатого, так, кажется. Были приглашены и мы с супругой. Я-то пришел пораньше, а Наталья Ивановна позднее — сына спать укладывала. Когда она появилась, я чуть сознания не лишился, увидевши на плебейской ее шее царское ожерелье. Вытолкал дуру в переднюю, понужнул по шее и увел домой, благо только через двор перейти. А дома новая оказия — сидит эта носатая пигалица и табачок понюхивает. Еле выпроводил. Вот какая история приключилась.

— Без конца пока история-то. Что стало с ожерельем потом?

— На другой день у меня его уже не было. Днем Ольга Николаевна шепнула, чтобы я отнес ожерелье бывшим горничным ихним, Гусевой или Романовой, они на частной квартире жили. Так я и сделал, как сказано.

Михеев положил перо и, помолчав, спросил — просто, как в дружеском разговоре:

— Как вы думаете, Александр Петрович, держали бы нас здесь, если бы мы верили каждому слову из тех, что нам говорят такие, как вы?

— Не смею загадывать, — уклончиво ответил Каменщиков. — Однако прошу верить. Чистую правду сказал.

— А как нам проверить — правда это или нет?

— Хотел бы подсказать, да не возьму на себя смелости. Не умудрен в делах таких.

— А вы осмельтесь, это ничего.

Каменщиков задумался, поглаживая усы.

— Кабы кто из них жив был, Гусева эта или Романова, надо быть, подтвердили бы слова мои.

— А если живы, да не захотят подтвердить?

— Тогда уж не знаю как.

— Подумайте. От этого многое зависит. Верить вам на слово я не могу, сегодня вы опять подтвердили это. Подумайте и о том, что вы знаете еще о романовских ценностях. Что выносили и прятали вы сами или что прятали другие. Чем скорее расскажете все это, тем скорее поедете домой. Договорились?

— Вспоминать мне больше нечего. А вообще, как прикажете, — сухо ответил Каменщиков, явно недовольный исходом разговора.


Обыск в доме Каменщикова на окраинных огородах Тюмени ничего особенного не принес. Разнокалиберная посуда— тарелки и чашки из дворцовых сервизов, дюжины две ложечек — десертных и чайных, с вензелями и гербами. Не брезговал в свое время царский писец и мелочью — пепельницами, солонками, то есть тем, что входило в карман. Ни ожерелья, ни шпаги, ничего другого, действительно ценного, не оказалось.

«Прячет? Сумел продать? Или действительно передал все, что выносил, по назначению? — гадал Михеев, перечитывая протокол обыска. — Могло быть и то, и другое, и третье. А могло и так: часть продал, часть прячет, часть — передал».

Неожиданным шансом в пользу Каменщикова было признание Гусевой. Да, она получила от него сверток, не зная, что в нем, для передачи… полковнику Кобылинскому. И, как утверждает, передала. Сошлось и время — март восемнадцатого года.

Предстояло еще допросить Преданс, бывшую прислугу Гендриковой.

Паулина Касперовна Преданс, несмотря на то, что всю свою 56-летнюю жизнь прожила в России (Рига, ее родина, в то время входила в состав Российской империи), так и не сумела овладеть русской речью.

Она говорила как человек, первый месяц живущий в чужой стране, — с трудом подбирая (и все-таки перевирая) слова, неправильно строя фразу, неимоверно коверкая произношение. Вместо «пыль» она говорила «пил», вместо «рыба» — «рипа», «люблю» — «лублу». Свой родной язык она, кажется, давно и полностью забыла, а хорошо помнила лишь немецкий, на котором ей приходилось разговаривать в доме высокопоставленной придворной дамы, где она долго служила прислугой. В остальном же она достаточно основательно освоила русские манеры, обычаи, нравы и утирала губы кончиком платка точь-в-точь, как это делают подмосковные бабы.

Высокая и тощая, коротко стриженная, с тоненьким и длинным, как хоботок, носиком на подернутом оспенной рябью лице, Паулина Касперовна и обликом своим являла какую-то странную смесь русского и иноземного, дополняя эту необычность помесью манер простой русской бабы и бывалой приживалки «приличного дома».

Закинув ногу на ногу и завинтив их в какой-то немыслимый узел, она попросила разрешения закурить, ловко выбила из надорванной пачки «Пушку» и глубоко, по-мужски затянулась, выжидательно глядя на Михеева, листавшего папку с ее документами.

Там можно было узнать кое-что о ее жизни.

Не молода — 56 лет. Родилась в Риге. Отец — техник. Училась в гимназии, но, кончив 4 класса, после смерти отца поступила в ремесленную школу. Уже взрослой, двадцати с чем-то лет, нашла более выгодным устроиться горничной в богатый дом. Вместе с хозяйкой ездила за границу, на фешенебельные курорты, обрела респектабельность великосветской прислуги. И не удивительно, что перед войной, в 1914 году, знакомая графиня рекомендовала ее на службу в царский дворец, на ту же роль горничной, в которой она достигла таких успехов. Однако во дворце служба длилась недолго: через три года у низложенного царя надобность в многочисленной прислуге отпала. В Тобольск она ехала уже сверх штата, на должности прислуги одной из фрейлин Александры Федоровны. После краха (как она называла конец Романовых) вынуждена была вспомнить о старой специальности, полученной еще в юности, и стала искусно кроить заготовки для модной обуви, снискав вскоре славу умелого мастера. Заработок кустаря-надомника неплохо кормил ее все эти годы.

Уже по первым двум-трем вопросам она смекнула, о чем будет речь, и с охотой, показавшейся Михееву поспешной, а также с подробностями, многие из которых были явно излишни, выложила «все и даже немножко больше» (как она сказала) о том, что ей известно.

Да, она знает, что в Тобольске у Романовых было много драгоценностей. Знает, что в начале 1918 года их стали постепенно выносить из дома и передавать разным людям на хранение. Выносил писец Каменщиков — она сама видела, как он укладывал на птичнике в длинную куриную кормушку золотую шпагу Алексея и потом вынес ее под слоем тряпья и земли. Ему же кто-то из княжон надел на шею жемчуга, и он тоже вынес их. Выносил что-то в небольшом кожаном чемоданчике священник Благовещенской церкви отец Алексей.

Начальник охраны полковник Кобылинский не только способствовал этому, но и сам принимал участие в «перебазировании» ценных вещей. Хозяйка Преданс, Гендрикова, рассказывала ей под секретом, что полковнику была передана шкатулка с драгоценностями, главным образом с бриллиантами Александры Федоровны.

— Значит, Каменщиков, Владимиров, Кобылинский. А кто еще, кроме них, мог выносить и скрывать драгоценности?

Преданс выпустила двумя сильными струями через нос глубокую затяжку и отрывисто выдохнула вместе с клубами дыма:

— Могла. Многа бил посетитель. Многа хотел иметь куртаж.

— Какой куртаж?

— Ну… Прилипла к рука.

С давно накопившимся раздражением, даже, пожалуй, со злобой, кривя тонкогубый бескровный рот, Преданс перечисляла, кажется, всех, кто хоть когда-то был вхож в губернаторский дом и мог, по ее мнению, быть передаточной инстанцией в операции с драгоценностями.

Увы, список Михеева от этого не уточнился. Он лишь заметил про себя, что однажды Романовых посетила игуменья Ивановского монастыря и что постоянной ее посыльной ко двору была знакомая Михееву Марфа Мезенцева, носившая к «царскому столу» продукты из монастырских кладовых.

— Куда же, по-вашему, девались потом драгоценности?

Готовность Преданс не забыть никого свела на нет ценность ее ответа. По ее словам выходило, что эти люди сами и прикарманили то, что они должны были передать в другие руки. Отец Алексей будто бы продал часть их в Тобольске ювелиру Мерейну, а часть в Омске, с помощью сыновей, переселившихся туда. У Кобылинского шкатулку со всем содержимым купил купец со странной в этих краях фамилией — Пуйдокас. У камердинера Чемодурова, вернее, у жены его, ценности выманил иеромонах Феликс. Жильяр и Волков увезли свою долю за границу. А Каменщиков шпагу и ожерелье спустил на базаре. И так далее и тому подобное. Подозревать, что кто-то еще хранит доверенные ему драгоценности, она не хотела, просто не могла — ей казалось невероятным, что кто-нибудь мог не воспользоваться такой возможностью поживиться.

— Ну, а вы сами? — спросил ее Михеев.

— О нет, — со вздохом не то облегчения, не то сожаления тут же ответила Преданс. — Мне не попал ни крох.

«Вот оно что…» — подумал Михеев.


Каменщиков, которого Михеев свел на очной ставке с Преданс, удивился ей меньше, чем Паулина Касперовна ему.

— Жива, Литва? — спросил он пренебрежительно, бегло чиркнув по ней взглядом.

— А вы хочет, чтоб я бул мертвая? — отпарировала Преданс.

Михеев тщился не улыбнуться, слушая перепалку старых знакомых.

— Мстишь, Полина Касперовна? — обратился к ней Каменщиков, выслушав записанные Михеевым ее показания.

— Ненавижу вас, жадины! — вырвалось из-за стиснутых зубов у Преданс.

— Не жаднее тебя, Касперовна, — усмехнулся Каменщиков. — Знаем ведь, на что злыдничаешь… А что касается моей личности, то гражданин следователь изволит знать, кому я шпагу цесаревича передал и может ли какой дурак царскими ожерельями на базаре торговать.

Преданс не отвечала ему, высокомерно отвернувшись и комкая окурок своей «Пушки».

— А сама Преданс принимала участие в этих ваших делах?

— В нашем, осмелюсь заметить, нет. А, знаю, хотелось ей. Но только не было приказа допускать ее до этого дела. И, верно, не зря. После Полина Касперовна весьма настырно изволила шантажировать нас — и отца Алексея, и Терентия Ивановича Чемодурова, и нас с супругой. Требовала выделить ей долю для пересылки якобы чудесно спасенным царским отпрыскам. А мы-то знаем и то, где отпрыски в то время находились, и то, как Полина Касперовна левой рукой писать умеет.

— Так и не поделились, значит?

— Никак нет. Да и, сами знаете, нечем уже было, все ушло по адресу, согласно приказаниям.

Что все ушло по адресу, в этом, пожалуй, можно было не сомневаться — те, кто давал поручение, конечно, проследили за этим и не оставили бы писца в покое. Но вот куда ушло, это еще оставалось неясным.

Михеев с нетерпением ожидал встречи с Битнер-Кобылинской.


Клавдия Михайловна Кобылинская, супруга начальника охраны Романовых, нашлась в небольшом подмосковном городке, где мирно жила и учительствовала, тая от знакомых, да и от себя самой тоже, воспоминания об удивительных событиях, свидетельницей и даже участницей которых ей довелось быть.

Дочь какого-то некрупного чиновника, она, кончив гимназию, учительствовала в Царском Селе, основное население которого составляли служащие императорской резиденции — Александровского дворца, преподаватели знаменитого со времен Пушкина, лицея, слушатели военной академии да многочисленная группа литераторов и художников, привязанных к поэтической памяти этой «гавани муз». В войну, увлеченная общей волной сентиментально-преувеличенной заботы о «защитниках веры, царя и отечества», пошла работать сестрой милосердия в «состоящий под высочайшим покровительством» царскосельский офицерский лазарет.

Конечно, это был лазарет для избранных — пред светлейшие очи титулованной обслуги доставлялся лишь соответствующий контингент пациентов: представители громких аристократических фамилий, офицеры лейб-гвардии, протеже влиятельных лиц из дворцового окружения. Здесь Клавдия Михайловна Битнер имела возможность встречаться с высокопоставленными лицами, от нечего делать иногда игравшими роль «сестричек» и «шефов». В том числе и с августейшими — членами императорской фамилии.

Здесь же она встретилась и с обер-офицером гвардейского полка Евгением Степановичем Кобылинским, залечивавшим после ранения под Старой Гутой острый нефрит. Пребывавшая уже в бальзаковском возрасте одинокая сестра милосердия увлеклась тоже уже немолодым, но подающим весьма большие надежды на солидную карьеру гвардейцем. Вскоре она уехала за ним в Петербург и стала его женой.

Мартовский переворот 1917 года многое нарушил в планах молодой четы, но, как оказалось, принес и свои выгоды. Энергичный полковник был представлен Керенскому и получил солидное назначение — начальником гарнизона Царского Села и комендантом охраны Александровского дворца, где содержалась под арестом царская семья. Это назначение выдвигало его в ряд видных офицеров армии. Но когда было принято решение о переводе Романовых в Тобольск, Кобылинскому пришлось в той же должности начальника их охраны последовать туда. Спустя два-три месяца в Тобольск прибыла и Клавдия Михайловна.

Переход власти в руки большевиков вначале не изменил ничего в положении Кобылинского, он продолжал исполнять свою должность, но перевод Романовых в Екатеринбург оставил его не у дел. Вернувшись из Екатеринбурга в Тобольск, он снял форму и занялся домашним хозяйством, предоставив энергичной супруге зарабатывать на жизнь службой в гимназии. Быстросменявшиеся события заставили его вскоре вновь надеть мундир и нацепить снятые было полковничьи погоны — занявшие Тобольск белые мобилизовали его в армию. В конце 1918 года полковника можно уже было видеть в штабе Сибирской армии Колчака на должности офицера для поручений при начальнике снабжения.

Паническое отступление колчаковцев разлучило супругов: Клавдия Михайловна застряла в Новониколаевске и лишь через несколько месяцев добралась до Тобольска, где жила ее мать, а Евгений Степанович катился все дальше на восток, пока где-то под Красноярском не был взят в плен. Через два года, — все это время Клавдия Михайловна жила в Тобольске, а Евгений Степанович «искупал вину» где-то на Алтае, — супруги соединились вновь. Кобылинский сумел скрыть свое прошлое, прикинуться рядовым простачком офицером и был прощен. Разыскав друг друга, Кобылинские поселились в Рыбинске и, кажется, были довольны жизнью, отдыхая от недавних передряг.

Беда пришла к ним в 1927 году. Евгений Степанович связался с группой бывших офицеров, впутался в какой-то антисоветский заговор и… Клавдия Михайловна стала вдовой. Последовавшие за этим частые переезды, то в Москву, то на захолустную подмосковную станцию Столбовая, то в Орехово-Зуево, уже ничего особенного не привнесли в ее биографию — она оставалась рядовым «шкрабом», как звали тогда школьных работников, то есть учителей.

Из книг Жильяра и Соколова, из воспоминаний Панкратова Михеев знал и некоторые интимные подробности жизни Битнер-Кобылинской в Тобольске. Например, о том, что она была там учительницей царских детей.

Когда Романовы покидали Тобольск, благодарные родители тепло попрощались с учительницей своих детей, Александра Федоровна облобызала ее, а Николай галантно поцеловал ручку.

Вот кто такая была Клавдия Михайловна Битнер-Кобылинская, нашедшаяся через пятнадцать лет после тех событий и ожидавшая сейчас встречи с Михеевым.


Для своих пятидесяти шести лет Клавдия Михайловна выглядела неплохо. Совсем еще свежий цвет лица. Пепельные, возможно, даже без седины пышные волосы, заботливо ухоженные и причесанные. Некоторая склонность к полноте маскировала неизбежные морщинки. Простое, строгое, но сшитое с претензией на изящество, платье говорит о хорошем вкусе. Нрав, очевидно, общительный, живой, пожалуй, даже экспансивный. Как будто, без скидок, симпатичный человек.

«Но что кроется за этой симпатичностью? — размышлял Михеев, задавая ей первые анкетные вопросы. — У нее есть причины не питать особой любви к новому строю, она многое потеряла с крушением старого: надежды, мужа. Будет ли она искренней и правдивой, пожелает ли помочь делу?»

Но Клавдия Михайловна и в беседе производила приятное впечатление — ничего как будто не соврала, не умолчала даже о том, о чем теперь уж мало кто мог знать и что она, понятно, могла бы скрыть. Ну, хотя бы о трогательном прощании с Романовыми — кто бы мог это помнить? — сказала сама. На вопросы отвечала не то чтобы с охотой, но и без боязливых заминок и уверток.

Трудности начались, когда разговор подошел к вопросу о драгоценностях. Михеев почувствовал, как она внутренне насторожилась, стала отвечать медленно и скупо, словно взвешивая каждое слово. Без нужды часто доставала платочек из рукава платья и прикладывала его к кончику носа, словно подкрепляя себя запахом недорогих духов.

— Я знала, конечно, что у Романовых в Тобольске было много драгоценностей. Слышала, что их пытались спрятать, хотя отбирать их никто как будто не собирался.

— Кто выносил?

— Многие, вероятно. Тендрякова, Жильяр, камердинеры Чемодуров и Волков. Кажется, священник Владимиров… Но все это я могу сказать только с чужих слов.

— А муж ваш?

— Что вы, это исключено! Это было бы слишком рискованно — нарушение служебного долга.

— А кому передавали, где укрывали ценности — это, хотя бы с чужих слов, вы можете сказать?

— Могу, — понюхала платочек Кобылинская. — Вернее всего, в женский монастырь.

— И только?

— Я, право, не знаю…

— А мужу, например, Евгению Степановичу?

Клавдия Михайловна снова потянулась к платочку, опустив глаза.

— Возможно. Но я об этом не знала… Вам кажется это странным? Конечно, Евгений Степанович доверял мне, но, я думаю, просто не хотел впутывать меня, легкомысленную, по его мнению, женщину, в это тонкое и щекотливое дело.

Михеев был доволен — она говорила неправду, значит, именно здесь ей есть основания скрывать что-то более серьезное. Он молчал, сосредоточенно разгребая спичкой окурки в пепельнице. Молчала и Кобылинская, но ей, заметно, это было в тягость — она ждала вопросов, чтобы продолжить развивать свою версию.

— Вы мне не верите… — не вытерпела она. — А между тем это так. Могу даже сказать больше — я сама выносила и прятала кое-что по просьбе Романовых, а муж об этом не знал. Да, да, видите, как получается…

Михеев вопросительно поднял на нее глаза.

— Дело было так, — торопливо, словно боясь, что ее прервут, заговорила Кобылинская, — накануне отъезда последней партии Романовых, наследника и его сестер, Алексей дал мне коробочку. Обыкновенную жестянку из-под мятных лепешек. В ней были монеты, золотые и серебряные — коронационные рубли, памятные монеты и медали, выпущенные к трехсотлетию дома Романовых. Я в этом мало разбираюсь, но Алексей сказал, что они редкие, дорого стоят, и просил меня сохранить их.

Она остановилась и посмотрела на Михеева, ожидая увидеть на его лице заинтересованность. Тот по-прежнему сосредоточенно ковырялся в пепельнице. Это словно обидело Кобылинскую.

— К его монетам, — продолжала она несколько разочарованно, тоном человека, который знает, что его не слушают, но вынужден говорить, — я приложила и свои, какие нашлись дома. И зарыла их. Мы жили тогда на Туляцкой улице, в доме Трусова, знаете — наискосок губернаторского дома. Во дворе, в палисаднике, против крайнего к воротам окна, росло дерево, кажется тополь. Вот под ним я и закопала коробочку. Когда вернулась из Сибири… Это было, позвольте… да, в двадцатом году, я искала ее, но не нашла. Должно быть, подсмотрел кто-то и выкопал.

Михеев продолжал молчать, и это явно нервировало Кобылинскую.

— И еще я помню, — повысила она голос, словно молчание Михеева объяснялось его глухотой, — как муж приносил домой пакет, в котором было две шашки и два кинжала. Они принадлежали, как объяснил мне Евгений Степанович, царю и наследнику. Сказал, что поступил приказ отобрать у них оружие, а оно дорогое, памятное, и его надо сохранить… Что же вы молчите, наконец?! — почти выкрикнула Клавдия Михайловна, не выдержав. — Вы не хотите мне верить?

— Клавдия Михайловна, — тихо сказал Михеев, глядя в ее порозовевшее от волнения лицо. — Я хочу получить правдивый и полный ответ на свой вопрос. Хранил ли ваш муж драгоценности Романовых и кому он их передал или… ну, словом, как поступил с ними?

— Я не знаю, я не знаю! — почти с отчаянием ответила Кобылинская, приложив руки к пылавшим щекам. — Поверьте же мне, я не знаю!

— Не спешите с ответом, — прервал ее Михеев, вставая. — Подумайте. Я не тороплю вас. Посидите в соседней комнате и подумайте. Это очень важно, чтоб вы решились сказать правду.

Кобылинская покорно последовала за ним.


Час спустя ее снова привели в кабинет. Михеев был не один — у стены, противоположной той, где стоял стул Кобылинской, неподвижно сидела женщина лет шестидесяти в длинном старомодном жакете, мешковато висевшем на ее острых плечах.

— Вы знакомы? — спросил Михеев, обращаясь к ним.

— Видались, — первой отозвалась женщина, бросив на Кобылинскую цепкий взгляд маленьких глаз, но даже не повернув головы в ее сторону. — Доводилось встречаться с Клавдией Михайловной. Только помнят ли они нас, мелкую сошку.

— Вы постарели, милочка, — натянуто улыбаясь, заметила Кобылинская.

— Какие уж есть, — обидчиво ощерилась женщина, — годы и вас не красят, матушка.

— Ну вот, я вижу, вы и вспомнили друг друга, — вмешался Михеев. — Анна Яковлевна Гусева и Клавдия Михайловна Битнер-Кобылинская. Так?

Женщины молча кивнули.

— Скажите, Анна Яковлевна, приходилось ли вам видеть у Кобылинских драгоценности бывшей царской семьи?

— Было дело, чего теперь скрывать, — ответила Гусева, прищурившись на Кобылинскую. — Евгений Степанович мне доверяли, от меня ему таиться незачем было, не такие тайны хранила. Пятнадцать ведь лет няней служила при царевнах…

— Ну и что? — вмешалась Кобылинская, обращаясь к Михееву. — Я тоже не отрицала этой возможности. Но при чем тут я? Что там у них было, я не знаю, не видела.

— А булавочки-то? — продолжала Гусева, все так же не меняя положения, словно тело ее окаменело, а живыми были лишь рот и глаза. — Помните, зашла я к вам, а вы с Евгением Степановичем булавочки перетираете. Шляпные булавочки, с каменьями самоцветными. Олины, Танины, Настины — наши булавочки-то. Мне ли их не знать.

— Может, вы запамятовали, дорогая? Вероятно, тут был один Евгений Степанович? Ведь так, не правда ли? — настаивала Кобылинская.

— Нет, не один. Правду сказать, увидев меня, вы в кухонку вышли, молочко будто там у вас сбежало. А булавочки на столике так и остались, уж при мне их Евгений Степанович в шкатулку сложил.

— Не знаю я никакой шкатулки. Не было ее тогда. Что вы такое говорите, право! — убеждала Кобылинская, просительно, почти с мольбой глядя на Гусеву.

— На столике не было, это верно. В комоде она была, Клавдия Михайловна, под вашими, извините, панталонами. Супруг ваш достал ее оттуда, чтобы вложить мое приношение. Вот об этом вы, пожалуй, и вправду не знаете — при посторонних не велено было вручать.

В уголках губ у Гусевой играла торжествующая усмешка — что, мол, взяла?

— Почему же я посторонняя? — обиделась задним числом Кобылинская. — Но вы, кстати, сами подтвердили, что я шкатулки не видела.

— Не подтверждала я этого, матушка, с чего вы взяли? Когда вы вернулись из кухни, шкатулка-то на столе еще была. Вы на нее ноль внимания, как на привычную вещь. Тут я поняла, что не один Евгений Степанович причастен к тайне, так и доложила графине.

— Так это и можно записать? — спросил ее Михеев.

— Записывайте, мне что, я делала что приказывали, к моим рукам ничего не прилипло, — сухо согласилась Гусева.

— А к нашим прилипло? — нервно дернулась Кобылинская. — Вы знаете, как я голодала в двадцатом? Жила бы я так, если бы…

— Мне что… Я это к тому только, что ничего у меня не осталось, все вам передала, как было приказано. А не скажи я, на кого мне навет кидать? На себя, выходит, все принимай Ну, уж нет… Я о себе все выложила, у меня сердце спокойное, а вы сами докладывайте что и как, если не виноваты.

— Я бы на вашем месте, Клавдия Михайловна, внял ее совету, — сказал Михеев.

— Мне нечего докладывать.

Кобылинская уставилась в стену. Михеев покачал головой и взялся за телефонную трубку.

— Ну что ж. Придется пригласить на беседу еще одного человека…

Обе женщины с интересом повернулись к двери.

— Садитесь, Викторина Владимировна, — подставил Михеев стул вошедшей Никодимовой. — Вы узнаете моих собеседниц?

— Да, узнаю, — без тени удивления оглядев их, ответила Никодимова.

— Вот и хорошо. А вы?

Кобылинская и Гусева подтвердили, что — да, Викторину Владимировну Никодимову они знают. Пока Михеев заносил их ответы в протокол, женщины искоса оглядывали друг друга.

— У нас тут возник вопрос, Викторина Владимировна. Помогите разобраться… Кому вы отдали на хранение в Тобольске в восемнадцатом году драгоценности графини Тендряковой? И свои, кажется, тоже?

— Графиня распорядилась передать их полковнику Кобылинскому. Она уже беседовала с ним об этом tête-a-tête…

— Это значит — наедине? — перевел Михеев. — И вы передали?

— Я зашила наши bijou в мешочки, отдельно свои, отдельно графинины, надписала на них наши имена и отнесла их полковнику. Но… — Никодимова бросила взгляд на Кобылинскую. — Но он их не принял. Изменились какие-то обстоятельства…

— А дальше?

— Дальше?.. — замялась Никодимова. — По его рекомендации я отнесла мешочки Константину Ивановичу. Это их друг дома, Пуйдокас, лесопромышленник. Евгений Степанович сказал: все, что у него хранилось, он тоже передал этому человеку.

— Пуйдокас потом вернул вам вещи?

— Нет, — после паузы ответила Никодимова, опустив глаза.

— А вы спрашивали их у него?

— Да, после гибели графини я просила возвратить мне хотя бы мой скромный мешочек… Я имела доверенность получить все, что принадлежало графине, но просила отдать хотя бы свое.

— Почему же он не вернул их вам?

— Мне сказали, что вещи достать пока невозможно, так как они далеко. А затем Пуйдокасы уехали из Тобольска. Так я и лишилась единственного своего достояния, хотя оно и не составляло состояния, — попробовала улыбнуться Никодимова невольному каламбуру.

— Pourquoi m’engagez-vous a cette jale affaire? Qu’est-ce je vous ai fait, quoi?![51] — с плачем сорвалась на крик Кобылинская, театрально заломив руки.

— О, excusez-moi, — поморщилась Никодимова, то ли от дурного французского выговора, то ли от вопля Кобылинской. — Vous, vous-même m’en avez parlé dons, ma chérie…[52]

— Это нельзя, — вмешался Михеев. — Говорите по-русски. Переведите, о чем вы говорили.

Никодимова и Кобылинская подавленно молчали.

— Вы знаете Пуйдокаса? — обратился Михеев к Кобылинской.

— Нет, — резко ответила та.

Никодимова изумленно воззрилась на Кобылинскую, но промолчала.

— А вы? — спросил ее Михеев.

— Простите… Я не сумею солгать. У меня не получится, — с достоинством ответила Никодимова. — Я встречалась с Анелей Викентьевной и Константином Ивановичем.

— Где?

— У Кобылинских, — тихо вымолвила Никодимова, не глядя на Клавдию Михайловну. Та принюхивалась к платочку, который теперь уже не выпускала из рук.

— Вы можете подтвердить, что Кобылинская была знакома с Пуйдокасами? — спросил Михеев Гусеву.

— Так куда же денешься. Не я — другие скажут. Редкий вечер не бывали друг у друга.

— А вы, — Михеев обратился к Кобылинской, — по-прежнему отрицаете это?

— Ну, знала, забыла. Какое это имеет значение? — раздраженно ответила Клавдия Михайловна.

— Может иметь большое значение, — нахмурился Михеев. — Где ложь, там, значит, что-то нечисто.

Отправив Гусеву и Никодимову, он долго смотрел на отвернувшуюся к стене Кобылинскую, стараясь понять, о чем она думает, что таит. Может быть, что-то хочет сказать, но не решается? Но она продолжала молчать, покусывая платок. Михеев встал, прошелся по комнате и сел против Кобылинской.

— А я думал, что вы будете говорить правду, Клавдия Михайловна. Зачем вы скрываете что-то? Что вам это даст? Я могу подумать, что драгоценности все еще у вас. И не выпускать вас, пока вы не укажете, где они.

— Нет, нет, — повернулась к нему Кобылинская. — У меня их нет.

— Но, значит, вы знаете — где, у кого. Скажите это. Ну для кого вам беречь это добро? Неужели за пятнадцать лет вы не убедились, что старое не вернется? Что эти драгоценности не принадлежали Романовым, подлинный их хозяин — народ. Это его пот и слезы. И — кровь… Ваш сын уже большой?

Кобылинская снова отвернулась к стене.

— Подумайте, ему жить в иное время, в ином мире. Кем он у вас хочет быть?

— Трактористом, — криво улыбнулась Кобылинская.

— А вы знаете, сколько стоит трактор? Всего лишь два-три блестящих камешка из ожерелья, украшавшего шею Александры Федоровны, которая никогда не пролила ни капли трудового пота. А как они, тракторы, нужны нам сейчас! Смотрите, что в мире-то делается…

Кобылинская молчала.


Передал ли Кобылинский драгоценности и кому именно? Михеев решил проследить обстоятельства жизни Кобылинского в последние месяцы его пребывания в Тобольске.

Из показаний было ясно, что драгоценности находились у него еще весной 1918 года. Это начальная точка. А дальше? В декабре 1918 года он уже был в колчаковской армии. Едва ли он повез их с собой, хотя и это исключать нельзя.

Между тем события в эти месяцы 1918 года развивались так. В марте в губернаторском доме был введен новый, усиленный режим, сузивший возможности сношения Романовых и их свиты с «волей». В конце марта прибыла новая охрана, и роль Кобылинского была ограничена до минимума. Рано утром 26 апреля из Тобольска в Екатеринбург отправилась первая партия: Николай с женой и дочерью Марией, с ними Боткин, Долгоруков, Чемодуров, Иван Седнев и Демидова. В ту же ночь Тобольский Совет произвел обыски и аресты окопавшихся в городе монархистов и контрреволюционно настроенных офицеров. Еще через два дня арестован и вывезен из Тобольска епископ Гермоген. В середине мая отправлены в Екатеринбург остальные Романовы, задержавшиеся в Тобольске из-за болезни Алексея, а с ними и остатки свиты и прислуги, в том числе и Кобылинский. В эти же примерно дни в Тобольск тайно приезжает на несколько дней Борис Соловьев. В середине июня Тобольск захвачен белыми. 16 июля расстреляны Романовы и арестовано большинство их свиты. Спустя несколько дней пал Екатеринбург. Кобылинский возвратился в Тобольск, к семье.

Никому из видных лиц свиты в такой суматохе он не мог передать драгоценности, это ясно. А если бы и передал, то они были бы у этих лиц, находившихся все время под строгим присмотром, найдены и об этом стало бы известно. Нет, он мог передать их только лицу малозаметному, но верному, близко знакомому.

Значит — Пуйдокас?


Помог опять-таки Тобольск. Там помнили Пуйдокаса, знали даже его нынешний адрес — сын запрашивал справку из школы, где учился когда-то. Дальнейшее уже было «делом техники».

Лесопромышленник Константин Иванович Пуйдокас был в свое время солидной фигурой в тобольском деловом мире — вел крупные экспортные операции, ворочал изрядными капиталами. И в то же время был как-то на отшибе: поляк, католик, сугубо деловой человек, энергичный, решительный и резкий, он не «притерся» к обществу тобольского купечества, явно пренебрегая им.

Пребывая постоянно в длительных деловых вояжах, а в редкие перерывы между ними — на дальних своих лесных заимках (предпочитая мирное семейное одиночество пьяному времяпрепровождению сиволапых сибирских купцов), он и личностью своею не очень запомнился тоболякам. Хотя внешностью был незауряден: высок и плотен, розовощек, в пышных холеных усах, голосом зычен и резок, одевался не без щегольства. На одной руке не было пальца, что и послужило причиной клички «беспалый барин», присвоенной ему купцами, недолюбливавшими своего коллегу по коммерции.

В 1919 году Константин Иванович почел за лучшее выехать из Тобольска вслед за отступавшими колчаковцами.

Зацепился за Омск, где жил его брат. Но дальше не двинулся — понял, что песенка «спасителей отечества» кончена, и решил остаться в Омске, пока не прояснятся обстоятельства.

Вскоре они прояснились; настала пора нэпа — и Пуйдокас потихоньку начал выглядывать на свет божий, чтобы присмотреться и сориентироваться в обстановке. Попробовал принять участие в некоторых деловых операциях — прошло удачно. Догадался, что можно выходить на арену пошире, и в 1926 году надумал вернуться в родные края, к знакомому с детства делу, к своим брошенным предприятиям.

Жизнь вроде бы наладилась, вошла в колею, но в 1929 году, ознакомившись с материалами о пятилетке, о коллективизации, уяснив смысл спора партии с уклонистами, дальновидно решил сматывать удочки — «рыбалка» кончалась. Вернулся в Омск, но ненадолго, только лишь чтоб заручиться необходимыми рекомендациями старых знакомых. А затем двинулся вверх по Иртышу и, отойдя километров на триста, пересел на попутную подводу, которая и довезла его до какого-то далекого таежно-степного алтайского поселочка.

Глухомань показалась ему достаточно удобной и надежной, и он устроился здесь «по мелкому счетному делу», выписал жену с детьми и исправно исполнял роль мелкого совслужащего, не подавая никому о себе вестей.

Там его и нашли, ибо кое-какие вести все же, помимо его желания, в Омске и Тобольске появлялись.

Скромный образ жизни КонстантинаИвановича на новом месте жительства вселил в Михеева сомнение — не похоже, чтоб он чем-нибудь помог делу. Драгоценности, если и были в его руках, он, делец по призванию, сумел бы обратить в удобные для оборота средства и вложить в свои нэповские предприятия.

В Свердловск его доставить пришлось вместе с женой, Анелей Викентьевной — ее имя тоже фигурировало в показаниях, которые успели дать за это время Гусева, Никодимова и Преданс (Кобылинская по-прежнему отказывалась признать свое знакомство с Пуйдокасами). Но доставили супругов порознь. Сначала его, а потом, день спустя, — ее. Так что Константин Иванович вначале и не знал, что находится бок о бок с женой.

С нее и начал Михеев разговоры по новому направлению поиска.


Анеля Викентьевна, тихая, богобоязненная дама, обожающая своего все еще интересного, но строгого и резковатого мужа, чувствуя, что Константину Ивановичу могут грозить какие-то неприятности в связи с этим старым делом, вначале пыталась отделаться незнанием. Но, не обладая хитрым умом, врать не умела и легко запутывалась. И уж совсем растерялась на очных ставках со старыми знакомыми, с которыми, как она думала, ей в жизни встретиться больше не придется.

— Знаете ли вы эту женщину? — обратился к ней Михеев, представляя Никодимову.

— Нет, не знаю, — пугливо ответила Пуйдокас, отводя глаза.

— Что вы, Анеля Викентьевна, неужели я так изменилась? — воскликнула горестно Никодимова.

— Так как же все-таки, знали или нет? — повторил вопрос Михеев.

— Может быть, встречались… Где же упомнить. Столько времени прошло…

— Сколько?

— Да с восемнадцатого-то года.

Никодимова и Михеев улыбнулись. Нет, не умела врать Анеля Викентьевна — не получалось у нее.

— А скажите, знавали ли вы в этом самом восемнадцатом году полковника Кобылинского?

— Нет, конечно, не знала. Мы жили тихо, мирно, никуда не ходили, ни с кем не встречались.

— Так вот, Анеля Викентьевна, давняя ваша знакомая, Викторина Владимировна, утверждает, что по рекомендации полковника Кобылинского передала вам и вашему мужу два мешочка с драгоценностями: своими и графини Гендриковой.

— Нет, не передавала, — упрямо твердила Пуйдокас.

— Может, вы забыли, Анеля Викентьевна? — удивленно глядя на нее, спрашивала Никодимова. — Белые такие мешочки из бельевого полотна. На них были надписаны наши фамилии — моя и Anastasie. Вы при мне положили их в свой секретер. Как же можно забывать, ведь это, простите, не носовой платок.

— Ну, если брали, то, значит, возвратили.

— Кому?! — изумилась Никодимова.

— Евгению Степановичу, конечно.

— Мои вещи?! Зачем?

— А я знаю — чьи? Все, что брали, все возвратили. С него и спрашивайте.

— Так его уже нет в живых.

— Вот-вот… — довольно подтвердила Анеля Викентьевна.

Вся фигура Никодимовой свидетельствовала о ее возмущении. Михеев вызвал Кобылинскую.

— Эту женщину вы тоже не знаете?

— Нет, — буркнула Пуйдокас, едва взглянув на Кобылинскую и отвернувшись.

— А вы, Клавдия Михайловна, наверное, тоже?

— Не знаю.

— Да… трудное это дело — делать вид, что не узнаешь старых знакомых, — заметил Михеев. — Ну что же, зайдем, так сказать, с другой стороны. Вот Анеля Викентьевна утверждает, что все вещи, которые давал им на сохранение ваш муж, в том числе и мешочки Гендриковой и Никодимовой, возвращены вам в целости и сохранности. Викторина Владимировна искренне возмущена тем, что ее вещи были переданы не по назначению и, вероятно, использованы на себя.

— Как возвратили?! — вскинулась Кобылинская. И, посмотрев на Пуйдокас, глухо и зло добавила: — Вам этого не следовало бы говорить, Анеля Викентьевна! Как вам не стыдно?!

— Ну вот, теперь вы все трое и познакомились, — подвел итог Михеев.

Заочный портрет Пуйдокаса, нарисованный его знакомыми, полностью совпадал с оригиналом — Михеев убедился в этом, едва увидел Константина Ивановича, прочно и независимо утвердившегося на стуле, который глухо хрустнул под ним. Разве только одет был попроще, в недорогой, но аккуратный и хорошо сидящий на нем костюм, да цвет лица, которым восхищались знавшие его, несколько потускнел — как-никак, вторая половина шестого десятка.

— Чем могу?.. — осведомился он с независимым видом.

— Можете многим, — ответил без иронии Михеев, вглядываясь в его резко очерченное, с крупными чертами лицо. — Если, конечно, захотите… Но и если не захотите, я думаю, тоже придется помочь.

— Угу, — отозвался понимающе Пуйдокас.

— Вот поэтому давайте сразу и выясним — хотите или не хотите. Имеете ли вы где-либо спрятанные драгоценности?

— Да, имею, — помолчав, ответил Пуйдокас.

— Где, что?

— В ста километрах от Тобольска. В земле закопан паровой котел. И вся арматура к нему.

Михеев пристально посмотрел на него.

— Нам известно, что весной 1918 года полковник Кобылинский передал вам драгоценности царской семьи. Где они?

— А вы считаете, что я знаю об этом?

— Считаю.

— Угу, — снова буркнул Пуйдокас. — Но я не знаю.

— А что приняли драгоценности от Кобылинского, это, надеюсь, не отрицаете?

— Отрицаю. Не принимал. С Кобылинским не имел чести быть знаком. Хотя, несомненно, слыхал о нем.

— Ну, вот мы и выяснили, что вы не хотите помочь нам, — улыбнулся Пуйдокасу Михеев, словно бы даже довольный его поведением. — Вот что, Константин Иванович. Я вижу, что человек вы… как бы это сказать…

— Прочный, — подсказал Пуйдокас.

— Ну, пусть прочный… Вижу, что откровенным вы быть не хотите. И будете говорить неправду до тех пор, пока вам не докажут это. И не убедят, что говорить нужно именно правду и ничего не скрывать. Не так ли?

Пуйдокас не ответил, с прищуром изучающе глядя на Михеева.

— Так вот, зная, вернее, предполагая это, я заранее подготовился к такому разговору.

— Угу, — как бы принял это к сведению Пуйдокас.

— Что с Анелей Викентьевной мы уж предварительно побеседовали, вы, я думаю, догадались и сами? Не скрою, она тоже пыталась что-то отрицать. Но, — развел руками Михеев, — убедилась, что это бесполезно.

Он улыбнулся, предвидя, что Пуйдокас в ответ вымолвит свое «угу». И не ошибся.

— А что она вам сказала?

— Ну, Константин Иванович… Вы у меня хлеб отбиваете. Не будем меняться ролями: я буду спрашивать, а вы отвечать.

Пуйдокас снова угукнул.

— Но скажу, что ответы Анели Викентьевны позволили мне сделать вывод, будто вы не хотите помочь нам. Помните ваше «чем могу»?..

— У каждого своя забота.

— Совершенно верно. Могу еще добавить, что здесь у нас ждет встречи с вами ваша старая знакомая Клавдия Михайловна Кобылинская…

Пуйдокас еле заметно нахмурил брови.

— …которую вы вот не знаете, а она вас знает.

— Угу, — отозвался Пуйдокас.

— И Викторина Владимировна Никодимова, которая сдавала вам по рекомендации Кобылинского мешочки с драгоценностями — своими и графини Гендриковой…

Пуйдокас вспоминающе завел вверх глаза и отметил для себя:

— И Никодимова…

— И вот, что же нам теперь делать? В прятки играть, в кошки-мышки?.. Может, повторить вопрос?

— Какой?

— Первый. О драгоценностях.

— Надо подумать, — деловито, словно ведя разговор о коммерческой сделке, заметил Пуйдокас.

— Подумайте. Только не очень долго. Как-никак, люди ждут. Скажем, до завтра. Идет?

— Угу, — ответил Пуйдокас.


«Подумать-то он, конечно, подумает, — размышлял Михеев. — Только вот — о чем? Уж во всяком случае не о том, как выложить все, что он знает. Скорее наоборот — как бы возможно больше скрыть и от возможно большего отречься. А я, выходит, передышку ему для этого дал».

Так оно и вышло. При очередной встрече Михеев со скучающим видом повторял вчерашние вопросы, а Пуйдокас, как и ожидалось, коротко и резко отвечал на них, отрицая все. Нетрудно было догадаться, что до тех пор, пока он сам не услышит показаний жены, не увидит Кобылинскую и Никодимову, он будет думать, что его берут «на пушку».

— Ну, что ж, докажем, что мы не пушкари, — сказал себе Михеев, записав ответы Пуйдокаса. Дав их ему на подпись, он послал за Никодимовой.

— Не помню, — заявил Пуйдокас в ответ на вопрос, знают ли они друг друга.

— Да, знаю, — ответила Никодимова.

— Брал ли у нее на сохранение какие-нибудь вещи? Не помню. Много их тогда ко мне ходило. Кое у кого и брал. А потом вернул.

— Но мне-то вы их не вернули, — сказала Никодимова, с презрением глядя на него.

— Значит, не брал.

— Нет, брали. Вот и Анеля Викентьевна призналась. Зачем же лгать… Fi, donc!

— А что, она сказала, будто я брал у вас вещи?

«Хочет-таки выведать, что показала жена!» — отметил про себя Михеев и решил — ну, пусть, пока это даже на пользу.

— Да, сказала.

— И что я не возвратил их?

— А вот это уж нельзя, — прервал его Михеев. — Вы опять отбиваете у меня хлеб, Константин Иванович. Нехорошо…

— Она сказала, что вы их почему-то отдали Кобылинскому, а не мне, — ответила на вопрос Никодимова, не поняв замечания Михеева. Но тот не возражал — все пока шло по его плану.

— Значит, отдал, — невозмутимо подтвердил Пуйдокас.

— Кобылинскому? — переспросил Михеев.

— Кобылинскому.

— Так вы же его не знаете.

— Значит, знал.

— Знал, да забыл?

Пуйдокас не ответил. Михеев позвонил и попросил увести Никодимову.

— Видите, Константин Иванович, мы и начали кое-что вспоминать, — сказал он, проводив Никодимову. — О чем дальше будем вспоминать? О Кобылинских?

— А, что там вспоминать, какие-то два мешочка, неизвестно с чем, — махнул рукой Пуйдокас. — Где их упомнишь в той суматохе. У меня своего добра пропало в сотни раз больше, я и то не вспоминаю…

— Да нет, тут не только о двух мешочках речь.

— О чем же?

Михеев вызвал Кобылинскую.

— Вот, в присутствии Клавдии Михайловны, которую, как выяснилось теперь, вы знаете, задаю вам такой вопрос. Ваша жена, Анеля Викентьевна, утверждает, что драгоценности Романовых, переданные вам в свое время полковником Кобылинским. вы возвратили ему же. Когда и при каких обстоятельствах вы вручили ему их?

Пуйдокас помешкал, пожевав губами. Испытующе посмотрел на Кобылинскую, но, встретив ее напряженно-ожидающий взгляд, отвернулся.

— Не помню.

— Надо вспомнить, Константин Иванович. Это просто необходимо, — строго сказал Михеев.

— Что вы со мной делаете! — сокрушенно прошептала Кобылинская, прикладывая к глазам платок. В ее взгляде зрело отчаяние.

— Не можете вспомнить?.. Значит, вывод один — вы их не возвращали Кобылинскому, а присвоили себе и размотали.

— Ну, уж размотать-то я бы их не размотал.

— Как вы с ними обошлись, мы еще выясним. А сейчас вам или надо снять обвинение против Кобылинских, или доказать его.

— А что доказывать? Встретились один на один, передал из рук в руки. Вот и все.

— Где, когда?

— Не помню.

— Ну вот, опять за рыбу деньги, — не выдержал Михеев.

Не выдержала и Кобылинская. Скомкав мокрый платок, она резко выпрямилась и, блестя гневными глазами, все более распаляясь, бросала в лицо Пуйдокасу фразу за фразой:

— Вы лжете, Константин Иванович! Спасая себя, вы хотите утопить меня, беззащитную женщину. А утопив меня, вы знаете, что утопите и моего мальчика, единственную радость жизни. Вы хотите вернуться невинным к своей семье, к детям. А я не хочу? Вы всегда были жестоким и бездушным человеком. Для вас слезы ближнего были дешевле простой воды… Вы забыли? Вы не помните! Хорошо, я вам сейчас напомню…

— Что вы делаете, сумасшедшая женщина? Замолчите! Вы топите себя… — подался к ней, сжав кулаки, Пуйдокас.

— Пуйдокас, прошу вас замолчать! — прикрикнул Михеев.

— …Нет, это вы топите меня. Так вот, слушайте теперь меня…

Михеев придвинул к себе чистый лист бумаги.

— Да, теперь это нечего скрывать, — кричала Кобылинская, — драгоценности царской семьи были в наших руках. Не обо всем я, конечно, знаю, ибо была не соучастницей, а лишь невольным свидетелем — близкий человек, которого не стеснялись, от которого не таились, но которого специально никто и ни во что не посвящал. Но мои руки чисты… слышите, вы… к ним ничего не прилипло. Хотя, без сомнения, могло бы…


…Эта суматошная весна восемнадцатого года, полная неясностей и надежд, неожиданных перемен и катастроф, фантастических слухов и носившихся в воздухе потрясающих новостей, которые перестали уже кого-либо потрясать и удивлять. Как же ее забыть?! Клавдия Михайловна, прикрыв глаза рукой, как сквозь волшебную призму времени, видит все это…

Евгений Степанович приходил домой все позже и позже, улаживая учащающиеся конфликты Романовых с охраной, с Тобольским Советом, скандалы и истерики Александры Федоровны, капризы великих княжон и мелочные ссоры «свитских». Приходил хмурый и изнеможенный, весь какой-то обмяклый, зло ругаясь сквозь зубы. Но, сняв китель и умывшись, добрел. Откинувшись на подушки дивана, добродушно похохатывал над сообщенными Клавдией Михайловной новостями и сплетнями, делился своими, вынесенными оттуда.

Но это длилось недолго — счастливые минуты семейной идиллии. Со стороны кухни раздавался негромкий стук в окно, Евгений Степанович, чертыхнувшись, накидывал халат и встречал с черного хода поздних визитеров. Кто только не заходил тогда… Шумный бородатый Панкратов — комиссар охраны; льстивый и подобострастный попик из архиерейского дома; нагловатый усач Волков — камердинер «самой», то есть Александры Федоровны; Жильяр и Гиббс — гувернеры Алексея, в накинутых не по погоде на голову башлыках; волоокая полнотелая красавица графиня Анастасия Гендрикова, с облегчением сбрасывавшая в прихожей деревенскую ковровую шаль, явно не из ее гардероба. А иногда приходили офицеры со споротыми погонами, но неистребимой юнкерской выправкой, дебелые монашки с трусливо шныряющими глазами, какие-то бесцветные личности неопределенного возраста, разморенно пошвыркивающие носом у вешалки в ожидании ответа на принесенную записку.

Всем им Евгений Степанович был нужен и притом безотлагательно: начальник охраны губернаторского дома, ставшего средоточием многих и многих интересов, — как его обойдешь. Вот и шли.

Клавдия Михайловна, извинившись за домашнее неглиже, удалялась к себе в будуар, как она называла спаленку, обустроенную в маленькой угловой комнате, и, усевшись за вышивание, оттуда слушала торопливый и невнятный полушепот-полуговорок визитера и отвечавший ему спокойный гулкий басок хозяина, не привыкшего шептаться у себя дома.

Да, волею случая Евгений Степанович в те дни оказался в фокусе многих интриг, заговоров, сделок и операций, закрутившихся вьюжной коловертью около ссыльного царя и его семьи. И хотел или не хотел, а должен был знать обо всем; выслушивать признания, призывы, угрозы, посулы. Все ради того, чтобы дать себя увлечь в очередную авантюру, «исполнить священную миссию», «оказаться на высоте чести русского гвардейского офицера», «оказать помощь святому делу». И он бы с готовностью «исполнил», «оказался» и «оказал», не будь в нем закоренелого отвращения к щелкоперству — все эти толкующие о заговорах нелепые фендрики-инкогнито в азямах с чужого плеча и с кокаиновым блеском в глазах, упитанные иереи, витиевато излагающие «святые надежды православного русского народа», — вся эта шушера, как он называл ее про себя, отнюдь не внушала ему доверия.

А те, что внушали, кто действительно мог бы что-то, за кем пошел бы и он, полковник Кобылинский, те почему-то медлили, кого-то опасаясь, чего-то выжидая.

Помочь? Это можно. Но — только в верном деле, надежным людям.

И он, как мог, помогал.

Клавдия Михайловна помнит, как он принес однажды длинный и неуклюжий сверток, в котором оказались шпаги и кинжалы Николая и Алексея — в дорогой оправе, с золочеными, покрытыми узорной чеканкой клинками. Объяснил, что солдатский комитет приказал Романовым сдать оружие, а оно, сама видишь, дорогое, можно сказать — реликвия, вот и просили сохранить до времени.

В другой раз ему принесли сверток с шляпными шпильками. Тоже оттуда. Потом еще и еще. И ему носили и сам носил. В доме, куда ни ткнись, появились тайники. Наивные, вроде пятифунтовых железных банок из под абрикосовского монпансье; и солидные — под сдвинутой половицей, в земле.

Наконец, как-то ночью, выйдя вперед мужа на поздний стук, Клавдия Михайловна впустила Жильяра, принесшего под шубой завернутую в шаль шкатулку. А когда через несколько минут зашла в кабинет, чтобы предложить мужчинам чаю, то увидела ее, эту шкатулку, на столе — открытой. Француз, гревший руки о кожух голландки, заметно смутился и даже сделал движение к столу, чтобы закрыть шкатулку, но Кобылинский опередил его:

— Посмотри, Клава, какая красота! Какое сокровище!

Из раскрытой шкатулки при свете настольной двадцатилинейной «молнии» рвался наружу сноп искр. Словно раскаленные и расцвеченные всеми цветами радуги уголья сверкали внутри ее неостывающей грудой. Клавдия Михайловна даже зажмурилась. Но видение не исчезло: оно проникало даже сквозь плотно сжатые веки. Она вышла на кухню, к самовару, но и там его никелированные бока, казалось, отражали все тот же фейерверк радужных брызг, слепящее пятно переливающегося разноцветья…

Сквозь томную песенку самовара из соседней комнаты до нее долетали обрывки разговора.

— Ослепнуть можно! — доносился голос Евгения Степановича. — На почтительном расстоянии видал все это ранее, а вблизи не доводилось…

— Особо дорогие сердцам их величеств вещи, — вплетался торопливый говорок Жильяра. — Полумесяц бриллиантовый. Только пять больших камней семьдесят карат тянут. Свыше трехсот тысяч стоит, я думаю… Помните, эмир бухарский приезжал? Его презент. Носить на себе государю, христианину, было, конечно, неудобно, вот почему и не видел никто этого раритета.

— Диадема! Бриллиантовая с бирюзой, — приглушенно рокотал Кобылинский. — Чья же это, никак государыни?

— Никак нет, — протестовал снисходительно Жильяр. — Это Ольги Николаевны. Она бирюзу любит. У государыни с крупными жемчугами… Вот.

— Да-а… — замирал восхищенный вздох Кобылинского.

— А эта, с альмандинами, Татьяны. Это вот Марии и Анастасии. Все пять. Затем — ордена… — перечислял Жильяр.

— Андрей Первозванный! — ахал Евгений Степанович. — Первый орден империи. Вот он каков! Весь в бриллиантах. Только на портретах и видал. На парадных приемах бывать не доводилось.

— Да, тысчонок двадцать пять стоит. Только один вот этот бриллиант восемь карат, говорят, весит. А их тут, поменьше-то, десятки. По специальному заказу мастерская месье Фаберже изготовляла к коронации…

— Ну, эти знаю, — слышался снова, после паузы, голос Кобылинского. — Знаки ордена святой Екатерины. В них к нам в царскосельский лазарет приходили государыня с дочерьми… А это чей же портрет в бриллиантах?

— Английской королевы. Она тетушкой доводилась государю… Колье с изумрудом индийским… Фермуар бриллиантовый…

В окно постучали. В комнате все смолкло. Клавдия Михайловна замерла у самовара, давно уже пышущего паром. Евгений Степанович с испуганным лицом заглянул в кухню, молча, кивком головы приказал ей выйти в переднюю и плотно закрыл за собой двери.

Поздний гость оказался офицером караульной команды.

Виноватым тоном он просил доложить полковнику, что солдатский комитет требует его присутствия на митинге.

— Ночью-то?! — изумилась Клавдия Михайловна, зябко кутаясь в капот.

— Точно так, — отвечал офицер, переминаясь с ноги на ногу. — Они уже третий час митингуют. Требуют передать царя в городскую тюрьму, а их распустить по домам.

— Евгению Степановичу нездоровится, он уже спит. Но я скажу ему. А вы — идите. Скажите, если сможет, придет, — убеждала Клавдия Михайловна офицера, поглядывая на закрытую дверь гостиной и прислушиваясь.

Офицер пристукнул каблуком с заляпанной грязью шпорой и удалился.

Но с этой поры стало ясно, что накапливать в доме ценности больше нельзя: в свете новых событий Кобылинский уже не был «персоной грата» и в любой день мог ждать обыска, а то и ареста.

— Мамочка, — говорил жене Евгений Степанович, — ты уж, пожалуй, не говори никому, не проболтайся, mon ange.

— Что ты, Женя, — встревоженно отвечала ему Клавдия Михайловна. — Как можно! Разве я не понимаю…

Понимать-то все понимали… Но вещи еще долго оставались в доме Кобылинских, вселяли большую и большую тревогу.

Все же этому пришел конец. Однажды Жильяр почти бегом влетел в квартиру и, едва успев скинуть пальто и наскоро чмокнуть ручку хозяйке, проскочил в комнату полковника. Клавдия Михайловна, зайдя к ним с графинчиком и закусками — для беседы пригодится, — увидела их сидящими с озабоченными лицами за столом, на котором лежали узкие и длинные листочки бумаги.

Расставляя тарелки и приборы, приготовляя Евгению Степановичу обязательный перед едой порошок, она из отрывочных фраз собеседников поняла, о чем шла речь.

Тучи над головами Романовых и их свиты сгущались. На юге Урала беспокойно. Можно ожидать отправки на новые места. Необходимо переписать все принесенные ранее царские вещи и определить их дальнейшую судьбу.

Жильяр заходил еще несколько дней подряд. Они сортировали драгоценности, раскладывали их по пакетикам и узелкам, уточняя списки, и продолжали обсуждать возможные варианты укрытия вещей. Среди предполагаемых мест называли женский монастырь, архиерейский дом, дома знакомых купцов.

На чем они останавливались, на одном или нескольких местах, Клавдия Михайловна не знала, молясь про себя об одном, чтобы чаша сия миновала их дом.

Но, судя по тому, что однажды, проводив камердинера Чемодурова, унесшего с собой увесистый чемоданчик, Евгений Степанович облегченно вздохнул и даже, кажется, перекрестился, Клавдия Михайловна поняла, что часть обузы спала с плеч. А в один из последующих вечеров Жильяр с Кобылинским упаковали еще кое-что и отправились, прихватив с собой Клавдию Михайловну, к Пуйдокасам. Из всех тоболяков Кобылинский отмечал, пожалуй, лишь его одного, часто и подолгу беседовал с умным негоциантом (как любил именоваться Константин Иванович) — то у себя за чайком, то в доме Пуйдокасов за редким в этих краях коньячком.

Пока жены болтали о своем на кухне, у мужчин уже все было решено. Они, довольные, вышли из детской, вытирая руки и отряхивая платье. Константин Иванович нес в руках топор и кухонный косарь.

— Будьте покойны. Пока — надежно, сам черт не найдет. А дальше видно будет.

За столом о деле, кажется, не говорили и скоро распрощались.

Спустя несколько дней первую партию Романовых увезли в Екатеринбург.

Проводив их и рассказав жене об арестах, произведенных в ту ночь Тобольским Советом, Кобылинский заметил:

— Ты все же приготовься, мамочка. Мало ли что…

Она приготовилась. Собрала мужу чемоданчик с бельем и туалетными принадлежностями, выбросила лишнюю рухлядь с императорскими вензелями и коронами — дареные платки, салфеточки, кружечки, сожгла записочки Александры Федоровны и дочерей, учебные тетрадки Алексея. Собрала по ящикам и коробочкам свои украшения — несколько колец, броши, серьги, браслет, часы (подарок Николая к именинам), берилловые запонки мужа и его массивный золотой портсигар — и зашила все это в мешочек, приобщив сюда же и свои памятные реликвии: значок «За беспорочную службу в Царскосельской гимназии», наградной знак Красного Креста.

Чемоданчик Евгений Степанович поставил под кровать, поближе. А мешочек отнес Пудойкасам.

Вскоре с двумя такими же мешочками — теперь Клавдия Михайловна понимала их назначение — явилась старая гувернантка Гендриковой. Кобылинский направил ее также к Пуйдокасу.

Не прошло и месяца, как из Тобольска увезли всех, оставшихся в губернаторском доме. А с ними уехали и те, кто был связан с его обслуживанием. В том числе и Кобылинский.

Но, доехав со своими бывшими подопечными до Екатеринбурга, он вскоре вернулся в Тобольск. Спустя несколько недель в город вошли войска Временного Сибирского правительства. В декабре Кобылинский получил назначение — офицером для поручений при начальнике снабжения армии, которую возглавил к тому времени адмирал Колчак, провозгласивший себя верховным правителем России. Клавдия Михайловна последовала за супругом. В суматохе сборов (ведь уезжали, возможно, насовсем) она попробовала было заикнуться о своем мешочке с кольцами и прочим, но Пуйдокас нахмурился и нелюбезно оборвал ее: «Не время тревожить. Они далеко. Из-за малого большое потеряем. Езжайте себе, не пропадет…»


— А вот пропало! — бросала сейчас Кобылинская в лицо Пуйдокасу. — И меня же вы обвиняете, клевещете, что мы присвоили чьи-то ценности. Хотя я ни каплей из них не воспользовалась, когда имела возможность…

— Ну уж и ни каплей… — с ехидцей процедил сквозь зубы Пуйдокас.

— Да, ни каплей! Впрочем…


Ах да, как же она об этом забыла… Капля была. Но она не то что забыла о ней, а… Постойте, как это было?

…Судьба гнала их все дальше и дальше на восток. Позади была победная для колчаковцев зима, вселившая надежды на скорое окончание войны и возвращение привычного порядка. Позади было и жаркое, душное, безрадостное лето, сменившееся еще более безрадостной осенью, несущей лишь горечь поражения и всеобщей деморализации.

Октябрь 1919 года. Омск — столица «Колчаковки». На запорошенных ранним снежком запасных путях— составы блещущих огнями и шелком занавесей салон-вагонов, согнанных сюда, кажется, со всей Сибири, и просто вагонов — спальных первого класса, второклассных, третьеклассных и, наконец, теплушек.

Армия жалась поближе к железной дороге — артерии жизни, страшась оторваться от нее и остаться в этих зловещих лесах, где из-за каждого дерева жди выстрела; в безжизненной степи, среди страшных своей безлюдностью деревень, где сквозь протаянный в окне кружок за тобой следит чей-то ненавидящий взгляд…

Армия — на колесах. И штабы — на колесах: не то сейчас время, чтобы занимать под них лучшие особняки, свозя туда со всего города награбленную мебель, ковры, посуду, вина и прочий антураж… Удирающему зайцу не нужна комфортабельная кочка, чтобы осмотреться и определить расстояние от своего хвоста до пасти собаки. Тут, все понимают, оперативность требуется, а не комфорт.

Штаб начальника снабжения, где служил Кобылинский, наполовину тоже стоял на колесах. И жили там же, в вагонах: офицер для особых поручений всегда должен быть под рукой. Но поручений все меньше и меньше, они все сумбурней и бестолковей. Обстановка меняется не по дням, а по часам.

Зато волна беглецов все больше и напористей. Сколько их! Кого только нет… Мельтешат между забитыми путями, шарахаясь от окриков часовых у служебных вагонов, тут же торгуя барахлом, меняя часы на кусок хлеба, бриллиантовое кольцо на котелок картошки… Штатские генералы с выпущенными из-за ворота форменного вицмундира «Аннами на шее» и «Владимирами»; степенные нувориши с золотыми цепочками поперек живота; модные (недавно еще!) адвокаты и архитекторы, и здесь — на железнодорожных путях — витийствующие о путях спасения России от большевиков; крикливая орава вездесущих приживалок; непризнанные поэты и признанные шулера; длинноволосые художники, алчно вдыхающие запахи, несущиеся от штабного вагон-ресторана, и накрашенные пьяные кокотки, тут же на ходу «стреляющие мужчину».

Вся эта пестрая, круглосуточно галдящая суматошная толпа, саранчой залившая станцию, накладывала последний мазок на почти уже законченную картину того, что представляла собой в те дни «великая освободительная армия» Колчака. Сам он, сохраняя лишь видимость власти над неуправляемым войском, еще сидел в своем штабе — губернаторском (тоже губернаторском!) доме, держа на дальних запасных путях под сверхнадежной охраной увезенный из казанских подвалов госбанка золотой запас страны — свою последнюю надежду на возможность откупиться, еще что-то спасти, еще что-то успеть. Но уже таял золотой запас, вагон за вагоном уходили во Владивосток в адрес заморских банкиров, охотно берущих авансы, но не спешащих их оплатить. Таяли и вагоны с военным добром, присланным союзниками: все чаще попадали они в руки красных войск и партизан. Таяла армия, разложившись сверху донизу, покрыв себя позором кровавых, изуверских преступлений, избиваемая, по частям и целым корпусам дезертирующая и без боя сдающаяся противнику…

Таяло все. Уже дотаивало.

Кобылинский, прежде всегда такой спокойный и самоуверенный, теперь стал замкнутым и хмурым, апатичным до лени, безразличным ко всему. Стал попивать. Клавдия Михайловна иногда вечерами брала его под руку и насильно вела гулять в город, подальше от страшной станционной обстановки.

Но и в городе было не лучше. В переулках постреливали, вылавливая «большевистскую заразу»; на перекрестке под фонарем кого-то били, злобно и изощренно матерясь; в открытом — не по сезону — ландо, развалившись, ехал пьяный поручик, положив руку с папиросой на голое, покрасневшее от мороза колено хохочущей проститутки; из приоткрытой фрамуги ресторана под свист и гогот неслось разухабистое —

Матчиш я танцевала
С одним нахалом
В отдельном кабинете
Под одеялом…
Кобылинский больно стискивал руку жены и молча поворачивал назад, стараясь идти стороной, где меньше народу.

В одну из таких прогулок супруги встретили… Пуйдокаса. Он ехал на рысаке — солидный, откормленный, прилично одетый, пренебрежительно поглядывая по сторонам.

— Константин Иванович! — неожиданно для себя крикнула Кобылинская.

Пуйдокас неспешно повернул голову, вглядываясь в тускло освещенные огнями витрин фигуры прохожих, и, заметив знакомых, остановил извозчика.

— Какими судьбами?! Здесь? — обрадованно вскрикивала Кобылинская, подбегая к пролетке.

Пуйдокас сошел на тротуар и, вежливо приложившись к ручке Клавдии Михайловны, облобызался с полковником.

— Да вот, как и все. В роли бедного беженца. А вы?.. Впрочем, что я… Может, поедем ко мне?

Ни вид — сытый и импозантный — Константина Ивановича, ни квартира, занимаемая им, не свидетельствовали о близком сходстве его судьбы с судьбой тех беженцев, которых Кобылинские видели ежедневно на станции.

Уютный четырехкомнатный особнячок с садиком на задах усадьбы, приличная меблировка. Внушительный резной буфет — хозяин столовой — сверкал янтарем и рубином бутылок, манил лоснящимся загаром копченостей, вазами конфет и варений. Из кухни тянуло ароматом жаркого и кофе… Нет, не таким уж бедным был этот беженец!

За ужином и кофе, которыми угостили хозяева давно не едавших по-домашнему Кобылинских, обменялись рассказами о себе, о своих приключениях за время разлуки.

На долю Пуйдокасов их выдалось, конечно, меньше. Он удачно смог заранее реализовать свои недвижимые капиталы. И, устроившись помощником капитана на один из пароходов, прихватив все необходимое для обеспечения надлежащего минимума комфорта на новом месте, отбыл в Омск.

Нет, уезжать, двигаться дальше он не собирается. Зачем? Это бессмысленно. В обстановке всеобщей суматохи, тифа, разнузданности и хаоса погибнуть гораздо легче, чем здесь. Да, большевики, конечно, не ангелы, но кто знает — что хуже? Здесь брат, давно обосновавшийся в Омске и за войну изрядно умноживший свои капиталы на выгодных подрядах. Конечно, кое-чего придется лишиться, но ведь не всего же, что-то останется; особенно, если обратить его в удобную для хранения форму.

Те вещи, по списку Жильяра? Да, они здесь, в Омске, спокойно перенесли путешествие…

Но именно в этот момент Анеле Викентьевне захотелось показать Клавдии Михайловне свою квартиру, и она увела ее. И только проходя снова через столовую, Кобылинская уловила отрывок разговора мужчин:

— …Все, как предполагалось. Разве что…

— А монастырь?

— В монастыре как будто все спокойно. Игуменья — женщина верная…

Продолжения разговора Клавдии Михайловне услышать не довелось.

Возвращаясь к себе на станцию, Кобылинские подавленно молчали. Контраст тепла, довольства и домашнего уюта с ожидавшей их обстановкой холодного и грязного вагона, неустроенности и тревоги, что и говорить, был разителен.

— Как он думает распорядиться драгоценностями? — спросила Клавдия Михайловна.

— Пока будет хранить. Исход событий покажет, что с ними делать дальше. Никто не вправе тратить их. Он дал мне клятву. Хочу думать, что сдержит ее. Ты уж, пожалуйста, держись их — в случае чего. Я просил его об этом.

— Не надо, милый… — перебила его Клавдия Михайловна. — Будем надеяться на лучшее.

— А вот и твои безделушки вернулись. — Кобылинский достал из внутреннего кармана кителя сверток. Да, в нем было почти все, что тогда, весной восемнадцатого года, они приготовили для сдачи на хранение. Разве только вот ее любимого значка за службу в Царскосельской гимназии нет. Ну да бог с ним…

В последующие дни Кобылинские еще не раз навещали Пуйдокасов, отогреваясь теплом и уютом их дома. В одно из таких посещений, как-то днем, Константин Иванович познакомил их с братом Александром. Еще в Тобольске Кобылинские знали, что между братьями в молодости пробежала черная кошка. При разделе наследства покойного отца Александр Иванович, воспользовавшись деловой отлучкой брата, урвал себе значительно больше того, что полагалось. Но теперь братья вроде жили мирно. Александр, разбогатев на военных подрядах, жил на широкую ногу и даже успел за год до революции воздвигнуть в центре Омска солидных размеров доходный дом.

Его-то и отправились смотреть всей компанией. Дом действительно был солидным. Хотя и не очень длинным по фасаду, но — знай наших! — шестиэтажным, если считать еще подвальный этаж с собственной котельной и обширный чердак-мансарду, где Александр Иванович намеревался устроить зимний сад. Дом стоял пустым, еще не была закончена его отделка. Когда взобрались на верхний жилой этаж, Александр Иванович, подойдя к промежуточной кирпичной стене, где были дымоходы, показал на устроенную в ней глубокую нишу.

— Здесь будет надежно, я думаю. А то можно на чердаке, там тоже устроена ниша.

Мужчины, осмотрев ту и другую ниши, согласились, что да, пожалуй, надежно.

По дороге домой Кобылинский сказал жене, что здесь и будут замурованы драгоценности. Там же найдут себе место, до лучших времен, и личные ценности братьев. В общем, как будто надежно…

Здесь же, в Омске, Кобылинских ждала еще одна интересная встреча.

У одного из салон-вагонов поданного накануне штабного поезда союзных военных миссий Евгений Степанович увидел знакомую фигуру. Жильяр! В дорогой енотовой шубе, распространяя вокруг себя аромат духов, он стоял среди людей, одетых в иностранные шинели, покручивал колечки блестящих от бриллиантина усов и свысока поглядывал на станционную суматоху.

Он милостиво разрешил конвою, оцепившему поезд, пропустить Кобылинского и вежливо пожал ему руку. Внешне как будто был обрадован встрече, но вел себя сдержанно, без обычных для него эмоций. Провел к себе в купе, угостил коньяком. Заметив, что Кобылинский обратил внимание на обилие в купе дамских вещей, небрежно пояснил: «Мадам Теглева. Вы ее знаете». Вон как! Няня царевен, их особо доверенное лицо, едет во Францию в роли сожительницы Жильяра! Ловок, шельма: альянс этот основан, конечно, отнюдь не на взаимной страсти, а, безусловно, на деловой, сугубо выгодной для обоих основе. У того и у другого кое-что из царского добра должно было прилипнуть к рукам.

— Кстати, о царском добре, о драгоценностях. Какова их судьба? — поинтересовался как бы между прочим Жильяр.

— О, они в надежном месте, — заверил Кобылинский, решив не уточнять пока, где именно.

— Их надо спасать и везти за границу. Там члены императорской фамилии, великие князья. Николай Николаевич, например. После гибели государя и его семьи они наследники имущества, — настаивал Жильяр. — Вы поедете со мной, в нашем поезде. И мадам Кобылинская…

— Это государственные ценности, Петр Андреевич, — пробовал убеждать его Кобылинский. — Когда кончится смута и восстановится порядок, они должны вернуться в государственную казну. Государь как монарх владеет всем государством, но именно поэтому все, что принадлежит ему, — государственное, а не его личное. Это, простите, не подштанники. И вообще мы, истинные монархисты, считаем, что на монаршьем престоле такой великой империи должен был бы сидеть более значительный человек. Не та фигура…

— Эти ценности, наконец, могут быть употреблены там, за границей, с пользой для государства, для борьбы с большевиками. Ваш народ, например, так много задолжал Франции! — не унимался Жильяр, уже сердясь.

— Не народ, а дурацкое правительство, — бурчал Кобылинский, думая про себя: «Знаем мы эти долги… А чем вы заплатите за наш экспедиционный корпус, прозябающий в лагерях под Ла-Куртин, за сотни тысяч жизней русских солдат, брошенных на верную смерть в наступление под Реймсом и Верденом, расстрелянных в алжирской крепости Кредер, ради спасения вашей belle France?»

— Где господин Пуйдокас? Сумел он вывезти клад императора? Я доложу генералу, и представители союзного командования при участии верховного правителя решат его судьбу. Где сейчас этот клад? — настаивал Жильяр.

— Остался в Тобольске, — соврал Кобылинский и отвернулся.

— A, diable! — выругался Жильяр. — Оттуда достать его действительно трудно… Может, удастся послать кого-нибудь за ним через фронт? Игра стоит свеч…

— Кстати, со следователем Соколовым не встречались? — спросил он после паузы.

— Да, он допрашивал меня и жену. В апреле — в Екатеринбурге и в августе — в Ишиме. Спрашивал и о драгоценностях.

— Ну и что? Что вы сказали ему?..

— Ничего, — помолчав, ответил Кобылинский.

— Уф! — облегченно вздохнул Жильяр. — Я тоже. Меня он пытал трижды — еще в сентябре восемнадцатого года в Екатеринбурге и здесь, в Омске, в марте и в августе.

Выходя от Жильяра, Кобылинский столкнулся у соседнего вагона с Гиббсом. Тот о драгоценностях не спрашивал, но тоже приглашал ехать с собой, в вагоне английской миссии.

«Драпаете, союзнички, — злорадно думал Кобылинский, пробираясь к своему осточертевшему штабу. — Клад императора вам подавай… Мало вы награбили русского добра, за гнилые шинели и заплесневевшие сигареты… Хрена вам с горчицей поострее!»

На другой день через станцию прошел на восток ощерившийся штыками и пулеметами поезд с золотым запасом. За ним, как приклеенные, потянулись штабные поезда и одним из первых среди них — союзнический. Кобылинский даже не успел попрощаться с Пуйдокасами: на станции творилась настоящая паника… Взлохмаченный, небритый, сидел он в своем купе, глядя в окно и слушая жалобные всхлипывания приболевшей Клавдии Михайловны.

В Новониколаевске они потеряли друг друга. Акушерка, понадобившаяся для совета не ко времени ожидавшей ребенка Клавдии Михайловне, жила далеко, и, вернувшись от нее на станцию, Кобылинская уже не застала своего состава: он снялся неожиданно даже для самих его пассажиров.

Пометавшись по городу и разыскав каких-то не то дальних родственников, не то просто знакомых, она кое-как устроилась и слегла. Вскоре родился сын… К тому времени Новониколаевск был уже взят красными.

Едва оправившись, в марте двадцатого года, без средств и без вещей, она двинулась в Омск, помня наказ мужа — в случае чего держаться Пуйдокаса, он поможет.

Пуйдокас действительно помог. Анеля Викентьевна выделила комнатку, дала на пеленки старые простыни, кормила. Константин Иванович помог продать сережки — единственное, что осталось из ценностей, — чтоб заплатить врачу, кормилице: у Клавдии Михайловны пропало молоко.

Но по сдержанной вежливости, даже, пожалуй, сухости отношений, Клавдия Михайловна уже через две-три недели поняла, что ею тяготятся, что ей лучше оставить этот дом.

А куда деваться? В Тобольске живет мама, перевезенная туда из Перми накануне мобилизации Евгения Степановича. Там хоть какой-то дом, хоть что-то из вещей, а может, и из средств. Но — как туда добраться?..


— Вот тогда-то… Да, я взяла тогда эту каплю!.. А что я могла сделать? Ведь вы же сами предложили мне ее…


Да, Константин Иванович сам предложил ей воспользоваться чем-нибудь из тех драгоценностей. Хотя ей казалось странным, что он не предложил, например, просто золота в монетах, которое, она знала, есть у него в достатке. Все равно ведь любую из драгоценностей придется продавать.

— Хозяев у этого добра пока нет. Пока мы и хранители и хозяева. Услуги должны быть как-то возмещены. Не так ли, Клавдия Михайловна?

Похоже, он втягивал ее в какую-то сделку, делал ее соучастницей «возмещения». «А, пусть! — решила Кобылинская. — Теперь все равно…»

Константин Иванович, получив ее согласие, вышел из комнаты и спустя не так уж много времени вернулся с объемистым свертком в руках. Занавесил окна.

«Значит, не успели еще замуровать, хранят где-то здесь, близко», — подумала Клавдия Михайловна.

Развернули сверток, и перед ней вновь предстало сверкающее видение, ослепившее ее тогда в Тобольске, — как немного и как много уже времени назад! Но… несомненно, более бледное видение. Почему! Ах, ну да, здесь многого нет из того, что было там. Здесь в основном мелкие вещи.

Пухлые пальцы Пуйдокаса сладострастно перебирали десятки колец и брошей различной величины и формы, браслеты и часики, усыпанные каменьями, запонки и заколки для галстуков. Среди них Клавдия Михайловна заметила и знакомые ей вещи, которые она видела на графине Гендриковой, на Никодимовой… А вот и ее значок «За беспорочную службу в Царскосельской гимназии»!

Остановились, по совету Константина Ивановича, на одном кольце типа «маркиза», с бриллиантами и рубином. Клавдия Михайловна, смущаясь и краснея, примерила его и тут же сняла.

— Я думаю, на дорогу хватит, — сказал Пуйдокас.

— И на кое-что еще, — поджав губы, заметила Анеля Викентьевна.

Продать кольцо Константин Иванович вызвался сам. Кому он продал, не сказал, но принесенных им денег, в основном в золоте, конечно, по расчетам Клавдии Михайловны, действительно хватало и на дорогу и на обжитие в первые дни на новом месте. Через две недели она была в Тобольске. Хотя эти недели… лучше не вспоминать о них — такими они были тяжелыми и многострадальными. Как только она вынесла их, эту страшнуюдорогу, это кошмарное передвижение, которое лишь при наличии юмора можно назвать путешествием или поездкой…


— Да, я взяла эту каплю, чтобы спасти себя и ребенка, чтобы избавить от себя вас, наконец. И вы мне это ставите в вину, издеваетесь над этим?! Я отработаю, я верну… мой сын вернет, когда подрастет. Готова отдать свой глаз, стать рабой, только не чувствовать себя должной, не слышать этих гнусных упреков… Я верну. Вернете ли вы?! — кричала Кобылинская в истерике.

Пуйдокас астматически сопел, бросая на нее злобные взгляды.


Просматривая бумаги и письма, взятые при обыске у Пуйдокасов, Михеев, в поисках хоть каких-то намеков или упоминаний о драгоценностях, натолкнулся на бумажку непонятного ему вначале назначения. Она лежала в старомодном, вышитом бисером бумажнике-портфельчике, где Анеля Викентьевна хранила семейные реликвии, вроде первого рисунка сына Костеньки, некоторые адреса и квитанции страхового общества «Саламандра».

По-видимому, это был план какого-то помещения: показаны окна, дверь, стены. На одной из внутренних стен нанесены дымоходные или вентиляционные каналы. От наружной, перпендикулярной стены в их сторону тянулась проведенная красным размерная стрелка с цифрами. От каналов, в обратную сторону, к острию той стрелки, тянулась другая, короткая: судя по всему, она показывала расстояние от каналов до какой-то точки на стене.

После рассказа Кобылинской Михеев показал ей эту бумажку. Клавдия Михайловна, не очень разбиравшаяся в схемах, признала, однако, в ней план помещения, куда водил их тогда с мужем Александр Иванович Пуйдокас и где он указывал на приготовленный тайник.

Анеля Викентьевна уже знала о разоблачениях Кобылинской, но, не смущаясь, отрицала все, даже бесспорные, легко доказуемые факты. Лишь увидев в руках у Михеева найденную в ее портфельчике бумажку, встревожилась. Более того — была потрясена. Окаменев лицом, долго молчала, потом зарыдала.

— Боже мой, боже мой! — всхлипывала она, заливаясь слезами.

Больше от нее Михеев не услышал ни слова.

Константин Иванович, приглашенный на беседу через несколько дней после встречи с Кобылинской, тоже, не смущаясь, почти начисто отрицал ее показания, признавая лишь самое неопровержимое: да, встречался с ними в Омске, да, приютил тогда у себя Клавдию Михайловну с ребенком, но о драгоценностях разговора не было, а говоря о «капле», он имел в виду то время, когда все романовское добро было у них, у Кобылинских, в руках. Да, он что-то получал в Тобольске от Кобылинского на хранение, не зная, что именно, но потом возвратил перед отъездом Кобылинского на новую службу в колчаковскую армию.

— Вы же видите, она истеричка, — говорил Пуйдокас Михееву извинительно-осуждающим тоном. — В таком состоянии чего не наговоришь. — Но, посмотрев на план, крякнул и криво усмехнулся.

— Жена выложила? — осведомился он. — Ну, что ж теперь делать… Ищите.

— Попробуем, — весело откликнулся Михеев. — Братец ваш поможет.

— Не поможет, — снова усмехнулся Пуйдокас.

— Что так?

— В Польше он.

— Вон как! — только и сказал изумленный Михеев. — И давно?

— В двадцать четвертом как будто.

«Это хуже», — подумал Михеев, но ощущение близкой удачи уже не покидало его.


На этот раз Омск встретил Михеева ранней весенней распутицей, суматошной воробьиной трескотней в гущах набухающих почками акаций, веселыми лентами ручейков, вприпрыжку бегущих к Иртышу по обочинам мостовых. Со степного заречья тянуло запахами просыхающих полей и упревшего за зиму ковыля. В затонах деловито тюкали топоры, тяжело бухала по железным листам кувалда: речники готовились к навигации.

Разыскивая дом Александра Пуйдокаса, Михеев вдоволь набродился по городу, без особой, впрочем, нужды, ибо найти его не составляло сложности, а просто так — наслаждаясь весной и солнышком, душевным довольством от сознания близящейся к удачному концу сложной операции.

Он посидел на скамейке наискосок найденного, наконец, дома, неспешно покуривая и разглядывая побуревшее от времени кирпичное здание, запыленные за зиму окна — то с кокетливыми кисейными занавесочками, то с газетным листом, прилепленным прямо на стекло, а то и совсем незавешенные, с молочными бутылками и стопами книг на подоконниках. На железной вывеске, висящей над фронтоном подъезда, даже с другой стороны улицы легко читалось: «Общежитие рабфака».

И не знают, не ведают шустрые рабфаковцы, грызущие по вечерам в этих комнатах гранит науки, а в часы досуга распевающие хором «Молодую гвардию», что рядом с ними лежит клад, огромное богатство, на которое можно построить несколько таких общежитий для тянущихся к этому самому граниту науки деловитых и смышленых ребят…

Вечером Михеев осведомился, как Константин Иванович перенес путешествие, нашел его бодрым и здоровым, в меру спокойным, хотя и нахмуренным, и с помощью местного начальства подобрал себе оперативную группу, объяснив ей задачу предстоящей операции.

В группу вошли два оперативных работника и два «печника» — бойцы из местного дивизиона, знакомые с печным делом.

Дирекцию рабфака еще накануне предупредили, что по распоряжению пожарной охраны в общежитии будет произведен ремонт дымоходов и вентиляционной системы и поэтому на два-три дня комнату четвертого этажа и мансарды необходимо освободить.

Утром бригада «печников» пораньше отправилась на работу.

Комната, куда привел их Константин Иванович, полностью соответствовала плану, найденному в портфелике Анели Викентьевны.

Михеев мысленно отмерил расстояние от окна до тайника, отмеченное на плане, и увидел на этом месте плакат «Даешь Урало-Кузбасс!», к которому хлебным мякишем было приклеено расписание занятий.

— Здесь? — спросил Михеев Пуйдокаса.

— Вам виднее, у вас план, — нелюбезно ответил тот, садясь на голый топчан у окна.

«Ишь ты, как держится, — подумал Михеев. — Разыгрывает спокойствие по всем правилам. Посмотрим, какой спектакль ты готовишь к моменту, когда мы найдем все…»

— Давай, ребята! — подал он команду, отчертив границы разлома и постучав по стене печным молотком. Стена глухо гудела.

Сев в сторонке, Михеев с затаенным волнением наблюдал за работой печников. Холодок ожидания чего-то необычного щемил сердце, и он с жадностью закурил.

«Вот оно, — думал он. — Сейчас…»

Два топора вгрызались в стену. Серая алебастровая пыль штукатурки смешалась с буро-красной кирпичной пылью, вздымалась клубами от падавших на пол обломков и бесформенным облачком плыла по комнате, забиваясь в ноздри, садясь на плечи и лица людей серым моросным бусом.

— Крепка! — крякнул один из ребят, остановившись передохнуть.

Вот уже, прошуршав по стене, упал внутрь, в пустоту, обломок кирпича, выхлопнув в образовавшееся отверстие клубочек пыли. Михеев впился глазами в этот черный угловатый глазок, подавив в себе желание вскочить и заглянуть в него…

«В пустоту?..» — дошло вдруг до него, и он почувствовал, как к шее, к лицу подступила горячая волна крови.

В пустоту… Он посмотрел на Пуйдокаса. Тот сидел по-прежнему спокойно, небрежно листая невесть откуда взятый «Учебник обществоведения», но глядя не в него, а куда-то в сторону.

Отверстие расширялось. Вот уже, глухо ухнув, упал второй кирпич, и Михеев, не выдержав, подбежал к разлому. В него еще ничего нельзя было разглядеть, из зияющей черноты лишь тянулась струйка бурой пыли и какой-то затхлый запах. Схватив печной молоток, Михеев принялся бить рядом, расширяя пролом.

— Подожди, товарищ. Не спеши, — тихо одернули его. — Все будет в порядке.

Опустив молоток, Михеев, однако, не отходил от стены, пока разлом, наконец, не увеличился до размеров, позволивших заглянуть внутрь. Просунув голову в узкую рваную дыру, он зажег фонарик и, вдохнув удушливую пыль, увидел, что внутри ничего нет. Тайник был пуст.

Михеев сел, отряхнул руки и пальто от пыли и вопросительно посмотрел на Пуйдокаса. Тот уже бросил листать книгу, хотя по-прежнему держал ее в руках. Во взгляде его не было насмешки или злорадства, скорее — сочувствие, сожаление.

— Братец, — развел руками Пуйдокас. — Я вам намекал. Хранил здесь добро свое. А поехал в Польшу — забрал.

Михеев — злой, тяжело дыша, продолжал машинально отряхивать пальто.

«Не может быть, — думал он, — чтобы все так глупо…»

Пуйдокас натянуто зевнул и отложил, наконец, учебник, словно намекал: пора, друзья-товарищи, по домам. Но один из печников все еще зачем-то ковырялся в разломе.

«Нет, подожди… — продолжал думать Михеев, закуривая папиросу и понемногу приходя в себя. — Домой мы еще успеем. Дай сообразить — кто кого, где и когда надул».

— Можно закладывать? — спросил оторвавшийся, наконец, от разлома печник. — А где тут вода?

— Да, пожалуй, — рассеянно ответил Михеев, думая о своем. — А вода, по-моему, рядом, на кухне.

— Может, руки помоете? — предложил печник, вопросительно глядя на Михеева.

— Да, да. Можно…

— Товарищ Михеев, — зашептал ему парень, едва они вышли на кухню и закрыли дверь. — А когда, он говорит, вскрывали тайник-то?

— В двадцать четвертом, когда брат уезжал в Польшу, — ответил Михеев недоуменно, подставляя руки под обжигающую струю воды. — А что?

— Да то, что стену эту никто и никогда не ломал.

— Как так? — изумился Михеев.

— А вот так. Кирпичик тот же самый, что и внутри, в основной стене. Где бы он взял его через много лет, чтоб заложить свой пролом? То-то и оно. А кирпич тот самый, с одним клеймом. Я ведь не зря тебе говорю, до армии сызмальства с отцом по печному делу ходил.

Глядя, как он ловко и споро замешивает в ведре раствор, растирая время от времени его между пальцев и выбирая крупную гальку из зернистого тестообразного месива, Михеев прикидывал — что бы это могло значить: ведь тайником, выходит, никогда не пользовались?

«А Кобылинская? — мелькнуло у него вдруг. — Она говорила еще об одном предполагаемом месте, где-то там, на верхотуре».

— Вот что, друг… Отдай ведро напарнику и скажи остальным, что мы с тобой за кирпичом пошли. А сам — ко мне. — И Михеев легонько подтолкнул его в спину.

Через минуту они поднимались «на верхотуру». Узкая деревянная лестница с шаткими перильцами привела их в мансарду из двух небольших комнат. Та же скудная студенческая «меблировка», что и внизу: топчаны, колченогий стол, тумбочка и неуклюжий огромный шкаф, неизвестно как затащенный сюда. Отопления в комнатах не было, и зимами, видно, никто здесь не жил.

— А ну-ка, давай простучи стены… Да осторожно, леший, — ласково одернул Михеев печника, с решительным видом взявшегося за деревянную балодку. — Чтоб внизу не услышали.

Тот понимающе подмигнул ему, приложив палец к губам, и принялся тихонько выстукивать стену. Оба напряженно вслушивались.

— Есть, — сказал, наконец, печник, привалившись к стене ухом и осторожно постукивая вокруг найденной им точки, определяя границы внутренней пустоты.

— Та-ак, — сказал удовлетворенно Михеев, блестя глазами, и сел. — Так, друг ты мой милый… Теперь давай-ка мы с тобой покурим.

Они курили и думали, каждый о своем. Видно было, что печнику очень хотелось спросить о чем-то, и он уже не раз, отрываясь от папиросы, поворачивал голову, но сразу же одергивал себя и снова посасывал свою «Красную звездочку».

— Вот так, — сказал, докурив, Михеев. — А теперь зови-ка всех сюда. Всех.

Пуйдокас вошел первым, по-прежнему с книгой в руках. Он был все так же спокоен внешне, только в глазах появилось что-то новое, не то недоумение, не то растерянность.

— Начнем, ребята, — как ни в чем не бывало обратился Михеев к печникам, показывая на очерченный прямоугольник.

Снова застучали топоры, брызнули осколки кирпича, потянулись облачка бурой пыли. На этот раз Михеев смотрел не туда, а на Пуйдокаса.

— Садитесь, Константин Иванович, — указал он на топчан и даже смахнул с него перчаткой пыль.

— Благодарю, — коротко ответил Пуйдокас, но остался стоять, прислонившись к стене с заложенными назад руками. Он уже явно беспокоился, бросая быстрые, напряженные взгляды на работающих и раздраженно отмахиваясь книгой от летевшей в его сторону пыли, которой он там, внизу, словно не замечал. Михеев открыл окно, и пыльное облачко поплыло на волю.

Когда обломок кирпича упал внутрь, обнажив в стене черный глазок пустоты, Пуйдокас закрыл лицо руками и сел на подвернувшийся ящик.

Но тут Михеев отвернулся от него: его слух снова уловил пустоту. Опершись ладонями на топчан и откинувшись назад, он вглядывался в расширяющийся пролом. Еще пять-шесть ударов, и…

Он невольно вздрогнул, услышав вопль Пуйдокаса. С искаженным лицом тот подскочил к стене и вцепился в кирпичи, пытаясь расширить пролом. Печники в удивлении отступили, вопросительно глядя на Михеева, как и оперативники, двинувшиеся было к Пуйдокасу. Но Михеев чуть заметно махнул им — не мешайте.

Срывая в кровь руки и чертыхаясь, Пуйдокас рвал стену, ожесточаясь ее сопротивлением. Выхватил у печника топор, стал с яростью, не глядя, колотить им, отплевываясь от летящих в рот брызг.

Наконец, можно стало увидеть, что там, внутри. Пуйдокас заглянул. Потом выпрямился, вытер окровавленной рукой пот с лица, обессиленно выпустил топор и, коротко выругавшись, отошел к окну. Стоял там, тяжело дыша и отплевываясь.

Все бросились к пролому. Мешая друг другу, стукаясь лбами, заглядывали в смутную темь, курящуюся красноватой пылью… Там, на дне, сквозь обломки кирпича виднелись лишь обрывки бумаги и заскорузлая, с пятнами глины, тряпка. Вытащив бумагу с помощью мастерка, Михеев разглядел кусок газеты и с удивлением прочитал ее дату: июнь 1924 года…

— Это как же…

Но он не успел докончить. Все рывком повернули головы к окну — на грохот железа с крыши. Там, на фоне синего весеннего неба вырисовалась грузная фигура Пуйдокаса и тут же исчезла. Растопыренная, словно в прощальном приветствии, четырехпалая ладонь у края карниза — последнее, что увидел Михеев.

Выбежав с черного хода во двор, Михеев еще с крыльца разглядел на грязно-сером снегу темное пятно — тело Пуйдокаса.

Воображение уже рисовало страшную картину: кровавый мешок костей и мяса, размозженная голова, брызги мозгов на заледенелых плитах двора…

Ничего этого не было. Пуйдокас боком лежал на куче перемешанного со снегом мусора, подтянув колени к груди. Ни крови, ни разбрызганных мозгов. Пальцы руки, откинутой в сторону, слабо сжимались и разжимались, будто разгоняя усталость или призывая кого-то.

Михеев наклонился над Пуйдокасом. Один его глаз заплыл сплошным синим кровоподтеком, зато другой хищно сверкнул из-под нависшей густой брови.

— Что с вами? Вы можете говорить? — спросил Михеев прерывающимся голосом.

— Пся крев!.. — просипел коснеющим языком Пуйдокас, сверля единственным зрячим глазом Михеева. Потом вздохнул и закрыл и этот глаз.

— Грех-то какой! Упал, стало быть? — услышал Михеев голос и обернулся. Сзади стоял дворник, при фартуке и с лопатой в руках.

— Ба!.. Да это печничок никак… — сказал дворник, вглядываясь в лицо Пуйдокаса.

— Какой печник? — раздраженно спросил Михеев, но, вспомнив, что все они сегодня печники, чертыхнулся.

Сотрудник побежал за машиной.


В больнице, куда привезли Пуйдокаса, профессор — полный желчный старик с жестким ежиком седых волос над большим морщинистым лбом — после осмотра больного сказал, отчужденно глядя на Михеева:

— Жить будет. Однако какого черта он?.. Впрочем, это ваше дело. Серьезных повреждений, опасных для жизни нет. Хотя с позвоночником еще не все ясно. Рентгена, к сожалению, пока нет — барахлит. Диагностируем по способу Эскулапа. Но речи лишен надолго. Может быть, навсегда. Передвигаться тоже сможет не скоро. За транспортабельность не ручаюсь. И вообще — выйдите пока отсюда.

— Но он же что-то пытался сказать мне там, на месте падения. Кажется, выругался…

— Удивительно, — недоверчиво и даже иронически посмотрел на Михеева профессор. — Но не невозможно. Нервный спазм…


Обратный путь опять привел Михеева к злополучному дому. У ворот все с той же лопатой в руках стоял дворник и приветливо, как знакомому, улыбнулся.

— Как, будет жить печничок-то ваш, или уж все, царствие небесное?

— Знакомый он вам, я вижу? — осторожно спросил Михеев.

— Знаком не знаком, а видал, — усмехнулся старик.

— Жить будет, но ушибся сильно.

Собеседники были явно заинтересованы в продолжении разговора, стараясь, однако, не показать этого друг другу.

— Ишь ты, повезло. С экой верхотуры свалился… Папиросочкой не угостите?

— Пожалуйста. Звать-то не знаю, как…

— Зови Акимом. Васильевичем, значит.

Закурили, выжидательно поглядывая друг на друга — кто сделает первый ход.

— А где ж вы с ним виделись, Аким Васильевич? — решил взять на себя инициативу Михеев.

— Здесь вот и виделись. У ворот. Этак же вот беседовали.

— Когда?

— Года полтора-два, надо быть. Постой… Лето было. Значит, скоро два.

— Да уж расскажи, что и как. Вспомни.

— Интересуешься? — со вкусом потягивая душистую папиросу, понимающе прищурился дворник.

— Есть интерес.

— Да что тут вспоминать-то, — играл в таинственность дворник, догадываясь, что беседа эта неспроста. — Пришел вот так же. Меня встретил. Спрашивает, не надо ли печи-дымоходы проверить. Он-де слышал, неисправности есть. — А ты можешь? — говорю. Потому вижу — облик не тот, на мастерового не похож. Опять же руки чистые, нет того, что у нашего брата, кто с грязью да с сажей дело имеет. Могу, — говорит. Ну, можешь, так иди к начальству. Оно такие дела решает. Мы народ рядовой, сполняй, что приказано.

— Пошел?

— Пошел. Только не вышло ничего. Начальство сказало: средств на ремонт нет. Тот говорит: я дорого не возьму, потом отдадите. Нет, не согласились. Так он, печничок-то, недели через две еще раз пришел — бесплатно, говорит, сделаю, у меня, говорит, здесь родственник учится, зимой мерзнет, жалко, говорит.

— И разрешили?

— Нет, не допустили. Конференция какая-то случилась, делегатов на время поселили. Некогда, говорят, дядя, потом сделаем. Так и ушел ни с чем, печничок-то… Этак же вот на прощанье постояли, покурили. Я его спрашиваю: не состоите ли в родстве с хозяином старым с Лександром Иванычем? — А что? — говорит. — Да с лица вроде чем-то смахиваете. — Нет, говорит, не состою. Не знаю такого. Недавно здесь, издалека приехал.

— А ты, Аким Васильевич, и старого хозяина знал? — перешел на «ты» Михеев.

— Знал, — выдохнул через ноздри дым дворник, с сожалением поглядывая на догорающую папиросу. — Дом-то его в казну забрали, а фатеру ему оставили. Выбрал себе почему-то повыше, аж на самом верху. Я в истопниках тогда ходил. Ну, и видел его, конечно, пока он в Польшу не уехал.

— Как он жил тут, чем занимался? — спросил Михеев, предлагая раскрытый портсигар.

Вежливо и осторожно вытащив папиросу крупными негнущимися пальцами, дворник повертел ее в руках и пристроил за ухо, под шапку.

— Про то не знаю. Это лучше его дружка спросить, Ивана Карлыча. Эвон дом-то наискосок, с палисадничком. Часовой мастер Иван Карлыч, так и спроси. В шахматы все играли с Лександром-то Иванычем. Мудреная игра. Сколь ни смотрел на других, одолеть премудрости не смог. Не по мне.

— Ну, что ж, спасибо, Аким Васильевич, за беседу.

— Чего уж там… Мы тоже кумекаем, что к чему. Пригодится, значит, разговор-то?

— До свидания, Аким Васильевич, — попрощался, не отвечая, Михеев.


Иван Карлович оказался дома, удержанный приступом радикулита. Покряхтывая и держась за спину, он поднялся навстречу нежданному гостю и, узнав, что того интересует, тревожно задумался, пропуская сквозь кулак узкую, клинышком, бородку.

— С Александром Ивановичем Пуйдокасом, — начал он, солидно откашлявшись, — я действительно встречался. Многие годы. Наши… э-э… магазины стояли рядом. Да и жительством недалеки были. Мой магазин, часовой, как всем известно, разграбили белые, даже побили при этом, знаете ли… Какой рекламный Бурэ пропал, вы бы видели! Весь город должен помнить — танцующая маркиза, с музыкой и четверть-часовым боем… Впрочем, простите, отвлекся. Так вот, встречаться, не скрою, встречались. И часто. Но дружить… Как вам сказать… Нет, не дружили. Все-таки разные люди. Я не разделял его… э-э… крайних взглядов.

— Когда он уехал в Польшу?

— В двадцать четвертом. По репатриации. Как поляк. Хотя родился и вырос в России и никогда прежде в Польше не бывал. Его родители, это верно — выходцы из Прибалтики.

— Он увез с собой в Польшу какие-нибудь… ну, ценные вещи, что ли? Ведь жить-то ему там на что-то надо было.

Часовщик хотел откинуться на спинку кресла, но закряхтел от боли, вызванной резким движением.

— Э-э… Не знаю. Не был посвящен.

— Но могли знать по рассказам?

— По рассказам… э-э… По рассказам кое-что знал. Но ведь, сами понимаете, рассказы — это… Я за них не отвечаю.

— Ну, что ж, давайте — не отвечая.

Рассказы, за которые не хотел отвечать Иван Карлович, оказались рассказами самого Александра Ивановича Пуйдокаса.

Для выправки репатриационных документов ему, конечно, пришлось предварительно побывать в Москве. Вернувшись оттуда, уже с визой и паспортом в кармане, он, собравшись в дорогу, пришел попрощаться со старым другом и, разоткровенничавшись после стаканчика-другого, хвастливо заявил, под секретом однако, что теперь-то он не пропадет. Зная, что провезти ценности через границу не удастся, он сумел пристроить их к багажу одного дипломата, отбывающего на родину. Взял у него расписку с правом получить по ней все добро там, в Варшаве, в министерстве иностранных дел. С тем и уехал.

Однако года через два в Омске побывала, проездом в Харбин, жена Александра Ивановича, Мария Вацлавовна. Проливая слезы, она поведала о злоключениях семьи в Панстве Польском. Надеждам Александра Ивановича на безбедную жизнь сбыться не довелось, судьба решила иначе. Дипломат, которому он доверил свои драгоценности в надежде провезти их через границу контрабандой, оказался мошенником. В министерстве, куда пришел с его распиской Пуйдокас, на нее посмотрели с улыбкой. Они сами не прочь предъявить тому пану дипломату некоторые претензии. Но, увы, он где-то в бегах, удрал в другую страну, сменив обличье и имя. Расписка написана на частном бланке пана дипломата и силы документа, увы, не имеет.

Александр Иванович от огорчения слег. Да так и не вставал больше — Мария Вацлавовна похоронила его и осталась оплакивать свою вдовью долю. Не очень еще взрослый сын попробовал стать кормильцем семьи, но в условиях жесточайшего кризиса, охватившего в те годы Польшу, приличного заработка найти так и не смог. Поехал искать счастья в другие края. В Харбине кое-как устроился шофером и был рад этому — жить, хоть бедно, можно. Вызвал к себе мать. Вот она и поехала к нему.

— Я могу все это записать с ваших слов и попросить вашу подпись? — спросил Михеев.

— Э-э… Как угодно. Но, сами понимаете, я отвечать не могу…

— За свои-то слова отвечать можете?

— За свои… э-э… могу.

Михеев наскоро записал показания. Иван Карлович вывел свою каллиграфически четкую подпись с курчавым росчерком.

— Благодарю. Будьте здоровы, — попрощался Михеев.

— Желаю и вам здравствовать, — расшаркался, держась за поясницу, Иван Карлович.


— Где ты пропадаешь? — встретили в Управлении. — Тебе срочная телеграмма.

«Что там еще?» — обеспокоенно думал Михеев, спеша по длинному коридору в указанную ему комнату.

Телеграмма гласила: «Анеля Пуйдокас покончила самоубийством срочно выезжайте».

У Михеева опустились руки.


Клад императора

— Вот так, — встретил Михеева Патраков в своем кабинете, сумрачно складывая бумажную гармошку. — Анеля Викентьевна приказала долго жить. Мужу. А он, оказывается, тоже. Что там случилось?

Михеев рассказал.

— М-да… — вздохнул Патраков. — Досадно, конечно, что все так получилось.

— Знаю, виноват — на минуту отвлекся, и вот… — развел руками Михеев. — Но разве предусмотришь? Если человек задумал такое, то сделает. Он ведь мог просто о стенку головой — в такой ярости был. А я, что ж — готов отвечать…

— Ну, ты очень-то не терзайся, — сдержанно успокоил его Патраков. И Михеев оценил это необычное для начальника доверительное «ты». — Твоей вины тут нет. Всего не предусмотришь, это верно. Жить он, твой парашютист, будет, а что расшибся, так ведь никто его не толкал на это. С чего бы он все-таки, как думаешь?

Михеев, прежде чем ответить, помолчал.

— Добра жалко.

— Это-то ясно, — усмехнулся Патраков. — Какого?

Михеев снова замялся, потом угрюмо и виновато ответил:

— Своего.

— Как — своего? — отбросил Патраков уже совсем почти законченную бумажную гармошку. — Вы ж за царским добром гонялись, за тобольским кладом?..

Но Михеев будто ждал этого удивления и, оправившись от смущения, заговорил твердо и убежденно:

— За чужое добро он не стал бы с жизнью расставаться, пусть это даже и царское добро было бы. Не такой уж он правоверный монархист. Для него царь и бог — свое добро.

— А может, он царское добро уже считал своим?

— Тогда он его давно бы пустил в дело, — спокойно парировал Михеев, казалось, неотразимый удар Патракова. Тот молча взглянул на него и вновь принялся складывать бумажную гармошку.

— Вы смотрите, что получается, — с жаром продолжал Михеев. — На какие-то средства он в годы нэпа обзавелся рядом солидных предприятий. Из Тобольска таких средств он привезти не мог — большинство пропало в банках или обесценилось. То, что было у него чужого, он стал считать своим и реализовал. Позднее, когда нэп кончился, опять обратил добро в портативные ценности, но уже другого порядка — менее подозрительные и более удобные для реализации. И он, да и не он один, знал, что в Тобольске где-то осталось гораздо более существенное богатство. Вероятно, все же в монастыре…

— Ты думаешь?

— Уверен. Не уверен лишь в том, что оно и посейчас там лежит.

— Уверенность — дело хорошее, но факты важнее, — буркнул Патраков.

— Знаю, — уныло согласился Михеев. — А что, кстати, с женой Пуйдокаса, с Анелей?

— А что с Анелей, — насупился Патраков. — Тоже что-то недосмотрели, хотя вроде и тут никто не виноват… Соседки по камере заметили: мучается от боли, а что с ней не говорит. Позвали врача. А остальное… На вот, читай.

Михеев взял поданные ему листы с актами и докладными. Патраков, хмурясь, следил за тем, как он жадно пробегал глазами по строчкам.

Да, Анеля Викентьевна придумала себе жестокую смерть. Разломав алюминиевую ложку на мелкие острые кусочки, проглотила их. Раны пищевода, желудка и кишок были так серьезны, что врачи уже не смогли спасти ее. Перед смертью передала дежурной сестре записку для мужа: «Прости, что так получилось. Но, поверь, я не знаю, как этот план попал в мои бумаги. У меня его не было, ты мне его не давал, ты это знаешь. Но знаю, что ты не простишь мне, и не хочу терзаться этим».

— План ложный! — зло бросил Михеев, оторвавшись от чтения.

— Ты думаешь?

— Теперь — знаю. Потому он его и положил поближе к Анеле, чтобы отвести следы в сторону. Сам же ее и убил, выходит. А в этом тайнике никогда ничего не было. Тогда же устроили другой. И никому не сказали о нем — для надежности. Даже Анеле. План же сохранили. На случай, если, скажем, те же Кобылинские или кто другой потребуют клад или выдадут его местонахождение. Вот, дескать, все правильно, был тут клад. Был да сплыл. А где, нам неведомо.

— Хитро.

— Выходит, так.

— А не чересчур хитро? — прищурился Патраков. — Доказать сумеешь?

— Постараюсь.

— Постараешься… Удастся ли еще. Пойдем-ка к Свиридову. Ждет, — сказал Патраков, взглянув на часы.


— Ну, рассказывай, герой. Что там натворил?

Свиридов, непосредственный начальник Патракова, в Управлении был человеком новым. Лишь недавно его перевели с повышением из какой-то дальней области, где он сумел быстро выдвинуться. Но к стилю работы нового начальства уже привыкли, и Михеев поймал себя на том, что вопрос был сформулирован именно так, как он и ожидал.

Слушая доклад, Свиридов вышел из-за стола и прохаживался по кабинету, заложив руки назад, время от времени останавливаясь перед Михеевым и хмуро разглядывая его.

— Прошляпили, значит, — резюмировал он раздраженно, когда Михеев закончил. — Этаких свидетелей, понимаешь, выпустили из рук. Не все предусмотрели, выходит. А кто за это отвечать будет?

— Я, — сглотнул слюну Михеев.

— Эва, открытие сделал… А за потерянное время кто ответит? Ведь чуть не год крутишься вокруг да около, а результатов — ноль целых ноль десятых. Отвечать, понимаешь, мне.

Михеев с надеждой посмотрел на Патракова, словно ища защиты. Тот сидел, облокотившись на стол и подперев подбородок рукой, будто хотел таким образом накрепко закрыть рот.

— Что будем делать, Патраков? — обратился к нему Свиридов. — Операция провалена, это факт. И нечего больше беллетристикой заниматься, драгоценности ваши — тю-тю, уплыли. Закрывать надо дело. А об этом, — он кивнул на Михеева, — еще поговорим…

— Закрывать, по-моему, еще рано, — отозвался, не меняя позы, Патраков. — Закрыть всегда успеем. Надо еще взвесить кое-что. Не все ниточки до конца дотянуты. Дело не простое, гарантии успеха никто дать не мог.

— Дотягивать, дотягивать… — проворчал Свиридов, снова усаживаясь за стол. — Мы не у тещи в гостях. Дел много, а вы тут…


Вернувшись к себе, Патраков и Михеев подавленно молчали.

— Что думаешь делать дальше? — спросил Патраков, отбросив надоевшую гармошку.

— Монастырь… — вздохнул Михеев.

— Значит, с чего начали, к тому и пришли, — усмехнулся Патраков. — А данные?

— Данные есть.

— Беллетристика? — опять улыбнулся Патраков.

— Да, и беллетристика тоже. Вот смотрите, — достал из папки свои записи Михеев, — как тянутся к Тобольску все те, кто имел какое-то отношение к драгоценностям. Хотя Тобольск для них город отнюдь не родной и ничто их с ним не связывает. Даже, прямо скажем, опасный для них, бывших царских прислужников. Ну, у Кобылинской, положим, там мать жила — она перевезла ее еще перед отъездом в Сибирь. Но, вернувшись-то из Омска, она прожила в городе сколько? Больше двух лет, до двадцать второго года! Каменщиков живет там до двадцать пятого. Чемодуров — до своей смерти, в девятнадцатом году. Владимировы — до тридцатого, да еще и после зачем-то наведываются. Преданс — аж до сегодня, никуда не выезжая. И Гусева тоже вернулась из Сибири в Тобольск, пусть ненадолго. Жильяр был зачем-то в монастыре, специально приезжал из Екатеринбурга в августе-сентябре восемнадцатого года. Волков — тоже где-то вслед за ним.

Заметьте, съездил после этого во Владивосток — и опять ненадолго в Тобольск, в монастырь. Неподалеку, в Тюмени, долгое время, до последних лет, жили Ермолай Гусев и Сергей Иванов — царские лакеи. Похоже, что они все — как приклеенные к Тобольску, не могут расстаться с ним, а жить здесь им и невыгодно, и небезопасно. И Пуйдокас тоже вернулся в двадцать шестом в Тобольск. Жил по двадцать девятый. Распутать надо этот тобольский узелок.

— Все это совпадения, за которыми может ничего не стоять.

— Но ведь мы только на этих «может, не может» и вели все дело. Фактов, документов у нас в руках никаких не было, — взмолился Михеев.

— Это верно, — согласился Патраков. — Начальник тут погорячился. Я уверен — оттает. А тебе пока… Слушай, ты когда в отпуске был?

— Года два назад. А что? — обеспокоенно спросил Михеев.

— Иди-ка ты пока отдохни. И начальству глаза мозолить не будешь, и мозги свои проветришь.

— Гоните, значит?

— Гоню, — спокойно взглянул на него Патраков.

— А дело — в архив?

— Это еще посмотрим.

— Ну что ж, — вздохнув, встал Михеев. — Разрешите идти?

— Иди. Да не куксись, как мышь на крупу. Всякое бывает.

Патраков вышел из-за стола и положил на плечо Михееву руку с негнущимся указательным пальцем.

— А вернешься… Словом, помни: я не меньше тебя хочу верить в успех.

— Спасибо, — сказал Михеев и, ссутулившись, пошел к двери.


Через день, получив путевку в дом отдыха и побросав в чемоданчик нехитрый отпускной скарб, Михеев отправился на вокзал.

Пошел нарочно пешком, словно отдаляя минуту, когда придется сесть в поезд и почувствовать себя рядовым отпускником, позабывшим о службе, о деле, которому отдано столько времени, сил и нервов. И хотя утренний ветерок весело трепал полы его плаща и сгонял к горизонту последние тучки, предвещая погожий день, на душе у Михеева было совсем не так сине и безоблачно, как сегодня на небе.

«Черт меня знает, — честил он себя, — где я мог прошляпить, как сказал Свиридов? Конечно, дело начальства требовать и строжить, но… Где в этом запутанном клубке тот кончик, который поможет распутать все? Сколько их было в эти месяцы, кончиков-то. Но ведь опробовать ложные кончики и отбросить их — дело тоже необходимое. Как это… метод исключения — говорили на курсах. А в деле этом не все еще исключено, нет… Ну, ничего, отдыхай, Михеев, хотя это для тебя не отдых, а, скорее, мука. Есть еще кончики, есть. Ощущение такое, что он, нужный кончик, где-то совсем близко, рядом, вот-вот попадет в руки, и тогда развяжется, наконец, запутанный тобольский узелок. А пока — езжай себе в Тавду и отдыхай, как приказано…»

Михеев подошел к кассе и пробежал взглядом таблицу стоимости проезда. Где она, Тавда? Талица, Туринск, Тюмень… Тюмень?..

— Один до Тюмени, — протянул он в окошко кассы деньги и, довольный, рассмеялся. Кассирша недоуменно осмотрела себя, но, не найдя ничего смешного, обидчиво поджала губы.


— Ты?! Какими ветрами? — вытаращил на него глаза Саидов. — Что не предупредил? Срочное что-то?

— Очень срочное, — играя в серьезность, ответил Михеев. — Отдыхать, Саша, приехал. В отпуск по приказанию начальства. Рыбку половить, зайцев пострелять.

— А мамонтов не хочешь? Какая тебе сейчас охота, сроки вышли. А рыбку… Рыбку можно. Только не в мутной воде, случаем, ловить будешь?

— Кто меня знает, — хохотнул Михеев. — В какой придется, куда приведешь. Ты сам, чай, тоже рыбак?

— Бывало. Ловил штанами пескарей. Нет, ты не темни, говори, зачем приехал?

— Говорю тебе — отдыхать. Будто у вас тут места для отдыха плохие?

— Как кому, — усомнился Саидов. — Цари сюда добрых людей ссылали — отдыхать, значит. А нам ничего, якши. На курорты не ездим, здесь хорошо.

— Ну, так вот, считай меня тоже тоболяком. Приюти где-нибудь на сеновале, снасть какую ни на есть рыбацкую дай, а остальное уж моя забота.

— Это можно, — обрадовался Саидов. — Отдыхай, не пожалеешь. У нас хорошо. Кто понимает… А по рыбалке я, извини, не спец. Это вот сын у Анисьи Тихоновны — тот дока по этой части. Помнишь хозяйку твою, не забыл? У нее, кстати, и устроишься. У меня, боюсь, не поглянется: опять приращение семейства. Пацаниха ночью будить станет.

— И это дело. А уж по ягоды — вместе. Идет?

— Тут в самую точку попал. Хоть каждый выходной. Ягодничать я люблю.

К вечеру Михеев уже сидел в знакомой кухонке вместе с Анисьей Тихоновной и ее сыном, запивал крепким кирпичным чаем вкусные шаньги с картошкой.

— Рыбка — это хорошее дело, — гудел неожиданным для его небольшого роста раскатистым баском сын хозяйки, Андрей Иванович, утирая полотенцем выступающий на лбу и шее обильный пот. — Я, к примеру, окуньков люблю. Рыба вкусная, что в ухе, что на сковородке. Берет, долго не думая, а вытащить нелегко — умение требуется. Леску всегда вслабину закидывай. Он — хвать, а ты не торопись тащить, подай ему запас лески-то, ужо когда натянет, тогда и тащи — твой будет. Лови в тихих местах, у обрывистых берегов, где коряг много, по дну он там, шельмец, держится.

Михеев и в самом деле с интересом слушал рассказы бывалого рыбака.

— А сетью брать рыбку не любите? Улов-то сразу какой!

— Сеть не люблю. Это дело промысловое или там компанейское. Ну — улов большой, ну и что? Мне ни к чему, нам с маманей ведерка хватит. Зато посидишь в свое удовольствие на бережку, ветерком свежим речным подышишь, думку свою подумаешь — таково хорошо. А сеть не по мне, не уважаю. Не любительское это дело, тут всегда жадностью пахнет.

Он на минуту задумался о чем-то и, опрокинув чашку на блюдце вверх дном, обратился к матери:

— А знаете, маманя, нашелся ведь хозяин тех сетей. И не угадаете кто. Хозяин дома сего!

— Да ну, скажи, пожалуйста, — удивилась Анисья Тихоновна.

— Каких сетей? — полюбопытствовал Михеев.

Андрей Иванович не спеша скрутил цигарку и пыхнул в сторону форточки дымом.

— Да было тут дело такое. Заявляется к нам в милицию человек. Так и так, говорит, охотился в тайге и обнаружил замаскированную землянку. Вскрыл. А там сети, в промасленную парусину завернутые, добротные, норвежские, и мотор с баркаса, тоже надежно упакованный. Заподозрили хищение, было такое дело года два назад на рыбной пристани. Но пристанское начальство не признало добро своим. Стали искать, чье. И — никаких следов. Словно черти лесные заховали. И вот только вчера один старикан вспомнил: томиловское, говорит, это. И Томилова знаю, жила, говорит, мужик, что надо. Когда удирал из Тобольска, схоронил до случая. А теперь, говорят, в Казани плотничает, видел его там кто-то из наших. А Томилов — это тот самый, кому дом принадлежал, где мы сейчас живем.

— Томилов? — переспросил Михеев, привычно пропуская чем-то знакомую фамилию сквозь фильтр памяти. Он уже почти не слушал продолжавшего свои рыбацкие байки Андрея Ивановича, сосредоточенно думая о своем. И вот — стоп! Нашел.

Дождавшись паузы и притворно зевнув, он пожелал хозяевам покойной ночи и, закрыв за собой дверь, бросился к чемодану, где лежала тетрадь с только ему одному понятными записями.

Так и есть. Томилов — это тот единственный из знакомых Мезенцевой, которого она не захотела признать знакомым. Даже, кажется, более чем просто знакомый. Тобольский узелок чуть-чуть послабел.


— Скажи-ка ты мне, пожалуйста, адрес той самой древней старушки, у которой, помнишь, опорки совсем худые были. Агния, кажется, — попросил он на другой день Саидова.

— На, возьми, — подал ему Саидов адрес, порывшись в бумагах. — Что тебе еще от нее понадобилось? Взять с нее, ровно, мы с тобой все взяли. Впрочем, твое дело. Может, вызвать сюда?

— Нет, что ты, не надо. Я — так. В гости. — И Михеев похлопал рукой по лежавшей на коленях обувной коробке.

— Задобрить хочешь?

— Жалко ведь — старуха. Ноги больные. А я не разорюсь как-нибудь.

Бабку Агнию он нашел на одной из окраин Тобольска, в махоньком двухоконном домишке, подслеповато глядевшем в переулок из-за кустов калины.

— Ты, Дементий, что ли? — откликнулась она из-за ситцевой занавески за печкой, скрывающей кровать, в ответ на приветствие вошедшего в избу Михеева. — Не пришла еще хозяйка, гудка не было. Зайди после. А я вот занемогла, ноги к погоде ломит, спасу нет. Ох, не берет меня бог. Сама мучаюсь, людей мучаю…

— Я к вам, бабушка, — сказал погромче Михеев, тщательно вытирая ноги и хмуро оглядывая немудрящую внутренность избы.

— Сейчас, ино, встану. Погоди.

— Да вы лежите, — подошел к кровати Михеев.

Но старуха уже села, откинув занавеску.

— А, начальничек, — узнала она. — Доброго здоровья. Помню тебя. Хорошо обошлись со старухой, извозчика дали. Ни в жизнь не езживала на таком. Спасибо. А то мне, старой, долго бы плестись до дому… Чего пожаловал?

— Хочу спросить, бабушка. Не обо всем тогда переговорили, — начал Михеев. — Когда игуменья умерла, вы в тот день безотлучно при ней были?

— Безотлучно, батюшка, безотлучно. Куда мне было отлучаться?

— Не помните ли, кто в тот день побывал у игуменьи?

— Дело давнее, где упомнить всех-то…

— А что, много перебывало? Очень это важно, бабушка, знать. Вспомните, пожалуйста.

Старуха задумалась, опустив голову. Потом, подняв слезящиеся глаза на Михеева, расплылась в беззубой улыбке.

— Нет, помню… Тихо у нас в тот день было. Как на особицу, мало кто заходил. Дня два-три перед этим, надо быть, ГПУ приезжало, вот все и сидели по кельям, как мыши. Ждали, что дальше будет. А в тот день — вот и верно, не забыла — Устинья-странница у меня сидела и таково-то долго рассказывала о святых странствиях своих. Весь день, почитай, и беседовали, никто не мешал. Мешал бы, так ушла. Это уж я верно говорю, до игуменьи в тот день никто не приходил. Только наши. Препедигна, помню, была, она и последнее дыхание матушки приняла. Зашла к ней с самоварчиком, а вскорости выбежала и кричит: «Матушка преставилась!» Ну, а мы…

— А еще кто?

— Ты не торопи. Дай вспомнить. Так-то все, по порядку, я лучше вспомню…

— Мезенцева, Рахиль то есть, не была ли?

— Рахиль не была. Она в ту пору уехала. Накануне приезжала, это верно.

— Как — накануне? — удивился Михеев.

— А вот, скажем, сегодня матушке умереть, а Рахиль вчерась была. В деревню за ней посылали. Она не то мать, не то отца хоронила, ну и жила там неделю ай две… Ну вот, приехала она, провела весь день наедине с матушкой и опять уехала. После уж вернулась, через сколько — не помню. Где вспомнить, старая стала, совсем старая…

— А еще кто?

— Ну, там послушницы заходили, в келье прибрать, постель застлать, посуду вынести — где их всех упомнишь.

— А из мирских?

— Из мирских — нет, не было. Откуда им, не до того в те поры.

— Томилов не был ли, купец?

— Тот день не был. Его-то бы запомнила, хороший мужик, обходительный, бога не забывал. Игуменья его привечала. А в тот день не заходил. Чего не было, того не было.

— А Рахиль знала его?

— Как не знать. С малых лет знала. Еще когда у отца-матери жила. Из-за него, можно сказать, и в обитель ушла.

— То есть?

— Любились они, а Василию отец согласия не давал. Другая у отца на примете была, с приданым хорошим. Василию бы выделиться да взять Марфу-то за себя… Марфой ее в миру звали… А он не посмел отца ослушаться, женился, как было велено. Ну, а Марфа в монастырь пошла: родители у нее богомольные, не препятствовали, рады, что дочь христовой невестой станет. Только она долго еще, лет пятнадцать, постриг не принимала, ровно все ждала чего-то. Так в послушницах года до двадцатого и ходила. Зато потом сразу благочинной стала — порядки все монастырские хорошо знала,городским подворьем столь времени ведала. По представлению игуменьи архиерей ее и рукоположил сразу же… А после, как разогнали монастырь, у архиерея жила в доме, прислуживала. Потом у Василия Михайловича, до поры пока он не уехал и дом у него не отняли.

Старуха заметно устала, голова ее клонилась все ниже, сникал голос, срывавшийся на шепот. Увлеченная воспоминаниями, она, как видно, не прочь была бы продолжить разговор, но Михеев решил дать ей покой. Сунув незаметно под подушку сверток, он встал.

— Ну, спасибо, бабушка. Устала, небось? Живется-то как?

— Как старой живется… Доживаю вот свой век. Не приберет господь никак. Спасибо Петровне, приютила старость мою. Сама не в достатке, видишь, — обвела она головой избу, — а бедную старуху приветила, пригрела. Робит день-деньской, а я ей даже обеда сварить не могу, совсем занемогла.

— И не помогает вам никто, не навещает?

— Кому мне помогать? Сытый голодного не разумеет. Да я и не голодная, много ли мне надо. Картовочку пожую, чайком запью — и сыта… А навещать, было дело, навещали… Вот Марфа… Не привыкла я ее Рахилью-то называть, все Марфа да Марфа всю жизнь была, только уж под старость, в двадцатом году Рахилью стала…

— И часто она вас навещала?

— Где часто, однова только и была. Рыбки принесла солоненькой, творожку криночку. Вспомнила, вишь, нашла.

— Когда же она была у вас?

— Да вот, кажись, сразу после того, как я у вас с ней повстречалась.

— Что она вам рассказывала, когда приходила?

— О себе мало что говорила, живу-де у добрых людей, кормят, говорит, поят. Больше все меня спрашивала.

— О чем?

— Как живу, то да се. И об этом спрашивала, чем, дескать, начальники интересовались. Я говорю — о монастыре. Как жили, как молились, когда его закрыли. А больше ничего не рассказывала. Я ведь помню, слово давала вам не сказывать, о чем разговаривали. А уж слово дала, сполнять надо.

— Ну, доброго здоровья вам, бабушка. Поправляйтесь…

Михеев легонько коснулся ладонью ее пергаментной сморщенной руки.

— Спаси тебя бог, касатик, — проскрипела старуха вслед.

Нет, не пришлось порыбачить Михееву, половить красноперых окуней у крутых берегов Тобола. К удивлению еще даже не успевшего подготовить снасти Андрея Ивановича, он собрался в обратный путь. Но, понимая службу, Андрей Иванович не стал докучать расспросами.

— Нужно — значит, нужно, чего уж там, — сказал он забеспокоившейся Анисье Тихоновне: не остался ли чем недоволен гость.

Саидов же, которому Михеев рассказал о своем визите к Агнии, ликовал:

— Верно говоришь. Это кончик надежный. Надо тянуть его. Хитро ты связал одно с другим, я б, пожалуй, недотумкал. Буду ждать, дорогой, возвращайся скорее. Не взять ли их заранее?

— Ни в коем случае. Трогать пока не будем, — сдерживал его Михеев. — А ты пока вот что… Разыщи и вызывай из Казани Томилова. А за Мезенцевой организуй догляд, чтоб о каждом шаге ее знать. Сделай, пожалуйста, это поосновательнее и… потоньше, что ли.

— Не беспокойся.

Еще неделю спустя Михеев вернулся с полномочиями на продолжение операции. К его удивлению, Свиридов охотно подписал командировку, заметив при этом:

— Смотри там — поменьше беллетристики. Валюта нужна, понимаешь, очень. Вон как строить размахнулись, — кивнул он на развернутую газету.


Саидов ввалился в кабинет Михеева, когда тот уже собрался уходить. Он оседлал стул, лицом к спинке, и, раскачиваясь на нем, доложил:

— Все в порядке, товарищ начальник. Наблюдение работает. Мезенцевой о приезде Томилова сообщили.

— Ну и как?

— Сидит дома. Картошку перебирает. А вечером вышла. Ходила квартиру для Томилова искать.

— Нашла?

— Как не найти… Особенно с нашей помощью. У кого бы ты думал? У тетки жены моей. Рахиль это не знает, я к тетке не хожу: богомольные они, а я коммунист. К тому же татарин, нехристь. Мне и так чуть выговор не сунули, за то что теща ребенка нашего тайно окрестила.

— Квартира — это хорошо, — одобрил Михеев.

— Чего хорошего? — удивился Саидов. — Жить-то ведь будет на Казенной, на наших харчах.

— Там посмотрим, — уклончиво заметил Михеев. — А ты тетку навести, нехорошо. Двоюродная теща вроде. Ну, хоть завтра к вечеру.

— А что я там буду делать, у двоюродной тещи в гостях?

— Это я тебе потом скажу. А пока пойдем-ка, друг, спать. Завтра с утра пораньше пойдем мы с тобой, Саша, в томиловский дом.

— Это еще зачем?

— Клад искать.

— Ты скажешь, — усмехнулся Саидов, одеваясь. — Так бы все быстро…

— Быстро… Мы и так с тобой эвон сколько мозги сушим и себе и людям. Кончать надо. Начальство требует.

— От приказа бы только зависело… — вздохнул Саидов. — А где этот томиловский дом, кто в нем живет? Почему я не знаю?

— А ты и в самом деле не знаешь? — всерьез удивился Михеев. — На вот, читай адрес.

Саидов взял бумажку и вытаращил глаза: это был адрес жилого дома горотдела милиции, где Михеев останавливался в прошлый приезд.


В этом месте правый берег Иртыша переходил постепенно в просторный луг, в бурные весны заливаемый половодьем. Старый дом Томилова, неказистый, но добротный, на совесть рубленный пятистенок под железной крышей, с прочными воротами из двух вершковых плах, ничем особенным не выделялся среди своих собратьев. К берегу усадьба выходила огородом, а другой межой примыкала к ограде бывшего мужского монастыря.

— Ты что, по старой своей хозяйке соскучился? — донимал Саидов Михеева по дороге к дому Томилова, прыгая через лужи и чертыхаясь в затруднительных местах, когда размер лужи превосходил его легкоатлетические способности. — Или думаешь, что милиционеры твой клад хранят?

— Сейчас поймешь.

— Мог бы сказать, — ворчал Саидов.

— Я и сам не все еще знаю, — с сожалением в голосе оправдался Михеев.

— Здравствуйте, гостеньки. Что рано? — встретила их Анисья Тихоновна. — Ай опять на постой, Михаил Сергеевич?

— Кто рано встает, тому бог подает, — так деды говорили, — отшутился Михеев. — На постой не на постой, а погостюем, если не прогонишь.

— Садись, гостем будешь. Чаю подать?

— Спасибо, пили уже.

Хозяйка поняла, что гости пришли не с бездельем, села и, оглаживая рукой скатерть, выжидающе поглядывала на Михеева и Саидова.

— Знаете вы, Анисья Тихоновна, — начал Михеев, — чей этот дом прежде был?

— Нет, не знаю, сынок. Мы приезжие. Только вот третий год живем. А до нас тут исполкомовские жили.

— И не бывал тут при вас никто по поручению старых хозяев?

— Не бывал ровно никто при мне.

— А вот та женщина, с которой, помните, вы разговаривали, когда я жил у вас, в тот приезд?

— Кто это?

— Да еще насчет картошки разговор вели…

— Марфа-то Андреевна? — оживилась хозяйка. — Эту помню. Она две зимы у нас картошку в голбце держала. Говорит — на семена. У вас, дескать, все равно голбец просторный и пустой. Почему не пустить? Пустила. Только она весной возьмет половину, а половину оставит — пользуйтесь, говорит, мне лишняя. Я не беру, сын не велел. А картошка за лето прорастет вся, гнить начнет. Сын ее потом выгребает да на свалку выносит. Ну, наказал мне — не пускай, говорит, больше, дом казенный, еще плесень разведешь. Я и не стала пускать. А она все ходит да просит — пусти да пусти. И что за корысть, за версту мешки нести, неуж ближе голбца не найти?

Михеев удовлетворенно взглянул на Саидова, но тот недоуменно пожал плечами.

— А можно нам у вас этот голбец осмотреть? — встал Михеев.

— Смотрите, не жалко.

Подполье и в самом деле было просторным — широким и глубоким, почти в рост человека. На полках вдоль стен выстроились банки и кринки — хозяйство Анисьи Тихоновны. В углу, у сопряжения нижних ряжей наружной и промежуточной стен, стоял на лежнях большой деревянный ларь без крышки. На дне его лежала грудка картошки.

— Вот и все богатство, — сказала Анисья Тихоновна, прикрывая рукой колеблющееся пламя свечи и подвигаясь к лестнице.

Однако Михеев, осмотрев подполье, уселся на ящик, не собираясь выходить.

— А что, если мы попросим вас, хозяюшка, дать нам лопату и, коль найдется, фонарь да посторожить нас здесь, чтобы ни мы никому, ни нам бы никто… Вы понимаете?

— Чего не понимать-то. Мне всегда все ясно — не болтай, вот и понятие, — ухмыльнулась хозяйка. — Сын воспитал.

— Вот и ладно.

Саидов принес лопату и фонарь.

— Ну, что? Где копать? — спросил он шепотом, не скрывая волнения.

— А черт его знает где… Посмотреть пока надо, — ответил тоже, не зная почему, шепотом Михеев. — Но где-то здесь наша Марфа что-то имела. Может, и клад, кто знает.

Михеев, все еще сидя, продолжал внимательно оглядывать подвал, подолгу присматриваясь к каждому его участку — пол, стены, потолок.

— Давай щупать. Каждый сантиметр. Те две стены твои, эти — мои, — показал он. — Пол мой, потолок — твой.

Саидов, встав на колени, принялся простукивать стены. Анисья Тихоновна наверху притихла, и только изредка откуда-то доносился скрип ее стула.

Спустя два часа, измазанные и потные, они поднялись наверх.

— С удачей? — поинтересовалась хозяйка, наливая воду в жестяной рукомойник.

Михеев пожал плечами. Саидов молча загремел умывальником.


С утра они снова сошлись в своем кабинете и сидели, прислушиваясь к гудкам пароходов со стороны пристани.

— А едет, точно? — спросил Михеев, втыкая в переполненную пепельницу очередную папиросу.

— Едет, проверил у Тюмени.

Саидов сидел на подоконнике, засунув руки в карманы и с интересом поглядывая на воробьиную суетню в залитом солнцем дворе.

— Ты у тетки был? — спросил его Михеев.

— Был. Даже самогону пришлось тяпнуть рюмашку для нового знакомства — со свадьбы не виделись.

— Все сделал?

— Все, как наказано.

— Наблюдение не снимай. Что слышно?

— Все так же. Сидит дома. Чу! — повернулся Саидов ухом к окну.

Издалека раздавался протяжный басовитый гудок парохода.

— Поезжай, — коротко распорядился Михеев. — И вези прямо сюда.

— Прямо? Так его ж вначале надо устроить — передать охране, место ему определить, на довольствие зачислить, — недоумевал Саидов, одеваясь.

— Ничего не надо. Бери под расписку сам и езжай сюда. Охраны не бери.

— Будто в гости к себе веду?

— Вот-вот, почти так, — ответил Михеев и склонился над папкой с материалами о Томилове.

Подобрались они не случайно — еще в 1925 году Томилов судился за скрытый от финорганов подпольный промысел, на котором покалечился один из рыбаков, что и помогло раскрыть все дело. Следствие было дотошным, материалов от него осталось много, но Томилов отделался штрафом и небольшой отсидкой — в общем-то преступление было не из серьезных.

Протоколы допросов и показания свидетелей достаточно обстоятельно характеризовали Томилова.

Томилов Василий Михайлович, 1876 года рождения, в документах писал — «из крестьян». Но свидетели показали: сын рыбопромышленника, державшего в кулаке всю рыбацкую голь в районе своих промыслов. Сын, энергичный и оборотистый, не отставал от отца — организовал новые промыслы, задешево скупал пушнину у хантов и мог бы смело сам вести дело. Но крутой нравом отец не хотел выделять сыну капитал на собственное обзаведение: помру, дескать, тогда все тебе, а пока и думать забудь, не то голяком выгоню. Лишь незадолго перед революцией капитал, изрядно упавший в цене, наконец, перешел по наследству Василию Михайловичу, который к тому времени обзавелся семьей. Революция и гражданская война довершили дело — состояния, как такового, почти не осталось. Но в годы нэпа Томилов снова быстро набрал силу, использовав припрятанное до поры промысловое оборудование и оснастку. В особо заметное положение, правда, не лез — понимал, что так спокойнее. Держал в отдаленных районах по пять-шесть артелей, из полутора десятков рыбаков каждая. Имел добрую баржу, на которой и свозил с промыслов рыбу в Тобольск. По-прежнему баловался пушниной. Но всем этим промышлял по возможности скрытно, стараясь не регистрировать свои предприятия, держась этаким трудягой-промысловиком.

Почуяв в воздухе новые веяния и поняв значение призывов к «ликвидации кулачества как класса», Томилов решил заблаговременно удалиться от возможных неприятностей, оставив на произвол судьбы свои законные и незаконные предприятия. Оставил и дом. Подсунуть его знакомым не удалось: не посмел оформить документы. Горсовет забрал дом в свой жилой фонд. Укатил Василий Михайлович хитро — сначала отправил куда-то семью, якобы в гости к родным, и только тогда потихоньку смылся сам. Ни он, ни семья вестей в Тобольск о себе не подавали, и следы их затерялись — вплоть до находки «клада» в землянке.

— С приездом, — приветствовал Михеев вошедших Саидова и Томилова.

Томилов поставил у стены свой фанерный баул и сел.

По обличью — типичный сибиряк, не то охотник, не то рыбак: крепко сбитый, кряжистый, с красивой «пугачевской» бородой, густой и курчавой, в редких сединках. Крупные и ловкие, привычные к труду руки спокойно лежат на коленях, словно напоказ. Черные широкие лепешки бровей над умными, с хитрецой, жаркими глазами сошлись в одну линию.

«Красивый мужик!» — отметил невольно Михеев, оглядывая Томилова, и приветливо улыбнулся ему.

— Как доехали, Василий Михайлович?

— Как положено арестанту, без лишних беспокойств, — ответил Томилов, обнаружив басовитый, с хрипотцой голос.

— Ну, это такой уж порядок. А арестантом мы вас не считаем.

Томилов прищурился — видимо, удивился, но виду не подал.

— Вызвали мы вас вот зачем, — пристально наблюдая за ним, начал Михеев. — Нашли мы здесь клад один. Говорят, что он ваш.

— Какой? — негромко осведомился Томилов, поглаживая бороду и пряча глаза под густыми бровями.

— А что, у вас много их тут было оставлено? Вот и перечислите.

Томилов помолчал, обдумывая ответ.

— Да ведь кто его знает, что вы кладом называете. За полвека-то чего не бывало…

— А все же?

— При белых золотишка коробочку схоронил, боялся — отберут. Да потом и сам не нашел, то ли выследил кто, то ли я место запамятовал.

— А еще?

— Ну, мешок соболей, это уж при красных, на черный день приберег… — вспоминал Томилов, все поглаживая бороду и поглядывая на Михеева. — Ложки серебряные жена еще в девятнадцатом, когда белые уходили, без меня в старом дому закопала — так больше и не видывала их.

— А еще что? — донимал его Михеев. — Поценнее что-нибудь?

— Поценнее? — прищурился Томилов. — Может, не мое нашли? Поценнее ничего не было.

— Ну, кто бы другой стал в ваших владениях что-то прятать. Без вашего участия не обошлось бы.

— Так ведь кто его знает… Нет, не помню такого, — решительно заявил Томилов, оставив бороду в покое и снова уложив руки на коленях.

— Так… Не хотите, значит, сказать.

— Отчего не хотеть? Сказать бы можно, только нечего. Если что запамятовал — напомните.

— Да что нам с вами в прятки играть, Василий Михайлович… Клад-то найден. Надо только вспомнить, как это было, да признать — то ли это самое. Чтоб других не путать. Тогда с вас и спросу больше нет.

Томилов снова надолго задумался.

— Нет, не упомню, — упрямо тряхнул он головой. — А раз нашли — покажите, может, и признаю. Тогда и скажу все.

— А мы думали, — разочарованно протянул Михеев, — что вы сами вспомните. Так вернее было бы.

Томилов молчал, угрюмо набычившись, всем своим видом давая понять, что сказать ему больше нечего.

— Ну, что ж, — встал Михеев. — Придется предъявить вам то, что мы нашли. Но, последний раз хочу спросить — может, сами скажете: что и как. Заранее оно лучше бы.

— Нечего мне пока сказать, — отрезал Томилов.

— Поедем, товарищ Саидов, — сказал, собирая бумаги, Михеев. — Проводим Василия Михайловича.


Томилов охотно признал своими предъявленные ему сети и мотор. Он даже словно повеселел, вспоминая, когда и как прятал их.

— Это вы верно говорите, — сказал он Михееву, похлопывая рукой по маслянистой поверхности двигателя. — Для нас, промысловиков, это самое большое богатство. Мы не купцы, нам не деньги для оборота нужны, а такое вот добро. Теперь его нипочем не достанешь. Зато найдешь — кум королю. Без всяких капиталов на ноги встанешь. И себя и других прокормишь.

— А хотелось бы снова на ноги-то встать? — спросил Саидов.

— Так ведь хотел не хотел, какой теперь разговор. Плотник я теперь, — усмехнулся Томилов. — Ликвидированы мы теперь как класс…

— Ну, что мне за это будет? — осведомился он, когда все вернулись в кабинет Михеева.

— А ничего. Сам все рассказал, прояснил дело, снял обвинение с человека, которого мы заподозрили в том, что он украл это добро с пристани, можно даже спасибо сказать, — успокоил его Михеев.

— И вам спасибочко, — солидно поблагодарил Томилов. — Теперь куда мне?

— А хоть куда. Вот вам пропуск. Идите, устраивайтесь с жильем — отдохнуть где-то надо, а у нас удобств особых нет. Найдете квартиру-то?

Томилов в раздумье поглаживал бороду, разглядывая пропуск.

— Как не найти, город большой. Прощевайте пока…

— Ты что? — удивился Саидов, когда Томилов ушел. — Ведь я его под расписочку…

— Ничего не случится, Саша. Так надо, — успокоил его Михеев. — А ты теперь распорядись: с Томилова глаз не спускать. С Мезенцевой тоже. Потом приходи, думать будем.


Вечером Мезенцева, закутавшись в шаль, глухими переулками пробралась на зады огорода саидовской тетки, к которой она, узнав о приезде Томилова, устроила его на квартиру. Василий Михайлович сидел на колоде, прислонившись к стене баньки, укрытой в кустах бузины. Увидев его смутно темнеющую фигуру и вспыхивающий огонек папиросы, Мезенцева огляделась и решительно перелезла через прясло.

— Погаси цигарку-то! — сердитым шепотом бросила она, подходя к Томилову и усаживаясь рядом.

— Здравствуй, что ли, Марфа Андреевна, — ответил он, затаптывая огонек.

— Будь здоров. Как устроился? Никто не видел?

— Все, как девка твоя посланная наказала. Лавку на кухне отвели, покормили. Хозяйка-то сродственница?

— Да нет, в монастыре в школе когда-то учились, помнит. Ну, что, зачем пожаловал? Добро проведать?

— Добро, Марфа Андреевна, твое, а не мое. Ты и проведывай, мое дело сторона.

— Ну, не говори, дело теперь наше, общее. Одной веревочкой связаны. Ты ж меня и уговаривал. А то бы лежать ему на дне Иртыша.

— Что уговаривал — правильно. Нельзя так добром распоряжаться. Ценности-то какие… Все пароходство Иртышское купить на них можно, да и еще останется.

— Нишкни ты! — прошипела Мезенцева. — В бане-то нет ли кого?

— Нет, на замке она.

— То-то… Ищут, слышь-ка, их.

— Ищут? Ишь ты… ну и как?

— Извелась я, Вася… — со стоном вырвалось у Мезенцевой. — Допрашивали нас опять. Меня, Препедигну, Варвару, Агнию… Многих нашли. О доме, правда, ничего не скажу, не спрашивали. Не знают, значит. И вроде отступились, уехали.

— А кто приезжал-то, откуда?

— Из Свердловска будто. Высокий такой, худой.

— Михеев по фамилии?

— Во-во. Знаешь его, что ли?

— Познакомился, — усмехнулся Томилов. — Здесь он.

— Здесь?! — всплеснула руками Мезенцева. — Где вы встретились-то?

— У них, в конторе. Допрашивал он меня.

— Владычица небесная! О доме, поди! Ну и что?

— А ничего. Вроде подловить хотел — клад-де твой нашли. Неужели, думаю, Марфа прозевала? Я говорю — нашли, так покажите.

— Что показали-то?

— Сети норвежские да мотор, что в ту весну в лесной землянке спрятал, когда из города уезжал.

Мезенцева облегченно вздохнула и перекрестилась:

— Пронеси господи. — Но, помолчав, снова обеспокоенно спросила: — Что же теперь делать-то? Неспроста все это — сети да мотор, ГПУ этим заниматься не будет. Сдается мне — подбираются они к кладу. Сужается круг-то, Василий. И мы, вроде зверя, посреди.

— Ну так чего ждать-то, когда вплотную обложат? Отдай ты им добро-то, благо не наше оно…

— Нельзя, — строго ответила Мезенцева. — Святыня это. Клятву я, сам знаешь, давала, хранить до гробовой доски.

— Для кого хранить-то?

— Вот то-то и оно, что не знаю. Знала бы, так давно бросила — нате, мол, измучилась я, добро ваше сохраняючи. Может, власть старая вернется, как ты говорил, — ей надо отдать.

— Чего тут ждать. Не вернется она, теперь уж ясно.

— А война?

— А война будет, так для кого, думаешь, немцы или кто другой там, будут страну завоевывать? Для нового русского царя нешто? Нужен он им, как собаке пятая нога. Для себя стараться будут, а не для него.

— Может, объявится кто и письмо подаст, — с надеждой вздохнула Мезенцева.

— Так ведь не появляется вот, — тоже вздохнул Томилов. — Некому, видно, появляться.

— Может, и некому. А я вот сиди дрожи, стука всякого бойся. Поверишь, сна совсем лишилась, лежу и всю ночь молитвы читаю. Днем часик вздремнешь — и ладно. Уж отдать, верно, что ли?

— Отдай, не томи душу. Бросай все и айда со мной в мою Татарию. Заживем мы с тобой, как мечтали когда-то. Один ведь я теперь, знаешь…

— Знаю, что один. И не одобряю. Не дело это. Зачем Анфису с ребятами бросил? Немолодая ведь она, всю жизнь нездоровая.

— Так спокойнее. И ей и мне. Ее одну-то, с ребятами, трогать не будут. А живут они у тетки в покое. Денег я им от чужого имени иногда посылаю. Ребята уже не маленькие, сами робят. С ней у нас, сама знаешь, счастья не было. Вот ты…

— Ладно, хватит. Об этом надо было раньше думать. Сколько тебя ждала — помнишь? Старухой уже в послушницах ходила, постриг не принимала. Все ждала, может, приберет бог Фису, буду тогда женой тебе, как слово давала. Всю жизнь ведь ждала, Вася!..

— Знаю, — насупился Томилов. — Да что сделаешь, коли отец выдела не давал…

— А для чего тебе выдел? Голова у тебя на плечах, руки золотые, плечи вон какие могутные. Да и я не лыком шита.

Прокормились бы не хуже других. Может, и лучше еще. Подались бы куда-нибудь в Сибирь подальше.

— С капиталом-то сподручнее было бы…

— Эх, Василий Михайлович, болесть ты моя. Не в том капитале счастье. Ну, да что уж теперь говорить…

Оба надолго замолчали.

— Проверяла добро-то? Может, уж нет его давно, нашел кто другой, многие ведь там жили?

— Раньше-то удавалось, проверяла — то картошку хранила, то домовничать напрашивалась. А теперь вот милиционер живет, не пускает. Нонись, весной, Иртыш из берегов вышел, затопил огороды, до подвалов ино где добрался. Беспокоилась. Со стороны осматривала, у хозяйки спрашивала. В порядке, говорит, сухой голбец.

— А все там же, не перепрятывала?

— Нет, где зарыли, там и лежат.

— Ну и пусть лежат, бог с ними. А ты — айда со мной. Завтра и уедем. Ко мне прицепок вроде больше нет… Слышь, Марфа… — жарко зашептал Томилов. — Ох и крепкая ты еще на тело, как молодица…

— Уйди, Василий Михайлович, не греши. Не поеду я с тобой, здесь доживать свой век буду. Не судьба уж, видно, нам. Отрекся ты от меня в молодости.

— Будет вспоминать-то.

— Будет так будет. А только разговора об этом больше не начинай… Сколь погостишь-то еще?

— Не знаю. Бог даст, завтра и поеду. Заживаться мне здесь нечего. Старое вспоминать — мало радости, новое наблюдать — и того меньше.

— Ну, прощевай, — встала Мезенцева, снова закутываясь в платок. — Счастливый путь тебе.

— Дай обниму хоть на прощанье-то. Увидимся ли…

— Не надо это, Василий Михайлович. Не беспокой ты душу мне. И так она в смятении. Дай я тебя перекрещу да иди с богом. Увидимся, не увидимся — помнить о тебе буду.

И она решительно, но сторожко зашагала к изгороди.

— Марфа! — хрипло окрикнул ее Томилов. — Погоди…

— Прощай, — прошептала Мезенцева из-за прясла и растаяла в темноте.

Томилов долго еще сидел на колоде, опустив голову. Огонек цигарки то вспыхивал, то угасал. Затем он, бросив потухший окурок, понуро зашагал к дому.

Когда в доме скрипнула дверь и все затихло, из соседнего огорода вышел человек и, подойдя к бане, открыл ее. Оттуда вышли Михеев и Саидов. Михеев прислушался к ночной тишине и положил руку на плечо Саидову:

— Через час возьмешь обоих. Ордера у дежурного. И прямо туда, в дом… Скажи спасибо теще своей двоюродной, что предупредила о свидании.


Когда Томилова привезли в его бывший дом, Михеев был уже там. Он мирно беседовал на кухне за стаканом чая с Анисьей Тихоновной, изредка позевывавшей из-за прерванного сна.

— Стаканчик чаю, Василий Михайлович? — встретил он Томилова. — Садитесь, пожалуйста.

— Благодарствую, — коротко и глухо отозвался Томилов, продолжая стоять у двери и хмуро оглядывая кухню.

— Садитесь, садитесь, разговор будет долгим. Да и гости еще будут, — настаивал Михеев.

Томилов сел на предложенный ему табурет.

— Пришлось потревожить вас, не обессудьте. Еще один клад ненароком отыскался. А чей, опять не знаем. Снова ваш совет нужен.

Слова Михеева не вызвали у Томилова заметного оживления, он продолжал молчать, уставившись в пол.

— Вот Анисья Тихоновна говорит, что у нее в подполье есть клад какой-то. А дом, как помнится, вам принадлежал некогда. Так вот, поможете ли внести ясность?.. Стаканчик-то возьмите, чай стынет.

Положив на лавку картуз, Томилов молча пододвинул табурет к столу и взял стакан. Пить не стал, а, держа стакан в обхват, точно грея о него руки с мороза, не мигая смотрел на легкий парок, поднимающийся от золотистого настоя.

— Не ведаю я, о чем вы говорите, — вздохнул наконец он. — Давно ведь дом-то бросил…

— Ну, не так уж и давно… А, вот и еще гостья, — сказал Михеев, услышав стук ворот и шаги в сенях.

Мезенцева, войдя вслед за Саидовым на кухню, изумленно поглядела на Томилова, распивающего чаи с Михеевым. Недоумение, испуг, презрение, сменяясь, промелькнули в ее широко раскрытых глазах. Вздохнув, она сложила руки на животе и каменно уставилась в угол.

— Садитесь, Марфа Андреевна, — предложил ей стул Михеев. — Чаю хотите?

— Не на чаи, чать, звали, — зло ответила Мезенцева, садясь на лавку у порога, словно не заметив подставленного ей стула.

Михеев помолчал, оглядывая эту странную компанию, собравшуюся в столь поздний час на скромной кухонке Анисьи Тихоновны. Томилов все так же смотрел на дно стакана, держа его в руках. Мезенцева, глядя куда-то в угол, тяжело дышала, удерживая дрожащие губы. Анисья Тихоновна, чувствуя себя неудобно в этом непривычном обществе, рассеянно поглаживала клеенку стола, смахивая невидимые крошки. Саидов беспечно покуривал, прислонившись к косяку двери.

— Как, Марфа Андреевна, сами выкопаете с Василием Михайловичем клад или помочь вам? — нарушил молчание Михеев, встав из-за стола и доставая из кучи ухватов у печки приготовленные лопаты.

— Кто указал, тот пусть и копает, — отозвалась Мезенцева.

Томилов поставил стакан на стол и впервые посмотрел на нее.

— Ты не думай, Марфа Андреевна… — начал он.

— А я и не думаю. Что мне думать, — не глядя на него, ответила Мезенцева.

— Знают они без нас, — прохрипел Томилов. — Кончать, видно, надо дело это.

— Без кого-то из нас не узнали бы, — снова огрызнулась Мезенцева. — Молчи уж…

— Да нет, пожалуй, и без вас узнали бы, — успокоил их перепалку Михеев. — Но и то сказать, помогли вы нам, Марфа Андреевна, не меньше, а, пожалуй, больше Василия Михайловича.

Мезенцева зло сверкнула по нему взглядом, в котором, однако, сквозил вопрос: «О чем ты это?»

— И что бы вам, верно, не указать это место да и отправиться с Василием Михайловичем, куда он зовет вас?..

Переведя взгляд на изумленно выпрямившегося Томилова, Мезенцева поняла все и уткнулась лицом в концы полушалка.

— Возьмите все, сил моих больше нет, — всхлипнула она, но, тут же открыв лицо, замерла в неподвижности.

— Пойдем, благословясь, — весело обратился к ним Михеев, открывая подполье.

Мезенцева и в самом деле перекрестилась, подходя к западне.


— Ну, показывайте, — сказал Михеев, когда все спустились в пахнущее плесенью подполье.

Томилов и Мезенцева переглянулись.

— Ларь убрать надо, — деловито предложил Томилов. Ларь, служивший складом для овощей, поддался нелегко.

Прибитый плотницкими ершами к тяжелым лежням, врытым в землю, он не трогался с места. Доски дна от лежней пришлось отдирать ломиком. Когда, жалобно скрипнув, ларь сдвинулся с места, за ним, в фундаменте промежуточной стены, открылся проем, заделанный досками. Когда-то он, по-видимому, соединял две части подполья — под кухней и под соседней с нею комнатой.

Теперь уж Саидов и Михеев многозначительно переглянулись. Михеев чуть заметно покачал головой.

Проем оказался довольно широким, но пройти в него можно было только низко согнувшись. Михеев жестом предложил путь Томилову и Мезенцевой.

Соседний отсек подполья был менее просторным, чем первый, однако достаточен для того, чтобы стоять в нем почти в рост. Томилов уверенно направился в угол и ожесточенно воткнул лопату в землю.

— Здесь, — выдохнул он и отошел в сторону.

Саидов схватил лопату. Все стояли молча, напряженно глядя на все углубляющуюся ямку и на холмик земли, растущий около нее.

Михеев посмотрел на Мезенцеву. В неудобной позе, согнув спину и понурив голову, она, сцепив руки у груди, почти не мигая, смотрела в темный квадрат ямы, словно проникая взглядом туда, еще глубже — сквозь землю. И сквозь пелену времени ей вспоминалось…


Страда, история которой сейчас подходила к концу, началась для Марфы Мезенцевой давно. Еще в те последние дни августа 1917 года, когда весь Тобольск был охвачен молвой о необычном событии — приезде в город бывшей царской семьи. Группами и в одиночку проходили, глазея, мимо бывшего губернаторского дома тоболяки, в надежде увидеть того, кто еще недавно был для них почти полуреальным существом — самого царя, хотя бы и низвергнутого.

Вскоре после того как новые обитатели губернаторского дома устроились в нем, Марфу Мезенцеву, хозяйку тобольского подворья женского монастыря, удостоил своим посещением видный тобольский протопоп, настоятель Благовещенской церкви, отец Алексей. Назначенный духовником царской семьи, он стал знаменитым в городе лицом, ходил важно, прямя сутулую спину и закинув голову, словно даже прибавился ростом.

Сняв шляпу, благословив привычным жестом хозяйку, он сунул ей руку для поцелуя и, не садясь, приступил к делу. Необходимо было немедля передать игуменье важное поручение владыки — подобрать лицом и статью видных, нравом достойных четырех благогласных певчих из монастырского хора. Для ответственного дела — участия в церковных службах, проводимых по желанию августейшего семейства прямо в доме, в связи с тем, что разрешения на частое посещение храма получено не было.

Не чуя ног понеслась в тот же час Марфа в монастырь, чтобы передать необычное поручение. Строгая игуменья, мать Мария, благоговейно выслушала свою любимицу, бойкую хозяйку подворья, и, осенив себя крестным знамением, распорядилась отобрать четырех монахинь, а лучше — послушниц, и направить их на подворье, поручив заботам Марфы. А кроме того, повелела ей взять на себя и заботу о снабжении монаршего семейства продуктами из монастырских погребов и кладовых.

С тех пор Мезенцева стала в приемной губернаторского дома своим человеком. Слуги, особенно царский камердинер Терентий Иванович Чемодуров, привыкли к ней, видя почти ежедневно ее крупную, статную фигуру с солидной корзиной в руках. Знали, что там то яички свеженькие, то сливки и маслице отборные, то медок пахучий с монастырской пасеки, то стерлядки, еще хвостами бьющие. А то и бутылочки нектарно-сладкой святой наливочки, по собственному матушкиному рецепту приготовленной.

Со временем визиты стали реже: усилились строгости охраны, и Марфе все чаще приходилось уносить от ворот губернаторского дома обратно на подворье тяжелые корзины с провизией. А потом передачи и совсем прекратились: новая власть, Тобольский Совет распорядился об этом. Но Марфу не забывали, нет-нет да кто-нибудь из вольно ходящих царских слуг заглядывал в ее уютную горенку на подворье.

Пришло время, и начал пустеть губернаторский дом. Сначала ранним весенним утром вывезли в Екатеринбург Николая с женой и с дочерью Марией, а месяц спустя, в мае, и остальных, во главе с Алексеем.

Перед тем как уехать последней партии, к Марфе Андреевне пожаловал давно не навещавший ее Терентий Чемодуров. Царский камердинер, потоптавшись у порога и прислушавшись к тому, что делается в соседних комнатах, не снимая пальто, пошел к окнам и, глянув в них, задернул занавески. Потом сел спиной к двери и вытащил из потрепанного и грязного мешка солидных размеров узелок. Положил его на стол, прикрыв углом скатерти.

— Большое дело до тебя, Марфа Андреевна… — начал он негромко. — Такое дело, что не всякому доверить можно. Ты, знаю, верный богу и царю человек, тебе можно. Вот, слушай. Царская святыня здесь, — положил он руку на бугрившийся под скатертью узелок. — Доставить надо игуменье. Что и зачем — она знает, с ней уговорено. Да так, смотри, доставь, чтобы ни одна душа, кроме нас с тобой, не знала об этом. Ни намеком даже, ни подозрением. Чуешь, какой грех на душу примешь, если что не так? Перед самим богом в ответе… И — не мешкай. Как уйду, беги в обитель.

Марфа была и польщена доверием и испугана обузой тайны. Но, склонив в смиренном поклоне голову, заверила:

— Будь спокоен, батюшка Терентий Иванович, все сделаю, как наказано. Как дела-то ваши, что о государе слышно?

Чемодуров вместо ответа махнул рукой.

— Ну, в добрый час, — встав, заявил он торжественно.

Они перекрестились на иконы, и Чемодуров, нахлобучив поглубже шапку и подняв воротник, ушел.

Игуменья встретила Марфу с волнением. Провела к себе в опочивальню. Видно было, что она хотя и ожидала этого послания, но не была еще готова к нему. Перекрестившись трижды, прежде чем взять в руки узел, она сунула его под подушку и испытующе посмотрела на Мезенцеву. Потом с сиплым шепотом наклонилась к уху:

— Смотри у меня! Тайна сия велика есть. Ни одной душе никогда ни слова, ни полслова, ни видом, ни помыслом… Клятву богу дашь. Страшную клятву. Становись под образа, — толкнула она Марфу к киоту с негасимой лампадой. — Клади руку на святое евангелие. Повторяй за мной…

И сейчас с трепетом вспоминает Марфа слова страшной, душу леденящей клятвы, повторенные ею с дрожью в голосе вслед за зловещим шепотом игуменьи в полутемной, озаренной лишь мутным мерцанием лампад, пропахшей ладаном сводчатой келье. Думала тогда: режь, жги ее, жилы вытягивай, любой смерти предай — ничего она не скажет. Никому никогда! А вот…

Но все же, передав игуменье жгущий руки страшный узелок, Мезенцева несколько успокоилась: судьба святыни теперь не в ее руках, не ее это дело. Ничего она не знает, а что знала — забыла…

Но оказалось, что главные хлопоты и тревоги не позади, а впереди.

В середине июня в город ворвались первые отряды белых войск. Колокольным звоном встретили их церкви и монастыри, служили молебны. Но «освободители», милостиво приняв почести и славословия, ожидаемого почтения святым обителям не оказали. С монастырей и церквей потребовали дань в фонд «защиты отечества» — продуктами и деньгами. Назначенная Сибирским правительством «Чрезвычайная следственная комиссия по расследованию обстоятельств расстрела царской семьи», прибывшая вскоре в Тобольск, учинила обстоятельный и пристрастный допрос всем причастным к сношениям с губернаторским домом. В том числе и духовенству. И, как ни странно, интересовались при этом не столько судьбой царской семьи, сколько судьбой ее имущества. Пороли обывателей, прельстившихся в свое время «реликвиями» на аукционе имущества, оставшегося после отъезда Романовых из Тобольска. Царского духовника, отца Алексея, в клоповник садили, обыск в его доме дважды учиняли. Слуг, вернувшихся в Тобольск, к семьям, без особых церемоний допрашивали и обыскивали, не гнушаясь и угрозами.

Не миновала чаша сия и монастыря. Тоже допрашивали и искали царские ценности, могущие попасть в святую казну. Но больно уж щелкоперистый, авантюристический народец вел это дело — заботились, сразу видно, не о царе и его семье, а о себе. Чашку с гербом и вензелем императора, презрительно повертев в руках, небрежно отбрасывали назад владельцу, а бриллиантовое колечко или осыпанную самоцветами золотую панагию, явно никогда не принадлежавшую к дворцовому имуществу, прятали в карман — нашему вору все впору. Страху натерпелась и Марфа. Не забыть ей, как небритый хмельной подпоручик из контрразведки, сын тюменского пароходчика, допытывался: где золото, что сдавали в монастырь при отступлении купцы. Но, слава владычице, пронесло.

Год с лишним, что хозяйничали белые в Тобольске, оказался нелегким. Особенно в конце июля 1919 года, когда блюхеровская 51-я дивизия подступила вплотную к городу. Ох и лютовали же, и грабили же тогда колчаковцы, чуя скорый конец! Сотни людей — за что, про что? — предали смерти. Грабили богатого и бедного. Не пощадили и монастыри, что сумели, прихватили с собой из добра обители, мобилизовав «в дар» православному воинству.

В октябре, после почти трехмесячной, с переменным успехом, борьбы за город, красные окончательно утвердились в Тобольске. Марфа к тому времени решила принять постриг. Игуменья обещала сделать ее благочинной — матушка умела ценить заслуги перед монастырем и перед нею.

Новой власти было не до монастырей — бандитизм, разруха, голод одолевали страну. Двадцатый год прожили, считай, спокойно за толстыми стенами обители.

А в феврале следующего года — опять двадцать пять: в уезде вспыхнуло кулацкое восстание. Возглавили его колчаковский полковник Силин, беглый белочешский офицер Святош, эсеры. Малочисленный красный гарнизон Тобольска вынужден был оставить город. Полтора месяца хозяйничали в нем повстанцы. И, как мухи к меду, липли к монастырям, знали, что там есть чем поживиться отощавшей и оборвавшейся в лесах «зеленой армии».

И поживлялись чем могли, чем успевали. Опять пошли у монашек тревожные ночи: а как найдут основное добро, святыни?! Но бандиты не нашли, не было времени на обстоятельный поиск. Замучив на прощанье две с половиной сотни ни в чем не повинных людей, сжигая на пути села, недобитые остатки зеленых рассыпались по окрестным лесам. В город снова пришел покой и порядок.

Жизнь стала входить в нормальную колею. Снова зазвонили, созывая к обедням и вечерням, церковные колокола, снова потянулись к монастырям богомольцы и странники, хотя уж не в таком количестве, как прежде. Два спокойных, почти совсем как прежде, года. Марфа Мезенцева стала зваться матерью Рахилью — приняла постриг и стала благочинной, как и обещала игуменья.

И тут — опять беда. Весной двадцать второго года новая власть потребовала от церквей и монастырей участия в спасении народа от страшной беды — всеобщего голода. Сам Ленин писал об этом письмо. В газетах печатали заметки о сознательных священниках, честно доставивших государству осыпанные драгоценностями золотые кресты, митры с несметно стоящими каменьями, золотые потиры и блюда, жертвованные некогда в порыве хвастливого благодетельства купцами, замаливавшими свои большие и малые грехи перед богом и людьми.

Но печатались и другие заметки — об упорном и злобном сопротивлении распоряжениям властей, об изобретательных ухищрениях святых отцов по сокрытию ценностей, а то и о прямом сопротивлении. Но утаить ценности было не просто: еще в первые годы Советской власти они были взяты на учет, внесены в описи.

Волна эта вплотную подошла к Ивановскому монастырю уже где-то к следующей зиме. До этого как-то бог пас, удавалось игуменье изворачиваться. А тут отвертеться стало невозможно — за дело взялась Чека. Игуменья заняла прочную оборону: на предложение о сдаче ценностей ответила категорическим «нет» и отдала команду упрятать все то, что еще осталось неспрятанным или было вынуто из тайников за эти годы. Снова пошли таскаться монашки по колокольням и подвалам, запечатывая в старые и новые тайники золотые и серебряные изделия, посуду и драгоценные оклады икон и евангелий, отвозили на дальние заимки подводы с серебряными паникадилами и подсвечниками, обозы с продуктами. Кое-что сваливали прямо в реку: не нам, так и не вам, нехристи! Доходило дело и до прямого сопротивления: кто-то бросил ключи от кладовых в колодец — идите, ломайте пудовые замки да двери железные; кто-то телом своим закрыл вход в соборный придел, раскинув руки поперек двери и вопя «не пущу, иродово семя!». Но не помогло, многие тайники были найдены. Поделили найденное вроде по-божески: это вам положено, на это не посягаем, а это вот придется взять — истощенным ребятишкам Поволжья хоть кусок хлеба за это достанется в их костлявые ручонки, может, и удастся спасти от жуткой голодной смерти.

В те суетные и тревожные дни Марфе неожиданно принесли недобрую весть из дома — мать при смерти и желает перед кончиной увидеть ее. Испросив у игуменьи благословения, Мезенцева, наскоро собравшись, тронулась в путь. Игуменья на прощанье наспех перекрестила ее и, думая о чем-то своем, сказала: «Долго-то не задерживайся. Сама видишь, что деется. Нужна будешь — вызову».

Едва успела Мезенцева похоронить мать, не сумела еще и первые поминки справить, как из монастыря примчался посланец: матушка-де немедля требует к себе, только — в тайности, приехать чтоб ночью или под утро.

Марфа, не мешкая, собралась и с тем же посыльным выехала. Не доехав до монастыря, отпустила возницу, дождалась за ближним озером ночи и неслышной тенью проскользнула в покои игуменьи.

Матушка не спала. Без чепца, в неопрятном бурнусе поверх мятой фланелевой сорочки, шумно дыша, она сидела в кресле с евангелием в руках. В жарко натопленной келье тревожно перемигивались огоньки лампад. Пахло каким-то лекарством.

— Прибыла. Ладно, — просипела она, перекрестив Марфу и сунув ей руку для поцелуя. — Садись, в ногах правды нет.

Марфа села, сдерживая взволнованное дыхание.

— Слушаю, матушка.

— Внимай. Все запоминай. А как сделаешь — все забудь. Ясно тебе? — сверлила ее глазами игуменья, подавшись вперед и вцепившись в поручни кресла. — Подойди к киоту. Видишь образ Параскевы-Пятницы? Вынь его, — приказывала она отрывисто.

Отогнув крепящие уголки, Марфа вынула из пазов киота икону. В открывшемся ящике на полке стояла шкатулка.

— Видишь? Давай ее сюда, — продолжала распоряжаться игуменья.

Марфа бережно поставила шкатулку на стол.Вложила икону на место и встала в ожидании дальнейших указаний. Игуменья, торжественно перекрестившись, медленно приподняла крышку шкатулки. Марфа закрыла глаза — так неожиданен и нестерпим был волшебный сноп переливчатых искр, брызнувший оттуда.

— Тайна сия велика есть, — слышала она, не открывая глаз, сиплый голос игуменьи. — Помнишь, клятву давала? Настала пора тебе свое назначение выполнить… Да ты спишь, что ли? — окрикнула она Марфу.

— Слушаю, матушка, — открыла глаза Мезенцева.

— Вещи эти завернешь в вату и в плат освященный. Потом зашей в клеенку, а поверх — в парусину просмоленную. Шкатулку пустую на место поставь. Внутрь высыпь вот это. — И она ткнула скрюченным пальцем в коробку, стоящую на подоконнике. — Там бисер. Ну, давай с богом.

Трясущимися руками Марфа стала доставать пригоршнями содержимое шкатулки и выкладывать на стол, стараясь смотреть в сторону, а иногда и вовсе невольно закрывая глаза.

А игуменья, навалившись тучной грудью на стол, горящими от возбуждения глазами разглядывала мерцающие в тусклом свете лампад драгоценности. Дряблые отечные щеки ее горели лихорадочной синевой.

— Эка брошка-то богатая! Изумруд-от так и горит, так и горит огнем неземным среди искорок бриллиантовых… Подвески-то сколь баски! На портретах ее, матушки-царицы, видала… Да бережней ты, дура! — прикрикнула она на Мезенцеву, когда та выронила что-то из трясущихся рук на пол.

— Ожерелье бриллиантовое с камнем аметистом. Богатство-то какое! Сотни тыщ, поди, стоит… — продолжала игуменья, положив свои крупные руки на стол, почти касаясь ими сокровищ и царапая ногтями скатерть. — Аметист — архиерейский камень. У архиереев в митре первое дело аметист. И на посохе тоже. Сыздавна так идет. Слыхала, что и у католических владык тако же. Кардиналу новому папа римский допрежь всего кольцо с аметистом дарил — с назначением тебя, дескать. Ране-то, в старые времена, говорят, цена ему была такая же, как алмазу… А еще будто, кто к винному зелью пристрастен, камень этот жаловали. Поверье такое есть — аметист от пьянства спасает, пары винные в себя вбирает. Отсюда и прозвание ему греки дали — непьяный камень. Может, поэтому носили его епископы, грешно им пить-то. Погоди-ка… — оборвала себя игуменья. — Еще одно присовокупить сюда надо.

Она с натугой поднялась с кресла и, опираясь на встречные предметы, добралась до аналоя, стоящего перед киотом. Откинув покрывало, приподняла наклонную крышку его, достала из потайного ящика кожаный мешок и высыпала из него на стол груду золотых и серебряных, усыпанных драгоценными камнями, вещей.

— Гермогеново да Варнавино добро, епископов наших тобольских, — хрипела игуменья, перебирая вещи. — Наперсный крест с жемчугами да изумрудами. Еще — с аквамаринами. С александритом, что ночью, при лампаде, красным огнем сияет, а днем — зеленый. Любили владыки камешки баские… Панагия с рубинами, на золотой цепи — патриаршья награда. Еще панагия, эта с жемчугом. Перламутровая, с бриллиантами… Кажись, к коронованию Варнаве даденая. А это вот мой крест, игуменский, купчиха Лыкова при доброхотном вкладе своем в монастырь преподнесла. Мужа со свету сжила, угару в комнату его ночью напустила, вот и замаливала грех-то. Зато сама хозяйкой стала, приказчика, с коим давно путалась, в мужья взяла… Завертывай все вместе — и царское, и наше. Полежат вместе, не подерутся, — осклабилась она.

Непослушными, словно одеревеневшими руками Марфа, подчиняясь подсказам игуменьи, завертывала вещи. Все эти сверкающие броши, подвески, кольца, часы при прикосновении к ним словно жгли руки, и она не раз испуганно отдергивала их, зажмуривалась. А игуменья сипло, зловещим шепотом продолжала свои наставления:

— Куда спрятать — сама решай. На меня теперь не рассчитывай. За мной послезавтра придут. Селафаила, дура, прости меня господи, потиры золотые куда-то спрятала, а куда — забыла. Чека с меня требует, а я бы и отдала, да где возьму. Обыском всеобщим грозят. В монастыре пока сей сверток прятать нельзя. Поедешь снова в деревню и увезешь с собой. Пуще глаза храни, ни на шаг не отходи. С ним, добром-то, и спи. А как заслышишь, что успокоилось у нас тут, вези обратно. А лучше бы… — приостановилась она, задумавшись. — Обитель все одно в покое не оставят. Надо другое место искать. И думаю я вот что. Обратись-ка ты от моего и от своего имени… тебя-то уж он уважит, — криво усмехнулась она, — к Василию Михайловичу, к Томилову. Мужик он верный — честный, твердый, богобоязненный, в новую власть не верит, старой ждет не дождется. Дом у него свой, с виду не броский, а добрый, надежный. Сам Василий-то не из крупных воротил, да и притих вовремя, на него с обысками да конфискациями не пойдут, не та птица. Серой пичугой сокол прикинулся. Ему в самую пору такую святыню хранить… А впрочем, как знаешь — вся надежда теперь на тебя и ни на кого более. Помни: об этом знаем только мы с тобой, что передаю я тебе все это. Ни одна душа не знает. Ни из наших, ни из мирских. Новую клятву не беру с тебя, и той хватит.

— Ой хватит! И после смерти, наверное, помнить буду, — простонала Марфа.

Когда все было кончено, сверток был плотно упакован, в окно проглянул жидкий рассвет, в приемной, через комнату, завозились келейницы. В корпусе напротив замигали огни — монахини подымались к заутрене.

— Пора… — забеспокоилась игуменья, прислушиваясь к звукам просыпающейся обители. — Накинь платок, так чтобы никто не узнал тебя, если и встретит. А лучше — никому на глаза не показывайся. Иди через сад к задней калитке. Вот ключ. А там в леске подожди, я подводу пошлю.

Час спустя Марфа ехала по прибитой ночным дождичком дороге, дрожащими руками прижимая к себе мешок с тяжелым узелком на дне его.

Вот когда начались они, подлинные мучения. Когда иной раз и жизни не рад, нося ежечасно, ежеминутно знойную тревогу за судьбу доверенной святыни, за клятву страшную, за ответственность перед богом и перед тем, кто придет потом и потребует…

Вернувшись, спустя чуть не месяц, из своего села, Марфа в Тобольске Томилова не нашла: уехал под Обдорск потихоньку сбивать рыбацкие артели к весенней путине, меха у туземцев скупать. Ожил Василий Михайлович, в рост снова пошел.

А где хранить? Сперва в келье у себя держала под половицей и, бродя по лесу, по монастырю ли, по городу, все приглядывалась, где бы схоронить надежно кладь опасную. Каждый дом, каждую лесенку, каждый камень осматривала с этой мыслью — словно наваждение. «Уж не рехнулась ли я?» — думала она порой.

В могилу свежую усопшей монахини Таисии зарыла однажды. А неделя прошла — не утерпела, выкопала и обратно принесла: как магнитом к могиле ее тянет, все около нее крутится, подозрения навлечь можно.

А тут, как на грех, как-то под утро спросонья толстая Препедигна в соседней келье во весь голос заорала: «Обыск! Чека идет!» Не помня себя, выбежала на огород Марфа, прижимая к груди под рубашкой узелок, ценой сорванных ногтей добытый из-под половицы. Бросила его, не соображая, что делает, в колодец.

Бросить-то бросила, а достать как? Вот и вокруг колодца стала ходить, как приклеенная, хоть колодец-то заброшенный, давно уж никто из него воду не берет. С тех пор как кошка в нем утонула, другой выкопали, поближе.

Тут подошла зима, занесло огород снегом, и несколько успокоилась Марфа — кто зимой к тому колодцу пойдет? Однако каждое утро бежала смотреть, нет ли следов на снегу, не шастал ли кто в ту сторону.

Побывала за это время и у Томилова. Поведала про мороку свою, про наказ игуменьи покойной. Василий Михайлович сосредоточенно выслушал, пообещал помочь весной, достать узел из колодца. Но на предложение взять себе на сохранение ответил уклончиво — там-де видно будет.

Снова потекли для Марфы то спокойные, то тревожные дни и ночи. Когда временами казалось, что вот лежит он себе на дне колодца, этот злополучный узелок, и никакой человечине нет до него дела, значит, нечего волноваться и изнемогать от страха, можно спать спокойно и безмятежно. А иногда накатывала гнетущая тоска и какая-то сумасшедшая, изводящая душу тревога. Темной ночью просыпалась в поту от ноющего под сердцем страха и бросалась к окну, вглядывалась в узенькое оконце кельи, сквозь переплет тополиных ветвей на белую пустыню огорода. Долго стояла босая, вцепившись руками в косяк окна, слушая гулко стучавшее сердце.

По весне Василий Михайлович достал узелок и вычистил заодно колодец — за этим-де и приходил. Но принять клад к себе опять отказался — дома бывает сейчас редко, все больше в разъездах, мало что может случиться в отсутствие. Марфа снова унесла узел в келью. Сказавшись больной, подолгу, неделями не выходила на люди.

А тут подошло и то, чего все опасались, но о чем давно поговаривали, — решение о закрытии монастыря.

Зажужжала обитель, как пчелиный рой, резко разделившись на два лагеря. Одни, смиренно шепча молитвы, собирали тощие узелки и разбредались по селам, заимкам, по городу — к родственникам, к знакомым, к тем, кто может дать угол. Кто помоложе — шли в прислуги, на промыслы, в кустарные мастерские, сбросили рясы, смешались с толпой мирских рабочих людей.

Другие сопротивлялись как могли, забаррикадировались в кельях, позакрывали на тяжелые замки церкви, склады, мастерские, пряча все подручное. Но с Чека шутки плохи — наиболее ретивых саботажников взяли под стражу.

Под одну такую «зачистку» чуть не попала и Марфа, сиднем сидевшая в своей келье в ожидании выхода из положения. Завидев входящих в монастырь чекистов, накинула платок, уложила узелок в корзинку и — в чем была — черным ходом выбежала во двор. Огородом пробралась к задним воротам и кинулась берегом реки в город. Версты через две, когда купола монастырских храмов скрылись за пригорком, остановилась перевести дух и присела. Мутный Иртыш лениво лизал прибрежную гальку у ее ног. Визгливо голосили чайки, словно крича Марфе: «Чего уселась? Поди прочь!» Она тоскливо смотрела на водную гладь, на щепки и куски коры, беспомощно, как слепые щенки, тычущиеся в берег, и чувствовала, как все тело ее, вся душа наливается отчаяньем.

«Да что же это, господи?! За что мука такая? Зачем мне эта казнь египетская? Живут же люди спокойно, бытием радуются, спят беззаботно, красой мира божьего наслаждаются. А я как в чадном тумане живу, света белого не вижу, душе покоя не нахожу… Да пропади оно пропадом! Бог дал, бог и взял. Не будет на мне греха, если кину я эту обузу в Иртыш, сил моих нет больше, господи!»

Она встала и, сжав в руке тяжелый узелок, широко, через голову, размахнулась.

«А клятва? — заговорил в ней другой голос. — Клятва страшная, что игуменье перед образами давала в ту душную темную ночь, словно пронизанную снопом переливчатых искр, брызнувших из шкатулки? Бросить всегда успеется. Может, и обойдется, придумается что-то, что снимет бремя с души?»

Марфа бессильно опустила руку и зябко поежилась. Волна, подступавшая к сердцу, отхлынула, уступив место звеневшему в ушах расслабленному покою.

«А Василий Михайлович? Пойти к нему еще раз. Если уж и теперь откажет, тогда — в воду, в Иртыш эту обузу. Господь с ней, пусть бог покарает как захочет, лучше любая кара, чем этакая жизнь».

И она решительно зашагала к виднеющемуся вдали Тобольску…


— Что ты, что ты?! — замахал на нее руками Томилов, услышав ее решение. — И думать не моги. В Иртыш!.. Разве это можно? А установится настоящая власть, прежний порядок, тогда ведь с тебя отчет спросят. В Иртыш заставят лезть, по дну шарить.

— Что же делать-то? Измучилась я. Лучше жизни решиться… — простонала Марфа.

Томилов задумчиво поскреб бороду.

— Коль такое дело, давай сюда, разделю с тобой докуку эту. С тобой добро-то?

— Со мной, будь оно неладное, — облегченно вздохнула Марфа.

— Давай пока… До завтра. С утра я своих отправлю куда-нибудь на весь день, а ты приходи. Утро вечера мудренее, что-то придумаем, найдем добру место.

На другой день он привел Марфу в подполье и выложил свой план: закопать клад в дальнем отсеке, а проход в него наглухо закрыть ларем — помещения и так хватает. Так и сделали. Только сверток разделили на две части и разложили их в две стеклянные банки, а те, в свою очередь, в дуплянки из-под масла. Залили внутренность и крышки воском и для надежности еще завернули каждую в отдельности в брезент. Затрамбовав яму с захороненными в ней дуплянками, смазали для верности весь пол жидкой глиной, загладили и посыпали мусором. Марфа, перекрестив потный лоб, шумно вздохнула:

— Все. Слава тебе, господи. Словно камень с души…

Томилов притащил два кряжистых лежня, вкопал их до половины в земляной пол, поставил на них большой деревянный ларь, наглухо прикрывший проем в другой отсек, и прибил его к лежням железными плотницкими ершами.

— Вроде теперь надежно. Не сыскать никому, — удовлетворенно сказал он, оглядывая подполье.

Надежно-то надежно, а время снова понесло свои козни на Марфу. Словно бы все наладилось. «Святыня» в покое, под боком. Уйдя из монастыря, поступила в услужение к архиепископу Назарию, проживая то у него, то в доме Томилова, где издавна считалась своей, особо привечаемая богомольной матерью Василия Михайловича, еще в давние поры мечтавшей видеть ее своей невесткой.

А вот на поди — пришлось опять переживать, принять сумятицу в душу. В одну из ночей исчез Василий Михайлович, заранее отправив семейство к тетке в Ишим. Марфа попробовала через подставных лиц взять дом на себя, но просчиталась, не запаслась необходимым документом, и дом перешел в горсовет. А поселились в нем — кто бы мог подумать — милиционеры! С тех пор вроде и хозяйка она клада, а вроде и нет. Даже когда удалось на время получить доступ в подполье, и то — близок локоть, да не укусишь. Сидя у освещенного фонарем ларя и перебирая в нем, для виду, проросшие картофелины, она с тоской думала о том, когда же наконец господь снимет с нее это бремя. Стук брошенной в ларь картофелины заставлял ее вздрагивать, вспоминая первые комья земли, брошенные Томиловым на укрытые досками в яме кадушки.

«Стук, стук!» — отдавалось тогда и в ее сердце.


Стук ударившейся о дерево лопаты словно пробудил Мезенцеву. Она всмотрелась в открытую яму. В глубине ее среди черной жирной земли, тускло желтела отковырнутая от доски трухлявая щепка. Все подались ближе к яме.

— Все, — про себя, чуть слышно прошептала Марфа, смахивая прокатившуюся по щеке слезу. — Все. Конец мучениям… А может, начало новым? О господи, господи!..

Передохнувший Саидов уже зачищал остатки земли с досок, аккуратно и бережно укладывая ее на выросший около ямки холмик.

Михеев встал на колени и склонился над ямой. Затем, взяв ломик, решительно ковырнул им трухлявые доски. Осклизлые гнилушки брызнули на стенки ямы, обнажив конусообразные брезентовые свертки. Саидов торжественно вынул их и поставил на краю ямы.

— Это? — хриплым от волнения голосом спросил Михеев, оглянувшись на неподвижно стоящих Томилова и Мезенцеву.

Томилов молча кивнул головой, сглотнув слюну…

Михеев взрезал ножом просмоленную оболочку. Под ней обнажились стянутые обручами потускневшие клепки дубовой кадушки, в каких обычно хранят масло или мед. Вскрыв залитую воском крышку, он вытащил из кадушки стеклянную банку с притертой пробкой. Внутри ее, проложенные ватой, были плотно набиты кольца, браслеты, ожерелья… Михеев медленно, пожалуй даже торжественно, приподнял банку в руках, поворачивая ее перед светом. Тысячью искр засверкали проглядывавшие сквозь вату грани самоцветов, жарко заблистало полированное золото.

— Все, — выдохнул Михеев. И, бережно прижав к груди кадушки, направился наверх.


Эпилог

— Пиши: кулон с бриллиантом, аметистом и плетеным жемчугом… Бриллиант на пять карат. Аметист… Да на жемчуг… Пиши: шесть тысяч золотом…

…Прямо с вокзала Михеева вместе с ценностями доставили в кабинет к Свиридову. Высыпав на стол содержимое банок и разровняв по зеленому сукну сверкающую груду золота и самоцветов, Михеев и сам замер от восхищения. Благородная красота созданных природой богатств, в соединении с вдохновенным искусством человеческих рук, покоряла своим величием. Разве одними рублями оценишь это!

Свиридов, медленно обходя стол, шумно крякал от восхищения, довольно похлопывал по плечу замершего с пустой банкой в руках Михеева. Хватнув со стола какую-то замысловатую вещицу, взвешивал ее на руке и подмигивал Патракову:

— Сила! А?

Патраков стоял молча, заложив руки назад и неторопливо, но цепко оглядывал разложенные вещи. Казалось, он равнодушен к ним — так спокоен и безразличен внешне. Но иногда надолго задержавшийся на чем-то задумчивый взгляд выдавал его — всегда угрюмоватое лицо как бы светлело, прояснялось.

— Как думаешь, на сколько это потянет? — спрашивал его Свиридов, очерчивая рукой круг над столом.

— Не знаю, — отвечал, не отрывая взгляда от стола, Патраков. — Эксперты подсчитают.

— Вот, вот, — подхватил Свиридов. — Давай их скорее, пусть считают. А ты, герой, — хлопнул он снова Михеева по плечу, — пиши давай рапорт. Самому! — поднял он вверх палец.


— Пиши: брошка агатовая с осыпью розочками. Больше четвертной не стоит — работа дешевая, без души делано. Кухарка разве такую нацепит… Браслет золотой, дутый, с четырьмя аквамаринами. Камни дорогие, а считай — испорчены. Без смыслу натыканы, да и грань не та — игры нет. Постой… Тут не иначе как двое или трое один камень гранили… Так и есть.

— Как это вы узнали, Петр Акимович?

— А чего тут знать-то, всякому видно. Когда камень гранишь, никому не передавай и сам на другое не отрывайся — игры не будет. Это уж закон такой. Камень — он руку твердую любит, хозяйскую. Как, например, лошадь норовистая хозяина с полслова понимает, а чужому и дотронуться не дает… Нет, плохой камень, в перегранку его надо. Да и вещица вся разве только кабацкой девице впору — понимающему человеку ее и надеть стыдно…


Теперь, когда Михеев имел возможность пристальнее и внимательнее ознакомиться с каждой вещицей в отдельности, он тоже уловил эту поразительную разнохарактерность драгоценных украшений, их разностильность и разновкусицу.

Рядом с вещами высокой ценности, истинными шедеврами ювелирного искусства, можно сказать — национальной гордостью, соседствовали дешевые, безвкусные поделки, мещанский ширпотреб. Розочки, сердечки, сентиментальные надписи на брелочках… Дутое золото, которое и купчихи уже со времен Островского перестали носить…

Да, прав поэт русского драгоценного камня и выдающийся знаток его академик Ферсман, заявив: «Архивы открывают нам — последние русские цари не умели ценить русский камень… Погибли исторические камни, пошли на слом прекрасные изделия, проданы по дешевке с аукциона». Только в 1906 году «Кабинет его императорского величества» продал более чем на миллион золотых рублей камней, в том числе уникальные русские изумруды, старинные аметисты. Зато убогая безвкусная дешевка, пусть иногда и очень дорогая по материалу, потекла рекой в шкатулки цариц и великих княжон.

Вот брошка в виде русского трехцветного флага — трешки не стоит, да и то только если обратить в чистое золото. Браслет с брелочком «1914» — опять же только бери на вес, иначе ничего не стоит… А что за цифра на нем — 1914? Что за памятное событие захотела отметить бывшая императрица этим мещанским сувениром? Уж не память ли о скандальной связи с генералом Орловым, ее Соловушкой, связи, слухи о которой дошли до самого Николая? Николай тогда в гневе надавал супруге пощечин (свидетельствует Анна Вырубова!) и распорядился выслать этого надменно-красивого усача в Египет… Но, кажется, это было не в 1914-м, а раньше…

А вот еще брелок — с цифрой «1912». Еще какая-то память. А это? «Фашистский знак» — назвал его в описи Блиновских. Но Михеев уже знал, что это такое. Знак свастики, который немецкие фашисты сделали эмблемой своей партии, родился задолго до них. Он известен археологам еще с каменного века. В древней Индии почитался священным знаком, символом огня и солнца. Но еще задолго до фашистов его «принял на вооружение», сделал своей тайной эмблемой кружок фрейлины Анны Вырубовой, ярой почитательницы и верной слуги Распутина. В этот кружок входила и Александра Федоровна.


— …Пиши, — продолжал диктовать Блиновских, — часики дамские, эмалевые, с цепочкой жемчужной, с гравированной монограммой «ТН»… Татьяны Николаевны, значит… Еще часы. Ручные, с браслеткой бриллиантовой. Рублей на двести пятьдесят бриллиантов будет. Но часики ржавые, в дело не годятся…

— Не прошло им даром купанье в колодце, — вспомнил Михеев.

— Пиши дальше, товарищ Михеев. Кулон бриллиантовый с изумрудной вставкой. Вещь редкостная, государственная…


…Государственная! Вот именно, старик прав. Такие вещи — гордость национальной сокровищницы, ее «неделимый фонд», как, скажем, рублевская «Троица». Это не продается и не дарится. Это шедевр искусства — всенародная собственность, а не игрушка венценосной модницы.

Это понимал еще Петр I. В 1719 году он принял решение об особом хранении «подлежащих государству» драгоценностей и выработал для этого специальный «регламент». Как государственные регалии, так и драгоценности, хранимые до этого в шкатулках цариц, он повелел хранить в камеральной части.

Однако после смерти Петра многие его наказы забылись. Веселая, любившая гульнуть и пошиковать, «императрикс Елисавет» снова перетащила многое из камеральной части к себе в опочивальню. Старались не отстать от нее и другие. Раздаривали любовникам и именитым заморским гостям. Оплачивали щекотливые услуги. Под нажимом бережливых царедворцев, понимавших, что растаскивание государственных сокровищ к добру не приведет, в 1856 году пришлось издать высочайший указ: «Хранящиеся в бриллиантовом кабинете Зимнего дворца бриллианты и разные украшенные оными предметы переместить в Галлерею драгоценностей Эрмитажа, соединив оные с подобными же вещами, выставленными в шкафах сей галлереи». То есть приравняли их к музейным экспонатам, надзор за которыми уже был вне поля зрения царя. Но, поскольку при отборе таких вещей для Эрмитажа многое еще по-прежнему оставалось в личных царских покоях, пришлось принимать еще одно постановление. В 1884 году присмотр за оставшимися драгоценностями от доверенных лиц перешел в ведение Государственного контроля. Постановление подчеркивало, что отныне драгоценности являются собственностью государства и им должна вестись строгая отчетность, наравне с государственным имуществом.

Потребовалось более полутора столетий, чтобы мысль Петра хоть как-то приблизилась к осуществлению. Но и при этом самодержцы всероссийские умудрялись тащить многое в свои дворцовые норы, по-прежнему считая все своим, личным, хотя не имели на это никакого юридического права.


— Какой у нас там порядковый номер, товарищ Михеев? — доставая очередную вещицу, осведомился Блиновских. — Сто восемьдесят четвертый? Пиши… э-э, этому и названия не подберешь…

Оба старика застыли, восхищенные огромным голубоватым бриллиантом в ажурной, искусной работы, оправе.

— Взвесь, Данилович. Я не могу, руки дрожат.

— Жаль извлекать-то его. Еще оправу повредишь, — мялся Колташев. — Вот если вместе с оправой, а потом вычесть ее…

— Давай с оправой.

Колташев бережно, словно раскаленный уголек, взял в свои грубые, плохо гнущиеся пальцы бриллиант и положил его на весы. Чашечка резко опустилась вниз, задрав вверх другой конец коромысла.

— Сколько? — нагнулся к весам Блиновских.

— Чистых сто карат, — выдохнул Колташев. — Может, карата на два прошибся, не больше.


…Сто карат! Это же уникум — один из тех, о которых пишут книги, судьбу которых прослеживают везде, где бы они ни оказались. Один из тех, которым присваиваются, как людям, звучные личные имена. За всю историю человечества не набралось и двух десятков таких камней, вес которых превышал сто карат. Если быть точным — их было всего пятнадцать.

Среди них — исполинский «Кюллинан», найденный в 1905 году в Южной Африке и хранящийся ныне в сокровищнице британских королей, в Уэкфилдской башне, лондонского Тауэра; легендарный «Великий Могол», родом из Индии, сверкающий ныне под именем «Кохинор» (гора света) в британской короне; индийский же родом «Регент», проданный в XVIII веке герцогу Орлеанскому за три с половиной миллионов франков; «Джонкер» из Претории (Южная Африка), купленный банкиром Гарри Уинстоном за полтораста тысяч фунтов стерлингов. Только один бриллиант из побывавших когда-либо в русских сокровищницах весил более ста карат. Это знаменитый «Орлов», найденный в XVII столетии в Индии, сменивший за свою жизнь при разных, иногда очень запутанных обстоятельствах, многих владельцев и подаренный в 1773 году графом Орловым Екатерине II. Вставленный потом в скипетр русских царей, он стал одной из важнейших государственных регалий. Снимки с него можно увидеть в сотнях книг. Теперь он нашел себе пристанище в стальных сейфах Государственного алмазного фонда.

Даже знаменитый «Шах», который персидский шах Аббас Мирза преподнес Николаю I, чтобы умилостивить его в связи с убийством русского посла в Тегеране, писателя Грибоедова, весил лишь 87 карат.

А тут — сто карат! Было от чего благоговейно оцепенеть, держа в руках этот редчайший дар природы…


— Сто восемьдесят пятый, — снова потянулся к коробке Блиновских, с трудом оторвав взгляд от стокаратника. — Пиши…

— Подожди, Петр Акимович… — прервал его Михеев. — Во сколько же мы оценим этот камень?

— Цены ему нет, вот что я скажу тебе, товарищ Михеев. Не знаю, что вот Кондратий Данилович скажет, а я не берусь.

— Это верно, — покачал бородой Колташев. — Цену ему нам не назначить. Если только по весу… Так ведь и вес-то дело хитрое. Если, скажем, два-три карата камень — одна цена за карат. А вот, скажем, десять — уже другая, намного большая.

— Ну, возьмите по той самой высокой ставке, что вам известна, — настаивал Михеев.

— Та, самая высокая, для него низка. Обидна, можно сказать. Тут специалистам судить надо, вроде Ферсмана или того же Фаберже, который все мировые цены самых крупных камней знал… Ну, если по самой высшей, что я знаю, то пиши… Миллион и двести тысяч золотом. Вот сколько. Но это, прямо тебе скажу, не та цена, что он стоит.

— Пусть пока миллион двести числится. В Москве уточнят, — согласился Михеев.

…«Вот так государственные национальные реликвии и попадали нередко в личные шкатулки монархов, нарушавших законы своего же государства, — думал Михеев, глядя на стокаратную брошь. — Как часто они путали государственный карман со своим. И даже в критическую минуту, подписав манифест об отречении от престола, признав себя с тех пор человеком частным, Николай „забыл“ передать в государственную казну незаконно хранимые им в своих личных шкатулках вещи. Нечестно поступил Николай Романов, недостойно порядочного человека!..»

— Все, что ли?

— Все, Петр Акимович, все.

— Итого — двести две вещи на сумму… Ну, уж это вы сами подсчитайте, нам счетная работа не с руки…

Блиновских подписал ведомость. Кондратий Данилович, смущенно посапывая носом, поставил три жирных креста.


Ведомость оформлена и подписана. Ценности упакованы и приготовлены к отправке. Михеев сел писать рапорт.

«Председателю ОГПУ СССР…

Настоящим докладываем, что…»


Продолжить он не успел.

— Тут такое дело, понимаешь… — встретил его, вызвав к себе, Патраков. — В Тагил надо ехать. Бывшая монашка в Торгсин уже пятый бриллиант сдает. Приезжая. Может в любой день скрыться. Надо распутать — что за этим кроется. Вот билет, вот удостоверение…

Вечером Михеев уже ехал в Тагил. Тобольский узелок был развязан, завязывался новый…

Мильчиков Владимир Загадка 602-й версты

Повесть

Художник П. Анидалов

I Чекисты

Все тело ныло, налитое тупой, похожей на чрезмерную усталость, болью. Ивану казалось, что он лежит на чем-то твердом, что лежать ему очень неудобно, но все же он должен лежать, чтобы обязательно увидеть то, что происходит перед его глазами. Ему казалось, что он смотрит на происходящее со стороны, даже издалека, и все же знает, о чем думает человек, как две капли воды похожий на него, знает, почему этот человек действует именно так, а не иначе.

Узкая, песчаная дорога смутно белеет в темноте. Всего лишь за несколько верст отсюда вырвалась она из лесной глухомани и сейчас причудливо петляет по молодому сосновому бору. Боясь сбиться, всадник, мчавшийся сейчас, в самую глухую пору ночи, по этой дороге, вынужден был повторять все ее изгибы, в то время, как гнавшиеся за ним, видимо, хорошо знали эти места и спрямляли большое количество дорожных зигзагов. Преследователи приближались с каждой минутой, а под уходившим от погони конь запаленно храпел и спотыкался. Да и какой это был конь, просто заезженная мужицкая кляча, первое, что попалось под руку человеку в сумятице выстрелов, топота и ругани, когда он выскочил из ярко освещенной горницы в кромешную темноту лесной ночи. К его удивлению вслед ему не раздалось ни одного выстрела «Струсили!.. Растерялись без главаря-то!..» — промелькнуло в голове беглеца, когда он, вскочив на спину даже не оседланной клячи и сбив с ног кого-то пытавшегося схватить ее за повод, ринулся по единственной лесной дорожке, сулившей спасение.

Но минут через пятнадцать, услышав за спиной топот погони, он понял, что, кроме главаря, нашелся еще кто-то, сумевший прекратить панику среди бандитов и даже организовать погоню.

«Не уйти, пожалуй, догонят,— тревожно подумал беглец, вглядываясь в ночную темноту.— Успеть бы выскочить на столбовую...» «Столбовая дорога» — так называли окрестные мужики почтовый тракт, потому что вдоль него тянулись верстовые столбы. До столбовой оставалось не более пяти-шести верст.

А ведь еще полчаса назад ничто не предвещало того, что события так круто изменят свое течение. В просторной горнице новой пятистенки лесника сидел в окружении наиболее доверенных дружков сам Василий Крюк. Давно закончилась гражданская война, бежали за кордон или были пойманы и расстреляны разные батьки и атаманы, а Василий Крюк все еще кружил по лесам, изредка налетая на волостные центры и снова скрываясь с награбленным добром в лесных дебрях.

Из собутыльников Крюк с наибольшим доброжелательством относился к молодому высокому парню, с вьющимися желтовато-белыми, как солома, волосами. Всех других он именовал по кличкам: Косой, Рыжий, Первач и только к блондину обращался уважительно, называя его Кореш.

И Первач и Рыжий косились на блондина, тем более что он появился в банде совсем недавно, не более недели. Но воля атамана — закон, тем более такого атамана, как Василий Крюк. Первач и Рыжий супились, но молчали. Им, правда, было известно, что блондин, прежде чем появиться здесь, был любимым ординарцем у самого батьки Махно, затем перекочевал к Антонову, а после его разгрома вел жизнь вольного лесного бродяги, подобрав себе с десяток таких же, как он, головорезов. Месяца полтора назад милиция накрыла шайку бывшего махновца на ограблении кооператива. Бежать из-под конвоя удалось только одному — главарю разгромленной шайки.

Крюк с радостью принял под свою руку оставшегося без шайки атамана. В честь его он даже захотел ограбить тот магазин, на котором погорел его новый кореш.

Но сам он решил действовать более осмотрительно. Магазин был очень богатый, имел свои склады, но располагался в крупном волостном центре, куда с бухты-барахты не сунешься. Сидя в горнице лесника за столом, уставленным нехитрой, но сытной снедью и бутылками сорокаградусной, Крюк ждал еще одного своего знакомца. Тот пробирался к нему из соседнего уезда с остатками своей банды, уцелевшими после недавней схватки с чекистами. Он тоже шел под удачливую руку прославленного Василия Крюка. Сегодня прибудет это пополнение из надежных обстрелянных людей, а завтра Крюк устроит налет. Он разгромит богатый магазин, подожжет здания волкома и волисполкома, перестреляет коммунистов, которых успеет захватить дома, и снова на месяц-другой укроется в лесных логовищах.

Наконец в комнату заглянул стоявший «на стреме» Горбач и крикнул, что «на третьей просеке свистят». Крюк кивнул головой леснику, хозяину притона, и тот, захватив фонарь, молча вышел. Он должен был привести сюда вновь прибывшего главаря, а его дружков отправить на отсыпку в землянку, выкопанную поблизости под буреломом, где уже отдыхали после попойки главные силы Крюка.

Тут-то и произошел провал. Едва лишь лесник ввел гостя в горницу, как у того радостная улыбка, расплывшаяся на лице, вдруг сменилась выражением ужаса, и он, вытаращив глаза, уставился на сидящего рядом с Крюком блондина. Еще не понимая в чем дело, Крюк на всякий случай схватился за кобуру самовзвода, но блондин предупредил события. Выстрел его маузера, опрокинувший Крюка на лавку, слился с воплем вновь прибывшего:

— Полундра! Это же чекист — Ванька Полозов!..

Больше бандит не успел ничего сказать. Второй пулей блондин свалил и его, а затем, сбив лампу и стреляя куда попало, кинулся в дверь, в ночь, в темноту...

Погоня висела на хвосте. Уже был слышен не только топот идущих наметом коней, но и негромкие злые голоса и, кажется, даже звякание уздечек. «Не уйти!..» Полозов, после короткого колебания, соскользнул с лошади, пробежал рядом с ней несколько шагов, сильно уколол ее концом ножа в репицу и шарахнулся в сторону от дороги. Дико закричав от жгучей боли, лошадь, освободившаяся от седока, рванулась вперед из последних сил. Через пару минут вслед за нею мимо этого места промчалось с полдесятка всадников, разгоряченных азартом погони.

«Кажется, вывернулся...» — думал Иван, пробираясь в темноте среди последних молодых сосенок. Бор кончился. Дальше тянулась унылая, заросшая жилистым вереском и кустами волчьих ягод пустошь, а за нею, всего в полуверсте, проходила столбовая дорога. «На столбовой наших разъездов сейчас нет! Придется переждать до утра у дороги, а то как раз напорешься на бандючью засаду».

Но бандиты оказались значительно ближе, чем можно было ожидать. Впереди послышались приближающиеся голоса. Бросившись на землю, Иван на фоне чуть светлевшего неба различил силуэты нескольких всадников, двигавшихся редкой цепью ему навстречу. «Догадались, дьяволы, что я где-то здесь. Другого пути к столбовой у меня нет,— пронеслось в голове Полозова.— Эх, рано я из леса выбрался». Он прополз несколько шагов вперед и затаился под широко раскинувшимся кустом вереска.

Бандиты двигались неторопливо шагах в двадцати друг от друга. Почти перед самым кустом, скрывавшим Ивана, всадник, ехавший в середине цепи, крикнул:

— Гляди в оба! Не мог он далеко скрыться. Тут где-то пришипился!

— Хрен его найдешь в темноте-то. Да и маузер у него. Не чета нашим обрезам. Самим смываться надо, пока чекисты не прижали.

— Вначале надо этого гада поймать, а потом смываться,— ответил ехавший в центре.— Он всех нас в лицо знает. Никуда от него теперь не спрячешься.

«Первач!— узнал говорившего Полозов.— На место Крюка нацелился. Зверь-мужик. Пожалуй, и Крюка за пояс заткнет, если атаманом станет. Жаль, что не зацепил его в горнице пулей».

Первач не видел прижавшегося к кусту чекиста. Ивана выдала лошадь. Почувствовав угрозу в затаившемся под кустом человеке, она тревожно фыркнула и шарахнулась в сторону, едва не выбросив седока из седла. Осадив коня и склонившись к самой его шее, Первач пытался рассмотреть, что там есть в густой темноте, но последнее, что он увидел, была яркая вспышка выстрела. Бандиты видели, как сразу же вслед за этим из-под куста к дороге кинулся человек с маузером в руке, готовый встретить пулей любого, кто решится подойти к нему хотя бы на десяток шагов.

Впрочем, спутники Первача не проявили большего желания подъезжать на прямой выстрел. Услышав треск сучков и сухой травы под ногами бегущего, они открыли по нему беспорядочную стрельбу, а затем убрались от греха подальше. И никто из них так и не узнал, что почти у самого тракта шальная, вылущенная наугад пуля догнала чекиста. Сильный толчок в левое плечо опрокинул Ивана на землю. Чувствуя, как горячая кровь заливает грудь и стекает вниз к поясу, он пробовал идти и не смог. Тогда он пополз, скрипя зубами и ругаясь от боли. Полз из последних сил, ничего не видя перед собой, но чутьем знал, где находится дорога, на которую он обязан выйти во что бы то ни стало.

Ивану казалось, что он видит все это со стороны, что это не он ползет, теряя силы, но в то же время каждой клеточкой тела слышал боль, терзавшую ползущего в ночи человека. И когда позднее проезжавший по тракту крестьянин взваливал бессознательное тело чекиста на телегу, Иван снова ощутил ту нестерпимую боль, которая прожгла все тело раненого.

Он весь дернулся, застонал и, открыв глаза, долго вглядывался в дощатый потолок небольшой, залитой вечерними сумерками комнатушки.

Остатки кошмара, как клочья тумана, все еще клубились в мозгу, мешая разобрать, полностью ли оборвался сон и наступила реальность или нет. Ощущение тревоги и боли несколько минут еще мешало Ивану полностью освободиться от впечатлений тяжелого сна.

И все же, окончательно проснувшись, он с радостью обнаружил, что боль в простреленном плече ему только приснилась. Правда, плечо мозжило и сейчас, но это от того, что он неловко лежал, скатившись с подушки. Той боли, которая даже после долгого лечения в госпитале все время мучила его, сейчас не было.

«Должно быть, надежно заросло,— с удовлетворением подумал Иван и сладко потянулся, впервые после многих месяцев закинув левую руку за голову.— Потому и снится эта муть, что хворь отстала, а нервишки все еще барахлят. Неудачу помнят».

Полозов всерьез считал не полностью завершенную операцию крупной неудачей. Что толку в том, что банда, потеряв вожаков, рассыпалась, перестала существовать. Часть бандитов добровольно сдались еще тогда, когда Иван лежал в госпитале, часть была переловлена и только несколько самых оголтелых еще продолжали скрываться в лесных дебрях.

Пожалуй, Иван никому бы не признался в том, что ему было немного жаль Василия Крюка. «Зверь-мужик, конечно,— размышлял молодой чекист.— А все-таки жаль дурака. Снять бы с него стружку потолще, так лет в шесть со строгой изоляцией, посбивать офицерский гонор, глядишь, мог бы получиться стоящий человек. Не из господ. Сам говорил, что отец фельдшером работает. А так погиб не за понюх табаку, и у меня выхода другого не было».

Но сейчас даже эти сомнения уже не тревожили Ивана. Чувство полного выздоровления заглушило все остальное. Он снова потянулся и, откинув голову, заглянул в окно около изголовья койки.

А за окном, как всегда, шумели лохматые ели. Ни на минуту не умолкающий шум то опускался до чуть слышного шороха, то вдруг поднимался до гула, заглушавшего даже деловую перебранку маневровых паровозов на станции.

Станция была совсем рядом. Казарма стояла в десятке сажен от полотна железной дороги, между выходными стрелками и семафором. Когда-то в этой казарме жили ремонтные рабочие, а сейчас здесь размещался отдельный взвод охраны.

Хотя страна уже несколько лет жила мирной жизнью, но время все еще стояло тревожное; Приходилось усиленно охранять все, до чего могла дотянуться рука врага. Поэтому-то и появился на небольшой железнодорожной станции, лежащей в самой гуще вятских лесов, этот взвод под командой Ивана Полозова. Сюда на спокойное место при глухой станции Полозов попал как в батальон выздоравливающих.

Поэтому сейчас дежурный по взводу отделкой Козаринов, наряжая очередную смену в караул, разговаривал с бойцами шепотом. Каждый раз, когда кто-нибудь задевал прикладом винтовки о пол, Козаринов косился на дверь в перегородке и, погрозив неосторожному кулаком, шепотом сулил ему «надавать чертей» и «показать кузькину мать» за то, что тот мог разбудить приболевшего с вечера командира.

Но Козаринов напрасно грозил бойцам. Полозов не спал. По-прежнему лежа на спине, закинув руки за голову, он прислушивался к тревожному шуму елей за стенами казармы, не обращая внимания на привычные звуки будничной боевой жизни взвода за перегородкой.

Могучий гул, похожий на разговор лесных великанов, доносившийся из-за окна, постепенно приглушил радостное настроение Полозова. С каждой минутой все более пасмурно становилось на душе молодого чекиста. И не удивительно. Горькая обида уже давно втайне грызла сердце юноши. Его — Ивана Полозова, с пятнадцати лет подружившегося с боевым конем и клинком уральской выковки, награжденного именным маузером и часами, словно старика-инвалида отправили в глухую дыру на покой, будто ни на что другое он уже не пригоден.

— Чертов мотрогон,— ругнулся про себя Иван, вспомнив свой разговор с Могутченко.

Могутченко был начальником особого отдела на узловой станции. В его-то распоряжение и направили из госпиталя Полозова.

— Поставил-таки на своем, хохол поперечный.

Разговор с Могутченко, о котором вспоминал сейчас Полозов, произошел месяца три тому назад. Разговор этот польстил Ивану и одновременно насторожил его.

Полозов и до этого хорошо знал Могутченко. Несмотря на большую разницу в возрасте и в служебном положении, между ними давно сложились короткие дружеские отношения, которые могут создаться только между людьми близкими по духу, непреклонными в своих стремлениях и одинаково преданными своим идеалам. Но в служебное подчинение к Могутченко Полозов попал впервые.

Начальник особого отдела, в прошлом моряк торгового флота, словно оправдывая свою фамилию, был коренастым сорокалетним крепышом. Его короткая шея все еще хранила стойкий загар южных морей. Как среди друзей, так и среди врагов Могутченко был известен абсолютным отсутствием страха и фанатической верой в то, что мировая революция, хотя и задержалась, но должна произойти в самое ближайшее время. Сослуживцам Могутченко также была известна его привязанность к большой, вывезенной с каких-то островов пенковой трубке, которая с трудом умещалась даже в его широченной ладони. Из всех Табаков для своей трубки Могутченко предпочитал крепчайший самосад сорта «один курит — семеро падают».

В бурные годы революции и гражданской войны Могутченко много раз имел возможность распроститься с жизнью. Он побывал в руках белогвардейской и интервентскойконтрразведок, но выжил, сохранил свою курчавую голову и даже полюбившуюся ему пенковую трубку.

В девятнадцатом году, в Архангельске, во время допроса, английский контрразведчик выбил у Могутченко половину зубов. Причем выбил не подряд, сгоряча одним ударом, а через зуб, с помощью молотка и стального прута. Отлежавшись после истязаний в подвале контрразведки и выведенный тихой ночью для очередного допроса и пытки, Могутченко свернул шею своему плюгавому мучителю и его здоровенному, но не слишком расторопному подручному. Затем оделся в мундир контрразведчика и ушел на волю, пришибив на пути двух часовых, пытавшихся остановить незнакомого офицера, носившего не по росту длинный и узкий мундир.

Позднее, сколотив небольшой матросский отряд, Могутченко так расправлялся с интервентами и белогвардейцами, что они даже в официальных документах стали называть его «щербатым дьяволом».

Услышав об этом, Могутченко вначале страшно разозлился, но, когда комиссар матросского отряда — старый большевик растолковал ему, что брань врагов означает признание его заслуг перед революцией, успокоился и втайне гордился этой кличной не меньше, чем орденом Красного Знамени и именным оружием.

Месяца три тому назад Могутченко, не выпуская изо рта трубки, сообщил Полозову:

— Ша, братишка! Агитировать тебя я не имею права. Революционный приказ обсуждать никому не позволено. Поедешь охранять лесосклад и мост у станции — и баста. А заодно и подлечишься. Воздух там здоровый, духовитый, лесной. А тебе главное — воздух, как врачи в предписании указали.

— Да я здоров! Совершенно здоров,— пробовал уклониться от лесного воздуха Иван.

— Ну-у-у!— насмешливо оглядел длинную и худую фигуру Полозова Могутченко.— Ишь ты! Здоров, значит? А ну, иди сюда!

Полозов подошел. Могутченко согнул правую руку в локте и приказал:

— Разогни!

Иван на секунду заколебался, но потом схватил Могутченко правой рукой за кулак, а левой, упершись в его словно высеченное из камня плечо, принялся разгибать руку начальника. С минуту он возился, пока, чуть не задохнувшись от натуги, понял, что эта задача ему не под силу.

Могутченко же смотрел на вспотевшего Ивана, как смотрит уверенный в своей силе добродушный сенбернар на еще не окрепшего, но заносчивого щенка.

— То-то же,— проговорил он, когда Полозов оставил свои бесполезные попытки.— А говоришь, здоров. Вот что, я к тебе на станцию приезжать буду. Не так чтобы очень часто, а раз в месяц обязательно заеду. И каждый раз буду проверять твою силу. Разогнешь руку, в тот же день возьму на оперативную работу. Договорились?

Могутченко говорил вполне серьезным тоном, но глаза его лукаво поблескивали.

— Договорились,— кивнул в ответ Иван и самолюбиво добавил:— Только ты не очень-то гордись. Через месяц я разогну твою лапу как миленькую.

— Давай, давай,— усмехнулся Могутченко.— А пока уточним обстановку боевых действий. Ты отвечаешь за сохранность железнодорожного моста. Он небольшой, но вредный. Рванет его какая-нибудь контра, и Москва на недельку будет отрезана от Владивостока. А неделя... сам понимаешь, в серьезный момент — срок большой. Да и склад... На нем ничего, кроме леса, нет. Но зато этого леса с полмиллиончика кубов наберется. Сухого, строевого. Подожгут, такой кострище получится, ни пройти, ни проехать. Убытки будут огромные, сообщение прервано, да и леса кругом на сотни верст выгорят. Понял?

— Понял,— уныло ответил Полозов.— И буду я там вроде старика с дубинкой по складу ходить.

— Тю! Дурак!— искренне удивился Могутченко.— Мы ему даем тридцать боевых хлопцев, вооруженных, как надо, а он кочевряжится. Баста! Поезжай, охраняй, что поручено, и копи здоровье. Оно тебе скоро понадобится. Учиться поедешь.

— Учиться?!— удивился Иван.— Куда?

— В Москву, братишка,— ответил Могутченко, и Полозов уловил в голосе начальника отдела скрытую зависть и сожаление. Это еще более удивило Ивана. Чему завидует начальник? Его поездке в Москву? Так ведь он и сам там часто бывает, по нескольку раз в год. Иван недоверчиво посмотрел на Могутченко.

— Почему именно я должен ехать? А ты?

— Может, стоило подучить и меня,— невесело усмехнулся Могутченко, и Полозов разгадал затаенную тоску старого моряка, на всю жизнь оставшегося недоучкой. Но Могутченко уже спрятал невольно прорвавшееся чувство за шутливой фразой:

— Да ведь начальство-то у нас знаешь какое? Молодым дорогу открывает.

— Молодые подождать могут,— в тон ему ответил Иван.— А вот бугаев, вроде тебя, товарищ начальник, учить надо, а то они своими кулачищами такого натворить смогут....

— Вот, вот,— даже прищурился от удовольствия Могутченко, поняв, как задела Ивана неудачная попытка разогнуть его руку.— Пошлем тебя, поучишься года четыре-пять, войдешь в силу, а потом, этак году в тридцать втором, вернешься сюда и сядешь на мое место.

— Иди ты...— взвился Иван при одной мысли, что Могутченко может заподозрить его в карьеристских намерениях.— Мне и на моем месте неплохо. Да и не поеду я никуда. Дел и так невпроворот. Бандюков в лесу, что кукушек, а ты — учиться!

— Молодые чекистские кадры должны быть вооружены, кроме опыта работы, опыт-то у тебя есть, глубокими и всесторонними знаниями во всех областях науки, народного хозяйства и культуры,— назидательно и монотонно, как по шпаргалке, проговорил Могутченко явно не свои слова.— А ты что, считаешь себя опытным, но уже не молодым кадром?

Полозов мог говорить о чем угодно, кроме своего возраста, особенно если разговор шел с начальством.

— Ладно. Когда буду совсем здоров, тогда и поговорим, молодой я или старый,— уклонился он от ответа и ретировался из кабинета Могутченко.

Дело в том, что еще мальчишкой в самом начале гражданской войны Иван через знакомого комбедчика достал справку, в которой удостоверялось, что он сын бедняка, с детства батрачил, имеет от роду восемнадцать лет и горячее желание с оружием в руках драться за мировую революцию. В этой справке все было правильно, кроме возраста, но она-то и помогла Ивану Полозову на пятнадцатом году стать солдатом революции. Выручил высокий рост и железное здоровье. Недаром он с пяти лет батрачил у самых кондовых кулаков. Титы Титычи умели закалять своих батраков. Слабосильные такой жизни не выдерживали, а из тех, кто выживал, получались железные люди. Но как Могутченко узнал подлинный возраст Полозова, для Ивана навсегда осталось загадкой.

С того дня, когда Иван Полозов разговаривал с Могутченко, пролетело уже немало времени. Отошла ягодная, а затем и грибная пора, пролились осенние дожди и по утрам хрупкий иней белил известкой шершавые вихры железнодорожных откосов, наконец выпал первый снежок, а Иван все не решался на вторую попытку разогнуть руку старого матроса.

Могутченко сдержал свое слово. Он часто появлялся на станции, порученной охране Полозова. Начальник отдела, случалось, приезжал на обычной дрезине, иногда выскакивал из мягкого вагона скорого поезда, а бывало и так, что он неторопливо вылезал из будки паровоза. Появлялся он в разное время дня и всегда без предупреждения. Каждый раз, оглядев чуть насмешливым взглядом фигуру Полозова, он спрашивал:

— Оживаешь?

— Твоими молитвами,— недовольно бросал в ответ Полозов и обычно добавлял:— Оживешь тут...

Но если говорить откровенно, то Полозов давно уже основательно кривил душой, не признавая целебных свойств лесного воздуха и спокойной, немного монотонной работы. Он и сам чувствовал, как медленно, но с каждым днем все более крепнет, как к нему возвращается здоровье. Могутченко, казалось, не замечал этого, не предлагал Ивану повторить опыт, а невозмутимо продолжал разговор.

— Контра не появляется? Склады не горят? Иль, может, были попытки?!

— Какие тут попытки,— хмурился Иван.— Леса кругом, безлюдие. Скука...

Услышав еще в первый свой приезд про скуку, Могутченко недовольно поморщился:

— С чего бы тебе здесь скучать?! На станции людей много. Ты их всех знаешь?

— А что?— насторожился Иван.— Разве есть что-нибудь? О ком ты?

— Да я не об этом,— отмахнулся начальник отдела.— Здесь люди, по-моему, надежные. Но ты-то их всех знаешь?

— Знаю,— вяло подтвердил Иван.— Работают, как положено.

— Как положено...— недовольно передразнил Ивана Могутченко.— А кроме этого, ты о них ничего не знаешь?! Про Данилу Когута слыхал?

— Данило Когут?! А-а, это который обходчиком на шестьсот второй версте. Знаю. Рыжий, инвалид, на деревяшке шкандыбает.

— Хоть и шкандыбает, а все поздоровее тебя. Богатырь! Илья Муромец!— оценил Когута начальник отдела, оглядев долговязую и все еще тощую фигуру своего подчиненного.

— Битюги на лесовозке еще здоровее, так мне ими тоже интересоваться надо?— недовольный намеком, почтительно осведомился Полозов,

— Битюгами наш отдел не интересуется,— неожиданно рассердился Могутченко.— Подумал бы, чего городишь! Когуту пенсию как партизану платят. Об этом ты слыхал?

От неожиданности Полозов даже остановился. О том, что Когут получает пенсию как красный партизан, он не знал.

— Сколько же ему платят?!

— Не помню, но платят неплохо,— ответил Могутченко и хитро прищурился, ожидая следующего вопроса.

— Зачем же ему работать?— удивился Иван.— Почему он в такую глушь жить забрался? Почему не в городе живет?

— Первый твой вопрос дурацкий,— упрекнул Могутченко.— Не может человек без работы жить, если он не коренной паразит. А второй — правильный. Почему Когут здесь живет? Он сибиряк, там у него друзей полно да и родня, наверное, есть, а он сюда приехал. Ты, случайно, не знаешь почему?

— Не знаю,— признался Иван.

— И я не знаю,— заряжая свою пенковую мортиру самосадом, задумчиво ответил начальник отдела.— Не знаю, браток, не знаю. А вообще-то это интересно. Так, говоришь, около складов подозрительные людишки не шляются? И то хлеб.

Больше к разговору о Даниле Когуте Могутченко не возвращался. Но Иван понял, что не случайно начальник отдела упомянул эту фамилию. Ох, не случайно. Надо с этим обходчиком ноближе познакомиться. «И как же я сам не додумался?— сетовал Иван.— Без намека не пошевелился».

II Данило Когут

Данило Романович Когут и впрямь оказался очень занятным человеком. Могутченко не случайно назвал его богатырем. Ростом в добрую сажень, с широченными плечами, могучей грудью, копной рыжих кудрей на голове и такой же огненной курчавой бородой, он по внешности действительно напоминал былинного русского богатыря. Когда Когут сидел, опершись локтями о стол и положив на скатерть тяжелые узловатые кулаки, со стороны и в самом деле могло показаться, что присел Илья Муромец отдохнуть чуток после тяжелых богатырских трудов.

Однако это впечатление пропадало, когда Данило Романович шел или, как определил Полозов, «шкандыбал». Вместо левой ноги у богатыря от колена шла деревяшка. Правда, как и положено, она была тоже богатырского размера. Когут сам смастерил ее из основательного обрубка полувековой липы.

На взгляд Полозова Данило Романович, несмотря на могучесть, был очень стар. Ему уже, безусловно, перевалило за пятьдесят. А вот жене Когута Гале никак нельзя было дать больше двадцати — двадцати трех лет. Иван недоумевал: что связало молодую женщину с человеком, который больше годился ей в отцы, но уж никак не в мужья. И ведь не дурнушка какая-нибудь, а писаная красавица. А глаза у Гали... Иван каждый раз густо краснел, когда Галина останавливала на нем свой взгляд. Таких глаз, огневых и ласковых, дерзких и в то же время настороженных он ни у кого не видал.

Данило Романович, правда, не сразу, но все же разглядел, как действует взгляд его жены на молодого чекиста. Не раз прямо при Иване он шутливо предупреждал Галю.

— Ты бы поосторожнее, Галина, а то наш гость горницу спалить может. Гляди, как полыхает?! Чистый пламень!

В добродушно насмешливом почти отцовском отношении Данилы Когута к тому, как действуют на Ивана взгляды Гали, было что-то необычайное. В те времена любой муж счел бы своим непременным долгом «проучить» жену, чтобы та не пялилась на посторонних, а заодно накостылять шею и этому постороннему, чтобы впредь не повадно было ему заглядываться на чужих жен. Но Данило Романович, видимо, крепко верил своей Галине и, кажется, даже гордился тем, что его, не очень молодого, увечного человека, не за богатство, не за служебное положение, а вот просто так, ни за что любит молодая и красивая женщина.

Данило Романович оказался книголюбом, правда книголюбом не совсем обычным. Он признавал только те произведения, в которых рассказывалось о необычайных приключениях, о трагических событиях, о жизни физически и нравственно сильных людей, умевших прорываться через любые преграды к намеченной цели. В раздобывании таких книг Данило Когут был поистине неутомим. Собранная им библиотека с трудом размещалась на шести полках, тянувшихся вдоль всей стены во второй, чистой комнатке его домика на шестьсот второй версте. Полозов, знакомясь с библиотекою Когута, отметил про себя, что среди годовых комплектов «Всемирного следопыта», «Мира приключений», «Вокруг света», «На суше и на море», на полках стояло много таких книг, названия которых Иван даже не слыхал. Скоро Полозов узнал, что в адрес Когута часто приходят посылки с книгами, что Даниле Романович из глуши вятских лесов сумел завязать крепкое знакомство с букинистами Москвы и Ленинграда.

Данило Романович не хранил свои литературные богатства под спудом. Все, кто работал на станции могли брать у него книги. Правда, любителей чтения было мало. Книгами Когута изредка пользовались только сам начальник станции бывший дворянин Жеребцов, да мечтательный юноша Станислав Кабелко, родом белорус, но из романтических побуждений придумавший себе аристократических польских предков. Эти мифические предки в свое время сильно заинтересовали Могутченко. Но, выяснив правду, начальник отдела пренебрежительно махнул рукой:

— И с чего бы это посконного дурака к сиятельствам потянуло? Для девок, что ли? Нехай брешет, когда ему то любо, аристократ свинячий!

Неизвестно каким образом, но случайно обретенное начальником отдела прозвище получило известность, и золотушный, мечтательный юноша на долгое время превратился в «свинячего аристократа», объединявшего в своем лице сразу три должности: начальника, весовщика и сторожа багажного отделения. Кабелко обычно читал мало. Все свои свободные часы он посвящал ухаживанию за двумя перезревшими дочками Жеребцова, терзаясь сомнениями, на которой из них остановить свой выбор. Время от времени оскорбленные нерешительностью вздыхателя, обе девицы давали ему дружный отпор. И тогда, оставшись на несколько вечеров в одиночестве. Кабелко с горя искал забвения в литературе.

Зато Иван Полозов с первых же дней близкого знакомства с Когутом стал ревностным читателем его библиотеки. Книги интересовали его больше, чем сам Данило Когут и даже Галя.

До этого Иван, успевший проучиться всего полторы зимы в сельской школе, не подозревал, что о разведке и контрразведке могло быть написано столько книг. Сейчас он глотал их одну за другой, соглашаясь или не соглашаясь с выводами авторов, но всегда приходя в ярость от того, что о советской контрразведке ничего путного еще не написано. «Что за сволочной народ эти писатели,— не раз думал Иван, закончив очередную книжку.— О разных Джеках да Чарли разводят муть, а вот как Степка Петухов защучил колчаковского офицера связи — написать не могут. А ведь у Степки-то покруче получилось. Да и не из-за денег, не из-за наследства парень на пули лез».

Читая взятые у Когута книги, Иван заметил, что Данило Романович все их прочитывал от доски до доски. На полях корявым почерком Когута были начертаны краткие, но энергичные оценки вроде «парень-то башковитый» или «хитро придумал», «ну, уж это хреновина!» Вначале Полозова забавляли эти краткие сентенции, но они попадались почти на каждой странице и в конце концов Иван перестал обращать на них внимание.

Иван читал все книги подряд, но интересовался больше всего теми произведениями, в которых борьба шла не из-за денег или власти, а из-за каких-либо более высоких ценностей, таких, как верность долгу, отмщение обидчику или уж, на худой конец, любовь к девушке.

Вот и сейчас Иван лежа раздумывал, не пойти ли ему к Даниле Романовичу. Говорили, что сегодня в адрес обходчика пришла посылка с книгами, и Полозову хотелось взглянуть на новинки.

— Пойду!— решил он и поднялся с постели. От ставшего уже привычным недомогания не осталось и следа. Голова была чистая, в висках не ломило и даже пробитое бандитской пулей плечо совсем не ныло.— Пойду на часок. Проветрюсь и книжку заменю.

Полозов оделся, вытащил из-под подушки наган, сунул его в рукав полушубка и вышел из комнаты.

— Я буду на шестьсот второй,— сказал он уже вернувшемуся с развода Козаринову.— Если что, позвоните...

— Идите, не сомневайтесь, товарищ командир,— козырнул в ответ отделком.— Все будет в порядке.

В распоряжении Полозова была дрезина, но в морозный светлый вечер не хотелось возиться с выводом ее на линию. После многих часов лежания в душной казарме холодный воздух бодрил Ивана. Да и пути-то было всего одна верста.

Иван размашисто зашагал вдоль рельсов к семафору. Он шел, глубоко вдыхая свежий морозный воздух, чувствуя, как весь наливается силой, что здоровье действительно вернулось.

Сразу же за семафором начинался железнодорожный мост, совсем небольшой, всего в три коротеньких пролета. Здесь, путаясь между холмов, зверея только в весеннее половодье, маленькая речушка Пижанка в течение многих веков вырыла глубокий, с отвесными берегами овраг. Шагая по узкой дощатой дорожке вдоль перил, Иван невольно подумал о том, сколько тысяч поездов остановилось бы в пути на всем протяжении от Москвы до Владивостока, если бы до этих гранитных устоев и стальных ферм дотянулась рука врага. Но, гарантируя сохранность моста и безопасность пролетающих по нему эшелонов, впереди зачернела фигура часового.

«Кто сегодня на посту?— вгляделся в темную фигуру Иван.— Кажется, Леоненко».

На посту и в самом деле стоял Леоненко. Чернявый коренастый украинец встретил и проводил командира взвода неторопливым поворотом головы и добродушной улыбкой. «Здоров, чертяка,— с легкой завистью подумал Иван, откозыряв часовому.— Ничего. Скоро и я наберу полную силу».

В сотне сажен за мостом полотно дороги выходило на высокую насыпь и, полого загибаясь влево, скрывалось в лесу. Куда бы с этой высокой насыпи Иван ни кинул взгляд, всюду чернел лес. Только узенькая полоса отчуждения да ничтожная площадка под станцией и складами были отвоеваны у густохвойных великанов. Отвоеваны ли? Ведь и на самой станции, около вокзала, пакгаузов и жилых помещений высятся эти гиганты. Лес словно отпрянул от станции, а затем, подумав, послал вперед своих самых стойких разведчиков, понаблюдать, чем заняты, над чем копошатся люди, осмелившиеся ворваться в самую средину лесной державы.

Вот и жилище обходчика шестьсот второй версты. Иван остановился на гребне высокой насыпи. Значительно ниже его, в котловине, на небольшой поляне приютился домик Когута. Два окна освещены. Данило Романович, проводив вечерний скорый на Москву, сейчас, конечно, готовится к любимому своему занятию — чаепитию. Галина, наверное, хлопочет у самовара, заваривая погуще, «с деготьком», как говорит старый Когут.

Полозов сбежал по крутому откосу насыпи. Хорошо натоптанная тропинка проходила под самыми окнами и, завернув за угол, упиралась в дощатые ступени крыльца. Дальше было все как в тысячах других жилищ путевых обходчиков. Слева, в глубине двора, стояла банька, правее — хлев, дровяник и погреб. Посредине двора — колодец с воротом, по-хозяйственному убранный под дощатую шатровую крышу. А все это стандартное казенное обзаведение с трех сторон окружала стена стволов и хвоистых ветвей. Двор Когутов был просто врублен небольшим квадратом в густой, подступивший к полосе отчуждения, лес.

Иван по привычке без шума вошел в тесовые сени и удивленно остановился. Дверь в комнаты была полуоткрыта. Полозов знал, что Данило Романович, способный целый морозный день в одной рубашке колоть на дворе дрова, в комнатах любит тепло и даже жару. А тут на тебе! На улице градусов двадцать, а дверь чуть не настежь. Иван хотел уже окликнуть хозяев, когда до него донесся взволнованный голос Галины.

— Да чем так мучиться, лучше выкинуть им все и дело с концом. Пусть подавятся.

— Такие не подавятся,— ответил жене Данило Романович, и Полозов почувствовал в голосе Когута растерянность.— Нельзя им, Галя, отдавать наше. Тогда у них на руках все карты будут.

— Опять уезжать будем?— с легкой дрожью в голосе сказала Галина.— Куда, теперь?

— Никуда,— отрезал Данило Романович.— Ты ловко сообразила, куда спрятать. Только ты да я знаем, где что.

— Извести тебя могут...

— Шерстью не вышли. Что я теленок, что ли? Да и какая им от этого польза. Ведь я все могу в могилу унести.

— Ну так возьми и расскажи все Полозову или съезди на Узловую к Могутченко, пусть посодействует. Или в Москву стучись.

— Думал я об этом, Галя, да ведь как на это посмотрят? А там и моя судьба похоронена. Хоть облыжная, а похожая на правду. От такой штуки у любого голова закружится.

Разговор очень заинтересовал Полозова, но оставаться дальше незамеченным было нельзя. В комнате, словно почувствовав присутствие постороннего, замолчали. Затем послышалось постукивание деревяшки, видимо, Данило Романович решил закрыть дверь. Поэтому хлопнув сенною дверью, Иван притопнул ногами по полу и даже выбил что-то вроде чечетки, словно сильно прозяб на морозе.

— Гей, хозяева!— весело окрикнул он.— Чего дверь-то не закроете, не лето!

— А, Иван Дмитриевич!— отозвался из комнаты Когут.— Догадался, что ты вот-вот заявишься. Заходи, заходи, чаевничать будем.

Иван вошел в переднюю комнату и плотно закрыл за собою дверь.

— Хорошо, что пришел,— суетился около него Данило Романович.— Прислали мне кое-что, сейчас покажу. А дверь-то мы отворяли от дыма. Галя самовар разжигала щепками, труба-то возьми и упади, язви ее... Полна комната дыму была.

Раздеваясь, Иван сразу почувствовал в комнате какой-то непонятный запах. Ему после свежего морозного воздуха он показался особенно резким. Во всяком случае пахло не дымом от щепок. Запах был тонкий, приятный и незнакомый. «Курил кто-то,— догадался Иван.— Дорогие папиросы или табак высокого сорта. Сам Когут из староверов — не курит, значит здесь был кто-то чужой. Почему Данило Романович скрывает?»

Однако Полозов ни единым словом не обмолвился о своей догадке. Он спокойно выдержал наблюдающий взгляд Данилы Романовича, сделал вид, что не заметил тревоги в глазах Гали, и с интересом полистал книги, полученные хозяином. Затем долго, не спеша пили чай. Все было так, как было и до этого, как было уже много раз. И все же Иван чувствовал, что прежнее благополучие и покой ушли из семьи Когутов. Излишне шумлив был сам Данило Романович и необычайно сдержанно и настороженно держалась Галина. Казалось, что она все время к чему-то прислушивается, то ли к шуму елей за стенами, то ли к тому, что творилось в ее собственной душе. Заметил Иван и еще одну необычную вещь. В правом кармане штанов Данилы Романовича лежал револьвер. Наметанный глаз чекиста не мог ошибиться. Мирный путевой обходчик в своём доме, садясь за стол с женой и приятелем, на всякий случай держал в кармане боевое оружие.

Иван знал, что у Данилы Романовича есть именной наган, подаренный ему командованием. Когут сам как-то показал ему новенький хорошо обихоженный револьвер с серебряной пластинкой на рукоятке. Но тогда он достал наган из сундука, где оружие лежало не только в кобуре, но даже завернутое в промасленную тряпочку. А сейчас оно оттягивало карман широких пестрядинных штанов хозяина.

И снова Иван сделал вид, что ничего не заметил. Посидев дольше чем обычно, уже очень далеко за полночь, он начал собираться домой. Заворачивая парочку выбранных Иваном книг в старый номер «Гудка», Данило Романович предложил:

— Ты вот что, Иван Дмитриевич, приходи-ка завтра с ночевкой. Галина по субботнему делу баньку истопит. Знатно попаримся и бутылочкой пречистых слезок богоматери душу погреем.

— Ночевать-то зачем же?— удивился Иван.— Думаешь, я так упарюсь и упьюсь, что ходить разучусь?

— Ну, там увидим, как получится,— как-то серьезно, почти строго ответил Данило Романович,— но баниться приходи обязательно.

— Приду,— пообещал Иван, прощаясь с гостеприимными хозяевами.— Засиделся я сегодня. Смотри, уже четвертый час отстукивают,— кивнул он на ходики, тикавшие на стене.

Несмотря на поздний час и крепкий мороз, Полозов не спешил с возвращением в свою казарму. Ему хотелось обдумать те непонятные факты, с которыми он столкнулся сегодня в семье Когутов. Взбежав по тропинке на крутой откос, Иван остановился и несколько минут стоял на полотне, оглядываясь и прислушиваясь. Ночь была безлунная, но чистое небо так густо усыпали крупные и очень яркие звезды, что их мерцание, разогнав темень, наполнило все вокруг серебристой синевой. Тишина и спокойствие. Однако Ивану более чем кому-либо было известно, какими обманчивыми могут быть эти спокойствие и тишина, если в них скрывается преступление. А в том, что в домик Когутов сегодня вечером заглянуло преступление, Иван не сомневался. Чекистское чутье почти физически ощутимо настораживало все чувства Полозова. «В чем же все-таки причина? Может быть, у Данилы Романовича в прошлом есть что-нибудь преступное? Да нет. Не может быть. Не такой он мужик».— Иван сразу же отбросил мелькнувшую было мысль. За последние два месяца он хорошо изучил характер и взгляды старого партизана и теперь полностью доверял ему. Тогда, может быть, Галя? Но мысль о причастности Галины к преступлению была настолько несуразной, что Иван раздраженно сплюнул, обругал сам себя балдой и зашагал в сторону станции. Надо будет сегодня же написать Могутченко,— решил он, подходя к мосту.— Попросить совета. Может, стоит прямо спросить у Данилы Романовича, о каком «куске», шла речь и кто такие «они», которым «лучше выкинуть» этот кусок.

Но, восстанавливая в памяти подслушанный разговор, чтобы поточнее изложить его в донесении, Иван вдруг остановился, пораженный внезапно всплывшей мыслью. Ведь Данило Романович сказал: «Догадался что ты вот-вот заявишься». Не «ожидал» и не «рассчитывал», а именно «догадался». Догадка никогда не приходит сама, на нее кто-нибудь или что-нибудь обязательно наталкивает. Кто же мог натолкнуть Данилу Романовича на такую догадку?

Между уходом неизвестных из домика Когутов и приходом туда Полозова прошло не очень много времени. Минут пятнадцать, не больше. Значит это он — Полозов, своим приходом спугнул «их» и избавил Данилу Романовича от нежелательных гостей. Видимо, посетители, прежде чем войти в домик Когутов, оставили кого-то наблюдать, чтобы им не отрезали путь к отступлению. Наблюдатель, наверное, стоял на полотне или лежал на краю насыпи. По его сигналу неизвестные и ушли из домика, по всей вероятности не докончив разговора. Ушли низом, не поднимаясь на насыпь, и в сторону переезда, а не станции, иначе он увидел бы их. Видимо, Данило Романович понял причину быстрого ухода своих посетителей, а затем проговорился об этом.

Иван заколебался. Не вернуться ли? Снежок, правда, тонкий и лежит не сплошным ковром, но следы обнаружить все-таки можно. Но, взглянув себе под ноги, Иван отказался от этого намерения. Слишком темно. Следы можно будет разыскать и завтра. Правда, осмотр места днем покажет старому Когуту, что Иван слышал его разговор с женой. Но к тому времени от Могутченко прибудет посыльный с санкцией на прямой разговор с Когутом и таиться от Данилы Романовича будет незачем. А в том, что Могутченко такую санкцию даст, Иван не сомневался.

Вернувшись в казарму, Полозов написал подробное донесение и с первым же поездом отправил бойца на Узловую, приказавшему вручить пакет только лично Могутченко и никому другому.

III Первый удар

Но утром посмотреть следы незваных гостей Ивану не удалось. И помешало этому совсем не то, что даже к полудню нарочный не вернулся с Узловой. Просто на рассвете начался сильный снегопад.

К полудню Полозов начал тревожиться всерьез. Скоро начнет темнеть, а ответа от Могутченко все еще нет. В баню к Когутам надо идти в шесть-семь, то есть тогда, когда уже будет совсем темно. Вчера незваные гости явились в ранних сумерках, не явятся ли они в это время и сегодня? Хорошего от этой встречи ждать нечего.

Полозову вспомнилось, что Данило Романович рассчитывал сегодня после бани оставить его ночевать. Видимо, старый Когут хотел заручиться его поддержкой на сегодняшний вечер. Нет, определенно старику нужна помощь, экстренная помощь.

Приняв решение, Иван некоторое время колебался, кого из двух бывших пограничников, служивших сейчас в его взводе, Леоненко или Старостина лучше послать на задание. Наконец решил, Старостина. Постарше все-таки, опыта больше, недаром сверхсрочником несколько лет служил. Когда начало смеркаться, Иван вызвал Старостина к себе в комнатушку.

— Будете ходить дозором по полотну, сто сажен в ту и в другую сторону от будки шестьсот второй версты. Задача: наблюдать за всеми, кто пойдет в домик Когутов. В случае чего-либо подозрительного поднимайте тревогу выстрелом и идите на помощь Когуту. Ясно?

— Так точно. Все ясно, товарищ командир!

— С дозора сниму сам в семнадцать ноль-ноль или около того. О содержании задания доложите только отделкому Козаринову. Больше никому ни слова. Ясно?

— Ясно. Разрешите действовать?

— Идите. Смотрите в оба там.

Старостин ушел, а Иван с неудовольствием подумал, что бойцу придется провести без смены часа четыре. И подменить некем. Задание необычное, а бывших пограничников во взводе всего два. Леоненко сейчас в наряде.

— Ладно,— решил Иван.— Пораньше пойду баниться. Сменю Старостина часа в четыре.

Но провести этот вечер в семье Когутов Полозову не пришлось. Часа через два после выхода Старостина е дозор с самого отдаленного поста на лесоскладе донеслись выстрелы.

Полозов сам повел большую часть свободных от наряда людей к месту перестрелки. Караульному начальнику он приказал проверить все остальные посты и усилить охрану моста.

Пробегая по узким переулкам между высоченных, с двухэтажный дом, штабелей строевого леса, Иван напряженно прислушивался к нервной перебранке выстрелов, с каждым шагом становившихся все ближе.

Тяжело и неторопливо бухала винтовка — это стрелял часовой. Частая и звонкая скороговорка ответных выстрелов была похожа на тявканье разъяренной стаи собак.

— Из наганов бьют,— на ходу определил Иван и, услышав, как над головой начали тоскливо посвистывать пули, крикнул своим:— Поближе к штабелям держитесь. Быстрее! За мной!

Однако еще до того, как Полозов с бойцами выбрался из узких переулков склада, перестрелка стихла.

На посту было темно. Часовой с вышки увидел подбегавших, скомандовал: «Ложись! Стрелять буду!», но услышав голос Полозова, обрадованно воскликнул:

— Простите, не узнал, товарищ командир. Фонари сволочи разбили, ни черта не видно.

Раскинув прибежавших с ним бойцов цепью вдоль окраины склада и послав за запасными фонарями, Полозов поднялся на вышку.

Часовой доложил, что в сумерках из леса вышли четыре человека. На окрики часового они ответили руганью и стрельбой. Первыми же выстрелами были разбиты ближайшие фонари. После этого нападавшие начали бить по вышке. Часовой ответил на огонь. Нападавшие, прячась за деревьями, несколько минут вели активную перестрелку, а затем, отстреливаясь, отошли.

— Может, под прикрытием огня кто-нибудь проскочил на склад?— спросил Иван часового.

— Ручаться не могу, товарищ командир,— ответил тот.— Надо по следу посмотреть.

Когда принесли фонари, Иван убедился, что нападавшие не переступали границы склада. Тогда он с Козариновым и двумя бойцами вышел на опушку леса, туда, где начинались следы налетчиков.

Подсвечивая фонарями, Иван со своими спутниками направился в глубину леса. Оказалось, что четыре следа было, только около самого склада. Дальше они сливались. И к складу и от склада неизвестные шли след в след «волчьей стежкой». Замыкающим среди них был человек, обутый в широкие разношенные, грубо подшитые валенки.

Версты четыре бежал Иван по лесу, пытаясь догнать налетчиков. Наконец следы вывели на гладко наезженную лесовозную дорогу и исчезли. Как ни вглядывались Иван и Козаринов в блестевшие под огнями фонарей ледяные колеи, отпечатков широких валенок разыскать не удалось.

Нельзя было даже определить, куда повернули налетчики, к лесоприемке или в глубь бора. На всякий случай Иван со своими товарищами добежал до лесоприемки, но, убедившись, что здесь никого чужих не было, вернулся на станцию.

Вести бесполезное преследование по лесу в ночное время Иван не стал.

Вернувшись в казарму около полуночи и даже не сняв полушубка, Иван позвонил в отдел. Он облегченно вздохнул, услышав в трубке спокойный басок Могутченко.

— Уехал, уехал твой посланец,— первым делом сообщил начальник отдела.— Чуть не сутки ждал меня, но все-таки дождался. С твоими наметками согласен. Действуй.

Иван доложил о происшествии сегодняшнего вечера. Выслушав Полозова, Могутченко довольно долго молчал.

— А больше ничего не было?— донесся до уже начинавшего терять терпение Ивана голос начальника.

— Ничего,— подтвердил Иван.— На склад они не прорвались.

— Сдается мне, что они и не пытались прорваться на склад,— ответил Могутченко.— Мост крепко держишь?

— Посты усилил. Люди предупреждены. Не подпустят.

— Сдается мне, что все-таки не в складе тут дело,— окончательно сформулировал свою мысль Могутченко.— Тут какая-то другая подлость готовится. Ты, конечно, со склада глаз не спускай, но и на мосту держи ушки на макушке. К утру сам приеду, посмотрю. Кстати, я договорился с железнодорожным начальством. Все твои посты будут связаны с казармой телефонами. За день-два сделают.

Повесив трубку, Иван попытался разобраться в обстановке. Начальник отдела подозревает, что неизвестные напали на пост для того, чтобы отвлечь внимание охраны от чего-то другого. От чего же? От моста? На первый взгляд похоже на правду, но только на первый взгляд. А на самом деле все выглядит очень наивно. Конечно, обстрелянный пост находится верстах в трех от моста. Ясно, что охрана кинется к месту перестрелки. Но ведь посты-то с моста все равно не будут сняты, а наоборот их усилят. Значит, попытка отвлечь внимание охраны от моста заранее обречена на провал. Не дураки же налетчики, должны же они понимать что нападение на любой пост насторожит охрану всех объектов. Тем более такое наглое, открытое нападение. Значит, дело не в складе и не в мосте. Могутченко прав. Они хотели отвлечь внимание от чего-то другого. От чего же?

В мозгу Ивана возникло подозрение, в котором он не сразу признался даже себе. Неужели этим «другим» является домик Когутов? Если так, то их замысел удался. В суматохе Полозов совсем забыл о Когуте, о бане и даже о посланном в дозор Старостине. Но поднимать такой переполох для того, чтобы помешать командиру взвода охраны прийти в дом путевого обходчика, это же стрельба из пушки по воробьям. Впрочем, по воробьям ли? Может быть, в домике Когута скрыто что-то такое, из-за чего стоит идти на любой риск. Так неужели все дело в Когуте? А если не в нем, то в чем же?

Глубоко задумавшийся Полозов не заметил, как в комнату вошел Козаринов.

— Товарищ командир,— с нескрываемой тревогой в голосе доложил отделком,— боец Старостин пропал.

— Как пропал?!— поразился Полозов.— Он вам докладывал, куда идет?

— Так точно, докладывал. Сорок минут тому назад я с двумя бойцами пошел подменить Старостина, но его нигде не оказалось.

— Что за чепуха?! Может быть, он у Когута. Я приказал ему зайти к ним, если потребуют обстоятельства.

— К Когуту мы не заходили, товарищ командир, но с насыпи через окна видно, что в домике Старостина нет. Там только один Данило Романович. Старик чаевничать собирается, самовар на стол ставил.

— Куда же мог пойти Старостин?— озадаченно проговорил Полозов, чувствуя сердцем, что произошло что-то страшное и непоправимое.— Кроме, как у Когута, ему быть негде.

Он встал и подошел к телефону. Данило Романович, пожалуй, единственный, кто мог сказать хоть что-нибудь о Старостине.

Но сколько Полозов ни крутил ручку, шестьсот вторая верста не отвечала. «Куда они там подевались? Поезда все прошли, на линии Даниле Романовичу делать нечего. Да и Галя должна быть всегда дома. Неужели до сих пор в бане? А может, и на самом деле наше ЧП связано с Когутом? Но где же тогда Старостин?»— с нараставшим беспокойством думал Иван, настойчиво крутя ручку аппарата.

Через перегородку из общего помещения казармы доносились веселые голоса только что сменившихся с постов часовых. Намерзшиеся бойцы, довольные теплом казармы и ожидавшим их четырехчасовым отдыхом, оживленно болтали, смеялись, шутливо переругивались. Но вдруг хлопнула ведущая на улицу дверь, и веселую разноголосицу словно водой залило. В казарме установилась тишина. Полозов удивленно оторвался от телефона. Что там случилось? Может быть, Старостин вернулся? Раздалось торопливое постукивание деревяшки, распахнулась дверь, и в комнату не вошел, а ворвался старый Когут.

В нижней рубашке, с широко распахнутым воротом, смерзшимися на морозе волосами, он был страшен и одновременно жалок.

— Галку-то мою... Галку... убили...— растерянно глядя на Полозова, прохрипел Данило Романович и вдруг рухнул грудью на стол, вцепился пальцами в волосы и зашелся в диком зверином вое:— Галю-у-у! Галю-у-у... Галочку мою-у-у!..

С трудом удалось Полозову прекратить страшную в своем неистовстве истерику старика. Имевшийся во взводной аптечке флакончик валерьянки опустел больше чем наполовину, пока Данило Романович смог более или менее внятно рассказать о случившемся.

В этот вечер Когуты долго ждали Ивана Полозова. Данило Романович никак не хотел идти париться без него. Лишь прождав понапрасну до девяти часов вечера, раздосадованный Данило Романович вместе с Галей отправился в баню. Обратно старый Когут вернулся один, распаренный и умиротворенный. Галя задержалась, чтобы простирнуть кое-что из белья, благо горячей воды оставалось еще много.

— Поставь там самовар,— наказала она мужу.— Да смотри новую бутылку не распочинай. Для гостя приготовлена. Хватит тебе и того, что от прошлого раза осталось.

Во время возни с самоваром Даниле Романовичу показалось, что его кто-то окрикнул с полотна железной дороги. Но когда самовар разгорелся и Данило Романович выглянул в сенную дверь, на полотне никого не было. Старик решил, что ему это просто показалось.

Вот вскипел самовар, Данило Романович собрал на стол, а Гали все не было. Прошло больше часа. Недовольный задержкой жены, Когут, как был в нательной рубахе и портах, вышел на крылечко и покричал. В бане горел свет, но Галя не отзывалась. Думая, что занявшись стиркой, жена не слышит его зова, Данило Романович, недовольно ворча, заковылял к бане. Дверь из предбанника в мыльню была открыта. Предчувствуя недоброе, Данило Романович вошел в баню и увидел, что лежащая на полу Галя мертва. В отчаянии старик с плачем и воплями обежал вокруг бани, пытаясь найти следы убийц, а затем, не одеваясь, забыв про морозную ночь, побежал за помощью к Полозову.

Не успокоив, а по существу оглушив почти потерявшего разум старика слоновьей дозой валерьянки, Иван позвонил на Узловую в отдел. Могутченко там уже не было. Полозову ответил Сазонов — помощник Могутченко. Ивану даже показалось, что в отделе ждали этого его звонка. Сазонов, выслушав сообщение Полозова, не раздумывая, ответил:

— Прими меры, чтобы все сохранилось, как было. С запасным паровозом к тебе выезжают судебный врач и следователь.

— Вот те на!— удивился Иван.— А следователь-то на черта нужен?! Сам справлюсь.

— Тише, Ваня, не кипятись,— осадил его Сазонов.— Так Могутченко приказал. Он как в воду смотрел. Видимо, ждал, что у тебя какая-то катавасия будет. И, видимо, еще чего-то ждет. Вот тебе его приказ. Держись в рамках командира взвода охраны. Свой чекистский опыт нe выказывай. В общем с виду будь простым «Ванькой-взводным» и никаких гвоздей. А смотри между тем в оба, как чекист, зорко смотри. За это с тебя спросится. Понял?

— Ни черта я не понял,— недовольно ругнулся Полозов.— Мудрите вы что-то.

— Ну, а как же,— добродушно согласился Сазонов.— Конечно, мудрим. На то мы и начальство, чтобы мудрить. А ты главное, смотри в оба.

— Скоро ваши спецы приедут?— не скрывая раздражения, спросил Иван, чувствуя, что его все еще отводят от оперативной работы.

— Не позднее чем через час двадцать. Договорюсь — дадут зеленую улицу.

— Ладно. Жду.

— Главное — смотри, чтобы следы не затоптали.

— Никуда эти следы не денутся. Сейчас сам выеду туда.

Иван, приказав Козаринову с рассветом начать поиски Старостина, сам с четырьмя бойцами и Когутом, закутанным в необъятный постовой тулуп, помчался на дрезине к шестьсот второй версте. Мороз крепчал не на шутку. Бойцы подняли воротники теплых овчинных полушубков, сам Иван опустил уши треуха, и только Данило Романович не обращал никакого внимания на леденящий воздух, свистевший вокруг быстро мчавшейся дрезины. То ли действовала чрезмерная доза валерьянки, то ли просто сознание старика отупело под тяжестью страшного несчастья, но сейчас, по крайней мере внешне, Данило Романович казался спокойным.

IV Их было трое

Приехав на место, Иван поставил двух бойцов на посты, чтоб кто-нибудь не затоптал следов, а двух подсменных вместе с Данилой Романовичем отправил в домик. В глубине души Иван считал выставление постов чепухой. Кто может затоптать следы, коль никого постороннего сейчас здесь нет и быть не может. Преступники, конечно, давно удрали. Но, чтобы не вызывать нареканий следователя, Иван поступил так, как сделал бы на его месте не особенно разбирающийся в таких делах, но расторопный и очень бдительный командир взвода охраны.

В баню, так и стоявшую с открытыми дверями, Иван не зашел, а, пробравшись целиной по неглубокому еще снегу, заглянул в банное окошко. Ему удалось рассмотреть только лицо лежавшей навзничь Галины, да кисть ее руки, судорожно вцепившейся в вороткофточки.

Ивана поразило выражение, теперь уж навсегда оставшееся на лице молодой женщины. В нем не было боли, не было страха, а только глубокое изумление. Казалось, в последнее мгновение своей жизни Галина увидела что-то такое, чего никак не ожидала увидеть. Наверное, это явление было настолько необычным, что она не успела даже испугаться и почувствовать, что умирает.

В домике Иван Полозов застал мертвую тишину. Подсменные бойцы, сняв ремни и расстегнув полушубки, усевшись на лавку, дремали, обняв поставленные между колен винтовки. Данило Романович, так и не скинув тулупа, лежал вниз лицом на топчане, застланном цветастым деревенским ковром из лоскутков. Топчан стоял у перегородки, разделявшей домик на кухню и горницу, и в лучшие дни исполнял обязанности то дивана, то койки для задержавшегося гостя. На стене у окна, между изголовьем топчана и столом, на котором сейчас стоял остывший самовар, висел линейный телефон. Полозов позвонил на станцию и справился о паровозе.

— Вышел с Узловой. В пути уже тридцать четыре минуты. Идет по зеленой улице,— ответил дежурный и после короткой паузы добавил:— Минут через сорок прибудет. Как там у вас?

— Пока ничего нового,— ответил Иван, недовольный, что о происшествии, наверное, уже узнали все на станции. «Из моих кто-то сболтнул,— подумал он.— Вернусь, всыплю, чтоб умели язык на привязи держать» и спросил:— Вы сможете пропустить паровоз прямо сюда? Успеете до четырехчасового московского?

— Безусловно. Минут через сорок ждите,— пообещал дежурный.

Услышав разговор, Когут поднялся и сел. Лицо его всегда румяное, пышущее здоровьем, осунулось и почернело. Борода повисла неряшливыми, перепутанными прядками, глаза ввалились.

— Кто приедет?— глухо спросил Когут.— Сам Могутченко?

— Могутченко сейчас нет в отделе,— ответил Полозов.— Приедут следователь и судебный врач.

— Не к чему это теперь,— деревянным голосом проговорил Когут.— Без всякой пользы...— и после долгой паузы спросил:— Следствие поведут?

— Обязательно, Данило Романович. Нельзя без этого.

— Поздно теперь,— уныло проговорил Когут, и Полозов догадался, что старик отвечает не ему, а самому себе, на какие-то свои мысли.— Не вернешь Галинку. А ведь она говорила... просила меня...

Лицо старика начало кривиться в горькой и беспомощной гримасе. Иван ласково положил руку на его плечо и дружески предложил:

— Поговорить нам надо, Данило Романович. По душам поговорить.

Когут вздрогнул, весь напрягся и уже осмысленно взглянул на Полозова, а затем огляделся вокруг.

— Что это я? В тулупе да и в исподнем так и сижу. Вот беда-то какая.

Он встал, снял тулуп, бережно положил его на лавку около бойцов и медленно побрел за перегородку. Иван, показав бойцам на ходики, тикающие на стене, негромко приказал:

— Через пятнадцать минут смените ребят,— и вышел следом за Данилой Романовичем.

Много раз Иван заходил в эту комнату. Рылся в книгах, слушал рассказы старого Когута о партизанских делах, случалось и выпивал с ним под жирные сибирские пельмени. И всегда хозяева были рады его приходу. Он приходил как друг. А сегодня он здесь потому, что сюда сунуло свою звериную морду преступление. Сейчас молодая красивая женщина, царившая в этой уютной комнате, лежит холодная и неподвижная на мокром полу выстывшей бани, а влюбленный в нее, словно юноша, седой великан бродит скованно, как манекен, не зная, что с собою сделать. И наверное, еще произойдет здесь что-то такое, подлинную сущность чего сможет рассмотреть только глаз чекиста.

— Данило Романович!— негромко окликнул старика Иван.— Кто мог это сделать?

— Если бы знать,— срывающимся голосом медленно проговорил Когут.— Если бы знать...— повторил он через мгновение.— Мог один пойти на такое. Так ведь его нет. Еще в двадцать третьем зарубеж утек, да там и сгинул. А если и не сгинул, так нет ему ходу к нам. Не мог он обратно вернуться.

Последние фразы Данило «Романович проговорил с торопливой горячностью. Полозову казалось, что старик не его, а себя убеждает в невозможности возвращения кого-то из-за границы.

— А может, не сгинул тот?— перебил его Иван.— Может, сумел и выжить, и через кордон к нам проскользнуть?

— Не могло этого быть,— упрямо повторил Данило Романович.

— Но, а если все-таки да вдруг?— настаивал Полозов, подавая Когуту рубашку, которую тот не мог никак разыскать, хотя она, приготовленная еще Галиной лежала на кровати, на самом виду.

— Если вдруг...— повторил Когут и посмотрел таким взглядом, что Ивану стало не по себе.— Тогда, значит, только у меня с ним будет разговор. Каждую кишку, каждую жилочку вытягивать буду отдельно.

Иван заколебался. Как вести разговор дальше? Нащупывать обстоятельства, которые привели к гибели Галины? Но ведь Когут может снова потерять контроль над собой. Новый приступ отчаяния приведет к тому, что старику не хватит сил для разговора со следователем. Нет, ни о чем, касавшемся Галины, сейчас спрашивать нельзя. Иван знал, что будет присутствовать при осмотре места происшествия, допросе Когута и даже, если захочет, то и при вскрытии Галины. А следователь, безусловно, задаст Когуту часть тех вопросов, которые интересуют сейчас его. Поэтому Иван спросил о том, что следователь не мог знать.

— Данило Романович! Чем вы были встревожены вчера вечером?

Когут бросил на Ивана короткий, настороженный взгляд. С минуту не отвечая, возился с воротом новой рубашки — пуговицы не пролезали в петли. Затем, словно припоминая, неуверенно проговорил:

— О чем мне было тревожиться? Вчера — не сегодня. Показалось тебе, выходит.

— Но вчера у вас наган лежал в кармане.

— Он и сегодня у меня тут,— перебил Ивана Когут.— Вынул почистить, да все руки не доходят, язви его.

Иван заметил, что эти вопросы как бы пришпорили Когута. Он внутренне окреп, подобрался и в то же время насторожился. В нем произошел какой-то перелом. К лучшему или к худшему, Иван еще не мог разобрать. Но, желая отвлечь мысли Когута от гибели жены, Полозов спросил:

— Данило Романович, вы моего бойца Старостина знаете?

— Старостина?— переспросил Когут.— Это которого Старостина?

— Ну, у меня во взводе всего один Старостин. Григорий. Высокий такой, голосистый. Все украинские песни поет.

— Постой, постой,— заинтересовался Когут.— Это который до этого в пограничниках служил? Сибиряк? Как же, знаю. Приходилось разговаривать. Земляк все же, хоть он и из-под Бийска.

— Не он вам кричал сегодня с полотна?

Данило Романович долго не отвечал, смотрел куда-то мимо лица Полозова, должно быть, вспоминая окрик, послышавшийся ему часа полтора-два тому назад.

— А ведь похоже, паря, Старостин мне кричал. Его голос я слышал. Только ведь двойные рамы замазаны, двери закрыты, разве расслышишь хорошо-то, язви его. Но, выходит, твоя правда, Старостин мне кричал.— И тут же, подозрительно уставясь на Полозова, спросил:— А чего ему здесь надо было?

— Я его в Папиненки посылал,— на ходу придумал Иван.— Не помните, в какое время он кричал?

— Да уж часа полтора, поди, прошло. Из бани я в десять вернулся. Ну пока самовар сгоношил, лучину опускать стал, тут он меня и окрикнул.

«Полтора часа,— прикинул в уме Иван.— Значит, примерно в двадцать два двадцать. Видимо, в это время и убивали Галю. Наверное, Старостин что-то заметил. Но почему он не стрелял? Почему не прибежал сюда? Может быть, сейчас он гонится за убийцами? Чушь. Я приказал ему идти на помощь Когуту. Куда же он делся?»

Не находя ответа на эти вопросы и не желая посвящать в них Когута, Иван решил спросить у Данилы Романовича о вчерашнем запахе дорогих папирос, но в этот момент зазвонил линейный телефон.

— Ваши запросились с полустанка,— сообщил дежурный.— Через станцию пропустим с ходу. Ждите минут через восемь.

Иван взглянул на часы. «Здорово поднажали,— мелькнуло у него в голове.— На двадцать минут раньше срока».

И действительно, не прошло и десяти минут, как паровоз, весь окутавшись паром, с громким шипением затормозил против домика Когутов. Из единственного вагона выскочил такой же высокий, как и Полозов, человек в меховой кожаной куртке и помог спуститься со ступенек полному светловолосому толстяку в добротном ватном пальто с маленьким чемоданчиком в руках.

— Горин,— представился Ивану человек в кожанке.— По заданию Могутченко,— добавил он, знакомя Ивана с усатым толстяком.— Врач Шубин.

Полозов повел прибывших в домик, объясняя по дороге, где находится баня, в каком положении он видел тело Гали и как исчез посланный в дозор боец Старостин, которого сейчас ищут. Горин, дойдя до крылечка, огляделся, посмотрел на усыпанное крупными звездами черное небо и сказал:

— Пожалуй, подождем рассвета. Ни снегопада, ни оттепели не предвидится. Как вы думаете, Виталий Викентьевич?

— Для меня, конечно, удобнее делать вскрытие днем,— отдуваясь, ответил толстяк...— Но сейчас я должен посмотреть тело.

— Следы не затопчут?— спросил Ивана Горин, когда они втроем шли около тропинки, ведущей к бане.

— Некому,— ответил следователю Иван.— Кроме того, я выставил два поста.

— Очень хорошо,— одобрил Горин.— Прекрасно справились с задачей, товарищ командир взвода.

Доктор Шубин наклонился над телом Гали, внимательно оглядел ее лицо и, негромко произнося раздельно каждое слово, сказал:

— Мертва. Задушена. Руками.— Затем, взяв руку покойницы за кисть, несколько раз согнул и разогнул ее в локте и осторожно опустил на пол. Выпрямившись, он взглянул на Горина.— Преступление совершено не более двух часов тому назад. Вам это может пригодиться.

— Безусловно,— кивнул Горин.— Остальное вы считаете возможным отложить до рассвета?

— Конечно. Вскрытие только подтвердит то, что я вам уже оказал.

«Не более двух часов,— подумал Полозов, услышав слова врача.— Как раз в тот момент, когда Старостин кричал что-то Когуту. Значит, Старостин видел убийц. Теперь главное — разыскать Старостина».

Все трое, закрыв двери бани, направились в дом. Горин начал разговор с Данилой Романовичем, а доктор Шубин, послушав несколько минут, прикорнул на топчане, подложив под голову свой чемоданчик.

Горин оказался опытным следователем. Попросив Полозова записывать показания Когута, он повел допрос так, как будто это было не следствие, а участливый разговор человека, сочувствующего другу, попавшему в беду.

Уже с первых слов допроса Иван убедился, что о Когуте он знал все-таки мало. Прежде всего оказалось, что Даниле Романовичу не далеко за пятьдесят, как считал Иван, а всего сорок шесть лет. Старила его необычная могучесть, густая староверческая борода и, конечно, пережитое в годы гражданской войны. И Галине, оказалось, не двадцать три, а все тридцать. О своем прошлом Данило Романович говорил довольно подробно. Да, он из богатой семьи. В селе под Красноярском у них было большое хозяйство и, кроме того, в тайге хорошая заимка. Всего их три брата, живших нераздельно. Всем верховодил старик-отец, умерший уже после гражданской войны. Между братьями ладу не было. Старший Павел тянулся в верха, выслужил офицерский чин и революцию принял с ненавистью. Наступал с Колчаком до Урала, отступал с интервентами до Тихого океана, да там где-то и сгинул. Младший Сергей во всем шел наперекор старшему брату. Еще в шестнадцатом году он путался с анархистами, но затем, круто и бесповоротно порвав с ними, стал большевиком. Сейчас он где-то за границей. Большие дела вершит. Раза три-четыре в год письма присылает. Сам Данило Романович сначала пытался примирить всех—«свои же люди, думал, договоримся», но увидел, что все вокруг пошло в раскол, в начале гражданской войны повернул на дорожку младшего брата. О своих партизанских делах Когут сообщил очень коротко:

— Был. Воевал. Говорят, неплохо воевал, награжден два раза.— Затем, подумав, добавил:— Об этом уже все записывали и когда пенсию давали, и до этого еще...

Иван рассчитывал, что Данило Романович так же откровенно будет говорить и об убийстве Галины. Однако едва разговор зашел о сегодняшнем трагическом событии, как Данило Романович не то что замкнулся, но стал говорить только о том, что видел сам, что случилось с ним, не допуская никаких догадок и предположений.

— Кого вы подозреваете?— спросил Горин, выслушав все, что рассказал ему Когут о событиях прошедшего вечера.

— Не знаю, на кого и думать,— глядя на Горина безучастно, ответил Когут.— Никого из станционных подозревать не могу. Со всеми у нас было все по-хорошему. Да и мало кто до нас касался. На отшибе живем.

— Может, с лесорубами не поладили?

— Я, как начался сезон, ни одного лесоруба не видел. А Галина, та и вовсе, по хозяйству все. Нет, с лесорубами ничего ни плохого, ни хорошего у нас не было.

— Никто из лесорубов не заходил к вам в дом?— уточнил Горин, и Полозов понял, что у следователя есть какая-то ниточка, ведущая в лес, в артели крестьян, завербованных на лесоразработки.

— Никогда такого не было,— категорическим тоном ответил Когут и в первый раз с начала допроса посмотрел на Полозова. Иван ответил ему невозмутимо-безразличным взглядом.

— Интересно, есть ли здесь в лесосеках рабочие, приехавшие из Сибири?— не обращаясь ни к кому конкретно, спросил Горин.

Когут ничего не ответил, но Иван понял, что этот вопрос неприятен Даниле Романовичу. Не дождавшись ответа от Когута, Горин взглянул на Ивана.

— Вы не интересовались этим, товарищ Полозов?

— А чего здесь делать сибирякам,— не дав открыть Ивану рта, ответил Когут.— В Сибири, паря, тайга-матушка на тыщи верст. Работы всем хватит.

— Да, конечно,— согласился Горин.— Вряд ли лесорубы из Сибири поедут сюда на работу. Но может быть, случайно кто-либо?

— Поинтересоваться, конечно, можно. Может, и найдется какой заблудный,— с безразличным видом ответил Когут и выжидательно взглянул на Горина. Но следователь, казалось, думал о другом.

— За продуктами на Узловую ездите?

— Продукты свои. У меня корова, свинья,— довольный переменой темы, начал перечислять Когут.— Картошки, капусты и прочего осенью еще купил. А муку, сахар и разную мелочь на станции покупаем.

Из дальнейшего допроса Ивану ничего нового узнать не удалось. Горин явно старался нащупать, нет ли у Данилы Романовича врагов: здесь, на станции, или в лесосеках, или там, откуда он приехал, в селе под Красноярском. Данило Романович старательно припоминал, но так и не мог вспомнить ни одного врага.

— В гражданскую, конечно, были такие, и немало их было,— подытожил старый партизан.— Так ведь мы с ними за все рассчитались. Теперь, поди, и костей от этих подлецов не сыщешь.

Внимательно слушая ответы Когута следователю, Иван сделал для себя несколько важных выводов. Данила Романович скрыл от Горина, что вчера к нему кто-то приходил, и явно испугался вопроса о приехавших из Сибири лесорубах.

«Может быть, напомнить старику о вчерашнем...» — подумал Полозов, но тут же отказался от этой мысли. Он сам хотел разобраться во всем, да и приказ Могутченко держаться в рамках командира взвода охраны связывал ему руки. В то же время Иван понял, что Горин, видимо, от Могутченко знает такое, о чем ему, Полозову, еще не известно.

Немного уязвленный, Иван про себя снова обозвал своего начальника «чертовым мотрогоном». «Следователю сообщил, а своему брату-чекисту не доверил».

Но в глубине души Иван должен был признать, что Горин как следователь много сильнее и опытнее его. «Видать, прав чертов мотрогон — придется и мне подучиться. С клинком и маузером я управляюсь получше любого Горина, но ведь клинком врагов рубать сподручно, а к своему советскому человеку в душу с ним не полезешь».

Между тем рассвело. В сопровождении успевшего неплохо всхрапнуть доктора Шубина все вышли из домика. За ними поспешил и Данило Романович.

Направляясь к бане, Горин, понизив голос, сказал Когуту:

— Не бередите себя, товарищ Когут. Мы и без вас справимся. Идите в дом, прилягте.

Но Данило Романович только упрямо передернул плечами и после паузы тихо сказал:

— Мне надо видеть. В последний раз видеть. Выдержу.

И Когут в самом деле все выдержал. Когда нужно стало перенести тело Гали в дом, он никому не позволил этого сделать. Осторожно, словно боясь разбудить, он поднял ее на руки и медленно, стараясь не слишком припадать на левую ногу, не «шкандыбать», понес через двор. Глаза его блестели сухим недобрым блеском, лицо сделалось совсем черным, и лишь у висков да на переносице выступили мертвенно бледные пятна. Ивану показалось, что если бы в этот момент кто-нибудь громко закричал: «Га-а-л-л-я-я!, Данило Романович упал бы мертвым.

В комнате, положив Галю на топчан, Когут отошел к окну, прижался лбом к холодному заледеневшему стеклу и стоял молча, уставясь взглядом в покрытую снегом насыпь железнодорожного полотна.

Доктор Шубин еще до этого установил, что Галя задушена. Сейчас его правоту подтвердили черные пятна, выступившие на шее Гали. Но, осмотрев при полном дневном свете тело, Шубин взял Горина за рукав и вывел на улицу. О чем они там говорили, Полозов не знал, так как по знаку Горина остался в комнате около Данилы Романовича. Но, видимо, всего повидавший на своем веку, доктор Шубин нашел что-то такое в этих зловещих черных пятнах на шее покойницы, что спутало весь прежде намеченный план. Вернувшись с улицы, Горин подошел к Когуту.

— Данило Романович,— негромко окликнул он все еще стоявшего у окна Когута.— Такое дело... вскрытие здесь делать нельзя. Тело вашей жены придется увезти.

Повернувшийся было к следователю, Когут отшатнулся.

— Как увезти?! Куда? Не дам!— закричал он.— Сам здесь похороню! На ее любимом месте.

— Вы меня не поняли, Данило Романович,— мягко сказал Горин.— Мы увезем тело вашей жены всего на пять-шесть часов. Это необходимо в интересах следствия.

— Не дам!— отчаянно выкрикнул Когут, и в его голосе Иван снова услышал истерические нотки.— Искромсаете всю... голубку мою...

— Обещаю вам, что сделаю все очень осторожно,— с теплотой в голосе пообещал Шубин.

— Ведь всего на пять-шесть часов,— уговаривал Когута Горин.— И для вас это облегчение. Обратно мы привезем ее в гробу, как положено. Оповестим народ, и многие придут проводить ее. Я уверен, что ваша жена погибла от руки не простого убийцы.

Хотя последнюю фразу Горин сказал самым дружеским тоном, Когут дрогнул и смирился. Иван видел, что только невероятным напряжением воли Данило Романович задушил рвавшийся из горла вопль. И вновь показалось, что старый Когут чего-то испугался.

Через несколько минут вызванный со станции паровоз с вагоном остановился на путях против домика. Данило Романович сам донес тело жены до подножек вагона.

Все было готово к отправлению, когда на полотне дороги показался боец. На бегу он махал рукой и что-то кричал, но слов разобрать было невозможно. «Старостина нашли...— обожгла Ивана догадка.— Живого ли?»

— Товарищ командир! Нашли! Несут!.. Отделком Козаринов...— выдохнул в несколько приемов боец, подбежав к Ивану.

— Живой?!— нетерпеливо перебил его Полозов.

— Нет. Не живой. Убитого несут.

Доктор Шубин, уже забравшийся было в вагон, снова спустился на насыпь. Поползли минуты нетерпеливого ожидания. Наконец показалась группа медленно шагавших бойцов.

Старостина принесли на носилках, сделанных на скорую руку из двух жердочек и упругих лап пихтача. Он лежал молодой, красивый, совсем не похожий на мертвеца, только с чересчур белым бескровным лицом. Полозов, глядя на отслужившего свою службу бойца, подумал: «Как и Галина, удивился чему-то в смертный час». На лице Старостина сохранилось выражение удивления, не испуга и боли, а именно удивления. Никаких следов борьбы. Кавалерийский полушубок нигде не порван, не собрался пузырями или морщинами, а по-военному щеголевато расправлен под туго подпоясанным ремнем. Только на левой стороне груди, на полушубке пушилось коротенькими шерстинками узкое, как щель, отверстие. «Как же они сумели тебя, Гриша, без борьбы, как теленка, взять на нож?» — с горьким упреком подумал Иван.

— Почему крови нет?— нарушил тяжелое молчание Горин.— Там, где он упал, была кровь?— спросил следователь у Козаринова.

— Он не там упал,— ответил Козаринов.— Его туда принесли. Крови там не было.

— Э, батенька! Какая кровь.— Почему-то раздраженно ответил Шубин.— Тут опытный мерзавец работал. Точно в сердце ударил. Видимо, поднаторел в таких ударах.

Козаринов протянул Полозову карабин Старостина. Иван осмотрел оружие. Карабин был спущен с предохранителя, стоял на боевом взводе. «Видимо. Старостин готовился стрелять,— предположил Иван.— Почему же тогда он подпустил к себе человека, в котором подозревал врага? Увидел что-то сильно его удивившее и не успел выстрелить. Что же он увидел?»

Поставив карабин на предохранитель, Иван вернул его Козаринову. И тут Полозов встретился взглядом с Данилой Романовичем. В глазах Когута была боль и растерянность.

Взгляд Полозова смутил Данилу Романовича. Он торопливо отвёл глаза, неожиданно низким, поясным поклоном поклонился телу убитого бойца и, круто повернувшись, пошатываясь, начал спускаться с насыпи. Его никто не остановил. Горин ничего не заметил, а Полозов промолчал. Его время еще не наступило.

Через несколько минут паровоз умчал доктора Шубина и тела погибших на Узловую. Горин остался. Он хотел разобраться в следах убийц на снегу во дворе Когутов.

Когда следы были распутаны, выяснилась неожиданная картина. Преступников было трое. Пришли сюда они задолго до того, как начали действовать, быть может, еще во время, снегопада. Во всяком случае за стеной хлева, обращенной к лесу, осталась узкая полоса плотно утоптанного снега. В одном из углов, образованных концами бревен сруба, Иван заметил кучку окурков и был сильно разочарован. Ведь в тот день в домике Когута пахло дорогими папиросами, а здесь обычные окурки цигарок. Правда, в окурках была не махорка, а легкий табак и бумага не газетная, а специально курительная, так называемая рисовая. На всякий случай, Иван собрал окурки и, завернув их в бумажку, сунул в карман полушубка.

— Зачем это?— удивился Горин.— Просто укажем в протоколе, что один из преступников курит легкий табак в рисовой бумаге, и довольно.

— А может, в них табак какой особенный?— ответил Полозов, смущаясь тем, что нарушил приказ Могутченко и проявил интерес, не свойственный командиру взвода.

— Ну, хватил,— усмехнулся Горин.— У нас в отделе пока что только дактилоскопия налажена. Табак на анализ в Москву посылать надо, а это знаешь сколько протянется? Месяца три не меньше.

Иван согласился, что посылать табак в Москву — дело долгое, но окурки из кармана все-таки не выбросил.

— Что же получается,— рассуждая вслух, заговорил Горин.— Преступники пробыли здесь долго. Может быть, часа четыре-пять.

— Часов девять, не меньше,— поправил следователя Иван.

— Откуда такая точность?— насмешливо спросил Горин.

— Восемнадцать окурков. На морозе часто крутить не будешь, а курил, судя по прикусу, один человек.

— Пожалуй, ты прав,— согласился следователь, с уважением взглянув на сообразительного взводного.— Значит, пока покойница обряжала скотину, топила баню, эта троица сидела в засаде и следила за каждым ее шагом. Почему же они не напали на нее раньше? По-моему, потому, что и сам Когут все время был на дворе.

— Данило Романович два раз уходил в обход,— вставил Иван.

— Надолго уходил?

— Каждый раз часа на полтора-два.

— Тогда, значит, они караулили его. Но каждый раз им что-нибудь мешало. Днем по линии у вас народу много ходит?

— Порядочно. Магазинчик на станции торгует бойко. Особенно сорокаградусной.

— Вот, вот, а вечером их спугнул твой боец... как его?.. Старостин.

— Почему же вечером они начали с убийства Гали?

— Это пока неизвестно, но мы это узнаем. Итак, убедившись, что старик ушел, что женщина в бане одна, бандиты начали действовать. Пойдем по следам дальше.

А дальше выяснилось, что в баню зашел только один из троих. Судя по ширине шага, Иван определил, что это был самый высокий из преступников.

От бани все трое направились к домику, но, не дойдя до крыльца, вдруг круто свернули и стали за стеной сеней. «В этот момент их окликнул с насыпи Старостин»,— догадался Иван, эту же догадку высказал вслух и Горин. Затем, выйдя из-за угла сеней, трое преступников направились к насыпи, где их ждал с карабином на боевом взводе опытный боец, бывший пограничник Старостин.

— Что же произошло дальше? Как они могли убить Старостина? Ведь он же был насторожен, он уже заподозрил их в чем-то?— спросил, поднявшись вместе с Полозовым на насыпь, Горин.

Иван молча пожал плечами. Говорить он не мог. Только искоса взглянул на следователя, удивляясь, что тот не замечает ошеломившей его находки. Ведь из-за угла сеней бандитов к насыпи вел Данило Романович. Вот след его деревяшки, Иван был растерян, даже испуган. С таким чудовищным преступлением, с таким бездонным предательством ему пришлось столкнуться в первый раз. Самая мысль о соучастии Данилы Романовича в убийстве Гали показалась Ивану настолько дикой, что у него зарябило в глазах и снова замозжило простреленное плечо. Нет, не может быть такого. Однако вот они, отпечатки деревяшки Когута. Они прямо кричат. Почему этот опытный в распутывании разных преступлений следователь не видит такой явной, ужасной, противоестественной улики.

Не заметив удивленного взгляда Горина, Иван повернулся и начал спускаться с насыпи, Горин потянулся за ним. Иван еще раз прошел по следу к углу сеней. Нет, все правильно. Следы деревяшки утверждают, что здесь вместе с убийцами жены стоял Данило Романович.

— Какие-то странные следы,— словно издалека донесся до Полозова голос Горина.— Необычная обувь.

Иван оглянулся. Горин стоял в трех шагах от него, рассматривая следы преступников, ведущие от бани. Еще сам не понимая, для чего он это делает, но определенно желая отвлечь внимание следователя от непонятного следа старого Когута, Иван отошел к Горину и, взглянув на заинтересовавший того след, ответил:

— Пустяки. Обычные сапоги обмотали тряпками, вот они так и отпечатались. Приемчик нехитрый, на дурака рассчитан.

— Значит, по-твоему, на меня,— беззлобно расхохотался Горин.— Благодарю за аттестацию.

— Ну, что ты,— смутился Иван.— Я про тебя и не думал. Просто так говорится.

— Ладно, ладно, все ясно,— примирительно ответил Горин. Ивану же только теперь стало понятно, почему следователь не обратил внимания на отпечаток деревяшки среди следов преступников. Сплошной хотя и неглубокий снег, лежавший на дворе, был весь испещрен этими отпечатками. Ведь Данило Романович после снегопада не один раз прошел и в баню, и в хлев, и к колодцу. Только опытный следопыт мог разобрать, что след деревяшки за углом сеней имеет отношение к цепочке следов преступников. «Жаль,— подумал Иван.— Снег тонок, а земля мерзлая. Снять отпечатки невозможно».

— Ты давно на этой станции, товарищ Полозов?— перебил мысли Ивана Горин.— Людей знаешь, обстановку знаешь. Что ты думаешь об этом убийстве?

Следователь взял Ивана за локоть, и они отошли к колодцу, стоявшему как раз посредине исхоженного ими вдоль и поперек двора. Здесь их никто не мог подслушать, если бы даже и захотел. Впрочем, Горин напрасно так берегся. Даже на полотне дороги никого не было, а Когут в домике с помощью двух бойцов растапливал печь, наводил порядок в комнатах и, кажется, намеревался кормить своих нежданных гостей то ли поздним завтраком, то ли ранним обедом. Двух бойцов, оберегавших следы, Иван еще раньше отпустил в казарму.

Опершись о сруб, заглянув зачем-то в глубину колодца, Иван с минуту молчал, а затем, взглянув на терпеливо ожидавшего Горина, ответил:

— Откровенно говоря, ни черта не понимаю. Одно для меня ясно, Галю убили не станционные.

— Думаешь, убийцы из лесорубов?

— Из тех, кто прикидывается лесорубами. Думаю, что убийцы приехали сюда из-за Когута. Но почему они начали с Гали?

— На первый взгляд убийство женщины бессмысленно,— согласился Горин.— Может быть, ее убили из мести. А может, она мешала убийцам расправиться с Когутом.

— Из мести?— задумчиво повторил Иван.— Едва ли. Скорее она действительно им чем-то помешала.

Иван вел разговор с Гориным, а в голове стояло: «Показать ему след Когута или не показывать? По горячке он дров наломать может. Нет, не покажу».

—- Ну, насчет женщины все выяснится позднее,— заговорил Горин.— Вот что, товарищ Полозов. Убийцы, видимо, приезжие, но у них есть подсобник среди ваших станционных. Такой, который может следить за Когутом и обо всем информировать преступников.

— Откуда ты это взял?— удивился Иван.

— Не я взял, а есть такие данные.

— А поточнее нельзя?

— Сведения об этом пока что очень неопределенные,— уклонился от ответа следователь.

«Не хочешь говорить и не надо,— с обидой подумал Иван.— Сам до всего доберусь. Еще пораньше, чем ты».

— Возможна и такая версия, что в убийстве жены замешан сам Когут,— понизив голос, сообщил Горин.

— Ты это всерьез?!— скорее с испугом, чем с удивлением спросил Иван, а в голове мелькнуло: «Значит, заметил след. А я-то думал, что он только в бумагах петрит. Вот, черт!»

— Каждую версию надо отрабатывать серьезно,— назидательно проговорил Горин.— Ведь очень подозрительно, что преступники, убив жену, не тронули мужа. Могли же они напасть на него, когда он шел из бани.

— Не могли,— твердо отверг это предложение Иван, с облегчением убедившись, что Горин в следах не разобрался.— Не могли,— еще раз повторил он.— С Данилой Романовичем они и втроем не справились бы. Силен старик, как бугай. Это раз. Потом у него всегда с собой оружие, а стреляет он, как бог. Это два. В-третьих, схватись они с ним на улице, часовой на мосту услышал бы шум борьбы и поднял бы тревогу. А кроме того, здесь еще патрулировал Старостин.

— Чего ты сердишься?— сделал удивленные глаза Горин.— Ведь я говорю: предположим такую версию, что старику почему-либо понадобилось убрать жену. Самому убирать нельзя, все равно докопаемся. Вот он и привлек трех дружков, приехавших из Сибири. Те дело сделали, а старик к тебе прибежал, истерику устроил. Причем это была настоящая истерика, а не розыгрыш. Старик очень любил свою жену, но вынужден был почему-то избавиться от нее. Почему? Пока не знаю. Но думаю, что найду и объяснения и доказательства.

«Все это очень похоже, на правду и все же это неправда»,— почти с отчаянием подумал Полозов, понимая, что сейчас отпечатки деревяшки за углом сеней для Горина вполне достаточная улика, чтоб немедленно же арестовать Данилу Романовича и предъявить ему обвинение в убийстве жены. Чувствуя, как в нем поднимается неприязнь к этому самоуверенному человеку, Иван все же заставил себя усилием воли стать таким же спокойным и ответить с ядовитой усмешкой:

— Ты, версия, не брякни эту чушь Даниле Романовичу. А то он тебя, как муху пришибет, да и мне влетит за твою глупость. Он мужик горячий, ему одной такой, как ты, версии для успокоения нервов может не хватить. Эх, ты, версия...— уколов еще раз напоследок Горина этим непонятным и, как ему показалось, очень обидным словом, Иван отвернулся от него и зашагал к домику. Но Горин догнал его и, снова взяв за руку, добродушно рассмеялся.

— Не сердись. Я тебя нарочно разыграл за твое определение «на дурака рассчитано». Все-таки я, ей-богу, не дурак и твоего Данилу Романовича ни в чем не подозреваю. Я ведь из гимназии на фронт сразу штабным писарем угодил, а потом из меня секретаря трибунала сделали. Так что научиться следы читать мне было не от кого. А ты что кончал?

— Четыре класса и три коридора церковноприходского,— все еще не остыв, хмуро ответил Полозов.

— Нет, серьезно?— допытывался Горин.— Хватит тебе сердиться.

— Да не сержусь я. А насчет школы правду сказал. Не учился я. Две зимы сторожихе из церковноприходского помогал полы мыть да печи топить, ну кое-чего и нахватался. А позднее двухмесячные курсы комсостава,— закончил Иван и покраснел. Ему вспомнилось, как он на этих курсах довел до столбняка преподавателя русского языка, написав в диктанте «у Тришки...» вместе, но при этом «у» и «т» старательно вывел заглавными. Придя в себя, преподаватель с трудом начертал за диктант тройку, опасливо косясь на именной маузер, висевший на боку Ивана.

Данило Романович, узнав, что преступники вчера чуть не весь день скрывались за его коровником, вскинул голову и недоверчиво взглянул на Горина.

— А не спутались вы? Неужели так было?

— Так, Данило Романович,— подтвердил Горин.

Когут долго молчал, орудуя рогачом у шестка. Наконец, всунув в протопившуюся печь чугунок с варевом, он поставил рогач и внимательно посмотрел на Ивана.

— Значит так и было?— не то спросил, не то подтвердил он.— Жаль выходит, что я вчера не заглянул за коровник. Я бы из них мешенюху для свиньи сделал.

— Но ведь их было трое,— напомнил Иван.— Они не дали бы вам и опомниться.

— Убили бы и все,— добавил Горин.

— Ну, убивать-то им меня не расчет,— зло бросил Когут и сразу же осекся.— Говорю, не вышло бы у них осилить. Я бы из них нащепал лучины.

Горин еще раз попытался добиться от Данилы Романовича дополнительных сведений, но безуспешно. Когут ничего больше не добавил и все время только жалел, что не заскочил вчера за коровник, «чтобы прищучить всю сволочню одним разом».

К полудню Горин ушел на станцию, чтобы первым же проходящим поездом уехать на Узловую. Бойцов Иван отослал в казарму и наконец-то смог остаться наедине с Когутом.

V 602-я не отвечает

Явно обрадованный уходом следователя, Данило Романович уговорил Ивана остаться пообедать. Наблюдая за Когутом, Иван видел, что, после того как увезли тело жены, старый партизан взял себя в руки. Но, отвечая на вопросы Горина и разговаривая с Иваном, он делал это словно механически, все время занятый какой-то мыслью.

Уселись обедать. На столе появилась бутылка, купленная еще Галей для выпивки после бани. Данило Романович по-сибирски разлил водку в большие граненые стаканы.

— Ну, за ваше...— поднял он свой стакан.

— Назло врагам!..— чокнулся с ним Полозов. Выпили и захрустели холодными с ледком пластинами квашеной капусты. Иван думал: «Начать спрашивать сейчас или отложить до приезда Могутченко?.» И решил: «Сейчас».

— Данило Романович, почему вы следователю не все рассказали?— начал Иван разговор, глядя в упор на Когута.

— Как это не все? Рассказал, как было,— ответил Когут, но вдруг смутился, отвел глаза и торопливо начал разливать остаток водки в стаканы.

— Нет, не все,— не спуская с него глаз, повторил Иван.— О том, кто у вас был в пятницу перед моим приходом, вы Горину ничего не сказали. А ведь надо было.

К удивлению Ивана, Данило Романович довольно спокойно отнесся к этому вопросу. Он хитровато, но с некоторой долей удивления взглянул на собеседника.

— Заметил, значит? Догадался.

— Догадался.

— Дым от курева подсказал?

— И дым, и наган в вашем кармане, и то, что вы суетились не в меру, и Галя была необычная, встревоженная.

— Зорок,— определил Когут.— А я, старый дурак, думал, что провел тебя.

— О тех, кто приходил, нужно было сказать следователю,— повторил свою мысль Иван.

— Нельзя,— просто и суховато отрезал Когут.

— Почему?

— Потому что он следователь. Через бумаги узнать правду хочет. Тут не расследовать, тут воевать надо. Бить!

— Да, мне тоже сдается, что бить придется,— согласился Иван, сам не замечая, что заговорил интонациями Могутченко.— Вот если бы в пятницу сказали мне об этом, может быть, обошлось бы без боя.

— Чего ж ты сам-то не спросил тогда?— глухо спросил Когут и нахмурился.

— Видел, что вы встревожены и Гале не по себе,— проговорил Иван и сразу же пожалел. Лицо Когута снова стало чернеть, как в то время, когда он нес тело Гали, но Данило Романович вновь пересилил себя.

— Я тебе все расскажу, Ванюша,— по-прежнему глухо и не глядя на Полозова, заговорил он, впервые назвав Ивана просто по имени.— Теперь мне ничего не страшно. Дай срок, сегодня же расскажу. А ты уж сам все Могутченко объяснишь. Теперь вижу, одному мне не выстоять. Вот обряжу скотину, сделаю обход, провожу четырехчасовой на Москву и тогда поговорим. Долгий разговор у нас будет. Потому не спешу, но и откладывать не желаю.

Не прибирая со стола, Данило Романович встал, оделся и, захватив два ведра с пойлом для коровы, ушел в хлев.

Полозов долго ждал его возвращения. Позвонили из казармы и сообщили, что на станцию едет Могутченко.

— Пришлите дрезину!— приказал Полозов и, быстро одевшись, вышел на крыльцо. Данилы Романовича во дворе не было. Иван направился к коровнику. Неожиданно до его слуха донеслось что-то похожее не то на стон, не то на мычание. Стараясь ступать неслышно, Иван подошел к полуоткрытой двери хлева. Данило Романович стоял, обхватив руками столб, поддерживавший крышу хлева. Зажав в зубах снятый с головы треух, он бился виском о столб и глухо стонал. Иван тихо отошел, вернулся на крыльцо и оттуда окрикнул Когута. Не сразу появился в проеме дверей хлева Данило Романович, а когда появился, то, не выходя на свет, хрипло сказал:

— Я скоро, Ванюша. Кончаю уже.

— Мне придется уйти на часик-полтора.

— Конечно, иди. Приходи сразу после четырехчасового.

— Обязательно. Я вместе с Могутченко приду.

— Что ж, приходи с Могутченко,— после небольшой заминки ответил Данило Романович.

— Может, прислать вам сюда пару ребят, Данило Романович?— подходя поближе к хлеву и понизив голос, спросил Иван.— На всякий случай.

— Да ты что?— даже удивился Когут и вышел на свет. Лицо его было мрачно, глаза горели лихорадочным блеском, но были сухи, без следа слез.— На что мне твои ребята? Сейчас я в обход иду. На путях чужого близко к себе не подпущу, да и в дом ко мне теперь дуриком не заскочат. Знают, что я настороже. Иди спокойно, не сомневайся.

Подошла дрезина и остановилась против казармы.

— Вы уж дверь-то, пожалуйста, держите на запоре,— сказал на прощание Иван.— Да и сами берегитесь.

— Не сомневайся, поберегусь,— ответил Данило Романович.— Пока за Галину не рассчитаюсь, беречься буду,— он зашел в сени, вынес замок и запер дверь. Иван видел, что из-под полы полушубка Когута чуть выше подпояски торчит рукоятка нагана.

Поднявшись на насыпь к дрезине, Иван огляделся. На путях ни души. В лесу, сколько мог рассмотреть глаз — тоже. «Быть может, оставить Коршунова здесь на всякий случай?— подумал Иван, взглянув на бойца, приведшего дрезину.— Обратно один поеду». Но кругом так светло и спокойно, первый снег придавал всему вокруг праздничный нарядный вид. Обычно хмурый сосновый бор, казалось, улыбался, поблескивая миллиардами снежинок-бриллиантов. «Не решатся они среди бела дня наскочить,— решил Иван.— Да и вернусь через час-полтора, еще солнце не сядет». Оглядев окрестности, Полозов помахал рукой Даниле Романовичу, выходившему из коровника с пустыми ведрами, сел рядом с бойцом на скамейку, и дрезина, с ходу набирая скорость под сильными руками Коршунова, помчалась к станции.

В казарме Полозова ожидал Могутченко.

— Что показало вскрытие?— нетерпеливо спросил Иван, забыв даже поприветствовать начальника.

— Дело темное,— понизив голос, чтобы не слышали за перегородкой, ответил Могутченко.— Задушена, но очень странным способом.

— Веревкой?

— В том-то и дело, что руками. Даже одной рукой. Правой. И всего двумя пальцами, большим и указательным.

— Чего же тут странного?— не понял Полозов.

— А то, что сила необыкновенная. Размозжены не только горловые хрящи, но и отростки шейных позвонков.

— Да что ты!?— поразился Иван.— Тисками горло сдавливали, что ли?

— Почище, чем тисками,— подтвердил Могутченко.— Говорят, где-то в Африке есть обезьяны, которые способны такую шутку проделать. Гориллами называются.

— С ума сошли твои эксперты!— рассердился Полозов.— Невесть что брешут. А дактилоскопы что?!

— В том-то и дело, что про обезьян мне сказал Сладков. Начальник НТО. Он говорит, что такие... как-то по-научному называются концы пальцев... вот черт, забыл название. Так вот: такие концы пальцев бывают только у горилл.

Собеседники замолчали.

— Как Когут?— спугнул молчание Могутченко.

— Держится.

— Выкладывай все, что есть, кроме того, что Горину известно.

Прежде всего Полозов доложил начальнику о гибели Старостина, затем о следе деревяшки Когута среди следов спутников.

— Может, это случайность?— не поверил Могутченко.— Может, Когут позднее по этому месту проходил?

— Нет,— категорически отверг догадки начальника Иван.— След начался с этого места и вел к насыпи. Обратного следа нет.

— Как же он мог начаться с этого места?— удивился Могутченко.— С неба, что ли, спустился, аки архангел, и обратно вознесся?

— Это и меня удивило,— признался Иван.

— Чем же ты все это объясняешь?

— Ничем,— развел руками Полозов.— Пока ничем. Знаю только, что Данило Романович не мог участвовать в убийстве Гали.

Могутченко с минуту пристально глядел на Полозова, но молодой чекист не отвел глаз в сторону.

— Почему ты не показал этот след Горину?

— Во-первых, по твоему же приказу, я, как Ванька-взводный, не должен разбираться в таких делах,— попробовал отшутиться Иван, но, увидев как посуровели глаза начальника отдела, не кривя душой, сказал правду.

— Покажи я Горину этот след, он сразу же арестовал бы Когута.

— Ну и что же?

— Так не был же Данило Романович заодно с бандитами, говорю я тебе. А Горин этому не поверил бы. Для него главное факт, а не человек. Главное версия,— вспомнил Иван обозлившее его слово.— Арестуй мы сейчас старика, так он, узнав, что мы ему не доверяем, с горя сразу же загнется. А ведь это наш человек! Красный партизан!

Снова установилось долгое и тягостное молчание.

— Ладно!— тряхнул курчавой головой Могутченко.— Я тебе поверю. Но вот поверит ли прокурор, если Когут окажется сообщником и нарежет винта куда-нибудь за Красноярск, в тайгу. Там его и с собаками не сыщешь.

— Не нарежет!— с радостным облегчением выкрикнул Полозов.— А насчет прокуроров, так они меня на каждом деле пугают, что данных мало и факт преступления не доказан, а потом кряхтят и подписывают санкции.

— Если ты в этом деле промахнешься, то в тебя вцепится не обычный прокурор, а военный. Эта братия похуже чертей. Гражданские прокуроры перед ними просто ангелы. И выручать я тебя не буду, не надейся.

— Есть не надеяться на выручку,— весело сверкнул глазами Полозов, поняв, что в этом запутанном деле начальникна его стороне.

— Выкладывай дальше, что у тебя есть.

Прислушиваясь к шуму проходящего через станцию четырехчасового поезда, Иван начал рассказывать, что произошло в пятницу, о том, как держался Данило Романович с Гориным и что сказал на прощание ему, Полозову.

Рассказ Ивана был прерван резким звонком. Встревоженный дежурный по станции доложил, что казарма шестьсот второй версты не отвечает на звонки.

Могутченко это сообщение необычайно взволновало. Сунув в карман недокуренную трубку и надевая полушубок, он на ходу приказал:

— Выводи и свою дрезину! Всех свободных от нарядов бери с собою. Быстро!

Через несколько минут две дрезины затормозили против домика Когута.

Бойцы, пробежав по снежной целине, охватили кольцом полянку. Могутченко и Полозов с двумя бойцами, убедившись, что двери в сени заперты изнутри, подошли к окнам. Задернутые занавески мешали разглядеть что-либо. Взобравшись на плечи бойца, Иван заглянул поверх занавески. Первое, что увидел, была нога Данилы Романовича, лежавшего на топчане. На столе по-прежнему было не прибрано после обеда. Но среди грязной посуды и стаканов Иван увидел еще одну недопитую бутылку водки. Откуда она взялась? Потом он разглядел, что на столе стоят два полных стакана, а третий валялся на краю стола в водочной луже.

Соскочив на землю, Иван доложил Могутченко об увиденном. Оба кинулись к двери в сени. На стук никто не ответил.

Под нажимом плеча начальника отдела дверь жалобно затрещала, подалась и наконец, не выдержав, сорвалась с крючка.

С оружием на боевом взводе Могутченко и Полозов вошли в первую комнату. Но стрелять было не в кого. Домик был пуст. На топчане, в спокойной позе, словно прилег отдохнуть, лежал Данило Романович. Но на горле старого партизана наливались сиреневой чернотой точно такие же пятна, какие Иван видел на горле Гали. Данило Романович был мертв и, судя по всему, умер еще до прихода четырехчасового.

Не только Иван, даже Могутченко растерялся. Куда девались преступники?

Запертая изнутри дверь сеней расшифровывалась быстро. Крючок на косяке, поставленный на попа, при крепком ударе дверью падал и попадал в петлю. Но это сразу же натолкнуло обоих чекистов на мысль, что среди преступников были люди, знавшие эту особенность крючка в домике Когутов. Куда же девались преступники, выбежав из домика после убийства? На оледеневшей тропинке не было никаких следов. Но не было следов и уходивших в лес. Значит, преступники все же вышли на железнодорожный путь. На станцию пойти они не могли. Там каждый новый человек как на ладони. Значит, они ушли по линии в глубь леса к переезду, на дорогу, ведущую в деревушку, где жили возчики и большинство лесорубов.

Иван знал, что до этой дороги не более полутора верст. Маловероятно, что преступников удастся догнать, но все же, взяв с собою четырех бойцов, он кинулся в погоню на дрезине.

Через четверть часа они остановились у переезда. В темноте мимо них время от времени проезжали припоздавшие в лесосеке возчики. Продолжать погоню было бесполезно. Преступники, если их и не ждали здесь, безусловно, уехали, подсев поодиночке на сани к любому возвращавшемуся порожняком возчику. Попробуй сейчас разыскать их в десятке деревень и хуторов. Проверить, не ушли ли преступники в лесосеки? Иван даже плюнул от огорчения. Попробуй разыскать, коль лесосеки тянутся отдельными участками не на один десяток километров на окружности.

Иван счел за лучшее прекратить погоню и повернуть обратно.

Могутченко сидел у стола и вертел в руках наган с серебряной пластинкой на рукоятке. Иван сразу же узнал оружие Когута.

— У него из кармана вынул?— спросил он, кивнув на тело Данилы Романовича, после того как доложил Могутченко о бесцельности погони.

— На полу валялся,— ответил начальник отдела и поднес наган стволом к носу Полозова.— Чуешь, чем пахнет?

— Недавно стреляли!— удивился Иван, услышав пороховой запах.

— Да,— кивнул Могутченко.— Успел один раз выстрелить.

— Неужели промахнулся?

— Вот она,— Могутченко стволом нагана показал на стену выше двери. В бревне, почти у самого потолка, чернело маленькое пулевое отверстие.

— Стрелял он, похоже, отсюда,— подошел Могутченко к топчану, на котором лежало тело Когута.— Видимо, сидя стрелял в упор. А тот, в которого стрелял, сидел за столом напротив. Успел подбить руку. Поэтому и стакан с водкой опрокинул. А второго выстрела Когут сделать не успел. Прикончили.

Иван осторожно стал рассматривать бутылку с остатками водки, стаканы, но Могутченко, махнув рукой, остановил молодого чекиста.

— Бесполезное занятие. В перчатках были. Видать, ученая публика. Посмотри, что они там натворили,— кивнул начальник отдела на соседнюю комнату.

Иван шагнул в горницу и остановился в изумлении, Уютная комната была разгромлена. Аккуратно застланная до этого постель стояла костром, белье и одежда, хранившиеся в двух сундуках, выброшены на пол, половина книг тоже валялась на полу, но некоторые полки остались нетронутыми.

«Не успели,— сообразил Иван.— Спугнули их звонки дежурного. Поняли сволочи, что сейчас мы нагрянем, и смылись».

— Хотел бы я знать, что они искали,— сказал Иван, глядя на весь разгром.

— Это-то мы, возможно, узнаем позднее,— обнадежил Ивана Могутченко.— Меня больше интересует — нашли ли они то, что искали.

— Нет, не нашли. Уверен, что не нашли.

— Откуда ты знаешь?

Иван высказал свои соображения насчет книг и третьего небольшого сундука, до которого бандиты не успели добраться.

— Ставлю тебе пять с плюсом,— насмешливо взглянул на Ивана Могутченко.— А если они нашли и потому прекратили поиски?

— Не думаю. Когут знал, чего они добиваются, и, конечно, запрятал это подальше. Бандитов просто спугнули звонки дежурного по станции.

— В общем, нам предстоит, кроме поимки неизвестных убийц, помешать неизвестно кому похитить неизвестно что, запрятанное хрен знает куда,— меланхолично подытожил Могутченко.

Начальник отдела явно был настроен пессимистически. Но Иван никак не мог согласиться с тем, что дело окончательно проиграно.

— В общем-то мы должны найти то, чего не сумели найти налетчики,— уточнил он.

— Желаю успеха,— кивнул Могутченко и, покосившись на Полозова, будничным тоном сказал:— А я ведь хотел забрать тебя отсюда. Вижу, что ты поздоровел, хотя моей руки, пожалуй, еще не разогнешь.

— Не-е-т,— протянул Иван.— О переводе я просить тебя не буду. Да ты и сам меня сейчас отсюда не выпустишь. Ох, и хитрющий вы народ, хохлы!

— Хохлы народ вежливый, начальство уважают, не чета вам, кацапам,— беззлобно огрызнулся Могутченко.— В данном случае ты, похоже, прав. Разыскать то, к чему тянется эта сволота, ей, видимо, еще не удалось. Значит, мы должны взять его... в общем хрен знает что, но должны взять раньше, чем его сцапают эти прохвосты. Похоже то, что они ищут, очень ценная... то ли вещь, то ли бумага, то ли еще что-нибудь. Недаром они на три убийства сразу решились. И ведь знают, что если мы их возьмем, меньше расстрела не будет. А искать все это придется тебе. Так-то вот, товарищ Полозов. Сейчас сюда приедут Горин и Шубин. 0ока время есть, давай свои соображения.

— Мне кажется...— начал Полозов, помолчал и начал снова:— Вообще я уверен, то, что они ищут, находится где-то здесь, в этом доме. Преступники, конечно, придут сюда, чтобы найти и взять то, что их интересует. Тут я и должен их накрыть.

— Как же все это ты думаешь организовать?— с порядочной долей ехидства спросил Могутченко.— Круглосуточную засаду? Так ведь они не дураки, на пустой крючок не клюнут.

— Над этим надо подумать,— после короткой паузы ответил Иван, хотя в общих чертах замысел будущей операции уже сложился в его голове.— Знаешь что? Время у нас еще есть. Похороны, опись имущества, вывоз имущества займут дня два-три. Эти дни я и часть моих бойцов будем находиться здесь на законном основании. Пусть Горин эти дни, не торопясь, ведет следствие, делает опись имущества. Под его прикрытием я обшарю в домике каждую щель, каждую половицу. Может быть, найду тайник. А если нет, то за это время отработаю план дальнейших действий и доложу тебе.

— Ладно,— согласился Могутченко.— Только запомни. Ты командир взвода охраны. Преступники не должны разглядеть в тебе чекиста, а только исправного служаку. Я не хочу, чтобы в тебе еще одну дыру сделали. Могут ведь угодить и ниже плеча. Никакой агентурной работы. Все, что нужно по этому вопросу, сделают другие. А ты следи, думай, решай и действуй быстро и смело, но осторожно.

— Нужно по агентуре проверить, нет ли среди лесорубов таких, которые приехали из Сибири, особенно из-под Красноярска,— предложил Иван.

— Это сделаем мы. С агентурой среди лесорубов у нас слабовато. Сезонники. Да и те, кого мы искать будем, тоже не дураки. У них, конечно, превосходные липовые документы. Какие-нибудь вологодские или костромские. В общем, все материалы по сезонникам получит Горин. Он поведет следствие и дальше. Если появится какая-либо ниточка, сообщим.

— А какая ниточка до этого была у Горина?— спросил Иван.

— Очень ненадежная. Анонимка. Даже не одна, а  три. И все разной рукой писаны. Обвиняли Когута в предательстве. Якобы он выдал белой контрразведке группу наших людей.

— Данило Романович?! Не может быть!— горячо заступился за покойного Иван.

— Я тоже так считаю. Но в анонимке указывается один конкретный момент. Действительно погибло много товарищей, а сам Когут уцелел. Люди, которые проверяли это дело по горячему следу, полностью обелили Когута. Но, к сожалению, все они погибли. Ни один до конца гражданской войны не дожил. У чекистов в те годы жизнь короче, чем сейчас, была.

— Не верю я в предательство Данилы Романовича,— повторил Полозов.

— Вот чудак-человек. Да никто этому не поверил. Анонимкам хода не дано. Сам Когут даже и не подозревал о них.

— Интересно бы взглянуть на эти анонимки.

— Не просто интересно, нужно,— поправил Ивана Могутченко и вытащил из своей полевой сумки большой конверт из черной плотной бумаги.— Вот привез тебе увеличенные фотокопии всех трех. Полюбуйся, может, догадаешься, кто их стряпал.

Иван, внимательно посмотрев на фотоснимки, сразу же выделил один из них.

— Вот этот почерк мне знаком,— сказал он, протягивая снимок Могутченко.— Кто так пишет, не помню, но определенно знакомый почерк.

— Да ну!— обрадовался Могутченко.— Постарайся вспомнить. Это, брат, такая зацепка. Вспоминай, душа из тебя вон!

— Вспомню,— пообещал Иван, пряча снимки в свою полевую сумку.— Только я вот чего не понимаю. Если бандиты хотели что-то получить от Данилы Романовича, зачем они писали анонимки. Ведь анонимкам могли поверить, Когута посадить, и он стал бы для них недоступным.

— Сдается мне, они хотели, чтобы Когут понял, что мы ему не верим. Тогда бы он мог покладистее стать и пойти с ними на сговор. Только у покойного был не тот характер. Он вон им чем ответил,— кивнул Могутченко на след пули над дверью.

Чуть не целую неделю отняли у Ивана Полозова возня со следователем, похороны и оформление документов. Вскрытие произвел доктор Шубин. Вывод: Когут погиб от причины, погубившей и его жену. Был задушен рукой, необычной для человека силы и размера.

Выполнить желание Данилы Романовича — похоронить Галину на том месте, которое она очень любила при жизни, не удалось. Никто не знал, где это место. Поэтому Галю, Данилу Романовича и Гришу Старостина похоронили в районном центре в селе Богородском на обычном кладбище. Народу на кладбище собралось очень много, несколько тысяч. Кроме станционных, пришло много лесорубов, лесовозчиков и жители по крайней мере десятка ближайших деревень. День был воскресный, зимой людям в деревне вообще делать нечего, скучно, даже похороны — развлечение. О трагической гибели Когутов и молодого бойца по окрестности ходили самые невероятные слухи. Поэтому большинство присутствующих на похоронах были просто любопытные, тем более что похороны предстояли необычные без попов, но с оркестром, приехавшим с Узловой. На могилах вместо крестов были установлены пирамидки, увенчанные пятиконечными, покрашенными суриком звездами. Пирамидки сварили из листовой стали железнодорожники, и подвыпившие мужики толковали, что из каждой выйдет не меньше чем на десятку добрых лемехов. На пирамидках были укреплены под стеклом фотографии погибших. У Данилы Романовича нашли только фотографию, снятую лет пятнадцать тому назад, где он выглядел совсем молодым.

— Господи сусе...— охали старухи, глядя на фотографии.— Какие все молодые да красивые. Им бы жить да жить, а они в одночасие... упокой их, господи, хоть и без попов похоронены.

Иван Полозов стоял у могилы и перебирал взглядом лица в столпившейся около могил и оркестра толпе. Возможно, где-то здесь стоят и те, кто убил Когутов и Старостина. Он пытался угадать их среди множества молодых и старых лиц. Ему казалось, что он сможет узнать их по выражению глаз, по злорадству затаенных улыбок. Но все лица казались одинаковыми. Убийцы умели хорошо маскироваться под честных, сочувствующих чужому горю людей.

Домик на шестьсот второй версте опустел. Вновь принятый на работу обходчик ни за что не соглашался жить там, где только что погиб его предшественник. Он предпочитал в каждый обход делать по нескольку верст лишних, но жить остался на станции.

Это дало возможность Полозову и Горину обшарить домик Когутов от фундамента до князька. Подполье под домом было просто перекопано, выстукан каждый вершок стен, проверена каждая половица и каждая балка в потолке, по листику перелистана каждая книга из библиотеки Данилы Романовича. Так же тщательно были обысканы все надворные постройки, но никакого тайника не было. Наконец Полозов и Горин единодушно пришли к выводу: больше искать негде. Необходимо было решать, как поступить с имуществом, оставшимся после погибших.

Родных и близких у Когутов не было. Младших: брат Данилы Романовича в это время находился за кордоном и вызвать его пока не удалось. Поэтому всю живность из хлева Когутов отправили на Узловую и отдали в распоряжение детского дома. Книги и одежду по указанию Могутченко, перевезли на время в казарму к Полозову и сложили в небольшой внутренней кладовке.

Еще сам не зная почему, прислушиваясь к какому-то невнятному голосу собственной интуиции, Иван перевозил вещи и книги Когутов в свою кладовую в мешках. Ни один предмет из мебели не был вывезен из опустевшего жилища путевого обходчика. Столы, стулья, табуретки, шкафы и сундук, в который Ивак сложил посуду, он приказал перетащить в горницу. Деревянную ногу Когута спрятал за опустевший шкаф в горнице.

Затем Полозов приказал приделать к двери горницы петли и запер ее на висячий замок. Оставшись один в комнате, Иван вырвал из полы своего полушубка несколько шерстинок и осторожно прилепил к отверстию для ключа. Черные шерстинки были совсем незаметны, но сам Иван всегда мог проконтролировать, вскрывался ли замок без него.

Дверь, ведущую с улицы в сени, починили и забили наглухо. Забивал, впрочем, Полозов самолично, предварительно оторвав в задней стене сеней две тесины и оставив их висеть свободно лишь на верхних гвоздях. Для постороннего взгляда жилище Когутов казалось накрепко забитым, но сам Полозов в любое время лог незаметно проникнуть внутрь помещения.

Но вот закончена и эта работа. Перед тем, как покинуть осиротевшее жилище, Иван окинул взглядом дворик, баню, хлев, колодец и длинную поленницу дров, тянувшуюся от бани вдоль окраины дворика почти до насыпи. «Наготовил Данило Романович дров, не на одну зиму. Даже в дровяник не вошли. Любил тепло покойник»,— подумал Иван и вдруг неожиданная мысль обожгла его. Наготовить такую гору дров одному, даже силачу вроде Когута, было не под силу. Дрова все березовые, и по расколу видно, что из толстых стволов. «С кем же Когут пилил их?!»

Иван знал, как лелеял Данило Романович свою Галину, даже пойло скотине обычно носил сам. И, конечно, он не позволил бы Галине целыми днями распиливать твердые, толстые березовые кряжи. «Надо будет узнать, кто нанимался пилить дрова Даниле Романовичу»,— решил Полозов, покидая домик железнодорожного обходчика на шестьсот второй версте.

VI Вмешательство «Николая Угодника»

Целую неделю на маленькой лесной станции царил переполох. Гибель семьи Когутов и бойца Старостина взбудоражила всех. Каждый по-своему старался объяснить, как и почему произошло преступление, каждый высказывал свое мнение и считал правильным только свои соображения. Появилось множество слухов, иногда настолько несуразных, что, услышав их, наиболее рассудительные люди отплевывались и разводили руками: «И чего не наплетут пустобрехи, дай только зацепку».

Но где бы ни начинались эти разговоры и ни возникали эти слухи: на станции, в лесосеках или деревеньках, лежащих близко к кромке бора, все они обязательно самым коротким путем доходили к Могутченко. Уже в день гибели Галины он переключил всю информацию, поступающую в отдел из района станции, только на себя. Одновременно он позаботился и о расширении источников этой информации, ругая себя в душе за то, что не сделал этого раньше.

«Дуреть под старость начал или сроду такой был,— размышлял наедине с самим собою старый моряк.— Поверил старый пень, что на тихой станции, в глухомани, врагов нет, и проморгал. Трех хороших людей сгубили гады. В шею из отдела надо гнать за такую работу. На баштан, видать, мне пора, кавуны караулить, а не контру под жабры брать».

Но переживания свои Могутченко хранил в глубокой тайне. Внешне он оставался по-прежнему энергичным руководителем отдела. Ни у начальства, ни у подчиненных не возникало даже мысли ставить в вину Могутченко происшедшее на шестьсот второй версте.

Но начальника отдела это не утешало. Хотя люди его и не осуждали, сам себя он судил жестоко и безапелляционно. Только потому, как подробно стало освещаться в сводках отдела все, что происходило около маленькой станции, можно было судить, как круто изменил Могутченко отношение к этому району.

Первыми до отдела доходили слухи. Могутченко копался в этой разноголосице, пытаясь нащупать какую-нибудь ниточку. Вначале он отбрасывал как не заслуживающие внимания все разговоры, объяснявшие гибель Когутов неудачной любовью и ревностью. Могутченко было известно, что семейное счастье Гали и Данилы Романовича было построено на крепкой любви и доверии. Но вдруг в этой категории слухов появилась новая струйка. Среди лесорубов заговорили о том, что прежде, чем стать женой Когута, Галя была невестой кого-то другого, что у Данилы Романовича был жестокий и мстительный соперник. Как ни бился Могутченко, но выяснить первоисточник слуха не мог. Да и не получил этот слух широкого распространения, словно кто-то поспешно потушил его. Но начальник отдела отметил его в своей памяти и даже подумал, что, может быть, прав Горин, утверждавший, что Галю убили из мести. Заинтересовала Могутченко и болтовня подвыпивших лесорубов и возчиков, что Когутов якобы убили из-за золота. Что, мол, Когут привез из Сибири целый пуд золота, а здесь кто-то пронюхал, ну и... В пуд золота Могутченко не поверил, но целиком золотую версию отбрасывать не стал. Вспомнил, что в подслушанном Иваном Полозовым разговоре Галя уговаривала мужа «выкинуть им все и дело с концом». Нет, в слухах о золоте было что-то такое, что настораживало, заставляло задуматься. Могутченко сообщил об этом Полозову. Но больше всего начальник отдела отдал сил выявлению лиц, приехавших на лесоразработки из Восточной Сибири.

Обычная проверка не дала никаких результатов. Страна начинала строиться, лесоматериалов с каждым днем требовалось все больше и больше; и рабочих на лесоразработки вербовали где только могли. Но все же рабочих, официально приехавших из-под Красноярска или еще более восточных районов, в лесосеках не было. Еще меньше шансов было найти таких среди лесовозчиков.

Могутченко был уверен в том, что преступники не работают в лесу, а только замешались среди многочисленной армии лесорубов и возчиков. Лесоразработки такого размера, как сейчас, велись впервые. Бараков для артелей рубщиков в глубине леса построить не успели, и это очень осложняло дело. В лесных бараках всякий неработающий был бы хорошо заметен. А сейчас, когда почти все лесорубы живут в десятках ближайших деревень, попробуй разобрать, кто из них настоящий лесоруб, кто только делает вид, что работает лесорубом. Официально проверку документов поголовно у всех живущих в ближайших деревнях проводить нельзя. Мало шансов на удачу, а преступники сразу насторожатся и навострят лыжи. Могутченко организовал проверку всеобщую, тщательную и негласную. Она шла, но скорых результатов от нее ожидать было нельзя.

И все же Могутченко более всего надеялся на эту медленно движущуюся тайную сеть, именно сеть с очень мелкими ячейками, которая сейчас процеживала сквозь себя всех приехавших и приезжающих в район лесозаготовок. Сеть уже выявила многих лесных бродяг-бандитов, думавших пересидеть тяжелое зимнее время, нырнув, как в море, в толпы лесорубов.

Те, кто уже попался в сеть, получат по заслугам за все, что они сделали, но Могутченко от этого было ничуть не легче. Людей, имеющих отношение к убийствам на маленькой станции, задержано не было. И начальнику отдела ничего не оставалось, как терпеливо ждать, что даст проверка и на кого выйдет в своем поиске Иван Полозов. Втайне на Полозова старый моряк надеялся больше, чем на проверку.

А Полозов пока ничем не мог порадовать своего друга и начальника. Иван думал, напряженно и беспрерывно думал. Даже по ночам ему снилось, что он думает, то сидя в своей маленькой комнатушке, то перебирая книги из библиотечки Когута, то прощупывая по отдельности каждую вещь из одежды, оставшейся после Данилы Романовича, то вновь выстукивая каждое бревно в стенах домика на шестьсот второй версте. После таких изнуряющих и напряженных снов Иван вставал невыспавшийся, усталый более чем с вечера и злой. Он уходил на станцию или по полотну железной дороги в лес, бродил по морозному воздуху, но везде постоянно, как гвозди, вбитые в живое тело, его мучили вопросы, на которые он никак не мог найти ответа. А вопросов было много, очень много и настолько каверзных, что о них не подозревал даже такой дельный следователь, как Горин.

Больше всего Ивана мучил вопрос: почему Данило Романович вывел убийц своей жены на полотно железной дороги? Теперь Полозов был уверен в том, что Старостин потому и подпустил к себе подозрительных людей, что впереди них шел сам Когут. Это утверждают следы. Все в душе Ивана протестовало против обвинения Когута в таком подлом преступлении, но следы говорят, что в те минуты Данило Романович почему-то был вместе с убийцами. Почему? Когут унес эту тайну в могилу. Конечно, когда преступники будут пойманы, все выяснится, но насколько было бы легче схватить бандитов, если бы все обстоятельства были разгаданы сейчас. А сколько всего преступников?

При обсуждении этого вопроса с Гориным они пришли к выводу, что преступников было не менее восьми человек. Ведь в день убийства Гали склад обстреливали четыре человека, а в домик на шестьсот второй версте приходили трое. Это были не те, что обстреливали склад. Те не успели бы по лесовозной дороге, через лесосеку и дорогу, ведущую к переезду, добежать до домика Когутов. Иван лично проверил все возможные для них пути. Во всех случаях получалось, что им нужно было пробежать или проехать минимум семнадцать верст. Во времени такой рейс не укладывался.

Три в домике, четыре у склада, значит семь. Но Горин считает, что на станции есть человек, связанный с преступниками. И, видимо, он прав. Значит, всего получается восемь. Целая банда. Правда, признавая, что у него восемь противников, Иван все же делил их примерно поровну. Своими основными противниками он считал тех троих, которые были в домике Когута, ну и, может быть, думал он, сюда можно добавить четвертого — того, что на станции. А четверо, обстрелявшие склад, хотя и действовали заодно с первой четверкой, но, видимо, как подсобная сила, не участвовавшая в убийстве Когутов. Свои соображения Иван доложил Могутченко, и начальник отдела после некоторого раздумья согласился с ним.

— Сдается мне, что тут ты прав,— сказал тогда Могутченко.— Есть тут у нас одна зарубка. Если не сорвется, я тебе звякну. Кстати, был у Василия Крюка человек по кличке Горбач?

— Был,— подтвердил Иван.— Худой, жилистый такой. С лица сильно рябой.

— Он что, в самом деле горбатый?

— Нет. Просто длинный очень и сильно сутулый.

— Что еще о нем знаешь хорошего?

— Мало знаю. Изучить времени не было. Храбрости у него не отнимешь, а вот насчет ума не очень. Да, еще, он очень упрям, а когда разозлится — прямо бешеный.

— Сдается мне, что это тот самый,— удовлетворенно ответил начальник отдела.— Ладно, жди. Скоро звякну.

Могутченко и в самом деле вскоре позвонил и одобрительно пробасил из телефонной трубки.

— Ты, брат, как в карты смотрел. Складскую четверку списывай.

— Взяли? Кто они?!

— Последыши твоего приятеля Василия Крюка. Сдаваться боялись, хвосты очень замараны.

— Но ведь они знают...— обрадовался Иван.

— Ни черта они не знают...— перебил его начальник отдела.— Знал Горбач, он у них за атамана был, а его живым взять не удалось. Не дался. Остальные — дубы.

— Но все же надо бы...— начал Иван.

— Все это мы делать будем. Тебя это не касается,— снова перебил его Могутченко, и Иван понял, что начальник сейчас не расположен вести разговор об агентурных способах поиска.— Ты мне скажи, кто анонимку стряпал? Узнал?

— Пока еще нет.

— Жалко. Ну, что ж, пока бувай здоров,— и Могутченко повесил трубку.

— Вот хохол поперечный,— привычно проворчал Полозов, отходя от телефона.— Сам же запретил мне совать нос в станционные дела, а ждет, что я ему анонимщика найду.

Но ругался Иван больше для очистки совести. Конечно, у него было мало возможности активно отыскивать автора анонимки, но он и не использовал ее в полную меру. Фактически он перестал бывать на станции и в пристанционных учреждениях, где якобы случайно мог заглянуть в бумаги, переписку и по почерку, пусть надеясь на счастливый случай, попытаться найти автора анонимки. Да что там. Ему до сих пор не удавалось установить, кто помогал Когуту пилить толстые березовые кряжи на дворе. Он уже склонялся к тому, что таким помощником мог быть случайно забредший на станцию человек. Немало безработных шаталось в то время по дорогам России в поисках заработка. Любой из них мог быть нанят Данилой Романовичем на два-три дня.

Но автор анонимки или помощник в распиловке дров не интересовали пока что Полозова потому, что, пересматривая библиотеку, оставшуюся от Когута, он наткнулся на такое, что сразу же приковало к себе его внимание и заслонило все побочные линии поиска.

Листая книги Когута, Иван отметил одну особенность. Данило Романович с особым вниманием прочитывал те произведения, в которых рассказывалось о борьбе за золото. Как раз на полях таких книг и были накарябаны почерком Когута наиболее резкие оценки, выдававшие огромный интерес автора к этой теме. Из множества надписей внимание Ивана привлекла одна, сделанная химическим карандашом. Причем Когут даже послюнил бумагу на полях, чтобы запись была более заметна. Видимо, он и сам придавал отмеченному им произведению особое значение. Реплика звучала почти восторженно: «Вот, язви его! Как в воду глядел. Башковитый парень!» Видимо, все это относилось к автору произведения.

Иван внимательно прочел рассказ, особенно понравившийся покойнику. На него рассказ не произвел сильного впечатления. Это была написанная тусклым языком история о том, как в конце прошлого века три североамериканских золотоискателя зарыли несколько десятков пудов намытого ими золота в какой-то глухомани. Место клада обозначили на самодельной карте, а затем карту разрезали на три куска. Уже в двадцатых годах нашего века потомки золотоискателей никак не могут разыскать этот клад, так как, не желая делиться золотом, хранят втайне свои кусочки карты. Каждый по отдельности, они пытаются найти дорогу к заветному месту и гибнут в одиночестве, пытаясь пробиться сквозь преграды, которые ставит перед ними суровая природа американского севера.

«Что же могло заинтересовать Данилу Романовича в этой муре с золотом?» — подумал Иван, закрыв книгу и отложив ее в сторону. С минуту он сидел, обдумывая этот вопрос, но вдруг снова взял книгу и раскрыл ее на только что прочитанном рассказе. Ведь в подслушанном им разговоре на предложение Гали «выкинуть им все» Данило Романович ответил отказом. Как он тогда сказал? Да, он сказал: «У них на руках все карты будут». Карты?! Иван даже вздрогнул. Карты! Конечно, Данило Романович в данном случае говорил об обычных игральных картах, но в прочитанном им рассказе главное — это разрезанная карта. Иван почувствовал, что зацепился за кончик нити, которая подсказывает ему, что нужно искать.

Иван внимательно вгляделся в страницу. Черт возьми! Как же он раньше не заметил. Ведь на странице, кроме записи, есть и другие отметки. Отдельные строчки были подчеркнуты, видимо, в момент чтения, ногтем. Подчеркнута как раз строка, где говорится о разрезывании карты, а потом где еще? А, вот! О чем тут? А-а! Кто и как хранил свой отрывок карты. Как же они их хранили? Первый в тяжелой старинной трости, фамильной реликвии, передававшейся из поколения в поколение старшему в роде. Ну у Данилы Романовича фамильных реликвий не было, да и вообще он не старший в роде. Второй герой рассказа хранил клочок карты в переплете старой библии. «И это нам не подходит»,— отметил Иван. Переплетных книг у Когута было очень немного, и каждый переплет Иван совместно с Гориным проверил еще в домике. Третий герой рассказа хранил свой отрывок в ладанке, которую вместе с крестом всегда носил на шее. Иван усмехнулся. «Тяжеленная была ладанка. Всю шею, наверное, перетерла, И как он терпел, бедняга». У Данилы Романовича на шее не было ни креста, ни ладанок. Значит, и это в данном случае не подходит. И все-таки отгадка где-то близко. Но где? Возможно, как трость и ладанка, это была какая-то вещь, все время находившаяся при Даниле Романовиче. Не случайно тогда в разговоре с женой Данило Романович сказал, что Галина «ловко сообразила, куда спрятать», и добавил, что может унести в могилу. Возможно, карта была зашита в одежду, в которой, как был уверен Когут, его похоронят. Но ведь Иван сам, да и Горин тоже, тщательно проверили всю последнюю одежду Данилы Романовича. И вдруг Ивана кольнула мысль: а что если это была карта на материи? В рассказе золотоискатели рисовали карту на полотне. Карту на полотне простым прощупыванием одежды не обнаружишь. Неужели Когут и в самом деле унес свою тайну в могилу? Надо посоветоваться с Могутченко. Может быть, придется вскрыть могилу и проверить.

Иван поморщился, представив себе, какой шум поднимется в окрестных деревнях, как взвоют попы в окрестных селах, если придется вскрывать могилу. «Ладно,— подытожил свои размышления Иван.— Посоветуюсь с начальником. Только не по телефону. Подожду, когда приедет».

Но вскоре произошло событие, которое на время заставило Ивана отложить мысль о проверке возникшей у него догадки.

Главным, в чем Полозов был глубоко убежден, было то, что убийцам не удалось разыскать вещь, из-за которой они пошли на преступление. Значит, рассуждал Иван, они еще вернутся в домик на шестьсот второй версте, чтобы продолжать поиск. Придут, обязательно придут.

Уже через день после того, как домик Когута был, заколочен, Полозов наведался к опустевшему жилищу, но убедился, что никто сюда еще не приходил. Вскоре прошел снегопад, и тропинку, ведущую от полотна к домику, основательно замело. Теперь Ивану достаточно было с высоты железнодорожной насыпи окинуть взглядом дворик Когутов, чтобы убедиться в отсутствии следов. Белая снежная целина хранила подходы к опустевшей казарме надежно и недоступно. И все же, каждый день Иван наведывался сюда, хотя без всякого результата.

Но вот сегодня, еще не дойдя до места добрую сотню сажен, Иван увидел, что там что-то произошло, а подойдя вплотную, остановился в изумлении. От железнодорожного полотна к тесовому крыльцу, а от крыльца к бане вела хорошо расчищенная дорожка. Иван сбежал с насыпи к крыльцу. Гвозди были не потревожены, двери еще не вскрывали.

«Дорожку расчистили для того, чтобы можно было пройти в домик, не оставляя следов. Значит я прав. Они не нашли то, что искали, и намерены продолжить поиски. Значит, обязательно придут. Но кто расчистил?»

На этот вопрос Иван ответа пока не нашел. Однако было ясно, что дорожку могли расчистить только сегодня днем, может быть, два-три часа тому назад. Ведь метель прекратилась лишь на рассвете. Откуда шел человек, чистивший дорожку? Если со станции, то его не могли не заметить постовые на мосту.

Вернувшись, Полозов позвал в свою комнату Козаринова.

— Кто стоял на мосту в утренней смене?— спросил Иван у отделенного командира.

— Леоненко и Павлов.

— Они ничего не заметили?

— Никак нет. Леоненко, правда, докладывал, что в его смену через мост проходил Немко. Леоненко останавливал его, но тот буровил невесть что. Одно слово — психопат.

— Пошлите ко мне Леоненко,— приказал Иван отделкому.

Полозов хорошо знал человека, которого во всей округе звали просто Немко, давно забыв его настоящее имя. Немко был уже стар, ему перевалило за шестьдесят, но здоров, как бык. Невысокий, почти карлик, с широкой, выпуклой грудью, длинными, ниже колен, руками и короткими кривыми ногами, он жил, где придется, ел, что дадут, и не отказывался ни от какой тяжелой работы, выполняя ее с усердием и добросовестно. Была в наружности Немко одна особенность, поражавшая всех, кому приходилось с ним встречаться.

На уродливом теле Квазимодо возвышалась прекрасной формы голова с огромным лбом мыслителя и красивыми чертами лица. Только тусклые без проблеска мысли глаза Немко выдавали, что мозг его так и не проснулся.

Немко пользовался большим почетом среди богомольных старушек, считавших его «блаженненьким», Попы окрестных церквей не раз пытались приручить «блаженненького», но безуспешно. Немко был религиозен, но на свой собственный лад. Из всех христианских богов и святых он признавал только богородицу и «Миколу Угодника». Причем «Миколу» ставил значительно выше богородицы как святого мужского пола, с глубоким убеждением полагая, что все остальные святые пошли от брака этих двух верховных божеств. В больном мозгу Немко реальность перемешалась с религиозным суеверием. Он слышал голоса богородицы и «Миколы Угодника», дававших ему советы или запросто беседовавших с ним.

Хотя имя Немко означало Немой, все же немым в полном смысле он не был. Просто он страдал сильным косноязычием и, видимо, понимая это, привык молчать. Была одна тема, на которую Немко говорил очень охотно — это его личные отношения с «Миколой Угодником». И не только богомольные старушки, но и люди, в обычное время вообще не думавшие о боге, становились серьезными, когда Немко рассказывал, что ему сказал «Микола Угодник», и о чем просил его Немко. Такая глубокая убежденность и страстная вера звуча ла в словах помешанного. Возражать Немко или смеяться над его наивной верой было далеко не безопасно. Обычно тихий и добродушный, он в таких случаях приходил в дикую ярость, и только быстрые ноги могли спасти насмешника от серьезных увечий.

А сейчас, похоже, Немко будет замешан в делах, связанных с убийством Когутов.

Леокенко доложил Полозову, что в его смену через мост действительно проходил Немко. В руках у помешанного была лопата.

— Когда это было?— спросил Иван.

— Я заступил на пост в десять. Немко прошел минут через пятнадцать после этого.

— Говорил с ним?

— Так точно. Спросил: «Куда идешь?»

— А он что?

— Ерунду разную плел. Что ему Николай Угодник велел расчищать дорожки около казармы на шестьсот второй версте.

— Зачем?

— Так ведь Немко сумасшедший, товарищ командир. Такого наплел...

— Выкладывайте все, что он тебе сказал.

— Немко говорит, что покойный Когут еще много раз придет туда, где умер. Душа, мол, его долго успокоиться не сможет. Поэтому и дорожки должны быть расчищены. Иначе душе Когута тяжело будет по снегу ходить. Бредил, одним словом.

Но Полозов понимал, что этот бред навязан больному мозгу Немко чьей-то злой волей. Лесорубы и возчики — это в основном темные, сплошь неграмотные и суеверные крестьяне. Иной детина из лесорубов с одним топором не побоится пойти на медведя, но, увидев в темноте глаза филина, сидящего на сосне, услышав его жуткий голос, кинется сломя голову, куда глаза глядят, творя торопливо крестное знамение. А затем долгие годы будет рассказывать, как леший, высотой с корабельную сосну, поглядел на него своими горящими в темноте глазами и вдруг как заухает, захохочет: «Попался, мол, ты в мои лешачьи лапы. Теперь не уйдешь!..»

Немко мог породить страшные для темных людей слухи о том, что умерший Когут бродит вокруг своего бывшего жилища. А это вызовет панику среди возчиков и лесорубов. Люди не захотят задерживаться в лесосеках допоздна. Бредовые измышления сумасшедшего могут отразиться на работе всего района лесозаготовок.

Полозов досадовал, что в эту минуту ему не с кем посоветоваться. Он принял решение и готов был действовать, но должен сообщить в отдел о своем плане и о маневре преступников, впутывающих в свои дела Немко.

Могутченко и Сазонов в этот день с основными силами отдела были на операции в отдаленном уезде. Иван решил действовать на свой страх и риск. Ведь тропинка к домику Когута уже расчищена. Маловероятно, что преступники придут в первый же день. Они будут выжидать, пока нелепая затея Немко не станет обычаем, перестанет привлекать внимание. Но кто их знает, рисковать нельзя. Надо быть готовым к встрече с ними в любую ночь. О своих намерениях Иван рассказал только одному отделкому Козаринову.

Козаринов был уже человек в летах. Провоевал две войны и накопил немалый солдатский опыт. Выслушав своего командира, он подумал и решительно заявил:

— Одному вам идти нельзя.

— Одному удобнее,— не согласился с отделкомом Полозов.

— Вдвоем надо,— настаивал Козаринов.— А по путям пустить парный дозор, чтоб, пока вы через лес пробираться будете, они к Когутам не забрались и вас не ухлопали.

Козаринов настоял на своем. В ранних сумерках двое бойцов взвода к великой радости нового обходчика, зашагали вдоль пути от моста до разъезда мимо домика Когутов. А в это время Иван в сопровождении Леоненко, очень довольного неожиданным нарушением надоевшего распорядка караульной службы, на лыжах подошел со стороны леса к заброшенному домику.

Спрятав лыжи за баней, они осторожно, около ее стен, где не было снега, прошли на тропинку, а затем к дому и, отодвинув неприбитые доски в задней стенке сеней, пробрались внутрь. Теперь оставалось только ждать, когда пожалуют те, для кого наивный дурачок Немко старательно расчищал дорожки от снега. Медленно текли ночные часы. Несмотря на холод, Иван умудрился поспать в очередь с Леоненко.

Однако Полозов был недоволен условиями засады. Окна домика плотно закрывали ставни. Приходилось долгие ночные часы сидеть, не видя того, что творится снаружи. О приходе ночных гостей удалось бы узнать лишь по их возне около забитой двери. Иван ругал себя за то, что в свое время приказал закрыть окна дома ставнями. Сейчас исправить эту оплошность было нелегко. Просто вытолкнуть шкворень ставни, значило выдать посещение пустого домика чекистами. Другое дело, если бы шкворень сломался сам.

К счастью, покойный Данило Романович не слишком заботился о прочности ставен и шкворней, справедливо полагая, что через окно в его дом никто лезть не решится. С помощью Леоненко Ивану удалось изнутри сломать кольцо шкворня. Железная полоса с негромким лязгом скользнула вниз, и ставень приоткрылся. Стала видна спускавшаяся с насыпи и проходившая под окнами тропка. Правда, пока враги будут идти по полотну дороги, увидать их все же будет невозможно.

В эту ночь они не пришли. С первыми лучами рассвета Полозов и Леоненко осторожно выбрались из домика и прежним путем вернулись обратно. Во взводе никто, кроме Козаринова, не знал, где провели они эту ночь.

Зато, проснувшись во второй половине дня, Иван услышал от Козаринова неприятную новость. Оказывается, уже после возвращения их из засады, прошел небольшой снежок, к Немко отправился расчищать дорожки. Работу свою он выполнил, но, видимо, наспех, и обратно вернулся страшно перепуганный. Его поразил приоткрытый ставень. Не видя под окнами следов человека и зная, что домик пуст, Немко решил, что все это сделала неуспокоившаяся душа Данилы Романовича, пытавшегося через окно пробраться в свое старое жилище.

— Вот черт!— ругался в сердцах Полозов, узнав про выводы Немко.— Этот старый дурак нам всю обедню испортит. Пустит звон среди лесорубов и возчиков. Такая кутерьма получится.

— Пока не пустит,— успокоил Полозова отдел-ком.— Я его заставил за нашей казармой снег расчистить. Да самого забора. Дней на пять работы. Кормиться будет около нас и спать в бане.

— А платить за работу чем?— заколебался Иван.

— Обещал ему свой старый полушубок. Мне он все равно ни к чему.

Поблагодарив отделкома за сообразительность, Иван все же наказал ему не мешать Немко в расчистке дорожек у домика Когута после будущих снегопадов.

— К указаниям «Миколы Угодника» надо относиться с уважением,— усмехнулся Иван, пряча за усмешкой озабоченность.— Только как бы Микола не задумал еще чего-нибудь приказать Немко.

— Не прикажет,— понял намек командира Козаринов.— К нам сюда угодник божий не явится, а когда Немко будет работать у Когутов и угодник к нему подобраться попробует, его наши патрули сцапают.

— Только, чтобы наши бойцы не болтали.

— Не беспокойтесь. Весь взвод губы на замок запер,— успокоил командира Козаринов.— Они понимают, что к чему.

— Все же еще раз предупреди всех, чтоб разговоров, связанных с охраной складов и домика Когутов, ни с кем не вели. Полное молчание,— приказал Полозов.— Да вот еще что, кто из наших ребят умеет говорить с Немко?

— Смотря о чем говорить,— отозвался отделкой.— Если о работе какой, так я вполне договорюсь, а если на посторонние предметы, то, пожалуй, лучше всего Леоненко.

— Позови его,— приказал Иван.

— Вот что, Алексей,— начал Полозов, когда добродушный, всегда улыбчивый украинец вошел в комнатушку.— Надо тебе поближе познакомиться с Немко.

— С Немко?— удивилсяЛеоненко.— Так я ж с ним знаком, товарищ командир.

— Мало знаком,— не согласился Полозов.— Надо поближе познакомиться, подружиться, что ли.

— А зачем?

— Надо узнать, где и как в последний раз Немко говорил с «Угодником», и когда они увидятся снова.

— Понятно,— сразу же оценил важность задания бывший пограничник.— Есть узнать, где и как встречался с Немко «Угодник» и когда снова встретятся.

— Времени у нас мало,— признался Полозов.— Хорошо, если бы узнать об этом завтра к вечеру.

— Попытаюсь, товарищ командир. Я понимаю.

Вечером Полозов с Леоненко снова ушли в домик Когутов, просидели в нем целую ночь и снова без всякой пользы. Правда, Леоненко порадовал Ивана рассказами о своем разговоре с Немко. Выведать о встречах Немко с «Николаем Угодником» пока еще не удалось, но зато Леоненко узнал, кто помогал Когуту пилить и колоть дрова. Этой загадочной личностью оказался не кто иной, как «свинячий аристократ» Кабелко.

— Не может быть?— чуть не во весь голос воскликнул Иван, забыв, что находится в засаде.

— Я сам вначале не поверил,— зашептал Леоненко.— Этот хлюст барича из себя строит. Однако Немко утверждает, что Когут пилил дрова с Кабелко. Правда, не все. Кряжей с десяток Когут допилил с Немко.

— Не хватило, значит, у Кабелко силенок,— усмехнулся Иван.

— Да нет, Немко говорит, что «свинячий аристократ» недели две вечерами ходил к Когуту пилить дрова. Днем стеснялся. А потом Данило Романович прогнал его. Даже, говорит, накостылял в шею.

— Путает что-то Немко,— усомнился Полозов.— Не в характере Данилы Романовича было пускать в ход кулаки по пустякам.

— Так ведь не по пустякам. Похоже, Кабелко к Галине подкатывался.

— Это Немко рассказал?

— Нет, Немко такого не говорил,— засмеялся Леоненко.— Он очень уважал старого Когута, на Галину чуть не молился. Они были добры с ним. Немко говорит, что жинка Когута на деву Марию похожа.

— Опять что-то не кругло получается,— возразил собеседнику Полозов.— Вот если бы за обиду девы Марии Немко отлупил «свинячьего аристократа», то это было бы как раз в его характере.

— Так он и собирался отлупить Кабелко,— подтвердил Леоненко.— Я еще не досказал. Немко говорит, что «Миколай Угодник» запретил ему трогать «свинячьего аристократа».

Забота «Николая Угодника» об охранении Кабелко насторожила Ивана. Тут уже что-то нащупывается. Если «Николай Угодник» знает о Кабелко и даже заботится о нем, то Кабелко тоже должен знать о святом. Какая-то связь во всем этом есть. Может быть, Кабелко и есть этот восьмой, затаившийся на станции, о котором говорит Горин.

Вернувшись в казарму, Полозов первым делом приказал Леоненко ложиться спать, чтобы тот хоть немного отдохнул перед заступлением в наряд. Звонить Могутченко в отдел было еще рано, а беспокоить его звонком на квартиру Полозову не хотелось. Иван хорошо знал, как мало и редко приходится отдыхать начальнику отдела. Внеочередной звонок сократил бы и те короткие часы, которые Могутченко проводит в семье.

Поэтому Полозов только взглянул на телефон, подумал и решил, прежде чем лечь спать, пройтись по свежему утреннему воздуху, позднее, часов в девять, позвонить в отдел и уж после этого завалиться в постель.

Он дошел до вокзала, прошелся по непривычно безлюдному перрону и остановился около пакгауза на другой стороне станции. Все было тихо. Примолкла даже маневровая «кукушка», спрятались от мороза в свои будки стрелочники, и только неугомонная лесопогрузка изредка нарушала тишину короткими «Эх, взяли!..» да тяжелым буханьем толстенных бревен, вкатываемых на платформы. Иван минут десять вслушивался в голоса людей, доносившихся с лесопогрузки, стараясь определить, какая артель сейчас работает, да так и не разобрав, повернул обратно.

Он шел медленно, в который уж раз проверяя в памяти, все ли обыскали в домике Когута, не оставалось ли где закоулка, куда Данило Романович мог бы запрятать свой кусок карты. В том, что надо искать именно карту, сейчас Иван не сомневался. Глубоко задумавшись, Иван не сразу обратил внимание на то, что к нему, пересекая станционные пути, направляется какой-то парнишка. Он даже махал рукою, стараясь привлечь к себе внимание Полозова. Не сразу Иван узнал Алешку, рабочего с лесопилки, племянника стрелочника, и остановился.

Алешка был примечательной личностью. В прошлом году он окончил семилетку — образование по тем временам немалое. Он мог бы стать избачом, секретарем сельсовета и даже, чем черт не шутит, поступить на службу в райисполком. Вместо этого, к изумлению всей родной деревушки, Алешка поступил рабочим на лесопилку. Сейчас он был подручным рамщика, а рамщик главное лицо у пилорамы. Зарабатывал Алешка неплохо, гораздо больше, чем избач или секретарь сельсовета, но в деревне все, не исключая родной матери, осуждали его за нежелание уйти на «чистую» работу.

Невдомек им было, что работа на лесопилке дает Алешке право на вопрос о профессии гордо ответить «рабочий».

Сейчас Алешка с полным основанием чувствовал себя пусть крохотной, но все-таки частицей великого класса, который около десяти лет тому назад совершил революцию. Революцию, отзвуки которой сейчас гремят над всем миром и никогда не умолкнут. В общем, Алешка был горд и счастлив от сознания, что он рабочий, и мечтал перейти на такой лесозавод, где работали бы тысячи человек, а не тридцать, как сейчас на лесопилке.

Впрочем, от перехода на крупный лесозавод Алешку удерживали две весьма основательные причины. Во-первых, упорно ходили слухи, что именно такой завод через год-два будут строить на этой самой станции, а во-вторых, секретарем комсомольской ячейки станции, лесосклада и лесопилки была отчаянная и озорная Глаша — маркировщица леса. Алешка был уверен, что он подчиняется Глаше только как секретарю ячейки, но зато вся ячейка хорошо знала, что Алешка без памяти влюблен в голубоглазого секретаря.

В общем, Алешка всегда был весел и счастлив, как бывают веселы и счастливы молодые, здоровые парни, влюбленные в жизнь, работу и девушку.

Занятый своими мыслями, Иван не обратил внимания на то, что Алешка чем-то встревожен, что он, несмотря на мороз, даже расстегнул полушубок и весь раскраснелся от быстрой ходьбы.

— А-а. Откуда так рано?— поздоровался с юношей Иван.

— Из дому,— отрывисто дыша, ответил Алешка.— Из Папиненок. Можно спросить тебя, товарищ Полозов, об одной вещи?

— Валяй,— согласился Иван.— Только покороче, я спешу.

Полозову хорошо была известна способность Алешки говорить по любому вопросу многословно.

— Скажи, товарищ Полозов,— возбужденно заговорил Алешка.— Вот ты едешь на лошади и вдруг — на дороге покойник?..

— Покойник?— машинально переспросил Иван,— Почему он на дороге?

— Я говорю, к примеру. Ты едешь по дороге...— начал снова Алешка.

— Лошадь ни в какую не пойдет на мертвеца,— чтобы отвязаться от любопытствующего юноши, ответил Иван.— Лошадь мертвеца сразу почует.

— Ты это твердо знаешь?— заволновался Алешка.

— Твердо,— усмехнулся Иван.— Собственным задом проверил. Когда под Ново-Троицким банду догоняли, мой конь на галопе так шарахнулся от убитого бандита, что я вверх тормашками вылетел из седла. Так что проверено на опыте, можешь не сомневаться.

— Это хорошо,— чему-то обрадовался Алешка и сразу же поправился,— то есть не то хорошо, что ты вылетел из седла, а...

— Знаешь, Алеша!— перебил его Иван.— Потом об этом поговорим. А сейчас я очень занят.

Пожав остановленному на полуфразе Алешке руку, Иван торопливо зашагал к казарме. Алешка недоумевающе посмотрел ему вслед.

В глубине души юноша завидовал тому, что Полозов, такой же как и он комсомолец, всего лишь на несколько лет старше его — Алешки, успел уж повоевать за революцию, был ранен и даже награжден именным оружием — маузером. Как горько жалел Алешка, что опоздал родиться, всего на несколько лет и опоздал-то, а повоевать за Советскую власть уже не пришлось, Одна надежда на мировую революцию. Вот начнется она, и для Алешки дела хватит. А пока Алешка мог только завидовать Полозову, гордиться близким с ним знакомством, стараться походить на него и усиленно тренироваться в стрельбе. Но сегодня Полозов какой-то необычный, может, снова рана заболела?

Проводив Полозова глазами, Алешка пошел к будке стрелочника. Сегодня у него выходной, но дел все равно немало. Сначала надо подменить старика-дядьку. На это уйдет часа три не меньше. Потом попытаться, как будто случайно, повстречаться с Глашей. Может быть, даже удастся уговорить ее пойти вечером в избу-читальню.

А Иван, позвонив в отдел, услышал от Сазонова, что Могутченко выехал к нему.

— Пойду встречать,— торопливо сказал он Сазонову.

— Никуда не ходи,— предупредил Сазонов.— У начальника свои дела. Покончит с ними и придет к тебе. Велел ждать его в расположении взвода. Ясно?

— Как божий день,— буркнул в ответ Иван. Повесив трубку телефона, он, не раздеваясь, прилег на кровать и сразу провалился в темноту и темень сна.

VII Плохие вести из лесосек

У Могутченко была особенность, сильно помогавшая ему в работе. Он умел, если это было нужно, становиться неприметным, не привлекающим ничьего внимания. Этому способствовало не зависящее от Могутченко обстоятельство. Народ в северных краях нашей страны, выросший в суровых условиях, привыкший к тяжелому физическому труду на холоде, отличается здоровьем, крепостью и силой. Среди мужиков богатырского телосложения, кряжистых, дышащих силой, фигура Могутченко не выделялась. Фамилию начальника отдела слыхали многие, но в лицо его знало ограниченное число людей, тем более что даже ближайшие сотрудники и те редко видели Могутченко в форменной одежде.

И сегодня, приехав на станцию, Могутченко обошел все места, где обычно собиралось много народу. И у магазина, и в зале ожидания, и среди уходящих с работы лесорубов и возчиков, ожидавших получку около конторки леспромхоза, побывал начальник отдела. Он слушал чужие разговоры и сам заводил разговор, угощался махоркой из гостеприимно развернутых кисетов и сам угощал собеседников самосадом из удобной и вместительной жестянки, на которой еще не окончательно стерлось слово «Ландрин». Правда, сам он тоже крутил цигарки из газетной бумаги. Свою объемистую трубку Могутченко в таких случаях не вытаскивал из кармана.

Но чем больше слушал и говорил начальник отдела, тем озабоченнее становилось его лицо, а после разговора с рассчитывающимися лесорубами и возчиками оно совсем помрачнело.

От конторки леспромхоза, перейдя небольшую пристанционную площадь, Могутченко через зал ожидания вошел в дверь, на которой висела вывеска: «Телеграф. Посторонним вход воспрещен».

В аппаратной был только один дежурный телеграфист.

Высокий и очень худой, он был одет в просторную черного сукна гимнастерку. Из-под широкого воротничка гимнастерки виднелся треугольник тельняшки.

Увидев входившего Могутченко, телеграфист радостно улыбнулся.

— Угадал,— вместо приветствия провозгласил Могутченко, пожимая тощую руку телеграфиста.— Я ведь и потрафлял к твоему дежурству.

— Черта с два,— рассмеялся телеграфист.— Мне Сазонов позвонил. Вот я и послал напарника дополнительно отдыхать, чтобы с тобой повидаться без чужих.

— Что нового?

— Хорошего мало. Звон большой начинается.— Телеграфист отпер обитый железом служебный шкаф и, вытащив из него тощую пачку сколотых булавкой бумажек, протянул ее Могутченко.— Это вчерашнее. Сейчас принесу, что за ночь накопилось.

— Полозов был?

— Вторую неделю не вижу. Не заболел ли?

— Все может быть,— ответил Могутченко, просматривая переданные ему бумажки.

Телеграфист поднялся и, прихрамывая, подошел к вешалке. Глядя, как он набрасывает на тощие плечи полушубок, начальник отдела еще более помрачнел и сердито проговорил:

— Совсем ты, Серега, стал моща мощой. Гимнастерка-то как на колу.

— Да,— недовольно протянул телеграфист.— Теперь, пожалуй, никто и не поверит, что этот воротничок мне тесен был.

— Завтра же устрою нашим бюрократам из дорпрофсожа такой аврал...

— А что они сделают,— уже сердясь, ответил телеграфист.— Если природа не осилит, так лекарство не поможет. Вон Ванюшу Полозова ты сюда привез совсем дохлым, а сейчас? Значит, природный корень у него еще здоров. А меня, видать, в самый корень ударило. Тут, братишка, ни лесной воздух, ни лекарства не помогут, раз корень усыхать начал.

— Ну, развел...— повысил голос Могутченко.— Врачи должны лечить и вылечивать, иначе на хрен они нужны. Чем сейчас лечат?

— Пью нутряной медвежий жир с молоком и с медом,— помолчав, ответил телеграфист и, вздохнув, добавил:— Кажется, помогает.

— Врач прописал или бабки посоветовали?

— Врач. Закрепил за мною дорпрофсож врача, а летом в Крым или на Кавказ послать обещают. Так что ты ребят зря не гоняй. Они, что могут, делают.

Телеграфист запахнул полушубок и вышел. Могутченко посмотрел ему вслед и удрученно покачал головой. «Золотой человек, балтиец. А вот не залечил в свое время ранение и гаснет».

Уже давно в вокзальном помещении появился небольшой, но крепкий ящик, надежно прибитый к стене, с краткой надписью «для жалоб». Ключ от ящика хранился у телеграфиста, являвшегося одновременно секретарем партийной ячейки. Раз в сутки, обычно ночью, когда помещение пустовало, телеграфист открывал ящичек и забирал «жалобы», которые через несколько часов попадали в отдел на Узловую.

Начальник станции Жеребцов вначале косился на этот ящик, ожидая от него всяческих неприятностей, но постепенно успокоился. До недавнего времени ящик обычно пустовал. Только после драмы на шестьсот второй версте «жалобы» в ящик стали попадать в большом количестве. Вот и сегодня телеграфист вынул из него несколько треугольничков или просто сложенных в несколько раз четвертушек бумаги. На каждой разными, но всегда корявыми почерками было написано: «Могутченко», а иногда и добавлено «в собственные руки». В свое время Могутченко думал, не освободить ли телеграфиста от наблюдения за ящиком, поручив это дело Полозову, но решил пока оставить так, как есть. Иван и до сих пор не подозревал, что за жалобы и кем опускаются в этот ящик.

Сидя в аппаратной, Могутченко внимательно читал вначале бумажки, переданные ему из шкафа, а затем только что принесенные телеграфистом. Это были сведения из лесосек из артелей лесорубов, с лесопилки, из артелей лесовозчиков и даже от рабочих с лесосклада, столь бдительно охранявшегося взводом Полозова.

С каждой прочитанной и отложенной в сторону бумажкой лицо начальника отдела все более мрачнело. Тревожной стала обстановка на лесозаготовках. Если в первых донесениях люди сообщали Могутченко, что говорят в народе об убийстве Когутов, то сейчас каждый листок бил тревогу. Весть о том, что путевой обходчик Когут не успокоился во гробе, а ходит то ли в поисках тех, кто его убил, то ли готовя гибель всему окрестному люду, варьировалась в каждом донесении.

Человек, работающий на складе, так прямо и написал! «Известный всем Немко, как говорят, сам видел мертвого обходчика, когда тот ломал запор ставни в своем доме. Следов покойника на снегу не осталось, а шкворень действительно сломан и ставень приоткрыт. Это я видел сам, прямо с рельсов, а ближе не подходил, чтобы не попасть под подозрение. С Немко поговорить не мог. Его наняли во взвод охраны двор от снега очищать и никуда на сторону не пущают. А снегопады почти каждый день, и чистить Немко придется почитай до весны и поговорить с ним возможности не предвидится. К сему...»

Прочитав это сообщение, Могутченко усмехнулся. «Молодцы хлопцы,— подумал он о командире взвода и его подчиненных.— Основной источник слухов перекрыли».

Однако лишить Немко возможности болтать оказалось уже недостаточным. Сказанная этим полоумным нелепица уже жила самостоятельно, обросла подробностями и, как на крыльях, разлетелась по округе.

Из одной из самых дальних лесосек, где артели лесорубов жили в так называемом «аэроплане», огромном бараке человек на семьсот, построенном Лесохимом на берегу лесного озера, сообщалось, что там видели Когута ночью у проруби, из которой брали воду для хозяйственных нужд.

«Эк, куда уж занесло!— даже удивился Могутченко.— До «аэроплана» отсюда верст тридцать с гаком. И видели покойника сразу трое лесорубов из артели Логунова. Интересно, что это за Логунов Артамон Феоктистович?— размышлял Могутченко, выписывая фамилию из донесения в записную книжку.— Сдается мне, что с теми, кто нацеливался на домик Когутов, он не связан. Самостоятельно работает, прохвост, палочки в колеса советской власти тихой сапой сунуть пытается».

Почти в каждом сообщении говорилось о тревожных слухах, пугающих суеверных лесорубов. «Черти сиволобые,— с горькой усмешкой думал о них Могутченко.— Такую силу в гражданской войне раздолбали — поверили в большевиков. Попробуй какой гад впрямую против советской власти агитировать — в клочья разорвете, а вот на провокацию клюнете, как налим на крючок. Колчака с Врангелем не испугались, а от слухов о вылезшем из гроба покойнике — в штаны напустите и, даже не отмывшись, с лесозаготовок деру дадите».

С десяток фамилий людей, видевших «своими глазами» покойного Когута в лесосеках, перекочевало с отдельных листков на записную книжку Могутченко, пока он просмотрел все донесения. Телеграфные аппараты молчали, телеграфист сидел, уткнувшись в газету.

— Слушай, Сергей,— свернув донесения и спрятав их во внутренний карман полушубка, попросил его Могутченко,— позвони на Узловую. Пусть соединят с Сазоновым. От тебя удобнее говорить.

Телеграфист молча отложил газету и взялся за телефон. Через минуту, добившись «прямой», он протянул трубку начальнику отдела.

— Сазонов слушает,— пророкотало в трубке.

— Вот что, Сазонов,— заговорил Могутченко.— Организуй срочную проверку снабжения лесорубов промтоварами. Все ли, что выделили, доходит до лесосек. Понял?

— Ясно,— басовито ответила трубка.

— Предупреди там всех хозяйственников и кооператоров, что если хоть что-нибудь они на так называемые спецнужды оставили, головы снимать будем. Без всяких скидок на прошлые заслуги. Надо добиться, чтобы немедленно в лесосеки были отправлены все промтовары. Все без исключения. Ясно?

— Понятно,— пробасила трубка.— А когда сам вернешься?

— К ночи буду. У тебя есть что ко мне?

— Нет. У меня порядок.

— Ну, бувай!— попрощался Могутченко и повесил трубку.

— Значит, решил по контрреволюции мануфактурой вдарить?— спросил телеграфист.

— А как же,— согласился Могутченко.— Если кто со страху перед мертвяком и решит дернуть с лесозаготовок, так его дома собственная жена с кишками съест. В гроб загонит, если узнает, что муж удрал, а мы пятнадцать процентов выработки отоварили ситцем. Денька три-четыре в лесосеках с мануфактурой проканителятся. А нам всего этих трех-четырех дней и не хватает, чтобы контру под ноготь взять. Ну, спасибо за ласку. Бувай, браток.

Было уже около полудня, когда Могутченко, выйдя из вокзального помещения, направился вдоль путей к казарме взвода охраны. Зимний день короток, моряк торопился, чтобы часам к шести управиться со всеми делами и уехать на Узловую. Вдруг Могутченко услышал, что его кто-то окликает.

— А! Алеша!..— приветливо отозвался он.— Ты, что это, в стрелочники ушел? Изменил пилораме?

— Да нет, товарищ Могутченко, что вы,— смутился парень.— Я с завода никуда.

Небольшую, всего на две рамы и один шпалорезный станок, лесопилку Алешка именовал только заводом.

— А здесь чего отсиживаешься?

— Дядьку подменил. Он прихворнул малость. А сменщик что-то задерживается. Да вы заходите в будку.

— Тороплюсь, Алеша,— отозвался было Могутченко, но, увидев на лице комсомольца тревогу, спросил:— Важное что-нибудь?

— Нехорошее дело получается, товарищ Могутченко,— понизив голос, ответил Алешка.

— Что ж, зайдем, потолкуем,— согласился начальник отдела и, согнувшись чуть ли не вдвое, с трудом протиснулся в узкую и низенькую дверь будки стрелочника.

— Ну, что у тебя стряслось?— спросил он, расстегивая полушубок и садясь поближе к раскаленной «буржуйке».

— Данило Романович вчера обходил свой участок,— торжественно сообщил Алешка.

Внешне Могутченко никак не реагировал на это сообщение. Довольно покряхтывая, он протянул руки к печурке и, казалось, ощущение тепла было единственным, что сейчас его занимало. А в душе заскребли кошки. Неужели даже этот молодой, проучившийся в школе больше чем он сам, паренек, поверил вздорному слуху. Значит, не только неграмотные лесорубы и возчики, но и кадровые рабочие, а может быть, и железнодорожники поверят в эту чепуху, побоятся работать в местах, где покойники даже в гробах не знают покоя. С минуту Могутченко молчал, как бы наслаждаясь теплом, а затем спросил рассеянным тоном:

— А ты, часом не того... не во сне это увидел? А может, заболел.

— Я-то не заболел, товарищ Могутченко,— с нескрываемой обидой в голосе ответил Алешка.— А вот трое наших возчиков больные лежат. Заболели... медвежьей болезнью.

— Медвежья болезнь от любой неприятности может случиться,— хохотнул Могутченко.— Особенно с перепугу,— и, сразу согнав улыбку, сказал:— Рассказывай все, как было.

— Возчики нашей смены вчера сильно припозднились,— торопясь, захлебываясь, перебивая сам себя, начал Алешка.— Мы всю последнюю неделю восемнадцатиаршинную нолевку на брусья гоним. Спецзаказ срочный... Брусья идут, во!.. Ну, а они хлысты из лесосек к нам подвозили. Возвращались домой в Папиненки уже за полночь. Двенадцатичасовой скорый прошел уже. Подъехали к переезду и видят: старый Когут с фонарем на путях стоит, снег с деревянной ноги о рельсу сбивает. Они едут через переезд, а Когут их освещает фонарем и смеется громко, но ничего не говорит.

— Да ну!— искренне удивился Могутченко.— А возчики что? Вот, наверное, деру дали?

— Они вначале обмерли с перепугу, а потом как начали лошадей кнутами нажаривать. Лошаденки усталые, еле идут. До самых Папиненок драли,— посочувствовал Алешка и вдруг расхохотался.

— Ты чего?— удивился Могутченко.

— Да, понимаете, товарищ Могутченко,— сквозь смех продолжал Алешка.— На задних санях Петрован Зверев ехал, так тот выскочил из саней, по целине обогнал всех и рванул в деревню своим ходом. Которые на лошадях, далеко от него отстали.

Алешка захохотал, посмеялся и Могутченко, А на душе старого чекиста было невесело. Зверев — детина, косая сажень в плечах, семивершковый комель трехсаженного бревна один на плечо поднимает, бывший красноармеец, а в таком пустячном деле струсил. Он мог бы прохвоста, торчавшего на путях, в узелок завязать, а вместо этого удрал. Испугался и удрал.

Алешка, все еще смеясь, продолжал рассказывать:

— Когут был в своей черной бекешке, в треухе и даже...

— Когут похоронен в Богородском на кладбище, а бекешка его в кладовой у Полозова лежит,— перебил Алешку Могутченко.— Это какая-то контра Когута изображает. Панику вызвать хочет.

— Вы не меня агитируйте, товарищ Могутченко,— обиделся Алешка.— Я знаю, что мертвые ходить не могут. Вы поагитируйте возчиков. Струсили-то они, а не я. Сегодня вечером все узнают об этой чертовщине и откажутся затемно работать.

Могутченко искал в памяти что-либо, чем можно было бы ответить на удар врага. Надо было придумать что-то убедительное, пусть даже глупое, как сама провокация, но обязательно очень убедительное для малограмотных одуревших от суеверия людей. Но ничего подходящего на ум не приходило.

— Полозов знает?— спросил Алешку Могутченко, чувствуя себя неловко под взглядом ждущего немедленного решения паренька.

— Я ему начал рассказывать, но он куда-то торопился,— дипломатично, не желая, чтобы его слова прозвучали как жалоба на Полозова, ответил Алешка.

— Неужели Полозов не обратил внимания?— недоверчиво переспросил Могутченко.

— Нет, что вы,— вступился за Полозова Алешка.— Просто торопился. Он только мне сказал, что лошадь на мертвое тело, то есть на покойника, ни за что не пойдет.

— Значит он сказал, что лошади возчиков не пошли бы через переезд, если бы там был покойник?— радостно ухватился за эту мысль Могутченко.

— Да, а что?

— Так это же великолепно!— весело воскликнул начальник отдела и от радости ударил ладонью о колено:— Ты говоришь, Алешка, что лошади были очень усталые?

— Вконец измучены,— подтвердил тот.— Целый день восемнадцатиаршинные бревна возили.

— Далеко от переезда стоял этот сукин сын на деревяшке?

— Сажени две, не больше,— уверенно определил Алешка.

— Ты это точно знаешь?

— А как же! Я уже был в Папиненках,— ответил комсомолец и с горечью добавил:— Поагитировал.

— Ну и каковы результаты?

— Послали по матушке и хотели намять шею.

— Правильно. Так и должно быть,— подтвердил Могутченко.— А все же тебе, Алеша, нужно еще раз сходить в Папиненки.

— Ну их к черту,— отвернулся в сторону Алешка.

— Значит, ты хочешь, чтоб лесозаготовки сорвались? Ведь в лесосеках завтра загудят об этом происшествии.

— А что я там делать буду? Опять агитировать?

— Нет, ругаться. И крепко ругаться, как только сможешь.

— Набьют не только шею, но и морду,— убежденно сказал Алешка.

— А ты не сам ругайся, а мою ругань им передай. Тогда не набьют,— успокоил комсомольца Могутченко.— Слушай внимательно, Алеша. Иди в Папиненки прямо к Петровану. Петрован меня знает. Так вот скажи ему, что я считал его умным и храбрым человеком, но сейчас вижу, что он не только безмозглый дурак, а что гораздо хуже — трус. Трусливее зайца и глупее индюка. Так и скажи.

— А он мне как въедет своим кулачищем,— азартно прокомментировал Алешка, представив, как озвереет Петрован от такой оценки его умственных и моральных достоинств.

— Передавай от моего имени Петровану,— оставив замечания Алешки без внимания, продолжал Могутченко,— что ему-то, бывшему красному коннику, пора бы знать, как реагирует лошадь на мертвяков. Ведь любая самая поганая кляча шарахнется в сторону от мертвяка и захрапит. А у них как раз все наоборот получилось. Лошади шли спокойно, а захрапели и рванулись галопом трусливые ослы вроде Петрована. Ну и добавь еще что-нибудь покрепче...

— Да что вы!— восхитился Алешка.— И того, что вы сказали, вполне хватит. Петрован взовьется, как наскипидаренный. Выходит, лошади умнее мужиков получились, а во-вторых, сам товарищ Могутченко его трусом назвал.

— Вот ты мне и проверни эту работу,— закончил разговор Могутченко и стал застегивать полушубок, видя, что Алешка безропотно начал собираться в Папиненки.

— Набить морду, конечно, могут,— вслух прикидывал тот, натягивая полушубок.— Но попытаться стоит. Петрован от такой припарки не улежит и своим напарникам лежать не даст.

— Ты и по деревне этот разговор пусти,— давал последние наставления Могутченко.— Почему, мол, лошади не испугались мертвяка. Только здесь ты на меня не ссылайся. Здесь ты действуй самостоятельно.— Пошути, мол, кто-то захотел попугать, а трое здоровых мужиков чуть в штаны не наложили.

— Все будет сделано, как надо,— пообещал Алешка.— Вон и сменщик идет. Я сейчас и отправлюсь.

— Двигай, братишка,— напутствовал Алешку Могутченко, вместе с ним выходя из будки.

Шагая вдоль путей к казарме, Могутченко размышлял, знает или не знает Иван о вчерашнем происшествии на переезде. Начальник отдела заметил, что ему еще не попадался на глаза ни один боец взвода. Раньше свободных от наряда бойцов он встречал и в зале ожидания, и около магазинчика, и просто разгуливавшими по путям группами и в одиночку. А сейчас ни одного не видно.

«Молодец, Полозов,— одобрил Могутченко.— Страхуется от утечки информации и бойцов бережет от провокационных слухов. Да и хорошо, что люди под рукой. Сейчас в любую минуту могут потребоваться все силы взвода. Но при таком положении до Полозова мог и не дойти слух о вчерашнем».

И Могутченко окончательно решил: если сам Полозов не заговорит об этом — промолчать. Пусть он не отвлекается от основной задачи — поимки убийц.

Чекистский опыт подсказывал ему, что мнимый мертвец появился на переезде совсем не для того, чтобы помешать лесозаготовкам. Видимо, бандиты хотят вызвать у народа еще больший страх перед домиком Когутов. Наверное, Полозов прав, утверждая, что бандиты еще придут в домик. Вот они и создают вокруг домика страшную славу, чтобы даже их посещение его, если кто это увидит, было отнесено за счет нечистой силы. А вот по лесосекам пугающие народ россказни распространяются, видимо, уже другими, притаившимися гаденышами, которым не под силу теперь тягаться с советской властью в открытом бою. В памяти Могутченко всплыла фамилия Логунова, видевшего покойного Когута на лесном озере. Что это еще за Логунов Артамон Феоктистович? В донесении сказано, что он приехал со своею артелью из Красавской волости. Это верст шестьдесят — семьдесят отсюда. Там лесов уже мало, народ занимается льном и отхожим промыслом. Столяры и плотники из Красавской волости хорошие, на всю губернию славятся.

«Стой-ка,— сказал сам себе Могутченко и даже в самом деле остановился на секунду.— Полозов-то мой из Красавской волости родом. Не знает ли он там такого? Спрошу сейчас».

Но, войдя в казарму, начальник отдела в первые полчаса совсем забыл о Логунове и даже о происшествии на переезде. Его глазам представилась не совсем обычная картина.

За столом, посредине комнаты сидел командир взвода. Перед ним на обрывке газетной бумаги лежала небольшая кучка табаку. Бывшие в казарме бойцы по очереди подходили и старательно обнюхивали лежащий на бумаге табак. Некоторые после этого уверенно отвечали: «Не знаю», «Не приходилось куривать», другие, понюхав раз-другой, нерешительно говорили: «Доводилось где-то видать такой сорт», или: «Знакомым отдает, а чем, не могу понять», и только один самый молодой боец, дольше других и с явным удовольствием втягивавший ноздрями запах табака, заявил: «Закурить бы, товарищ командир. По дыму-то скорей определю. Кажись, это дело знакомое».

Прихода Могутченко никто, кроме часового, стоявшего снаружи, не заметил, и он решил не мешать Полозову довести до конца какой-то эксперимент.

— Что ж, раз никто не может разобраться, то придется закурить,— согласился Иван с мнением молодого бойца. Он отделил примерно четвертую часть табаку, свернул цигарку, закурил, набрал полный рот дыма и, не затягиваясь, большим клубом выпустил его. Все как по команде втянули носами ароматный дымок, но только один молодой боец, обрадованный, что первым может ответить на вопрос командира, торжествующе закричал:

— Точно! Он самый, товарищ командир взвода. Таяном эта штука называется, таяном. Ее наркоманы чистой дуют, а другие, кто не до конца пристрастился, то с легким табаком.

— А ты ее когда курил?— спросил Полозов.

— Да я, почитай, и не курил,— смутился боец.— Так, баловался, когда беспризорничал. А название запомнил — таян. Дорогая вещь. Больших денег стоит,

— Точнее, опиум,— отходя от дверей, вмешался в разговор Могутченко.

Бойцы и Полозов вскочили, но начальник отдела, козырнув бойцам и отмахнувшись от рапорта, прошел сразу в комнату Полозова, жестом пригласив его с собой.

— Что это за спектакль?— спросил он, раздеваясь,

— Это тот самый табак, который курил человек, приходивший к Когутам,— ответил Иван.— Он же был в числе троих, убивших Галину.

— Любопытно,— заинтересовался Могутченко.— Похоже, следы ведут в. Восточную Сибирь или на Дальний Восток. Любопытно. Докладывай, что у тебя здесь?

Иван начал докладывать. Он старался говорить сжато, только самое главное, но беседа все же затянулась на несколько часов. Шестичасовой, с которым намеревался уехать Могутченко, давно прогремел колесами по рельсам, а разговор был в самом разгаре. Особенно заинтересовало начальника отдела сообщение о пристрастии покойного Когута к рассказам о золоте и умозаключение Полозова о карте, разрезанной на куски, о стремлении бандитов завладеть тем куском карты, который, видимо, хранил Когут.

— Сдается мне, что насчет карты ты угодил в яблочко, башковитый черт,— с явным удовольствием констатировал Могутченко.— А насчет золота, были слухи. Я тебе сообщал. На такую же версию нас и сейчас наталкивают некоторые донесения.

Услышав снова непонятное ему слово «версия», Иван настороженно покосился на начальника. «Не смеется ли чертов мотрогон,— мелькнуло в голове молодого чекиста,— Может, разыгрывает, как тогда Горин? »

Могутченко удивленно посмотрел на Полозова.

— Ну, что замолчал?— поторопил он Ивана.— Валяй дальше.

— Так говоришь была и такая версия?— спросил Полозов.

— Была. Не совсем такая, как у тебя, но и ее придется отрабатывать.

— А что ее отрабатывать, раз она версия,— пытаясь нащупать значение этого непонятного слова, пренебрежительно махнул рукой Иван.

— Ну, брат, нет,— категорически отсек Могутченко.— Любую версию отработаем до конца.

— Да, конечно, если так...— неопределенно протянул Иван и вдруг, решившись, честно спросил у начальника:

— Скажи ты мне, что значит версия, слово это?

— А-а!— улыбнулся Могутченко.— Версия, это когда мы начинаем объяснять, как совершено преступление. Ведь убийство Когутов можно объяснить по-разному. Каждое объяснение и будет версией. Но правильным-то будет только одно объяснение. Вот пока его найдешь, несколько версий отрабатывать приходится.

— Так мы всегда это делаем, только версией не называли,— усмехнулся Иван.

— Ладно, это дело десятое. Поедешь учиться, не только про версии услышишь. Давай о Когутах,— вернулся к прежней теме Могутченко.— Как же ты думаешь выйти на бандгруппу? Выкладывай свои наметки.

Узнав, что Иван уже несколько ночей провел в засаде в пустом домике на шестьсот второй версте, начальник отдела нахмурился и с минуту сидел молча. Иван с тревогою ждал, одобрит Могутченко его план или признает опасным и запретит дежурство в домике.

— Быстро они сумеют сорвать дверь в сени?— наконец нарушил молчание начальник отдела.

— Минут десять провозятся,— ответил Иван.— В темноте все же орудовать будут.

— А не заставят они отбить дверь Немко?

— Могут,— согласился Иван.— Но мы об этом будем знать заранее.

— Напарника себе надежного бери, и в случае чего не церемонься. Нападай первым, выводи их из строя, только смотри не наповал,— приказал Могутченко, и Полозов облегченно вздохнул.

— У меня есть одна идея,— решил он перейти к самому трудному.— Не знаю только, как ты на нее посмотришь.

— Валяй,— добродушно кивнул Могутченко, набивая самосадом трубку.— Идеи-то они разные. Бывают гениальные, а бывают и похуже...

— В разговоре с Галиной Данило Романович сказал, что он может унести с собою в могилу то, что нужно бандитам.

— Ну и что же?— выпустив целый клуб дыма, спросил Могутченко.— Ведь вся одежда была проверена. Кусок карты — это не папиросная бумажка.

— А если карта на материи, скажем, на полотне?

— Да-а-а!— протянул Могутченко.— Выходит, придется и в домовине потревожить покойного Когута.

Иван молчал, довольный, что начальник отдела пришел к такому же выводу. Могутченко же после краткого раздумья сказал:

— Ладно. Если надо будет, раскопаем и могилу. Только это в самую последнюю очередь, когда будем уверены, что больше искать негде. В конце концов если карта в могиле, то никто ее оттуда не украдет.

— Конечно,— согласился Иван.— Когда разыщем бандитов и узнаем, что карта на полотне или шелке. Иначе не имеет смысла. Бумагу мы бы обнаружили.

— Значит, ты считаешь, что Когутов убили из-за карты, а карта нужна бандитам, чтобы найти золото, Бандиты прибыли с Востока; может быть, с родины Когута, так как они курят табак с опиумом, в здешних местах неизвестный. Похоже на правду. Вообще-то сдается мне, что ты попал в десятку.

— По-моему, это наиболее правильная версия,— подтвердил Иван, сам не заметив, как с языка сорвалось новое слово.— Вот только насчет золота не ясно. Не стал бы Данило Романович его от советской власти скрывать. Да и след его деревяшки среди следов бандитов тоже все путает.

И вдруг догадка озарила Могутченко. «След деревяшки, но ведь вчерашний двойник Когута тоже был на деревяшке», В мозгу почти зримо встала картина. Боец Старостин, увидев с полотна железной дороги подозрительных людей, шатавшихся по дворику Когутов, окрикнул их. Помня приказ командира, Старостин готов был стрелять, даже карабин поставил на боевой взвод, но видя «шкандыбавшего» впереди незнакомцев Когута, успокоился и подпустил их к себе. Видимо, только в последнюю минуту он понял, что к нему подходит не Данило Романович, и удивился. В последний раз удивился.

Могутченко искоса взглянул на задумавшегося Ивана. «Сказать или не сказать? Не скажу. Если узнает про двойника, его тогда никакими приказами не удержишь. Сразу кинется по следу и нарвется на пулю из засады. Эти стервецы чужую жизнь ни в грош ставят. Нет, пусть уж он бандитов в засаде ждет, пусть они его пули глотают. Паршивую траву из поля вон».

— Насчет когутовского следа выкинь пока из головы,— заговорил Могутченко.— Сам же ты не веришь, что покойник был способен на такое. Позднее все выяснится. Выкладывай, что у тебя еще?

Услышав о связях Кабелко с «Николаем Угодником», Могутченко возликовал, но сразу же насторожился.

— А ты в отношении его что-нибудь делал?

— Не имел права,— недовольно процедил Полозов.— Пусть этим делом Горин занимается.

— Правильно,— одобрил начальник отдела.— Горин сейчас на Камышинском разъезде. Там в поселке Безводное три бывшие монашки живут. Наладили, боговы невесты, обновление икон. Уже в четырех церквах их работа людям головы морочит. Но там дело ясное, к вечеру закончит. Завтра с двухчасовым подъедет сюда.— Могутченко помолчал, подумал и добавил:— Минут за двадцать до приезда Горина подойди к конторке Кабелко. Как будто случайно. Горин попросит тебя поприсутствовать при допросе этого хлыща.

— Ясно,— кивнул головой Иван.— Только, чтобы он долго не возился.

— И, пожалуй, это будет твой последний выход на станцию, до тех пор, пока не разыщешь бандитов.

— Это почему?— удивился Иван.

— Так нужно,— не допускающим возражения тоном подчеркнул начальник отдела.— Завтра, когда будешь около «багажки», делай вид, что тебя снова хворь одолела, что целыми днями будешь отлеживаться. В засаду выходить будешь уже затемно, с вечера пусть патрули по линии походят, да почаще против домика Когута перекуры устраивают. Ясно?

— Ясно.

— Пусть бандиты думают, что тебе не до них. Вижу, что ты бойцов подтянул, на станции ни одного не встретил. Введи готовность номер один. Чтоб, кроме как на посты,— никуда. Ну, да я об этом еще с Козариновым поговорю. А ты изображай из себя болящего раба божия, но кроме когутовского домика, держи на прицеле и «Миколая Угодника». Да, вот что. Ты ведь из Красавской области. Логунова Артамона Феоктистовича случайно не знаешь?

— Знаю и даже не случайно,— усмехнулся Иван.— По седьмому году меня отец к нему борноволоком пристроил. Три года на него отхрептюжил.

— Что он за человек?

— Зверь-мужик. Точнее сказать, настоящий гад,

— А если еще точнее?

— Два младших сына у него в полиции служили. С белыми ушли. Старший — с зелеными путался, говорят, убили во время Черновлянского восстания, в двадцатом. Сам во время гражданской два раза сидел, но как-то сумел выкрутиться. Говорят, зять помог. Логунов дочку за начальника волмилиции выдал. Красавица была. Начальника-то милиции позднее чека расстреляла за связь с бандитами, а старик уцелел. Вот, пожалуй, и все, что я о нем знаю. А разве он здесь?

— Здесь, на заготовке. В «аэроплане» с целой артелью.

— Ну на работу он лют. И себя заморит и из работников жилы вытянет. Значит, снова вонять начал?

— Не без этого. Сдается мне, что ты с ним еще встретишься, когда вылечишься от болячки, что на шестьсот второй версте.

Было уже совсем темно, когда Могутченко, запретив Полозову провожать себя, вышел из казармы, что бы идти на станцию и, не дожидаясь ночных пассажирских, с каким-нибудь товарным составом уехать на Узловую. Проходя через общее помещение казармы, он кивком позвал с собою Козаринова. Минут через двадцать отделкой вернулся и сразу же прошел в комнату Полозова.

Иван надевал полушубок, чтобы отправиться в засаду. Но сегодня он не сунул, как обычно, за отворот полушубка наган. Револьвер так и остался лежать под подушкой, а Полозов перекинул через плечо ремень с колодкой маузера. Увидев входящего отделкома, спросил:

— Кто сейчас в наряде?

— Отделение Злобина,— ответил Козаринов и, не дожидаясь дальнейших вопросов Полозова, добавил:— Как хотите, товарищ командир, но надо что-то придумать.

— Ты это о чем?— не понял Полозов.

— О ваших дежурствах в домике покойного. Ведь на целую ночь уходите.

— Ну и что же, не один иду. Кроме того, мы в засаде. Они не ждут нашего удара.

— Все равно,— упорно проговорил отделкой.— Случись что, пока постовой у моста поднимет тревогу да пока мы соберемся... В общем, мы все очень тревожимся.

— Кто это все?— строго спросил Полозов.— Разве бойцы знают?

— Никто ничего не знает,— заверил отделкой.— Только вы, я и Леоненко. Однако все догадываются. Не скроешь. И очень тревожатся.

— Пустяки,— Отмахнулся Полозов, но видя, что отделком упрямо насупился, спросил:— А ты что предлагаешь?

— Телефон будки шестьсот второй версты соединить только с нашей казармой. Телефон-то у Когутов еще не сняли. Вы придете на место, повернете один раз ручку аппарата, мы будем знать, что дошли и все в порядке. Прошло десять минут, вы опять — оборот ручки, и мы знаем, что у вас все в порядке.

— И так каждые десять минут?— злясь, спросил Полозов.

— Так каждые десять минут,— со спокойным •упрямством подтвердил Козаринов.— А если у вас там что-нибудь случится, вы дадите продолжительный звонок, и мы по тревоге за одну минуту к вам на помощь прибудем.

— Да понимаешь ли ты,— насмешливо заговорил Полозов,— что телефонный трезвон в пустом доме ночью и на путях будет слышен. В общем, мы бандитов предупреждать будем: «Не лезьте к домику на шестьсот второй версте. Там чекисты в засаде».

— Мы тоже не без понятия,— обиделся отделком.— Вы в аппарате скусите верх проволочки с молоточком, который бьет по звонкам. Вот я и кусачки приготовил. А в отверстие натолкайте ваты. Вот она. И в будке будет полная тишина.

— Значит, все продумано?— усмехнулся Полозов, затягивая поясной ремень.

— А как же. Все продумано,— согласился Козаринов.

— Теперь остаетсятолько просить начальника станции, чтобы он приказал отключить домик Когутов от общей линии.

— А чего его просить,— флегматично ответил отдел ком.— Какой дурак со станции в пустой дом звонить будет. Ни в жизнь.

— Но должен же кто-то отсоединение сделать?— рассердился на непонятливого отделкома Полозов.

— Так это уже сделано,— глядя в сторону, ответил Козаринов.— Я в гражданскую во взводе связи был. А здесь дело совсем плевое.

— Ну и ну!— удивленно протянул Полозов.— Со всех сторон обложил. Как медведя в берлоге,— и после небольшой паузы спросил:— Слушай, Козаринов, а ты часом не с Украины?

— Не-е-т,— удивленно ответил отделком:—Я из-под Пскова. Мы — скопские.

— То-то! А я уж думал, что вы с Могутченко земляки,— вздохнул Полозов.— Ты такой же настырный,— Полозов говорил сердито, но Козаринов почувствовал одобрение в голосе командира.

— Что ж, у начальника отдела характер правильный,— удовлетворенно рассмеялся он.— Я уже пятый год под его началом хожу. Вот тут, товарищ командир, кусачки и вата.

Положив в карман сверток с кусачками и ватой, Полозов вышел из казармы. Через десяток минут они с Леоненко уже бежали по лесу к дому Когутов. Но перед тем как пуститься в путь, уже стоя на лыжах, Леоненко сказал Полозову:

— Товарищ командир, «Никола Угодник» хочет говорить с Немко.

— Когда?

— Завтра ночью. После вечернего восьмичасового.

— И угодникам приходится по железнодорожному расписанию работать,— усмехнулся Полозов.

— А как же,— согласился боец.— Ведь Немко в часах не разбирается.

— Где состоится встреча?

— Немко не говорит, угодник запретил. И о вызове-то Немко от радости проболтался. Очень мы с ним подружились.

— Надо тебе побывать на встрече.

— Есть,— спокойно ответил бывший пограничник.

— Если встреча состоится, позови угодника ко мне,— приказал Полозов.— Авторитетно позови, чтобы не отказался и не удрал.

— Ясно, товарищ командир. Сделаю.

И еще одну ночь провели Полозов и Леоненко в пустом домике на шестьсот второй версте. Полозов выполнил все, что советовал Козаринов. Отвинтив звонки телефонного аппарата, он добрался до молоточка и отделив его кусачками, обмотал остаток стерженька ватой. Все это было проделано на ощупь, в почти кромешной темноте. Дав условный короткий звонок, Полозов остался дежурить, приказав Леоненко отдыхать.

Необходимость каждые десять минут давать сигналы по телефону вполне устраивала Полозова. Меньше дремалось. Рядом, уткнув нос в поднятый воротник полушубка, тихо посапывал Леоненко. За окном медленно тянулась темная лесная ночь. Очень редко — два-три раза за дежурство — ее взрывал грохот и яркий свет пролетавшего по путям поезда. Но даже грохот поездов не мог разбудить крепко спавшего, несмотря на холод, Леоненко. Не стал тревожить уставшего за весь день бойца и Полозов.

А в ту минуту, когда Иван, руководствуясь советами отделкома Козаринова, портил телефонный аппарат в домике Когутов, Могутченко, убедившись, что до поезда, с которым он мог бы добраться до Узловой, осталось еще около двух часов, убивал время. Он взглянул в аппаратную, но, убедившись, что на дежурстве один из напарников Сергея, прошел в кабинет начальника станции. Жеребцова в это время уже не было, однако сторож знал начальника отдела в лицо и по его просьбе беспрекословно отпер кабинет. Могутченко позвонил на Узловую и приказал Сазонову вызвать к его приезду следователя Горина и двух молодых сотрудников, совсем недавно прибывших в распоряжение отдела. Затем Могутченко походил около вокзала, прошел мимо багажной, где днем царил Кабелко и, убедившись, что времени еще «вагон и маленькая вагонетка», отправился к единственному шумному в эти часы месту на станции — к «погрузке». Могутченко любил ночные работы дружного коллектива людей на улице, под открытым небом. Может быть, это осталось у него от ночных вахт в штормовом море, когда озлобленно ревущей стихии бушующего океана противостояла коллективная воля четырех-пяти десятков отчаянно смелых людей, вступивших в единоборство со вздыбившейся пучиной.

Погрузка работала круглые сутки. Укрепленные на высоких столбах, длинные, со стеклянным колпаком внизу, керосиновые фонари особой конструкции заливали всю площадку погрузки ярким, но ровным светом. Было светло, почти как днем. Только тени, отбрасываемые людьми и предметами на истоптанный снег, были контрастнее и четче дневных.

На погрузке стояли всего три большегрузные платформы. Поэтому работала только одна артель грузчиков. Несмотря на довольно крепкий мороз, они были одеты легко. Большинство в расстегнутых ватных телогрейках, а некоторые вообще в одних рубахах. Поднимать длинные и толстенные — в два обхвата — кряжи наверх почти загруженной платформы всего лишь с помощью веревок и лежаков — дело нелегкое. Механизации никакой, только мускульная сила. И все же эта тяжелая работа делалась небольшой артелью грузчиков споро, без суеты и, казалось, очень легко, без напряжения.

Огромный восемнадцатиаршинный сосновый кряж, имевший в верхнем отрубе десять-двенадцать вершков, сброшенный со штабеля, укладывался комлем на короткие деревянные сани. Усталая, заиндевевшая лошаденка, выгибая от напряжения хребет, подтаскивала его к лежакам. Здесь концы кряжа захватывались длинными веревками. И вот, подчиняясь согласованным усилиям всего пяти-шести стоявших наверху платформы людей, кряж вкатывался наверх, почти на высоту двухэтажного дома.

Могутченко стоял и смотрел на эту дружную работу. Ему захотелось сбросить полушубок, самому взобраться на платформу и, напрягая все силы, также вкатывать наверх тяжелые сосновые бревна.

«Черт бы взял всю эту контру недобитую, что путается у нас под ногами. Без нее и мы не нужны были бы»,— со злостью подумал Могутченко, сознавая, что еще не скоро, а может быть, и никогда не удастся ему уйти с чекистской работы.

Почти двенадцать лет отданы морю, но, видно, никогда уж не вернуться ему на корабль, не зажить той особенной моряцкой жизнью, к которой напрочно прикипела душа. Воспоминанием о тех годах остались только пенковая трубка да друзья-моряки, с которыми, в первые дни революции сошел он с палубы корабля на севастопольские улицы, чтобы драться за советскую власть.

Да и много ли осталось этих дружков, старых моряков. Умели они биться за власть Советов, да не умели хранить свои буйные головы.

Могутченко вздохнул, глубоко втянув в легкие свежий морозный воздух с сильным привкусом мерзлой хвои и смолья.

Не время думать о печальном. Вздохами не поможешь, а революция знает, где должен быть черноморский моряк Могутченко.

Хорошо сейчас здесь. Мороз, и все же падает редкий снежок. Легкие пушинки, словно в задумчивости, медленно ложатся на землю, не потревоженные даже малейшим дыханием ветерка.

— Но, но!. холера!— вдруг прервал лирические раздумья старого моряка чей-то бас. Здоровенный возчик, схватив правой рукой за оголовье саней, помогал своей лошаденке втащить тяжеленное бревно на лежаки.— Но, милая, чтоб тебя разорвало!..

Вглядевшись, Могутченко узнал в возчике Петрована. Значит, операция Алешки помогла. Стыд оказался сильнее суеверного страха.

Дождавшись, когда возчик свалит на лежаки бревно и повернет свою лошаденку к штабелю, Могутченко окликнул его.

— Петрован? Здоров, браток!

— Никак это вы, товарищ начальник?— спросил возчик, вглядываясь в подходившего к нему Могутченко.

«Хитришь, салага,— подумал начальник отдела, подходя к возчику.— Сейчас тебе балачки со мной разводить — нож вострый. Ты бы рад сейчас сигануть крепче, чем вчера, от мертвяка».— Но ничего этого Могутченко не сказал, а, наоборот, прикинулся удивленным.

— Вот не ждал тебя увидеть здесь,— сообщил он, здороваясь с Петрованом.— Я ведь слышал, ты на лесовозке был.

— Был, а сейчас сюда подался,— ответил Петрован, делая вид, что его очень заботит, в пору ли лошаденке хомут, не жмет ли где.

— А грошей здесь гуще дают или как?— поинтересовался начальник отдела.

— Пока не знаю, артелью работаем,— ответил Петрован.— Веселее здесь, на народе, поэтому и пришел сюда.

— Вот это ты, браток, правильно сообразил,— с полной серьезностью ответил Могутченко,— на народе веселее, а здесь главное и светлее. Живого человека с мертвяком никак не спутаешь.

— Попался бы мне этот сукин сын еще раз,— вдруг с яростью проговорил Петрован.— Я бы из него мартышек понаделал. Вся деревня зубы скалит...

— Если бы понаделал,— с ехидным укором посочувствовал Могутченко.— А то ты, говорят, так дернул с переезда, что на полчаса раньше всех в деревню примчался. А ведь твои дружки тоже не зевали, погоняли лошадей в хвост и в гриву. Но догнать тебя не могли. Где им, лошади-то у них заморенные, не тебе чета.

Петрован угрюмо посопел носом и, глядя в сторону, проговорил:

— Вы-то вот смеетесь, а мне любому каждому, кто в черной бекешке ходит, морду набить хочется.

— Ты хоть рассмотрел мертвяка-то как следует?— смеясь, спросил Могутченко.

— Где там,— махнул рукой Петрован.— Первым-то Иван Егорович, он на головных санях ехал, голос подал. Визжит, как охрипший петух, с перепугу, должно быть: «Чур! Чур меня!.. Данило Романович! Сгинь! Сгинь!.. Рассыпься!..» Выглянул я, глядь: и впрямь Когут ко мне направляется. Ну я и рванул. Не успел даже сообразить, что к чему, а ноги уже сами на галоп перешли.

— Схватить бы тебе того мертвяка, для успокоения души накостылять ему шею, а затем к нам притащить,— сквозь смех выговорил Могутченко.

— Если бы успел сообразить,— сокрушенно ответил Петрован.— А теперь хоть из деревни беги. Смеются все. Еще этот Алешка. Так разрисовал меня девкам, что те только взглянут на меня, так и валятся с хохоту. Вот ему, стервецу, я наверное накостыляю. До свиданья, товарищ начальник. Если где увижу этого прохвоста с деревяшкой, до полусмерти изобью, а потом к вам представлю.

Он отъехал, а Могутченко пошел к станции.

VIII Допрос Кабелко

Двухчасовой «Москва — Пермь» запаздывал. Иван, словно бы случайно встретивший Кабелко у дверей его «багажки», успел уже о многом переговорить с ним, пожаловаться на свою обострившуюся болезнь и теперь с нетерпением поглядывал на часы. Стрелки показывали пять минут третьего, а станционный колокол, обычно оповещавший о выходе поезда с соседней станции, все еще не звонил. Кабелко, невысокий, тщедушного телосложения юноша с нездоровым, одутловатым лицом, на котором, несмотря на трещавшие на дворе морозы, пестрели веснушки, был явно польщен тем, что с ним беседует сам командир охраны.

Он уже успел рассказать Полозову, что ждет с двухчасовым кровать с никелированными спинками и блестящими шариками. Такие кровати были предметом самых горячих мечтаний всех женихов и невест. Кровати эти готовились частными предприятиями, во множестве созданными нэпманами, и высылались только наложенным платежом по объявлению.

— Я и вам очень советую следить за объявлениями,— алчно поблескивая бусинками глаз, рассказывал Кабелко.— Сейчас только по объявлениям и можно приобрести ценную вещь для устройства удобной жизни. Сейчас я послал заказ на лампу с абажуром и швейную машинку фирмы «Зингер». Очень нужные вещи.

— А сколько стоит кровать?— поинтересовался Иван.

— Тридцать рублей,— ответил Кабелко и, значительно поджав тонкие губы, помолчал, ожидая со стороны собеседника выражения удивления. Иван, хотя его и действительно поразила высокая цена, не сказал ни слова. Он только прикинул в уме, что за эту цену, мужик мог бы купить трех хороших коров. «Откуда этот хлюст достал такие деньги?— подумал Иван.— Да еще зингеровская машина и лампа с абажуром тоже недешево стоят. А Кабелко получает всего семь рублей в месяц».

— С панцирной сеткой, вся никелированная, на спинках четыре больших шарика и десять маленьких,— начал расписывать свое приобретение Кабелко, думая, что Иван молчит, потому что поражен, и, понизив голос, добавил:— Двухспальная.

— Ну, раз двухспальная, тогда, конечно, и машина швейная нужна и лампа под абажуром,— улыбнулся, подмигнув, Иван.— Значит, дело к свадьбе идет. С самим начальником станции породнишься.

Кабелко густо покраснел, но решительно опроверг догадку Ивана.

— Нет уж! Что уж тут! Начальник станции только на станции начальник. А сейчас каждый молодой человек должен перспективу иметь. Нет, вы об этом деле и не подозревайте.

С перрона донесся отрывистый звон колокола, и Кабелко оживился.

— Подходит. На двадцать минут запоздал. Извините, мне надо к багажному вагону.

Полозов вместе с Кабелко вышел из «багажки».

— Митрофан! Эй, Митрофан! Куда ты провалился,— кричал Кабелко, разыскивая угрюмого, всегда хмельного мужика, работавшего на станции сторожем и одновременно грузчиком.

— Здеся я. Чего орешь?— прозвучал непочтительный ответ из-за угла.

— Беги прямо к багажному,— приказал Кабелко.

— Когда подойдеть, тогда и побегим,— не покидая облюбованного места, ответил Митрофан.

Подошел поезд. Прислонившись плечом к стене «багажки», Полозов наблюдал, как дюжий Митрофан тащил, взвалив на спину, два больших плоских тюка, зашитых в плотную рогожку.

Кабелко шагал следом, готовый подхватить своими немощными руками дорогой груз, если у Митрофана не хватит сил.

Горина Иван увидел, когда он уже у самой «багажки» заговорил с Кабелко.

— Вы Кабелко?

— Я Кабелко,— ответил тот, недовольный, что его отвлекают.— Вам что? Коли грузы, то с этим поездом не уйдут. Надо было раньше позаботиться.

— Да нет, не груз. Просто мне надо поговорить с вами.

— Поговорить?— Кабелко настороженно уперся взглядом в Горина.— Я сейчас на работе. Если разговор служебный...

— Да, служебный. Мы закроемся в вашей «багажке» и поговорим. Вот мой документ,— протянул Горин удостоверение.

Пока шел этот разговор, стоявший неподалеку в позе праздного наблюдателя Полозов определил, что Горин здесь не один. Два молодых, кряжистых парня лет по двадцати определенно приехали с ним, хотя и держались вдали от него. Оба по одежде походили на лесорубов, и ни у кого на станции не могли вызвать подозрения. Но наметанный взгляд чекиста подсказал Полозову, что эти еще чужие и незнакомые парни в нужную минуту могут стать ему крепкими и надежными помощниками.

Между тем Кабелко, прочитав поданный ему Гориным документ, весь сразу сникший, с посеревшим лицом, испуганно лепетал:

— Я, право, не понимаю... у меня все дела в порядке... грузы и прочее...

— Обо всем этом мы поговорим в вашей конторке,— прервал его лепет Горин.— Пойдемте. Хотя нет. Надо, чтобы кто-нибудь присутствовал при нашем разговоре. Кого бы пригласить?

Ближе всех к Горину и Кабелко стоял Полозов. Ему явно было нечего делать. Горин, сделав вид, что впервые видит Полозова, позвал его.

— Товарищ! Можно вас на минуточку?

Через десять минут допрос Кабелко в запертой «багажке» шел полным ходом. Исподволь, без нажима, Горин заставил Кабелко повести рассказ обо всем, что произошло с ним прошлым летом. Кабелко, поначалу струсивший, почувствовал, что следователя интересуют только люди, с которыми ему довелось встречаться прошлым летом, осмелел и начал держаться свободнее. Он описал всех, с кем имел дело за последние месяцы, и каждому из них дал свою оценку. Все оценки были пренебрежительными. Даже предмет своих увлечений и страданий — двух дочерей начальника станции — и тех не пощадил язвительный Кабелко. Но вот он припомнил, что примерно в середине июля несколько дней помогал Когуту пилить дрова.

— Подработать решили?— полюбопытствовал Горин.

— Что вы,— возмутился Кабелко.— Заработаешь у такого. Он если полтинник заплатит, то на два рубля поту выжмет.

— Да, здоров был покойник,— согласился Горин.— За ним в работе не угонишься. Как же вы целых пять дней держались?

— Свой интерес имел,— уклончиво ответил Кабелко.— Для вас он бесполезен.

— Сердечные дела,— понимающе произнес Горин, лукаво подмигнув, спросил:— Ну как?

— Все шло как по-писаному,— самодовольно улыбнулся Кабелко.— Да старый хрыч вдруг взбеленился.

— Здорово вам влетело?— сочувственно осведомился Горин.

— Разве я позволю такое с собой?— снова, но не столь уж искренне возмутился Кабелко.— Я ушел и все.

Но эта не очень приятная для юноши деталь не заинтересовала следователя. Он снова вернулся к первым дням знакомства Кабелко с Когутом. Выяснилось, что Кабелко не раз бывал в домике Данилы Романовича, выбирал книги, даже подолгу сидел у книжных полок.

— Я ведь не всякую книгу читать буду,— разъяснил Кабелко.— Я сначала обязательно в конец загляну. Есть ли про счастливую любовь и свадьбу? С десяток книжек полистаешь, пока решишь, какую взять.

— И Когуты ждали, пока вы копались в книгах?— удивился Горин.

— Совсем даже нет. Бывало, Когут в обход, Галина в магазин на станцию, а я все сижу, просматриваю.

— Ждете, пока хозяева вернутся?— уточнил Горин.

— Да нет. У них в сенях дверной крючок сам закидывается. Поставишь его на попа, дверью хлопнешь — и готово.

— А как же потом хозяева попадали в дом?

— У них из крепкой проволоки крючок такой хитрый был, с коленом. В маленькую дырочку, что в верхнем углу двери, просунут и крючок как-то поднимут. Когут говорил, что у них в Сибири таким способом амбары закрывают. Только не на крючок, а на запор. Посторонний человек ни за что не откроет.

Горин внес эти детали в протокол и спросил:

— Много людей ходило к Когутам?

— Да кто его знает,— неуверенно ответил Кабелко.— При мне никто ни разу не заходил. Летом, когда рубки леса нет, у нас на станции народу вообще мало.

— Кто еще мог знать о том, как закрывались сенные двери Когутов?— в упор посмотрел на допрашиваемого Горин.

Кабелко не ответил. Этот, невинный на первый взгляд, вопрос сильно смутил его. Но Горин не дал ему возможности собраться с мыслями.

— Кто?— настойчиво повторил следователь.

— Откуда мне знать?— нервно дернул плечами Кабелко.— Не знаю.

— А кому вы говорили об этом?

— Никому,— подняв обе руки, словно защищаясь от удара, испуганно ответил Кабелко.

— Врете,— отрезал Горин.— Слушайте внимательно.

Кабелко сидел, как ушибленный, и, замирая от страха, слушал ровный голос Горина. Оказывается, этот неизвестно откуда взявшийся человек знал о нем, скромном весовщике с маленькой станции, больше, чем сам Кабелко знал и помнил о себе.

Горин спокойно и бесстрастно доказал, что такой человек как он — Кабелко, мечтавший об аристократических предках, не мог из-за увлечения чужой женой пойти пилить дрова к путевому обходчику. На станции этот поступок вызвал усмешку. Дочери начальника станции вдоволь поиздевались над своим поклонником. Кабелко поежился. Откуда этот человек знает о том, что произошло давно и без посторонних лиц? А Горин продолжал приводить доказательства, что силой, заставившей Кабелко стать пильщиком дров, были страх и выгода. Кабелко хорошо заплатили за его роль соглядатая, а чтобы он не обманул оплативших, его припугнули.

— Так все это было?— неожиданно оборвав плавную речь, резко спросил Горин у Кабелко.

— Так,— непроизвольно вырвалось у Кабелко, но затем спохватившись, он хриплым голосом добавил:— Только не было ничего такого. Напрасно вы все это говорите.

— Значит, «варшавскую» кровать, швейную машину «Зингер» и все прочее вы оплатили за счет своих сбережений?— насмешливо спросил Горин.

— Да-а!— неуверенно протянул Кабелко.— Я копил...

— И поэтому до июня вы ежемесячно занимали два-три рубля, чтобы дотянуть до получки?

«Господи, даже это знает,— тоскливо подумал Кабелко.— Значит, за мною кто-то следил».

— За всю ту ерунду, что вы получили и еще получите по объявлениям, вы уже уплатили больше, чем заработали за год. Вас целый год кто-то должен был кормить, одевать, обувать и даже предоставлять квартиру.

«Следили, определенно следили,— с ужасом думал Кабелко.— Но кто и когда?»

— Значит, вы не хотите говорить?— услышал он голос Горина.— Тогда мы запишем в протоколе, что вы отказались дать показания, и дело с концом. Пусть вас уличат ваши сообщники.

Горин правильно рассчитал удар. На мало-мальски смелого такой прием не произвел бы никакого впечатления. Но Кабелко был трус, и его мелкая душонка завистливого и жадного себялюбца сразу же юркнула в пятки.

«Отказался дать показания»,— повторил про себя Кабелко. Ему послышалось, что в этой стереотипной фразе выражается его враждебность к советской власти, нежелание считаться с нею. О, это слишком страшно. Он не хочет ссориться ни с советской властью, ни с законом, особенно когда они говорят с ним через таких людей, как этот следователь. Ведь он ничего плохого не сделал. Он лично ничего не сделал. Делали другие. Правда, он этим людям оказал кое-какие услуги, но ведь не по своему желанию. Это они его заставили. Он сам никогда не стал бы делать ничего такого, что могло привлечь внимание этого всезнающего следователя.

— Значит, от дачи показаний отказываетесь?— чуть повысил голос Горин.

— Нет, зачем же,— забормотал Кабелко и вдруг, жалко улыбнувшись, спросил:— Вы меня не посадите, если я расскажу вам все, что знаю?

— Мы арестуем только в крайней необходимости.

В данном случае много зависит от вас. Вернее, от того, насколько вы будете чистосердечны.

Полозов с нетерпением взглянул на часы. Допрос явно затягивался. Кабелко молчал, видимо, не решаясь начать признание и боясь отказаться от показаний. И, словно помогая перепуганному парню обрести храбрость, Горин добродушным тоном спросил его:

— Зачем вам понадобились аристократические предки? Ведь ваш отец и сейчас портняжит в Минске.

— Да, с этого-то все и началось,— облегченно, словно переступив порог, заговорил Кабелко.— Имел такую глупость сказать одной легковерной гражданке, что, мол, я не из простых. Тут и понесло.

— Что, неприятности были?— улыбнулся Горин.

— У меня нет,— ответил Кабелко.— Отец в письме спрашивал, не натворил ли я чего, а то, мол, у него интересуются, кто были его папа и мама.

— Ясно,— расхохотался Горин.— Здесь аукнулось, а там откликнулось. Но это не страшно. Никто в ваше графское происхождение не поверил.

— Вы не поверили, а другие поверили,— запинаясь, проговорил Кабелко.

— Когда это случилось?

— Еще в конце августа,— негромко ответил Кабелко. Он пошарил в карманах и, ничего не найдя там, кроме платка, начал нервно теребить его.— Ко мне, сюда в багажку, пришел человек по фамилии Парфенов и сказал, что знал моего отца графа Кабелко.

— Врал,— перебил Горин.— Тот Кабелко, которого расстреляли за участие в диверсии в двадцать пятом, никакой не граф. Обычный варшавский сутенер, до революции прапорщик царской армии.

— Конечно, врал,— уныло согласился Кабелко.— Но я испугался. Он, хоть и не грозил, но я все равно испугался.

Кабелко вытер грязным измятым платком вспотевший лоб и умолк.

— Что потребовал от вас Парфенов?— резко спросил Горин.

— Чтобы я почаще бывал у Когутов и обо всем сообщал ему.

— А еще?

— Больше ничего,— замялся Кабелко.

— Врете! Вы что же, провести нас думаете?

Кабелко молчал, сворачивая в жгутик совсем посеревший от пота и грязи носовой платок.

— Ну!— крикнул на него Горин.— Что еще требовал от вас Парфенов.

— Карту,— тихо, почти шепотом, проговорил Кабелко.

— Какую карту?

— Обычную. Географическую. Только разрезанную и очень подробную.

— Крупномасштабную?

— Да. Парфенов так ее назвал.

— Где вы ее искали?

— Везде. И в книгах, и в одежде, которая на виду. Даже в сундуках.

— Нашли?

— Нет.

— Где живет Парфенов?

— Ей-богу, не знаю. Он говорил, что работает в Лесохиме на подсобке. А лесохимцы летом все в лесу живут.

— Парфенов приходил один?

— Всегда один, когда ко мне шел. Но два раза я его видел с несколькими такими же, как он.

— Где видели?

— Да здесь же, на станции. Первый раз он их встречал. Их трое к нему приехали, с двухчасовым ночным. А второй раз они в ларек за продуктами приходили.

— Как зовут Парфенова?

— Не знаю. Он не сказал.

— Где вы с ним встречались?

— Он всегда сюда приходил. Тут ведь всегда народ толчется.

— Что вы рассказывали ему о Когуте?

— Все.

— И про крючок в доме Когута?

— И про крючок,— шепотом подтвердил Кабелко и умолк. Он, видимо, ожидал, что Горин после этого признания сразу же арестует его. Но следователь, прекрасно понимавший состояние перепуганного парня, после долгой паузы спросил:

— Сколько вам платил Парфенов?

— По-разному,— покраснел Кабелко...— Когда пять, когда семь рублей, а раза два по десяти.

— Щедро,— констатировал Горин.— Когда вы его видели в последний раз?

— Вчера под вечер.

— Что он вам приказал?

— Велел сказать Немко, что «Николай Угодник» завтра явится ему.

Выдержка на этот раз изменила Горину. Услышав о скором явлении «Николая Угодника», он широко открыл рот, а глаза, как говорится, «полезли на лоб». Но, заметив предостерегающий жест Полозова, стоявшего у стены за спиной Кабелко, следователь сдержал вертевшееся на языке восклицание и, помолчав, будничным тоном спросил:

— И часто вам приходится быть курьером «Николая Угодника»?

Ничего не заподозривший Кабелко вначале не понял вопроса, а затем, уразумев, начал шепотом подсчитывать, загибая пальцы.

Между тем Полозов несколько раз принимался разглядывать четвертушку бумаги, пришпиленную конторскими кнопками справа на стене. Это было расписание товарных поездов, проходивших через станцию. Написано оно было рукою Кабелко, что и удостоверяла кудрявая с замысловатыми росчерками подпись, красовавшаяся в углу четвертушки. Это безобидное расписание почему-то насторожило Ивана. Что в нем было необычного? Что оно напоминало?— Иван никак не мог вспомнить и все же чувствовал что-то особое в этом расписании.

Перечитав весь текст и не поняв, чем оно его встревожило, Иван начал рассматривать красивые четкие буквы и вдруг... Иван чуть не влепил кулаком по лбу. Как он мог забыть?! Анонимки! Ведь одна из анонимок была написана почерком, похожим на почерк Кабелко.

Иван вытащил из полевой сумки фотокопии анонимок. Да, несомненно, вот эта, самая длинная, была написана рукой кладовщика. Правда, Кабелко, трудясь над нею, видимо, старался писать не так, как обычно, но делал это так наивно, так неумело, что не требовалось специальной экспертизы для установления факта — анонимка и расписание написаны одной рукой.

Полозов за спиной Кабелко показал Горину фотокопию, затем кивнул на расписание. Горин сразу понял. Он ничего не ответил, но благодарно улыбнулся Ивану.

— Пять раз,— приняв благодарную улыбку на свой счет, радостно установил Кабелко количество вызовов Немко к «Угоднику»,— пять раз вызывал этого старого дурака. Летом было проще, Немко ночевал то в пустом складе, то под пакгаузами, то прямо среди штабелей леса. Можно было незаметно подойти и исчезнуть. Теперь труднее.

— Значит, этот самый Немко не знает, что именно вы передаете ему волю «Николая Угодника»?

— Конечно, не знает. Он же идиот. Он думает, что и в самом деле слышит голос с неба. Я ведь изменяю голос. Меня Парфенов обучил.

— А изменять почерк вас тоже Парфенов учил?— как бы между делом уточнил Горин.

— Как изменять? Какой почерк?!— сразу же завянув, упавшим голосом переспросил Кабелко.— Я не понимаю...

— Все вы понимаете, а кружитесь для того, чтобы нас обмануть,— резко оборвал отпирательства Кабелко Горин.— Ничего у вас не выйдет. Анонимку с клеветой на Когута вы писали измененным почерком. Так или не так?

Потрясенный Кабелко молчал. Мысли, как перепуганные мыши, метались в его голове. «И про анонимку узнали! Господи, что же теперь будет? За клевету на красного партизана мало не дадут, расстрелять могут. Господи, помоги! Никогда больше ничего такого делать не буду...»

Обычно равнодушный к религии, Кабелко сейчас страстно уговаривал бога помочь ему. На секунду у него в сердце даже вспыхнуло убеждение, что сейчас что-то произойдет и все изменится, все будет по-другому. Может быть, он спит и видит все это в тяжелом, кошмарном сне. Вот он проснется и..., но снова раздался голос Горина, и Кабелко почувствовал, как все внутри его холодеет. Нет, никакого чуда не будет, и он не спит, и все это не сон, а страшная явь.

— Что ж вы молчите?— насмешливо проговорил Горин.— Вспомнить не можете. Я вас спрашиваю, сколько Парфенов уплатил вам за анонимку?

— Двадцать пять рублей,— чуть слышно ответил Кабелко.— Я не соглашался...

— Дорого дал,— определил Горин.— Анонимка сделана бездарно. Мы ей не поверили и храним только для того, чтобы предъявить ее вам на следствии. Текст сами сочиняли?

— Нет, что вы. Парфенов принес черновик. Я только переписал.

— А где черновик?

— Парфенов все с собой забрал: и анонимку, и черновик.

— Понимаете теперь, в какую грязь вы залезли?— сурово глядя на Кабелко, спросил Горин.— Начали с придумывания аристократических предков, а кончили тем, что стали пособниками врагов. Да, да, не хватайтесь за голову, это именно так. Вы помогли Парфенову и его бандитам вначале оклеветать Данилу Романовича, а затем убить обоих Когутов и бойца охраны Старостина. Вы — соучастник бандитов, соучастник в убийстве советских людей.

— Я никого не убивал, честное слово, я никого и пальцем не трогал,— размазывая по лицу слезы, забыв про носовой платок, всхлипывал Кабелко.— Что я мог сделать? Он мне грозил. Он сказал, что никто ничего не узнает.

— Честные люди в таких случаях идут в ГПУ и все рассказывают. Но так делают честные люди,— Горин неумолимо жалил словами совершенно упавшего духом Кабелко.— А такие, как вы, соглашаются помогать преступникам, получают за это деньги и покупают себе «варшавские» кровати, дорогие лампы и прочую ерунду. Такие, как вы, думают, что советскую власть можно обмануть, скрыть преступление.

— Я не хотел этого... Я ничего не буду скрывать, я все расскажу, честное слово, все...— клялся Кабелко.

И он действительно начал рассказывать все снова. Нового Горин и Полозов услышали немного, зато Кабелко довольно точно описал наружность Парфенова и его дружков, а Полозов, кроме того, убедился, что карта, которую ищут бандиты, сделана не на полотне, а является обычной крупномасштабной военной картой какого-то района Восточной Сибири.

Наконец Горин закончил допрос и отпустил «понятого». Едва лишь за Полозовым закрылась дверь «багажки», Горин сказал еле живому от переживаний весовщику:

— Вот что, гражданин Кабелко. Арестовывать я вас пока не буду, а в дальнейшем все зависит от вас. Но вы должны помочь нам кое в чем.

— Да боже мой! Какой может быть разговор,— оживился Кабелко.— Конечно, помогу.

— Так и договоримся,— улыбнулся Горин.— Сейчас я познакомлю вас с вашими двоюродными братьями.

— Но у меня нет братьев!— снова перепугался Кабелко.

— Есть,— заверил его Горин.— Есть двое. Сейчас я вас с ними познакомлю.

Следователь вышел из «багажки», постоял у двери, закурил и вернулся обратно. Через минуту двое ранее, замеченных Полозовым парней вошли в «багажку».

— Познакомьтесь,— сохранив полную серьезность, сказал Горин.— Это ваш двоюродный брат Станислав Кабелко. А их зовут, того, что повыше, Василием, а пониже Ваней.

— Здравствуй, Стасик,— дружелюбно пробасил Василий и даже обнял растерявшегося Кабелко.

— Вот и свиделись,— радостно улыбнулся Ваня, принимая от Василия в свои объятия Кабелко, смотревшего на них остановившимися глазами.

— Вот что, товарищи,— перебил радостные излияния Горин.— Я сейчас уйду. С этой минуты вы, гражданин Кабелко, будете со своими братьями до самого их отъезда. А уедут они отсюда тогда, когда им прикажут. Может быть, уедут одни, может, и вместе с вами. Поняли? А сейчас вам лучше всего пойти и вспрыснуть приезд братьев. И вообще, Кабелко, вы должны проявлять побольше радости по поводу встречи.

— Выпить?!— ужаснулся Кабелко.— Во время работы. А начальник станции?

— Это не ваша забота,— успокоил его Горин.— Ни сегодня, ни завтра грузы на вашу станцию не поступят. Об этом мы позаботились. Ваша задача, Кабелко, показать своим братьям Парфенова и его людей. Показать, как только они здесь появятся. Ясно?

— Ясно,— без энтузиазма ответил Кабелко.— Постараюсь.

— Старайтесь, Кабелко, старайтесь. От этого многое зависит в вашей судьбе. А вы, товарищи,— сказал Горин «братьям»,— действуйте, как приказано. Я ухожу. Вы выходите минут через десять. Кабелко, запомните, с этой минуты без своих братьев вы никуда ни шагу.

Подождав, пока Горин выйдет из «багажки», Полозов негромко окликнул его и пошел вперед через железнодорожные пути к складу. Вскоре следователь догнал его. Они молча прошли на территорию склада, сели на бревно около начатого штабеля. Горин рассказал Ивану о появлении у Кабелко двух братьев.

— Чья это выдумка?— недовольным тоном спросил Иван.

— Могутченко приказал,— ответил тот.— Сам я в ваших оперативных делах не спец. Могутченко чем-то насторожен. Вчера он очень поздно приехал, а сегодня утром проинструктировал и сам ни свет ни заря куда-то умчался. А у тебя что, здесь горячо становится?

— Да нет, все по-старому,— ответил Иван.— Но с Кабелко вы что-то намудрили.

IX Бандиты ищут карту

Простившись с уезжавшим на Узловую Гориным, Иван торопливо зашагал к казарме. Крепкий морозец основательно пронимал молодого чекиста, и он, совсем забыв, что ему полагается изображать больного, шел широкой поступью сильного и здорового человека.

— Вас ждут,— встретил Полозова еще на крыльце казармы Козаринов.— Они там.

Недоумевая, кто его может ждать, Полозов вошел в свою каморку. За столом, положив голову на руки, крепко спал человек в богатой, теплой шубе с пушистым широким воротником. На голове спящего была какая-то необычная, похожая на боярскую шапка, отороченная коричневым, видимо, очень дорогим мехом. Полозову доводилось видеть такие шапки в городах, но там их носили нэпманы и спецы из самых крупных.

— Гражданин,— тронул Полозов спавшего за плечо,— что вам здесь надо? Кого вы ждете?

Спящий сунул руку под шапку, почесал затылок и, еще не поднимая головы, ответил:

— Тебя, чертушка, кого же больше.

Полозов узнал Могутченко. Вид начальника отдела рассмешил Ивана.

— Что, хорош я?— самодовольно спросил бывший моряк, приосанясь и привычным жестом, как бескозырку, сбив круглую отороченную мехом шапку на затылок.— Хорош?

— Лучше не придумаешь,— расхохотался Полозоз.— К ночи встретишь, подумаешь, что приснилось. Куда это ты в таком виде собрался?

— Не собрался, а уже съездил. Вернее, меня возили. В Богородское.

— В Богородское!— удивился Иван, но вспомнив, что там на кладбище похоронены Когуты и Старостин, насторожился:— А что, разве?..

— Вот именно:— А что, разве,— ворчливо передразнил Ивана Могутченко.— Прошлой ночью кто-то раскопал могилу и вытащил старого Когута из гроба.

— Вот это да-а!— изумленно протянул Иван и опустился на табуретку.— Опередили.

— Мы с тобой только нацеливали проверить могилу, а они уж тут как тут,— ворчал Могутченко.— Уж не подслушивали ли они что-нибудь чужими ушами?

— Чепуха,— опроверг подозрение начальника отдела Полозов.— Во взводе у меня ребята надежные, да и не могли они наш разговор слышать.

— Почему же эта сволочь раньше нас туда попала?

— Видимо, не только мы с тобой мозгами ворочать можем,— с сердцем ответил Полозов.— Оказывается, и у бандитов есть умные головы.

Могутченко недовольно крякнул, но ничего не ответил. Молчал и Полозов. Косвенное подозрение, высказанное начальником отдела, обидело его.

— Значит, ты думаешь, что бандиты искали в гробу карту?— уже спокойным тоном спросил Могутченко.

— Уверен,— ответил Полозов.— Пиджак с Когутастащили?

— В том-то и дело, что все оставили нетронутым. Только вытащили из гроба и все. Даже подкладку пиджака не подпороли.

— Зачем им ее пороть?

— А вдруг карта на материи?

— Карта обычная, на бумаге, видимо, военная двухверстка, и бандиты об этом хорошо знают.

— А тебе откуда это известно?

— Кабелко рассказал на допросе.

— А-а! Ну как он? Сразу раскололся?

— Пробовал крутить, да ведь Горин у тебя мужик насчет допросов опытный,— ответил Полозов. Мысли его все еще были заняты сообщением Могутченко. Начальник отдела, заметив, что его подчиненный думает о чем-то другом, сказал с иронией:

— У меня все хлопцы на подбор. Есть даже такие, которые по вопросу мертвяков могут дать дельный совет.

— Неужели?— без всякого интереса спросил Иван.

— А как же,— не отступал Могутченко.— Кто это тут вчера сказал Алешке с лесопилки, что лошадь ни за что не пойдет на покойника, а шарахается в сторону.

— Ну и что,— насторожился Иван.— Я сказал. И правильно. Лошадь нипочем не пойдет на мертвое тело.

Могутченко, раскуривая свою трубку, искоса насмешливо посмотрел на Ивана и вдруг, не выдержав, поперхнулся дымом и громко захохотал.

— Ох, чтоб тебя разорвало,— проговорил он сквозь хохот.— Специалист по сношениям с мертвяками. Профессор мне то же говорит: «Конечно, все это чушь несусветная, но с точки зрения демонологии подмечено совершенно верно и абсолютно логично. Для многих суеверных людей этот аргумент убедительнее целой лекции по атеизму».

— Эк тебя разбирает,— недовольно проговорил Иван, глядя на хохочущего начальника отдела, но не выдержал и рассмеялся сам.— Ну, спросил меня Алешка, а у меня мысли другим были заняты. Вот я брякнул ему первое, что пришло в голову. А какой это профессор говорил?

— Да тот, с которым я в Богородское ездил. Для этого и оделся соответственно. Незачем профессору знать, кто с ним ездит для организации собраний. Хотя этот старик умен как бес, сдается мне, он все прекрасно понял, а только делал вид, что все наоборот. Утром на Узловой целый аврал был. Уком партии мобилизовал всех, кого мог. Агитаторы-коммунисты в лесосеки к народу пошли, мануфактуру в торговые точки двинули, а профессора я сам повез в Богородское. Лекцию он читал, о том, что бога нет. И, скажи ты, щупленький такой и совсем старый профессор, а как заговорил с народом, так заслушаешься. Голос, как ерихонская труба, а про поповские дела знает такое, о чем даже мы понятия не имеем. И с народом говорить умеет. Просто говорит, понятно. Первую лекцию прямо на кладбище отхватил, с какой-то могильной плиты.

— Ого,— удивился Иван.— Значит, в Богородском заварушка начиналась? На кладбище?

— Да,— кивнул Могутченко.— Богородские попы еще на рассвете, раньше милиции на кладбище с крестами да водосвятьями очутились.

— То-то ты, как наскипидаренный, вылетел в Богородское,— насмешливо поддел начальника Полозов.— Попы-то уцелели?

— Приказал арестовать всех гуртом.

— Да ты что?!— удивленно воззрился на начальника отдела Полозов.— Попов за молебствия с водосвятием сажать начал?!

— Молебствия, водосвятия,— снова раздражаясь, повторил Могутченко и вдруг взорвался:— И какого черта этим долгогривым не сидится спокойно. Не с ихними мозгами в контрреволюцию лезть. Они сегодня утром в проповедях на кладбище такого наплели, что каждому лет по десять, меньше не будет.

— Да-а!..— насмешливо протянул Полозов.— Видать, в Богородском горячо было. Дали тебе жару. До сих пор не остыл от поповских молебствий и водосвятий.

— Да что попы,— отмахнулся Могутченко.— Богородское — крупное торговое село. Там сейчас восемнадцать бывших эсеров и меньшевиков втихомолку действуют. Эти могут концерт устроить почище поповского.

— Так что тянуть,— подзуживал Иван.— Бери заодно с попами и эсеров. Спокойнее будет.

— Нет, шалишь,— покачал головой Могутченко.— Эсеры еще дозреть должны. Они к лету две бандгруппы сколачивают. Вот сколотят, проинструктируют, укажут, где оружие закопано, тогда и брать можно.

— Ясно,— в тон начальнику продолжил Полозов.— Эсеры на второе, на первое попы.

— Точно,— согласился Могутченко.— Договорюсь с прокурором, в Богородском и судить будем. Показательным судом. А срок отрабатывать пошлем сюда на лесозаготовки. Здоровенные жеребцы, лет по сорок каждому, на валке леса по три нормы выполнят,— и оставив шутливый тон, Могутченко в упор посмотрел на. Ивана.— Ты уверен, что они не нашли карту?

— Уверен. Но ты все же расскажи мне, что они сделали на кладбище? Весь гроб поднимали?

— Ни черта они не поднимали. Просто раскидали кое-как землю, приподняли крышку гроба около головы и вытащили через эту щель покойного Когута. Они как вытянули его, так и бросили.

— Правильно,— ударив ладонью по колену, вскричал Полозов.— Больше им там делать было нечего.

Иван в волнении зашагал по комнатушке. Могутченко, делая последние затяжки из трубки, молча следил за ним. Он явно ожидал, что Полозов сейчас выскажет какие-то свои соображения, но тот снова сел на табуретку, спросил:

— А по следам там ничего нельзя прочитать?

— Следов не осталось,— развел руками Могутченко.— Рядом с кладбищем накатанная проезжая дорога. Не разберешь даже, в какую сторону повернули.

Он так и не счел нужным сообщить Ивану, что около самой могилы в снегу остались следы деревяшки Когута. Для Могутченко и так было ясно происхождение этого следа, а отвлекать на эту линию внимание Полозова он не захотел.

— А сторож?— напомнил Иван.

— Старик, да и одурел с перепуга. К нему в полночь постучались. Отворил дверь, видит, двое, закутанные в белое. Говорят: «Веди к могиле Когута». Старик с перепугу чуть не на карачках до могилы полз. Указал. Они ему влили в рот две бутылки первача, оттащили в сторожку и заперли. Около обеда старик еще не пришел в себя от испуга и перепоя. Сидит, закутанный в одеяло, и ковшами огуречный рассол дует. А зубы до сих пор лязгают. Напугался чуть не до смерти. Кто вырыл тело Когута, узнаем тогда, когда ты своих поймаешь.

— Думаю, что этого долго ждать не придется,— задумчиво проговорил Полозов.— Сегодня или завтра они обязательно должны прийти в домик.

— С кем ты, Ваня, в засаду ходишь?— с несвойственным ему беспокойством в голосе осведомился Могутченко.— Напарник у тебя надежный?

— Боец Леоненко, бывший пограничник,— ответил Иван.

— Знаю. Парень что надо. Гвоздь.

— Думаю, что зря мы его во взводе охраны держим. Он же прирожденный оперативник.

— Ясно,— прищурился Могутченко.— А еще кого ты хочешь к оперработе приспособить?

— Отделком Козаринов тоже парень-гвоздь,— повторил определение начальника отдела Полозов.

— Ну это ты мне брось. Когда закончишь курс лечения,заберу тебя на оперработу, а командиром взвода будет Козаринов. Леоненко — другое дело. Его можешь готовить к оперработе.

— Курс лечения я уже закончил,— улыбнулся Иван.— Здоров.

— Вот когда возьмешь за шиворот убийц Когута, тогда я признаю тебя здоровым,— сказал Могутченко, поднимаясь с места.— Ну, а ребятишки тебе понравились?

Иван с недоумением посмотрел на начальника.

— Я говорю о двоюродных братьях «свинячьего аристократа».

— А-а!..— улыбнулся Иван.— Ничего, хорошие, только для меня они сейчас бесполезны. Их уже с Кабелко видели.

— Для этого и посланы. Кабелко может их на бандюков вывести.

— Вряд ли,— усомнился Иван.— Времени не осталось. И, знаешь, что, забери ты отсюдова Кабелко денька на два. Если бандиты не все попадут в засаду, кто уцелеет, могут с ним расправиться. Подумают, что мы через него на них вышли. А этот «аристократ», хотя и дрянь, может, со временем и человеком станет.

— Я и то уж посоветовал Жеребцову завтра отпустить его на Узловую. Для устройства братьев на работу,— усмехнулся Могутченко и, видя, что Иван хочет его провожать, приказал:— Оставайся,— и добавил:— Хотя уже и темновато, но в такой-то одежде, как моя, нельзя ходить рядом с начальником охраны. Еще подумают, что ты меня арестовал. Ну, бывай. Я, наверно, скоро снова наведаюсь к тебе. Сдается мне, что ты прав, сабантуй у тебя в любую минуту начаться может. Да и привезу к тебе человека одного интересного. Увидишь, рот разинешь.

Отъезд Могутченко словно отпустил невидимый тормоз. События побежали торопливо одно за другим. Правда, Иван вначале не почувствовал этого ускорения. Он спал. Напряженное ожидание появления врагов и целиком бессонная ночь, а затем день, проведенный в беготне, порядком утомили его. Попрощавшись с Могутченко, он, как был в гимнастерке и брюках, кинулся на постель и сразу словно провалился в сладкую теплую темноту.

Первую волну событий встретил Козаринов, бывший в то время караульным начальником. Часовые отдаленных постов подавали сигналы тревоги. Все посты склада и моста были уже связаны с казармой телефонами, и тревога обходилась без выстрелов и излишнего шума. Но все же от этого она не переставала быть самой настоящей тревогой.

Часовые сообщили, что в полосе отчуждения склада появились неизвестные, не отвечающие на окрики люди. Они внимательно осматривали склад, не обращая на часового никакого внимания, а в ответ на угрозу применить оружие неторопливо скрывались в глубине леса.

Выслушав сообщение, Козаринов Полозова будить не стал. Часовым он коротко приказал:

— Смотрите в оба. Если будут пробираться через ограждение, поднимайте тревогу выстрелом.— Лишь одному из часовых, меткому стрелку Козаринов сказал:

— Если полезут через ограждение, бей. Только смотри, чтобы не наповал, а легонько, в мягкое место, лучше в ноги. Чтобы жив остался и удрать не мог.

Даже тогда, когда на пустом дровяном складе загорелась случайно оставшаяся поленница сухих березовых дров, Козаринов не стал будить Полозова. Убедившись, что огромный костер не угрожает «кладу строевого леса, он почесал затылок и, подмигнув какому-то воображаемому собеседнику, сказал:

— На нервах играете, сволочи. Ну, играйте, играйте. Поглядим, чей верх будет.

Полозов проснулся, когда за окнами казармы стояла густая темнота. Правда, время было еще не позднее и до восьмичасового оставалось около получаса.

Выслушав сообщение Козаринова, Иван согласился с тем, что это игра на нервах.

— Видимо, хотят отвлечь внимание наше, как в те ночи, когда убили Когута,— сказал он.— Что ж, пусть думают, что клюнули на эту удочку. А обо мне всем говорить — заболел.

— Да об этом уже все на станции знают и очень сочувствуют,— усмехнулся Козаринов.— Говорят, что когда вы днем около «багажки» были, на вас прямо лица не было. Алешка с лесопилки очень переживает.

— Ничего, переживет. Дозоры по путям посланы?

— Посланы,— ответил Козаринов,— не беспокойтесь. В домик никто не проскочит.— Затем, помолчав, спросил:— С кем нее вы сегодня пойдете в засаду, товарищ командир?

— Как с кем?— удивленно переспросил Иван и только тут вспомнил, что приказал Леоненко проследить, где состоится встреча Немко с «Николаем Угодником». Брать людей из свободных от наряда отделений Иван не хотел. .Кто его знает, что еще могут выкинуть те, которым выгодно приковать внимание охраны к складу и мосту.

— Я через сорок минут сменяюсь,— дипломатично начал Козаринов, но Иван не стал даже слушать отделкома.

— Понятно,— перебил он его.— Только ничего из этого не выйдет. Твое дело заменять меня, быть здесь у телефона и в случае сигнала тревоги жать на дрезине ко мне на помощь.

— Ну, а вы-то как же?— забеспокоился отделком.

— Я выйду, как обычно, в девять, ты проводишь и вернешься сюда. Думаю, что к двенадцати Леоненко освободится и подойдет ко мне. Только уж в домик ему заходить нельзя. Пусть останется в бане. Оттуда тоже действовать удобно.

Через час Полозов и Козаринов бежали на лыжах через густолесье к домику Когута.

Отделком был недоволен решением командира остаться в засаде одному, считая это слишком рискованным, но молчал. Во-первых, Полозов высказал свое решение тоном приказа, а приказ обсуждать не полагалось, во-вторых, действительно было лучше иметь людей в резерве, чтобы ударить на преступников с тыла. Успокаивало Козаринова то, что командир будет сидеть за стенами. И удар, безусловно, нанесет первым. Первый удар — половина победы.

Было безветренно, и, хотя морозец пощипывал щеки и кончики ушей, неожиданно начал падать мягкими тяжелыми хлопьями снег. На небе ни единой звезды, все затянуло снеговыми тучами.

Выглянув из-за стены бани, Полозов тихо рассмеялся. Тропинку, столь тщательно расчищенную Немко, покрывал мягкий пушистый снег.

— Что случилось?— забеспокоился стоявший рядом с Полозовым Козаринов.

— Пропала работа Немко.-Душе Когута, если она пожалует, придется оставить следы.

— Но и ваши следы останутся?— забеспокоился Козаринов.

— Пустяки,— ответил Иван.— Снег за полчаса все закроет,— и, взглянув на небо и потянув воздух носом, добавил:— Часам к двенадцати прояснится, и мороз хватит будь здоров.

Козаринов, зная, что его командир — уроженец русского севера, снеговую погоду читает как книгу, промолчал. С железнодорожной насыпи послышалось легкое поскрипывание снега под ногами и неясно промаячили две фигуры, медленно двигавшиеся к переезду.

— Слышишь?— снова шепнул Полозов.— Уже поскрипывает снежок-то — это к сильному морозу. Часа через два он прямо визжать под ногами будет.

— Пора, товарищ командир,— шепнул в ответ Козаринов.— Это последний дозор к переезду вышел. Через двадцать минут возвратится. Тогда для той сволочи, что вы ждете, дорога открыта будет.

— Леоненко, если он скоро вернется, пусть здесь в бане садится. А если очень задержится, то пусть совсем не приходит. Следите за телефоном,— приказал Полозов и шагнул вперед. Но, задержавшись на мгновение, он вновь повернулся к Козаринову.

— Смотрите там в оба,— напомнил он отделкому.— Сегодня любой провокации ждать можно. Недаром «Николай Угодник» с Немко секретничает, Знаешь, что: Леоненко задержи у себя. Тебе резервные люди могут понадобиться. От телефона не отходить. Ясно?

— Ясно, товарищ командир,— прошептал Козаринов.— Не беспокойтесь, все в аккурате будет. Ну, ни пуха, ни пера! Сейчас дозор обратно пойдет. Вам до него в избушку попасть надо.

Похлопав на прощанье отделкома по плечу, Полозов вышел на тропинку и, волоча ноги, чтобы получились не отдельные следы, а одна полоса, которую быстро сгладит снег, пересек двор. Через пять минут он уже был внутри домика и коротким поворотом ручки послал в казарму сигнал: «Все в порядке».

X «Николай Угодник» схвачен

В это же самое время Леоненко медленно шел на лыжах по мелколесью. Когда-то, очень давно, здесь пробушевал лесной пожар, уничтоживший густой сосновый бор. На выгоревшем месте зашумели молодые березки и липки. Район лесозаготовок с его звоном человеческих голосов был далеко, а здесь круглые сутки стояла ничем не нарушавшаяся тишина, и снег пятнался только заячьими и лисьими следами. Километрах в пяти впереди лежало Лешачье болото, место, редко посещаемое даже самыми заядлыми охотниками. В округе про это болото ходило много легенд, и главным героем каждой из них непременно был голосистый и глазастый леший.

Саженях в пятнадцати левее Леоненко пыхтел, пробиваясь через сугробы малонаезженной дороги, Немко. По этой дороге очень редко ездили окрестные крестьяне, купившие в лесничестве «билет» на возок березовых дров для лучины. Во. многих деревнях беднота и даже многие середняки коротали длинные зимние вечера при свете лучины.

Леоненко недоумевал, где здесь сейчас притаился «Николай Угодник», на свидание к которому брел по пояс в снегу бедный Немко.

Прошедший хорошую поисковую школу на границе, Леоненко не боялся, что Немко может увидеть его. Во-первых, тот торопился, спеша достичь места, назначенного «Угодником», и не смотрел по сторонам. А если бы и стал вглядываться, то вряд ли бы заметил, что за ним следят. Поверх ватных штанов и телогрейки Леоненко натянул нательное белье Павла Шубина, самого высокого бойца во взводе. Нет, Немко, конечно, не смог бы разглядеть его, зато притаившийся в засаде «Угодник» был для Леоненко очень опасен. Поэтому боец еще сбавил шаг, пропуская вперед Немко. Так они и двигались вперед, очень медленно и осторожно. Снегопад все усиливался, но Леоненко не боялся потерять Немко из вида. «Угодник» вряд ли будет даиать свои советы шепотом. Для этого надо подойти вплотную, а Леоненко со слов идиота уже знал, что «Угодник» всегда держится от Немко на довольно большом расстоянии.

Уже второй час Леоненко, еле двигая лыжами, шел следом за Немко. Обычным шагом тренированного лыжника он пробежал бы это расстояние за пятнадцать минут.

Начало подмораживать. Густая завеса снегопада, дополнительно маскировавшая бойца, поредела. Снег начал похрустывать под лыжами, и Леоненко, проклиная в душе это непредвиденное изменение погоды, еще более увеличил расстояние между собой и Немко.

Прошло еще полчаса. Через разрывы в тучах начала проглядывать луна.

По снегу рядом с Леоненко заскользила черная, резко очерченная тень. Мороз крепчал, и снег под лыжами начинал скрипеть все сильнее.

До Лешачьего болота оставалось совсем немного, и Леоненко не на шутку встревожился. «Где этот чертов «Угодник» затаился?— проворчал он про себя,— не в болоте же. Оно, говорят, и зимой не замерзает».

Мелколесье кончилось. Видимо, до этого места давний пожар не смог добраться. Мимо Леоненко потянулись высокие и кряжистые березы, с большими куполами широко раскинутых ветвей липы. «Ну, наверное, где-то здесь»,— решил про себя боец, и в этот момент, словно подтверждая мелькнувшую мысль, его путь пересекла свежая лыжня.

«Из деревни бежал,— определил боец, наклонившись над лыжней.— И совсем недавно. В конце снегопада».

Леоненко подумал, пересек лыжню и, пробежав шагов двести, повернул влево вдоль лыжни. Саженях в десяти от дороги, по которой, все еще увязая в сугробах, передвигался Немко, боец остановился.

«Навряд ли «Угодник» пересечет дорогу,— решил он про себя.— Оставить свежий след, а затем говорить от имени святого Николая этот сукин сын все же не решится. Немко, хоть и полудурок, но лыжня привлечет его внимание и, конечно, встревожит».

Вот вдалеке замелькала фигура Немко, медленно бредущего по занесенной дороге. Вот до него осталось сажен сто, вот еще меньше, сейчас уже не больше пятидесяти... «Где же этот гад притаился?— с тревогой подумал Леоненко.— Не спугнул ли я его?»

Но в этот момент, нарушая лесную тишину, прозвучал спокойный, уверенный голос:

— Вижу твое усердие, сын мок! Вижу и радуюсь.

Даже ожидавший чего-либо подобного, Леоненко вздрогнул и невольно пригнулся. Голос звучал откуда-то сверху. Немко, услыхав его, рухнул на колени и начал истово креститься и класть земные поклоны.

— Готов ли ты, сын мой, выполнить то, что тебе будет поручено, и заслужить вечное спасение?

Голос сверху умолк. Даже привыкший понимать косноязычного, Леоненко не смог разобрать, что ответил «Угоднику» Немко. Впрочем, по восторженному мычанию идиота боец понял, что тот исполнит все, что ему прикажет «Угодник».

Леоненко никак не мог разобраться, откуда звучит этот бесспорно человечий, но какого-то необычного тембра голос. Чувствовалось, что неизвестный говорит негромко, но подчеркнуто внятно выговаривая слова. Этот негромкий голос вполне отчетливо был слышен и здесь и, конечно, там, где находился Немко. А до него было не менее пятнадцати сажен.

Луна на несколько минут выглянула из-за поредевших туч, и Леоненко прекрасно видел, что впереди никого нет, а голос все же звучал. Сейчас «Угодник» сулил Немко блаженства, которым он будет вознагражден в раю. Видимо, неизвестный хорошо знал умственный уровень и запросы Немко, поэтому вместо абстрактных блаженств обещал ему весьма конкретные и приятные вещи, вроде сахару, меду, сала, всегда новых сапог и сатиновых рубах.

«Немко шел сюда уверенно, хотя по дороге давно никто не ездил,— размышлял между тем Леоненко.— Значит, и прежние встречи с «Угодником» у него происходили здесь же. Все у этого сукиного сына здесь подготовлено. Даже укрытие заранее оборудовано чем-то вроде рупора».

Поразмыслив немного, Леоненко осторожно, стараясь не хрустеть снегом, отошел в сторону. Вскоре место, откуда звучал голос, находилось точно между ним и Немко.

«Кажется, здесь,— определил он.— Конечно, проще было бы подойти по его же лыжне, но кто знает, нет ли на ней засады. Да и лыжня вела прямо из деревни, и «Угодник», если и будет опасаться чего-нибудь, то конечно с той же стороны».

Голос сейчас был еле слышен. Ясно, что говоривший стоял спиной к этому месту. Леоненко осторожно, шаг за шагом двинулся вперед. Голос звучал все явственнее, но боец по-прежнему никого не видел. Луна вновь выглянула, стало светлее. Леоненко уже видел саженях в сорока от себя стоявшего в снегу на коленях Немко, но в пространстве между собою и идиотом по-прежнему не мог различить говорящего с Немко человека.

Боец придвинулся еще шагов на пять и вдруг замер, боясь вздохом выдать свое присутствие. Так вот он где этот самый «Николай Угодник». То, что до этого он принимал за снег, опавший с верхних сучьев старой липы и засевший в развилке нижних, оказалось одетым в белое человеком. «Угодник» сидел на толстом нижнем сучке, съежившись, чтобы Немко не мог рассмотреть его и, прижав лицо к стволу, говорил. На душе у Леоненко отлегло. Все стало понятно. Тут в липе дупло. «Угодник» проковырял в задней стене отверстие, а в дупле для резонанса поставил одну или две фарфоровые тарелки и, пожалуйста, не только Немко, а и вполне здравомыслящий, но суеверный человек от такого голоса во все, что хочешь, уверует.

— Ты должен положить конец этим бесовским козням, и для тебя сегодня же юдоль земных страданий заменится вечным райским блаженством,— проповедовал через дупло «Угодник».

Леоненко было видно, как Немко в полном экстазе кивает головой.

«На какую подлость он этого дурака настраивает?— с тревогой подумал боец.— Жаль, начало не расслышал».

— Штабель выбирай такой, в котором лежит лес, срубленный года два назад. Береста для святого дела подготовлена. Ты ее найдешь в мешке там же, где нашел лопату,— продолжал поучения «Угодник».— Но будь осторожен, сын мой. В мешке обернутые берестой лежат две четверти керосина. Не разбей их раньше срока.

«Это он уговаривает Немко поджечь лесосклад,— сообразил Леоненко.— Ах ты, сволочь!..»

Боец вытащил засунутый за пазуху наган, и вот на мушке забелело правое плечо «Угодника». Но боец не выстрелил. Услышав дальнейшие слова «святого», он снова сунул наган за пазуху и осторожно, пригибаясь, скользнул к липе, на которой сидел «Угодник».

— Пока святой огонь разгорается,— учил «Угодник» Немко,— укройся между штабелями, а когда запылает он как неопалимая купина, сотвори молитву и смело входи в купель огненную. Сможешь ли ты это сделать во славу господа, сын мой?

Утвердительное мычание с дороги показало, что косноязычный идиот хорошо усвоил приказания «Угодника».

— Укрепи дух свой и ничего не бойся,— властно, словно гипнотизируя, звучал голос «Угодника».— Как только огненная купина сомкнётся над тобою, ангелы, по моему приказанию, подхватят тебя и отнесут к престолу всевышнего в райскую обитель. Сделаешь ли ты все так, как я говорю?

Снова восторженное мычание Немко, и затем «Угодник» отпустил его.

— Торопись, сын мой! Иди с миром! Время для святого дела настало. Иди! Ой... Мать твою...

Подобравшись вплотную к липе. Леоненко, что есть силы огрел «Угодника» рукояткой нагана по крестцу. Тот дернулся и, сорвавшись с сука, рухнул в сугроб. Он попытался подняться, но второй удар по голове надолго успокоил его. В кармане полушубка бандита Леоненко нашел небольшой, так называемый офицерский, наган. Забрав оружие «Угодника», боец крепко связал его и только тут заметил отсутствие Немко.

Выскочив на дорогу, Леоненко увидел Немко, что есть силы бежавшего к станции. Боец встревожился. Окликнуть или догнать идиота, уверовавшего в приказ «Угодника», бесполезно. Бойцу была известна звериная сила Немко. Не стрелять же по этому безумцу как по преступнику. А, кроме пули, его теперь ничем не остановишь.

После небольшого колебания Леоненко еще раз осмотрел связанного бандита. Для верности он заткнул ему рот собственной рукавицей. Убедившись, что «Угодник» час-полтора может пролежать здесь без риска замерзнуть, Леоненко встал на лыжи и что было сил, прямо через лес, кинулся к станции.

Минут через сорок взвод охраны был приведен в состояние боевой тревоги. За связанным «Угодником» отправились двое бойцов. Остальные же рассыпались по стороне склада, примыкавшей к станции, чтобы перехватить поджигателя.

Справиться с Немко, даже после того, как к нему подошел Леоненко и разговором отвлек внимание косноязычного, было очень нелегко. Главное заключалось в том, что сделать это надо было бесшумно, не привлекая постороннего внимания и не разбив бутылки с керосином, которые тащил Немко в мешке с берестой.

Но когда все это было сделано, и Немко, вместе с вещественным доказательством — мешком с берестой и керосином — был доставлен в казарму, Козаринов отдал приказ, удививший всех бойцов взвода.

— На шестьсот вторую версту вам идти незачем,— сказал отделком Леоненко.— Командиру пока там никто не нужен. Возьмите трех бойцов, заберите наш запас керосина и на освобожденном от строевого леса участке склада разведите большой костер. Такой, чтобы похоже было, что целый штабель загорелся. Поняли?

— Не понял,— честно признался Леоненко.— Костры на складе запрещено...

— Для этого вас и посылаю,— понизил голос Козаринов.— Надо, чтобы и костер большой был и на штабеля ни одна искра не упала.— И видя недоумение на лице Леоненко, почти шепотом объяснил:

— «Угоднику» нужен был пожар на складе. Видать, он хотел наше внимание отвлечь и, наверное, сигнал кому-то подать. «Действуйте, мол! Здесь все в порядке». А кому сигнал? Думаю, что тем, кого командир на шестьсот второй версте дожидает.

— Теперь все понял,— расцвел в улыбке Леоненко.— Сделаю в лучшем виде. Только ведь на станции и на постах все всколыхнутся.

— Для постовых это не вредно,— улыбнулся Козаринов.— А дежурного по станции и товарища с телеграфа я предупредил, пока вы за Немко гонялись. Так что тревога будет только местного значения. Ясно?

— Все ясно!— ответил Леоненко.— Разрешите действовать?

— Когда ваш костер запылает, думаю, что это будет минут через десять,— уточнил Козаринов,— часовые поднимут тревогу. К вам прибегут все подсменные. Примите меры безопасности склада, но костер не тушите. Потушите, когда наша дрезина пойдет на шестьсот вторую версту. Тогда полностью ликвидируйте пожар. Понятно?

— Понятно!

— Действуйте. Похоже, скоро командир даст сигнал тревоги.

XI Еще два Когута!

Войдя в домик, Иван осмотрелся, насколько это было возможно в почти кромешной темноте, вытащил из кармана ключ и, подойдя к двери во вторую комнату, отпер замок. Осторожно, чтоб не заскрипела, он открыл дверь и ощупью, шаг за шагом, прошел в угол, где за шкафом лежала деревянная нога Когута. Так же осторожно он вернулся в первую комнату, сел к окну, достал кусачки, которыми накануне снабдил его Козаринов, и начал вытаскивать гвоздики, которыми была прибита к деревяшке кожа подушки. Все приходилось делать на ощупь, медленно. Конечно, все это можно было бы отложить до утра, но Полозову не терпелось проверить, справедлива ли догадка, мелькнувшая в его голове, когда Могутченко рассказывал о происшествии на Богородском кладбище.

То, что поразило Могутченко своей ненужностью, оказалось лучом, осветившим Ивану путь к разгадке. Могутченко удивился, почему, едва вытащив труп Когута, преступники бросили его, даже не обыскав? Да им и не нужно было обыскивать,— ответил сам себе Иван.— Они хотели только получить деревянную ногу Когута.

Видимо, каким-то логическим путем они пришли к выводу, что карта хранится в деревяшке. Поэтому они так долго не делали налета на домик? Не знали, где деревяшка,— в домике или в гробу. Если бы Когутов хоронили по церковному обряду, то, конечно, деревяшку в гроб не положили бы. Но похороны были без попов, в последний путь Данилу Романовича и Старостина снаряжали Полозов, Козаринов и Леоненко, перед народом гробы не раскрывали, и ушла ли деревянная нога в землю со своим хозяином, никто из посторонних не знал и выпытать не смог. Запрет Полозова говорить о вещах, связанных с убийством Когутов и Старостина, во взводе соблюдался свято. Видимо, бандиты первым делом решили проверить могилу, что вчера и сделали.

Сорвать в темноте на совесть прибитую кожаную обивку оказалось делом нелегким. Добрых полчаса Полозов провозился с нею, отрываясь только для того, чтобы дать в казарму условный сигнал по телефону. Он исцарапал себе ладони, два раза защепил кусачками собственные пальцы, но в конце концов добился своего. Обивка была снята. Но под ней ничего не оказалось, кроме толстой войлочной подушки. Полозов расщипал и раздергал весь плотно слежавшийся войлок, но в нем ничего не было. Ни клочка бумаги, не говоря уже о карте. Неужели и здесь неудача? Что ж искали бандиты в гробу Когута? В отчаянии Иван ощупывал израненными пальцами обманувшую его надежду деревяшку. Нет, ничего похожего на рубец или щель. Стой!.. В выемке, куда вкладывалась нижняя часть подушки, пальцы нащупали не торец, а гладкую поверхность. Иван осторожно постучал по ней пальцем. Вот оно что. Фанера. Хорошо подогнанный по обрезу углубления кружок фанеры. Иван вытащил финский нож, всегда висевший у него на брючном ремне под гимнастеркой и постарался им вытащить фанеру. После нескольких попыток ему это удалось. В углублении Иван нащупал что-то, завернутое в клеенку. Осторожно, стараясь не повредить обвертку, Полозов вытащил довольно толстый на ощупь сверток. Поверх клеенки он был обвязан какой-то твердой, как проволока, бечевкой. «Дратва,— понюхав бечевку и услышав запах вара, определил Иван.— На совесть законвертовал свое сокровище покойник».

В душе молодого чекиста все пело. Наконец-то найдено то, к чему тянулись через убийства и кровь жадные руки бандитов. Ивану впору было бежать к себе в казарму, обрадовать телефонным звонком Могутченко, поделиться своей радостью с Козариновым и Леоненко. Но ничего этого делать было нельзя. Нужно было сидеть у окна и ждать появления бандитов. Теперь-то они уж обязательно придут и придут именно сегодня. Они, конечно, понимают, что три убийства, а затем осквернение могилы не могли не обратить на себя внимание чекистов, что дело не может ограничиться только работой одного следователя. После происшествия на. Богородском кладбище они вынуждены особенно торопиться, чтобы унести ноги, пока чекисты не нанесли ответный удар. Они, безусловно, не сомневаются, что такой удар последует.

Иван вздохнул, спрятал клеенчатый сверток во внутренний карман полушубка, вынул из колодки маузер и сунул его в левый рукав. Долгожданные, но незваные гости могли появиться в любую минуту.

Эта ночь в засаде показалась Полозову особенно длинной. К тому времени, когда он кончил возню с деревяшкой Когута, снегопад на улице прекратился. Луна, несколько раз выглянув из-за лохмотьев разорванных туч, наконец выбралась на освободившийся небосвод и залила все вокруг ярким, почти дневным светом, а время все еще не подошло к полуночи. Иван знал, что на дворе мороз крепчает с каждой минутой, недаром снег за окнами переливается под лунным светом миллионами лучистых искорок. Такое может быть только в сухом сильно промерзшем воздухе. В домике было почти так же холодно, как на улице, и даже тепло одетый Полозов почувствовал, что начинает зябнуть. Но вначале на мороз он не обращал внимания. Его удивило и даже рассердило совсем другое. Он вдруг поймал себя на том, что прислушивается не только к звукам за стенами дома, но и к тем, что раздаются за его спиной. Находка свертка несколько ослабила то нервное напряжение, в каком находился последние дни Полозов. Постепенно он стал не только прислушиваться, но и вздрагивать, когда звук раздавался особенно резко.

Всякий, кому приходилось проводить бессонные ночи в одиночестве в пустом здании, слыхал эти непонятные звуки, шорохи, потрескивания, постукивания, которые совершенно не слышны днем, но резко звучат в ночной тишине.

Ивану вдруг захотелось оглянуться, посмотреть, что там сзади, почему сейчас особенно сильно скрипнуло где-то в закутке между стеной и большой печью.

«Вот дурило трехаршинное,— выругал он сам себя.— Блажить начал». Выругал и все же оглянулся.

Все было, как обычно. Лунный свет за окном разогнал темноту и в домике. Чернел закуток между стеной и печью, но там абсолютно никого не было, чернел зев пустой и холодной печи. Слева от Ивана у стены белел топчан. Когда-то на нем лежал мертвый Данило Романович. Больше в этой комнатушке, кроме скамейки, на которой аршинах в полутора от окна, чтобы от дыхания не запотело стекло, сидел Иван, ничего не было. Обычная, много раз виденная картина, и все же Иван почему-то потрогал рукоятку маузера, торчавшего из левого рукава полушубка. И вдруг Иван понял, почему ему сегодня не по себе. Его тяготит одиночество. Ведь он впервые в засаде один. Поняв это, Иван даже плюнул от огорчения. Узнал бы Могутченко о его теперешнем настроении. Иван представил себе, как начальник отдела, держа в руке дымящуюся трубку и глядя на него насмешливо прищуренными глазами, скажет:

— А нервишки-то у тебя, как у девчонки. Дерьмовые нервишки, скажу тебе по секрету.

Иван настолько четко представил себе эту картину, что совсем не от озноба передернул плечами и сразу же почувствовал облегчение. Облегчение от того, что Могутченко никогда этих слов не скажет, так как никогда не узнает, что думал его подчиненный Иван Полозов в долгие ночные часы засады в домике на шестьсот второй версте.

А мороз пробирал все сильнее. Иван встал и осторожно, чтобы не очень скрипели половицы, сделал несколько шагов по комнате.

Ругая себя за трусость, он все же зашел в темный закуток за печкой, потоптался там и, убедившись, что закуток пуст, вышел обратно. Для согрева сделал несколько приседаний, помахал руками и, почувствовав живительное тепло быстро заструившейся крови, снова сел к окну.

И снова Ивана обступила глухая ночная тишина с ее странными, неизвестно отчего возникающими шорохами и стуками. Иван ощутимо чувствовал, как напрягается все его сознание, как где-то в глубине сердца возникает щемящая, тоскливая боль, словно бы предвестница чего-то плохого, опасного и непонятного.

Вдруг где-то далеко прозвучал выстрел, Иван насторожился. Это уже нечто конкретное, а не шорохи за спиной. «Часовой на ближней вышке стреляет»,— определил на слух Иван. Но сразу же один за другим прозвучали еще четыре выстрела. «На всех вышках тревога»,— Иван вскочил на ноги. «Что сейчас предпринять? Бежать на станцию или оставаться здесь?».

Но люди в казарме взвода охраны не спали. В телефонном аппарате послышался легкий треск, даже не треск — шорох. Иван осторожно снял трубку и дунул в нее.

— Не беспокойтесь, товарищ командир,— послышался негромкий голос Козаринова,— на складе порядок. Тревога ложная. Леоненко «Угодника» взял. Лежит связанный у нас. Примочки к голове прикладывают. Леоненко его основательно усоборовал. Кажется, сейчас к вам гости пожалуют. К этому дело идет. Ждем вашего сигнала.

Иван облегченно вздохнул, слушая доклад Козаринова, затем три раза дунул в трубку и повесил ее. Спокойный голос отделкома вернул спокойствие и Полозову.

«По трафарету стали работать, господа преступники,— с усмешкой подумал Иван.— Ложный налет на склад, а сами под шумок сюда. Должны же вы, дуболомы, соображать, что если удалось провести нас один раз, то второй раз этот номер не пройдет. Поумнее что-нибудь могли бы придумать». Иван еще не знал, что на складе как раз все идет не по шаблону. Но на этот раз хитро задуманная провокация преступников была предупреждена Леоненко и Козариновым.

Задумавшись, Иван забыл в условленный срок повернуть ручку телефона, и в ящике аппарата снова послышался шорох. Козаринов беспокоился.

Иван повернулся к телефону, но, уже взявшись за ручку, так и не крутнул ее. С улицы донесся скрип снега. Кто-то шел по полотну дороги. Вскоре Иван разобрал, что идет не один, а два человека, и поступь одного из них была ему чем-то знакома. Шли из глубины леса, от переезда. Иван явственно отличал легкую поступь одного из них от грузной неритмичной, и все же напоминавшей чью-то очень знакомую походку, поступи второго.

Полозов прильнул к стеклу. Полуоткрытый ставень мешал видеть идущих по полотну. Иван вслушивался в приближающиеся шаги, не обращая внимания на беспрерывный шорох в телефоне. Вдруг до его слуха донесся звон металла. О рельсу что-то стукнуло. И тогда Полозову вдруг стало не по себе. Он понял, чьи это шаги. Так ходил, «шкандыбал» на своей деревянной ноге покойный Данило Романович.

Иван ослабевшей, сразу ставшей как бы ватной рукой несколько раз крутнул ручку телефонного аппарата и снова повернулся к окну. Пришедшие уже спустились с насыпи и теперь стояли шагах в пятнадцати от домика.

Человека на деревяшке, одетого в черную когутовскую бекешку, Иван видел хорошо. Да, это был Данило Романович Когут. Фигуру второго Иван рассмотреть не мог. Она сливалась со снегом. Но лицо этого второго Иван видел отчетливо и догадался, что на спутнике Когута надет белый балахон.

Ивану было не слышно, разговаривают между собою пришедшие или просто прислушиваются. Затем Когут зашагал к домику, а второй исчез. Очевидно, лег прямо на тропинку и слился в своем халате со снегом.

Никто никогда не узнает, что пережил молодой чекист Иван Полозов, когда широко раскрытыми от ужаса глазами следил через окно, как, припадая на одну ногу, приближался к своему домику вставший из гроба Данило Романович Когут. Луна светила ярко, и Полозов хорошо видел лицо ожившего покойника. Но на нем и не было никаких следов смерти. Это было лицо живого Когута. Густая вьющаяся борода, румяные от мороза щеки, большой с горбинкою нос. Под густыми нависшими бровями глаз не было видно, но Ивану показалось, что он различает их живой блеск.

Никогда еще Полозов так не пугался. Он пытался поднять маузер, но правая рука отказывалась привычно и твердо сжать рукоять пистолета. Она была бессильна, словно неживая. Между тем Когут неторопливо подошел к домику. Проходя к крыльцу, он поднял голову и посмотрел в окно, за которым стоял Полозов. Иван отшатнулся от окна, хотя рассмотреть его Данило Романович, безусловно, не мог.

В голове Ивана порывисто, как потухающее пламя под ветром, металась мысль: «Но ведь он был мертв. Я сам укладывал его в гроб. Сам забивал крышку... Он мертв, значит, его здесь быть не может. Я брежу!..»

Но это был не бред. С улицы послышался скрип ступеней крыльца. Затем Данило Романович дернул за ручку двери сеней. Что-то проговорил недовольно, что, Иван не понял, но хорошо расслышал привычное: «Язви его...»

В этот момент тревожная мысль обожгла Ивана, вытеснив из головы все остальное. Ведь сейчас бойцы его взвода, выжимая из дряхлой дрезины всю возможную скорость, мчатся ему на помощь. Еще минута-полторы, и они будут здесь. Ни Когут, ни его телохранитель, конечно, не догадываются об этом. Иван как ни старался, не мог рассмотреть лежащего на тропе человека. Зато он хорошо слышал, как Когут ворчит и ругается у двери, отгибая гвозди. Иван с удовлетворением вспомнил, что гвоздей забито много, и за две-три минуты Данило Романович не успеет их разогнуть.

Сейчас Ивану более опасным казался человек на тропе, чем невесть откуда взявшийся Когут. Ведь как только дрезина остановится у домика и человек в балахоне поймет, что попал в ловушку, он будет отстреливаться. Он сумеет убить двух-трех бойцов, пока с ним справятся. Этого допускать нельзя. Напарнику Когута нельзя позволить сделать хотя бы один выстрел. С такого расстояния бандит, конечно, не промахнется. Рисковать жизнью своих людей Полозов не мог. Вот человек на тропке приподнял голову, повернул ее к домику и что-то крикнул Когуту, все еще возившемуся у двери. Иван не расслышал, что крикнул сторожевой, но он его увидел. А это сейчас было самое главное. Иван вытащил из рукава маузер, сам не заметив, что правая рука вновь повинуется ему. Не спуская глаз с лежащего на тропе, Иван услышал, как прекратилась возня у сенных дверей, как Когут, хрустя снегом, сошел со ступенек крыльца и пошел куда-то в глубь двора.

«Куда его черти понесли?» — встревожено подумал Полозов. Но времени на размышления не оставалось. На путях, яростно визжа тормозами, показалась дрезина. Человек на тропе шевельнулся. Иван увидел в руках бандита что-то длинное, черное, во всяком случае не револьвер, и, целясь ему в правое плечо, выстрелил. Человек дернулся, черный предмет упал в снег, но Иван этого уже не видел. С тревожной мыслью «Не маузер ли у этого подлеца? Тогда он и левой рукой стрелять сможет» Полозов выскочил в сени. Забыв о раздвигающихся досках, о том, что в тылу у него остается опасный и хорошо вооруженный противник, Иван с разбегу всей тяжестью своего тела ударил в двери сеней. Дверь с жалобным скрипом раскололась, и Полозов, не задевая ступенек и тропинки, соскочил в снег. Навстречу ему с насыпи сбегали четыре бойца во главе с Козариновым.

— Не затаптывайте следы! Идите целиной!— успел крикнуть им Полозов и огляделся. Когута нигде не было видно, но на снегу четко отпечатались его следы. Они вели в баню.

Иван забежал за угол домика. К нему, увязая по колени в снегу, подошли Козаринов и трое бойцов.

— Прибыли, товарищ командир,— коротко доложил отделкой.— Вы не ранены?

— Нет,— ответил Иван,— хотя свободно мог дать дуба с перепугу. Чертовщина какая-то здесь происходит.

— Начальник отдела звонил,— понизив голос, сообщил Козаринов.— Приказал предупредить вас, что один из бандитов, возможно, будет очень похож на покойного Данилу Романовича. Я звонил, но вы не взяли трубку, а потом подали сигнал тревоги.

— Ну, брат, от такой похожести любого может кондрашка хватить,— криво усмехнулся Полозов.— Ну, ладно, разберемся. Никуда он от нас не уйдет. Что с ним?— кивнул он на человека на тропе, около которого сейчас возился четвертый боец.

— Плечо пробито, и правая рука около кисти. Коробов пока перевязку делает,— ответил отделком.

— Что у него за оружие?

— Обрез,— ответил Козаринов, подавая ему отобранное у бандита оружие.

— А-а? Кулацкий документ,— усмехнулся Иван.

— Сделан неплохо, ей-богу неплохо. С откидным прикладом,— добавил Козаринов.

Но Полозова уже не интересовал обезвреженный враг. Теперь надо захватить того, кто укрылся в бане. Он, конечно, вооружен и будет отчаянно сопротивляться.

Полозов приказал Козаринову залечь около крыльца и стрелять, если в дверях бани покажется преступник, а сам с бойцами перебежал к поленницам. Под прикрытием поленниц они подошли к стене предбанника. Через минуту к ним присоединился и Козаринов.

Иван размышлял, как принудить преступника к сдаче. Он в темноте. Двери предбанника и бани узкие. Атаковать придется в одиночку, и преступник, если у него даже обычный наган, имеет больше шансов на успех, чем Иван и его помощники. Да и в бане ли он? Может быть, затаился вот тут, за тонкой стеной предбанника.

Иван прислушался. Ему показалось, что он слышит возбужденное, сдерживаемое дыхание врага. Вдруг из предбанника донесся легкий шорох.

«Солома!— догадался Полозов.— Ведь пол предбанника устлан соломой. Значит, преступник здесь. Он не вошел в баню».

— Ну, что! Сдаваться будешь или для начала популяешь?— негромко, нарочито равнодушным тоном спросил Полозов.

Из предбанника никто не ответил.

— Вылезай, что ли!— подождав с минуту, крикнул Иван.— Хватит в прятки играть.

— А ты зайди сюда,— насмешливо ответил из темноты хрипловатый голос, и Иван невольно вздрогнул. Несмотря на хрипотцу, даже голос походил на голос Данилы Романовича.— Зайди, говорю. Я с тобой, гадом, похристосоваться хочу.

— Христосоваться с пулей будешь,— усмехнулся Иван.— Стенки-то здесь тонкие, пуля винтовочная навылет возьмет.

— Ну и я молчать не буду. И у меня для тебя, паскуда, пуля найдется,— ответил голос Данилы Романовича из темноты предбанника.— Да ты торопись, начальничек. Склад-то уже полыхает. Могутченко с тебя за склад голову снимет, а потом и своей головой расплатится.

Иван не понял, о чем говорит преступник, и не успел ответить. В разговор вмешался Козаринов.

— Ду-урр-ак,— спокойно, явно подражая манере Полозова, заговорил отделкой.— Это вы, остолопы, на наш крючок клюнули. Склад целехонек, а ваш «Угодник» лежит связанный у нас в казарме. Понял, дубина?

Из предбанника не ответили. Видимо, слова Козаринова подействовали на преступника. Молчание затягивалось. Соображая, как поступить дальше, Иван шепотом спросил отделкома:

— Где Леоненко?

— В казарме. Караулит «Угодника» и Немко. Один остался. Все на постах и на складе.

Жалея в душе, что с ним нет бывшего пограничника, Иван шепотом приказал бойцам по его сигналу стрелять в верхний дальний угол стены, чтобы не задеть преступника.

— А вы?!— забеспокоился отделком.

— Выполняйте приказ,— коротко ответил Полозов и снова крикнул:

— Ну, что ж, сдаваться будешь или на тот свет торопишься?

— Иди к черту,— донеслось в ответ.— Живым не дамся.

Иван знал, как будет действовать дальше, но нарочно тянул время. Опыт чекистской работы научил Ивана не торопиться в таких случаях, а дать преступнику возможность подумать. Пусть он поймет безнадежность, безвыходность своего положения. Одно дело принять смерть сгоряча, в драке, неожиданно, другое дело идти навстречу смерти медленно, минута за минутой. На это не всякий способен, а среди преступников таких вообще, мало. Поэтому Иван равнодушным тоном сообщил бандиту:

— К черту-то ты быстрее всех попадешь. Даже быстрее твоего «Николая Угодника». Не захочешь сдаться, пришибем как бешеную собаку.

Наступило короткое молчание.

— Где он сейчас?— спросил двойник Когута.

— У нас,— ответил Полозов.

— Дурак,— презрительно ответили из темноты.— Засыпался на пустом деле.

— Ну и вы влипли не от большого ума,— осадил собеседника Полозов.— Один растянулся на тропе, как у бабенки под боком, а ты не нашел ничего умнее, как удрать в баню.

— И откуда ты, сволочь, здесь взялся?— с тоскливой злобой спросил преступник.— Не должно было тебя здесь быть. Ведь ты, сука, должен сейчас в своей конуре на койке чахнуть.

— Как видишь, я здоров. А вообще-то понимать надо,— назидательно ответил Иван.— Не было еще такого, чтобы бандиты чекистов перехитрили.

— Не хвались...— донеслось из темноты предбанника, но Иван решил, что переговоров хватит, что запал у преступника поостыл, и махнул рукой бойцам. Выстрелы из трех винтовок почти слились в один залп. Окончание фразы потонуло в грохоте выстрелов. Клацнули затворы, и снова, пробивая тоненькую стену предбанника пулями, рявкнули винтовки. Пули решетили стену около дальнего угла предбанника.

Под непрерывный грохот выстрелов Иван тихо скользнул за угол. Задержавшись на мгновение, он прижался спиной к стене около косяка и перевел дыхание. Сейчас последний рывок. Держа в правой руке маузер, Иван нырнул в темноту предбанника, прикрыв левой рукой, согнутой в локте, лицо и голову.

Навстречу ему метнулся кто-то грузный. Уклоняясь от возможного выстрела в упор, Иван отскочил в сторону, но выстрела не было. Вместо этого левую руку Ивана около локтя что-то стиснуло с такой силой, что у Полозова потемнело в глазах. В то же время напавший на Ивана человек левой рукой охватил его, словно поддерживая. Ничего не соображая от нестерпимой боли в локте и чувствуя, что ствол маузера уткнулся во что-то мягкое, видимо, в ногу противника, Иван нажал на спуск. Выстрела почти не было слышно, но схвативший Ивана человек дрогнул и скорее с удивлением, чем с испугом, проговорил:— Ах ты, язви тебя...— и отшатнулся.

Все это произошло в короткое мгновение, а затем Ивана кто-то оттолкнул к стене. Это вслед за командиром в предбанник вскочили Козаринов и бойцы. В предбаннике стало тесно. На полу крутился клубок человеческих тел. Где-то в самом низу выл и матерился двойник Когута.

Сунув за отворот полушубка маузер, Иван ощупал локоть. Какой-то стальной полуобручек продолжал сжимать его. Под руку Полозова попала небольшая круглая кнопка. Чуть не крича от боли, Иван нажал, подергал эту головку, и вдруг полуобручек с легким звоном разжался и упал ему на ладонь.

Сунув непонятную железку в карман, Иван помахал левой рукой. Кажется, действует, значит, кость уцелела.

Темноту разогнал желтый луч света. Один из бойцов внес железнодорожный фонарь. В дальнем углу предбанника лежал человек, как две капли воды похожий на Данилу Романовича. Руки у него уже были связаны.

Несмотря на необычность обстановки, Иван не смог удержаться от улыбки, видя, как Козаринов зажимает нос снегом. Всегда спокойный отделком был разъярен. Нос его чуть не вдвое увеличился в размере: в схватке кто-то заехал ногой в лицо отделкома.

Только сейчас Иван увидел, что у двойника Когута обычныеноги. Его деревянная нога валялась в углу.

С минуту тянулась передышка. Преступник со скрученными сзади руками, прижавшись спиной к углу и приподняв левую ногу, ждал нападения. Он озирался на всех, как затравленный, но не ждущий пощады зверь. Его плечи все время шевелились. Он пытался сорвать с рук опутывающую их веревку. Козаринов, прижимая к носу горсть окровавленного снега, казалось, не думал принимать участие в продолжении схватки. Но заметив улыбку на губах Полозова, отделком приказал одному из бойцов:

— Петро! Веревку.

Неожиданно размахнувшись, Козаринов швырнул горсть окровавленного снега прямо в лицо преступнику. Тот невольно зажмурился и на мгновение отвернул голову. Этого было достаточно. Козаринов прыгнул вперед. На этот раз удалось скрутить и ноги яростно брыкавшегося преступника.

— Перевяжите ему ногу,— приказал Полозов.— Правую. Кровью изойдет.

— Не нужна мне перевязка,— извиваясь всем телом, исступленно выл преступник.— Идите вы... сволочи!

— А ну хватит!— рявкнул на бандита Полозов так, что у самого в ушах зазвенело.— Кончай психовать. А то прикажу привязать к жерди!

То ли угроза подействовала, то ли от потери крови его начали оставлять силы, но двойник Когута перестал крутиться и, тяжело дыша, умолк.

Оставив Козаринова и бойцов возиться с перевязкой, Полозов вышел из предбанника.

Как всегда после пережитой опасности, его слегка лихорадило. Прислонившись плечом к углу бани, он вздрагивающими пальцами начал разминать папироску.

Операция в общем прошла удачно. Но можно ли считать, что она полностью закончена? Не остались ли у этих, уже захваченных, соумышленники? Можно ли оставлять без присмотра домик на шестьсот второй версте? Из всех этих вопросов Иван мог ответить только на один. Да, наблюдение с домика Когутов можно снять.

Вдруг над полотном дороги появилась световая полоса. Иван забеспокоился. Поезд? И даже, судя по мощному свету, скорый. В это время никаких поездов быть не должно. И вообще его появление вне расписания не нравилось Ивану.

Полозов направился к насыпи. Но не успел он пройти и половину расстояния, как против домика круто затормозил сияющий огнями небольшой, необычной формы вагончик.

«Автодрезина!— догадался Полозов.— Как же я забыл. Ведь кто-то говорил, что в отдел прислали одну».

В те времена автодрезина была большой редкостью. Иван с любопытством разглядывал это «чудо техники», когда из раскрывшейся двери дрезины выскочил вначале Могутченко, а затем еще какой-то высокий, грузноватый человек.

Иван впервые видел, чтобы начальник отдела бежал бегом. А тот, подскочив к Полозову, обхватил его за плечи и сильно потряс.

— Жив, чертушка?!— воскликнул он и от полноты чувств влепил Ивану основательно тумака, но увидев, как тот поморщился и скрипнул зубами от боли в левой руке, забеспокоился.— Ранен? Куда?

— Не ранен я,— отмахнулся Иван.— Просто мне вот этой хреновиной чуть руку не размозжили.

Иван вытащил из кармана и протянул Могутченко металлический полуобручек.

— Хитро сделано,— определил тот, рассматривая не виданное им оружие врага.

Он положив полуобручек на растопыренную ладонь. Замысловатая штучка ладно улеглась на большом и среднем пальцах. Рассматривая новинку, Могутченко легкомысленно примерил ее на левую руку поверх полушубка и прижал. Послышался легкий щелчок и концы полуобручка стали медленно сжиматься под действием скрытой внутри сильной пружины. Лицо Могутченко исказилось от боли, но Иван быстрым нажимом уже знакомой головки остановил действие пружины. Полуобручек снова мирно улегся на ладонь.

— Вот гадина,— выругался Могутченко, потирая руку.— Как клещами сжимает. Дай-ка ее мне. Еще раз посмотрю.

— На,— подал Иван и, усмехнувшись, посоветовал :— Ты ее к шее примерь.

— Благодарю,— кивнул головой Могутченко.— Что-то не хочется. Эта тварь уже примерялась не к одной шее. Смотри сюда. Вот почему эксперты говорили про пальцы гориллы. Видишь?

Иван наклонился к руке Могутченко и только тогда рассмотрел, что концы полуобручка были необычной формы. Нанесенный на них узор воспроизводил чьи-то пальцы, гигантские пальцы, каких не может быть у людей.

— Да, вещичка занятная,— произнес за спиной Ивана голос, заставивший его вздрогнуть и круто обернуться. Взглянув в лицо этого приехавшего с начальником отдела человека, Иван от удивления широко открыл глаза. Перед ним снова стоял Данило Романович Когут.

Правда, этот Когут выглядел сильно помолодевшим, да и борода была аккуратно подстрижена, а не вилась крупными кольцами. Ивану захотелось потрогать этого человека, подергать его за бороду, чтобы убедиться, что он существует наяву.

— Познакомься, Ваня, с Сергеем Романовичем, родным братом Данилы Романовича,— проговорил Могутченко за спиной Полозова.

Могутченко даже не заметил того, как был поражен Полозов. Зато, когда Козаринов и бойцы вывели из предбанника уже окончательно присмиревшего бандита, поражаться пришлось Могутченко. Он даже крякнул от изумления.

— Бывает же,— покрутил он головой.— Как катера одной серии...

На Сергея Романовича встреча с этим помятым и бледным от потери крови двойником произвела совсем другое действие.

— Вот когда встретиться пришлось,— глухо проговорил он.— Не подох, значит.

Старший Когут вздрогнул и поднял голову. В глазах его вспыхнули огоньки неуемной злобы.

— Встретились,— прохрипел он в ответ.— По-другому бы я хотел с тобой поздороваться, братуха.

Больше ничего не было сказано между ними, самыми близкими людьми по крови и самыми лютыми врагами в жизни.

Уже когда раненых уложили в автодрезину, Иван вдруг вспомнил про деревянную ногу двойника и послал за нею бойца.

— Ни к чему она теперь,— слабо, как бы в полубреду, проговорил двойник.— Не прошел номер. Не пофартило.

— Пригодится,— ответил за Ивана Могутченко.— Мы тебя на суд на этой ноге приведем. Пусть люди видят, от какой мрази они шарахались.

Но Иван правильно понял слова бандита и, желая окончательно сломить его волю, насмешливо добавил:

— Промахнулся ты со своей ногой. Сильно промахнулся. Спектакль в Богородском на кладбище зря устраивал.

И вынув из-за пазухи сверток, добытый им из деревяшки Данилы Романовича, показал его бандиту.

Посеревшее лицо преступника исказила гримаса злобы. Он дико, почти взглядом сумасшедшего смотрел на Ивана. Но тот, выдерживая взятый тон, насмешливо подмигнул ему. Старший Когут отвернулся к стене я глухим от злобы голосом сказал:

— Раньше нас схватил, значит, гад. Твой фарт. Только ведь тебе-то, дураку, от этого богатства пользы не будет. Эх, и как же мы тебя проглядели. Больным прикинулся, стерва.

Боец притащил деревянную ногу двойника, и Полозов внимательно осмотрел ее. Так и есть. Нога была даже в деталях сделана так, чтобы походить на ногу Данилы Романовича. Даже белая войлочная подушка, на которую опирается колено, была по краям аккуратно обшита кожей, а кожа, в свою очередь, прибита к деревяшке обойными гвоздями с медными шляпками. Теперь Иван окончательно убедился, что означали следы на снегу и почему погиб Старостин.

— Дурак, какой все-таки дурак,— с глубоким убеждением проговорил Иван, бросая деревяшку на пол кабины.

— Ты это о ком?— уставился на него подошедший Могутченко.

— О себе, конечно,— успокоил его Полозов.

— Самокритика, значит. Валяй,— добродушно согласился начальник отдела.— Может, поновей что-либо скажешь?

— Сейчас посмотрим, как ты запоешь,— загадочно усмехнулся Иван. Он снова вытащил спрятанный было сверток и показал его Могутченко.

— Что это?— недоверчиво глядя на сверток, спросил начальник отдела.— Неужели?..

— Вот именно,— торжествующе ответил Полозов.— Это то, из-за чего эти мерзавцы убили Галину и Данилу Романовича.

XII Эхо таежных боев

Уже светало, когда обе дрезины затормозили около казармы взвода охраны. Могутченко, Полозов и Сергей Когут пошли к казарме. Козаринов с бойцами начали высаживать раненых бандитов.

Не дойдя до казармы шагов тридцать, Полозов остановился и прислушался. Остановились и его спутники. В казарме определенно творилось что-то недоброе. Слышалось чье-то рычание, кто-то вопил и на кого-то кричал Леоненко.

Полозов со всех ног кинулся к казарме. Могутченко и Когут за ним. Распахнув двери казармы, Полозов замер. Стол, табуретки, скамейки, сундучки бойцов, обычно аккуратно стоявшие на краю нар, все валялось как попало в полном беспорядке. Посреди этого хаоса яростно метался доведенный до крайней степени бешенства Немко. За ним гонялся Леоненко, пытавшийся прикрутить веревкой к телу хотя бы одну руку беснующегося.

Немко, казалось, не замечал ничего. Схватив за опояску связанного по рукам и ногам человека в полушубке, он молотил им как снопом по чему попало. Избиваемый орал изо всех сил.

Быстрее всех на происходившее отреагировал Сергей Когут. Отстранив растерянно остановившегося в дверях Полозова, он шагнул вперед и схватил Немко за руки. Яростное рычание идиота сменилось криком боли. Немко отпустил свою жертву. Когут завел руки Немко за спину и Леоненко старательно связал их.

— По какому поводу побоище?— спросил Могутченко.

— Ну и силенка у вас, товарищ,— не замечая, что Могутченко ждет ответа, восхищенно проговорил Леоненко.— Ведь Немко-то настоящий битюг. С ним только оглоблей справиться можно. А вы как с мальчиком.

— Что здесь произошло?— повторил вопрос начальника Полозов.

— Это я с ним,— указывая на Немко, доложил Леоненко,— политработу провел.

— Политработу?!— удивленно, чуть не в один голос, переспросили Могутченко и Полозов, оглядывая обычно блиставшую чистотой, а теперь разгромленную комнату.

— От твоей политработы всегда люди бесятся?— насмешливо спросил бойца Могутченко.

— Люди нет, не бесятся,— не поняв иронии начальника, ответил Леоненко.— Вначале все хорошо было. До Немко дошло, что поджигать склад — преступление. Он даже сказал, что хотел сделать это только по просьбе «Миколы Угодника». Тогда я объяснил ему, что это за «Угодник». Немко как будто все понял, успокоился. Я развязал его, напиться дал. Про то, что на кладбище в Богородском случилось, рассказал. А он спросил, почему «Микола Угодник» связанный лежит. Я снова ему все объяснил. Тут только до Немко дошло, что его обманули. Подошел он к «Угоднику», посмотрел, даже за бороду два раза подергал. «Угодник» его по матушке послал. Немко голос-то узнал и озверел, и начал... Если бы не вы, убил бы он «божьего угодника».

— Да он и так, по-моему, еле жив,— высказал свое мнение Сергей Романович.— Эй, Порфирий Севастьянович! Жив ты еще?

Полозов заметил, что веки лежавшего на полу «Угодника» дрогнули, но глаз он не открыл.

— Вы знаете этого гражданина, Сергей Романович?— спросил Могутченко.

— Давно знаю,— ответил Когут.— С детства. Отцы шабрами были. Потом он удрал за границу. В Харбине жил.

— Очень вовремя вы к нам приехали, Сергей Романович,— довольно улыбнулся Могутченко.— Ведь на установление личности вот такого, скажем, артиста, пришлось бы не один месяц затратить. Сам-то он ничего не сказал бы.

— Сейчас все расскажет,— мрачно пообещал Когут.— Я за брата с них шкуру сдеру. Слышишь ты...— тронул он носком сапога лежавшего «Угодника».

— Слышу,— слабым голосом ответил тот.— Напрасно ты, Серега, на меня разъярился. Я в этом деле мелкая рыбешка. Мое дело было этого дурака морочить. За это расстрел не дадут.

— Рассчитал?— насмешливо бросил в ответ Когут.— Плохо рассчитал. За твои прежние делишки, за уход с белыми за кордон как раз и набежит точно на высшую меру.

— Прежние делишки давность покрыла, а за все, что сейчас... так я в полное раскаяние пойду,— еле шевеля разбитыми губами, объяснил «Угодник».— Я ведь в этом деле не главный, упорствовать и вилять не буду. Пашку-то ухлопали, что ли?

Ему никто не ответил. Могутченко жестом пригласил Сергея Романовича пройти в комнату Полозова.

— А что с Немко будем делать?— шепотом спросил Леоненко Полозова.

После короткого обмена мнениями Могутченко и Полозов решили освободить Немко.

— Ты с ним поговори,— сказал Полозов бойцу.— Чтобы на склад он ни ногой.

— Поагитируй в общем,— усмехнулся Могутченко.— Может, он еще кого отлупит.

В комнате Полозова, еще не успев скинуть полушубка, Могутченко потребовал:

— А ну, показывай, что ты сегодня ночью из старой деревяшки выудил?

Вытащив из пазухи пакет, Иван неторопливо повертел его в руках и даже взвесил на ладони.

— Да не тяни ты, чертушка,— не выдержал Могутченко.

Крепкая, хорошо пропитанная варом, толстая льняная нить скрипнула на лезвии ножа, клеенка развернулась, и вот на стол перед Иваном и его спутниками легли два куска карты и двойной лист хорошей линованной бумаги, весь исписанный крупным угловатым почерком Данилы Романовича. Могутченко взял лист и развернул его. Письмо покойного Когута на первый взгляд не имело определенного адреса. Оно начиналось словами:

«Если бы здесь был мой младший брат Сергей...» Прочитав эти строки, Могутченко подумал и протянул письмо старшего брата младшему.

— Прочтите вначале вы, Сергей Романович!— предложил он.

Пока, примостившись поближе к лампе, Сергей Когут читал письмо Данилы Романовича, Могутченко и Полозов занялись картой. Им обоим было ясно, что это два куска одного и того же листа крупномасштабной военно-топографической карты. Причем лист этот, прежде чем разрезать его на несколько кусков, предварительно обрезали по краям. Теперь невозможно было определить не только район, изображенный на карте, но даже ее масштаб.

Соединив совпадающие края разреза двух кусков, Могутченко и Полозов молча разглядывали их.

Изображенная на карте местность была сплошь покрыта лесом. Только ближе к центру листа виднелись края небольшой полянки. По обоим кускам карты тонюсенькой синей ленточкой петляла и куролесила какая-то маленькая речушка.

Кое-где через зеленую краску, заливавшую лист карты, тянулись пунктирные линии — пешеходные тропинки или охотничьи тропы. Никаких надписей, даже названия речушки или ручья на карте не было. Только на одном из особенно причудливых изгибов лесной речушки простым, черным карандашом был нарисован маленький кружок, а от него сантиметрах в трех стоял сделанный тем же карандашом крестик. Какие-то карандашные знаки ранее, видимо, были и на втором куске карты, но позднее чья-то рука стерла их.

— Н-да-да!— разочарованно проговорил Полозов.— Картина очень «ясная».

— Как в зеркале,— усмехнулся Могутченко.— Сто лет ищи это место, хрен найдешь. Хотя... в письме должны быть какие-то указания.

Полозов и Могутченко взглянули на Сергея Романовича. Тот продолжал читать письмо покойного брата. Брови его были сурово сведены. Видимо, в письме говорилось о событиях страшных и нерадостных.

Иван начал свертывать куски карты и только тогда заметил, что на обороте того куска, где стоял кружок и крестик, что-то написано. Почерк был Данилы Романовича.

«От камня, где кружок, тысячу шагов точно на запад. От поваленного кедра, где крестик, точно на Север до могилы. Копать двадцать шагов за крестом».

— Все точно,— снова усмехнулся Могутченко, прочитав вместе с Полозовым эту запись.— Только в какой губернии находится этот камень и эта самая могила?

Иван повернул кусок листа, снова взглянул на карту. Расстояние от кружка до крестика было примерно равно расстоянию от крестика до края единственной полянки. Видимо, могила находилась или на самой поляне или в лесу около нее.

— Места эти мне знакомы,— вдруг заговорил Сергей Романович. Кончив читать, он тоже рассматривал карту.— Эта речка вообще-то вряд ли имеет официальное название, но охотники в этих местах зовут ее Суземка. От нее до нашего села верст тридцать.

— Вот это самое главное,— довольно пробасил Могутченко.— Карту к месту привязали, остальное дело времени.

— А что в письме?— не удержался Иван.

— Его, конечно, надо приобщить к делу,— протягивая Ивану письмо, сказал Сергей Романович...— Но многое для вас там будет не совсем понятным. Придется вам и меня допросить как свидетеля,— усмехнулся он.

— Действительно, тут зарыто что-нибудь путное?— спросил Могутченко, указав на отметки на карте.

— Безусловно,— подтвердил Сергей Романович.— Золото. Сколько, точно никто не знает. Некоторые называют цифру в три пуда, другие уверяют, что не меньше пятнадцати. Точно только одно, груз был увезен на восьми лошадях на вьюках.

— Ого!— воскликнул Могутченко.— Значит, кроме золота, найдутся v другие ценности.

— Говорили, что где-то в районе Суземки вместе с золотом зарыт архив контрразведки белых частей, орудовавших в предгорьях Алтая. Удирали от Красной Армии они сломя голову, грузы вывозить было трудно. Вот и закапывали ценности в трущобах, рассчитывая вернуться.

— Как же Даниле Романовичу удалось захватить карты?— спросил Полозов.

— Судя по письму, случайно. Три офицера, командовавшие остатками эскадронов, отходивших в предгорья, укрыли отряд около нашего села, а сами взяли четырех мужиков и приказали вести их в район Суземки. Закопав ценности, они на обратном пути, уже недалеко от села, расстреляли мужиков. Мужики-то ведь не только закопали золото, но и видели, как офицеры делили карту. Брат наткнулся на них уже в конце трагедии. Его внимание привлекли револьверные выстрелы, которыми белые приканчивали мужиков. Данило отомстил за односельчан. Два офицера свалились рядом со своими жертвами, а третий с простреленной грудью все же убежал в чащу. Из мужиков один оказался жив. Он-то и рассказал брату и про клад, и про карту. Брат перевязал раненого, забрал карты от убитых офицеров, но затем и ему пришлось уходить. Как позднее выяснилось, третий офицер сумел отбежать довольно далеко и выстрелами привлек внимание отряда. Но когда отряд прибыл к месту трагедии, жив был только один перевязанный братом мужик. Кстати, этот мужик родной брат того Парфенова, которого вы сегодня подстрелили на тропинке. Видимо, от Парфенова-то и стало известно о золоте, о карте и о том, что два куска этой карты хранятся у брата. Ведь третий офицер, хотя и успел поднять тревогу, умер еще до прихода отряда. Его и похоронили, не обратив внимания на клочок карты, который у него должен был лежать в кармане или полевой сумке.

Постучав в дверь и получив разрешение, в комнату вошел Козаринов.

— Арестованных прикажете там оставить или как?— спросил отделком.

— Казарму надо прибрать,— поняв невысказанную просьбу отделкома, ответил Полозов.— Бойцы всю ночь на ногах. Свободные от наряда пусть отдыхают.

— А арестованные?..— начал Козаринов.

— А им не обязательно на нарах лежать,— резко перебил отделкома Могутченко.— Внесите их сюда. И на полу полежат до прибытия спецвагона.

Бандитов втащили в комнату, развязали им руки и устроили поудобнее на полу. Хотя «Угодник» и не был ранен, удары Леоненко и трепка, которую задал ему Немко, стоили обычного ранения. Пожалуй, из всех трех он наиболее нуждался во врачебной помощи.

Могутченко позвонил дежурному по станции и, узнав, что паровоз с арестантским вагоном прибудет минут через двадцать — тридцать, сказал, обращаясь ко всем троим:

— Терпите, «вояки», через полчаса вас настоящий врач подремонтирует.

— Перед расстрелом, значит, подлечить решил, господин начальник,— отозвался с пола Павел Когут.

Полозов взглянул на него и с удивлением вынужден был признать, что ночные передряги и простреленная нога не сломили его. Павел Когут сейчас выглядел значительно бодрее, чем тогда, когда его выводили из предбанника.

Могутченко не успел ответить на ядовитое замечание раненого. Его опередил Сергей Когут:

— К сожалению, таков закон. Хотя для такой гадины, как ты, стоило бы отменить.

— Спасибо, братец,— смиренным тоном ответил Павел Когут,— порадел родному человеку.— Он явно издевался над братом.— Закон хороший. Пока лечат, пока суд да дело, всякое может случиться.

— Ничего не случится,— жестоко ответил Сергей Когут.— Подлечат тебя дней за пять-шесть, на нас, Когутах, раны быстро зарастают. А суда тебе ждать не придется. Это уж я постараюсь. Если надо будет — архивы подниму.

— Это какие еще архивы?— не скрывая тревоги, поднял голову Павел.

— Забыл? Все харбинские газеты писали, что тебя в двадцать первом трибунал заочно приговорил к вышке.

— Значит, в силе еще эта прибаутка,— улыбнулся Павел Когут. Но усмешка вышла кривой, а голос явственно дрогнул. Опираясь руками о пол, он подтянул раненую ногу и сел в углу комнаты, привалившись спиной к стенкам.

— Ты, пес, скажи мне, как ты осмелился руку на родного брата поднять?— понизив голос, спросил Сергей, глядя на него ненавидящим взглядом.

— Не хотел я этого,— после долгой паузы ответил Павел Когут, глядя в пол.— Случайно это получилось. Он, Данило-то, первый за револьвер схватился. Оборонялся я...

— А от Гали ты тоже оборонялся?— с той же обжигающей ненавистью допрашивал Сергей Когут брата.

Этот вопрос изменил ход разговора и словно зарядил Павла Когута новым запасом ярости.

— Между мной и Галинкой судьей быть никто не может,— скрипнув зубами, хрипловато ответил он.— Если бы она десять раз ожила, я бы ее десять раз убил.

— А слышал ты от нее хоть раз доброе слово?

— Я не слыхал, и она моих слушать не хотела, сам знаешь. Я ей еще в семнадцатом сказал: или со мной, или в могилу. Сама выбрала, что хотела. Отстань ты от меня, иро-о-од!..— взвыл Павел Когут.

— Жаль, что ты тогда в девятнадцатом от нас за кордон ускользнул,— проговорил Сергей Романович и крупными шагами начал ходить по комнате. Нелегко ему давалось внешнее спокойствие.— Жаль, что не сумел разыскать твой след за кордоном. Успел ты, гадина, затаиться.

— Ну, за кордоном-то еще всяко могло получиться,— проговорил Павел.— Там ведь не совдепия.

Но Сергей Когут презрительно отмахнулся.

— Дурак ты, хотя и до ротмистра дослужился. Раздавили бы как клеща. И твои хозяева не пикнули бы,— пренебрежительно сказал он и, подойдя к Парфенову, сел на табуретку, предварительно положив ее набок, чтобы быть ближе к лежавшему на полу человеку.

— А вот тебя, Семен, я не ожидал встретить среди этой сволочи. Брат твой от беляков смерть принял, а ты с ними съякшался.

Парфенов лежал в стороне, хотя и рядом со своими соучастниками, но несколько отодвинувшись и повернувшись к ним спиной. Со стороны могло показаться, что он этим оберегает раненое плечо, но и Полозов, и Могутченко заметили, что дело не только в этом. Парфенов ненавидел и одновременно боялся своих однодельцев.

— Так ведь разве из рук вашего братана вывернешься,— с тоскливой откровенностью проговорил Парфенов.— Сболтнул, я ему еще в конце гражданской про золотишко, ну и влип, как муха в бочку с дегтем. Павел Романович хорошо обучен, как жилы из людей тянуть.

— Чего ж ты, балда, раньше властям про золото не рассказал?— укорил его Сергей Когут.— Давно бы это золото на хорошие дела пошло.

— Так ведь вместе с этим проклятым золотом и моя судьба закопана. Хоть ни капли правды в ней нет, а все же как докажешь,— так же тоскливо, мучаясь от душевной боли и от раны в плече, проговорил Парфенов.

— Да ты-то как туда мог попасть?— удивился Сергей Когут.

— Забыли, значит, Сергей Романович, что я почти три месяца у Колчака служил. Хоть и по мобилизации, да теперь поди доказывай. Верный расстрел или до конца дней на Соловках лямку тянуть. А у меня семья, сам знаешь.

— Кто тебе эту чушь намолол?

— Твой братуха, его слова. Я ведь ни в баню, ни в дом к Даниле Романовичу, когда это страшное дело случилось, не заходил. Сам позднее всех узнал, когда в народе говорить начали. А отвечать полной мерой придется, как и этим варнакам.

— Да, неважные у тебя дела, Семен,— задумчиво проговорил Сергей Когут.— Ну, посмотрим.

— Что же это за судьба, которая вместе с золотом зарыта,— не выдержал Иван Полозов.— Я и от Данилы Романовича про это слыхал.

— Слух об этом подлом и грязном деле передается на ухо, и с глазу на глаз,— хмуро заговорил Сергей Романович.— Вряд ли до этого могло додуматься белое командование. Тут руку приложили или эсеры, или меньшевики. Вернее всего, пожалуй, меньшевики. Они всегда были специалистами на всякие подлости.

— Меньшевистская порода нам хорошо известна. Они еще и сейчас гадить пытаются,— подтвердил Могутченко.

— Меньшевики активно сотрудничали со всеми белыми правительствами Сибири. Когда они поняли, что навсегда сходят со сцены,— продолжал Сергей Романович,— а их самих ждут приговоры ревтрибуналов, тогда-то и была придумана эта подлая провокация. Они стали писать письма, похожие на доносы, и доносы, похожие на дружеские сообщения. В этих письмах и сообщениях речь шла о делах, уже раскрытых белой контрразведкой, о большевиках, уже расстрелянных. Но в этих сообщениях организаторами провалов назывались видные большевики-подпольщики, руководители партизан, не попавшие в руки белых, и даже коммунисты, работавшие вдали от фронта? Выглядело все это весьма правдоподобно, так как люди, писавшие кляузы, то есть меньшевики, хорошо знали тех, на кого клеветали. Знали их характер, привычки, слабости, даже домашний быт. Ведь когда-то они были в одной партии, может быть дружили, да и после раскола отдельные меньшевики не раз, признав для вида свои ошибки, возвращались в партию. В общем писали убедительно. Конечно, если бы разбираться стали сразу, то клевета была бы разоблачена. Так случилось в свое время и с клеветой на брата Данилу. Но организаторы провокаций учли и это. Нужно было время. Пройдут года, кое-кто умрет, кое-кто уедет за границу и разобраться будет трудно. Свидетеля не допросишь, клеветника с оклеветанным на очную ставку не сведешь. Чем дальше пролежат такие бумаги, тем достоверней они будут казаться. Вот такой «архив», видимо, и зарыт на Суземке вместе с золотом. Этот выродок,— кивнул Сергей Когут на сидевшего в углу Павла,— над созданием клеветнических материалов тоже немало поработал.

Павел ничего не ответил. Только на губах его про-змеилась усмешка, мелькнула и исчезла. Но Полозов видел, что Павел Когут не только внимательно слушает, но и готовится чем-то и как-то ответить. Сейчас он сидел, привалившись спиной в угол, согнув здоровую ногу в колене и крепко упершись ею в плинтус пола. Левая рука его тоже опиралась о пол, а правая была засунута под полурасстегнутый полушубок.

«Всех нас готов сожрать, а больше всех родного брата,— подумал Иван и с облегчением решил:— когтями да зубами не многое сделаешь. Оружия-то у тебя, гад, нет».

— Я всегда был маленьким человеком,— раздался вдруг негромкий голос Парфенова.— Чего же они могли обо мне-то написать?

— А о тебе, Семен, там ничего и не может быть,— усмехнулся Сергей Когут.— Ты для них слишком мелкая рыбешка. Они повыше метились.

— А Павел-то Романович да и Порфишка такого мне наговорили...

— Облыжно меня приплетаешь, Семен,— азартно затараторил отдышавшийся «Угодник».— Облыжно. Ничего такого я тебе не говорил. Отрекаюсь и отрекаться буду.

— Эти трупы и тебя за собой в могилу тянули,— сказал Сергей Когут,— им хотелось...— Окончание фразы заглушил вопль Павла.

— Трупы, говоришь, варнак проклятый. Радуешься, сволочь, что теперь мы трупы. Не разгадали мы, что этот щенок,— кивнул он на Ивана,— хороший нюх имеет. А то бы ты узнал, какой я труп. Как запылал бы склад да люди из лесосек разбежались, услышав, что мертвый Данилка из могилы выходит, вот тогда бы ты узнал, что трупы делать могут. Трупы!— Еще яростнее взвыл он.— В ящиках, что на Суземке вместе с золотом закопаны, для вас трупный яд подготовлен! Провокация, говоришь, клевета!.. Не все так подумают, когда те бумаги увидят! Кое-кто и поверит в те бумаги! Кое-кому даже выгодно, чтоб народ в те бумаги поверил! Думаешь, за золотом я сюда пришел?! Ха!.. Шел, чтоб ту бумажную заразу на вольный свет пустить! А ты говоришь — трупы! Ты тоже труп! Будешь трупом. Раз я гибну, так пусть весь наш корень сгинет. Трупы! Ты тоже труп! Ты уже полчаса как труп!

И вдруг, распрямив как пружину упертую в плинтус ногу, Павел бросился на Сергея, протянув к его горлу правую руку. На его ладони сверкнул блестящий полуобручек.

Как ни стремителен был бросок Павла, Могутченко отреагировал еще быстрее. Кулаком, в котором была зажата только что раскуренная трубка, он ударил взвившегося в броске бандита по лбу. Павел Когут грохнулся на пол у самых ног Сергея Романовича. Тот вскочил с побелевшим лицом и поднял звякнувший об пол полуобручек, выпавший из рук Павла.

— Куда ты смотрел?— обрушился Иван на вбежавшего в комнату отделкома.— Обыскал, что называется.

Козаринов с виноватым видом начал еще раз обыскивать потерявшего сознание Павла Когута. И в этот момент Иван впервые услышал, как может ругаться его начальник. Могутченко стоял спиной ко всем, рассматривая что-то в руке, и ругался. Такой забористой, увесистой, виртуозной брани «в надгробное рыдание», «в семь гробов», «в акульнуго печенку» и «пасхальные песнопения» не только Иван, но, видимо, и Сергей Романович никогда не слыхал.

— Что с вами?— тронул Сергей Романович начальника отдела.

Могутченко, оборвав ругань, повернулся и показал свою ладонь с широко растопыренными пальцами. На ней лежал только мундштук. Знаменитая пенковая трубка не выдержала столкновения с черепом взбесившегося бандита.

Фигура Могутченко, с видом обиженного ребенка, взирающего на обломки своей трубки, была невероятно комичной.

Полозов и даже Сергей Когут, с лица которого еще не сошла бледность после пережитой опасности, еле сдерживали улыбки.

К счастью, в этот момент в комнату вошли начальник конвоя из прибывшего арестантского вагона и врач.

— Посмотрите сначала этого...— приказал Могутченко, кивнув на Павла Когута, и сунул в карман полушубка обломки трубки.

Через четверть часа раненые были перенесены в вагон. Перед уходом Могутченко сказал Ивану:

— Операцию ты провел хорошо. Считаю тебя вполне здоровым. Сегодня отсыпайся, завтра к вечеру пошлю тебе приказ. Получишь, сдавай дела Козаринову и вместе с этим, как его...

— Леоненко,— подсказал Иван.

— Вот именно, с Леоненко выезжай на Узловую в отдел.

На выходе из казармы Иван задержал Могутченко и, кивнув на ушедшего вперед Сергея Когута, спросил, понизив голос:

— Откуда он взялся?

— Ого!— многозначительно и тоже понизив голос, ответил Могутченко.— Он был чекист высшего класса, выучку от самого Дзержинского получил.

— Почему был? А сейчас?

— По линии Наркомата иностранных дел работает. Все время за кордоном. То с Чичериным, то с Литвиновым,— уважительным тоном проговорил Могутченко и, подняв кверху указательный палец, закончил:— Дипломат.

— Интересная у него работенка,— глядя вслед уже идущему по перрону Сергею Романовичу, задумчиво ответил Иван.— Тут голова нужна.

Могутченко с насмешливым любопытством посмотрел на своего подчиненного.

— Ну, ты не отчаивайся,— ободрил он Ивана.— Какие твои годы? Вот подучишься, может, тоже поумнеешь и на загранку попадешь. Тебе, главное, языки выучить, а хватка у тебя есть настоящая. Главное, подучиться.

— Иди к черту,— беззлобно ругнулся Иван.— Приеду, готовь новое задание. Нам и здесь пока еще работы хватит.

XIII Готов к новым заданиям

Через неделю, хорошо oтдоxнyв, передав взвод Козаринову и попрощавшись с бойцами, Полозов в сопровождении Леоненко явился в отдел. Их уже ждали. Секретарь, паренек лет восемнадцати, сказал Леоненко:

— Идите, товарищ, в седьмую комнату к Павлову, оформляться, а вы, товарищ Полозов, к начальнику. Он про вас уже спрашивал.

Полозов вошёл в кабинет. Могутченко сидел за столом, ероша пальцами правой руки свои все еще густые, хотя и порядком поседевшие волосы. В левой руке он держал какой-то документ и был явно не в духе. Увидев вошедшего Полозова, он глазами указал ему на стул справа от себя и снова углубился в чтение документа.

— Ну что мне делать с этим болваном?— вдруг взорвался обычно спокойный Могутченко, перестав терзать шевелюру и стукнув кулаком по столу так, что он жалобно затрещал.— Не сажать же его в самом деле.

— Ты это о ком?— полюбопытствовал Иван.

— О твоем бывшем подопечном, которого агитировал этот самый, как его...

— Леоненко,— подсказал Иван.

— Вот, вот,— кивнул Могутченко.— После его агитации этот болван чуть не угробил «Угодника», а сейчас попов колотит.

— Немко?— несказанно удивился Полозов.— С чего бы это? Ведь он верующий.

— А бес его знает, что на него нашло. Пять дней назад так отлупил попа из Акатово, что тот чуть богу душу не отдал. Попадья кинулась в Москву, видать, до патриарха добралась. И вот, пожалуйста, телеграмма, подписанная самим Петерсом. Принять меры и все прочее.

— Ну и отвечай, меры, мол, приняты, а с Немко что-нибудь придумаем. Да и случайность это. Просто вспомнил, как его «Угодник» обманул, ну заодно и попу всыпал. Сорвал злость, а теперь успокоится.

— Как бы не так,— злорадно усмехнулся Могутченко.— Сегодня, после заутрени, он так взбубетенил покровских попов, что они теперь боятся к церкви подходить,— сообщил Могутченко и вдруг громко крикнул:

— Ваня, пришли попы?!

— Пришли, товарищ начальник,— ответил из-за двери секретарь.— Я их приказал до поры в свободную камеру запереть.

— Да ты что, с ума спятил!— загремел Могутченко.— Люди у нас защиты ищут, а ты их в камеру.

— Они с радостью согласились, товарищ начальник,— ответил Ваня, появляясь на пороге кабинета.— Я им велел подождать на улице у крыльца, но они просят спрятать их куда-нибудь. Этот, который их излупил, тоже сюда пришел. Похоже, хочет еще добавить. Куда же им было деваться?

— Немко в Узловой?— удивился Могутченко. И затем, взглянув на Ивана, убежденно сказал:— Значит, и нашему попу влетит под завязку,— и помолчав, добавил:— Ну в этом деле я ему мешать не буду. У нас здесь поп настоящий контра, но умен. Никак его не прищучишь.

Могутченко помолчал и, взглянув на все еще стоявшего в дверях Ваню, сказал:

— Давай их сюда.

— Обоих?— спросил тот.

— Обоих.

Через минуту за дверью послышалось басовитое «Во имя отца и сына» и голос оторопевшего Вани:

— Валяйте без молебнов. Начальник ждет.

В узкую дверь кабинета боком протиснулся здоровенный мужчина с длинными волосами и широкой окладистой бородой. Ему было лет пятьдесят. Следом за ним проскользнул человек лет двадцати пяти, тоже длинноволосый, но без бороды. Оба были в черных рясах. Оба привычно обшарили глазами комнату и, не найдя иконы, истово закрестились на Могутченко, стол которого стоял в переднем углу.

— Садитесь,— пригласил Могутченко, кивая на стулья перед столом.

Оба подошли к стульям, потоптались, но не сели, а стали, опершись руками на спинки.

Могутченко уже пальцем указал им на стулья.

— Не можем,— прогудел бородатый.— Неверный филистимлянин аки Голиаф сокрушал наши чресла ботожьем, доколе сам не изнемог.

— Что же, он вас обоих сразу сокрушал?— заинтересовался Могутченко.

Бородатый, метнув на него взгляд исподлобья, промолчал. Зато молодой, не найдя ничего странного в вопросе начальника отдела, заговорил молодым свежим баском:

— Он, в ярости своей, ополчился на одного отца Игнатия. Я же, как диакон этого храма, кинулся на помощь отцу Игнатию. Ну тогда и мне досталось.

«Работать бы тебе где-нибудь на заводе, так ты своим басом в «синей блузе» всех девчат с ума бы свел. А ты в церкви канителишься»,— подумал Полозов.

Но Могутченко интересовало другое.

— В общих чертах мне уже доложили о том, что натворил у вас этот самый Немко. Кстати, это же ваш контингент. Церковный элемент, так сказать. Вы все время его обхаживали. Святость в нем искали. Но мне непонятно, с чего он вдруг на вас ополчился. Расскажите подробнее, как это было.

Бородатый, пропустив упрек мимо ушей, заговорил:

— Я, как положено, правил богослужение. Вижу, среди молящихся стоит этот сумасшедший. Стоит и меня рассматривает. Потом уже, в конце службы, вижу, он отошел и в правом приделе образ Николая Угодника рассматривает. Николай Угодник у нас на образе в ризах изображен. Посмотрел Немко на образ и опять впереди всех молящихся стал и на меня глаза таращит. Только с лица темнее сделался, аки сатана, что у нас около входа в храм изображен. Окончил я служение и не успел еще облачение снять, как он в ризницу вламывается. Отец дьякон хотел его остановить, так он отбросил отца дьякона как кутенка.

— Истинно так,— подтвердил безбородый.— Кулачищем под ребро двинул. Без дыхания оставил.

— Подошел этот идиот ко мне и начал что-то бормотать. Не пойму, что, но догадываюсь, что про Николая Угодника спрашивает и по-матерному лается, хотя и во храме находится. Потом схватил меня за бороду и начал дергать. Выдрать, видать, ее хотел нечестивец. Я для успокоения неразумного еретика благословлять его начал. Но, видать, сатана вселился в этого окаянного, и он почал меня избивать.

— Истинно так,— подхватил дьякон, едва бородатый умолк.— Вцепился этот ирод во власы отца Игнатия и давай его ивняковой палкой охаживать. Я сунулся, и меня четыре раза перекрестил окаянный. С плеча бил, нечестивец. Чудо великое, что мы живы остались.

— Постойте,— перебил дьякона Могутченко.— Ведь у вас ризница маленькая. Как же Немко мог в ней с плеча палкой размахивать?

— А это уже не в ризнице, а посередине храма происходило,— объяснил дьякон.— Аки лев агнца этот нечестивец вытащил отца Игнатия во храм и там начал творить свое греховное глумление.

— Да-а,— протянул Могутченко.— Знатная у вас получилась баталия. А что, народу в церкви уже не было?

— Народу было еще достаточно...— начал дьякон, но под суровым взглядом бородатого умолк.

— Ну, нам все ясно, граждане попы,— начал Могутченко.

— Отец Илларион дьякон,— поправил начальника отдела бородатый.

— Ладно, дьякон, так дьякон,— буркнул Могутченко.— Идите, граждане, домой. Мы примем меры.

— Но вы его арестуете? Посадите?— чуть не в один голос спросили оба.

— Его нельзя сажать,— объяснил им Могутченко.— Он больной, нищий духом, по-вашему,— с немалой долей ехидства добавил он.— Идите домой. Мы примем меры.

Священнослужители ушли. Подойдя к окну, Полозов увидел, как они спустились с крыльца отдела на дощатый тротуар и, оглядевшись, дружной рысцой двинулись по улице, ведущей к выезду из местечка.

— Примем меры,— раздался за спиной Полозова голос Могутченко.— А какие меры принять, не придумаю.

— Знаешь, что,— повернулся от окна Полозов.— Поручи это дело Леоненко. Он сумеет чем-нибудь отвлечь Немко. А потом хорошо бы дать Немко какую-то постоянную работу. Конюхом, что ли, куда пристроить. Говорят, Немко коней любит. А то ведь он впроголодь живет.

— Пожалуй, ты прав, пошлем к Леоненко,— согласился Могутченко.— Это ведь с его агитации Немко начал угодников лупить. И работу найдем. Будет в нашем кавэскадроне дневальным помогать конюшни чистить.

— Верно,— рассмеялся Иван.— Только боюсь: как бы в благодарность за постоянную заботу Немко тебя в угодники не зачислил. Он ведь, хоть и идиот, а доброе отношение к себе понимает и ценит.

— Отстань,— отмахнулся Могутченко.— Меня — в угодники? Буровишь невесть что. Тут одно дело есть. Ты Логунова сейчас в лицо узнаешь?

— Артамона Феоктистовича?! Этого гада я на всю жизнь запомнил. Где он?

— Скоро приведут.

— На деле взяли?

— В том-то и вопрос, что еще не брали. Он даже не знает, что к нам идет,— ответил Могутченко и вытащил из кармана трубку. Но это была уже не пенковая красавица, а обычная, простая трубка. Могутченко с горьким недоумением взглянул на нее, повертел и, вздохнув, начал набивать.— Не брали еще,— повторил он.— Арестовывать пока нельзя, но на короткий повод взять нужно.

— Как же вы из лесосеки его сюда вытянули?— удивился Иван.

— Сам приехал. У него дома жена больная. Нашлись люди, посоветовали красавскому врачу направить ее сюда на освидетельствование. Здесь уж мы посоветовали врачам положить ее в больницу и лечить.

— Постой,— перебил начальника Полозов.— Ведь говорили, что у него старуха умерла. Значит, это молодая жена.

— Ну, не очень молодая. Ей около сорока.

— Артамону сейчас далеко за пятьдесят.

— Для него значит молодая,— улыбнулся Могутченко.— Она у него раньше за деньги работала, батрачкой называлась, а сейчас как жена бесплатно батрачит. Дело в том, братишка,— понизив голос, продолжал он,— что в Красаве все материалы в двадцать четвертом сгорели. Документов о художествах Логунова во время революции у нас нет, свидетелей разыскивать — дело долгое, а времени всегда не хватает. Логунов же, конечно, крутить будет. Но при тебе ему врать трудно будет. Ты про него много знаешь.

— Ясно,— кивнул Полозов.

— Только ты сядь вон в том углу, разверни газету так, чтобы Логунов тебя не узнал, и читай. Пусть он вначале поврет малость.

— В чем ты его подозреваешь?

— Во многом. Брехню про мертвого Когута он пускал не от своего ума. Кроме того, за три недели два раза в Богородское ездил.

— Скажет, что на базар надо было.

— Скажет,— согласился Могутченко.— Сдается мне, что базар — это только прикрытие. На базаре он и полчаса не был, зато больше двух часов торчал в квартире, куда лучше бы ему не ходить. Подозрительно и то, что в Богородском все парни его артели побывали, причем не в базарные дни.

— В общем, полное покушение на подозрение,— иронически начал Иван, но Могутченко не дал ему договорить.

— Кажется, идет,— перебил он.— Садись, читай газету. Повышай уровень.

Едва Иван в дальнем углу развернул свежий номер «Известий» и отгородился им от кабинета, предварительно проткнув в газетном листе дырочку для наблюдения, как за дверью послышался голос Вани: «Входи, папаша! Ждут!»

Через отверстие в газете Ивану хорошо было видно, какое изумление отразилось на лице Могутченко, когда Логунов вошел в кабинет. Иван с трудом удержался от смеха. Видимо, начальник отдела, до этого не видавший Логунова, рассчитывал, что в кабинет войдет сильный старик, способный на шестом десятке лет, в стужу и по пояс в снегу валить под корень столетние сосны. А вместо этого перед ним стоял худощавый, хотя и жилистый, мужичок, не более двух аршин ростом. Узенькая сивая бородка, торчавшая клинышком вперед, красные с мороза щеки и хитроватые глаза, блестевшие из-под низко надвинутой лохматой шапки, делали Логунова похожим на мужичка-боровичка из детской книжки с картинками.

Логунов мелкими, но быстрыми шагамипрошел почти до половины кабинета, сдернул с головы огромный треух и огляделся. Не найдя икон, он повертел шапку в руках, пощупал, крепко ли засунуты за опояску рукавицы, и успокоено взглянул на Могутченко.

— Логунов?— спросил начальник отдела.

— Логунов,— согласился старик и объяснил:— То ись Логунов Артамон Феоктистович. А есть еще Парамон и Ксенофонт — братья мои, потом родственники наши мужского пола. Логуновых в Красаве проживает шестнадцать домов. Самостоятельных хозяйств то ись.

— Работаете в лесосеке, живете в «аэроплане»?— уточнил Могутченко.

— Мы артелью робим. Все сообча. Валку, обрубку, ошкуровку, разделку. То ись казна от нас готовый матерьял получает.

— Садитесь,— Могутченко указал на стоящий против стола стул.

Но Логунов сел на один из стульев, стоявших у стены. Через отверстие в газете Полозов видел, что хотя его бывший хозяин держится внешне спокойно, он все же насторожен и встревожен.

— Много в вашей артели людей?— спросил Могутченко.

— Мы вдесятером робим,— ответил старик, и по голосу Иван понял, что тот еще более насторожился. Затем, видимо, стараясь повернуть разговор в привычное для него русло, Логунов попросил:— Вы бы посодействовали нам, товарищ заведующий, не знаю, как вас звать-величать. Точил мало на нашем участке. До полуночи бьешься, пока очередь подойдет. А ведь тупым струментом работать неспособно.

— В артели все родственники и соседи?— не ответив на просьбу, продолжал расспрашивать Могутченко.

— Со мной только двое племяшей, а остальные так, пришлые. Даже не из нашей волости.

— Как же вы в одну артель сгуртовались?

— Начал я с племяшами собираться, прошел по соседям, не пойдет ли кто. Никто не пожелал. А эти, пришлые то ись, сами назвались. Одначе робят справно.

— Племянники ваши Парамоновичи или Ксенофонтовичи?

— Они сыны покойного брата Флегонта. С малолетства сиротами остались и около меня выросли. Сейчас уже в полную силу вошли.

— Значит, вы с племянниками и видели покойного Когута, когда он на озеро к проруби напиться приходил.

Логунов всего на какую-то долю секунды задержался с ответом, но и Могутченко и Полозов почувствовали, что этот вопрос сильно напугал старика.

— Да, с ними,— выдавил старик,— с Константином то ись и с Егором.

— Скажите, Артамон Феоктистович,— спокойно и даже дружелюбно спросил Могутченко.— Зачем вы все это наврали?

— То ись, как это наврал?— растерянно замигал глазками Логунов.— Трое ведь нас было. Я и племяши. Видели, как живого.

— Не было этого, гражданин Логунов,— перебил его Могутченко,— Прохвост, пугавший народ, до вас не доходил. До вас дошли только слухи. Вот вы ими и воспользовались, чтобы спровоцировать панику. Зачем вам это надо?

— Мы видели,— после короткой паузы упрямо повторил старик.— Все трое видели, около самой проруби. За полночь дело было. Народ уже спал, значит, и доказать никто не может, что мы его не видели. К чему этот пустой разговор, гражданин хороший. Приезжайте к нам да походите ночью около проруби, может, и вы увидите.

Он явно трусил и повысил голос, чтобы подбодрить самого себя. Он даже взял с соседнего стула свою шапку, как бы собираясь кончить разговор и уйти. Но Могутченко не обратил на это внимания.

— Вы знаете, Логунов, куда вас сейчас пригласили для разговора?— спросил он старика.

— Я впервой на Узловой,— ответил Логунов, рассматривая свою шапку, словно только что увидел ее.— Мне сказали, что о здоровий жены разговор будет.

— И о здоровий вашей жены поговорим, но вначале давайте познакомимся. Моя фамилия — Могутченко. Слыхали про такого?

Логунов уронил шапку на пол, но даже не заметил этого. Румянец сразу исчез с его щек. Он молчал, уставясь в пол.

— Вы мою фамилию слыхали?— повторил Могутченко.

— Как не слыхать,— сразу осевшим голосом проговорил Логунов.— Тихой сапой, значит, меня взяли. Чтоб никто и не узнал, куда девался Артамон Феоктистович.

— Ну, что вы,— усмехнулся Могутченко.— Когда надо, мы не боимся арестовывать в открытую. Просто мы не хотели, чтобы про такого пожилого, как вы, человека говорили, что он враг советской власти. А вдруг, думаем, он не враг советской власти. С чего ему быть врагом? Он уже стар, живет спокойно, дом — полная чаша, хозяйство богатое, молодая жена даже надорвалась в уходе за скотом.

Могутченко говорил вежливо, даже с улыбкой, но в его взгляде и тоне голоса была неприкрытая насмешка и злость к этому съежившемуся старику, похожему на попавшего в ловушку хорька.

— Хозяйством корить нечего,— окрысился Логунов.— Для власти тоже выгодно, когда мужик богат. С богатого мужика и шерсти больше настричь можно.

— По этому вопросу тоже можно поговорить, но позже,— еще шире улыбнулся Могутченко.— Сейчас главное выяснить, враг вы советской власти или нет.

— Никогда я властям врагом не был,— хмуро глядя в пол, ответил Логунов.— Всякая власть от бога, свыше нам дается то ись.

— Ну, раз советская власть от бога, то зачем вы ей вредите? По чьему заданию вы пустили слух, что мертвый Когут ходит по лесосекам? Кто поручил вам сорвать лесозаготовки?

Логунов даже при своем мизерном росте стал еще  меньше, как будто усох. Его глаза перестали шарить по кабинету, а полные страха и ненависти уставились на Могутченко.

— По злобе под статью подводите, гражданин начальник,— хриплым голосом ответил он.— Никогда я против советской власти не злоумышличал. Нет у вас для этого доказательств.

— Зря запираешься,— перехватив разрешающий взгляд Могутченко и отложив в сторону газету, вступил в разговор Полозов.— Напомнить тебе прошлые дела? Рассказать, кто, кроме меня, об этих делах знает?

Пожалуй, Полозов, увидев ночью идущего к домику Данилу Романовича, был не так напуган, как перепугался Логунов, узнав своего бывшего батрака.

— Ва-ва-нятка?!— еле выговорил он.— А ведь говорили...

— Многое говорят,— усмехнулся Иван и, взяв стул, подошел поближе к Логунову.— Не перестал, значит, гадить советской власти, хозяин,— со злостью спросил он старика.— Все надеешься на перемены? Надеешься, что вернут тебе и паровую мельницу, и маслобойку и лесопилку? Сыновей загнал в контрреволюцию, погубил их, сейчас за племянников принялся. И Флегонт, братец твой, не просто умер, а расстрелян за организацию контрреволюционного мятежа на Черновке. Забыл, что ли?

Артамон Феоктистович молчал. Он только судорожно ловил воздух пересохшими серыми губами.

— Ну так вот, Артамон Феоктистович, я и подумал, стоит ли арестовывать старика, сажать его под замок и за решетку? Сдается мне, что вы во многом раскаиваетесь,— спокойно, словно не заметив вступление Полозова в разговор, продолжал Могутченко.— Сейчас, наверное, уже жалеете, что с меньшевиками и эсерами из Богородского спутались. Зачем вам это? Ведь все равно ничего не выйдет. Контрреволюция у нас вот где сидит,— Могутченко сжал свой огромный, словно чугунный кулак.— И пикнуть не дадим. А вам одно нужно — дожить спокойно, сколько там еще осталось, да напоследок богатым хозяйством потешиться, поскольку ситуация пока что этому благоприятствует. А о меньшевиках и о бандгруппе, которую вы к весне готовите, нам и племянники расскажут, если вы не захотите.— И, неожиданно сменив дружелюбный тон на суровый, Могутченко закончил:— Ну так как, Логунов, добром договоримся или крутить будешь?

Несколько секунд стояла напряженная тишина. Вдруг Логунов, мешком свалившись со стула, распластался на полу, звонко стукнув лбом о половицу.

— Помилуйте!— сквозь всхлипывания и вздохи визгливо выкрикнул он, подползая к столу Могутченко.— Бес попутал! Ни в жизнь больше и пальцем не пошевельну! Только отпустите умереть на спокое!

Иван поднял Логунова с пола и довольно бесцеремонно бросил его на стул.

— Значит, поговорим без дуриков, в открытую,— удовлетворенно подытожил Могутченко.— Только запомните, гражданин Логунов, о нашем с вами разговоре ваши друзья в Богородском и лесосеке знать не должны. Ни одна душа чтоб не пронюхала. Поняли? Поэтому мы вас сюда через служебный ход провели.

Когда после долгого разговора с Логуновым Могутченко и Полозов остались одни, начальник отдела сказал:

— Картина по меньшевистскому гнезду проясняется, но Логунова с короткого повода спускать нельзя. У него до самой смерти камень за пазухой будет. Не придумаю, кому это дело поручить?

— Вот те на?— удивился Полозов.— А я думал...

— Думал, что это новое задание для тебя,— закончил за него Могутченко.— Ты бы это дело лучше всех провернул, да тебе ехать надо.

— Куда?— удивился Иван.

— В Сибирь. Золото, которое ты разыскал, выкопать. Ну и бумажки эти...

— Ты это всерьез?— не поверил Полозов.

— Конечно, всерьез, а что?

— Я оперативник. Мое дело бандитов ловить,— обиделся Иван.— Золото пусть выкапывают эти самые, как их там, технологи, что ли?

— Геологи, грамотей,— укоризненно покачав головой, поправил Ивана Могутченко.— Учиться тебе, Иван, надо, позарез надо. Осенью на учебу. А пока, раз золото тебя не интересует, займись меньшевиками. Может, среди них будут и те, кто подлые бумаги рядом с золотом закапывал. А осенью поедешь учиться.

— Ну, до осени еще времени уйма,— повеселел Иван и, вытянувшись перед Могутченко по-уставному, подчеркнуто официально отрапортовал:— Сотрудник Иван Полозов вполне здоров и готов к выполнению любого задания.

ДЛЯ СРЕДНЕГО И СТАРШЕГО ШКОЛЬНОГО ВОЗРАСТА

Владимир Андреевич Мильчаков

ЗАГАДКА 602-Й ВЕРСТЫ


Редактор

Н. Н. ЗАВАЛИШИН

Художественный редактор

В. С. КОРНЕЕВ

Технический редактор

М. Л. АФАНАСЬЕВА

Корректор

Н. Г. ПРОПЛЕТИНА


ИВ № 1401. Сдано в набор 13.05.85. Подписано в печать 31.10.85. Формат бум. 84х108 1/32. Типографская № 3. Школьная гарнитура. Высокая печать. Усл. печ. л. 9,24. Усл. кр.-отт. 9,56. Уч.-изд. л. 9,15. Тираж 50 000 экз. Заказ № 195. Изд. № 18. Цена 35 к.


Приокское книжное издательство, 300000, г. Тула, Красноармейский пр., д. 25, корп. 1.


Книжная фабрика № 1 Росглавполиграфпрома Государственного комитета РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, 144003, г. Электросталь Московской области, ул. им. Тевосяна, 25.


Мильчаков В. А.

М60 Загадка 602-й версты: Повесть.— Тула: При-ок. кн. изд-во, 1986.— 174 с, ил.

35 к. 50 000 экз.

Юрий Иванович Мишаткин Особо опасны при задержании Приключенческие повести

От автора

О моих земляках — участниках гражданской и Великой Отечественной войн, удостоенных многих правительственных наград и среди них знака «Почетный чекист», — я узнал, когда рассматривал бесценные реликвии и документы героической истории органов ВЧК — КГБ и знакомился с архивными материалами. Позже посчастливилось лично, познакомиться со многими ветеранами незримого фронта. О себе, своей жизни и работе чекисты рассказывали очень скупо и сдержанно. Было это, как я понял, оттого, что работа разведчика и контрразведчика (по словам полковника Р. И. Абеля)— «кропотливый и тяжелый труд, требующий больших усилий, напряжения, упорства, выдержки, воли, серьезных знаний и большого мастерства», она приучила чекистов никогда и ни при каких обстоятельствах не быть многословными.

Я уже рассказал читателю о борьбе верных рыцарей революции чекистов Царицына — Сталинграда с врагами нашей Родины на разных этапах ее истории на страницах приключенческих повестей «Расстрелян в полночь», «Схватка не на жизнь» и в поставленной Театром юного зрителя пьесе «Тайна подлежит разглашению» (герой их — чекист Магура, в основу образа которого легла биография товарища М.). Ныне продолжаю свой рассказ. Как сказал поэт: «Здесь вымысел документален и фантастичен документ».


ВАГОН СПЕЦИАЛЬНОГО НАЗНАЧЕНИЯ

1

В начале жаркого июля 1918 года вдали от Москвы, в станице Суровикинской Царицынской губернии, был подан рапорт:

«Требую незамедлительно, без проволочек, выписать меня из лазарета и отпустить обратно на фронт в родной полк.

К сему Николай Магура».

В тот же день на рапорт была наложена резолюция:

«Направить тов. Магуру до полного выздоровления в распоряжение военного коменданта станицы».

Подпись неразборчива.
Почерневшие от времени и непогоды дома Суровикинской вросли в землю, а глухие ставни на окнах да высокие заборы надежно спрятали станичников от посторонних глаз. Станица Суровикинская как бы притаилась в ожидании чего-то. Тишина стояла тягучая, до звона в ушах. И если бы не красный флаг над подъездом особняка бывшего купца второй гильдии Ерофеева, укатившего со всем семейством еще в начале лета в неизвестном направлении, можно было подумать, что идет не восемнадцатый год, а конец девятнадцатого века.

По утрам через всю станицу, распугивая кур и гусей, катила телега с бочкой воды. Правил конем хмурый с сонным лицом возчик. Временами он придерживал конягу и лениво стучал черпаком по бочке, созывая людей за ключевой водой по цене гривенник за ведро. Стук водовоза разносился по Суровикинской, эхом отдаваясь вдали.

В станицу Николай Магура попал по ранению. В одном из боев с белоказаками рядом с недавним балтийским матросом, подняв столб песка, разорвался снаряд. Магуру накрыло вздыбившейся землей и швырнуло на дно окопа. Очнулся он уже в санитарной теплушке. В тяжелой голове стоял непрекращающийся гул, не переставая стучали надоедливые барабанные палочки.

— Парень ты с виду крепкий, — успокоил Магуру его сосед по палате Калинкин — низкорослый конопатый солдат со смешливыми глазами. С утра и до отбоя он неугомонно скакал между коек на костылях. — Неделька пройдет, и снова в свой полк вернешься. Не журись и не сомневайся.

Но минула неделя, за ней другая, а Магура все продолжал отлеживать бока, глотать пилюли да порошки. К концу третьей недели, когда он уже был готов бежать в казенном белье на фронт, доктор наконец-то смилостивился:

— Надоело рапорты подавать? А мне, признаюсь, осточертело ваше нытье слушать. Получайте одежду и паек на трое суток.

— И меня, гражданин доктор, выписывайте! — взмолился Калинкин. — На пару с ним! Вместе до передовой доберемся — вдвоем сподручнее. А не выпишите — сбегу, как есть сбегу!

Доктор покачал головой, растрепал бородку:

— О фронте пока придется забыть: воевать вам еще рано. С остаточными явлениями контузии много не навоюете. Есть указание направить товарищей Магуру и Калинкина к военному коменданту.

На прощание доктор настоятельно потребовал от Магуры строго соблюдать режим, больше бывать на свежем воздухе и не нервничать. А Калинкину подарил костыль, который солдат поспешил оставить за воротами лазарета.


День был жаркий, солнце в поднебесье пекло невыносимо. Суровикинская словно вымерла — ни людей, ни телег на улицах. Куры и те спрятались под заборы, перестав купаться в пыли.

Духота стояла и в кабинете коменданта, хотя окна были распахнуты. Увидев на пороге Магуру с Калинкиным, комендант усадил их под кумачовым лозунгом «Все на борьбу с Красновым!».

— Хотел лично в лазарете познакомиться, да все недосуг было зайти, — сказал комендант, рассматривая Магуру. — Про твою боевую биографию знаю. Потому и к себе вызвал. Держи.

— Что это? — удивился Николай, получив листок с печатью.

— Мандат, — сказал комендант. — Назначаешься, согласно приказу, комиссаром. С людьми у нас, сам понимаешь, не густо — фронт почти всех забрал. А ты человек проверенный, в партии не первый год. Так что поработай комиссаром до полного выздоровления.

— Мне же в родной полк надо! — напомнил Магура.

— Успеешь, — сказал, как отрезал, комендант.

Магура поднял к глазам мандат. Скачущие буквы пишущей машинки выстраивали на листке короткий текст:

«По решению станичного Совета тов. Магура Н. С. назначается комиссаром уездного агитотдела по делам искусств, что и удостоверяется настоящим мандатом».

— Шутки шутишь? — поднял матрос брови.

— И не думаю, — серьезно ответил комендант. — Организуешь агитотдел, подберешь себе замену — тогда не стану больше задерживать. А пока, — комендант развел руками, — не взыщи: дело превыше всего.

Что вменялось в обязанности комиссару по искусству, какими он наделен правами и полномочиями, комендант не знал. Пришла установка организовать агитационный отдел — и комендант установку выполнил. А что делать комиссару — это уже забота самого комиссара. Подспудно чувствуя за собой вину, комендант на прощанье сказал:

— Товарища Калинкина в помощники даю.

Из комендатуры новоиспеченный комиссар и Калинкин вышли подавленными. Разговаривать не хотелось. Они брели по улице и не смотрели друг на друга. Лишь у гостиницы Калинкин сказал:

— Хуже нет, когда впереди полная темнота, как нынче. Знать бы точно, что делать, — тогда и жить веселее.

Оказавшись в гостиничном номере на две койки, Калинкин первым делом обследовал обои и успокоился, не обнаружив под ними скопления клопов.

Магура подошел к окну.

«Был бы комиссариат дельный, а то — нате вам! — „по искусству!“ Ну какое в этом захолустье искусство? Плюнуть на все и на фронт махнуть?» — подумал Николай, но тут же понял, что бегство от комиссарства будет похоже на форменное дезертирство.

Окончательно упав духом, Магура присел на подоконник. Из первого этажа гостиницы, где располагалась ресторация, доносилась песня. Попискивала скрипка, расстроенно бренчало фортепиано, и томный женский голос выводил:

Мне все равно — коньяк или сивуха,
К напиткам я привык давно.
Мне все равно, мне все равно!
Мне все равно — тесак иль сабля,
Нашивки пусть другим даются,
А подпоручики напьются!
Мне все равно, мне все равно…
— Вот заладила! — в сердцах чертыхнулся Калинкин. — Нет чтобы строевую или походную затянуть! Публику — ишь ты! — пением зазывает. А какая нынче публика? Цены в ресторане кусаются. А кто с великим удовольствием раскошелился бы, тот нынче в ресторацию трусит идти и дома отсиживается. Неужели это самое и есть искусство?

— Нет, это не искусство, — твердо и упрямо сказал Магура.

Ложиться спать не хотелось. И он продолжал смотреть на улицу, где в пыли купалась пестрая хохлатка, а у забора дремал мужик в картузе.

И тут, когда на душе скребли кошки и весь свет был не мил, к Магуре пришла спасительная идея, осуществив которую можно было вырваться из тылового захолустья.

— На фронт хочешь? — спросил комиссар Калинкина.

— Спрашиваешь! — ответил солдат.

— Выберемся из этой дыры, не сомневайся! — пообещал матрос. — По всем правилам, согласно мандату. Поет певичка? Танцует?

— Кажись, так, — кивнул солдат.

— Ну, и мы с тобой песни да танцы организуем! Для фронтовиков!

Калинкин потер переносицу:

— Боюсь, что петь да ногами кренделя выделывать у меня не получится.

— Чудак! — рассмеялся Магура. — Не мы будем петь и танцевать, а настоящие артисты. Отыщем их и вместе с ними на передовую махнем! Там и концерт дадим, чтобы бойцы радовались. Ясно?

Что будет после концерта на передовой, Магура не договорил, потому что Калинкин был понятливым. Главное, из Суровикинской вырваться и на фронте среди однополчан оказаться, чтобы биться там с беляками за мировое царство социализма.

2

«Уездный агитотдел искусств приглашает на вокзал в комн. № 12, сознательных, верных революционному долгу артистов на предмет участия в концертах»

Объявление в суровикинской газете «Коммунар»
— Думаешь, придут? — с недоверием спросил комиссара Калинкин.

— Куда им еще деться? Прослышаны, что на службе искусству паек положен.

Магура с Калинкиным шли по железнодорожным путям, отыскивая на станции выделенный их комиссариату вагон. Тот стоял за семафором на запасных путях и был старым, обшарпанным.

— Где в окнах стекол нет — фанерой забьешь. А чтоб сам вагон поприглядней выглядел — нарисуешь на нем лозунги. Вроде: «Искусство — в массы!» или еще что-нибудь. «Буржуйкой» разживись, чтоб готовить в пути на ней было можно. В общем, будь за интенданта, ведай хозяйством, — приказал Магура, а сам вернулся на станцию, где его ожидал явившийся по объявлению горбоносый сутулившийся старик в мятых брюках и лоснящемся сюртуке.

— Профессия? — спросил Магура.

— Пардон, не понял, точнее, не расслышал. Если можно, погромче, — попросил старик и приложил к уху ладонь.

— Что делать умеете? — повысил голос комиссар.

— Дело в том, что я музыкант. Так сказать, скрипач. В тринадцатом году играл в кафешантане «Поющая ласточка» в Мелитополе. Позже имел удовольствие участвовать в оркестре Ваганьковского кладбища…

— Что играть можете?

— Сейчас, к сожалению, ничего. Я лишился своей скрипки. Пришлось продать, точнее, обменять на крупу. Попал, в некотором роде, в переделку, в пренеприятнейшую историю…

— Инструмента, значит, нет? — перебил Магура.

— Нонсенс, — развел руками старик. — Но если вы обеспечите меня подобающим инструментом…

— Инструмента у меня нет. Значит, не могу принять на работу, — решил комиссар и добавил: — Нонсенс по-вашему.

Еще кого-нибудь из желающих участвовать в концерте и встать на довольствие не было, хотя Магура с Калинкиным прождали на вокзале целый день.

И когда они уже собрались вернуться в свой вагон, перед ними в сопровождении милиционера выросла фигура грузного человека в серой и мятой манишке.

— Вот, безбилетного одного задержали, — сказал милиционер. — Называет себя настоящим артистом и утверждает, что работал прежде в театрах и известен как певец Петряев.

— Где прежде служили? — спросил Магура.

— В Императорском оперном, в Петербурге. Имел там ангажемент три сезона. С вашего позволения — баритон.

— Что пели?

— Сочинения маэстро Россини, Верди, Леонкавалло. Участвовал в постановках, давал сольные концерты. Впрочем, вы можете не верить на слово.

— Разберемся, — решил комиссар.

3

Воинская часть грузилась в теплушки. Бойцы таскали ящики, мешки, спрессованный фураж, переговаривались с торговками семечек и яблок, которые выстроились со своим товаром вдоль перрона.

В последнюю в составе теплушку по двум проложенным доскам проводили коней.

— Н-но, Ясенька! — пробовал успокоить каурого жеребца боец, но конь упрямо мотал головой, пробуя вырвать у красногвардейца уздечку, бил копытами и недовольно ржал. Стоило бойцу на миг зазеваться, ослабить узду, как жеребец взвился на дыбы и опрометью понесся по путям.

— Бешеный! — взвизгнула одна из торговок.

— Убьет! — истошно крикнул еще кто-то.

Наводя панику на запрудивших перрон людей, жеребец бежал резво, переходя в галоп, и уже был возле пакгауза, когда на его пути выросла женщина.

Хрупкая, в добела вылинявшей ситцевой кофточке, она бесстрашно стояла перед несущимся на нее конем.

Жеребец сбавил бег и попытался свернуть в сторону. Но женщина схватила его под уздцы.

Почувствовав сильную руку, жеребец замер, продолжая трепать головой и нервно поводить ноздрями.

— Шалишь! — похлопав коня, сказала женщина.

С опозданием подбежал запыхавшийся боец. Не успев отдышаться, он торопливо заговорил:

— Здорово вы его! Прям удивление берет! Наш Ясенька никого к себе из чужих не подпускает — сильно характерная коняга. Как не испугались? Ведь запросто мог убить.

— Нет, не мог, — улыбнулась женщина.

— Это как? Иль слово какое секретное знаете?

— Я много лет работала с лошадьми в цирке.

Вокруг женщины, бойца и коня начали собираться оправившиеся от испуга любопытные.

— Раньше была наездницей, позже стала заниматься дрессурой коней, а в танцах на коне и верховой езде меня заменила дочь. — Чувствуя, что ей не очень верят, женщина обернулась и позвала: — Люда, продемонстрируй. Ты жаловалась, что скучаешь по коням.

Толпа расступилась, пропустив девушку в косынке.

Ласково потрепав коня по холке, девушка подобрала юбку и, оттолкнувшись от земли, вскочила на круп жеребца.

— Оп! — скомандовала женщина, и дочь ловко соскочила на перрон.

По толпе пронесся вздох восторга:

— Точно, как в цирке!

— Ну и здорово же!

Лишь боец ничего не сказал: от изумления у него перехватило дыхание.

— Простите! — Сквозь толпу пробрался Магура. — В цирке, говорите, работали?

— Да, — кивнула женщина. — Вместе с дочерью. Служила у Чинезелли соло-жокеем. Дочь работала на манеже гротеск-наездницей.

— Документы в порядке?

— Конечно, — ответила бывшая наездница, еще не зная, куда клонит широкоплечий матрос в бушлате.

— Давайте знакомиться, — Магура посмотрел на девушку, встретился с ней взглядом, кашлянул и представился: — Комиссар по искусству. Предлагаю работу, а с ней положенный паек и денежное довольствие. Разговор не для улицы. Прошу в вагон.

Мать с дочерью переглянулись.

— Прошу, — повторил приглашение Магура и, дождавшись, когда две артистки цирка возьмут баул и чемодан, повел их к вагону, возле которого хозяйничал Калинкин, а чуть поодаль, нахохлившись, стоял певец Петряев.

В купе Магура вытер платком шею, собрался закурить, но раздумал.

— Предложение у меня такое: служить революции и трудовому пролетариату, который сейчас борется на всех фронтах с гидрой мирового капитализма и белогвардейцами. Люди вы в искусстве опытные, дело свое знаете, а вынуждены бездельничать, вместо того, чтобы радовать и поднимать бойцов и командиров доблестной Красной Армии на новые победы.

— Пардон. Имеются вопросы и сомнения, — перебил певец Петряев, исподлобья смотря на комиссара. — Как прикажете считать ваши слова: за просьбу или же за приказ? Прошу разъяснить.

— Как желаете, так и считайте, — ответил Магура. — Пора, товарищи артисты, помочь своим мастерством революционному народу. Одним словом — искусство в массы рабочих и крестьян.

— Меня интересуют вопросы зала и публики, — снова заметил певец. — Где, по-вашему, нам предстоит выступать, в каких театрах, на каких сценах? И кто обеспечит публику и сборы?

— О публике не беспокойтесь. Публика будет отличная. А о сборах придется забыть: концерты даем бесплатно. Что же касается сомнений… Имя и отчество ваши узнать можно?

Петряев передернул плечами:

— Константин Ефремович.

— Так вот, гражданин Константин Ефремович. У меня насчет вас больше есть возражений и сомнений. Беру на работу, а не знаю, что вы умеете. Как говорится, кота в мешке покупаю. Думаю, что доверие оправдаете. Кстати, на каком инструменте можете играть?

— У меня всегда была аккомпаниатор на сольных концертах. А в опере пел, как положено, под оркестр.

— На гитаре умеете?

— Да, но…

— Вот и ладно, — Магура положил ладонь на крышку столика, словно поставил точку или пришлепнул печатью. — Гитару обещаю раздобыть. А с роялем или пианино придется повременить. Громоздкие инструменты в вагон не влезут. А сейчас… — Магура взглянул на цирковых артисток, — прошу получить крупу, воблу и хлеб. Пайки выдаст товарищ Калинкин, он у нас за интенданта.

— Позвольте! — вновь собрался вступить в пререкания певец, но Людмила его перебила:

— Можно распаковывать реквизит?

— Чего? — не понял комиссар.

— Костюмы. Они измялись. Надо все выгладить.

— Значит, согласны?

— Честно признаюсь, у нас нет выхода, — сказала бывшая наездница. — Цирк, где мы работали, закрылся, хозяин, некто Перепеловский, сбежал с выручкой, забыв с нами расплатиться. Пришлось продать коней: ни нам, ни тем более им нечего было есть… Я только не понимаю, что мы у вас будем делать без коней?

— Будут кони, — пообещал Магура, — а пока устраивайтесь как дома. Утром подадут паровоз.

4

Приказ № 1 по комиссариату искусств

1. Принять на работу в агитотдел и взять на полное довольствие с сего числа тов. артистов: Петряева (он же Веньяминов-Жемчужный) К. Е., Добжанскую А. И., Добжанскую Л. С.

2. Назначить тов. Калинкина И. И. интендантом комиссариата со всеми вытекающими из этого полномочиями и обязанностями.

3. Считать вышеупомянутых товарищей членами фронтовой бригады агитотдела.

Комиссар Магура
Ушел на запад эшелон красноармейцев, и вокзал замер, утих, запрудившие его люди улеглись в здании на лавках и на полу, надеясь, что утром им удастся наконец-то уехать.

В стоящем на запасных путях одиноком вагоне никто не спал. Калинкин помешивал кистью в банке с алой краской, Магура, устроившись на лесенке, слушал тишину. Певец Петряев был занят стиркой носков и при этом мурлыкал под нос какую-то мелодию, Людмила и Анна Ивановна Добжанские развешивали в купе свой небогатый гардероб.

— Обратила внимание, какой был жеребец? — спросила Людмила мать. — Хоть сейчас выводи на манеж.

— Может быть, со временем у нас снова будет своя конюшня… Когда закончится война, люди обязательно вспомнят о театре и цирке.

— Уже сейчас вспомнили. Комиссар вспомнил.

— Он выглядит вполне интеллигентным. Ты заметила?

— Ложись, пожалуйста. Мы еще не знаем, что нас ждет утром, спустя сутки.

Тишина вокруг вагона нагоняла спокойствие, безмятежность, а вместе с ними сон.

— Завтра допишу, — решил Калинкин, подойдя к Магуре. — Еще можно гидру контрреволюции, Краснова или Деникина, нарисовать. Как они от наших штыков улепетывают.

— Всего трех артистов нашли, не мало ли? — пожаловался комиссар, думая о своем. — Для полного концерта, боюсь, не хватит. К тому же коней нет, и гитары тоже…

— Это ты правильно с концертом придумал. При теперешнем положении искусство, — Калинкин сжал кулак, — во как республике нужно. А то что артистов маловато — не беда. Приедем на фронт, бросим клич — и среди бойцов артисты найдутся.

Темная беззвездная ночь обступала станцию, заглядывала в окна агитвагона.


Утром прибыл закопченный, яростно пыхтящий паром и стреляющий из трубы искрами паровоз. Подцепив вагон, он без свиста покатил к светлеющему горизонту. И побежали за окнами телеграфные столбы, застучали под полом вагона специального назначения (так вагон числился в железнодорожном ведомстве) колеса.

Первым проснулся Калинкин. Протерев глаза, он с удивлением осмотрелся, не сразу вспомнив, где находится, затем оделся и прошел по тендеру в будку паровоза, где шуровал в топке кочегар, а у рычагов и манометров стоял машинист.

— С топливом худо, — пожаловался кочегар. — На сотню только верст уголька хватит.

— Чего-нибудь придумаем, — успокоил его Калинкин и выглянул из будки, подставив лицо упругому ветру.

— Сам тоже из артистов? — покосившись на интенданта, хмуро спросил машинист.

— Я-то? Разве похож? — улыбнулся Калинкин. — Мы этому делу не обучены. Мы больше к борьбе расположены.

— К какой еще борьбе?

— К борьбе за полное освобождение пролетариата от гнета капитала. У каждого человека талант есть. У тебя, скажем, талант паровозы водить, у меня талант к армейской службе. Я на фронтах, почитай, с четырнадцатого. Как взял тогда впервые винтовку в руки, так она все время со мной. Словно прилипла.

— Чего твои артисты представлять будут?

— Разное. А точно не знаю и врать не буду, потому как в работе их не видел.

Калинкин постоял еще в будке, затем вернулся в вагон, где столкнулся с певцом. Буркнув «пардон», Петряев юркнул в коридор и постучал в купе Добжанских.

— Тысяча извинений. Я к вам, сударыня, с превеликой просьбой: не одолжите ли утюжок? В дороге немного поизмялся, надо привести гардероб в надлежащий вид.

— Утюг есть, надо лишь попросить у машиниста углей, — приглашая в купе, сказала Анна Ивановна. — Но зачем сами занимались стиркой? Неужели не могли попросить меня или Людмилу?

— Не счел удобным беспокоить.

— Но вы лишь сполоснули! Снимайте это чудо прачечного искусства! И никаких возражений! — потребовала Добжанская и отвернулась к окну. — Ну, сняли?

— Да, — несмело отозвался Петряев.

Добжанская обернулась и, не обращая внимания на стыдливо поднявшего воротник пиджака и закрывшего руками голую грудь Петряева, отобрала манишку.

— Не знаю, как вы, а я и дочь ужасно истосковались по работе, по взмаху дирижерской палочки, по инспектору манежа, по свету софитов, по запаху опилок на манеже…

— Вся Россия-матушка сейчас скучает, — согласился Петряев. — Вот смотрю я на вас и удивляюсь: как могли согласиться на эту авантюру с поездкой на фронт? Лично я последнее время ничего не принимаю на веру. А вы, на свою беду, поверили этому комиссару. Неужели серьезно считаете, что большевики сумеют достойно оценить возвышенное, сумеют понять Его Величество Искусство? Они привыкли к балагану на ярмарке, к шарлатанству! — Петряев поднял палец и привстал на цыпочки.

— Но они так тянутся к искусству, — заметила Людмила. — И мы должны, даже обязаны, помочь им прикоснуться к прекрасному.

Петряев скривил губы, повел плечом:

— Вы, мадемуазель, заговорили расхожими большевистскими лозунгами и повели себя, как на митинге. А между тем, не мешает помнить, что товарищи большевики полностью отрицают все старое, которое громогласно объявили прогнившим, и на обломках старого смеют строить новое царство социализма! Да-с! И в этом называемом «царстве» не будет места для истинного искусства и, значит, для нас с вами!

— Вы же знаете, как сейчас трудно найти ангажемент. А тут…

— Я вас ни в коей мере не осуждаю, тем более за приход в этот комиссариат. Сам был вынужден согласиться на поездку. Но льщу себя надеждами, что все возвернется на круги своя и вскоре я окажусь среди вполне цивилизованной публики, которая сумеет отличить разухабистое «Яблочко» от арии Каварадоси.

Петряев умолк, считая преждевременным рассказывать о давно лелеемых им планах артисткам цирка, с кем судьба свела его лишь вчера. Тем более говорить о мечте перейти линию фронта и попасть в расположение белой армии, где, несомненно, кто-либо из командного состава прежде видел и слушал его. Тогда будет нетрудно выехать в Европу. Жизнь вдали от манящих огней рампы, прозябание в безделье среди грубой солдатни и матросни заставляли его упорно и настойчиво выискивать любую возможность поскорее и подальше уехать из непонятного ему, кажущегося враждебным и кошмарным нового мира, родившегося в стране в октябре минувшего семнадцатого года.

Нахохлившись, Петряев отчужденно смотрел в окно на проносящиеся мимо телеграфные столбы.

«По слухам, у красных на фронте царит полная неразбериха, со дня на день белая армия перейдет в наступление, двинется на Царицын и белокаменную Москву. А там настанет очередь и Питера. Дни Советской власти сочтены. Всю эту круговерть мне лучше переждать до прихода полного порядка и спокойной жизни в Европе, вдали от революционной шумихи…»

Певец вспомнил, как комиссар в матросском бушлате интересовался его репертуаром, и скривил губы в усмешке: «Имеет наглость рассчитывать, что я стану надрывать свои голосовые связки на открытых площадках под переборы мещанской гитары! Имена Леонкавалло и Верди для него пустой звук, как, впрочем, и все искусство».

Увидев, что Людмила Добжанская собирается перед стиркой зашить его порванную манишку, Петряев хотел сказать, что делать этого не стоит, — манишка свое отслужила, — но не успел. Над головой послышался крик:

— Стой! Все равно не убежишь!

Кричал Калинкин, и кричал не откуда-нибудь, а с крыши вагона.

5

По крыше прогромыхали тяжелые ботинки, следом прокатился гулкий выстрел.

Магура выхватил из кобуры маузер, бросился в тамбур. Вскочил на тормозное колесо и, подтянувшись за выступ крыши, увидел прямо перед собой съежившегося человека с коротко подстриженной бородкой, в шляпе канотье и в пятнистом дождевике, который встречный ветер раздувал, как парус. Схватившись одной рукой за вагонную трубу, другой незнакомец держался за Калинкина.

— Да отцепись ты! — кричал интендант. — Не то вместе слетим! Спускайся и не пробуй у меня стрекача дать! Не такую контру ловил!

— Сей момент… — испуганно говорил человек, не отпуская солдата.

— Слезай и не цепляйся!

Незнакомец и с ним Калинкин на четвереньках поползли по крыше. Лишь у ее края хозяин бородки отпустил Калинкина и, не в силах побороть дрожь в ногах, начал спускаться на площадку, где сразу же попал и руки Магуры.

— Настоящий «заяц», товарищ комиссар! — доложил Калинкин. — Слышу — на крыше чего-то гремит. Гляжу, а это он.

Вид у «зайца» был жалкий. На поясе висел солдатский котелок, дождевик хранил пятна мазута. Длинные, спадающие чуть ли не до плеч пегие волосы были растрепаны, глаза испуганно бегали.

— Документы, — потребовал Магура.

— Сей момент! — заторопился незнакомец, трясущейся рукой полез в карман и… вытащил букет ярких бумажных цветов. — Сей момент! — повторил он и из другого кармана стал вытягивать бесконечную пеструю ленту. — Документы есть, но только личного производства, так сказать, «липа». Если поверите на слово, могу представиться: Али-Баба — индийский факир, пожиратель огня, чревовещатель и маг. Экстравагантные имена на афишах всегда привлекают публику. Кому надо смотреть выступление какого-то Изи Кацмана? А стоит написать «Магистр черной магии Али-Баба», и можно гарантировать, что публика не замедлит явиться на представление и обеспечит хорошие сборы.

Магура с Калинкиным мало что поняли из бессвязного рассказа пойманного «зайца».

— Где проживаете?

— В данный момент нигде, так сказать, между небом и землей. Родился в Бердичеве, позже, по роду своей работы, не имел постоянного места жительства. Пришлось исколесить всю страну. Хорошо, если удавалось найти ангажемент в губернском или в уездном центрах… Но чаще приходилось довольствоваться работой в местечках, прямо на улицах. Прошу извинить, что без позволения ехал на вашей крыше. Устал, знаете ли, неделю мыкаться на станции. И когда узнал, что к вашему вагону подогнали паровоз, тут уж… — не договорив, «Али-Баба» смущенно развел руками, в которых, к неописуемому удивлению Калинкина, появились две карты.

— Позвольте, — сказала вышедшая на площадку Добжанская и обратилась к «зайцу»: — Вы работали летом шестнадцатого года в шапито Твери?

— Да, сударыня, — кивнул незнакомец.

— Вы Кацман?

— Снова угадали, сударыня. И я вас узнал: вы давали в Твери конный аттракцион, вы и ваша прелестнейшая дочь.

Анна Ивановна обернулась к комиссару.

— Я знаю этого человека и могу зacвидeтeльcтвoвaть его личность. Мы вместе работали два года назад. Это Кацман, по афишам факир Али-Баба. Самым эффектным у него был трюк с яйцами, которые он разбивал на глазах у публики и бросал в шляпу. Тут же из шляпы выпархивали куры. Довольно впечатляющий номер — публика была в восторге.

— У вас удивительная память, — польстил наезднице Кацман.

— Что вы делали на крыше? — спросил Магура.

— Ехал, — простодушно объяснил Кацман. — Сейчас поезда ходят, к сожалению, удивительно нерегулярно. Я не мог пропустить возможность покинуть станицу, где с выступлениями обошел чуть ли не все улицы и где, из-за отсутствия сборов, мне уже совершенно нечего было делать. Если вы будете так любезны и согласитесь довезти меня до какого-нибудь населенного пункта, то я…

— Ясно, — кивнул комиссар. — Довезем, только не на крыше. — Магура оглядел Кацмана с ног до головы и смущенно попросил: — Покажите еще фокус.

— С удовольствием.

Кацман приосанился, перестал сутулиться, хитро сощурился, проговорил «фокус-покус, алле оп!», провел ладонью над макушкой Калинкина, и на голове интенданта комиссариата вырос мятый цилиндр.

6

Дополнение к приказу № 1

Взять на довольствие и принять на работу в агитотдел комиссариата искусств товарища Кацмана И. Б.

Близость фронта шестеро в агитвагоне почувствовали за час до конечной остановки. За окнами потянулись сожженные дома, изрытые шрапнелью поля, искромсанные воронками пустоши. Запахло гарью.

У первой же станции короткий состав замер.

Магура поправил кобуру маузера и зашагал, переступая рельсы, к дому из красного кирпича.

На станции не было ни души. В зале ожидания в беспорядке валялись перевернутые лавки. Сквозняк шевелил на полу комки бумаги, семечную шелуху, окурки.

«Куда все подевались?» — почесал в раздумье затылок комиссар. Он вышел в пристанционный сквер, где земля хранила глубокие колеи от проехавших телег, следы конских копыт, и вернулся в вагон.

— Ты вот что, — отозвав в сторону Калинкина, сказал Магура. — Гляди в оба, как бы чего не стряслось. И пусть машинист пар держит. Актерам ни слова, не то запаникуют. Что-то спугнуло народ со станции. То ли налет был, то ли бой поблизости. Слышишь?

Калинкин прислушался: издалека доносился гул канонады.

— Дела… — протянул интендант. — Неужели беляки в наступление пошли, а наши отступили? Тогда мы в самое пекло попали. Не хватает еще на Шкуро с его казаками нарваться…

Он не договорил: рядом разорвался снаряд. Вагон качнуло, последние стекла в его окнах со звоном вылетели. Содрогая воздух, новый снаряд разорвался уже у самой станции.

— На паровозе! — крикнул Магура. — Задний давай!

Спрыгнув на землю, он бросился к пыхтевшему паровозу, взлетел по его лесенке и в сердцах чертыхнулся: ни машиниста, ни кочегара в будке не было. Петляя, они убегали за холмы.

«Струсили!» — понял комиссар и по тендеру перебежал в вагон.

— За мной! Не мешкать! — приказал Магура испуганным членам бригады и вытолкнул певца на щебенку, которой были усыпаны пристанционные пути. — Живо из вагона!

Дождавшись, когда все покинут вагон, Магура с гранатой вернулся на паровоз, на короткий миг нырнул в будку и вновь оказался на путях подле воронки от снаряда. Упав плашмя на шпалы, он опередил гулкий взрыв, раздавшийся на паровозе. Из развороченной будки с шипением повалил пар.

«Теперь беляки никуда со станции не уедут. Не на чем будет ехать!» — подумал Магура и бросился догонять пятерых.

И вовремя: к станции,поднимая за собой облако пыли, на рысях приближался эскадрон белоказаков в нелепых летом черных черкесках с газырями.

7

Положение, казалось, было безвыходным — хуже некуда. Очутиться в тылу у белых, неожиданно прорвавших фронт и оттеснивших отряды Красной Армии. С тремя обоймами к винтовке и пригоршней патронов к маузеру, без вещей и продуктов. И, главное, неизвестно, когда конницу Мамонтова выбьют из округи и станция вновь перейдет в руки красных и члены фронтовой бригады артистов агитотдела (а с ними комиссар Магура да интендант Калинкин) окажутся среди своих.

«Попади я один в такую переделку — еще куда ни шло, и не из таких безвыходных, на первый взгляд, положений выбирался прежде, и не раз. Беда, что со мной артисты и мне за них отвечать, мне их беречь, мне о них заботиться. Четверо штатских, притом две женщины. В такой компании далеко не уйти. Артистам непривычно делать большие переходы — тотчас устанут и ноги собьют. К тому же без продуктов остались. А народ кормить надо — снова забота на мою голову!»

Магура шел по редкому дубняку, пробираясь сквозь колючий хваткий кустарник. За комиссаром молча шли мать и дочь Добжанские, Петряев и Кацман. Замыкал шествие Калинкин.

Когда солнце застыло в поднебесье и стало неумолимо палить, когда миновали овраг и вышли к озеру с заросшими осокой берегами, комиссар приказал:

— Привал. Всем отдыхать.

Четверо артистов опустились на траву, даже не попытавшись шагнуть к воде и утолить жажду. Петряев тяжело дышал, Людмила уткнулась лицом в островок выгоревшей травы, Добжанская прикрывала ладонью глаза. Кацман переобувался, вытряхивая из дырявых штиблет песок.

— Передохнете — дальше пойдем. На отдых даю четверть часа — больше, извините, никак нельзя. Вам, товарищ фокусник, советую босым шагать, чтоб ноги не сбить. А вам, гражданин Петряев, не мешает голову прикрыть. Хотя бы платком. Чтоб не напекло.

— Лично я и спустя час буду не в силах сделать шагу! — обидчиво сказал певец. — Можете сколько угодно приказывать, даже кричать, но это не поможет! Мы, к вашему сведению, не скаковые лошади, чтобы без оглядки бежать неизвестно куда и зачем, чтобы нами понукали! Я категорически отказываюсь идти!

— Надо, — сказал Магура и мягко повторил: — Надо. Мы оказались в расположении белогвардейских войск, точнее, красновцев. Попасть в плен никому не улыбается. Значит, надо уходить.

— Куда? — устало спросила Добжанская.

— На восток. Будем держать путь к своим. Не могли они далеко уйти.

Кацман шумно вздохнул и закатил глаза:

— Я так и знал! Предчувствовал, предвидел! Со временем смогу перейти на демонстрацию угадывания мыслей! Еще вчера я знал, что с Кацманом обязательно что-нибудь случится. И вот — нате вам! — случилось. Что ни говорите, а я ужасно невезучий человек, с кем постоянно случается много непредвиденного.

— Сами виноваты, что ввязались в эту историю. Кто вас просил забираться на крышу вагона? — язвительно спросил Петряев.

Кацман не ответил. Кончив выбивать из штиблет песок, он связал и перекинул их через плечо.

«Загнал я их, — с жалостью подумал Магура. — Придется не слишком спешить, не то окончательно выбьются из сил. К тому же голодные все: со вчерашнего дня ни у кого во рту и крошки не было. А идти надо, и глядеть в оба тоже, чтоб не наткнуться на казачьи разъезды».

Рядом с комиссаром, опираясь на винтовку, стоял Калинкин. Глаза у интенданта потухли, щеки ввалились. Калинкина беспокоил — из головы просто не выходил — мешок с продуктами, который остался в агитвагоне. Было жаль безвозвратно потерянного провианта — двух буханок хлеба, колотого сахара и крупы, которые перед отправлением на фронт выдали на всю бригаду. И Калинкин не первый час ломал голову над неразрешимой проблемой: чем теперь ему кормить пятерых?

«Сколько нам еще предстоит идти? — думала Добжанская. — День, еще один? А если польют дожди? Хотя нет, дожди в июле в этих краях редкость».

«А мама держится молодцом, — отметила Людмила. — И виду не подает, что устала. Молодец она у меня!»

«Боже мой! — повторял про себя Петряев. — Так долго мечтать перейти линию фронта и попасть к людям, ценящим искусство и его служителей! И когда цель, казалось, была близка, вынужден возвращаться назад! Боже мой!»

Лишь Кацман ни о чем не думал и безучастно смотрел в жаркое небо, не в силах сейчас размышлять о чем бы то ни было.

— Пора, — сказал Магура.

Артисты медленно поднялись.

— Подальше от станции и линии дороги надо уйти, — добавил комиссар и первым двинулся сквозь лес.

…До заката было сделано еще три коротких привала. Лишь когда солнце ушло за горизонт и в лесу начали сгущаться сумерки, Магура вывел артистов на окруженную густым терновником поляну и объявил ночевку.

8

Огонь костра лизал дно котелка, который Кацман предусмотрительно еще на крыше вагона привязал к своему ремню. Когда вода забулькала, Калинкин бросил в кипяток сорванные в лесу листья брусники.

— Для здоровья такая заварка полезнее чая, — сказал интендант, подкладывая в огонь хворост. — Разную хворь, не говоря о кашле, как рукой снимает и бодрость придает. Выпейте — не пожалеете. Беда, что сахара маловато. Придется вприглядку пить.

Сахара было — кот наплакал: один кусок колотого, обнаруженный в бездонных карманах запасливого Калинкина.

— Я вот какую думку имею, — придвинулся к комиссару и тихо сказал интендант. — Без продуктов можно быстро сил лишиться. Особенно товарищам артистам, кто к голоду непривычен. Надо в деревню идти за провиантом. Попятно, с оглядкой, чтобы на беляков не наскочить. — И уже громко, обращаясь ко всем у костра, добавил: — Не вешайте носы. Человек может вполне свободно с неделю голодать.

— А верблюд, между прочим, может не пить целый месяц! — мрачно заметил Петряев. — Лично я категорически отказываюсь голодать и заявляю решительный протест! Нас обязаны кормить! А чем — это уже, извиняюсь, не наша забота. Если нам навязали ангажемент, то обязаны обеспечивать необходимыми для жизненной деятельности продуктами питания! Извинениями, что есть нечего, мы сыты не будем!

Над поляной нависла тяжелая тишина. Стало слышно, как в степных буераках тоскливо, на одной ноте воют волки.

— Напрасно вы так, — сказал Магура. — Никто голодать не заставляет. Трудности с питанием временные.

— О чем разговор? — удивился Кацман. — В отличие от некоторых и учитывая создавшуюся обстановку, я согласен не ужинать. Тем более, что за последнее время привык ложиться натощак. Доктора утверждают, что это даже полезно. Особенно для тех, кто страдает от ожирения.

«Певец устал, голоден и потому озлоблен. Но он прав, — подумал Магура, — раз принял на работу — обязан кормить. Еду можно раздобыть в хуторе. Но идти туда на ночь глядя, не ведая, кто в хуторе — беляки или наши?»

Словно догадавшись, какие мысли бродят в голове у комиссара, Калинкин оправил гимнастерку и сказал:

— Я пойду за провиантом.

— Куда? — удивилась Добжанская.

— Недалече, — ушел от ответа интендант и посмотрел на Магуру, дожидаясь согласия.

— Держи, — комиссар отдал свой маузер. — На рожон не лезь.

— Позвольте и мне присоединиться? — попросил Кацман. — Я обладаю скромным опытом в добывании продуктов и могу оказаться незаменимым в этом деле.

В сумерках, освещенный пламенем костра, Кацман выглядел куда боевитей, нежели днем, когда был снят с крыши вагона.

«Если он умеет, словно из воздуха, доставать цветы, ленты и карты, то разжиться продуктами сумеет запросто», — решил Магура и сказал:

— Идите. Но долго не пропадайте.

9

Двое шли, держась обочины, пока дорога не привела их к околице небольшого хутора, где на вершинах верб сидела стая грачей, а от зарослей сибирки приторно пахло медом.

У огороженного плетнем дома с почерневшей на крыше соломой Калинкин приказал Кацману схорониться, а сам тронул калитку, которая послушно отворилась, приглашая во двор, откуда сладко несло кизяком и печным хлебом.

В слюдовых оконцах горел свет. Калинкин хотел подкрасться к дому и заглянуть в оконце, но на крыльцо вышла старушка в черном платке.

— Вечер добрый, — поздоровался интендант и кашлянул в кулак.

Старушка замерла и, близоруко сощурившись, всмотрелась в сумрак.

— Ктой там?

— Какая власть в хуторе? — спросил Калинкин.

Хозяйка ответила не сразу.

— Вчерась одна власть была, нынче другая, — прошамкала она беззубым ртом. — Солдаты, вишь ты, на постой стали — новая забота на мою голову свалилась.

— Чьи солдаты? Красные али белые?

— А кто их разберет? С винтовками да при конях. Сейчас вот вечеряют. Наказали куру прирезать и сварить им. Сами злющие. Думала, напьются своего самогону и подобреют, ан нет — еще пуще озверели. Кошка им под ноги попалась, так чуть шашкой ее не саданули и на тот свет, бедную, не спровадили.

«Беляки. А точнее, мамонтовцы. Их это замашки», — понял Калинкин и попросил:

— Поесть бы мне чего, хозяюшка. С утра во рту маковой росинки не было. Один бы стерпел и пояс потуже затянул. Да на беду со мной две дамочки городские. Поимей сострадание, не дай помереть им голодной смертью. Век благодарить будем!

Старушка вновь зашамкала:

— Изголодались? Оно по тебе сразу видно. Сейчас хлеба вынесу — погодь малость. И картошки — утром цельный чугунок сварила.

— Вот спасибо! Ты, хозяюшка… — Калинкин не договорил и поспешно юркнул за поленницу дров.

На крыльце дома вырос рябой казак в исподней рубахе и суконных шароварах. Нетвердо держась на ногах, чтобы не упасть, он придерживался за перила.

— Долго, старая, ходить будешь? — зычно крикнул он. — Тебя только за смертью посылать! С кем тут гутаришь?

— Сама с собой, милок, — несмело ответила старушка. — Ить наказали за капусткой сходить…

Казак спустился с крыльца и, по-бычьи наклонив голову, двинулся на старушку.

— Сама с собой гутарила? Думаешь, раз я за воротник залил, так ничего не вижу? Кто здесь шастает? Только не крути и не ври у меня!

«Не хотел шума поднимать, да, видно, придется», — подумал Калинкин и, когда казак поравнялся с поленницей, приготовился спустить курок маузера. Но казак не стал заходить за дрова. Остановившись в двух шагах от притаившегося Калинкина, он вдруг бросился к плетню и ударом ноги свалил его.

— Стой! Живо к праотцам отправлю!

Калинкин услышал голос Кацмана, его сдавленное дыхание:

— Позвольте! Зачем так грубо!

— Не вырывайся — мигом, как куренка, удавлю! — пригрозил казак. — И не шебуршись у меня! Кто такой, зачем у дома хоронился?

— Прохожий я… — прохрипел фокусник, напрасно стараясь освободиться от казака, который цепко держал его за воротник, чуть приподняв над землей.

— Знаем мы таких прохожих! Уворовать что плохо лежит решил? Иль красными христопродавцами прислан?

А ну, топай до сотника. Он из тебя уж дознание выбьет!

«Погорел фокусник! Наказал ведь сидеть тихо и меня дожидаться! Придется выручать…» — подумал Калинкин и, стараясь ступать неслышно, перешагнул поваленный плетень.

Казак не выпускал Кацмана, тащил за собой и забористо ругался.

— Тю, про обыск-то забыл! А ну, выворачивай карманы, да живо! Оружие есть?

— Что вы! — беспомощно дрыгал ногами Кацман.

— Погодь! Сам обыщу!

Продолжая держать Кацмана за воротник, казак свободной рукой залез к нему в карман и вытащил букет бумажных цветов. Проговорив: «Что за напасть?», он принялся выворачивать другие карманы задержанного. И из каждого, к неописуемому удивлению подвыпившего казака, на свет появлялись то длинная, кажется, бесконечная лента, то колода карт.

Казак отпустил Кацмана.

— А это чего? — спросил он, когда достал из бездонного кармана фокусника расшитый бисером кисет. — Э, погодь! Так это же мой! Жинка собственноручно вышивала! Как у тебя оказался?

— Вы ошиблись. Ваш при вас. Проверьте.

Казак залез в шаровары с лампасами и оторопело заморгал.

— Точно, при мне… Вот напасть! А это чего в пузырьке?

— С вашего позволения — адская жидкость.

— Пахнет странно — на спирт не похоже… — открыв пробку, принюхался казак. — Керосин, что ли?

— Почти. Позвольте спичку?

Казак безропотно и поспешно протянул коробок. А Кацман припал ртом к пузырьку, отпил глоток и чиркнул спичкой. Тотчас из его рта вырвалось пламя.

— Чур меня, чур! — закричал казак и попятился, — Изыди, сатана! Чур! — и, не оглядываясь, продолжая креститься, с выпученными от страха глазами, стал отступать к крыльцу.

В другое время Калинкин тоже оказался бы ошарашенным всем увиденным, но сейчас была дорога каждая секунда. Подскочив к Кацману, интендант схватил его руку и увлек за собой.

— Бери ноги в руки и чеши!

Увязая в грядках огорода, они перемахнули плетень, нырнули в балку, заторопились к лесу и уже были на его опушке, когда позади раздались беспорядочные выстрелы. Это без толку палил в небо насмерть перепуганный казак, сея вокруг панику.

— Ну и здорово вы его ошарашили. Чуть от страха богу душу не отдал или родимчик не приключился! Артист, как есть артист! Я, признаюсь, вначале, как увидел чудеса, тоже оторопел.

— Довольно старые трюки, — не в силах отдышаться, скромно сказал Кацман. — Последний номер носит название «Глотание огня». Правда, впечатляюще?

Калинкин закивал:

— Точно! Что живым из переделки выбрались — это хорошо. Худо другое: без провианта, с пустыми руками возвращаемся. Не попади вы на глаза этому мамонтовцу, бабка от чистого сердца нам картошки б отсыпала и хлебом одарила.

— Держите, — Кацман вытянул из кармана кружок колбасы и связку вяленой рыбы. — Если бы вы не поторопились меня спасать и я подольше задержал этого казака, то имел бы удовольствие достать и хлеб. Он лежал рядом с колбасой. К сожалению, вы поспешили.

— Откуда?

Кацман смущенно потупился:

— Ловкость рук, всего только ловкость рук профессионала. Казак, если изволили обратить внимание, взялся меня обыскивать возле обоза. А там в мешках были продукты. Не пришлось выбирать — брал первое попавшееся. Только, пожалуйста, не думайте про меня бог знает что: провиант не похищен у мирных жителей, а является законным в военное время трофеем. Подкрепимся за счет противника.

Еще не веря, что перед ним вобла да настоящая, домашнего копчения колбаса, Калинкин понюхал добычу фокусника и зажмурился. Колбаса пахла так вкусно, что у интенданта кругом пошла голова.

10

Едва рассвело, шестеро вновь двинулись в путь. Вскоре лес стал редеть. Впереди за опушкой лежали луг и дальше левада. На взгорье теснились дома. Над их крышами виднелась маковка церкви.

— Я решительно и бесповоротно отказываюсь проводить ночь на голой земле! — капризно заявил Петряев. — Я могу простудиться! Хочу выспаться на настоящей постели, хочу наконец-то поесть горячего! Это мое право, и никто не смеет меня лишить его!

Певец был жалок. Поспешное бегство со станции, долгий путь через лес, проведенная под вызвезденным небом ночь у костра — все это так расстроило ему нервы, что с Петряева слетела его недавняя спесь. Не стыдясь женщин, он всхлипывал и размазывал по лицу слезы.

— Можете расстреливать — я никуда дальше не пойду! Не двинусь с места!

— Успокойтесь, Константин Ефремович, — ласково притронулась рукой к мелко вздрагивающему плечу Петряева Добжанская. — Не стоит себя распускать.

Певец обмяк, закрыл лицо руками.

— А женщины-то молодцами держатся, — заметил Калинкин, — и вам надобно нервишки в узде держать и не разнюниваться.

«Сдал товарищ певец, — подумал Магура. — И остальные от голода и усталости тоже упали духом, хотя и держатся. Придется на разведку пойти. Теперь уже мне».

— Остаешься за старшего, — приказал комиссар Калинкину, снял и передал интенданту кобуру, маузер же засунул за широкий пояс. — Сидеть в лесу и носа из него не высовывать.

За опушкой на выкошенном лугу Магура почувствовал себя неуютно и беспомощно: на открытом месте негде было укрыться. За левадой встретилось старое с покосившимися крестами кладбище, дальше — бахча. Магура спустился в лощину, где вился ручей, и чуть не столкнулся с веснушчатым мальчишкой. Тот стоял у воды и, не отрываясь, следил за поплавком.

— Клюет? — присел рядом с рыбаком на корточки комиссар.

Мальчуган косо глянул на незнакомца и буркнул:

— Клюет, но только плохо.

— Чья власть стоит?

Не успел мальчишка ответить, как из хутора донесся гулкий удар колокола.

— К заутрене зовет. Сегодня воскресенье. Попадет от мамки, что заместо церкви на рыбалку убег.

— Солдат в хуторе много? — не отставал с расспросами Магура.

— Только двое. Дядь Анисим — ему ногу на войне подранило — да еще сын тетки Дарьи. Больше нету.

— Власть белая или красная?

— Каждый по себе живет. Есть комитет бедноты, но в него только безлошадные да иногородние записались, кто своего надела не имел.

Магура встал и, уже не таясь, побежал через леваду назад к опушке леса.

«Будут теперь и постель, и горячая еда! То-то обрадуются!»


Принарядившись к воскресной службе, хуторяне сходились к белокаменной церкви, стоящей на берегу зацветшего пруда. Шли степенно, не спеша, с любопытством косясь на объявившихся у них в хуторе шестерых людей. Впереди вышагивал матрос, за ним поспевали две женщины, далее семенили грузный и плюгавый мужчины. Замыкал шествие низкорослый солдат с винтовкой на ремне.

— Где у вас комбед? — остановил Магура одного из прихожан церкви.

— Недалече. Прямо ступайте. Только напрасно спешите: никого нынче нет в комбеде. Председатель еще вчера в станицу ускакал.

У дома, где размещался хуторской комитет бедноты, Магура улыбнулся артистам:

— Здесь председателя обождем. Вернется — прикажет накормить и на жительство определит.

— Неужели нашим мучениям настал конец? — еще не веря, что все трудности позади, спросил Петряев.

Магура кивнул:

— Угадали.

Он потянулся в карман за кисетом, чтобы свернуть самокрутку, но не успел.

— Ой, лишеньки, ой, мамоньки! — выбежала на площадь перед церковью девушка с растрепанной косой — Ой, горе-то какое! Тикайте, люди добрые, да поскорее, не то налетят с шашками! Белые идут! Казаки! Я только на дорогу, а они скачут!

Хутор всколыхнул выстрел. Тотчас умолк малиновый звон колокола. Из церкви повалил народ.

«Из огня да в полымя, будь оно неладно!» — Магура прикинул обстановку и понял, что уходить из хутора поздно.

— За мной! — приказал он и, когда артисты с Калинкиным миновали паперть, прикрикнул на интенданта: — Шапку сними!

Они ворвались в церковный полумрак, где огоньки свечей тускло отражались на темных ликах святых. У клироса с кадилом в дрожащей руке стоял старенький попик, подле испуганно крестилось несколько старух.

— Сюда, да живо! — увидев в стене нишу и за ней крутую, ведущую на хоры лесенку, поторопил комиссар.

На площадь перед церковью выехала тачанка с пулеметом на задке. Рядом на конях гарцевали всадники в синих мундирах. Карательный отряд белоказаков, входящий в один из полков генерала Фицхелаурова, запрудил площадь, наполнил ее криками, улюлюканьем, ржанием коней. Впереди на сером в яблочко скакуне восседал, как влитой в седло, офицер.

— Всем спешиться! — старался он перекричать шум и, соскочив с коня, передал уздечку одному из казаков. Разминая ноги, офицер сделал несколько шагов, поднялся на паперть, снял фуражку, перекрестился и, позванивая шпорами, вошел под церковные своды.

— Желаю здравствовать, батюшка! — поздоровался он с попом. — Бог в помощь. Извините, что пришлось невольно помешать вашей службе. Сильно притесняли товарищи красные? Впрочем, об этом вы поведаете позже всему народу с амвона. Пока же прошу отслужить молебен во здравие христолюбивой, верной присяге и царю-батюшке доблестной Донской армии, несущей России свободу от большевиков. Честь имею! — Офицер прищелкнул каблуками и вышел из церкви.

Сквозь забранное решеткой узкое окно Магура увидел, как казаки начали разъезжаться по хутору. Переждав на хорах еще с полчаса, шестеро спустились вниз.

— Спасибо, батюшка, что не выдали рабов божьих, — поблагодарил попа комиссар. — Не пожелали, видно, грех на душу брать. Где нам у вас можно схорониться от посторонних глаз? Да вы не дрожите и на мой маузер не коситесь: ничего с вами не будет, честное слово.

Но поп никак не мог совладать с дрожью: руки его тряслись, голова дергалась.

— Есть тут укромный уголок? Требуется до темноты переждать.

— А ежели в алтаре? — предложил Калинкин. — Туда уж точно офицер с казаками не сунутся. Только — вот беда! — нельзя в алтарь женскому полу, грех это великий.

— Что здесь? — Магура заглянул в комнатку подле алтаря, где на столике стояли бутыль и серебряная чаша для причастия, у стены лежали иконы в темных окладах, на спинке стула висела ряса.

— Вино, ей-богу, вино! — принюхался к бутылке и обрадовался интендант.

— Поставь на место, — строго приказал Магура, и под его тяжелым взглядом Калинкин с явной неохотой отставил бутыль, сокрушенно при этом вздохнув.

— Присаживайтесь, батюшка, — пригласил Магура. — В ногах, говорят, правды нет. Поскучайте с нами. С радостью бы отпустил, но, признаюсь как на духу, нет у меня веры, что вы не кликнете по нашу душу казачков.

Поп замахал руками, дескать, предположение красного командира неверно, он не Иуда, чтобы предавать мирян.

— Рад буду, если ошибся, — сказал Магура, взглянул на Петряева и сощурился: — Ваше счастье, Константин Ефремович, что офицер не удосужился подняться на хоры и, приняв нас за церковных певчих, не приказал спеть. Тогда, извиняюсь, за всех нас вам бы пришлось отдуваться.

— Я не знаком с церковным репертуаром, — буркнул певец.

— Вспомнили бы, коли жизнь на карту поставлена.


К полудню церковная площадь снова наполнилась народом. Казаки согнали сюда хуторян, и те испуганно жались друг к другу. В центре толпы поставили лавку, рядом бросили сыромятные ремни.

Толпа тихо гудела. Люди робко переговаривались, косились на лавку и на казаков, которые с ухмылками, придерживая шашки, прохаживались у них за спинами. Хуторяне не ведали, зачем их повыгоняли из домов, и лишь догадывались, что все это неспроста, что с минуты на минуту надо ждать чего-то недоброго. И дождались.

К лавке подвели двух босых, с кровоподтеками на лицах, с рассеченными скулами комбедовцев.

— За коммунию агитировали? К красным в армию подбивали идти? Кричали при честном народе, что уважаемые староста и господин Шлоков мироеды, которые трудовой народ грабют? — с сипловатым смешком спросил одутловатый хорунжий, приглаживая одной рукой усы, а другой нервно поигрывая плеткой. — Ваше счастье, что не успели в большевики записаться. Не то бы другой с вами разговор вышел! — Хорунжий ткнул плеткой в кадык одного из арестованных. — Ты, краснопузая сволочь, по сторонам не зыркай, а на меня смотри! Отпелись тебе с дружком разговоры про антихристов социализма! По-другому сейчас запоете! Ложись!

Два казака растолкали толпу, бросились к комбедовцу, заломили ему руки и умело, расторопно привязали ремнями к лавке, сорвав при этом рубаху.

— Начинай, братцы. С богом! — хорунжий перекрестился, наморщил лоб.

Воздух рассек свист, и не успел шомпол опуститься на спину комбедовца, как в толпе кто-то испуганно охнул.

— Не отворачиваться и глаз не отводить! — зычно крикнул хорунжий, теребя темляк на шашке.

— Что это?! — испуганно отпрянул от окна Петряев. — Это же… варварство! Как в средние века! Нельзя так унижать человека!

— Как видите, можно, — сказал Магура. — Смотрите и запоминайте, как за правду бьют. А вам глядеть не советую, — комиссар отвел от окна Добжанскую с дочерью. — Не для слабого пола зрелище.

Когда было отсчитано пятьдесят ударов, упарившийся казак с прокуренными зубами отвязал забитого, свалил его, и тот остался бездыханно лежать на земле. К лавке подтолкнули второго…

Не в силах сдержать слезы, навзрыд заплакали, заголосили казачки, но хорунжий прикрикнул «цыц!», и женщины замолкли, правда, ненадолго. Они крепче прижимали к себе детей и не позволяли им смотреть на экзекуцию.

Лишь когда и второй комбедовец — совсем еще мальчишка — лег возле первого с рассеченной спиной, когда взмокшие от усердия казаки отбросили шомпола, хорунжий позволил людям разойтись.

— С каждым богоотступником, кто за Советы держится, так же будет! — Вновь перекрестившись на церковь узловатыми пальцами, он закатил к небу глаза: — Прости, господи!

— Что же это? — повторял Петряев, сидя на сундуке и обхватив голову руками. — Я не думал, не подозревал!

— Побудьте тут — и не такое еще повидаете, — заметил Калинкин. — Они, — интендант кивнул на окно, — артисты, прошу прощения, в деле измывательства над народом.


Время в тесной ризнице тянулось медленно. Сколько еще им придется оставаться среди церковной утвари, не знал никто. Когда же хутор начал тонуть в сумерках, Магура решил сделать вылазку: в церкви шестеро находились, словно в мышеловке, офицер мог вспомнить о своем приказе попу отслужить молебен и вернуться. Да и кто-либо из хуторян рано или поздно расскажет белогвардейцам о странниках во главе с матросом, которые появились у них поутру и интересовались комбедом. Так что сидеть в четырех стенах опасно, надо выбираться из хутора.

Словно догадавшись, о чем размышляет комиссар, Людмила Добжанская сказала:

— Вам выходить нельзя — можете попасть на глаза казакам. Лучше пойду на разведку я. И не спорьте: женщина меньше привлекает внимания.

— Господи! Спаси и помилуй рабу твоя! — прошептал попик и истово стал креститься.

11

«Для осуществления плана наступления германских войск с помощью донских казаков на Москву нам нужно обезопасить правый фланг, что могло быть достигнуто только после взятия Царицына».

Генерал Э. Людендорф
Людмила прислушалась. Но массивные церковные стены не пропускали шумов. Тогда, осторожно толкнув дверь, младшая Добжанская проскользнула на паперть.

На площади было безлюдно. У коновязи нетерпеливо били о землю копытами кони.

Девушка сбежала по ступеням, оглянулась по сторонам и замерла: прямо на нее из проулка вышел офицер во френче, перетянутом ремнями портупеи.

— Мила? Не может быть!

— Здравствуй, Сигизмунд.

Офицер сделал шаг к актрисе, взял ее за плечи и всмотрелся в лицо.

— Боже! Я не думал, не мечтал… Ты — и здесь, в этом селе, у этой церкви! — от волнения глотая слова, торопливо говорил Эрлих, боясь, что все это ему снится и стоит проснуться, как Людмила Добжанская тотчас пропадет. — Ничуть не изменилась! Все такая же ослепительно красивая, какой я впервые увидел тебя на арене цирка на арабском белоснежном скакуне! Я и сейчас слышу гром аплодисментов! Я — безусый юнкеришка, и ты — примадонна цирка!

— У тебя плохо с памятью — она подводит, — заметила Людмила. — Тогда ты уже не был юнкером, тебя произвели в офицеры. Вспомни: отец прислал поздравление, и ты показывал мне его депешу.

— Да, ты права… Я увез тебя в ресторан прямо после представления — ты лишь успела переодеться! За нашим столом все рвались выпить шампанского именно из твоей туфельки, а ты порывалась уйти, и мне все время приходилось тебя удерживать!

Людмила кивнула:

— Я помню и как неделю спустя после того вечера ты уехал в столицу: генералу Эрлиху было нетрудно выхлопотать сыну отпуск.

— Отец умер в шестнадцатом, осенью.

— Извини, не знала. Как не знаю его имени, а значит, и твоего отчества. Иначе не назвала бы просто Сигизмундом.

— Зачем ты так? Ведь мы же старые друзья, нас столько связывает.

— Ты хотел сказать «связывало»?

— Пусть я виноват, что не написал тебе. Но меня перевели в Галицию, направили в новый полк! Но что я лишь о себе да о себе? Как ты? Почему здесь, в этой глуши, отчего не в цирке? Ты должна все-все рассказать. — Эрлих взял девушку за руку. — Мы снова вместе и нас уже ничто не разлучит!

Людмила вновь грустно улыбнулась:

— Тогда на вокзале ты, помнится, обещал то же самое.

Сигизмунд Эрлих ввел Людмилу Добжанскую в комнату, где пол был усыпан чабрецом, и усадил на плюшевый диван.

— Сейчас придет вестовой и приготовит ужин. А пока рассказывай.

— Я не знаю, что тебя интересует.

— Меня интересует буквально все! Впрочем, ты, конечно, голодна. У меня все перемешалось: наступление, захват этого хутора и, главное, встреча с тобой!

Эрлих был растерян и поэтому излишне суетился, чего прежде за ним не замечалось. Людмила смотрела, как он не находит себе места, как нервно поламывает до хруста пальцы рук, и невольно вспомнила освещенный фонарями перрон Самарского вокзала, возбужденные глаза Сигизмунда, его бессвязные слова: Эрлих уже тогда, осенью пятнадцатого, был далеко от нее, переживая встречу со столицей и родителями…

— Я боялся рассказать о тебе матери, зная, что со своими взглядами на брак единственного сына она, конечно, будет против нашего союза! Когда же наконец решился поведать о решении связать свою жизнь с твоей, закрутился как белка в колесе. Но поверь: я всегда помнил о тебе!

Людмила, чуть наклонив голову, слушала уверения Эрлиха и не могла им поверить: «Глаза выдают его — они лгут. Он был безразличен к моей жизни и судьбе».

— Прости, если, конечно, можешь, — попросил Эрлих. — Постарайся понять и простить. Пусть не сейчас, пусть позже. Я безмерно виноват! Трудно поверить, что судьба оказалась столь щедра и подарила встречу с тобой! Две большие радости в один день! Ты — и наше успешное наступление! Мы продвинулись на сотню верст к Волге. Если бы к нашему Войску Донскому под командованием генерала Краснова примкнула Добровольческая армия генерала Деникина, мы бы уже захватили Царицын и шли на Москву. В наших руках Ростов и Батайск, почти весь Верхне-Донской округ, Усть-Медведицкая станица. Мы перерезали железную дорогу и оттеснили красных к Елани. Если бы не распри среди командования двух армий, если б удалось объединить белое движение юга, спустя неделю я имел бы счастье видеть тебя вновь на манеже!

Сигизмунд опустился перед Людмилой на колени и приник губами к руке девушки.

«Он думает сейчас больше о наступлении своей армии, нежели обо мне, — невесело подумала Людмила. — Успех белого движения для него дороже всего. Он все так же себялюбив, каким был прежде в Самаре…»

— Ты что-то говорил об ужине, — запомнила девушка.

Эрлих поднялся с колен:

— Извини, у меня кругом пошла голова!

12

«Царицын даст генералу Деникину хорошую чисто русскую базу, пушечный и снарядный заводы и громадные запасы всякого войскового имущества, не говоря уже о деньгах. Кроме того, занятие Царицына сблизило бы, а может быть, и соединило нас с чехословаками и Дутовым и создало бы единый грозный, фронт. Опираясь на Войско Донское, армии могли бы начать свой марш на Самару, Пензу, Тулу, и тогда бы донцы заняли Воронеж…»

Атаман П. Краснов.
«Напрасно отпустил одну! Не имел права отпускать!» Стоило Людмиле выскользнуть из церкви, Магура тут же бросился к двери и приоткрыл ее.

«Куда она в самое пекло?» — с беспокойством подумал комиссар, следя, как девушка переходит площадь. Он собрался позвать Людмилу, но тут рядом с Добжанской вырос офицер.

«Погорела! Арестует без документов!» — подумал Магура, но к своему удивлению увидел, что офицер разговаривает с девушкой как со старой знакомой, а затем взял под руку и увлек за собой.

Уже не раздумывая, комиссар вышел из церкви. Держась заборов, он крадучись двинулся за офицером и Людмилой. Когда же они вошли в калитку, Магура обошел забор палисадника и оказался перед растворенным окном, откуда доносились приглушенные голоса.

— Придется ждать, когда мы войдем в столицу. Впрочем, Питер теперь не столица: Ленин со своим Совнаркомом перенес столицу в Москву.

— Я хочу попросить тебя, Сигизмунд. Обещай, что не откажешь и исполнишь мою просьбу. Если тебе дороги прошлое и чуть-чуть я…

— Как ты можешь в этом сомневаться? Я готов выполнить любое твое желание.

— В этом хуторе я не одна.

— С мужем? Ты замужем?

— Нет. Со мной мои друзья, тоже артисты. И мама. Сейчас все они бедствуют, голодны…

— Как попали в расположение наших войск? Впрочем, мы так успешно наступали, так быстро захватили этот населенный пункт, что мой вопрос излишний. Но все же, почему ты и твои коллеги здесь, вдали от цирковых манежей? Сколько вас?

— Со мной шестеро.

— Если никто не имеет отношения к красным, я, конечно, помогу. Где они сейчас? Прикажу вызвать есаула и привести их.

«Пора», — решил Магура, когда офицер вышел из горницы, оставив Людмилу одну. Он раздвинул на подоконнике горшочки с геранью и шепотом приказал:

— Лезьте в окно! Только быстрее!

Людмила оглянулась:

— Нас выпустят из хутора. Я попросила, и мне обещали…

Магура не стал ничего слушать и требовательно повторил:

— Перелезайте! Только цветы не свалите.

Он помог девушке вылезти, перебежал с ней улицу и нырнул в сад, где с цепи рвался потерявший голос пес с подпалиной на боку.

— Повезло, что в дом увели, а не в каталажку. И еще, что охрану офицер не поставил.

— Меня не арестовывали, — сказала Людмила. — Я знакома с этим офицером, вернее, была прежде знакома.

— Ясно, — кивнул Магура.

Несколько шагов, и они оказались в церкви, в ее полумраке.

— Белым известно, что в хуторе шесть чужих — мы, значит, с вами. Еще минута, и начнут искать. Весь хутор перероют. Жаль, пешими далеко не уйти.

— Почему пешими? — спросила Людмила. — Тут за углом стоят подводы и тачанка, а рядом стреноженные кони, вы, видимо, позабыли, что мама и я работали в цирке наездницами. Запрячь лошадей не составит труда.

— А ведь и верно! — обрадовался Магура, но засомневался: — Сумеете?

Возле тачанки жевали сено расседланные кони. При виде незнакомых людей вороной жеребец с поседевшей гривой угрожающе оскалил желтые плоские зубы, упрямо замотал головой, но, стоило Людмиле похлопать его по лоснящемуся крупу, он успокоился.

Девушка подвела коня к тачанке с расписанной цветами спинкой, где стоял английский пулемет системы «льюис». Тем временем Добжанская запрягала второго дончака. Кони вели себя послушно и лишь нетерпеливо били о землю копытами.

— Кто такие? А ну, геть от коней! — раздался сонный голос.

Привстав с расстеленной на сене попоны, с одной из подвод таращил глаза казак с разлохмаченной шапкой волос.

Он собрался снова прикрикнуть, но не успел: Калинкин огрел его по голове прикладом, и казак, даже не охнув, свалился.

— Шибче! — шепотом попросил интендант и огляделся по сторонам, опасаясь, что к тачанке выйдет кто-либо из страдающих бессонницей белогвардейцев. — Шибче запрягайте! — повторил Калинкин.

— Мы готовы, — сказала Добжанская. Она сидела на широких козлах рядом с Людмилой и держала вожжи.

— Прошу, — пригласил в тачанку Кацмана и Петряева комиссар. Когда же певец замешкался, помог ему одолеть ступеньку и плюхнуться на обитое кожей сиденье. — Поехали! — приказал Магура.

13

Добжанская тронула вожжи. Кони натянули постромки, сделали первый шаг. Под колесами проскрипела сухая земля, и тачанка мягко покатила по проселку. Последним, схватившись за обочья, в таганку на ходу вскочил и устроился на подножке Калинкин.

«На околице могут быть выставлены посты. Если не спят казаки и нарвемся на них — несдобровать…» — подумал Магура, заправляя в «льюис» пулеметную ленту.

Пара дончаков шла еще разнобоисто, но пускать коней в галоп было рано, и Добжанской приходилось сдерживать их бег.

Миновав старый комлистый тополь, выросший чуть ли не посередине улицы у колодезного сруба, тачанка свернула в проулок.

Вокруг было тихо, даже дворовые собаки, и те не нарушали лаем тишину. В окнах домов горели редкие огни.

Калинкин передернул затвор винтовки, и лязганье металла показалось удивительно громким. Интендант виновато улыбнулся, дескать, я ни при чем.

У моста с обломанными перилами хутор кончался. Дальше шла ровная, уходящая к горизонту дорога.

«Если засады тут нет, — считай, что проскочили… — решил Магура. — Жаль, темнеет нынче поздно. Да и луна, будь она неладна, свое полнолунье справляет!»

Тачанка въехала на мост.

«Неужели пронесло?» — успел лишь подумать Магура, как впереди выросли два казака, держащие наперевес карабины.

— Сто-о-ой! — приказал тот, что был поближе. Широко расставив кривые ноги, рослый, в накинутой на плечи бурке, казак загораживал тачанке путь. — Кто такие? Пароль знаете? А ну сигай, туды-растуды вас, с брички! И документ доставайте!

Из-за спины матери и дочери Добжанских комиссар видел широкоскулое, чуть расплывчатое и белесое под луной лицо казака, его надвинутую по самые брови фуражку с кокардой.

«Стрелять несподручно. Да и нельзя — мигом всю округу взбаламучу…» — понял Магура, до боли в ладони сжимая рукоятку маузера.

— Подъезжай! Да не шебуршись. Оружие имеется? — Казак всмотрелся, увидел на козлах женщин и удивился — Бабоньки? Куды энто затемно направились? Уж не на свиданьице ли? Тогда в самую точку попали!

— Нас тут тоже двое! — добавил второй казак.

Тачанка медленно двигалась по мосту. Когда же до казаков оставалось несколько метров и Магура, а с ним остальные на тачанке, могли разглядеть кривую ухмылку грузного казака, Добжанская гикнула и огрела коней кнутом.

Пристяжной налетел грудью на не успевшего увернуться казака, свалил и подмял его. Второй казак вовремя отскочил в сторону, но, не удержавшись на краю моста, полетел в речушку.

Под колесами прогромыхали доски.

Тачанка вырвалась на дорогу.

Теперь путь до самого горизонта был свободен.

— Ловко вы! — похвалил Добжанскую Магура.

— Не ожидал, что рванете. Чуть не выпал, — добавил Калинкин. — Оно, конечно, к коням вы привычны, не то, что мы. Слово секретное для них знаете? То-то они сразу вас послушались.

Кони бежали резво, позади тачанки подымалось облачко пыли.

Темнела кромка горизонта. Круглолицая луна в поднебесье молочным светом заливала округу и тачанку на дороге.

14

Калинкин, не желая теснить Кацмана и Петряева, оставался висеть на подножке. Шапка съехала у него на затылок, готовая упасть с головы, но интендант не поправлял ее.

«Солдатик умен и расторопен, — покосился на Калинкина певец. — Я бы мог остаться в церкви или у подвод, и комиссар, из опасения, что шум поднимет казаков, не посмел бы настаивать на моем отъезде. Да, мог остаться! Но это было бы в высшей степени неблагородно с моей стороны по отношению к остальным и граничило с предательством. Именно так!»

Дорога бежала на взгорье к виднеющейся вдали дубраве.

«Один чистокровный дончак с хорошим экстерьером, — отметила Добжанская. — Если надеть на него гурт и пустить по манежу в галоп — можно вольтижировать. Впрочем, о чем это я? Разве сейчас время и место думать и мечтать о манеже?»

— Армия Краснова захватила Ростов и Батайск, планирует взятие Царицына, — не оборачиваясь, сказала Людмила.

— Откуда известно? — встрепенулся Магура.

— Еще они перерезали железную дорогу. Наступает лишь Донская армия. Деникин не примкнул к ней, — не отвечая на вопрос, продолжала девушка. И, чтобы комиссар не сомневался в точности сведений, добавила — Я запомнила почти дословно.

Все на тачанке уставились на Людмилу. Магура с восхищением, Добжанская с удивлением, Калинкин с уважением. Мало что понявший Кацман захлопал глазами. А Петряев, услышав о планах белогвардейцев, которые перечеркивали его надежду наконец-то сытно поесть и отоспаться, прошептал:

— О боже!

— Красный Царицын им не взять, — твердо сказал Магура.

— Ни в жизнь! — согласился Калинкин. — Пусть хоть две ихние армии идут, все равно Царицын нашенским останется!

— В царицынском цирке братьев Никитиных я имел удовольствие работать весь летний сезон 1906 года. Сборы были довольно приличными, — желая вставить в разговор о Царицыне и свое слово, сказал Кацман.

— На дрова его разобрали, — сообщила Людмила.

— На что? — переспросил Кацман.

— Пришлось тамошний цирк минувшей зимой пустить на растопку. В городе было катастрофически плохо с топливом, мерзли, в первую очередь, дети.

— Покончим с беляками и разрухой — новый построим, почище старого, — пообещал интендант.

Тачанка мягко покачивалась, вздрагивала на ухабах.

От тишины и спокойствия вокруг невольно клонило ко сну. Первым уснул, уткнувшись в спину Магуры, фокусник, вторым езда укачала Петряева: он погрузнел, обмяк, уронил голову на грудь. Задремал в обнимку с винтовкой устроившийся в ногах у певца и Калинкин. Не спали, не позволяя себе расслабиться, лишь трое: Магура — он зорко смотрел на убегающую назад дорогу — и Добжанская с дочерью.

Проселок стал круче — тачанка с трудом одолела пригорок. Когда же дорога легла под уклон, дубрава стала совсем близко и под колесами снова закурилась пыль, на плешивом кургане, привстав на стременах, замаячили всадники в фуражках с красными околышами. Грохнул, разрывая полуночную тишину, выстрел.

— Казаки, пропади они пропадом! — в сердцах чертыхнулся Калинкин.

— Они самые, белопогонники… — сквозь сжатые зубы процедил Магура и приник к прорези прицела «льюиса».

15

«Краснов стремился овладеть Царицыном потому, что этот город был центром сбора краснопартизанских сил. Красные партизаны тянулись к Царицыну, так как в лице царицынского пролетариата видели своего союзника в жестокой борьбе с объединенными силами белогвардейцев… Не было тогда на юге России города, равнозначного Царицыну. Знали это и красные и белые, знали и стремились во что бы то ни стало — одни удержать его, а другие овладеть им».

Комбриг С. М. Буденный.
Не дожидаясь приказа, Людмила стегнула дончаков, и те понеслись, разбивая копытами дорогу, утрамбованную колесами проехавших прежде бричек.

Один из казаков свистнул, пришпорил коня иринулся с кургана. За ним поскакали остальные. В лунном свете матово сверкали клинки.

— Восемь, девять… Десять! — подсчитал преследователей Калинкин. — И не спится же вражьей силе! — Он попытался устроиться с винтовкой рядом с «льюисом» и Магурой, но мешали Кацман с Петряевым. — Геть с сиденья! — приказал артистам интендант.

Конный казачий разъезд спустился с кургана, копыта коней коснулись дороги.

Магура давно поймал в прорези прицела вырвавшегося вперед чубатого казака, давно держал на мушке круп его норовистого коня.

«Рано. Пока рано, — приказал себе комиссар. — Еще чуток…»

Когда же рядом с первым казаком замаячил пригнувшийся к седлу с шашкой наголо и второй, Магура задержал дыхание и нажал гашетку. «Льюис» словно проснулся: вздрогнув и задрожав в руках пулеметчика, он сухо и отрывисто выпустил короткую очередь, за ней — другую. Пули подняли с дороги фонтанчики земли. Куцехвостый мерин споткнулся, подогнул передние ноги и, подминая казака, свалился.

— Один есть! — обрадовался Калинкин. — С почином тебя, комиссар!

Сам он не стрелял, не желая напрасно тратить патроны. Наконец интендант мягко, без рывка, нажал на спусковой крючок. А увидев, как один из всадников взмахнул руками и выронил клинок шашки, проговорил:

— Есть и второй!

В прорези прицела «льюиса» появился яростно нахлестывающий коня казак. Магура собрался было вновь дать очередь, надавил гашетку, но пулемет не ожил, остался немым.

— Заело? — спросил Калинкин.

Магура вырвал из патронника диск и, когда понял, что заклинило патрон, выхватил вороненый маузер.

Стрелять прицельно было невозможно: тачанку встряхивало на выбоинах, раскачивало, заносило из стороны в сторону. А казаки, пришпоривая коней, были совсем рядом. Магура видел конские оскалы, выступающую на губах дончаков пену.

— Не нервуй, — посоветовал Калинкин. Он стрелял редко, помня, что надо беречь патроны.

Еще один казак, а с ним и конь, остались на дороге. Упавший конь пытался подняться, хрипел, рвал из закостеневших рук недвижимого всадника повод.

— Третий! — подсчитал Калинкин и поймал на мушку в прорезь прицельной рамы папаху с кокардой.

И еще казак слетел с седла. Оставшись без седока, вороная кобыла припустилась к тачанке, но тут же свернула в сторону и, раздувая ноздри, понеслась в луга.

— А ведь отобьемся, а? — вслух подумал Калинкин. — Семь их осталось. Как патронов в обойме.

— Господи! Господи! — не уставая повторял Петряев. Он лежал в ногах Магуры и Калинкина и вздрагивал при каждом выстреле, всей своей тяжестью придавливая Кацмана.

Когда маузер сухо щелкнул — все патроны были расстреляны, — Магура отбросил его (перезаряжать не было времени), достал единственную гранату «лимонку» и приготовился выдернуть кольцо с чекой.

«Поближе надо подпустить, — решил комиссар и вовремя спохватился: — Нет, своих тогда осколками заденет».

Тачанку сильно рвануло и накренило. Магура оглянулся.

Одного из коней — пристяжного — задело пулей и волочило по дороге. Он пробовал подняться, но все его попытки были напрасны.

— Нож! — крикнула Людмила.

Ножа ни у Магуры, ни у Калинкина под рукой не было, но интендант первым понял, зачем понадобился нож, снял с винтовки плоский австрийский штык и отдал его Людмиле.

Девушка прыгнула с козел на потный круп с трудом тянущего тачанку и спотыкающегося коренного коня и начала обрезать сбрую пристяжного. И вовремя: казаки начали обходить тачанку с двух сторон.

Калинкин выстрелил в спину обогнавшего их казака с пикой у седла, и тот стал клониться набок.

— Шесть — не десять, — проговорил Калинкин.

Справа поубавившую ход тачанку начал перегонять еще один казак, но стрелять в него Калинкину было несподручно: мешала спина Добжанской.

«Я-то живым не дамся, — подумал Магура. — А над артистами, жаль, измываться станут — беляки в таком деле мастаки».

Вокруг лежали необозримые поля. Молодые всходы пшеницы купались в лунном свете, нежились под ним. Неколышимая дубрава чернела на фоне белесого неба.

Под самым ухом у Магуры раздался выстрел. Это продолжал стрелять Калинкин.

«И его жаль. Вроде бы зазря погибнет. Говорил, что семьей, как и я, не успел обзавестись. Но почему зазря? Троих сейчас на тот свет к праотцам отправил. Выходит, помог революции. — Магура чувствовал плечо интенданта, слышал его дыхание. — А мать и дочь лихо с конями обращаются. Позавидовать можно, я бы так не сумел».

Комиссар скомандовал себе «пора!», выдернул из «лимонки» кольцо, занес гранату над головой и начал ждать, чтобы казаки съехались кучнее, но враги вдруг стали сдерживать коней, отставать и поспешно поворачивать назад.

Магура оглянулся.

От дубравы приближался эскадрон. У скачущего впереди всадника на кубанке наискосок алела красная лента.

— Наши!

Казаки яростно нахлестывали коней, спеша быстрее подальше уйти от буденновцев.

Вспомнив, что в ладони «лимонка», Магура размахнулся и кинул гранату. Она взорвалась в самой гуще казаков.

Тачанка встала. Взмыленный дончак устало поводил головой, прядал ушами, вздувал ребристые бока, еще не веря, что бешеная скачка прекратилась и его никто не погоняет.

Магура помог подняться певцу и фокуснику.

— За то, что растрясло вас, извинение приношу.

— По мне, лучше пусть растрясет, нежели в ящик сыграть. — Калинкин начал собирать разбросанные по тачанке еще теплые патронные гильзы.

Лицо интенданта покрывал слой пыли. Она хрустела на ослепительно белых зубах.

— Увидишь колодец, приостанови, — попросил Магура. — Умыться надо. Да не тебе одному.

16

Приказ № 2 по агитотделу уездного комиссариата искусств

За проявленную высокую революционную сознательность, за находчивость и смелость при выходе из вражеского тыла через линию фронта объявить благодарность в приказе товарищам артистам Добжанской А. И., Добжанской Л. С., Петряеву К. Е., Кацману И. Б., а также интенданту тов. Калинкину, и дать им для отдыха сутки.

Комиссар Н. Магура.
Артистам, их комиссару и интенданту выделили для ночлега саманную халупу с обвалившейся печной трубой. Кацман с Петряевым улеглись на полу на соломе. Две лавки заняли мать и дочь Добжанские. Калинкин, в обнимку с винтовкой, устроился в углу. В ставшей тесной комнате не осталось места лишь для Магуры.

Комиссар дождался, когда все улягутся, вышел во двор и присел у порожка. Привалился спиной к стене, вытянул ноги и начал подремывать.

Рядом у погасших костров смотрели сны бойцы 1-й Донской дивизии.

Луна долго бледнела на небосводе, словно споря с ранней зарей и не желая ей уступать место. Полная, она висела над самой крышей халупы, зацепившись за трухлявый скворечник на шесте.

Когда первые лучи солнца начали высвечивать вершины холма и бойцы, окружив колодец, стали весело плескаться, из халупы вышел заспанный Кацман. Он встал у порога и принялся жевать соломинку. Вскоре проснулись Добжанские и Петряев. Продолжал сладко спать и при этом чему-то улыбаться во сне лишь Калинкин.

Запылал костер, в котле забулькал кулеш.

— Присаживайтесь. Чем богаты, — пригласил артистов отведать пшенной каши перепоясанный патронташем боец.

После сытного завтрака командир пехотного полка отвел в сторону Магуру.

— Пулемет, извини, друг, у себя оставляю. Твоему комиссариату он теперь уже без надобности. А у меня с оружием бедновато. Так что не взыщи. Вместо пулемета бери тройку добрых коней.

Магура не стал спорить и, простившись с командиром полка и его бойцами, сел на козлы тачанки. Рядом примостился Калинкин.

— С ветерком? — спросил артистов комиссар.

— Увольте! — взмолился Петряев. — Еще раз пережить бешеную скачку я буду не в силах! Как выразился ночью товарищ интендант, сыграю в ящик.

— Пожалуйста, без ветерка, — попросил и Кацман: при одном воспоминании о том, как он ехал ночью на полу тачанки под певцом Петряевым, фокусник вздрагивал, его начинало мутить.

Миновали черное от пепла гумно. У переезда через линию железной дороги, где возле путей лежал взорванный красновцами при отступлении семафор, Магура резко натянул вожжи.

— Глядите-ка!

За стрелкой, неподалеку от станционного здания из красного кирпича, стояли паровоз с развороченным взрывом гранаты котлом и одинокий вагон с ярким, во всю стену, лозунгом «Даешь искусство в массы!».

Калинкин соскочил с тачанки, первым бросился к вагону.

За ним по шпалам поспешили мать и дочь Добжанские, Кацман и Петряев. Последним шел Магура.

— Теперь и концерт наконец-то закатим! Целое представление в честь победоносного наступления нашей доблестной Красной Армии.

— Что касается необходимого для демонстрации фокусов реквизита, то он всегда при мне, — сказал Кацман, растопырил пальцы руки и, словно из воздуха, достал два ярких шарика.

— Бывший магистр черной магии, факир Али-Баба, а нынче революционный артист товарищ Кацман! — объявил Магура и подмигнул фокуснику.

— Раз есть кони, можно попробовать показать высшую школу верховой езды. Но для этого необходимы репетиции, — робко сказала Людмила Добжанская.

За спиной у нее кашлянул в кулак Петряев.

— Я не говорю о пианино или рояле. Но если товарищ комиссар поможет заполучить гитару — обыкновенную, семиструнную, — я исполню романсы.

— Добро, — кивнул Магура.

Он поправил на боку деревянную кобуру маузера, отряхнул бушлат и шагнул к подножке вагона специального назначения.

В тот же день из Царицына в Москву по телеграфу передали:

Противник разбит наголову и отброшен за Дон. Положение в Царицыне прочное. Наступление продолжается.

19 сентября 1918 года В. И. Ленин и председатель Военно-революционного совета Южного фронта И. В. Сталин прислали защитникам Красного Царицына приветственную телеграмму.

Передайте наш братский привет геройской команде и всем революционным войскам Царицынского фронта, самоотверженно борющимся за утверждение власти рабочих и крестьян. Передайте им, что Советская Россия с восхищением отмечает героические подвиги коммунистических и революционных полков…

…Держите красные знамена высоко, несите их вперед бесстрашно, искореняйте помещичье-генеральскую и кулацкую контрреволюцию беспощадно и покажите всему миру, что социалистическая Россия непобедима.

ОСОБО ОПАСНЫ ПРИ ЗАДЕРЖАНИИ

1

Начало второй декады апреля 1942 года выдалось в междуречье Хопра и Медведицы по-весеннему ясным. Под еще нежарким солнцем таяли, сочились вешними ручьями снега. В высоком, бездонном от голубизны небе проносились кулики.

13 апреля Совинформбюро сообщило:

«В течение ночи на 13 апреля на фронте каких-либо существенных изменений не произошло.

За 12 апреля сбито в воздушных боях 8 немецких самолетов. Наши потери — 3 самолета.

Группа наших бойцов, оперирующая в тылу противника на Западном фронте, уничтожила 250 немецких солдат и офицеров.

С наступлением весенних дней в городах Германии резко возросло количество заболеваний брюшным и сыпным тифом. Особенно много заболеваний среди иностранных рабочих, которые живут в переполненных и грязных бараках…»

«Мы убедились, что дальше продолжать борьбу с русскими бесполезно. Русские храбрее, чем мы, и они победят нас — это внутренне сознает каждый немецкий солдат. Вы защищаете свою страну, а мы представляем только „канонерфуттер“ — пушечное мясо в руках Гитлера», — признал на допросе один из пленных офицеров.

В этот же день германское информационное бюро передало:

«Учитывая тяжелые бои на советско-германском фронте, начальник германской полиции Гиммлер распространил запрещение, касающееся танцев, на танцевальные кружки, не имеющие общественного характера».

«Мы скорбим о тысячах немых крестов на полях сражений, — писала газета „Франкфуртер цайтунг“, — о раненых в лазаретах и на улицах, о мертвецах Берлина, Маннигейма, Любека и бесчисленных других городов».

Другая немецкая газета «Данцигер форпостен» вынуждена была признать:

«Атаки большевиков ставят германские войска в критические положения и являются тяжелым испытанием для нервов солдат и командования…»

С 12 на 13 апреля 1942 года, как зафиксировали немецкие синоптики, над всей северо-западной Германией стояла низкая облачность и лил не утихающий ни на минуту дождь.

Он страдал мучительной бессонницей и впадал в чуткую дремоту лишь под утро. Зная, как недолог у генерала сон, седовласый и медлительный хорунжий Егорычев, оберегая покой хозяина, отключал телефон и шел спать в прихожую на диван.

Последние годы, стоило лишь Краснову погрузиться в такую желанную дрему, как в памяти воскрешались образы и события далекого прошлого, которые семидесятитрехлетний генерал старался забыть. Снилось многое и, в первую очередь, осень семнадцатого года, неудача его корпуса с походом на Питер для разгрома большевистских Советов и провозглашения в столице и повсеместно в стране военной диктатуры. Престарелый генерал видел во сне паническое отступление своих казачьих войск, которое с болью в сердце наблюдал с окраины деревни Редкое-Кузьмино близ Пулковских высот 30 октября того же семнадцатого года. Генерал вспоминал министра-председателя Временного правительства Керенского, объявившего себя верховным главнокомандующим России. В Царском Селе, где тогда размещалось правительство, Керенский окружил себя экспансивными девицами и не уставая требовал немедленного продвижения вперед, не желая считаться с малочисленностью 3-го конного корпуса. Снова (в который раз!) перед взором Краснова проходили похожие на сцену из дешевого водевильчика бегство Керенского из Гатчинского дворца через потайной ход и своя капитуляция представителям новой власти Советов. Керенскому удалось, скрыться. Он же был доставлен в Питер, в Смольный, где дал честное слово впредь отойти от всякой политической и контрреволюционной деятельности, и был отпущен большевиками.

Следом за министром-председателем во сне непрошенно являлся поднявший на Дону мятеж казачий атаман Каледин. Стараниями представителей Антанты (в частности, главы британской военной миссии генерала Шора и американского консула Смита) Каледину было переслано из Нью-Йоркского банка пятьсот тысяч долларов, англичане ассигновали для белого движения двадцать миллионов фунтов стерлингов. И что же? Казаки, на кого уповали, на кого так надеялись Каледин, Корнилов, Алексеев и Деникин, не пожелали внять призыву. В станице Каменской Военно-революционный комитет донских казаков во главе с большевиками Подтелковым, Кривошлыковым и Голубовым потребовал от генералов передать всю власть Военно-революционному правительству. В Таганроге восстали рабочие, и калединским отрядам пришлось отойти к Новочеркасску, где возомнившему себя казачьим вождем атаману Каледину ничего не оставалось, как только застрелиться…

Словно все это было лишь вчера, старый генерал видел на полу особняка грузное тело атамана, его неестественно вывернутую правую руку и, поодаль, револьвер. Но, странно, стоило приглядеться к застрелившемуся Каледину, как сдавливало дыхание: в трупе на полу гостиничного номера генерал узнавал… себя, Краснова.

Как от толчка, Краснов просыпался в холодном поту. Некоторое время он лежал неподвижно, прислушиваясь к учащенному сердцебиению, затем трясущейся рукой вытирал со лба капли холодной испарины.

«Опять этот навязчивый сон! К чему воспоминания, напрасное копание в невозвратимом, канувшем в Лету прошлом?» — спрашивал себя Краснов, не в силах успокоиться.

Зловещий сон был знаком до мельчайших подробностей, и каждый раз Краснов чувствовал себя после него разбитым, гудела голова, ныла поясница, скованная мучительным ревматизмом.

Он пробовал вновь уснуть. Но стоило закрыть глаза, как, словно на белом полотне экрана, перед генералом проходили чередой кадры давно пережитого, о чем Краснову было больно и стыдно вспоминать. И, в первую очередь, юг России, где в мае восемнадцатого года он был избран «Кругом спасения Дона» атаманом Войска Донского. Призвав казачество к сплочению и решительной борьбе с властью Советов, Краснов мечтал расчленить Советскую Россию, создать на Дону самостоятельное государство со старым укладом и старыми законами. Самому, без чьей-либо помощи, этого вряд ли удалось бы достигнуть. Благодаря представителю германской военной миссии при Войске Донском фон Кокенхаузену генерал связался с кайзером Вильгельмом II, прося его увеличить военную помощь, обещая за это создать в южных районах России немецкую полуколонию и передать Германии исключительное право вывоза с Дона за границу зерна, шерсти, жиров, скота, отдать германским промышленникам в концессию русские промышленные предприятия, эксплуатацию водных и иных путей сообщения.

Припоминалось и так отлично начатое осенью восемнадцатого года наступление на Царицын. Вооруженная немцами армия тогда вплотную подошла к городу на Волге, с трех сторон блокировала его. Артиллерия уже обстреливала окраины Царицына, когда бригада Буденного неожиданно нанесла удар на правом фланге и полностью разгромила отборный корпус генерала Гусельникова. Пришлось снять с передовой часть войск, бросить их против наступающей Красной Армии и, когда контрнаступление захлебнулось, начать отход.

Лента воспоминаний раскручивалась медленно. Особенно резко высвечивалось последнее сражение с красными под Царицыном, потому что позже, на большом Войсковом Круге в Новочеркасске, под давлением казачьей верхушки и Антанты, которые объявили его германофилом, Краснову пришлось проститься с остатками армии, сложить с себя полномочия командующего… Что было затем? Прозябание вдали от родины, долгое мучительное безделье, сотрудничество с РОВС («Российский общевоинский союз») генерала Кутепова, занятого засылкой в СССР с террористическими заданиями офицеров-эмигрантов, сближение в Шуаньи близ Парижа с великим князем Николаем Николаевичем.

За стеной спальни часы глухо пробили семь раз, но Краснов продолжал лежать под периной с закрытыми глазами. Когда же понял, что больше не уснет, тронул у изголовья, на тумбочке, звонок.

Отворилась дверь, и на пороге вырос Егорычев.

— Одеваться! — приказал генерал.

Умывшись и облачившись в мундир с неизменным Георгиевским крестом, он вошел в кабинет, где один из книжных шкафов занимали написанные им, Красновым, книги. Рядом с томиками мемуаров «От двуглавого орла к красному знамени» стояли романы «Белая свитка», «За чертополохом».

Краснов задержался у шкафа и подумал, что свой последний роман «Выпаш» надо непременно послать в презент с теплой дарственной надписью главе имперского министерства по делам оккупированных областей на Востоке Альфреду Розенбергу. Генералу охранных и штурмовых отрядов СС нацистской партии будет несомненно приятно прочитать страницы, полные ненависти к большевистскому строю и клеветы на Ленина.

В столовой генерала ждал завтрак.

— Семен звонил? — раскладывая на коленях хрустящую от крахмала салфетку, спросил Краснов.

— Никак нет, Петро Николаевич. На той неделе было дело, а нонче господин полковник не изволили звонить, — ответил хорунжий.

Краснов чуть скривился:

— Сколько можно повторять: племянник произведен в генерал-майоры вермахта! А ты по старинке все зовешь его полковником. Не брякни этого при Семене.

Семен был единственным оставшимся в живых близким родственником Краснова, к тому же единомышленником, верным делу освобождения России от большевиков. Начальник личного конвоя главнокомандующего вооруженными силами юга России барона Врангеля во время его отплытия из Крыма на крейсере «Генерал Корнилов», Семен Краснов долгие годы состоял членом «Российского общевоинского союза» и других белоэмигрантских организаций. Позже, уже в Париже, при содействии оккупировавших Францию немецких властей он был одним из заправил «Комитета по делам русской эмиграции». На Семена Краснова можно было смело положиться, что генерал и делал, хотя приходилось частенько оплачивать его счета. Последнее время Семен, правда, не очень частый гость у дядюшки, звонить и справляться о здоровье и то забывает. Поднялся, как говорят, «на волну», позабыл, что в тридцатых годах был вынужден во Франции не брезговать профессиями грузчика, водителя такси.

После завтрака генерал прошел в прихожую, и Егорычев услужливо подал шинель.

— Станут звонить — скажешь, что вернусь к обеду.

Хорунжий отворил тяжелую дверь подъезда, и Краснов вышел на улицу под колючий и мелкий дождь. Был вторник, а по вторникам старый русский генерал отправлялся на прием к начальнику русского отдела германской контрразведки господину Эрвину Шульцу. Это стало для Краснова неписаным правилом с 22 июня 1941 года.

«Опять может случиться, что без толку проторчу в коридоре, — подумал Краснов. — Опять Шульц не соизволит принять, как это было на прошлой неделе, и месяц, и два назад. Впрочем, не стоит показывать неудовольствия».

Он поднял воротник и взмахом руки остановил такси.


На тихой Фридрихштрассе, в доме 22 с высокими потолками и деревянными панелями, Краснов попросил дежурного секретаря записать его на прием к герру Шульцу и занял место для посетителей в коридоре на диване.

«Мое счастье, что аудиенцию ожидаю у немца, — невесело подумал генерал. — Было бы обидно просиживать у дверей, скажем, Завалишина. Офицеришка в армии Врангеля, позже рядовой переводчик на заводе „Демберг“, а — вишь-ты! — вознесся до заместителя начальника русского отдела! Забыл об уважении к старшему по званию. Чему его только учили? В девятнадцатом посчитал бы за честь для себя услужить мне…»

Находиться в роли просителя было не очень-то приятно, но Краснов отличался терпеливостью и сдержанностью. Этому его научили армейская служба и многолетняя жизнь в эмиграции.

Генерал чуть повел головой, словно его тронул нервный тик, и остановился взглядом на портрете фюрера, который занимал весь простенок. На портрете Гитлер был в своем неизменном строгом коричневом пиджаке с Железным крестом 1-й степени.

«Был ефрейтором, а ныне глава государства, да еще какого!» — откровенно позавидовал фюреру Краснов.

Русский генерал-эмигрант не подозревал, что в Мюнхенском полицай-президиуме в старой, тщательно охраняемой картотеке бывших тайных осведомителей одна из карточек коротко и сухо, с полицейской лаконичностью, сообщала, что незаконнорожденный сын австрийского таможенного чиновника Алоиса Шикльгрубера безуспешно пытался стать художником, был исключен из школы, участвовал в разгроме Баварской республики и вступил в новую и малочисленную по тем временам фашистскую рабочую партию (ДАП) — родоначальницу национал-социалистической, получив членский билет за номером 55, и позже заведомо лгал, что имеет билет № 7.

С протокольной краткостью карточка зафиксировала произнесенную Адольфом Гитлером (осведомителем по кличке Луд) шовинистическую речь на учебных курсах штаба мюнхенской дивизии, назначение его офицером по вопросам просвещения, участие в розыске и уничтожении руководителей Баварской республики. Заканчивалась карточка тайного осведомителя полиции строкой:

«30 января 1933 г. — рейхсканцлер Германии».

О чудесном взлете отставного ефрейтора, его небывалой карьере Краснов размышлял часто, не показывая при этом своего удивления. Особенно осмотрительным и предельно осторожным Краснов стал после вступления в члены НСДАП — немецкой национал-социалистической партии. Отныне, при каждом удобном случае, русский генерал громко провозглашал фюреру славу, для чего выбрасывал вперед правую руку.

Генерал продолжал пристально всматриваться в маленькие и бесцветные, выглядевшие стеклянными глаза Гитлера, в его свисающую на узкий лоб черную прядь, широкие скулы, щеточку усов. Портретист изрядно польстил бывшему ефрейтору, который на самом деле был мельче, хлипче, с вечно бегающими глазами.

…Гладко выбритый, с нафиксатуаренными усами, Краснов еще долго торчал в коридоре подле написанного в полный рост фюрера. Время катило к двум, пора было ехать обедать.

«Видимо, еще не удосужились прочесть мою докладную записку. Что ж, прочтут завтра или через пару дней. А может, и через неделю…»

Краснов тяжело поднялся и, по-старчески сутулясь, шаркая и чуть волоча правую ногу, двинулся по коридору к выходу.

2

Престарелого русского генерала вызвали спустя неделю, когда он в тиши своего кабинета сочинял очередной пасквиль на русский народ и Советскую Россию.

Черный «мерседес-бенц» мчался по затемненным и малолюдным улицам Берлина с пригашенными фарами: в столице рейха остерегались налетов советских и британских бомбардировщиков.

«Как говорится, лучше поздно, чем никогда. — Краснов потер ладонь о ладонь. — Я знал, я верил, что рано или поздно мои здравые предложения оценят по достоинству и меня призовут к активной деятельности».

Этого дня, а точнее ночи, Краснов терпеливо ждал в эмиграции долгие двадцать четыре года. Особенно с 22 июня минувшего сорок первого года, когда услышал по радио речь Геббельса, в которой рейхсминистр пропаганды говорил о приказе фюрера двинуть войска против СССР, дабы опередить удар большевиков в спину Германии и этим спасти нацию. Следом диктор зачитал сводку об успешной бомбежке эскадрильями люфтваффе Могилева, Львова, Ровно, Гродно. Сводку завершил бравурный марш.

«Наконец-то! Свершилось! — Трясущейся рукой Краснов осенил себя в то утро крестным знамением. — Пришло возмездие! Господь услышал мои молитвы. Настало святое христово воскресенье! Не позже осени я буду в белокаменной матушке-Москве!»

Сомнения в скором взятии Москвы и крахе в России ненавистного ему большевистского режима закрались у белогвардейца позже, зимой, когда на подступах к столице СССР потерпела поражение армия рейха. Невольно вспомнилась прочитанная еще в двадцатые годы книга «Закат Европы» немецкого философа правого толка Освальда Шпенглера, где довольно смело утверждалось: война с Россией была бы для Германии безумием, крахом, ибо на огромном протяжении фронта затеряются не только германские армии.

«Чушь, еврейские россказни! — отогнал от себя крамольные мысли Краснов. — Германская армия сегодня сильнейшая в мире. С ее помощью в России навсегда будет покончено с красной чумой. Если не через восемь недель, как обещал Гитлер, то, по крайней мере, в будущем, сорок втором году».

И он стал поспешно сочинять пространные докладные записки, вновь и вновь, не уставая, напоминать о себе, своем богатом опыте в борьбе с большевиками, с нетерпением ожидая той минуты, того часа, когда о нем вспомнят и призовут для активной деятельности. И вот — дождался! Услышана молитва, которую в пасхальном номере напечатала издающаяся в Берлине русская эмигрантская газета «Новое слово»: «Да сохраним мы наши души в смиренной готовности служению родине до того Святого дня, когда кремлевские колокола возвестят миру о воскрешении Спасителя!». Под «спасителем», безусловно, подразумевалась фашистская Германия, на которую уповали в своих молитвах многие белогвардейцы.

Глухо урчал, убаюкивая, мотор автомобиля. Чтобы паче чаяния не заснуть, Краснов сжимал пальцы в кулаки, впиваясь ногтями в ладони, и пристальней всматривался в водителя, в его украшенную черепом с перекрещенными костями тулью фуражки.

На малолюдной Литценбургенштрассе «мерседес-бенц» остановился у дома, где до вторжения армий рейха в Россию размещалось советское торговое представительство. Нынче здание, несмотря на его экстерриториальность, было занято ведомством рейхслейтера Розенберга.

— Вас ждут! — сказал сидевший за рулем эсэсовец из дивизии «Тотен копф» («Мертвая голова»), и Краснов, неловко пригнувшись, вылез из машины.

Его действительно ждали: охранник у подъезда взглянул на документ Краснова, прищелкнул каблуками и вытянулся.

«Опоздал? Почему я приглашен позже других?» — ёкнуло у отставного генерала сердце, стоило ему увидеть в вестибюле князя Султан-Гирея Клыча, бывшего командующего «Дикой дивизией» Добровольческой армии, ныне члена центрального комитета «Народной партии горцев», куда в эмиграции входили грузинские меньшевики, азербайджанские муссаватисты и армянские дашнаки.

Краснов окончательно упал духом, когда навстречу ему попался Андрей Шкуро. Забыв о субординации, лишь сухо кивнув, бывший командир «волчьей сотни» и конного корпуса, прославившийся в гражданскую войну своими зверскими расправами в Царицыне, Воронеже, Кисловодске, на Кубани над пленными красноармейцами и гражданскими лицами, расстреливая собственноручно всех сочувствующих Советской власти, был в своей неизменной кубанской мерлушковой папахе, в черной черкеске с газырями.

«Отчего его приняли раньше меня? Ну, кавказский князь, куда ни шло, он мне не помеха, но почему обогнал эта шкура — Шкуро? — забеспокоился Краснов и прибавил шаг. — Зачем было звать этого выскочку, этого карьериста с манерами фельдфебеля, пролезшего в генерал-лейтенанты? Не хватает еще встретиться здесь с князем Чавчавадзе, ханом Сейдаметовым или Мельником с Бандерой!».

К своим сподвижникам по белому движению Краснов питал с некоторых пор чувство жгучей ревности. Генерал боялся оказаться на задворках, всеми забытым, завидовал, когда узнавал об «успешной» деятельности кого бы то ни было из эмигрантской верхушки, болезненно воспринимал известия о повышениях в чине и должности бывших дружков. Он не хотел выходить из игры и предаваться лишь сочинениям романов, не желал выглядеть в чужих глазах дряхлым старцем. Приосанившись, кавалергардно выпятив грудь, Краснов заспешил вверх по лестнице.

В доме на Литценбургенштрассе, в отличие от русского отдела германской контрразведки, не пришлось торчать в коридоре. Старого русского генерала учтиво встретил статс-секретарь и, не менее учтиво проводив по коридору, распахнул перед ним обитую кожей дверь.

— Рад приветствовать! — встал из-за стола Розенберг.

Глава министерства оккупированных Германией восточных областей усадил Краснова в глубокое кресло и сам сел напротив.

— Читали последнюю сводку с Восточного фронта? Доблестные армии рейха вышли к Десне! Еще немного, и наши солдаты смоют походную пыль с сапог в водах Дона. Признайтесь, генерал, вам снится Тихий Дон, так, кажется, назвал его Шолохов?

— Тихим наш Дон нарек народ, — поправил Краснов. — Об этом сложено немало песен. Большевистский прихвостень присвоил своему роману исконное казачье название реки.

— Тихий Дон… — повторил Розенберг. — Довольно поэтично.

— Весной Дон не бывает тихим, — заметил Краснов. — Весной Дон становится полноводным и бурливым.

— Да? Не знал.

«Надушен так, что позавидует любая парижская кокотка», — скрыл усмешку Краснов.

Имперский руководитель по духовному воспитанию германской нации благоухал сладкими и терпкими духами известной парижской фирмы «Коти», которые были слабостью рейхсминистра и поставлялись ему рейхскомиссаром генеральных округов оккупированной Германией Франции.

— Никогда не был на Дону, — признался Розенберг. — В недалеком будущем, надеюсь, пригласите меня на рыбалку? На какой улов можно рассчитывать? — Один из идеологов расовой теории, основатель мифа о превосходстве нордической расы, создатель доктрины человеконенавистничества говорил по-русски безукоризненно. Лишь еле уловимый акцент выдавал в нем прибалтийского немца. — Обожаю рыбу из русских рек.

— Обещаю рыбец. Божественная закуска, особенно вяленая.

— Как вы назвали? Рыбец? Запомню и буду ждать. — Розенберг улыбнулся и вытянул ноги в лакированных сапогах. — Что касается песен… Вы помните песни Дона?

— Я никогда их не забывал.

Краснов сидел, утонув в кресле, коротко отвечая на вопросы, — Розенберг задавал их словно между прочим — и с неприязнью думал: «Небось, считает меня дряхлым, выживающим из ума, неизлечимо больным ностальгией стариком… Мечтает, чтобы со всех географических карт и из людской памяти навечно исчезло понятие „Россия“ и посему поспешил причислить донские земли к имперскому комиссариату „Остланд“… Со мной любезен, даже весьма, а сам, как известно, приказал отстранить от всякого управления в генеральных комиссариатах кого бы то ни было из участников русского монархического движения…»

— Не разучились готовить уху? — в вопросе Розенберга отставной генерал уловил скрытый намек на свою склеротичную в старости память. Не дожидаясь ответа, рейхсминистр продолжал вести разговор, похожий на светскую беседу: — Еще в студенческие годы в России я мечтал попробовать настоящую русскую уху, или, как говорят у вас, ушицу. Но во времена опустошительной, развязанной большевиками гражданской войны было не до ухи. Приходилось довольствоваться сухой воблой.

«Подзабыл русскую речь, — злорадно отметил Краснов. — Изрядно подзабыл. Строит фразы в уме по-немецки и уж затем переводит на русский».

— Никогда не забуду, как в Иваново-Вознесенске, где имел счастье в восемнадцатом году продолжать учебу в эвакуированном туда рижском высшем техническом институте, я получал в месяц килограмм воблы и не знал, как с ней поступить, настолько она была тверда и суха.

— Следовало вначале размочить, — посоветовал Краснов.

— Или использовать вместо молотка для забивания гвоздей!

Своей шутке рейхсминистр рассмеялся первым, не дожидаясь, когда улыбнется русский генерал. А улыбнуться, в знак уважения и приличия, было необходимо. И, прекрасно сознавая это, Краснов не замедлил изобразить губами что-то отдаленно похожее на улыбку.

Он умел смотреть фактам в лицо, как бы эти факты ни были неприятны. Со всей очевидностью Краснов понимал, что его судьба, его карьера зависят от «светила» и главного теоретика германского национал-социализма, автора нашумевшей книги «Миф XX века», утверждающего, что история человечества есть история борьбы расы с расой. Бывший редактор газеты «Фолькишер беобахтер» Розенберг не уставал твердить о крестовом походе против СССР.

Краснов не желал, чтобы член руководства национал-социалистической партии, кому покровительствовал сам фюрер, питал к нему неприязнь или недоверие, хотя был наслышан, что Розенберг считает чуть ли не всех осевших в Европе русских эмигрантов патологическими трусами, мечтающими вернуть себе утраченные в революцию положение и деньги.

Розенберг был со старым русским генералом, забавляющимся сочинением и изданием на собственные средства романчиков и мемуаров, любезен и предупредителен. Видимо, потому, что видел в Краснове убежденного и непримиримого врага Советской власти.

«Снизошел до беседы, расточает улыбки, шутит, а сам ненавидит всех русских, — продолжал размышлять Краснов, не забывая поддакивать хозяину кабинета. — Крым его стараниями сегодня переименован в Готенланд и поспешно заселяется немецкими колонистами: смеет утверждать, что в далекие времена полуостров населяли готы. Севастополь стал именоваться Теодорихафеном, Симферополь — Готенбургом. Недолог час, когда докажет, что готы основали и Новгород с Киевом. А там настанет очередь и Дона: дескать, и казачьи земли германского происхождения…»

— Сколько лет вы не были на родине? — притронувшись надушенным платком к глазам, спросил Розенберг.

— Много, — ушел от прямого ответа Краснов.

— Тем радостней будет для вас встреча с многострадальной родиной. Не следует только забывать, что, как верно заметил генерал-фельдмаршал Кейтель, в покоренных восточных областях сопротивление местных жителей надо сломить не путем юридического наказания виновных, а внушением страха.

— На Дону нам не придется ничего внушать или кого бы то ни было наказывать. Казачество встретит нас хлебом-солью, как долгожданных освободителей от большевистского рабства, как победителей, как земляков, вынужденных долгие годы жить в изгнании.

— Хочется верить, мой генерал.

Розенберг прошел за стол. Главный «эксперт» по большевизму и пропагандист расизма был в генеральской форме, без орденов, лишь почетный золотой значок старейшего члена НСДАП с 1919 года (членский билет № 625) поблескивал на лацкане.

— Я имел удовольствие познакомиться с вашим письмом. Многое предлагаемое вами уже воплощается рейхом в жизнь. Как шестьсот лет назад, сегодня немцы вновь обратили свои взоры на Восток и перешли к политике жизненно необходимого нашей великой нации территориального завоевания.

«Словно по книге шпарит, к тому же не по своей, а по германской библии „Майн кампф“», — отметил Краснов.

Рейхсминистр возвышался за массивным письменным столом, и Краснову пришлось также привстать в кресле.

— Пока районы Дона входят в рейхскомиссариат «Украина» с центром в Ровно. Но придет время, и все прилегающие к Дону земли образуют самостоятельный генеральный комиссариат. Великая «Третья империя» принесет свободу закрепощенному большевиками свободолюбивому казачеству. Директива фюрера номер 33 предписывает готовиться к мощному удару в направлении Дон — Кавказ. Исход войны предрешен, и кому, как не вам, мой генерал, дорога судьба славного Дона. В станицах должна возродиться дореволюционная форма правления, так любимая казачеством. После долгих лет бесправия и унижения ваши земляки обретут свободу и самоуправление. На вас возлагается почетная и ответственная миссия по поддержанию порядка в районах Дона. Необходимо направить все силы на подавление любого большевистского сопротивления, которое могут встретить наши армии при подходе к Дону и Волге. Кому, как не вам, идейному вождю донского казачества, выполнить эту задачу и помочь доблестному рейху в его быстрейшем продвижении на Восток!

— Рад служить! — выдохнул Краснов и вытянулся по стойке «смирно».

Кончилось время, когда многие считали старого русского генерала выжившим из ума пустым прожектером, из года в год упорно подающим в различные германские ведомства свои докладные. Наконец-то начинается активная деятельность в одном строю с победоносно наступающей на востоке германской армией! Минует не так уж много времени, и на Дону возродится казачья вольница! При его, Краснова, непосредственной помощи и участии, под его руководством!

Старый генерал был полон радужных планов. Он не знал, что спустя несколько недель после нападения на СССР, на специальном совещании Гитлер так определил судьбу Советской страны: «Речь идет о том, чтобы правильно разделить огромный пирог, дабы мы могли: во-первых, им овладеть, во-вторых, им управлять, в-третьих, его эксплуатировать. Нам нужен железный принцип на веки веков: никому, кроме немца, не должно быть позволено носить оружие. Кажется, проще привлечь к военной помощи какие-либо другие подчиненные нам народы. Но это ошибка. Это рано или поздно обратится против нас самих. Только немец может носить оружие — ни чех, ни казак, ни украинец». Эта установка была хорошо известна Розенбергу. Но генерал СС и СА не счел нужным информировать о ней русского эмигранта. Пусть господин Краснов, а с ним и другие бывшие русские, до поры до времени свято верят, что междуречье Дона, Северного Донца и Волги отдается в безраздельное пользование казаков. Пусть русский эмигрант считает, что со своими сподвижниками он вступает в борьбу со страной Советов для собственной выгоды в личных интересах. Пусть старик, а с ним осевшие в странах Европы русские, украинцы, татары, грузины и другие эмигранты льстят себя надеждами вернуться с помощью рейха на родину и для достижения этого вступают без страха и упрека в бой, подставляя головы под пули. Как верно писал Плутарх: где не хватает львиной шкуры, там пришивают лисью.

В свою очередь Краснов старался не вспоминать разглагольствования Гиммлера о будущем России. По идее рейхсфюрера СС, население Советского Союза будет переведено на положение рабов, жителям оккупированных Германией районов милостиво позволят иметь лишь четырехклассное образование. Лучше не вспоминать, что нацистами планируется ежегодно уничтожать до четырех миллионов русских (а значит, и казаков), дабы исключить прирост в России коренного населения, что поможет немецкому народу стать неограниченным властелином континентальной Европы до отрогов Урала. Надо крепко-накрепко запомнить мудрую истину, утверждающую, что кошки не ловят мышей в белых перчатках.

— Не забудьте пригласить на рыбалку. С удовольствием посижу с удочкой на берегах Дона и Волги.

Аудиенции настал конец. Краснов понял это, увидев, как дрогнули белобрысые брови уроженца Таллина, бывшего агента белогвардейской разведки, выполнявшего в 1918–1920 годах ряд ее заданий, автора дипломной работы по проектированию крематория, как рейхсминистр склонил голову с острым раздваивающимся подбородком, как РР (так за глаза называли всесильного рейхслейтера) посмотрел мимо, словно перед ним никого не было.

3

Спать теперь Краснову удавалось за ночь лишь несколько часов. И виной тому была не хроническая бессонница, а заботы и дела, которые свалились на генерала. «Знаток» казака и его души (каким считал себя Краснов) начал поспешно сколачивать разрозненные в эмиграции белоказачьи силы — верных сподвижников по гражданской войне. В различные страны пошел нескончаемый поток депеш, писем. В Берлин начали съезжаться из Франции, Румынии, Словакии те, кто верой и правдой служил белому движению, кто всю жизнь посвятил борьбе с большевизмом. Не уставая (откуда только брались силы?), Краснов то и дело выступал на различных митингах, завтраках и обедах, сочинял воззвания, выезжал на встречи с высокопоставленными лицами, присутствовал на многочисленных совещаниях в главном штабе СС, Министерстве восточных областей, рейхскомиссариатах «Украина», «Остланд». И так изо дня в день.


— Признайся: часто снится тебе родная станица? — завершая завтрак, спросил Краснов хорунжего.

Егорычев ответил не сразу. Пожевал беззубым ртом, подергал левый ус и хмуро сказал:

— Уж и позабыл, какая она, станица-то. Инойраз силюсь вспомнить, а в памяти будто туманом заволокло. С годами-то не только станицу, а и свое имя позабудешь.

— Есть желание увидеть своих детей?

— Дак ежели живы они…

— Мало того, что живы! Успели наградить тебя целым выводком внуков и правнуков! Наберись терпения, старина: весной обнимешь детей и внуков.

Не выказав никакой радости, хорунжий вновь дернул себя за ус.

«Сдал старик, постарел изрядно, — отметил Краснов. — А был когда-то лихим рубакой. На скачках побеждал, лучше всех в седле держался. Глядя на Егорычева, можно представить, как постарел и я…»

— Мундир. Со всеми регалиями, — приказал генерал.

В парадный мундир в это утро Краснов облачился не напрасно: на Бендлерштрассе предстояла встреча с забрасываемой за линию фронта первой группой былых сподвижников по белому движению, а ныне агентов абвера. Десантникам поручалось «почетное» задание: первыми вступить на родную землю и, до подхода к ней частей немецкой армии, опираясь на местных жителей, осуществить ряд террористических актов и диверсий, стать во главе повстанческого движения. Где намечалось приземление, в каком районе Придонья, Краснов не имел понятия. Адмирал Вильгельм Франц Канарис не счел нужным информировать об этом старого белогвардейского атамана и его окружение. Пусть Краснов, считал шеф абвера, как идейный вождь белоказаков, благословит десантников на их миссию в советском тылу. И только. Все остальное — осуществление операции и ее строгая секретность — забота абвера.

Пятеро ожидали генерала в приемной.

Троих Краснов знал по «Русскому общевоинскому союзу» и «Комитету независимости Кавказа», четвертого — штабс-капитана Эрлиха — генералу представили неделю назад в абвере. Пятым был Камынин, рекомендованный лично великим князем Кириллом Владимировичем Романовым, кого усиленно прочили в новые монархи России.

— Безмерно счастлив приветствовать доблестных борцов за свободу многострадальной России! Не скрываю свою зависть: вскоре вас ждет радостная встреча с родиной, которая, наконец-то обретет свободу от ига коммунистов-христопродавцев и богоотступников! Когда святая Русь простится с рабством, благодарные сограждане назовут вас героями-освободителями!

Краснов проговорил это напыщенно и стал здороваться с каждым за руку.

Первым он приветствовал Камынина из «Совета Дона, Кубани и Терека». Далее настала очередь Саид-бека из батальона «Бергманн» («Горец»), созданного осенью 1941 года из военнопленных кавказской национальности. Третьим стоял Эрлих, бывший сотрудник царицынской контрразведки барона Врангеля, а когда Кавказская армия оставила город, — руководитель повстанческого отряда на Дону. Рядом с Эрлихом вытянулся в струнку самый молодой в группе — Фиржин. Замыкал пятерку Курганников из РОВС. Его рекомендовал привлечь к работе сам Теодор Оберлендер — доктор теологии, руководитель «Союза немцев Востока», командир батальона украинских националистов «Нахтигаль».

— Рад сообщить вам приятную весть: германское правительство любезно и щедро обещает после победы возвратить своим союзникам в общей борьбе — казакам — все былые привилегии, землю и личную собственность, вероломно отнятые большевиками. Пока же гарантируется временное поселение на освобожденных рейхом землях, — Краснов откашлялся и продолжал: — Не сомневаюсь, что томящиеся под гнетом Советов казаки прижмут к груди доблестных поборников святого белого движения!

Генерал прятал дряблые руки за спину. Снизу вверх сквозь линзы очков он смотрел на пятерых, переводя взгляд с одного на другого. На секунду задержался на Эрлихе: бывший штабс-капитан выглядел удивительно штатским в своем сером двубортном пиджаке. А может быть, причина невольного внимания к Эрлиху со стороны Краснова объяснялась еле приметной усмешкой, которую штабс-капитан старался скрыть.

«Не верит моим разглагольствованиям? Считает, что произношу лишь набор выспренних фраз?» — подумал генерал и, приблизившись к Эрлиху почти в упор, спросил:

— Из казаков?

— Никак нет! Петербуржец, из обрусевших немцев! — довольно четко ответил Сигизмунд Ростиславович.

— Служили на Дону?

— В Царицыне! Позже, в двадцатом году, командовал на Хопре и Медведице вольным казачьим отрядом!

«Под термином „вольный“ следует понимать „банда“, обыкновенная анархиствующая банда», — мысленно поправил Краснов, отвел взгляд и шагнул к Саид-беку, затем к Камынину, Курганникову и Фиржину. Каждому генерал задавал необязательные вопросы и выслушивал короткие ответы.

Вопросы задавались лишь для порядка.

Когда со всеми формальностями было покончено, Краснов осенил пятерых крестным знамением. И, чтобы не выглядеть в их глазах немощным стариком, не сутулясь, чуть выпятив грудь и приподняв подбородок, вышел из комнаты, подавив в себе обиду на абвер и его руководство: от него, верного и многолетнего борца с большевистской Россией, скрыли место приземления группы!

— Напоминаю: в шестнадцать ноль-ноль вас желает видеть генерал Кестринг, — подал голос все это время молча стоявший в простенке майор. — Прибудет и бригаденфюрер Шелленберг.[53]

Пятеро замерли. Никто из них не рассчитывал, что сам начальник VI отдела, ведающего разведкой и контрразведкой Главного управления имперской безопасности (сокращенно РСХА), снизойдет до встречи с ними.

— Пока можете быть свободными. Но прошу не опаздывать: герр Шелленберг не любит ждать, как этого не любит, впрочем, все начальство.

«Где я раньше встречал этого майора? — подумал Эрлих. — Удивительно знакомое лицо… Кто и когда представлял нас друг другу?» — Сигизмунд Ростиславович напряг память и, сощурившись, пристально всмотрелся в майора абвера.

Догадавшись, о чем размышляет штабс-капитан, какие вопросы роятся сейчас в его голове, майор пришел на помощь:

— Вы правы, мы встречались прежде. С удовольствием напомню: Царицын, лето девятнадцатого года, контрразведка барона Врангеля…

— Господин Синицын? Ротмистр Синицын? Переводчик британской военной миссии? — с радостью вспомнил Эрлих.

Синицын улыбнулся.

— Безмерно рад встретить сподвижника по общей борьбе. — Он крепко пожал Эрлиху руку и вновь, весьма учтиво, улыбнулся: — Мир удивительно тесен. Как говорят на востоке, гора с горой не сходится, а человек с человеком всегда встретятся. Немало лестного наслышан о вашей деятельности за последние годы. Как и генерал, не скрою, что завидую вашей встрече с отечеством.

«Изъясняется, как коренной петербуржец, — с удовольствием отметил Эрлих. — Нынче такую русскую речь уже не услышишь. Сколько же минуло лет после нашей первой встречи? — Сигизмунд Ростиславович наморщил лоб и стал подсчитывать: — Больше двадцати, почти четверть века, срок довольно изрядный. К своему счастью, он задолго до начавшейся в Царицыне заварухи и хаотичного отступления наших войск покинул город на Волге… Если этот Синицын выполняет поручения самого Вальтера Шелленберга и служит в абвере, то, значит, поднялся, как говорится, на волну, в отличие от многих других эмигрантов…»

— Поклонитесь от меня отчизне, низко поклонитесь, — попросил Синицын. И, как в бытность щеголеватым ротмистром, молодцевато прищелкнул каблуками сапог.

4

За полночь, ближе к утру, послышалось громкое верещание сверчка.

«Откуда ему на сеновале взяться?» — спросонок подумал Гришка Ястребов. Он собрался перевернуться на другой бок, но сверчок запел совсем громко, на одной тягучей ноте, отгоняя сон. К тому же в нос попала соломинка, и мальчишка, окончательно проснувшись, громко чихнул.

Полная круглолицая луна своим равнодушным молочным светом освещала ходившего неподалеку от сеновала стреноженного мерина, отчего конь выглядел гнедым. За балкой свет луны ступал в Медведицу и прочерчивал по воде дорожку, чуть серебрившуюся в ночи.

Сверчок продолжал петь свою бесконечную песню, на этот раз над головой.

«Уснешь тут, как же!» — рассердился Гришка и увидел в проломе крыши в поднебесье распустившийся бутон необычного цветка, который парил, опускаясь к земле.

— Вань! — позвал Гришка и толкнул в бок разметавшегося на сене дружка. Тот спал смешно, совсем по-детски надув губы, чуть шевеля ими, точно разговаривал. — Вань!

— Ну? — недовольно спросил Ваня.

— Ты только глянь!

Забыв обо всем на свете, мальчишки зачарованно глазели на чудный цветок.

У самой земли бутон стал на глазах уменьшаться, вянуть, пока окончательно не пожух.

— Дак это парашют! — первым понял Ваня. — С самолета прямо к нам ктой-то сиганул! Я на картинке видел и еще в клубе, когда кино привозили!

— Парашют? А чего он…

— Да тише ты! — приказал Гришка. — И не сопи так громко!

Полотнище парашюта улеглось на землю, чуть не накрыв с головой самого парашютиста в защитного цвета пятнистой куртке, кожаном шлеме, с вещевым мешком за спиной. Человек с неба расторопно собрал парашют и зашагал с ним к балке. Шел он тяжело, чуть прихрамывая.

В балке парашютист пропадал несколько минут. До мальчишек доносился только шорох песка. Обратно он вернулся без парашюта. Порылся в кармане, достал охотничий манок и дунул в него, нарушив тишину жалобным криком селезня. С короткими интервалами подул еще, пока в ответ не раздался крик другого бессонного селезня, также зовущий и жалобный.

«Дружка к себе кличет, — понял Гришка и, услышав, как Ваня от напряжения чуть подсвистнул носом, показал другу кулак. — Надысь в школе вожатая складно про разных шпионов немецких рассказывала, что дюже хитрые они да опасные и нам всем поэтому надо ухо востро держать. По всем статьям выходит, что это и есть настоящие шпионы! И фронт недалече, и время враги выбрали самое удобное — полночь, когда в хуторе все спят…»

Нестерпимо захотелось немедленно побежать в Даниловку, разбудить председателя колхоза, чтобы рассказать о спустившихся с неба чужих. Но Гриша, боясь чихнуть или кашлянуть, а значит, выдать свое присутствие, втиснулся в сено.

Из темноты к балке вышел второй парашютист в такой же, как и у первого, пятнистой куртке. Озираясь, он волочил за собой по земле шелковый купол парашюта.

— Приземлился, как говорится, на три точки, — криво усмехнулся Саид-бек.

— Где остальные? — спросил Эрлих.

— Где-нибудь поблизости. Кучно опустились — спасибо погоде.

— Не забудьте закопать парашют.

— Инструкцию помню — улик после себя не оставлю. Если верить карте — в двух шагах от нас дорога.

— Дождемся остальных.

Саид сбросил заплечный мешок, присел на бугорок, стал стягивать сапоги, затем комбинезон и остался в гимнастерке с тремя кубиками в алых петлицах, орденом Красной Звезды у кармашка, диагоналевых галифе.

— Эх, помялась! — с сожалением проговорил он, стараясь разгладить на колене фуражку, которую достал из мешка.

— Отгладится, — успокоил Эрлих, также избавляясь от комбинезона, и вдруг напрягся — в нем словно натянули тетиву. Он поспешно расстегнул кобуру и выхватил револьвер.

— Кто? — спросил Эрлих, всматриваясь в белесую ночь.

— Нервишки у вас ни к черту не годятся. Это я вам как бывший фельдшер заявляю, — сказал выходящий к копне Курганников. — Могли запросто к праотцам отправить. Лечить надо нервишки.

— Вылечу. Вернемся и вылечу, — хмуро сказал Эрлих, пряча револьвер.

— Как бы не опоздали с лечением. Где Фиржин? Он прыгал третьим.

Эрлих не ответил, неопределенно дернул головой и повел плечом.

Трое с нетерпением ожидали подхода остальных десантников, совсем недавно обучавшихся на окраине Аушвица в надежно скрытой за высоким забором от посторонних глаз ваффеншуле,[54] где курсанты почему-то именовались активистами.

— Мальчишка этот Фиржин, молокосос! Не стоило такому поручать рацию, — злился Саид-бек. — Без рации мы глухи и немы!

— Не паникуйте, — приказал Курганников. Самый старший по возрасту, он был руководителем группы.

— Но вся операция из-за потери рации может пойти насмарку! — продолжал горячиться Саид.

— Может, — согласился Курганников. — Пока не вижу ничего страшного. Не стоит терять присутствия духа.

— Фиржин мог неудачно приземлиться или его отнесло в сторону, — предположил Эрлих.

— Еще накаркаете… — пробурчал Курганников.

Саид-бек обиженно отвернулся. Не высказывать своих опасений было свыше его сил, но он крепился.

Когда ждать больше не имело смысла — строжайшая инструкция требовала организации немедленных поисков не вышедших на место сбора агентов, — послышались тяжелые шаги и следом голос:

— Я Челим!

— Сюда! — позвал Курганников.

— Наконец-то! — обрадовался Саид.

— Слава богу, целы и невредимы, — успокоенно добавил Эрлих.

Радист группы, и с ним Камынин, шли по полю, волоча за собой полотнища парашютов и вещевые ранцы. У Фиржина был виноватый вид. Он был похож на напроказившего мальчишку, ожидающего изрядной взбучки. Предупреждая разнос за опоздание, он торопливо, сбиваясь на скороговорку, стал оправдываться:

— Манок потерял. Видимо, выпал… Приземлился в буераках. Пока вылез и парашют собрал — вас уже не было. На мое счастье, на Федора Петровича вышел… — с надеждой на поддержку радист посмотрел на Камынина, и тот пришел на помощь:

— Обошлись — и ладно. И так, видно, напереживался.

— Пошли, — перебил Курганников.

— Но мне приказано выйти в эфир! — напомнил молодой радист. — В функабвере ждут донесения о нашем приземлении.

— Ничего передавать не надо, — отрезал руководитель группы. — Тем более на месте приземления. За последнее время, правда, в других районах не вышли на связь несколько групп. Судьба их неизвестна. Не исключается, что их рации запеленговали после приземления и группы были уничтожены. Поэтому пока повременим с радиограммой.

— Для провала есть сотня других причин, — заметил Эрлих.

— Вы правы, — согласился Курганников. — Тем не менее, в эфир выйдем позже, чтобы тотчас покинуть место работы рации. Это необходимо в целях предосторожности. Мало того: в Берлине, на Бендлерштрассе, сейчас никто из сотрудников не покинул управления. Таков приказ свыше. Этим полностью исключается какая бы то ни было утечка информации о нашей засылке на Дон.

— Вы хотите сказать… Считаете, что кто-то информирует русскую контрразведку о времени и месте сброса групп абвера? — приглушенно спросил Эрлих.

— Я ничего не считаю, — перебил Курганников. — Я лишь выполняю приказ. А рассчитывают операцию и пекутся о нашей безопасности в абвере и РСХА.

— Но подозревать в сотрудничестве с НКВД генерала Краснова — это, простите, больше чем смешно! — хмыкнул Камынин.

— Подозревая всех, мы зайдем так далеко, что советскими агентами будем считать герра Канариса или рейхсминистра государственной безопасности! — зло, с откровенной усмешкой проговорил Саид-бек.

Курганников поправил на голове фуражку.

— Осторожность еще никогда и никому не вредила. И приказы, как известно, не обсуждают, а выполняют беспрекословно. Перенос на более позднее время первого нашего выхода в эфир и немедленный уход с места приземления — это приказ, и не мой. Он логичен и необходим для нашей же безопасности.

Курганников проглотил слюну — всем стало видно, как заходил его кадык — и зашагал по залитому луной лугу. Следом, чуть помешкав, двинулись четверо.


Лишь когда десантники скрылись за холмом и их шагов не стало слышно, двое мальчишек крадучись вылезли из сарая.

— Чеши за мной, да не отставай! — приказал дружку Гришка и, перепрыгивая комья вздыбленной земли, первым бросился к хутору. За ним, поддерживая падающие штаны, заспешил Ваня.

5

Строжайший приказ не выходить в эфир сразу же после приземления был дан диверсионно-разведывательной группе руководством абвера и РСХА. Эта необходимая (по мнению Вильгельма Канариса и Гиммлера) мера предосторожности должна была помешать советским пеленгаторам обнаружить у себя в тылу неизвестную рацию. Но главное: под носом у двух германских разведывательных организаций довольно продолжительное время и регулярно, периодически меняя код, место передачи и расписания частот, в аристократическом районе Ванзее, в пригороде Берлина, работала неизвестная рация. Перехваченные функабвером ее радиограммы не поддавались расшифровке, хотя над ними дни и ночи не один месяц корпел целый отряд первоклассных многоопытных специалистов. Нет ли прямой связи между работой неизвестной рации и провалом засылаемых за линию фронта агентов? Может быть, утечка секретной информации происходит в самой «лисьей норе», как за хаотичное нагромождение коридоров прозвали главную резиденцию абвера? Или информатор советской разведки пребывает в окружении Краснова? Именно по этой причине, когда, простившись с пятью агентами, генерал Краснов надел с помощью хорунжего шинель и шагнул к дверям особняка, перед ним вырос дюжий человек в черной форме.

— Все остаются в здании! Выходить запрещено! — холодно и бесстрастно проговорил эсэсовец.

— Позвольте! Но сейчас десятый час! — недовольно заметил Краснов.

— У меня приказ никого не выпускать!

Краснов в растерянности оглянулся на Егорычева, который неуклюже топтался рядом, затем перевел недоуменный взгляд на полковника Крумиади[55] и майора Синицына.

— Не кажется ли вам, господа, что мы арестованы? Отчего же тогда нас не обезоружили, не бросают в тюремные машины?

— Произошло какое-то досадное недоразумение, — пришел на помощь Синицын. Он сбежал по лестнице и на чистом немецком языке обратился к загораживающему выход эсэсовцу: — Герр офицер, должно быть, не знает, что перед ним…

— Я знаю то, что мне надо знать! — грубо перебил эсэсовец. — Не люблю повторять, но сейчас вы вынуждаете к этому: есть приказ никому не покидать здания. Кто бы это ни был. Хоть сам рейхсфюрер!

Мысль о том, что он может задержать согласно приказу самого Гиммлера, показалась эсэсовцу настолько фантастичной и нелепой, что он расхохотался.

— Когда мы сможем поехать по домам? — поинтересовался Синицын.

— Не раньше утра. Сейчас здание оцеплено моими людьми.

— Благодарю вас, — учтиво сказал Синицын и, обернувшись к генералу, перешел на русский: — Не стоит вступать в пререкания. Возмущение ни к чему хорошему не приведет и лишь ухудшит наше положение.

— Вы правы. К сожалению, правы, — угрюмо согласился Краснов.

— Не будет ничего страшного, если мы проведем эту ночь без комфорта. Прикажите денщику отыскать одеяло и подушку.

— А вы?

— Не беспокойтесь, ваше превосходительство. Я устроюсь в приемной.

«Любезный малый, — с теплотой подумал Краснов. — Во всем прав. Препаршиво только, что этот солдафон из СС проявил явное неуважение к моему званию. Синицыну и моим подчиненным не следовало присутствовать при нашем столкновении…»

Генерал отдал хорунжему шинель и, устало сутулясь, поднялся по лестнице, с трудом одолевая ступеньки. Следом шел Синицын. Он был спокоен, даже излишне спокоен.

Возле одного из кабинетов, где на пороге сгрудились испуганные сотрудники, Синицын развел руками, дескать: «Все мы вынуждены подчиняться. Что поделаешь?»

— Желаю спокойной ночи!

Синицын склонил голову и, зевнув, перекрестил рот.

Глядя на безмятежный вид майора, которому, по всему видать, не терпелось поскорее улечься спать, никто бы не подумал, что внешнее спокойствие стоит Синицыну неимоверных усилий.

Предусмотрительность адмирала Канариса, которую советский разведчик не мог предвидеть, исключала какую бы то ни было возможность своевременно, до наступления утра, передать в Центр шифрованную радиограмму о заброске диверсантов за линию фронта, что помогло бы сотрудникам советской контрразведки встретить пятерых агентов абвера на месте их приземления.

В приемной Синицын снял китель, повесил его на спинку стула, стянул сапоги и прилег на клеенчатый диван, положив голову на холодный валик.

Время было позднее. Люстра над головой потушена. Вокруг стояла располагающая ко сну тишина. Но «Альт» знал, что будет не в силах, даже на короткое время, сомкнуть этой ночью глаза…


Донесение Центру «Альт» передал лишь утром в резервный сеанс радиосвязи, когда Синицыну (а с ним Краснову, Егорычеву и другим) было милостиво позволено покинуть здание на Бендлерштрассе и когда пятеро десантников успели далеко уйти от места своего приземления.

Оперативно-розыскная группа управления контрразведки фронта обнаружила в балке близ прихоперского хутора лишь пять поспешно закопанных парашютов и комбинезоны. Следы десантников были присыпаны каким-то едким порошком, отчего собаки не смогли взять след.

— Рассказывайте еще раз, — подтолкнул к майору госбезопасности Магуре двух мальчишек председатель колхоза. — Только толком и связно.

И Ваня с Гришкой, перебивая друг друга, повторили свой рассказ о пятерых парашютистах, которых увидели минувшей ночью близ сеновала. Но куда ушли они, два хуторских пацаненка объяснить не смогли.

ШИФРОТЕЛЕГРАММА

Совершенно секретно!

Весьма срочно!

Начальнику Сталинградского УНКВД Воронину А. И.

По данным НКВД СССР, на территории Сталинградской области, в междуречье Хопра и Медведицы (квадрат 67–4), в ночь на 13.4.42 сброшена группа противника из числа изменников и предателей Родины в количестве пяти человек. Служба радиоперехвата нацелена на фиксирование выхода в эфир коротковолновой рации десантников. О радиоперехвате и его дешифровке вам сообщим по «ВЧ-связь»[56] незамедлительно, как и о месте выхода в эфир неизвестного передатчика.

По нашим данным, агенты-парашютисты имеют следующие задания: оперативная разведка, вербовка агентуры, осуществление терактов и диверсий, организация повстанческого движения в прифронтовом районе.

Примите активные меры по розыску, задержанию или ликвидации парашютировавших агентов. Организуйте проверку документов на станциях, в хуторах. Задерживайте всех подозрительных до выявления их личности.

Задействуйте планы надежного блокирования возможных путей движения разыскиваемых. Считаем необходимым обратить внимание на особую опасность, которую, в силу ряда обстоятельств, агенты абвера представляют при задержании. Для поимки или ликвидации используйте все оперативные, радиотехнические и другие возможности.

Установочные данные, словесные портреты и особые приметы вражеских десантников сообщим дополнительно.

6

Они вышли на большак спустя час после приземления. Нигде не задерживаясь, пятеро спешили подальше уйти от сарая и луга с сонным мерином.

Солнце еще пряталось за холмистой грядой, чуть высвечивая кромку неба, когда пятерым встретились подводы с пустыми бидонами из-под молока. Правили подводами две казачки. Одна помоложе, в цветастом полушалке, оказалась разговорчивой и смешливой. Она с готовностью отдала Эрлиху вожжи и кнут, пересела к Камынину и принялась расспрашивать «товарищей командиров» про наличие у них жен и невест. Вторая казачка угрюмо помалкивала, косилась на товарку, которая не прекращала болтать и заходиться в смехе, и, наконец, спросила:

— Долго еще отступать будете?

— Кто вам сказал об отступлении? Откуда это пораженческое настроение? — спросил Курганников. — Газеты читать надо. Там говорится не об отступлении, а о временном отходе Красной Армии.

— Временном? — хмыкнула казачка. — Цельный год, почитай, как пятками от фрицев мелькаете, и все «временно»? Ежели так и дальше пойдет, скоро мы под немцем окажемся!

Руководитель разведгруппы собрался заметить, что оккупация донских земель немецкой армией спасет казаков от большевистской кабалы и бесправия. Но решил пока не заводить этого разговора: еще не настало время начинать пропагандистскую работу среди местного населения. К тому же растрачивать силы и красноречие на агитацию двух женщин не было смысла. И Курганников промолчал, с любопытством косясь на возницу: «Интересно, есть ли среди ее родных раскулаченные большевиками и сосланные в Сибирь? Хорошо, что озлоблена на Красную Армию за ее отступление. Непонятно только: рада подходу армий рейха или нет?»

Возница сильно огрела кнутом коней, и те припустились, увеличивая расстояние между подводами.

Рой звезд в поднебесье стал тихо гаснуть, когда дорога раздвоилась.

Камынин спрыгнул с подводы и остался на развилке.

— Я вновь с просьбой, Иван Иванович, — невнятно, глотая слова, проговорил он, когда с ним поравнялась другая подвода. — С той же самой. Это дорога на Венцы. Три версты на взгорье — и мой хутор…

— Прекрасно помню свое обещание. Только прошу не забывать…

— Конечно, — поспешно, не дав руководителю группы закончить фразу, перебил Камынин.

— Забирайте с собой Саида. Поклонитесь от меня родным местам, а матушке передайте привет и наилучшие пожелания. Скажите, что буду рад с ней познакомиться.

— Благодарю, — опустил голову Камынин.

— Не задерживайтесь. Считайте себя в увольнении до двенадцати ноль-ноль. На большее, не взыщите, не могу отпустить. Встретимся, как договорились, в Артановке.

Курганников кивнул Камынину, дернул за поводья, и подвода свернула влево, оставив Камынина и Саид-бека у лысого бугра, где разветвлялась дорога.

— Завидую вам, — признался Саид. — Сможете обнять мать, брата. А я в родной аул попаду только летом, не раньше. Сколько годов не были дома?

Камынин ответил не сразу. Достал портсигар, выудил из него папиросу (она была московской фабрики «Ява», о чем перед заброской в советский тыл побеспокоилось специальное подразделение абвера, занимающееся экипировкой агентов), но не закурил.

— Уходил отсюда в двадцатом. В марте двадцатого…

— И все эти годы не имели о матери с братом известий?

Камынин кивнул. И, чтобы предупредить дальнейшие расспросы — сейчас он был не в силах что-либо рассказывать — широким шагом двинулся по изрытой колдобинами дороге.

В далеком марте двадцатого года он был вынужден с такой поспешностью покидать Венцы, что не успел даже попрощаться с матерью, поцеловать братишку. К хутору на рысях подходил конный эскадрон чоновцев. В исподнем, прямо из теплой постели, схватив в охапку одежду, на ходу влезая в сапоги, Камынин бежал задами из дома. Хорошо, что удосужился загодя спрятать на базу в соломе обрез, не то остался бы безоружным.

С памятного мартовского утра 1920 года Камынин больше не видел мать и брата-малолетку. Уже в Севастополе, когда Красная Армия форсировала Сиваш, прорвала оборону на Литовском полуострове и наголову разбила кубанскую бригаду, при посадке с остатками армии барона Врангеля на борт уходящего от крымских берегов парохода, в беснующейся на причале толпе Камынин случайно столкнулся с земляком. Тот и поведал, что в Венцах все считают есаула Федора Камынина погибшим в бою. Но на чьей стороне он воевал, за кого сложил голову — про это в хуторе толком никому не известно.

Во время плавания до Константинополя и позже в турецком лагере беженцев в городке Галлиполи на пустынном берегу пролива Дарданеллы среди офицеров-дроздовцев, юнкеров и казаков с Дона и Терека Федор Камынин часто думал о том, что для матери труднее: пережить известие о гибели старшего сына или узнать о его благополучном бегстве из России?

Шагая по размытой сошедшими снегами дороге, Камынин чувствовал, как незнакомое, ни разу прежде не посещавшее чувство страха заполняет его. А ведь в чем в чем, но только не в трусости можно было обвинить Федора Камынина. На германском фронте, в боях с красными на Дону и в Крыму, выполняя в эмиграции различные задания в Хорватии, Словакии, Богемских лесах, в оккупированной рейхом Польше, везде и всегда Камынин справедливо считался бесстрашным, ни в грош не ценившим собственную жизнь, не умеющим кланяться пулям. Сейчас же он молил бога не быть схваченным у порога родного дома и расстрелянным без суда и следствия, как в военное время поступают с диверсантами. Только бы увидеть поскорее мать с братом, только бы поскорее прижать их к груди!

Робкие лучи солнца тронули голые вершины тополей. В высоком небе, высматривая какую-то поживу, неслышно парил коршун, делая круг за кругом. Шагавший рядом Саид-бек что-то говорил, но Федор ничего не замечал и не слышал. Лишь ступив на околицу хутора и непроизвольно заспешив, он спросил напарника:

— Вы что-то, кажется, сказали? Извините, задумался и прослушал.

— Я рассказал про древний горский обычай: после боя воин должен вернуться в аул обязательно на коне. Пешего считают побежденным или удравшим с поля битвы. Вам, кому пришлось перенести немало горестного, следовало сейчас тоже быть в седле. Вы вернулись с победой, пришли как освободитель.

— Да, да, — сказал Федор, продолжая думать о своем.

Когда за покосившимся плетнем показалась крытая почерневшей соломой крыша чуть осевшего дома, Федор Камынин не выдержал — ноги сами припустились бежать.

Глядя вслед Камынину, Саид-бек подумал: «Не буду мешать встрече матери с сыном. Сейчас я лишний».

Он поправил ремень и двинулся к центру хутора, где еще издали заприметил колокольню и где рассчитывал отыскать Совет.

У здания школы Саид увидел на заборе «Правду», а рядом листки объявлений. Саид-бек усмехнулся в усы, снял с плеча вещевой мешок, развязал на нем тесемку и достал сложенную в несколько раз газету, тоже «Правду», и заменил ею вывешенный ранее номер.

7

Стоило подойти к дому, унять участившееся дыхание, как незванно возникла слабость. Руки обмякли, ноги стали тяжелыми и, казалось, приросли к земле. Пришлось собрать силы, чтобы толкнуть незапертую дверь, перешагнуть порог.

Ни голосов, ни шагов Федор Камынин не услышал — дом словно вымер. Только громкий стук маятника ходиков нарушал тишину. Часы были незнакомы Федору, прежде их в доме не было. Чужим было и все остальное. Ничто не напоминало прожитые в этих стенах годы.

«Выселили… Или сослали как родственников белогвардейца, эмигранта…»

Взгляд остановился на портрете в раме. И Камынин окончательно понял, что долгую вереницу лет напрасно лелеял мечту вновь оказаться дома: на стене висел портрет незнакомого бравого военного. Он смотрел на Федора и словно смеялся.

«А я спешил. На что-то надеялся… За двадцать с лишним лет утекло немало воды, жизнь в Венцах не стояла на месте. Выходит, напрасно считал выдумкой и грубой агитацией рассказы о терроре большевиков на Дону, массовом выселении казаков за Урал в Сибирь и, в первую очередь, родственников тех, кто покинул страну с бароном. Надо дождаться новых жильцов, может, им что-либо известно о Камыниных…»

Ноги не держали, и Федор Камынин привалился к косяку, а потом тяжело опустился на стул.

Сколько он просидел, уронив голову на грудь, Федор не знал. Очнулся он от звука хлопнувшей в сенях двери, следом послышались легкие шаги.

Федор оглянулся.

На пороге стояла высохшая старушка с собранными на затылке узлом волосами, в длинной юбке, с ведром в руке. Из-за занавесок на низких окнах в комнате было сумрачно, и старушка не сразу рассмотрела гостя. Близоруко сощурившись, она спросила:

— Ктой-то?

Федор Камынин не успел подняться со стула, как старушка выронила ведро.

— Федя? — еще не веря, срывающимся голосом проговорила она. — Живой?

— Я, маманя… — еле слышно проговорил Камынин, шагнул к старушке и вовремя поддержал ее, не то бы она сползла на пол…

* * *
Саид не надеялся так рано встретить кого-либо в хуторском Совете, но дверь дома, где над крыльцом ветер развевал кумач флага, была незапертой.

Прямо с порога Саид спросил человека за столом:

— Председатель?

— Он самый.

Председатель неловко вылез из-за стола и, прихрамывая, стуча по полу деревяшкой (она выглядывала из-под брючины), подошел к гостю.

— Трофимов Степан. Будем знакомы. Все мобилизационные документы составлены по форме. Только я призванных пока по домам распустил. Вы уж за это не серчайте. Как восемь стукнет — все тут будут, без задержки. Присаживайтесь. И прошу за компанию отзавтракать. Тоже, должно быть, с утра во рту ни крошки?

В застиранной и поэтому ставшей белой гимнастерке, с орденом Красного Знамени на алом банте, подпоясанный армейским ремнем, председатель покашливал в кулак и с открытой улыбкой смотрел на Саид-бека. Затем проковылял к двухстворчатому шкафу, взял с полки горбушку хлеба и завернутое в холстину сало с розовыми прожилками.

— Не обессудьте, как говорится, чем богаты…

«Он принял меня за представителя военкомата, — понял Саид. — Тем лучше, не надо показывать документы. Хотя тут опасения излишни: документы у меня такие, что не к чему придраться. Как говорится, сработаны на совесть».

— Сколько в хуторе членов партии?

— Было в ячейке восемь, — ответил председатель, принимаясь нарезать сало. — Пятеро в минувшем году еще в августе в армию ушли. Теперь, выходит, трое остались, кто по причине возраста не подлежит призыву. Первым будет Ястребов Мокей — член ВКП(б) с одна тысяча девятьсот девятнадцатого года. Потом Николай Тупиков — он годами всех нас старше. Ну и я, стало быть, в партии большевиков с гражданской войны, точнее, с января двадцатого года.

— Эти двое сейчас в хуторе?

— Должны быть тут. Куда им деваться? Тупикову поручено речь держать при проводах мобилизованных — у него речи завсегда складно получаются, не мне чета. А Мокей на конюшне.

— Позже соберете партячейку, — приказал Саид.

— Слушаюсь! — по-военному четко ответил Трофимов.

— Буду инструктировать и о положении на фронтах расскажу. — Саид взглянул на деревянный ящик телефонного аппарата, который висел под портретом Сталина, и спросил: — Связь со станцией исправна?

— А как же? — вопросом на вопрос ответил Трофимов.

«Повезло, что партийцев всего трое. Разделаться с такой партгруппой, где один к тому же калека, будет легко. Надо только решить, как их убрать без свидетелей», — подумал Саид и сказал:

— Угощайте, признаюсь — надоел сухой паек.

8

Мать плакала, не в силах унять слезы. Это были слезы радости, которых не стоило стыдиться, но Федор срывающимся голосом просил:

— Не надо… Вернулся я… — Он сидел на лавке рядом с матерью, обнимал ее за плечи и повторял: — Успокойся. Все хорошо… Думал, не застану…

Старушка прятала мокрое лицо на груди сына, и плечи ее мелко дрожали.

— Живой я, живой и здоровый, — продолжал успокаивать Федор.

— Поседел-то как, — сквозь всхлипы сказала старушка.

— Не без того. Мне ж давно не двадцать пять, каким помнишь. Еще чуток — и полвека стукнет.

— Уж не чаяла… Порой не спится по ночам, и ну вспоминать, как рос ты, каким был… Да вот беда — забывать стала лицо. Была бы карточка — вспомнила. Люди вокруг твердят: «Не мучай себя понапрасну». Ктой-то недобрый слух пустил, будто убитым тебя видели, только мне сердце подсказывало, что жив… — несвязно говорила мать, продолжая размазывать по лицу слезы. — Невесть что люди болтали. Это опосля того, как ты из хутора ушел.

На губах Федора дрожала улыбка. Он не перебивал мать, хотя его подмывало спросить о брате, об Иване, Ванятке. Ведь родных ему по крови людей он оставил в Венцах мать да брата. Мать — вот она, рядом, жива-здорова. А что с братом? Иль пострадал за старшего? В то же время было страшно задавать вопрос об Иване. Он мог вызвать у матери новые слезы, теперь уже слезы горя, невозвратимой утраты.

— Да чего же это я-то? — вдруг всплеснула руками мать и шагнула к печи. — С дороги голодный, а я разболталась!

— Так все годы и жила в этом доме? — спросил Федор.

— А куда ехать-то было? Думку имела: ежели ты возвернуться удумаешь, я тут.

Резво для своих лет старушка заметалась по комнате, накрывая на стол. А Федор продолжал смотреть на мать, следить за ее хлопотами и думал, что прежде неласковая к нему судьба нынче щедро наградила за все пережитое, позволив вновь увидеть мать, посидеть в стенах родного дома.

На столе появилась тарелка с квашеной капустой, соленые огурцы, горка блинов, холодная гусятина, но старушка продолжала заставлять стол.

— А за отца пенсия идет. Кажный месяц исправно. Спасибо за это хуторянам, кто с ним в одном полку воевал. Бумагу составили про то, что Камынин в красных казаках состоял, за Советскую власть голову сложил, и мне, значит, пенсия вышла.

Это было для Федора новостью. Он, понятно, знал, что отец — полный Георгиевский кавалер, был послан в марте восемнадцатого года в составе батальона Донского Совнаркома для подавления контрреволюционного мятежа белоповстанческих отрядов полковника Мамонтова (чин генерала тот получил позднее) и погиб при штурме Верхне-Чирской станицы. О борьбе отца на стороне большевиков, о его гибели за установление на Дону власти Советов Федор Камынин никому не рассказывал, мало того — он молил бога, чтобы это не стало кому-либо известно за рубежом. Но, чтобы мать не терпела лишений за сына-эмигранта и получала за мужа пенсию, — об этом Федор даже не думал.

«Вот отчего не сослана мать, почему в достатке свой век доживает, — понял Федор. — Про мое бегство из Крыма в Константинополь и зарубежную деятельность сюда слух не дошел — все посчитали сгинувшим в круговерти гражданской войны. А отец — ишь ты! — вроде героя для всех стал!»

Он забыл о предосторожности и с какой целью прибыл на родину, настолько спокойно чувствовал себя рядом с матерью. И без всякого подвоха, просто из любопытства, спросил, кивнув на портрет в раме:

— А это кого повесила? Кто ж у тебя такое уважение заслужил?

— Господи! — охнула мать и, опустившись на стул, обхватила ладонями лицо: — Не признал? Аль не похож он на портрете? А по мне как вылитый, только больно серьезный. В жизни смешливый, какой и маленьким был. Приезжал на побывку, так за ним хуторские девчата чуть ли не табуном ходили. Как же, в Венцах лучше жениха не сыскать: тридцати еще нет, а уж до командира дослужился, награды имеет.

— Кто это? — перебил Федор, не отрываясь от портрета.

— Да Ваня это наш! Сколько ты брата годков не видел? Оно и понятно, что не признал. Вишь, как вымахал? Весь в покойного отца, и ростом, и обличьем, и храбростью. Прежде в Монголии службу нес, там и орденом его наградили — это когда с японцами война шла. Потом из-под Киева писал. Что ни неделя — письмо. А нонче молчит. Видно, сильно занят, не до писем…

Федор шагнул к портрету, пристальней всматриваясь в него, но в чертах военного не отыскал ничего, что бы напомнило веснушчатого, с оттопыренными ушами и вечно мокрым носом мальчишку, каким Федор помнил брата.

— Вот уж рад-то будет Ваня, когда отпишу ему, что ты живой объявился! Да еще, что в почете и тоже до командира дослужился. — Мать обвела взглядом накрытый стол и посмотрела на старшего сына. — Отчего весточек о себе не слал?

— Не мог, — глухо ответил Федор и проглотил подступивший к горлу комок. — Нельзя было.

Ответ был уклончивым, ничего не объясняющим. Но старушка не стала выспрашивать. Переполненная радостью, она смотрела на три зеленые фронтовые шпалы в петлицах старшего сына, затем поспешно кивнула, дескать, «я понятливая, военным про свою службу болтать не положено», и продолжала рассказывать о меньшом. Только помрачневший Камынин не слушал мать…

Дополнительно передаем данные Главного управления контрразведки НКВД № 6844 от 13.4.42 г. по розыску заброшенной на территорию Сталинградской области группы противника:

Камынин Федор Петрович, 1896 года рождения, русский из казаков. До 1917 года подпрапорщик 2-го лейб-гусарского Павлоградского императорского полка. Награжден Георгиевскими крестами 2-х степеней. Служил есаулом в «дикой дивизии» А. Шкуро. Есть вероятность, что родился в местах, куда был произведен заброс.

За границу эмигрировал в 1920 году. Был членом РОВСа и Российской фашистской партии (РФП). До июня 1941 года дважды проникал на территорию СССР. Учился в немецкой школе разведки абвера. Настроен яро антисоветски. В совершенстве владеет любым оружием, приемами защиты и нападения. При задержании представляет особую опасность.

Экипирован в форму батальонного комиссара Красной Армии.

Словесный портрет и особые приметы: рост средний, лицо узкое, лоб прямой, нос с горбинкой, глаза карие, волосы темные с проседью. Говорит с выраженным казачьим акцентом. Ноги по-кавалерийски кривоваты, глаза щурит, при разговоре подкашливает…

9

Усталости от бессонной ночи, как ни странно, Магура не чувствовал, хотя рано утром пришлось выдержать болтанку на «У-2» при полете из Сталинграда, а в станице сразу же выехать с бойцами истребительного отряда на место приземления вражеских десантников.

— Продолжим, товарищи.

Перед майором госбезопасности Николаем Степановичем Магурой, под приколотыми на стене плакатами: «Дезертир, трус и паникер — враги советского народа» и «Бдительный на войне — силен втройне» — на узком диванчике разместились командир истребительного отряда,[57] начальник райотделения УНКВД и сержант госбезопасности.

— Вы лучше меня знаете местные условия и, главное, жителей своего района. Подумайте: к кому обратятся за помощью десантники, на чью поддержку могут рассчитывать, у кого собираются найти кров? Учтите, что проникшие в ваш район враги хорошо с ним знакомы. Не исключено, что кое-кто из них прежде жил здесь и, значит, имеет в хуторах родственников, друзей.

— Не найдут у нас фашистские наймиты поддержки! — твердо сказал командир истребительного отряда. — Нигде и ни у кого!

— Точно! — согласился сержант. — Земля будет у фашистских холуев под ногами гореть! Всего-навсего пятеро их. А это не полк и не рота. Захватить пятерых — дело нехитрое.

Магура внимательно посмотрел на молодого сержанта.

— Где и кем прежде работали?

— Участковым в милиции, товарищ майор! — поспешно ответил сержант. Он хотел доложить по форме, для чего схватил свою фуражку с ярко-малиновым околышем и васильковым верхом, но Магура остановил. — Только недолго, чуть больше полугода. По рекомендации райкома партии перевели в органыбезопасности.

Откровенно, не в силах скрыть этого, сержант гордился своей формой: сам того не замечая, он то и дело сдувал с рукава гимнастерки невидимые пылинки.

— Ваша фамилия?

— Полетаев, товарищ майор!

«Спросить, сколько ему лет? — подумал Магура и тут же решил, что не стоит. — По виду чуть больше двадцати. В его годы не очень-то любят, когда обращают внимание на возраст».

— Видимо, хорошо себя зарекомендовали, если направили к нам, товарищ Полетаев. Поэтами рождаются, а контрразведчиками становятся. Но сейчас вы глубоко заблуждаетесь. Операция предстоит именно хитрая. И довольно опасная. Мы будем иметь дело с многоопытным противником, и не стоит его недооценивать. Вспомните, чему нас учит партия: для того, чтобы выиграть сражение, могут понадобиться сотни тысяч красноармейцев, а для того, чтобы провалить его, достаточно подрывных действий нескольких шпионов.

— Это точно, — кивнул начальник райотделения и обернулся к своему уполномоченному. — Не зарывайся, Григорий, по молодости. Больно горяч частенько бываешь. Можешь поэтому дров наломать.

— Одно верно сказал: не гулять долго врагам по нашей земле, — добавил командир «ястребков». — Опора у нас с тобой надежная — наши люди, на них всегда можно смело опереться. Народ — первый помощник в охране безопасности Родины. А в остальном промашку делаешь. Какая тебе в деле помехой станет.

Полетаев сник, виновато потупил глаза.

— Нам пока известно, к сожалению, лишь количество парашютистов да место их приземления, — продолжал Магура. — Следы незваных «гостей» потеряны. Но по не подлежащим сомнению сведениям агенты абвера именно в вашем районе планируют провести ряд террористических актов и диверсий.

Кто и где собрал эти сведения, каким образом они стали известны в органах госбезопасности, майор не стал рассказывать. Сам Магура не сомневался в их достоверности и точности.

— Идет седьмой час, как враги вступили на нашу землю. Позволить им топтать ее и готовить за нашей спиной диверсии мы не имеем права. Приказ короток: оперативно задержать диверсантов или, при оказании ими сопротивления, ликвидировать.

— Актив не подведет, — сказал начальник отделения. — С его помощью выявим всех чужих.

— Не следует забывать, — напомнил Магура, — что у немецких агентов отлично сфабрикованы документы, как говорится, комар носа не подточит. Обмундированы все пятеро в нашу форму, выдают себя за военнослужащих Красной Армии.

Когда был составлен план по прочесыванию района для захвата пятерых парашютистов и оперативно-розыскная группа усилена «ястребками», начальник отделения пригласил майора госбезопасности завтракать.


Весеннее нежаркое солнце зацепилось за вершину высокого тополя. Рядом с деревом, заняв чуть ли не всю проезжую часть дороги и пешеходную тропинку, растеклась громадная лужа, в которой купалась старая гусыня.

Начальник районного отделения и Магура не стали обходить лужу и ступили в рыжую от размытой глины воду. Спугнув птицу, они сделали несколько широких шагов по грязи и оказались на противоположной стороне улицы, где за газетным киоском стояло неприметное здание.

Магура и начальник райотделения не застали на месте сержанта Полетаева.

— Умотал Григорий, — доложил дежурный. — Да не один. Из глубинки ктой-то к нему приехал, я, простите, в лицо того колхозника не знаю. Шибко спешили.

«Чем вызвана спешка? — нахмурился Николай Степанович. — Отчего уехал, не доложив о цели поездки?»

На столе лежал листок с торопливо набросанными строчками:

«Выехал в хутор Венцы, где обнаружены немецкие листовки».

— В Венцы чуть ли не полдня добираться, — кашлянул в кулак начальник отделения. — Дороги, мягко говоря, не ахти какие. После дождей некоторые хутора бывают по неделе отрезаны от райцентра. Вернется Полетаев — уж пропесочу как следует, спущу с него стружку. Будет знать, как уезжать без доклада.

Но строго отчитать сержанта госбезопасности не пришлось…

10

Мотоцикл заносило из стороны в сторону. Казалось, еще миг, и он перевернется. Но, низко пригнувшись к рулю, обдаваемый брызгами грязи, сержант госбезопасности гнал мотоцикл по большаку с глубокими колеями, все дальше удаляясь от станицы.

На ухабах и рытвинах так трясло, что сидевший в коляске Мокей Ястребов не раз прощался с жизнью.

— Так и угробиться недолго. Вполне свободно в ящик сыграть… Ты уж, Гриш, поимей сострадание. Все внутренности отбил, сил нету! — молил Мокей, но Григорий Полетаев ничего не желал слушать. Он торопился в отдаленный хутор Венцы, откуда полчаса назад по размытой дождями дороге в станицу прибыл Ястребов.

В прорезиненном дождевике, с всклокоченными волосами, конюх колхоза имени Буденного ввалился к уполномоченному райотделения НКВД, забыв очистить на крыльце с сапог прилипшие комья глины.

Оставив за собой на полу грязные следы, Ястребов вытер шапкой мокрый от пота лоб.

— Собирайся, Гриша. Бросай все дела и давай по-быстрому в Венцы. Только не мешкай. Почитай, больше трех часов до тебя добирался, чуть не утоп в дороге… Хорошо, коня не взял, его бы точно угробил… Дай попить. В горле пересохло — сил нет.

Григорий Полетаев налил гостю из графина воды, но, услышав, как зубы Мокея выбивают о край стакана дробь, нахмурился:

— Передохни, дядя Мокей. И обсохнуть тебе необходимо. Ишь, упарился.

— Это успеется, — не согласился конюх и упрямо повторил: — Собирайся. Не терпит отлагательства дело. Срочное больно. — Слипшиеся от пота сивые пряди волос прилипли ко лбу, закрывали глаза, но Мокей не поправлял их. — Не рассиживайся, Гриш, Христом богом молю! Как бы не запоздниться.

— Толком разъясни, зачем зовешь в Венцы? Что у вас там стряслось?

Мокей не стал ничего рассказывать. Полез в карман дождевика и достал комок бумаги.

— Вот. Сам читай!

Комок оказался смятой, с оборванными краями газетой «Правда».

Еще ничего не понимая, Полетаев начал разглаживать газету.

— Внимательно смотри. Я вначале тоже ничего не приметил: ну, газета газетой. А как пригляделся…

Мокей привалился грудью к столу и, перегнувшись, ткнул прокуренным пальцем в «Правду».

— Номер за минувшую субботу, — сказал Полетаев. — Читал. Или думаешь, у меня до газет руки не доходят и я о своей политической грамотности забыл? Ошибся, дядя Мокей, глубоко ошибся: мы газеты читаем и радио слушаем.

— Да ты, Гриш, разуй глаза пошире! — разозлился конюх. — Куриной слепотой, что ли, болен иль бельма глаза затмили? — Он зашелся в кашле. И, не в силах отдышаться, рванул ворот рубашки. — Читай, что пропечатано! С самого начала читай! С пролетариев!

Сержант госбезопасности наклонился над газетой послушно взглянул на первую страницу, где в левом верхнем углу стояло хорошо знакомое, ставшее родным слово «Правда».

— Ну? — недоуменно спросил Полетаев.

— Сюда гляди! — хрипло потребовал Мокей.

Выше названия газеты было напечатано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь для борьбы с большевиками!»

— Что за черт! — выругался Григорий. Он вновь еще раз в недоумении перечитал «призыв» и поднял голову.

— Во, а ты не верил! — сказал Мокей. — Я, было, тоже вначале решил, что мне чертовщина мерещится. Читай дальше!

Шрифт газеты был таким же, как у московской «Правды», и колонок столько же. Но текст…

Григорий зажмурился и потряс головой. Нет, он не спал и не видел во сне кошмарный сон. Все происходило наяву.

«Сталин и его правительство заминировали Москву и подготовили взрыв столицы вместе с жителями…», «Самолеты германских воздушных сил успешно бомбят Кремль…», «С начала войны доблестные немецкие войска уничтожили более 260 советских дивизий», «Английские лорды заседают, а немцы наступают».

Заканчивалась газета взятым в рамку объявлением:

«Вырежьте и сохраните! Это является пропуском на сторону германских войск. Линию фронта может перейти неограниченное количество бойцов и командиров Рабоче-Крестьянской Красной Армии».

Далее на двух языках — русском и немецком — говорилось, что предъявитель данного пропуска не желает проливать кровь за интересы комиссаров и жидов, переходит на сторону германских вооруженных сил, где его ждет радушный прием со стороны немецких солдат и офицеров, которые обеспечат бывшего красноармейца сытной едой.

— Встал нынче ранехонько, пошел на баз, а потом до соседа. Так у школы, где завсегда свежую газету вывешивают, эту гадость увидел. Вначале, понятно, решил, что почта пришла, дай, думаю, свежую сводку с фронтов узнаю. Только стал читать — чуть кондрашка меня не хватила. Оторопь взяла. Стою, глазами хлопаю и рук поднять не могу. А как очухался — соскреб эту паскудину.

Конюх рассказывал, не выпуская из рук стакана с водой, то и дело отпивая по глотку, стараясь побороть кашель. А сержант госбезопасности продолжал читать фальшивый, сфабрикованный немецкой пропагандой номер «Правды» и от переполнявшей злости до боли сжимал зубы.

— Вчера не было этой газетенки? — наконец спросил Полетаев.

— Не было, — потряс головой Мокей. — Точно знаю, что не было: мимо школы, намедни, раз пять туда и обратно проходил. Утром эта гадость появилась.

— Та-а-к, — протянул Григорий. Несколько секунд он глядел мимо Мокея, потом резко встал и приказал: — Пошли!

— Я и говорю, — кивнул конюх. — Надо не мешкать. Потому и к тебе поспешил. Вначале хотел звонить, но потом раздумал. Лучше, подумал, лично газету доставлю. Верно?

— Верно, — согласился Полетаев. Он чувствовал в теле озноб. Тот возникал всегда от нетерпения. Григорий снял, почти сорвал, с вешалки шинель, поспешно надел ее и стал застегивать пуговицы, но они никак не желали влезать в петли. В сердцах чертыхнувшись, он нетерпеливо повторил: «Пошли!» — и, рывком распахнув дверь, пропустил Мокея на крыльцо.

— Да ты шибко не нервуй, — посоветовал конюх, увидев, как дрожат у Григория руки. — На что у меня после контузии нервишки ни к черту, а стараюсь в узде их держать.

Открыть ворота сарая и вывести мотоцикл было минутным делом. Почувствовав в руках руль, а под собой сиденье, Григорий Полетаев обрел спокойствие.

— Садись в люльку! Да крепче держись, не то вылетишь!

— Это дело! На моторе мы в Венцы за час домчим! Это, конечно, если не увязнем. — Мокей удобнее устроился в коляске, натянул на голову по самые брови шапку и выдохнул: — Жми, Гришуня, на всю железку!

Мотор завелся с пол-оборота. Выстрелив удушливыми выхлопами газа, мотоцикл затрясся и рванулся с места, разбивая в брызги лужи, проваливаясь колесами в глубокие колеи.

11

Саид-бек откинулся на гнутую спинку стула, запрокинул голову, бессильно уронил руки. Когда позади остались полет через линию фронта, ночной прыжок, путь по размытой дороге до небольшого хутора, навалилась сонливость, которая сковала все тело и заставила сомкнуться веки. Издали можно было подумать, что Саид-бек уснул глубоким сном, Но он лишь дремал, чутко прислушиваясь к происходящему вокруг.

«Сколько времени я не спал? — подумал Саид. — Вылетали в двадцать два по берлинскому времени, до этого весь день провел на ногах. Выходит, больше суток…»

Он позволил себе расслабиться. И сразу мысли начали путаться, становиться несвязными, сознание обволакивало пеленой… Последнее, что всплыло в памяти Саида, был приказ Курганникова подготовить в Венцах все необходимое для проведения агитационной кампании и, в первую очередь, избавиться от местных большевиков.

Дремал Саид-бек недолго, чуть больше десяти минут, пока председатель хуторского Совета ходил по домам членов местной партийной ячейки, но и этих десяти минут ему хватило, чтобы вернуть рукам твердость, а мыслям ясность.

Стоило услышать на крыльце шаги, как сонное забытье пропало. По давно выработанной привычке рука легла на холодную сталь рукоятки пистолета. Саид взвел курок и был готов вести огонь по каждому, кто перешагнет порог. Но вспомнив, что опасаться некого и нечего (по крайней мере, сейчас в Венцах), что своим необоснованным страхом он может преждевременно насторожить предсельсовета, Саид-бек убрал револьвер и, не расслабляясь, лишь закрыв глаза, вновь откинулся на спинку стула.

Со скрипом отворилась дверь, и в комнату заглянул Трофимов. Увидев, что представитель военкомата спит, председатель сельсовета отступил за порог. До Саида донеслись с крыльца приглушенные голоса.

— Не шуми — спит товарищ капитан. Сморило, видать. Здесь перекурим, а он пусть еще соснет малость. Давай решать, куда это Мокей мог с утра подеваться?

— К куму аль какому сродственнику пошел…

— Про это я уже его жинку пытал. Говорит, что никуда не собирался, не то бы ей доложил. Нет у Мокея понятия, а про дисциплину уж и не говорю!

— Не в армии мы.

— При нынешнем военном положении вроде как считаемся мобилизованными. Дисциплина, промежду прочим, не только в армии нужна. Партиец про нее никогда не должен забывать.

— Оно конечно… Возвернется он, ты не серчай.

— Кабы знать, куда умотал! А то ищи-свищи!

«О чем, вернее, о ком они?» — подумал Саид. Он позволил себе еще некоторое время посидеть с закрытыми глазами, потом потянулся, отчего венский стул под ним заскрипел. Тотчас вошел Трофимов. Лицо у него было виноватым.

— Так что не полный состав ячейки. Обыскались одного, да не нашли. И куда он, шут его дери, подевался, никто толком не ведает.

Позади Трофимова с ноги на ногу переминался крепко сбитый старик. Он смолил самокрутку, пряча ее в кулаке.

— Только товарищ Тупиков на месте. А Мокей Ястребов как сквозь землю провалился. Выходит, из ячейки в наличии два человека. Третьего нет.

— Большинство на месте, — вслух подумал Саид.

— Во-во! — подтвердил Трофимов и добавил: — Кворум этот самый. Можно собрание проводить и резолюцию принимать.

— Далеко ваша конюшня?

— Недалече. Пару минут ходу! Сразу же за тыном! — в два голоса ответили члены хуторской партячейки, не понимая, отчего товарищ капитан спрашивает про конюшню.

«Повезло, что в стороне от жилья и людей. Все складывается удивительно удачно», — обрадовался Саид и сказал:

— Посмотрим ваш табун. Для конницы нужно отобрать лихих коней, кто хорошо ходит под седлом.

И первым вышел на крыльцо.

Когда поравнялись со школой, Саид скосил глаза, и левая бровь у него удивленно поползла вверх. Сфабрикованного в Германии номера «Правды» на заборе уже не было.

«Жаль, что мало захватили продукции второго подразделения управления „Абвер — заграница“, — подумал Саид-бек. — Газетка, видимо, сейчас ходит в народе по рукам. Узнай те, кто состряпал ее, обрадовались бы успеху… Говорят, что люди из подгруппы IГ заняты не только печатанием фальшивых советских газет, а изготовлением денежных знаков чуть ли не всех стран мира. И так на этом деле набили руку, что их работу не отличить от настоящих банковских билетов…»


Ошметки грязи попадали Мокею в лицо, отчего конюх сидел в коляске крепко зажмурившись. А когда рисковал открыть глаза, то видел кособокую, убегающую на взгорье дорогу и редкие по обочине голые тополя.

Григорий все ниже наклонялся к рулю. Сержант государственной безопасности точно сросся с машиной и гнал мотоцикл, ныряя в глубокие лужи, поднимая за собой дождь брызг. Полетаев думал сейчас только о доставленной из хутора газете. Лишь она, эта газета, с напечатанным в ней провокационным текстом, стояла перед ним, затмив все остальное, в том числе приказ начальника и прилетевшего из Сталинграда майора госбезопасности немедленно докладывать обо всем, что может пролить свет на появление в районе вражеских диверсантов. Полетаев не задумывался, каким образом фальшивый номер «Правды» оказался в Венцах. Знал он твердо одно: надо немедленно изъять и другие фальшивки (вряд ли в хутор попал единственный экземпляр), нельзя допустить, чтобы фашистская лже-«правда» вывешивалась для всеобщего обозрения.

— Побойся бога, не гони так! — умолял Мокей. — Мне ж не двадцать, как тебе, а давно за полвека… Жалость и сострадание поимей!

Григорий не отвечал. И поняв, что слезные просьбы не ехать с такой бешеной скоростью ни к чему не приведут, что сержант сейчас глух и нем к любым жалобам, конюх Мокей Ястребов смирился. При каждом новом толчке он лишь громко охал и вновь прощался с жизнью. Лишь увидев вершину колокольни, а подле нее крыши хуторских домов, Мокей мысленно перекрестился: «Миновала меня на этот раз костлявая с косой, стороной обошла. От такой езды да по такой дороге вполне свободно и карачун мог приключиться. Как только сердце выдюжило и сам под колеса не вылетел?»

— Где висела газета? — стараясь перекричать шум мотора, спросил Григорий, когда мотоцикл миновал пустошь, затем ложбину и, оставив позади несколько окраинных домов, подъехал к коновязи.

— У школы! — ответил Мокей.

Сержант госбезопасности резко свернул в проулок, и мотоцикл понесся к окруженной забором школе.

— Тут! — крикнул конюх.

Григорий заглушил мотор, и мотоцикл замер.

Мокей с трудом привстал в коляске и шагнул на землю. Первые шаги дались конюху нелегко — ноги затекли за тряскую дорогу, стали ватными.

— Что за черт?! — Мокей оторопело заморгал выгоревшими ресницами.

На заборе, рядом со старой афишкой кинофильма «Трактористы», подле тетрадного листка с напоминанием о сроках сдачи яиц, висела газета «Правда» за минувшую субботу. Точная копия того фальшивого номера, какой рано поутру сорвал Мокей Ястребов и какой заставил сержанта госбезопасности забыть о всех делах и поспешить в глубинный хутор.

12

Он не любил затягивать террористический акт или красноречиво разглагольствовать перед ним, чем страдали другие боевики, устраивая из расстрела целый спектакль. Саид-бек привык справляться с «мокрым» делом быстро и молча. Стоило за спиной закрыться воротам конюшни, а глазам привыкнуть к полумраку, Саид достал пистолет и дважды мягко спустил курок, вначале выстрелив в председателя хуторского Совета, целясь ему под левую лопатку, затем в седоусого казака.

Вспугнутые выстрелами, в стойлах забились, заржали кони. К кислому запаху лежалого сена примешался быстро выветривающийся запах пороха.

Трофимов лежал, уткнувшись лицом в земляной пол правая штанина на ноге председателя поднялась, оголив деревяшку. Тупиков упал на спину и широко распахнутыми глазами с застывшими зрачками уставился в стропила крыши.

«Надо бы оттащить и завалить сеном, чтоб не мозолили глаза, — поразмышлял Саид-бек. — Впрочем, незачем пачкать рук».

Носком сапога он перевернул председателя и сорвал с его гимнастерки орден. Затем толкнул ворота конюшни, и те со скрипом отворились, впустив поток света.

…По данным НКВД СССР также разыскиваются:

Саид-бек, 1900 года рождения, уроженец Северного Кавказа, сын князя, магометанин.

В 1919 году есаул «дикой» дивизии Шкуро. Эмигрировал в Европу в 1922 году. Проживал в Праге, Париже, Берлине. Примыкает к ближайшему окружению хана Султан-Гирея Клыча. Один из активных деятелей по организации в Германии кавказско-магометанского националистического легиона и его подрывных действий в так называемом генеральном немецком округе «Таврия» в Крыму. Сотрудник германского управления «Иностранные армии — контрразведка», член центрального комитета эмигрантской «Народной партии горцев Кавказа», инструктор сформированного осенью 1941 года из советских военнопленных батальона «Бергманн».

Ярый националист. С отличием закончил школу германской разведки в Дальвитце близ Инстербурга в Восточной Пруссии. Награжден Железным крестом II степени, бронзовой медалью. В совершенстве владеет стрелковым оружием. Особо опасен при задержании.

Словесный портрет: рост ниже среднего, лицо овальное, лоб прямой, брови густые, глаза темно-карие. Особые приметы: в челюсти несколько золотых и металлических коронок, на подбородке глубокий шрам. Обмундирован в форму капитана Красной Армии…

13

Саид-бек очистил у порога прилипшую к подошвам сапог грязь, затем без стука вошел в дом, снял фуражку и прищелкнул каблуками:

— Желаю здравствовать!

— Раздевайтесь и присаживайтесь, — пригласил Камынин и обернулся к матери: — Это мой друг, однополчанин.

Старушка привстала со стула. Саид-бек взял протянутую ему сухую, с набухшими венами руку и прикоснулся к ней губами, чем несказанно смутил старушку, непривычную к такому обхождению.

— Рад познакомиться. И рад вашей встрече с сыном.

Портупею с ремнем, а за ними шинель и фуражку Саид-бек повесил у двери на вешалку. Дважды провел по голове расческой, выдув из нее волосок, спрятал в карман кителя и присел за стол.

Появление Федора, которого старушка не чаяла увидеть, а за ним товарища сына на какое-то время выбило мать из привычной колем. И, знакомясь с чернявым военным, она растерялась.

— Не обессудьте. Чем богаты… Время нынче, сами понимаете… К обеду уж кабанчика заколю… — Старушка прятала руки под фартуком, стыдясь сетки набухших на них вен. — Ежели б знала… За встречу полагается не всухомятку… К суседям сбегаю — может, у них чем разживусь…

Камынин властно остановил:

— Никуда бежать не надо. Достаньте, Саид. — И пока напарник развязывал вещевой мешок и выуживал из него фляжку, поставил на стол три граненые стопки. — Как жила без меня?

— Да как все.

— Вот и ладно. Как говорится — чтоб не журились. — Камынин поднял стопку. — За тебя, маманя!

— Мне на ферму надоть… — старушка выпростала руку из-под фартука, несмело взяла стопку. — За тебя, Федя. И за Ванятку нашего. Чтоб войне скорее конец пришел, и народному горюшку тоже. Супостату Гитлеру чтоб света больше не видать и в могиле лежать. — Она отпила глоток и замахала у рта ладонью.

— За батяню, мама! Пусть земля ему пухом будет! Старушка закивала. Глаза ее вновь набухли слезами.

Сквозь застилавшую взор пелену ей представилось, что за одним столом рядком сидят все трое ее мужиков: и погибший в гражданскую войну муж, и не подающий с начала войны о себе весточек Ваня, и на радость нежданно объявившийся Федор…


— Где?

— Да в конюшне, тута!

Григорий Полетаев перемахнул перегородившую двор жердину и бросился к воротам, которые поскрипывали под ветром на петлях. За сержантом госбезопасности спешила дородная казачка в наспех накинутом полушубке. Козий пуховый платок домашней вязки сполз у нее с головы, волочился краем по земле. У жердины женщина затопталась, затем подобрала юбку и полезла следом за Полетаевым.

Два хуторских коммуниста, казалось, спали на полу конюшни после сморившей их работы. Тупиков и Трофимов словно грелись друг подле друга.

— Вначале думала, что послышалось: уж больно глухой звук был. Потом кони захрупали с испугу. Ну я и… — Казачка жалась за спиной сержанта и прикрывала рот платком. — За Трофимихой побегли, уж и не знаю, как она переживет такое… А к Тупикову — горе-то какое! — и звать некого. Сродственников у него не осталось — все в лихую годину, сердечные, в одночасье померли…

Полетаев не отрываясь смотрел на двух хуторян на земляном полу и, казалось, не слушал причитаний казачки.

— Чужие в Венцах появлялись?

Казачка не успела ответить, как в распахнутых воротах конюшни вырос запыхавшийся Мокей Ястребов.

— Стало быть… — Мокей не договорил, поперхнулся. Потом сделал несмелый шаг к сержанту государственной безопасности и двум распростертым на полу членам партийной ячейки и остолбенел. — Да как же это? Я ж с ними с обоими поутру еще балакал… И Трофимова видел, как он в Совет хромал…

— Что узнал? — продолжая смотреть на убитых, спросил Полетаев. — Есть в хуторе посторонние?

Конюх замотал головой, словно все, что видел, было страшным сном и Мокей желал поскорее проснуться. Затем сказал:

— К Дарье Камыниной из армии на побывку сын приехал. И с ним еще кто-то из военных. Окромя их никто не объявлялся.

— Оружие при себе?

— Ружье дома держу. Одностволку. Уж и забыл, когда на зайцев с ним ходил…

— Держи. — Полетаев протянул гранату «лимонку». Мокей несмело взял ее.

— Зачем?

— Спрячь покуда. И пошли к Камыниной.

— Зачем? — повторил Мокей. — Я ее сынка хорошо знаю, еще несмышленышем помню. Старше тебя званием. Орден в боях на Халхин-Голе заслужил. Бравым мужиком вырос, весь в батьку.

— Пошли! — глухо приказал сержант.

14

Саид-бек похрустел на зубах огурцом.

— Отвык от домашнего уюта, — он потянулся за фляжкой, вновь наполнил рюмки. — Теперь буду считать своим долгом принять вас у себя в ауле. Если, правда, живы-здоровы мои родные.

— Под немцем они сейчас? — участливо спросила старушка.

Саид-бек не ответил.

— Обещаю вам, Камынин, лучшего барашка на вертеле.

— Где задержались? — перебил Камынин.

— Имел удовольствие познакомиться с местными партийцами.

— Сколько человек?

— Двое. Всего двое. Партийная группа здесь, к сожалению, малочисленная. — И чувствуя, что от него ждут подробностей, Саид добавил: — Поговорили. Тихо, без лишнего шума. Больше разговаривать не придется.

Камынин кивнул, поудобнее вытянул ноги и обернулся к матери:

— Помнишь, как отец за столом песни пел?

— Разве можно Петра забыть? Он и плясун был хоть куда. Годы его не брали.

— Это точно. Далеко было иным до бати в песне и пляске! Особенно когда за воротник зальет! — Камынин откинул голову и тихо затянул:

Прощай ты, город и местечко,
Прощай, родимый хуторок!
Прощай ты, девка молодая,
Ой, да прощай, лазоревый цветок!
Бывало, от зари до зорьки
Лежал у милки на руке…
Старушка заслушалась, подперла голову рукой, еще ниже склонилась над столом, и глаза у нее вновь повлажнели.

— А батькина гармошка-то цела. В сундуке все эти годы берегу. Просили уступить, да я не схотела. Вроде память…

В сенцах стукнула щеколда.

Саид-бек взглянул на Камынина, но тот был невозмутим, лишь на левой щеке заходил желвак.

— Не надо, — увидев, что рука напарника проворно юркнула в карман, приказал Камынин. — Без паники.

— Позвольте?

Не дожидаясь разрешения, дверь отворили. Чуть пригнувшись, чтоб не задеть фуражкой притолоку, в горницу вошел Григорий Полетаев. Глядя мимо хозяйки на ее гостей, поздоровался.

— Утро доброе, тетка Дарья. Здравия желаю, товарищи!

— Присаживайся, Гришенька, — заспешила старушка. — Окажи уважение. И радость со мной раздели: сынок возвернулся.

— Поздравляю! — Григорий снял фуражку, но за стол не сел, продолжая стоять у порога. — Извините, товарищи, но прошу предъявить документы. Время, сами понимаете, какое.

— Да сынок это мой! И товарищ его, — объяснила старушка.

— С кем имею честь? — спросил Камынин.

— Сержант госбезопасности Полетаев, товарищ батальонный комиссар! — представился Григорий, взглянув на петлицы гимнастерки Камынина. — Из райотделения НКВД.

— Тутошний он, — подтвердила старушка. — Из суседнего хутора родом.

— Вам воинский билет или командировочное предписание? — спросил Камынин.

— И то и другое.

— Пожалуйста.

Камынин залпом осушил рюмку, подцепив из тарелки малосольный огурец, и только потом достал бумажник.

«Удача, большая удача, что документы сработаны на мое настоящее имя. Этот сержантик знает мою мать, и для него было бы по меньшей мере странно прочесть в документах чужую фамилию. Пусть проверяет — все сделано на совесть, придраться не к чему», — размышлял Камынин, не торопясь выуживая из бумажника воинский билет и лежащий в нем листок командировочного предписания.

Он положил удостоверение на край стола. То же сделал и Саид-бек.

— Отчего не на фронте? — спросил Камынин.

— Просился и не раз. Сказали, что в тылу пока нужен…

Полетаев присел к столу и начал просматривать документы. Первые были на имя Камынина Федора Петровича.

— На службе, понятно, возлияния запрещены, — с улыбкой сказал Саид. — Но от чая, надеюсь, не откажетесь?

— От чая? — переспросил Полетаев. — Чай можно…

— Я мигом! — всполошилась старушка и засеменила в соседнюю комнату.

— Долго, товарищ батальонный комиссар, на границе с Манчжурией пришлось прослужить? Во времена тамошних боев, да еще у озера Хасан, я, признаюсь, очень завидовал всем вам…

«При чем тут Хасан?» — удивился Камынин и понял, что сержант спутал его с Иваном, принял за младшего брата.

— Завидовать не стоит. Сейчас война посерьезнее. Успеете отличиться.

«Хорошо, что не ведает о существовании у Ивана старшего брата, — продолжал размышлять Камынин. — Удачно и что мать не назвала меня по имени… Но если этот юнец сержантик вздумает сличать с портретом на стене, тогда я погиб. Хотя портрет давнишний, а мы с Ваней, говорят, похожи. По крайней мере, были прежде похожи…»

— А на финской побывали?

— Нет, — мотнул головой Камынин. — К сожалению. Ждал, что направят, но не дождался.

— Если б не война, в Венцах на площади памятник бы поставили. Вашему бате и его товарищам. Собирались перезахоронение устроить, — продолжал внимательно вглядываться в документы Полетаев.

— Памятник — это хорошо. Отец заслужил.

Камынин настороженно, ничем не показывая этого, наблюдал за действиями сержанта и с трудом сдержал чуть не вырвавшийся из груди вздох облегчения, когда Полетаев отложил его документы.

«Пронесло! Напрасно я волновался. Вот напарник — тот невозмутим. Удивительная выдержка».

Настала очередь документов Саид-бека. Их Полетаев смотрел так же придирчиво.

— Прошу извинить! — Он вернул Саиду документы, надел фуражку и, взяв под козырек, добавил: — Служба, сами понимаете.

— Бдительность — наше оружие, — улыбнулся Камынин.

— Желаю приятно отдохнуть!

— Вы забыли про чай, — напомнил Саид.

— Спасибо, товарищ капитан, в другой раз.

Отворилась, пропустив Полетаева, и затворилась дверь.

За столом остались двое.

— Могли бы настоять и оставить этого молоденького сержанта разделить с нами хлеб-соль, — с ухмылкой заметил Саид-бек.

— В игре не стоит заходить слишком далеко. Этого правила придерживаются не только артисты, — ответил Камынин. — Чем объясните появление энкэвэдиста? Неужели успели наследить?

— Я чисто работаю, — обиделся Саид-бек.

Стоило сержанту госбезопасности выйти из дома, как от стены отделился Мокей Ястребов. В глазах его застыл немой вопрос. И, предупреждая расспросы, Полетаев сказал:

— Все в порядке. Напрасно спешили.

— Чего меня с собой не взял?

— Нас никто не приглашал. Хватит и того, что я незванно-непрошенно явился.

— Дарья-то, небось, рада-радешенька?

— Спрашиваешь! К тебе бы сын приехал — тоже несказанно был бы рад.

Мокей посуровел:

— Мой не приедет. Мой в сыру землю закопан, чуть попозже Дарьиного мужика.

— Извини, к слову пришлось.

— Чего уж там…

— Сколько лет они не видались?

— Много. Почитай с тридцать пятого, когда Иван на побывку приезжал. Выходит, шесть лет минуло. Тогда он еще в лейтенантах ходил.

Полетаев резко повернулся.

— Кто?

— Чего «кто»? — переспросил конюх. — Про сына Дарьи Камыниной и Петра Камынина толкуем.

— Как ты его назвал? — перешел на шепот сержант. — Почему Иван? Его зовут Федором! Камынин Федор Петрович!

— Это старшего Федором нарекли.

Григорий Полетаев крепко схватил Мокея за отворот дождевика и притянул к себе.

— Не шути! Ежели запамятовал…

— Какие шутки? — обиделся конюх. — Я ж Ивана еще бесштанным пацаненком знал. На моих глазах вырос.

— В документах он Федор! Камынин Федор!

— Да… — конюх не договорил: — Федор?! Так энто, знать, старшой! Белопогонник! У самого Шкуро служил!

Мокей оттолкнул Григория и ринулся в дом. Перемахнул ступеньки крыльца, навалился на дверь и влетел в горницу.

— Возвернулся, паскуда? Думаешь, забыли в Венцах о твоих прежних делишках? — прерывисто дыша, выкрикнул с порога конюх, ненавидящим взглядом сверля приподнимающегося со стула Камынина. — За братана Ваню решил теперь спрятаться? Нет и не будет тебе места на родной земле!

Мокей надвинулся на Камынина и начал вырывать из кармана гранату. Но не успел: в бок Мокея Ястребова уперлось дуло револьвера. Саид-бек мягко спустил курок, затем еще раз.

Выстрелы в горнице с низким потолком прозвучали, глухо. И Мокей стал оседать. Чтоб удержаться, он судорожно схватился за скатерть, собрал ее в кулак, потянул за собой и, сметая на пол тарелки, рюмки, свалился у стола.

Все произошло за считанные секунды. И появление старого колхозного конюха, и брошенные им слова обвинения, и выстрелы Саид-бека.

Камынин взглянул на дверь в соседнюю комнату, потом на Саида, собрался строго отчитать напарника за поспешность, но услышал «Руки вверх!» и замер.

— Руки! Поднимите руки! И не пробуйте шевелиться! Стреляю без предупреждения! — повторил Полетаев. Он стоял на пороге. Дуло вороненого «ТТ» было направлено на Камынина.

«Жаль, отдал гранату Мокею! — подумал Григорий. — С одним пистолетом двоих не задержать. Придется стрелять — другого выхода нет. По ногам, чтоб живыми взять…»

Камынин чуть шевельнулся.

— Ну! — прикрикнул Полетаев. Не имея возможности одновременно следить за двоими, он перевел взгляд, а с ним и пистолет с Камынина на Саида, потом обратно на Камынина, отчего на миг один из диверсантов оказался вне поля наблюдения.

И этого мига было достаточно Саид-беку. Натренированно и заученно, не вынимая руки из кармана, он выстрелил сквозь ткань кителя в молодого сержанта, зная, что не промахнется.

Полетаев отлетел в сторону и выстрелил в Камынина, затем в Саида.

«Зря это я… — подумал сержант госбезопасности. — Поспешил… — Он упал, больно ударившись плечом о спинку стула и, чтоб увернуться от выстрелов, резко перевернулся. — Зря…» — вновь подумал Григорий и собрался было вскочить, но на него навалилась неведомая тяжесть, которая сдавила дыхание, сделала руки бессильными, веки налила свинцом.

Последним, что мелькнуло в сознании сержанта госбезопасности, проваливающегося в небытие, было опять же недовольство собой, своими поспешными действиями…

В горнице пахло порохом. В углу под божницей сидел, скрючившись, Федор Камынин, в стороне, с оскалом рта, лежал Саид-бек, рядом Мокей Ястребов. У двери, продолжая сжимать в руке «ТТ», привалился к стене Григорий Полетаев…

15

Снег на дороге раскис, смешался с вязкой глиной, образуя грязные лужи. Забитые почерневшими сугробами низины пропитались сочащейся вешней водой и стали непроходимыми. Лед на Медведице вздулся, посинел — до ледохода оставались считанные дни.

Курганников стоял на крыльце и жмурился на яркое солнце.

Услышав хлюпанье воды, лениво разжал веки.

По проулку, опираясь на суковатую палку, шел казак со спутанной нерасчесанной бородой. Не глядя себе под ноги, он ступал в лужи, зарывал в них сапоги, отчего ошметки грязи попадали на шаровары с нашитыми на них потускневшими лампасными лентами. Позади казака вышагивал Фиржин.

— Куда теперя? — не оглядываясь, спросил старик.

— Прямо! — приказал Фиржин и брезгливо обошел лужу.

— Перекурить треба.

— Потом накуришься.

Казак послушно зашагал дальше.

«Стар и немощен, чуть ли не на ладан дышит, — отметил Курганников. — По сведениям же ему пятьдесят с гаком. Неужели так жизнь скрутила?»

У клуба старик с Фиржиным остановились.

— Ну и ходок! — Фиржин провел ладонью за воротником шинели. — Еле поспеваю. Клюка, что ли, помогает таким шустрым быть?

Старик хмуро потребовал:

— Веди уж.

— Да пришли.

Казак поднял голову и из-под распущенных мохнатых бровей снизу вверх глянул на возвышающегося над ним Курганникова.

— Здорово, Горбунков! — поздоровался руководитель десантной группы. — Тимофеем Матвеичем кличут?

— Угадал, — угрюмо буркнул старик и язвительно добавил — Как хошь зови, лишь бы в печь не клал, гражданин начальник.

— Почему «гражданин»?

— Так мне привычней. Для меня товарищ — серый волк.

— В лагере привык начальников гражданами звать? Или на высылке в Красноярском крае?

Старик повел плечом:

— За осемь годков жизни в зоне и пять в лесхозе ко всему стал привычен. Допрос приехали снимать? Иль в район повезете? Тогда сразу скажу: я свой срок от звонка до звонка оттрубил и под чистую вышел. Не беглый.

— Но без права проживания на родине?

Старик насупился, свел на переносице брови, грузней оперся на палку.

— Чего же ты, Матвеич, опять супротив закона пошел? Кажись, грамотный, в лейб-гвардии Атаманском полку служил, до вахмистра дослужился. Шашкой с темляком награжден за храбрость. Сколько ты ею в Питере рабочих на демонстрациях порубал, сколько своим конем потоптал? Не считал? А у господина Мамонтова скольких большевиков к стенке ставил и без зазрения совести расстрелял? Скажешь, что тоже подсчет не вел? Иль память к старости отшибло? Могу напомнить, как окружной атаман тебя лобызал и деньгами богато одарил, как атаман Краснов в Ростове жал руку. Цела его бурка или износилась? Та самая, которую тебе за заслуги перед отечеством его превосходительство со своего плеча надел?

В глазах старика зажегся огонек. Тимофей Горбунков перестал сутулиться, стал выше ростом, забыл о палке.

— Желаешь спросить, откуда я все про твое прошлое знаю? Ведь этого даже в твоем лагерном личном деле нет. Потому как сумел скрыть от органов и суда. Не то бы вышку получил. Чай, точит думка, откуда мне ведомо про бурку с генеральского плеча? Ведь только двое вас тогда было, ты да Краснов. Мне многое про тебя, Тимофей Матвеич, известно, и такое, что ты сам позабыл или не желаешь ворошить в памяти. — Курганников раскрыл портсигар с выгравированными на крышке буквами «РККА» и предложил старику: — Угощайся московской «звездочкой».

— Обожду, — проглотил собравшуюся слюну старик.

— Ведь просил покурить.

— Расхотелось.

— Как желаешь. А его превосходительство атаман Петр Николаевич Краснов, промежду прочим, тебя хорошо помнит и высоко ценит за честную службу царю и отечеству. И недавно почивший в бозе Кирилл Владимирович тоже не забывал, любил предаваться приятным воспоминаниям.

— Какой Кирилл Владимирович? — дрогнул Горбунков.

— Августейший великий князь. Его величество Романов. Местоблюститель престола русского, старший в роде царском, двоюродный брат убиенного венценосного помазанника божьего, самодержавнейшего, благочестивейшего государя императора Николая Второго! Еще в шестнадцатом году на пасху, в Царском Селе ты на параде лихо рапортовал преемнику царствующей династии, за что удостоился от них благосклонности и похвалы.

Палка выпала из рук старика. Но Горбунков не стал нагибаться за ней. Он сделал нетвердый шаг к крыльцу, сорвал с головы шапку.

— Перекрестись, — разрешил Курганников. — Ты не ослышался. Мы знали за кордоном, что вахмистр Тимофей Матвеевич Горбунков остался верен святому делу освобождения нашей великой и неделимой отчизны от большевиков, полон решимости вновь встать под боевые знамена Войска Донского.

— Ваше благородие… Верой и правдой… — стараясь побороть дрожь на губах, поспешно забубнил старик. — Все энти годы… Думал, уж не дождусь…

— Полно, успокойся.

Боясь не устоять на подкосившихся ногах, Горбунков налег грудью на перила и восторженным взглядом «ел» Курганникова.

— Много лестного наслышан о твоей непримиримости к нашему врагу и выпавших тебе за это невзгодах в большевистских тюрьмах и лагерях. Теперь-то, надеюсь, закуришь?

Горбунков неловко подцепил корявыми пальцами в портсигаре папиросу и сунул ее под прокуренные усы.

— То-то же, — похвалил Курганников. — Если бы не открылся — напомнил еще кой-чего из твоей биографии, что известно единицам, а всякие оперы из энкавэдэ понятия не имеют. Перейдем к делу. Сколько в хуторе партийцев?

— Ровно десять! — с готовностью и поспешностью отрапортовал старик. Он перекинул папироску в угол рта, вытянул руки по швам. — Было Десять! Шестеро по мобилизации ушли, точнее, добровольно в армию записались! Теперь в Артановке в наличии четверо! — Горбунков сорвал с головы шапку и достал из-под ее подкладки мятый листок. — Тута у меня все! Адресочки, партийный стаж и прочие сведения! Заранее на карандаш взял, знал, что понадобятся. Еще имеется списочек сочувствующих большевикам. По алфавиту, все честь по чести!

— Хвалю!

— Рад служить, не жался живота своего!

— Верные люди есть?

— Подобрал! Немного, правда. Поискать — так еще сыщем. Это тех, кто до поры затаился. С оружием только бедно. У меня лично на базу карабин закопан и «лимонки». Еще до ареста схоронил.

— Вооружим кого надо. Что касается местных большевиков, то они уже под запором. Адреса в Совете раздобыли и взяли из постелей тепленькими. А собранные тобой анкетные сведения как нельзя кстати: на основании их объявим партийцам приговор.

— Дозвольте мне?

— Чего позволить? — не понял Курганников.

— Доверьте мне тутошних большевиков к праотцам отправить! Двадцать годков об этом мечтал.

Руководитель разведгруппы с интересом посмотрел на старика, который стоял навытяжку, выпятив грудь.

— А справишься?

— Рука не дрогнет, ваше благородие!

— Сейчас народ соберется на хуторской сход. Тебя старостой поставим. Оправдай доверие.

— Не мастак я речи говорить, — предупредил старик. Курганников успокоил:

— Речей не требуется. Нужны активные действия, а с этим ты справишься.

Огонек папиросы достиг мундштука — в нос ударил едкий запах тлеющей бумаги, и Курганников, скривившись, выбросил окурок, смяв его носком сапога. Затем втолковал старому казаку:

— Наша задача — подготовить округу к приходу немецких частей. Мобилизованную красную молодежь повернем на свою сторону. Хутор очистим от всяких большевистских агитаторов. Кто пожелает народ мутить и крамолу распространять, таких без разговора на месте расстреляем. Впрочем, тебя этому не учить.

Курганников Иван Иванович, 1887 года рождения, уроженец Урюпинска, русский, капитанцарской армии. Участвовал в формировании на Дону Добровольческой армии. Примыкал к Савинкову и с ним входил в Донской гражданский совет под председательством генерала Алексеева. Активный участник эсеровского мятежа в Ярославле. С отрядами Булак-Булаховича проводил кровавые налеты на советские города в Белоруссии. Был начальником охраны князя Кирилла Романова в Ницце (Франция), сотрудничал с польской разведкой, французской «Сюрете жэнераль». В 1936 году был перевербован абвером и продолжал активно участвовать во враждебных действиях против СССР. Тогда же вступил в эмигрантский «Союз защиты родины и свободы», позже член РОВСа и национал-социалистической партии Германии.

В 1940 году дважды забрасывался на территорию СССР. В июне 1941 года фланировал по дорогам Белоруссии, железнодорожным узлам Западного особого военного округа, собирая сведения о дислокации, передвижениях, боеготовности Красной Армии.

Совершал теракты против старшего командирского состава.

В порядке исключения получил чин майора германской армии.

Руководитель десантной группы.

Словесный портрет: брюнет, рост выше среднего, лицо овальное, лоб средний, брови дугообразные, глаза серые, шея мускулистая. Особые приметы: залысины, сломана переносица, шрам у левого виска.

Обращаем внимание на особую опасность, которую представляет разыскиваемый…

16

Со всех концов Артановского к клубу стекались люди. Многие хуторяне вели с собой детей — пронесся слух, что после собрания покажут кино. Укутанных в одеяльца грудных младенцев женщины несли на руках, осторожно обходя лужи.

У дверей клуба гомонили мальчишки. Тут же чадили самокрутками старики.

Хуторяне рассаживались по лавкам и продолжали начатые еще на улице неспешные разговоры. Говорили о разном. Интересовались здоровьем друг друга, ходом сбора подарков для фронтовиков, отелом коров на ферме, жаловались на отсутствие писем от мужей, на отбившихся от рук без отцовского глаза сыновей, горевали, что с раннего утра перестало работать радио — громкоговорители в домах онемели.

Перед сценой, где в глубине на стене висело полотнище экрана, крутилась малышня. На нее не действовали окрики взрослых. Споря из-за мест, дети задирались, за что получали подзатыльники от дедов и матерей.

Под низким потолком гудели голоса. Они смолкли, лишь когда на сцену поднялся Курганников. Сняв шинель и оставшись в гимнастерке с отпоротыми петлицами, перетянутый ремнями портупеи, он заслонил собой экран и повелительно поднял руку.

— Граждане вольного Дона! Казаки и казачки! Не удивляйтесь, что я не назвал вас «товарищи» — отныне и навсегда это навязанное большевиками слово изымается из речи! К вам вновь возвращаются привилегии, какие были вероломно отняты жидовско-большевистской властью, поработившей свободолюбивое донское казачество! С удовольствием передаю привет от атамана Краснова. Он помнит о вас, молится за вас, верит, что казаки встанут под овеянные славой знамена Донского Круга и грудью выступят на защиту родины! В борьбе с Советами вы не будете одиноки, к вам идет великая германская армия, призванная окончательно покончить с коммунистами, установить на нашей многострадальной родине новый порядок, новый государственный строй!

Курганников откашлялся в кулак, оглядел жителей хутора:

— Непобедимая германская армия, прошедшая с победоносными боями всю Европу, к началу лета промарширует по Красной площади Москвы, как это уже было в оккупированных Германией столицах Франции и Польши, Югославии, Чехословакии и Румынии! Дни большевиков сочтены! Они еще обороняются, но это агония перед смертью! Долой коммунистов-большевиков!

Последнюю фразу Курганников выкрикнул и сразу услышал настороженную и тяжелую тишину. Дети, и те приумолкли.

— Отныне вы станете жить и трудиться на благо родного Дона и себя лично. Вам и вашим детям не придется гнуть спины! Вместе с новым надежным порядком придет изобилие и достаток в каждый дом! Всех ждет счастливое будущее без опостылевшего каждому большевистского господства!

Почувствовав необходимость передохнуть, Курганников подумал, что для него легче прыгать с парашютом и проводить теракты, нежели произносить речи.

«Я, вроде Горбункова, не мастер на всякие речи. Лучше бы эту работенку поручить Эрлиху: как-никак „белая кость“, из графов, образованный…» — решил Курганников и всмотрелся в хуторян.

— А чего собрание без Кирьяныча проводим? — спросили из задних рядов. — Мы привыкли, что завсегда председатель сход открывает!

— Кто интересуется? — зычно крикнул Курганников.

В зале задвигались, приглушенно заговорили.

— Большевизм будет искоренен с корнем! И начнем с местных партийцев, кто лизал пятки Советской власти! Всех их ждет угодное богу возмездие!

С разных концов клуба раздались голоса:

— Кирьяныч справедливый! Нечего его искоренять! И остальных из Совета и правления тоже!

— Сами их выбирали, без принуждения! Сами уважение и доверие оказали!

— К стенке, что ли, как в гражданскую? Тогда вы больно скоры были на расправу!

— Брось про возмездие гутарить! Подавай всех наших!

— Ти-хо! — стараясь перекричать гул голосов, приказал Курганников. — Судить их будем! Бывшие активисты сейчас под арестом! А кто недоволен — можем рядом с ними поставить! — И добавил, как отрубил: — С прежней властью покончено раз и навсегда! Хутор переходит на самоуправление. Во главе становится староста. — Руководитель десантников отыскал взглядом в первом ряду Тимофея Горбункова: — Подымайся, Матвеич.

Старик степенно и важно одолел ступеньку и встал рядом с Курганниковым.

— Прошу любить и жаловать вашего старосту! Рассказывать о нем не буду — все хорошо его знают.

— Как не знать! — ответили из зала. — Одна кличка ему: «Жандарм» и еще «Душегуб»!

— Разговорчики! — прикрикнул Курганников, чувствуя, как по виску ему за ворот скатывается струйка пота. — Не жалея жизни, Горбунков грудью стоял за отечество и за это безвинно страдал многие годы! Верный делу освобождения народа, Тимофей Матвеич назначается старостой и командиром сводного хуторского отряда самообороны!

Курганников похлопал старика по спине — дескать, смелее! — и чуть подтолкнул.

Горбунков залез пятерней в бороду, еще больше растрепал ее, почесал подбородок, насупился, крякнул и выдохнул с хрипом:

— Давить всех антихристов будем! Рубить христопродавцев и богоотступников будем! Старую жизнь возвернем, без коммунии!

И он рубанул сжатым кулаком, словно в руке был клинок шашки.

Низкорослый, жилистый, Горбунков смотрел куда-то поверх голов хуторян. В глазах старика светился огонек жгучей ненависти, неуемное желание немедленно, на скорую руку, расправиться со всеми, кто стоит на его пути.

17

«Промедление смерти подобно… Чье это изречение, чьи слова? Очень хрестоматийны…»

Николай Степанович Магура не стал копаться в памяти для этого не было времени. Он смотрел на бегущую на него дорогу и, когда грузовик попадал в рытвину и подскакивал, старался не удариться затылком о крышу кабины.

«Десантники приземлились чуть раньше или чуть позже полуночи. Сейчас без двадцати одиннадцать: минуло почти полсуток. За это время можно было уйти далеко, тем более, если подвернулся транспорт. Десять с лишним часов десантники ходят по нашей земле, топчут ее, и никаких зацепок, никаких следов, которые помогли бы выйти на них! Может, притаились, ждут сигнала о начале действий? И почему не выходят в эфир? Повреждена во время приземления радия?»

Въезжая в заполненные стоячей водой глубокие колдобины, машина оседала, с трудом, надрывно гудя перегретым мотором, одолевала их и неслась дальше.

«Водитель попался лихой. Обещал за полчаса домчать и, кажется, сдержит слово… Зачем сержанта в Венцы спозаранку понесло? Что заставило его спешить? Не связан ли его отъезд с нарушением телефонной связи? Почему именно сегодня, в день появления в районе десантников, она вышла из строя? Минувшую ночь и утро стояла тишь: телефонные провода не могло порвать. Но кому-то могло понадобиться нарушить связь с двумя самыми дальними от станицы хуторами. Словно по плану, вначале с Венцами, затем с Артановкой…»

Позади грузовика осталась одинокая высохшая ветла. Голые ее ветви, словно руки, тянулись к небу.

— Вначале в Венцы? — спросил водитель.

— А что ближе — Венцы или Артановское?

— В Венцы надо с большака сворачивать. А Артановка рядом.

«С Артановской связь прекратилась чуть позже Венцов», — вспомнил Магура и приказал:

— Давай в Артановский!

За пологим бугром дорога пошла ровней. Реже стали появляться сочившиеся влагой пласты снега. Вокруг них подсыхали под нежарким солнцем полегшие за зиму сухой аржанец, татарник и чернобыл. От выжженной земли, где прошлись весенние палы, пахло горькой гарью.

— Куда подруливать? — спросил водитель, когда, распугав стайку гусей, грузовик въехал на окраину Артановского.

— К сельсовету! — решил Николаи Степанович.

Увидев на хуторском плацу бывший поповский каменный дом, Магура нахмурился и тронул за плечо водителя: над крышей хуторского Совета не было привычного красного флага. Вместо него торчал обрубок древка: кто-то второпях не смог его сбить и разломил, сорвав предварительно алое полотнище.

Грузовик замер.

— Взять в кольцо! — приказал Магура находившимся в кузове бойцам истребительного отряда.

Двери Совета были сорваны с петель. В одном из окон выбита рама.

Дождавшись, когда четверо бойцов встанут по углам дома, Магура поднялся на крыльцо.

В здании царил хаос. Стулья были перевернуты. Ящики стола выдвинуты. Портрет Ленина сорван со стены. Дверца несгораемого шкафа распахнута.

Носком сапога Магура задел телефонную трубку. С оборванным проводом, она сиротливо лежала среди сгоревшей бумаги, которую шевелил сквозняк.

— Ну и дела! — сказал заглянувший в разбитое окно боец. — Где же люди, товарищ майор государственной безопасности?

Магура смотрел под ноги. Среди несгоревших бумаг виднелся лист с едва тронутым огнем текстом: «Протокол заседания хуторского Совета…» Рядом лежала обугленная по краям «Книжка колхозника» и ведомость об уплате партийных взносов за март 1942 года…

Магура вышел на крыльцо.

«Что здесь произошло? Брали штурмом, а в доме оборонялись и поспешно уничтожали документы? Или же ворвались в Совет и уж затем устроили погром? Где люди? Отчего хутор словно обезлюдел?»

Николай Степанович оглядел притихших, ждущих от него решения бойцов. И тут из проулка выскочил мальчишка. Он скакал на лозе, оседлав ее и смешно подпрыгивая при каждом шаге. Облезлая заячья шапка съехала набекрень, кацавейка с материнского плеча волочилась по земле.

— Погоди! — встал на пути мальчишки боец. — Где все-то?

— В клубе! Только обманули про кино, — голосисто ответил пацаненок и шмыгнул носом. — Все думали, что кино привезли, а энто собрание. А дядь Кирьян заарестованный сидит. Вместе с другими сельсоветчиками. Они…

Мальчишка не договорил, взгляд его замер на расстегнутой кобуре. Он перевел взгляд и увидел в руке майора пистолет. Глаза мальчишки загорелись.

— Где арестованные?

— Тута. — Мальчишка кивнул на приземистый дом в глубине подворья. — В подполе сидят. Где осенью завсегда арбузы держат.

Неподалеку грохнул выстрел.

— Узнайте, что там! — приказал двум бойцам Магура. — Остальные за мной!

Миновав баз, Магура толкнул дверь куреня, прошел в сенцы, наступая на клоки прелой соломы, и услышал глухой стук. Он доносился словно из-под земли. Стучали под полом, методично, без остановки, стараясь привлечь к себе внимание или безуспешно пытаясь открыть крышку, на которой висел тяжелый, тронутый ржавчиной амбарный замок.

— Посторонитесь, товарищ майор государственной безопасности, — попросил молодой «ястребок» с пшеничными усами. Он взял карабин за дуло и дважды ударил прикладом по вкрученным в пол замочным кольцам. Одно тут же отвалилось. Осталось поддеть крышку.

Из подпола пахнуло гнилью и терпким запахом сушеных яблок.

— Есть тут кто? — встав на колени, крикнул в лаз боец.

Ответили глухо:

— Имеются.

— Вылазь!

Послышался сдавленный шепот, потом заныли ступеньки, и из подпола, щурясь на свет, появилась всклокоченная голова.

— Вылазьте! — повторил боец.

Человек не спешил. Он поднял голову, всмотрелся в Магуру и хрипло сказал:

— Если надумал нас кончать, то давайте всех разом. Не желаем напоследок расставаться.

— Поднимайтесь, — пригласил Магура. Голова человека была на уровне его сапога и разговаривать так было не очень удобно.

— Измываться не дадим, — упрямо повторил человек из подпола. — И смертью нас не пужайте: уж расстреливали прежде. Беляки. Кто, вроде вас, в овечью шкуру рядился, освободителями себя называл и позорил звание русского человека!

— Да вы… Вы чего это? — удивился боец.

— Приговор свой здесь будете вершить? Боитесь, что на плацу хуторяне не дадут убить? Страшитесь народного гнева? Он вас, фашистское отродье, везде отыщет!

— Не признал, дядь Кирьян? — спросил «ястребок». — Всмотрись: это же я, Мишка Чумаков, сын Пантелеймона Чумакова! Ты ж мне в позапрошлом году на майские лично комсомольский билет вручал и руку жал. С хутора Вислоудинского я!

— Вылезайте, товарищ Кирьян, — повторил приглашение Магура.

Кирьян не отрываясь всматривался в бойца. С лица председателя хуторского Совета начала медленно спадать хмурь.

— Товарищи…

— Вот именно. А то «вражеское отродье»! — рассмеялся Чумаков. — За такое, извиняюсь, и вдарить можно было!

— Выходи! — дрогнувшим голосом крикнул в лаз Кирьян. — Ослобонили нас!

Последние ступеньки лесенки он одолел с трудом и упал грудью на пол. Следом из подпола вышли трое — у одного был разорван ворот рубашки, в уголках рта спеклась кровь.

— Кто вас запер? — спросил Магура. — Сколько их?

— Трое! — поспешно ответил Кирьян.

— А не пятеро? Вы вспомните: их должно быть пятеро.

Кирьян упрямо мотнул головой:

— Трое. Один длинный, видать, за главного, приказы другим отдавал, и те исполняли. Я с ним вначале уважительно разговаривал и по дурости за членами правления послал. Когда же он ключи от ящика с партдокументами потребовал и еще колхозную кассу, скумекал, что дело нечистое. Отказался приказ исполнять. А тут и товарищи подоспели, — Кирьян кивнул на сельсоветчиков. Один из них потирал скулу и сплевывал кровью из разбитого рта. — Ежели бы какое-нибудь оружие под руками было — дали бы бой.

— И без оружия им попало. Долго помнить будут, — добавил сельсоветчик с рассеченной бровью.

— Кулачный бой вышел. Вроде стенка на стенку. — Кирьяныч подул на кулак и покачал головой: — Не ожидали они от нас прыти и вначале, понятно, растерялись. Тут мы их из правления вышвырнули. Правда, ненадолго. Я давай спешно документы жечь, а Прокофьич до станицы дозваниваться. Только не успели…

— Где они? — перебил Магура.

— Не ведаю, — признался с сожалением Кирьян. — Когда по голове трахнули — краем уха слышал, как промеж себя про собрание гутарили. Если верно это, то в клуб подались.

— Все в клуб! — приказал бойцам Магура. — Блокировать! Со мной Чумаков!

Майор госбезопасности с «ястребками» и за ними четверо хуторян выбежали из куреня. Впереди, держа наперевес карабин, несся Чумаков. Он знал дорогу, к тому же короткую, и вывел всех к коновязи. Отсюда до хуторского клуба было рукой подать.

Чумаков с Магурой уже ступили на крыльцо, когда из клуба, пятясь и крестясь, выползла старушка. Чумаков чуть не сбил ее с ног, но вовремя посторонился. Магура обогнал бойца и вбежал в заполненное людским дыханием и гулом здание.

Первым, кого он увидел, выделив среди остальных в тесном зрительном зале, был человек в военной форме с отпоротыми петлицами, с расстегнутой кобурой на левом боку. У человека было овальное лицо, на сломанной переносице дугой сходились брови, серые глаза смотрели не мигая, от виска за воротник тянулся глубокий шрам. Все так, как сообщалось в словесном портрете ориентировки по розыску, в которой человек с такими приметами значился руководителем десантной группы.

Рядом топтался старик. Чуть в стороне, прислонясь к экрану, стоял парень. Играя, он перекидывал из ладони в ладонь пистолет.

18

Курганников тоже увидел майора.

Через головы заполнивших зал людей они пристально и не отрываясь смотрели друг на друга — майор германской армии и майор государственной безопасности. Два майора. Два врага.

Увидев, как напрягся и на полуслове умолк агитатор за «свободу» Дона, сподвижник печальной памяти известного хуторянам белогвардейского атамана Краснова, все в клубе привстали с лавок и обернулись вслед за устремленным взглядом Курганникова.

— Предупреждаю, сопротивление бесполезно! — сказал с порога Магура. — Сдавайтесь, Курганников!

В звенящей тишине послышалось поскрипывание лавок.

— Клуб окружен, — добавил Магура. — Бросайте оружие!

За спиной майора тяжело дышал Чумаков и подкашливал председатель Кирьян. Дальше теснились те, кто несколько минут назад сидел в темном и затхлом подполе куреня.

Сдержав дыхание, Чумаков для верности еще раз передернул затвор: его тихий лязг показался удивительно громким.

— Оружие сдать? — сквозь сжатые зубы переспросил Курганников, и в руке его холодно блеснула сталь револьвера. — А если не желаю? Попробуете взять? Я, конечно, вам нужен живой — орденочек на мне желаете заработать. Но тоже предупреждаю: сделаете шаг — стреляю. Учтите, без промаха!

— Вы не станете стрелять, — сказал Магура.

— Отчего? — оскалился Курганников.

— Здесь люди, среди них немало женщин, стариков, детей.

— В обойме моего револьвера семь патронов! С жизнью простятся тоже семеро! Одна пуля будет ваша!

— Зачем проливать кровь жителей хутора, кого вы считаете своими земляками, — вы ведь родом из Урюпинска? — спокойно спросил Магура. — К чему напрасные жертвы? Вы же видите: из клуба вам не выйти, он блокирован.

Курганников молчал. Угловым зрением он видел, что радист Фиржин тоже держит пистолет.

«Стрелок он, к сожалению, не ахти какой. Молод и опыта никакого. Но все ж подмога… А где Эрлих? Сейчас был бы как нельзя кстати. Куда запропастился? Оставался допрашивать сельсоветчиков, но они на свободе — ишь лыбятся! Или погиб, убит при задержании?»

Мысли Курганникова бежали, натыкались друг на друга, но среди них не было ни одной, которая помогла бы найти спасительный выход. Курганникову стало зябко, по телу пробежал озноб. Он словно чувствовал холод каждого нацеленного на него с порога клуба и из окон карабина.

— У вас нет ни одного шанса.

— Нет? — выкрикнул Курганников. — Ошибаетесь! Пока вооружен — шанс всегда есть!

«Он станет стрелять, — подумал Магура, не спуская глаз с Курганникова. — Слова его не пустая бравада. Между нами метров двадцать…»

Можно было открывать стрельбу первым, можно было скомандовать «огонь!» бойцам, которые держали троих на мушке карабинов.

«В перестрелке пострадают колхозники. А этого нельзя допустить», — решил Магура и громко приказал:

— Товарищи! Всем покинуть клуб! Только без паники!

— Сидеть! — не дав майору договорить, крикнул Курганников. — Оставаться на местах! Иначе к праотцам отправлю! Семерых уж точно!

— Бросьте оружие, — повторил Магура. — Это вам зачтется на следствии.

— До следствия еще дожить надо. А я не собираюсь! — съязвил Курганников.

Рука Магуры до синевы сжимала ребристую рукоятку пистолета, которая, казалось, вдавилась в ладонь. Николай Степанович чуть повел правым плечом — теперь дуло пистолета было точно нацелено на Курганникова.

«Уговоры не помогли и уж не помогут, — ясно понял Магура. — Освободить клуб от посторонних и этим обезопасить колхозников не удалось. Курганников осмелел, окончательно пришел в себя. Это ему на руку. Что он предпримет? Начнет отстреливаться, создаст панику и попробует прорваться? Вряд ли: видит, что силы неравны».

Теперь, когда не удалось захватить врагов врасплох, нужно было поискать иную возможность избежать жертв.

— Вы, Курганников, изучали в детстве священное писание, учили закон божий?

— Ну, учил, — кивнул Курганников, не понимая, куда это клонит советский майор.

— Тогда должны знать, что христианская мораль и религия призывают любить ближнего своего. А вы хотите, не моргнув, лишить своих ближних самого дорогого, что им даровано, — жизни. Это противоречит религии, которую вы исповедуете. Только что призывали хуторян примкнуть к вам, участвовать в антисоветском движении, а сейчас готовы стрелять в земляков?

— Хватит заливать о сострадании! — вновь перебил Курганников. — Сейчас война, безжалостная война, и для сострадания нет места! Я буду стрелять в каждого, кто посмеет сделать шаг!

Люди в клубе задвигались, клуб наполнился гулом голосов.

— Детей-то пожалей! — раздался женский голос. — Детей тут много. Они-то чем провинились?

— Ты нас спросил — желаем ли мы под фашистами жить и Советскую народную власть на неметчину менять?

— Из каждого, почитай, дома на фронт мужики ушли, теперь за Родину кровушку проливают, а мы, думаешь, супротив родных пойдем?

— За народ самолично не решай! И атамана Краснова напрасно упомянул! Крепко в нашей памяти засело, как шел он на Царицын и опосля него река крови лилась!

Курганников чуть отступил — голоса словно били его, толкали в грудь.

А люди осмелели. Выкрики неслись уже со всех сторон.

— Слышь ты, товарищ! — проговорил из середины зала старик в залатанном тулупе с облезлым воротником. — Слышь, товарищ, — повторил старик и через головы людей всмотрелся в Магуру. — Ты, товарищ наш дорогой, стреляй в энтого фашиста. Антимонию с ним не разводи. Греха не будет, только всенародное спасибо тебе скажем. Кабы со мной была трехлинейка или, на худой конец, берданка, я без разговора стрельнул бы. Вот те крест. А за нас не пужайся. Ежели и подранит кого эта нечисть — дак мы вроде как на фронте, а там и ранят и убивают.

Старик еще что-то собирался сказать — видимо, самое, главное, что окончательно убедило бы майора не мешкать и прекратить бесцельно взывать к благоразумию врага.

Но раздался выстрел, и старик упал на соседей по лавке.

— Я предупреждал! — брызнул слюной Курганников. — Есть еще желающие поговорить о сострадании к ближнему? Нет у меня ближних, не было и нет! Пусть…

Вторично раздался выстрел. На этот раз глуше и тише.

Курганников не договорил, поперхнулся. Попробовал обернуться, но ноги сплелись, и он грохнулся на сцену. Перед полотнищем экрана остались стоять двое: съежившийся, вобравший голову в плечи Горбунков и Фиржин. Радист десантной диверсионной группы отбросил свой «ТТ» и сказал:

— Берите меня. Сдаюсь…

Фиржин Александр Юльевич, 1922 года рождения, уроженец Константинополя, русский, отец, бывший крупный землевладелец на Дону, скончался в Праге в 1928 году, мать, графиня Шереметьева, проживает в богадельне Сент-Женевьев де-Буа под Парижем.

Учился в корпусе-лицее им. Николая II. Служил в 1936 году официантом в ресторане «Боярский терем» близ Елисейских полей. В 1937 году стал хористом православной церкви на бульваре Экзельманс. По рекомендации митрополита Серафима был принят в богословский институт «Сергиевское подворье», откуда переведен в храм св. Владимира в Берлине под начальство архимандрита Иоанна (быв. князь Шаховский).

В начале 1941 года успешно закончил курсы радистов школы «Абвер-аусланд» в Касселе и получил чин ефрейтора. На территорию СССР заброшен впервые. Набожен. Ярый монархист.

Словесный портрет: рост средний, лицо удлиненное, худое, глаза бесцветные, волосы пегие. Особые приметы: веснушчат, чуть шепелявит…

19

Хуторяне шли тесной толпой, ругались на ходу, в сердцах сердито сплевывали.

В центре толпы, опустив голову, шагал Фиржин. Он держал руки за спиной. Рядом, с трудом передвигая ноги, плелся Горбунков. Задержанных вели трое «ястребков», которым приходилось то и дело просить окруживших хуторян дать дорогу.

— Где еще двое? — начал допрос Магура, оказавшись вновь в Совете, где царила разруха.

— Ушли в Венцы, — ответил Фиржин.

— Ваша фамилия?

Николай Степанович хорошо помнил ориентировку по розыску. Стоявший перед ним молодой десантник точно подходил к словесному портрету на Фиржина, и свой вопрос Магура задал лишь для уточнения.

— Фиржин Александр.

— Где рация?

— Здесь. Вернее, в клубе. Она в вещмешке. Найдете за сценой.

— Позывные?

— КЛС.

— Когда должны выйти в эфир?

— А сколько сейчас времени? — вопросом на вопрос ответил Фиржин и невесело усмехнулся: — Ах да, часы со мной. — Он отогнул рукав, взглянул на циферблат. — Первый сеанс в четырнадцать тридцать. Но будут слушать и раньше. Это на случай, если надо срочно связаться с функабвером.

До четырнадцати тридцати оставалось три часа. Так что включать рацию не стоило. Преждевременный выход в эфир КЛС мог насторожить функабвер за линией фронта. Рация должна заработать в точно обусловленное абвером время. Ни минутой раньше и ни минутой позже.

— Участвовали в допросах арестованных?

— Нет. У меня задание осуществлять связь.

«Довольно правдив, — отметил Магура. — И держится просто, не вызывающе. Мы захватили троих, точнее, двоих. Третий — Курганников — избежал пленения. Кто же этот старик? — Магура перевел взгляд на отупело смотрящего в пол старого казака. — На кавказца не похож. Значит, не Саид-бек. Но и не Эрлих! Бывшего штабс-капитана я узнал бы сразу, хотя мы ни разу не встречались с глазу на глаз».

Почувствовав на себе пристальный изучающий взгляд, старик поднял голову:

— А меня-то за что заграбастали, гражданин начальник? Я справку имею. Подчистую освобожден, как полностью отбывший срок. Верно, что жительствовать в хуторе не имею права. Так только на день сюда заехал! С родными дюже повидаться захотелось. Может, в последний раз…

— Фамилия?

— Горбунков Тимофей, по батюшке Матвеич! — излишне поспешно, желая показать свое стремление во всем честно признаться, доложил старик.

— Не врет. Сейчас не врет, — подтвердил Михаил Чумаков. Он охранял арестованных и смотрел на них насупленно, угрюмо. — Его Душегубом в народе прозвали за прежние делишки.

— Кто и почему стрелял у Совета? — обернулся Магура к Чумакову. Тот доложил:

— Тип какой-то через плетень махнул, товарищ майор государственной безопасности! Пришлось стрелять. Теперь двое наших за ним погнались.

«Эрлих или Камынин? Узнаем точно, когда беглеца настигнут», — подумал Магура и спросил Фиржина:

— С вами в группе был некий Эрлих. Где он сейчас?

— Не знаю, — признался радист.

— А почему стреляли? Что побудило вас убить Курганникова?

Фиржин ответил не сразу. Прикусил губу, насупился.

— Понял, что для него не было и нет ничего святого. И ничего дорогого. Такие, как он, вновь бы распяли Христа или кого угодно.

Пора было ехать в Венцы. Магура уже сидел в кабине грузовика, в кузов забрались бойцы (сторожить арестованных Фиржина и Горбункова остались Чумаков и еще один «ястребок»), когда навстречу выехали две подводы. На первой, на разостланном полушубке, лежал оперативный уполномоченный райотделения УНКВД сержант государственной безопасности Григорий Полетаев.

— Сильно раненный он, — объяснила женщина, которая правила конями. — В себя все не приходит. Вот в станицу везем. Там уж доктора помогут…

Магура отдернул дерюгу на второй подводе и увидел труп с оскалом приоткрытого рта, где золотом и сталью холодно поблескивали на зубах коронки.

— Товарищ сержант еще одного подстрелил. Только мы его не взяли: больно тетка Камынина по сыну своему убивается, прямо жалость берет… Слезами не исходит, без слез в себе горе прячет. Просит позволения самой ей старшего-то обрядить и земле предать. Обещалась не поганить хуторское кладбище и схоронить за оградой, где безродные и убивцы лежат. Нет ему места промеж наших, кого он прежде и нынче жизни лишал…

Над Артановским стало смеркаться. Небо обложили низкие тучи. Они затмили солнце и покрыли все хмарью подступающего весеннего дождя.

РАПОРТ

Весьма срочно!

Начальнику Сталинградского управления НКВД, комиссару государственной безопасности III ранга тов. Воронину.

Во исполнение ориентировки и приказа по розыску заброшенной на территорию Сталинградской области группы противника в количестве пяти человек докладываю:

13 апреля сего 1942 года в х. Артановском нами арестованы гр. Фиржин — радист — и гр. Горбунков — местный житель, недавно освобожденный по отбытии срока наказания.

При задержании убит руководитель десантной группы гр. Курганников (он же по документам Селиверстов П. П.), при этом ранен колхозник Данилов И. П.

В х. Венцы при задержании убиты вражеские агенты гр. Камынин Ф. П., Саид-бек (он же по документам Разыскулов С.), погибли колхозные активисты, члены ВКП(б) Трофимов С. А., Тупиков Н. П. и Ястребов М. С.

Член немецкой агентурной группы Эрлих С. Р. при задержании ранен и бежал. Организовано преследование и блокирование всех путей его продвижения.

В операции активную помощь оказали бойцы истребительного отряда и жители хуторов Венцы, Артановский.

Тяжелораненый сержант госбезопасности Полетаев Григорий Иванович отправлен в райбольницу.

Майор госбезопасности Магура

20

Эрлиха спасла случайность.

Когда он запер дверь подпола и, для верности подергав замок, вышел из куреня, неподалеку послышалось тарахтение автомобильного мотора.

«Кого еще принесло?» — успел подумать Сигизмунд и увидел, что из кузова появившегося в проулке грузовика на землю спрыгивают люди в военной форме с карабинами в руках.

Эрлих метнулся за угол куреня, прижался к саманной стене, а когда решился выглянуть — красноармейцы и с ними майор окружали дом хуторского Совета.

«Они начнут искать сельсоветчиков и наткнутся на меня!» — понял Эрлих и стал неслышно пятиться, отступать за курень, пока не оказался в старом саду среди голых стволов деревьев.

— Стой! — окликнули за спиной.

Опережая выстрел, Эрлих упал плашмя на землю, зарывшись в прелые яблоневые листья, и тут же вскочил. Не давая бойцу времени передернуть затвор и вновь спустить курок, Сигизмунд перемахнул плетень и бросился на взгорье, к сырым холмам.

Он бежал, не останавливаясь, не переводя участившегося дыхания, не замечая, что с неба сыплет дождь. Из груди вырывался надрывный хрип. Ноги скользили.

Эрлих не чувствовал боли (рана дала о себе знать позднее), не догадывался, что кровь насквозь пропитала в сапоге носок. Сигизмунд мечтал лишь об одном: поскорее и подальше уйти от погони, скорее оказаться за Доном и встретиться с частями немецкой армии. Что стало с группой, ее руководителем и радистом, Эрлиха совсем не интересовало. Лишь собственная жизнь, собственное спасение волновали сейчас бывшего штабс-капитана. Он еще не знал, что доложит начальству, как объяснит провал операции и их группы. Ведь абвер, несомненно, насторожит тот факт, что из пятерых десантников вернулся лишь один Эрлих. Его могут посчитать виновным в гибели сподвижников.

«Я везучий, удивительно везучий! Еще в октябре семнадцатого мог быть подстрелен на пустынной петроградской улице, мог быть убитым в боях Добровольческой армии под Царицыном или позже чекистами на Дону, мог утонуть в Волге или десятки раз сдохнуть от голода в первые годы эмиграции… Я родился под счастливой звездой, она поможет мне и на этот раз…»

С трудом перевалив бугор, Эрлих бежал по ковыльному лугу и радовался дождю, который смывал его следы, не позволяя поисковым собакам взять их.

За лугом он спустился в низину, затем, не разбирая дороги, заспешил к лесу, который чернел невдалеке. Уже на опушке остановился и оглянулся.

Округа была пустынной. Хлесткий ливень избивал голое поле. Пелена дождя скрывала горизонт.

«Еще немного, и я выйду к железной дороге, а там будет легче сориентироваться… Полотно проходит где-то неподалеку. Только бы не проглядеть его… Только бы не проглядеть…»

Стоило задержать бег, как острая боль пронзила тело и Эрлих осел в грязь. Он притронулся к ноге и сдержал стон: ногу саднило, в нее словно впились сотни острых игл.

Превозмогая боль, он уперся в размытую землю и тяжело поднялся.

Вокруг водили хоровод деревья. Небо над ним было низким, свинцовым.

«Дорога каждая минута. Нельзя останавливаться!» — приказал себе Эрлих. И оступаясь в бочажины, скользя по глинозему, придерживаясь за стволы, стоная при каждом шаге, он заковылял сквозь лес в ту сторону, где закатывалось солнце…

Эрлих Сигизмунд Ростиславович, родился в 1892 году в Петербурге, обрусевший немец. Отец, генерал от инфантерии, погиб в 1914 году, мать, графского рода, проживала в Ленинграде, где умерла в 1934 году.

Штабс-капитан царской армии. Служил в 1919 году в контрразведке Добровольческой армии в Царицыне, затем руководил повстанческим отрядом-бандой на Дону. За границу эмигрировал в 1921 г. Сотрудник управления имперской безопасности (РСХА). Одно время был близок к белоэмигрантскому руководству РОВС, входил в РФС («Российский фашистский союз»).

Член национал-социалистической партии Германии с 1937 года. В диверсионно-разведывательную группу включен по рекомендации нач. IV управления РСХА группенфюрера СС Вальтера Шелленберга и генерал-майора центрального отдела абвера по комплектованию кадров Остера.

Словесный портрет: рост выше среднего, худощав, лицо узкое, с впалыми щеками, лоб прямой, глаза светлые, волосы редкие. Свободно владеет немецким, французским языками, хуже польским. Особых примет не имеет.

Опасен при задержании.

21

Стоило Краснову взглянуть на лист с четко отпечатанным текстом и подпись, как стало трудно дышать: лоб атамана покрыла испарина, что случалось даже при мимолетном волнении. Пришлось расстегнуть на вороте мундира пуговицу.

— Генерал просил передать вам свои поздравления с успешно начатой операцией, — мягко и вкрадчиво доложил Синицын. — Он верит и надеется, что ваши люди, которых абвер намечает забросить в район Придонья Сталинградской области, в ближайшие дни (а может, и часы) помогут быстрейшему продвижению к Волге доблестных и непобедимых армий рейха. Первая группа, которую вы имели честь благословить вчера вечером, начала свою активную деятельность и готова к приему десанта. В эфир группа вышла без опоздания, в точно обусловленное время. На рации работал наш радист — его радиопочерк и индивидуальные особенности передачи подтверждаются функабвером.

«Мои страхи и опасения были напрасны и ничем не обоснованы! — подумал Краснов, потирая ладони. — Радиограмму, прежде чем показать мне, конечно, уже прочитали в штаб-квартире абвера. Меня поздравил сам всесильный герр Розенберг, этот прибалтиец с печальным лицом! Теперь мне станут больше доверять, выше ценить и поддерживать каждое мое предложение! Еще бы: вчерашним эмигрантам, которые десятилетия прозябали на задворках Европы, удалось то, на чем неоднократно сворачивали шеи многие немецкие агенты, не умеющие закрепиться в советском тылу и скандально провалившиеся при первых же шагах».

Краснов не сводил прищуренных глаз с листа, который чуть дрожал в руках.

«Я знал, я верил, что моих людей встретят как долгожданных освободителей от большевистского ига! Иначе и быть не могло! Ликвидировать на Дону Советскую власть должны русские люди, точнее, казаки, это наше кровное дело! Лишь мы, долгие годы страдавшие вдали от родины, заслужили почетное право первыми вступить на родную землю».

Он еще раз перечитал короткое письмо Розенберга, затем снял очки и стал протирать бархоткой стекла.

«Надо немедленно сообщить Семену. Племянник будет рад моему большому успеху», — решил Краснов и потянулся к телефону. Набрал на диске номер и, услышав в трубке голос адъютанта племянника, потребовал:

— Соедините с господином Красновым! Немедленно!

— Кто изволит спрашивать? — спросили в трубке.

«Странно, что меня не узнали по голосу сразу», — Краснов сдержался, чтобы не накричать, и сказал:

— Дядюшка изволит спрашивать! Атаман!

НЕИЗБЕЖНЫЙ ФИНАЛ
Бессильно опустив плечи и положив на колени вздрагивающие кисти рук, Краснов безучастно, потухшим взором смотрел на членов Военной коллегии Верховного Суда СССР.

Рядом с дряхлым атаманом на скамье подсудимых сидели пятеро, те, кто, как и Краснов, некогда обивал порог имперского министерства оккупированных Германией восточных областей на Литценбургенштрассе.

Один из членов суда был с коротко подстриженной бородкой, и Краснов невольно подумал о Дзержинском, чей портрет висел в коридоре.

«Встречал ли я Дзержинского в Смольном институте, куда второго ноября семнадцатого года был доставлен большевиками из Гатчины? — Атаман потер лоб. — Помнится, допрашивал меня человек в пенсне, был он удивительно худ, с серым лицом, ввалившимися щеками. И беспрестанно курил. Милейший начальник штаба моего корпуса полковник Попов с иронией заметил, что этот представитель нового правительства Советов неизлечимо болен и вряд ли доживет до „светлого царства“ социализма… Но был ли это сам Дзержинский или кто-то иной?».

Времени для размышлений у Краснова было более чем достаточно: показания суду давали соседи по скамье, кто вместе с белогвардейским атаманом активно сотрудничал с фашизмом и сейчас, под тяжестью неопровержимых улик, признавался в совершенных тягчайших преступлениях против Советского Союза, мира и человечества.

На вопросы отвечал бывший князь и белогвардейский генерал, участник корниловского мятежа Султан-Гирей Клыч.

С первого дня нападения Германии на СССР князь верой и правдой сотрудничал с разведывательными органами СС. Когда же германская армия вступила на земли Северного Кавказа, начал подбирать бургомистров и выявлять коммунистов, призывал горцев к вооруженной борьбе с Красной Армией.

— Вскоре я убедился, что никакой вражды к коммунистам у народов Северного Кавказа не было и нет и призывать к расправе над ними рискованно. Когда же немцы расстреляли многих жителей моего родного аула Уяла, я понял, что организовать антисоветское движение на моей родине невозможно…

«О чем это князь? — поднял голову Краснов. — Ах да, бьет себя в грудь…»

Слушать показания соседей было скучно: Краснов заранее и чуть ли не наизусть знал, что могут сказать на процессе его недавние сподвижники, о чем поведать, в чем признаться.

«Если бы англичане, к кому я с племянником бежал в Северную Италию два года назад, в сорок пятом, не передали нас представителям Советской Армии, мы бы не сидели теперь здесь, — продолжал размышлять Краснов. — Жаль, что они отвергли предложенные нами услуги, сочли за военных преступников и поторопились от нас избавиться…»

Он обернулся, чтобы подбодрить племянника, но Семен Краснов пристально смотрел на членов суда и не заметил взгляда дядюшки.

Бывший офицер лейб-гвардии императорского полка, Семен Краснов в эмиграции стал активным участником многих белогвардейских организаций — от РОВСа до «Комитета по делам русской эмиграции», — был назначен германскими властями начальником штаба главного управления казачьих войск, за преданную службу рейху получил три ордена и был произведен в генерал-майоры вермахта.

«Лысеть начинает дорогой племянничек, — с грустью отметил Краснов. — Скоро станет обладать такой же лысиной, как и я… Скоро? — Атаман горько усмехнулся. — Вряд ли Семен дождется, когда у него выпадут последние волосы. Уж больно мало дней отмерила нам судьба в лице Военной коллегии…».

— По указанию руководства СС и лично рейхсфюрера Гиммлера, летом 1944 года мой «казачий корпус» влился в «Русскую освободительную армию» под командованием Власова… — донеслись до атамана слова, произнесенные эсэсовским генералом фон Панвицем, и Краснов подумал:

«Поспешил советский трибунал в сорок шестом году с вынесением приговора господину Власову, ох, поспешил! Не поторопись трибунал повесить бывшего советского генерала — сейчас бы он сидел рядом с нами. Подле меня или Шкуро».

Краснов с неприязнью — еще жива была старая вражда двух белогвардейцев — покосился в сторону Шкуро.

Был Шкуро в своей старой черкеске с газырями. Есаул в годы гражданской войны отличался исключительной жестокостью. Заручившись поддержкой английского командования, Шкуро вербовал казачьих офицеров, создавая из них повстанческие отряды. Опираясь на кулаков, «волчьи сотни» есаула устраивали в станицах Кубани, Кисловодске, Владикавказе, Воронеже и Царицыне массовые казни. В эмиграции Шкуро принимал деятельное участие в «Совете Дона, Кубани, Терека», забрасывал в СССР диверсионные и террористические группы и… разводил кур, выступал на цирковых манежах Европы с джигитовкой. Когда же, на свою радость, был замечен нацистами, — получил под командование казачий резерв «русского охранного корпуса» при главном штабе войск СС. Под черным знаменем с головой волка в овале «батько» ходил с карательными рейдами по Кубани, Франции, Югославии. Руководил школой «Атаман» по подготовке диверсантов для подрывной работы в Советском Союзе. И так всю свою жизнь, без отдыха.

«Хоть и стал генерал-лейтенантом, а умом не поднялся выше есаула!» — скривил губы атаман.

— Подсудимый Краснов!

Атаман вздрогнул и, придерживаясь за загородку, медленно поднялся.

«На следствии я дал исчерпывающие показания. Зачем же снова рассказывать о том, чего я стараюсь не вспоминать и что страстно хочу начисто вытравить из своей памяти? А начинать рассказывать, видимо, придется с тех далеких времен, когда я был назначен флигель-адъютантом его императорского величества государя Николая Второго. Краснов поблескивал лысиной и хмуро смотрел на людейза судейским столом. — Что ж, копайтесь в моей биографии. Я в этом вам не помощник. Не желаю вспоминать о неудаче корниловского выступления летом семнадцатого года, о моем захвате осенью того же года Царского Села… Тогда я помог Керенскому бежать из дворца по подземному ходу, сам же был арестован. В Петрограде, в Смольном, куда меня доставили под конвоем, был вынужден дать честное слово прекратить борьбу, и стоило большевикам поверить мне и отпустить — тотчас бежал на Дон… Спросят, конечно, о моих давнишних планах по реставрации в России монархии, о теснейших связях в эмиграции с новым ставленником на российский престол великим князем, о моих методах засылки через кордон в Совдепию наших диверсионных групп…»

Дорого бы заплатил атаман, чтобы не рассказывать на процессе о своем сотрудничестве с Розенбергом и Канарисом, генералами вермахта Кестрингом и Бергером. Но все это подтверждалось неоспоримыми фактами, документами, свидетельскими показаниями.

На вопросы прокурора Краснов отвечал коротко, цедя слова сквозь сжатые зубы, вынужденный признать, что долгую вереницу лет вел бурную антисоветскую деятельность, восторженно встретил нападение Германии на Советский Союз, возглавил главное управление казачьих войск министерства Розенберга, входил в подчинение главного штаба войск СС, активно помогал немецкому командованию в вооруженных боях на Дону, Северном Кавказе, Ставропольщине, в Югославии, Северной Италии, Белоруссии, встал во главе всей белоказачьей массы против Красной Армии и патриотов стран Европы, сочинил пространную «Декларацию казачьего правительства»…

Краснов не спешил давать показания: торопиться атаману было уже некуда.

Он повел взглядом по залу и словно споткнулся: в сидящем у окна полковнике Советской Армии атаман узнал майора абвера Синицына — своего ближайшего в прошлом помощника и доверенное лицо…

Как и в ночь с 12 на 13 апреля 1943 года, когда эсэсовцы блокировали до утра резиденцию атамана в Берлине на Бендлерштрассе, Синицын был сейчас невозмутим, пристально глядя на белогвардейского атамана.

И, со всей ясностью и очевидностью поняв, что теперь изворачиваться, врать, стараться обелить себя, перекладывая вину за содеянное на других, не удастся, Краснов сник, стал еще сутулей.

Рядом с советским разведчиком, который более двадцати пяти лет проработал во вражеском логове — в британской военной миссии при штабе барона Врангеля в Царицыне и в фашистской Германии, — сидел незнакомый атаману майор государственной безопасности Николай Степанович Магура.

17 января 1947 года в газете «Правда» появилось короткое информационное сообщение:

Военная коллегия Верховного Суда СССР рассмотрела дело по обвинению арестованных агентов германской разведки, главарей вооруженных белогвардейских частей в период гражданской войны атамана Краснова П. Н., генерал-лейтенанта белой армии Шкуро А. Г., командира «дикой дивизии» генерал-майора белой армии князя Султана-Гирея Клыча, генерал-майоров белой армии Краснова С. Н. и Доманова Т. И., а также генерал-лейтенанта германской армии эсэсовца фон Панвица в том, что по заданию германской разведки они в период Отечественной войны вели посредством сформированных ими белогвардейских отрядов вооруженную борьбу против Советского Союза и проводили против него шпионско-диверсионную и террористическую работу…

Никто из шестерых не избежал справедливой кары, не ушел от неотвратимого возмездия: на основании Указа Президиума Верховного Совета СССР Военная коллегия Верховного Суда СССР приговорила обвиняемых к смертной казни через повешение. Таким был неизбежный финал бесславной жизни пособников фашистских палачей.

1978–1980

Мишаткин Юрий Схватка не на жизнь

ЧАСТЬ I

60-летию органов ВЧК-КГБ, чекистам Сталинградского управления НКВД и офицерам контрразведки Сталинградского фронта посвящается.

1

Звонили, как на пасху, во все колокола.

Церковный благовест разливался по Царицыну, эхом отдаваясь в глубоких проходных дворах и колоннаде здания Дворянского собрания.

— Слава тебе, господи! Дождались! Не миновала товарищей большевиков кара небесная! — бубнил под нос Яблоков, осеняя себя крестным знамением.

В пиджаке и касторовом котелке, именитый горожанин млел от жары. За жесткий воротник накрахмаленной сорочки стекали струйки липкого пота, но Яблоков крепился и не лез в карман за платком. Да и при желании сделать это было несподручно: в руках Яблоков держал высокий каравай хлеба, который венчала фарфоровая солонка.

Когда же Яблоков решил передать свою ношу стоящему рядом грузному, с тяжелой золотой цепью на животе купцу первой гильдии Ряшину, из переулка раздалось лихое гиканье. В перезвон колоколов ворвался цокот конских копыт, крики и свист всадников.

Все встречающие на площади Кавказскую армию барона Врангеля попятились. Кто-то ненароком толкнул локтем блюдо.

— Господи! — воскликнул именитый горожанин и хотел подхватить на лету солонку, но та скатилась под ноги и вдребезги разбилась. Целым осталось лишь донышко, где стоял герб Российской империи (теперь уже бывшей) и вязью были выведены слова:

«Поставщик двора Его Императорского Величества Николая II».

Зажиточные домовладельцы, купцы и заводчики во главе с протопопом Гороховым, собравшимся отслужить благодарственный молебен, давя друг друга, ринулись в разные стороны: попасть под копыта и оказаться смятым никому не хотелось.

К паперти кафедрального собора вылетела конница. Разгоряченные кони нервно поводили мордами, рвали узду, а всадники продолжали свистеть и гикать, с усмешкой из-под пышных усов поглядывая на оцепеневших и насмерть перепуганных горожан.

Впереди конного эскадрона на сером в яблоках дончаке восседал человек в бурке, прикрывающей круп коня.

В лихо сдвинутой на затылок мерлушковой кубанке всадник пробовал успокоить нервно гарцующего дончака, который норовил шагнуть на ступеньки Дворянского собрания.

— Шкуро! Генерал Шкуро!

— Сам Шкуро!

Казачья «дикая дивизия» генерала Шкуро ворвалась в Царицын с северной окраины, через рабочее предместье, наводя на всю округу панику и страх: казаки стреляли на ходу в дворовых собак, палили в окна, забрасывали гранатами колодцы, крушили лошадьми ветхие заборы. Следом пешим порядком в город вступили отряды Кавказской армии.

На следующий день на заборах и афишных тумбах появилось воззвание генерал-лейтенанта Врангеля, «покорителя Северного Кавказа и освободителя красного Царицына» (как именовал себя барон) по поводу одержанной им и его христолюбивым белым воинством победы:

«Свершилось! Трехцветное знамя реет над безумным городом! Из Царицына растекался по югу русской земли яд большевизма. Пока стоял Царицын, не могло быть покоя славному Дону…»

Барон Врангель прибыл в город в полдень, специальным составом. Следом, в Царицын нахлынули бывшие царские власти всех чинов и рангов, различные иностранные миссии. В Ростове на так называемой Южно-русской конференции было срочно принято постановление о создании «государственного» образования Дон — Кубань и Терек во главе с генералом Деникиным. Бывший председатель Государственной думы Родзянко поспешил выдвинуть проект о созыве думы для создания конституционно-монархического правительства.

В эти же дни газета «Борьба» писала:

«Пал наш героический красный Царицын. Орды окружили его. Английские и французские танки взяли рабочую крепость. Царицын пал… Да здравствует Царицын!»

Шел июль 1919 года…

2

— Надеюсь, вы читали это? — Полковник Секринский потряс листовкой, которая еще хранила на себе следы клея: — Не прошло и суток, как мы заняли город, а большевистское подполье уже дает о себе знать и под носом контрразведки расклеивает свои воззвания! И это перед въездом в Царицын его превосходительства господина командующего! Чего же ждать через неделю или месяц? Открытого выступления, удара в спину? Диверсий на заводах и железной дороге? Все то, что мы встречали в других освобожденных городах? Какие меры приняты, чтобы пресечь действия большевиков? Или же, черт возьми, все вы рассчитываете почивать на лаврах и поплевывать в потолок? Я не потерплю бездеятельности, прошу это учесть!

Эрлих слушал, чуть наклонив голову, и смотрел мимо полковника.

«Не стоит перебивать. Иначе он окончательно потеряет над собой контроль, и мне не поздоровится. Пусть выговорится, и тогда к нему вернется утраченное спокойствие», — размышлял Сигизмунд Ростиславович, удивляясь выдержке, которая позволяла спокойно выслушивать все нарекания и ничем не выказывать своего недовольства.

— В нашей хваленой контрразведке занимаются черт знает чем, но только не делом, не своими прямыми обязанностями! Забили тюрьму всякой швалью, а подпольщики гуляют на свободе! Еще немного, и совдеповские листовки можно будет срывать с дверей контрразведки или находить по утрам прямо на моем столе! Оставляя город, большевики, конечно, позаботились о подполье. Что-что, а в подпольной деятельности и конспирации господа большевики, как говорится, съели собаку и заслуженно могут гордиться своим богатым опытом. Можете мне поверить: я заработал язву желудка и потрепал себе немало нервов на раскрытии типографий и явок социал-демократов!

«А он самокритичен, — отметил Эрлих. — Не стесняется признаться, что некогда, до нынешних смутных времен, работал в царской охранке, где безуспешно боролся с большевистским подпольем. Впрочем, ему нечего скрывать. О карьере господина полковника хорошо информированы все. Да и манера держаться и говорить выдает в нем с головой бывшего жандарма».

Первым не выдержал разноса стоявший рядом с Эрлихом поручик Грум-Гримайло:

— Смею заметить, что именно сегодня вечером намечено провести повальный обыск квартир, в которых проживали коммунисты и советские работники…

— И вы рассчитываете, что вас там ждут с распростертыми объятиями, как манну небесную? — гневно загудел Секринский. — Ждут, чтобы добровольно сдаться и на первом же допросе выдать все явки и планы местного подполья? Вы дилетант в сыске, поручик, вам служить коновязом, а не сотрудником контрразведки!

— Я попросил бы… — побледнел Грум-Гримайло, и левая щека у него дернулась в нервном тике.

— Нет, это я попрошу вас перестать быть по-детски наивным! Самое страшное, когда недооценивают противника, к тому же довольно опытного. Не знаю, как вам, а мне льстит, что я имею дело с таким врагом, как Совдепы, и его разветвленной сетью подполья! Чем труднее борьба, тем дороже победа!

«Он может говорить до утра, — решил Эрлих. — Таких, как полковник, хлебом не корми, а дай высказаться. Не везет мне на начальство, фатально не везет…»

Когда разнос подчиненных закончился и два сотрудника контрразведки вышли из кабинета, Эрлих с удовольствием закурил и спросил поручика:

— Кстати, как вам удалось раздобыть адреса коммунистов?

— Все было довольно просто и элементарно: случайно задержали некоего Никифорова, бывшего сотрудника транспортной ЧК. Тип, скажу вам, довольно скользкий — лично у меня антипатия ко всяким предателям. На первом же допросе этот Никифоров выложил нам все.

— Можно на него посмотреть?

— Конечно!

Поручик и штабс-капитан спустились этажом ниже, миновали двух замерших на посту казаков в наползающих на глаза нелепых в жару меховых шапках и уже свернули в узкий коридор, когда навстречу попался щеголеватый ротмистр, скрипящий при каждом шаге хромом портупеи и новенькими, до блеска начищенными сапогами. Лениво кивнув в знак приветствия, ротмистр похлопал стеком по шевровому голенищу и прошел (точнее проплыл) мимо.

— Кто это? — проводил ротмистра взглядом Эрлих.

— Синицын. Офицер для особых поручений при английской миссии. Правая рука полковника Холмэна. Сумел выслужиться и теперь от фронтовиков нос воротит. За картами случай свел.

— И как?

Грум-Гримайло хмыкнул:

— Проигрался этот Синицын изрядно. Я бы на его месте пулю себе в лоб пустил, а ему все трын-трава. Болтают, что получил богатое наследство.

— С кем еще метали банк?

— Миллионщик Парамонов из Ростова да наш Джурин.

— Я бы с такими шулерами не сел за один стол, — брезгливо заметил Эрлих.

— Так ведь грех аристократишку как липку не ободрать, — засмеялся поручик. Он пропустил Эрлиха вперед и отворил перед штабс-капитаном дверь комнаты, где у окна сидел человек в мятом кителе.

В отсутствие хозяина кабинета Никифоров занимался едой.

Разложив на подоконнике чистый платок с хлебом и куском сала, он аккуратно отрезал широкие ломти и отправлял их в рот, следя, чтобы крошки не скатывались на пол.

При виде поручика и штабс-капитана Никифоров вскочил, вытянул руки по швам галифе и торопливо проглотил кусок хлеба.

— Сидите, — разрешил Эрлих.

Штабс-капитан прошел к столу, но не занял чужое место, а встал у стены под портретом Деникина, где главнокомандующий южной группировкой войск «добровольческой армии» был изображен при всех своих регалиях и выглядел излишне напыщенным.

Никифоров стоял не шелохнувшись.

— Можете сесть, — повторил Эрлих. — Что вы знаете о местонахождении Азина и командующего Южным фронтом Шорина? Только не пускайтесь в рассуждения и отвечайте коротко. Нам нужны факты, и только факты! И еще: где председатель губревкома Литвиненко?

Свои вопросы Эрлих словно выстреливал, решив, что будет вернее, если у перебежчика не останется времени на раздумье.

— Они… они эвакуировались! — выдохнул Никифоров.

— Это точно?

— Есть постановление Совета обороны республики об эвакуации Царицына…

— Что вам известно о подполье? Кто оставлен в городе, кто назначен руководителем? Фамилии, адреса!

Никифоров замялся. Град вопросов ошарашил его. И не желая, чтобы штабс-капитан подумал, будто перед ним мямля и неосведомленный человек, заторопился:

— Подполье есть! Руководит товарищ Шалагин Пал Палыч! Из рабочих сам. С «ДЮМО». Только где его искать — это, простите, не знаю…

— Что же вы тогда знаете? — брезгливо спросил Эрлих.

— Явку знаю! У меня на квартире она! Приказано ждать курьера, а потом помочь ему с жильем, документами и организовать переход линии фронта.

— Зачем курьеру пробираться в город и сразу же возвращаться назад? — не поверил Грум-Гримайло и посмотрел на штабс-капитана.

— Он придет за сведениями, которые необходимы красным. Рано или поздно они предпримут попытку вернуть Царицын, а для этого желают знать уязвимые места нашей обороны, дислокацию войск, — не предполагая, а утверждая, притом без тени сомнения в голосе, сказал Эрлих. — И мы будем ждать этого курьера.

— Вы хотите, чтобы Никифоров передал ложные сведения, которые дезориентируют противника?

— Нет, — отрезал штабс-капитан. — Краскомы Юго-Восточного фронта, в частности 10-й и 11-й армий, могут перепроверить полученную информацию и поймут, что им подсунули липу. Будем действовать хитрее: через курьера выйдем на того, кто имеет доступ к нашей штабной стратегической документации.

— Но кто знает, когда появится курьер? — напомнил Грум-Гримайло. — Может пройти неделя, даже целый месяц, а господин полковник требует…

— Забудьте о полковнике. У него устаревшие методы работы и не менее устаревшие взгляды на разведку, — перебил Эрлих. — Полковник нетерпелив, как скаковая лошадь, а спешка и торопливость в нашем деле никогда не приводили к успеху. Надо уметь выжидать и, как в игре в шахматы, предугадывать ходы противника.

Он мог бы добавить, что в планируемой операции Никифоров будет простой перевалочной базой. В обязанности провокатора войдет встреча на своей конспиративной квартире курьера, и только. Арест курьера, а с ним и главаря большевистского подполья возьмет на себя контрразведка. Реввоенсовет Красной Армии не должен преждевременно узнать об услуге, которую оказывает Кавказской армии Никифоров. Пусть это откроется позже, когда в расставленные сети попадет как можно больше «дичи» и прекратится какая-либо утечка секретных штабных сведений.

Но ничего этого Эрлих не сказал, решив, что знать все это Никифорову ни к чему. Пусть вчерашний сотрудник ЧК остается в неведении о своей роли в операции контрразведки и ее целях. Прав поручик: предатели любого пошиба никогда не внушают доверия.

3

Стоило за окнами прогрохотать подводе или раздаться крику, как Никифоров пугливо вздрагивал и торопливо, трясущимися пальцами принимался сворачивать козью ножку, просыпая на колени и пол табак.

Он ждал условного стука в окно несколько дней кряду. Ждал, чтобы доказать белогвардейской контрразведке, что не солгал, когда сообщил о явке большевиков. И в то же время боялся выдать себя при встрече с неизвестным ему большевиком, который придет на явку. Если курьер не явится в ближайшие дни, размышлял Никифоров, в контрразведке могут обвинить во лжи или, что еще страшнее, в провокации, и тогда не жди ничего доброго. Если же курьер заподозрит, что явка провалена, а ее хозяин стал предателем, — будет и того не слаще…

По ночам Никифоров не смыкал глаз, прислушиваясь к каждому шороху, и днем поэтому часто впадал в короткое забытье, не видя ничего вокруг, без толку слоняясь по дому.

Вновь и вновь он вспоминал разговор в ревкоме, состоявшийся месяц назад:

«Мы оставляем вас в городе. Для всех вы будете машинистом, кем были до перехода в трансчека. Связи у вас на дороге обширные. О вашей непродолжительной деятельности в трансчека знают единицы, это и надоумило оставить вас в подполье. Придут белые — вернетесь работать в депо и станете ждать нашего человека, чтобы помочь ему с переходом линии фронта. Как это лучше осуществить — ваша забота…»

Никифоров поспешил согласиться (попробуй откажись!), а про себя решил, что не станет подкладывать голову под топор: работать в подполье под носом у врага — это тебе не гоголем ходить в кожаной куртке и чувствовать себя на транспорте чуть ли не богом.

«Лишь только на волну поднялся, в начальники вышел, и изволь снова на паровозе гарью да копотью дышать! Пора задний ход давать. Не к тем, по всему видать, я приткнулся. Думал, новая власть крепкая, ничем ее с места не столкнуть. А вышло, что не удержалась, город и всю округу сдает. Обмишулился, промашку сделал…» — размышлял Никифоров и, когда во время облавы был арестован и попал на допрос к поручику в контрразведку, тотчас выложил ему все. И как навязали драпанувшие из Царицына товарищи большевики ему явку, и что приказали ждать из-за линии фронта курьера-связника. Чистосердечное признание, понимал Никифоров, смягчит его участь, а помощь врангелевской контрразведке в выявлении большевистского подполья поможет снова подняться на «волну», занять подобающее его способностям место и положение.

День шел за днем, а на явку никто не приходил. И хозяин конспиративной квартиры начал паниковать. Когда же, обессиленный ожиданием, до крайности измученный бессонницей, он стал подумывать о бегстве из Царицына подальше от контрразведки, раздался условный стук в окно.

Никифоров вздрогнул и поперхнулся табачным дымом. А затем, забыв сунуть ноги в чирики, бросился к двери.

«Надо взять себя в руки! Иначе погублю и себя и все задание».

— Кто? — спросил Никифоров, и в его голосе проскользнула дрожь. Пришлось откашляться и повторить: — Кого там несет?

— Дом больно понравился! — ответили за дверью. — И улица тихая. Дай, думаю, постучусь.

Борясь с предательской трясучкой в руках, Никифоров отодвинул засов.

— Комнатку бы мне. На время. С окнами на улицу.

На пороге стоял и улыбался широкоскулый парень в косоворотке.

— Сам… — закашлялся Никифоров и, отведя взгляд от улыбки, произнес ответ на пароль: — Сам, того-этого, ютюсь у чужих. Теперь разве же угол снимешь? Все черт-те как живут. Повсюду одна теснота…

Только сейчас почувствовав, как нестерпимо жжет пальцы, он поспешно и с остервенением бросил дымящуюся козью ножку.

— Фу, черт! — подул на обожженные пальцы и пригласил: — Заходи. На пороге — какой уж разговор.

В доме Никифоров первым делом свернул новую самокрутку, сунул ее под прокуренные усы и лишь тогда обрел необходимое спокойствие.

— Так, говоришь, комната позарез нужна?

— Точно, — кивнул парень и повторил окончание пароля: — С окнами на улицу.

Продолжая улыбаться, он словно светился радостью.

«Чего лыбится? — с раздражением подумал Никифоров. — Знал бы, что не пройдет и часа, как перед офицерьем предстанет, — не стал бы зубы скалить».

— Так, говорю, сам в тесноте живу, к тому же у чужих людей..

— Здравствуйте! — сказал парень.

Перед тем как подать гостю руку, Никифоров вытер повлажневшую ладонь о рубаху.

— Как добрался?

— С приключениями. Дважды проверяли документы.

— И как?

— Обошлось, как видите. А на передовой под перестрелку попал. Чуть не изрешетили.

— Голодный небось?

— Не без того.

— Сейчас накормлю.

Никифоров прошел на кухню и, запоздало вспомнив о сигнале, который должен был непременно подать при появлении на большевистской явке курьера красных, задернул на окне занавеску. Теперь неусыпно наблюдающие за домом сотрудники контрразведки будут ждать выхода парня, который, сам того не ведая, приведет к тому, к кому направлен на встречу.

«Не позавидуешь ему, — усмехнулся про себя Никифоров, нарезая помидоры. — Да и тем, к кому он идет, тоже нынче несладко придется. Всех загребут подчистую. Все подполье накроется…»

Он посолил помидоры, не забыв посыпать их кружками лука, вернулся в комнату и на пороге замер.

Парень спал, положив голову на стол, и безмятежно, ровно дышал во сне.

«Пусть, — решил Никифоров. — Никуда от того, что ему на роду написано, не сбежит. Отоспится чуток — и по делам своим двинет. Хорошо, что не подвели меня господа офицеры и не заграбастали товарища в доме. Иначе бы каюк вышел явке. Знать, берегут мой дом, знать, еще курьеров ждут. И то верно: взяли бы парня у меня — при допросе мог бы запросто прикусить язык и ни слова из него, даже клещами, не вытащили бы. Встречал таких упрямых да идейных, и немало… А лет-то ему от силы восемнадцать с малым, не больше. Сосунок, а тоже в круговерть влез…»

4

Дема Смолян сожалел, что поспать ему удалось слишком мало. И в то же время поругивал себя за то, что не смог совладать с нежданно навалившейся сонливостью.

«Еще бы немного, и опоздал. Хорошо, что вовремя проснулся…»

Дема прищелкнул языком и вспомнил, как долго ходил вокруг конспиративной квартиры, не решаясь постучать в окно. Неосознанное предчувствие какой-то надвигающейся беды заставляло не спешить. И лишь удостоверившись, что вокруг нет посторонних, он шагнул на крыльцо и протянул руку к окну.

«Чудак-человек, — с иронией подумал о себе Дема. — Явка в целости, вне всяких подозрений, а мне невесть что мерещилось».

Полдела, как он считал, уже сделано. Задание почти выполнено, линию фронта удалось перейти, и до явки дойти тоже. Теперь оставалась самая малость: дошагать до кафе в городском саду «Конкордия», сесть возле запыленного фикуса, забрать оставленную под днищем столика записку и вернуться с ней к Никифорову. И с его помощью выбраться из Царицына.

Почему нужные Реввоенсовету фронта сведения надо брать в кафе, отчего шифровку нельзя получить прямо из рук своего человека в Царицыне (по всему видать, геройского, сумевшего пробраться к самым сокровенным тайнам врангелевцев), — об этом Дема не задумывался. Значит, так надо, значит, так удобнее подпольщику.

Он мягко ступал по пыли, лежащей на дороге тугим слоем, и повторял в уме: «Столик у окна рядом с фикусом», и если бы удосужился оглянуться, внимательно присмотреться к идущим следом за ним по дороге в парк горожанам, то обратил бы внимание на двоих, которые уже давно вели его по городу, боясь потерять из виду и ни на шаг не отставая.

В одинаковых картузах (узнай об этом штабс-капитан Эрлих — лишились бы филеры наградных), в небрежно свисающих с плеч пиджаках, двое с цепкими взглядами неотступно шли за Демой от самого дома Никифорова. Филерам было строжайше запрещено спугнуть большевистского курьера. Требовалось лишь неукоснительно следить за ним, фиксируя все его встречи.

Если большевистский курьер получит что-либо из чужих рук, одному вести его дальше, а второму переключить все внимание на новую личность и, при необходимости, вызвать подкрепление, для чего заскочить в ближайший на пути магазин и позвонить в контрразведку. Пока курьер ни с кем не контачил и, словно не зная, как убить время, брел по городу, то и дело останавливаясь у витрин и заборов с афишами.

Когда же парень свернул к «Конкордии», филеры не на шутку струхнули: в парке объект наблюдения мог затеряться в толпе, скрыться за каруселью, пропасть среди балаганов или уйти в кабаре, где выступала заезжая знаменитость, певица из самой матушки-Москвы, и тогда ищи-свищи его!

Дема Смолян остановился на пороге кафе с громким и претенциозным названием «Дарданеллы».

По залу сновали с подносами юркие официанты. Над столиками поднимался дымок папирос и сигар, появившихся в городе с приездом военной миссии англичан.

В углу, в кадке, купаясь в табачном дыму, чах фикус. Столик возле цветка был свободен.

«Верно выбрали, — подумал Дема, — в стороне от других, неприметен, да и мало кто позарится на такое место: кому охота в угол забиваться?»

Чуть не столкнувшись с официантом, он сказал «Пардон!» и, колыхнув локтем листья фикуса, уселся за столик.

Теперь нужно было найти на ощупь под скатеркой прилепленную кусочком пластыря записку. Но спешить Дема не стал. Блуждающим и бесцельным взглядом, какой бывает у праздногуляющих бездельников, он откровенно и нахально оглядел посетителей кафе, затем подозвал официанта.

— Кулебяку и чаю, только чтоб чай как следует был заварен.

— Не прикажете ли графинчик «смирновской»? — полюбопытствовал бойкий официант с полотенцем на согнутом локте: — Есть еще маслята. Божественная закуска.

— Принеси, что сказал! — недовольно повысил голос Смолян и развалился на стуле, убрав вытянутые ноги под стол.

Дема чуть приподнял скатерть, чтобы достать оставленное загодя подпольщиком послание в штаб Реввоенсовета фронта, но почувствовал устремленный на него сверлящий взгляд и резко обернулся.

У буфетной стойки мял в руках картуз человек. Стоило Деме Смоляну посмотреть на незнакомца, как тот слишком поспешно отвел взгляд в сторону. Второй тип — в точно такой же фуражке-картузе с чуть примятым козырьком — топтался у двери кафе.

«Чего это они на меня уставились? — заволновался курьер. — Будто больше не на кого глаза пялить…»

Дема напрягся — в нем точно натянули струну. И, решив немедленно проверить, случайно он попал под наблюдение или же двое в одинаковых картузах прилипли к нему неспроста, привстал со стула, потянулся к сидящему за соседним столом грузному господину с прилизанным затылком.

— Золотишка бы мне, — тронул он соседа за плечо. — За ценой не постою.

— Вы… вы, милейший, ошиблись! — недовольно буркнул господин, но Дема не отставал:

— Да вы не тушуйтесь. Ясно, что при себе ценности не держите. Загляните вечерком в «Столичные номера купца Репникова». Имею удовольствие там квартировать.

Дема достал из кармана клочок бумаги, чиркнул по нему огрызком карандаша несколько строк и почти насильно вложил записку в карман пиджака соседа.

— Понимаю, что по адресу ничего не принесете. Это и вернее. Обговорим вначале цену и прочее, — и, повысив голос так, чтобы услышал у стойки буфетчика тип в картузе, Дема громко повторил: — На Петровской, возле мужской гимназии. Только не ерепеньтесь! Вижу, что золотишко про запас держите. У меня на таких, как вы, нюх выработался.

— Но позвольте!

— Не позволю! — перешел на шепот Смолян. — Не стройте из себя цацу!

— Это черт знает что такое!

Резким движением господин отодвинул на край стола тарелку с недоеденной кулебякой, бросил на скатерть смятую ассигнацию и встал, желая избавиться от привязавшегося к нему человека.

— До вечера! Покедова! — крикнул вслед Дема и спрятал ноги под столик.

Господин снял со спинки стула трость, еще раз рассерженно повторил: «Черт знает что!» — и поспешил покинуть кафе. Следом, забыв допить рюмку ликера, тотчас устремился тип в полосатом картузе.

Теперь Деме все стало ясно:

«Чем-то выдал себя. Это «хвост». Завяз крепко. Вряд ли их всего двое, где-то рядом должно быть подкрепление…»

Забирать необходимые Реввоенсовету, с немалым трудом и риском добытые неизвестным подпольщиком оперативные сведения было нельзя, иначе при аресте они попадут в руки врангелевцев. Для безопасности подпольщика, сумевшего собрать секретную информацию, будет лучше, если его шифровка останется в неприкосновенности в кафе. Авось никто не удосужится перевернуть стол на попа и обшарить его днище…

Хорошо еще, подумал Дема, что «хвост» пристал к нему именно в кафе, а не тогда, когда он появился в Царицыне и пробирался на явку. Иначе Никифоров, а с ним и явка были бы накрыты, безвозвратно потеряны для будущих курьеров из-за линии фронта, которые, несомненно, будут присланы в Царицын, после того как Демид Смолян не вернется с задания. Дом на тихой малолюдной улице надо всячески оберегать от провала — это единственная перевалочная база для курьеров Реввоенсовета фронта.

«Прощались со мной и крепко верили в скорейшую встречу, — вспомнил Дема. — Как же — не в первый раз шел на задание, не первый день в разведке… Интересно, когда до товарищей дойдет известие о моем провале? Через день, через два или позже?»

Он помешивал ложкой в стакане с давно остывшим чаем и прикрывал ладонью глаза. Так ничего не отвлекало от размышлений о том, как умнее поступить при сложившейся обстановке, выход из которой, единственно верный, был всего один.

«Думают живым, по-ихнему «тепленьким», взять, — усмехнулся Дема. — Ну нет — дудки! Ошибаетесь, господа…»

Он потянулся рукой в карман, нащупал наган и взвел курок…

5

ДОНЕСЕНИЕ. Имею честь доложить, что наружное наблюдение над объектом было осуществлено мною совместно с Бурляевым П. П. (кличка Филин) и тремя агентами.

По сигналу, данному нам гр. Никифоровым в 16.10, стали вести объект по городу, засекая все его встречи.

В 16.55 объект зашел в кафе «Дарданеллы» парка «Конкордия», занял столик в углу и заказал кулебяку, а также чай. Затем разговорился с неизвестным и передал ему записку, назвав при этом гимназию на Петровской и свой адрес: «Столичные номера».

Как было приказано, я тотчас двинулся за неизвестным, оставив возле объекта Филина и двух агентов.

Неизвестный, который вступил с объектом в разговор и получил от него записку, пошел на Черниговскую улицу в дом 24. Остерегаясь, что смогу потерять его, вынужден был применить арест. По документам задержанный значится коммерсантом из Саратова Пальчиковым Геннадием Елистратовичем, 45 лет. При задержании сопротивления не оказал, лишь выказал полное удивление. Оружия, за исключением перочинного ножа, при арестованном не обнаружено.

Когда препровождал задержанного в участок — услышал выстрелы. Стреляли в кафе «Дарданеллы». Первым открыл перестрелку объект. В результате погиб агент Филин. Сам объект застрелился. Труп доставлен в госпиталь.

К сему Груздев Е. Е. (кличка Гвоздь).
Эрлих подчеркнул в донесении филера слова «объект застрелился» и, после недолгого раздумья, жирной линией обвел слова «первым открыл перестрелку объект».

С трудом сдержавшись, чтобы не обозвать филеров болванами и этим выдать свою нервозность, Сигизмунд Ростиславович спросил, не поднимая от листа с донесением головы:

— Проверил этого коммерсанта?

— И проверять было нечего, — поспешно доложил Грум-Гримайло. — Весь как на ладони. На всякий случай устроили очные ставки. Все свидетели, в один голос, признали в нем совладельца Саратовского гостиного двора почтенного гражданина Пальчикова.

— Я так и думал, — кивнул Эрлих. — Курьер ловко подставил нам этого Пальчикова, когда почувствовал за собой слежку. Удостоверившись, что мы клюнули на приманку, он пошел в открытую. Надо отдать ему должное: этот большевистский курьер поступил довольно находчиво, чего нельзя сказать о наших филерах.

— Но это какой-то фанатик! — чуть скривил рот поручик. — Даже не попытался скрыться, что было куда вернее, нежели открывать стрельбу. На что он рассчитывал? Перестрелять наших агентов? Но у него было лишь семь патронов.

— Последний он оставил для себя, — напомнил штабс-капитан.

— Точно, — согласился поручик, удивленный осведомленностью Эрлиха.

— Своим выходом из игры курьер спутал все наши карты в операции, — с расстановкой, точно диктуя телеграфисту текст депеши, сказал Сигизмунд Ростиславович. — Попадать в наши руки ему не было никакого смысла. Обнаружив, что за ним установлено наблюдение и он раскрыт, курьер пошел на самоубийство и этим предупредил своих о провале. И еще спас от возможного разоблачения подпольщика, который шел в кафе на связь.

— Не станут ли теперь в подпольном ревкоме подозревать Никифорова в провале курьера?

— Не думаю. Никифоров вне всяких подозрений.

— Выходит, встреча намечалась не в кафе?

— Именно в кафе. Уверен в этом.

Эрлих взял карандаш и жирной линией подчеркнул в донесении слова: «Занял столик в углу».

— Тогда… тогда, — заторопился Грум-Гримайло, — надо немедленно устроить в «Дарданеллах» засаду!

— Надо, — согласился штабс-капитан. — Но не сейчас, а завтра к пяти часам, когда в кафе появится большевистский подпольщик. Тот самый, к кому шел на встречу застрелившийся курьер. Раньше посылать засаду не советую: можем спугнуть.

Эрлиху было скучно объяснять поручику азбучные истины, которые обязан знать каждый контрразведчик. Но что поделать, если попался новичок, ничего не смыслящий в сыске?

— Обратите внимание: погибший курьер красных пришел в «Дарданеллы» к пяти часам. Не раньше и не позже, а именно к пяти, без нескольких минут, как было ему приказано. А законы конспирации, будь это вам известно, едины как у большевиков, так и у нас. Если встреча назначалась и не состоялась сегодня в пять, значит, она переносится на следующий день, а именно на завтра, и на то же самое время. Большевистский агент придет в кафе. Если, правда, уже не прослышал о гибели курьера.

Про себя штабс-капитан подумал, что намеченная операция по захвату большевистского агента, переправляющего сведения за линию фронта, должна пройти успешно. Предусмотрено, кажется, все.

6

Помахивая на локте тростью, Николай Магура зашел в кафе «Дарданеллы» и беспечной походкой направился к столику возле фикуса.

Из кабаре, которое находилось неподалеку, безголосый певец под аккомпанемент фортепиано томным голосом вспоминал в романсе о душистых гроздьях белой акации.

Минуло чуть больше месяца, как Царицын был занят частями Кавказской армии, а город был уже наводнен бежавшими сюда чуть не со всей России так называемыми «бывшими». Оказавшись в стане контрреволюции, монархисты, меньшевики, члены других партий вели себя бездумно и беззаботно. Особенно это относилось к посетителям кафе.

Магура ловил обрывки разговоров:

— Это было бесподобно, господа. Ну чистым соловьем заливался. Поднаторел, что ни говорите, в речах. Такую картину нарисовал, что умирать не хочется.

— Это вы, любезный, про Пуришкевича?

— Про него-с. Имел удовольствие слушать его лекцию «Россия вчера, сегодня и завтра». Все возвернется, по его словам, на круги своя, и с большевистской чумой будет покончено раз и навсегда.

— Он остался главой «Союза русского народа»?

— Чего не знаю — того не знаю, врать не буду…

— Лесопромышленники внесли в фонд нашей доблестной армии пять миллионов! Каково? Размах, скажу вам!

— Ляхов-то — атаман войска Астраханского — в ресторации «Столичные номера» намедни чуть всех не перестрелял!

— А все чрезмерное возлияние!

— Как стеклышко трезвым был, вот те крест! С князем Тундутовым схлестнулся! Раздор промеж них произошел из-за калмыцких земель. Ляхов за пистолет схватился, а князь, не будь глуп, хлясть в него вином из бокала. Чуть до рукопашной не дошло. Хорошо — разняли…

— На бирже снова фунты в цене подскочили. А как американцы наедут — тогда, считай, доллары цениться начнут…

Магура провел рукой по дну столика. Шифрованное донесение для Реввоенсовета 11-й армии было на месте, там, где Николай оставил его вчера.

«Не пришел, — подумал Магура. — Видно, что-то задержало курьера в пути. А может, не смог перейти линию фронта?»

Он тут же отогнал от себя такое нелепое по всем статьям предположение: не станут в штабе Реввоенсовета посылать в Царицын неопытного курьера. Выбрали несомненно такого, кто, как говорится, сквозь игольное ушко пройдет, ни разу не оступится и сделает все от него зависящее, чтобы нужные позарез сведения о планах Кавказской армии, уязвимых местах ее обороны были своевременно доставлены по адресу.

— А вы, должно быть, фаталист! Лично я не верю во всякие приметы, но упаси меня бог сесть туда, где еще вчера сидел самоубийца!

Магура обернулся.

Нетвердо стоя на ногах, позади раскачивался и при этом расплескивал из рюмки водку человек с заплывшими глазами.

— Да-с, любезнейший, вы на-а-стоящий фаталист, и я отдаю должное вашей игре с судьбой! Вы бросаете ей перчатку! Мы аплодируем вам! Браво!

«О чем это он?» — удивился Магура. А человек с пляшущей в руке рюмкой все продолжал восторгаться смелостью Николая. Он говорил бы долго, но его отозвали, и, еще раз неловко поклонившись, подвыпивший посетитель кафе вернулся к своему столику, то и дело задевая по пути стулья.

Магура достал из кармана часы, щелкнул на них крышкой.

«Больше ждать не стоит. Как ни жаль, но придется дожидаться теперь новой среды. Ждать и мне, и курьеру, которого что-то задержало, и шифровке».

Оставлять записку под днищем столика не было никакого смысла: и так шифровка пролежала здесь бесцельно почти сутки. После закрытия кафе помещение несомненно прибирают, столики во время мытья пола могут передвинуть, поменять местами, а то и перевернуть вверх дном, и тогда шифровка попадет на глаза посторонним, что допустить ни в коем случае нельзя.

Но не явится ли курьер через минуту-другую? Не смог прийти за шифровкой вчера и, с опозданием на сутки, перешагнет порог кафе сегодня?

«Не придет, — решил Магура. — Приказ говорит точно и ясно: шифровка передается лишь по средам. Не раньше и не позже».

Незаметно для окружающих его посетителей кафе Николай достал со дна столика шифровку и вместе с часами спрятал в карман. Затем, рассерженный нерасторопностью официанта, не соизволившего бросить все другие дела и тотчас же обслужить нового посетителя, вышел из «Дарданелл», чуть покачивая на согнутом локте трость с резной, под слоновую кость, ручкой.


О провале курьера и его самоубийстве Магура узнал в тот же вечер, после снятия в «Дарданеллах» засады усиленного наряда филеров.

Ровно в пять сотрудники контрразведки заняли чуть ли не все столики в кафе, за исключением столика возле чахлого фикуса, и попивая кто чай, а кто кофе, с нетерпением ждали появления человека, на встречу с которым вчера шел парень в косоворотке.

Стоило за столик в углу усесться страдающему одышкой господину, как филеры встрепенулись, внутренне собрались. Когда же господин соизволил покинуть «Дарданеллы», его проводили до выхода из «Конкордии», затем с двух сторон схватили за руки, ловко вывернули их и, не дав даже охнуть, запихнули в дожидавшуюся за углом парка пролетку.

Следом, в тот же вечер, были задержаны и препровождены в контрразведку еще пять человек, которые, за неимением в кафе других свободных мест, имели несчастье занять столик возле запыленного фикуса. Среди пятерых задержанных оказалась дама, принявшаяся было истерично кричать на всю улицу, когда на ней повисли два дюжих филера. Пришлось применить не первой свежести платок, заткнуть им дамочке рот и силой усадить в пролетку.

После долгих, продолжавшихся чуть ли не всю ночь, допросов пятеро арестованных (и среди них дамочка) были освобождены. Шестого — господина с одышкой, решили не выпускать: документы задержанного не внушали доверия, к тому же при обыске у него были найдены два бриллианта и пакет с морфием. С выпученными от страха глазами, захлебываясь слюной и размазывай по лицу слезы, господин пытался доказать, что документы его самые что ни на есть верные, полученные из рук самого пермского градоначальника еще год назад, что камушки — личное достояние, единственное, что осталось от былых времен, а к «марафету» он не имеет никакого касательства — пакетик кто-то подложил ему в карман…

Господина лениво выслушали, а затем вновь принялись добросовестно, со знанием дела избивать, добиваясь правдивых показаний о происхождении документов и, главное, о принадлежности к большевистскому подполью и причастности к сбору секретных оборонных сведений…

7

— Нам ничего не остается, как самим переправить сведения в Реввоенсовет фронта. Ждать нового курьера нельзя. Сведения нужны сейчас, иначе они устареют, и им будет грош цена!

— Предлагаете самим идти через линию фронта?

— Да, и не откладывая! Кстати, как звали курьера?

— Это пока неизвестно. Находчивый был парень. Стрельбу открыл именно в кафе, чтобы дать знать о своем провале и предостеречь от появления в «Дарданеллах». Кстати, почему вы вторично пошли в кафе? Вас на это мы не уполномочивали. Могли запросто попасть в засаду.

— Когда я вторично пошел в кафе, тоничего еще не знал. Иначе бы не пошел. Впрочем, нет, — пошел, чтобы забрать шифровку. Иного выхода не было.

— И сейчас могли разговаривать не со мной, а с кем-либо из контрразведки.

— Я, между прочим, не лыком шит.

— Не стоит хвастаться. На вас это не похоже.

— Я не хвастаю, Пал Палыч. Но если бы шифровка оказалась в контрразведке — мы бы поставили под удар товарища Альта. А его надлежит беречь как зеницу ока.

— Это верно. Сведения у него, как говорится, из первых рук, даже перепроверять не надо. Чего вы улыбаетесь?

Магура действительно улыбался. Сидел напротив председателя подпольного ревкома Шалагина и откровенно, не стесняясь смеялся:

— Да вспомнил, как меня фаталистом обозвали! Не знал, признаюсь, на свою беду, кто это такой. Потом уж объяснили, что так называют тех, кто верит в неотвратимость судьбы и любит со смертью в прятки играть.

— Вы на самом деле поступили опрометчиво, — покачал головой Павел Шалагин. — Даже не заметили, что оказались в центре внимания всего кафе. Еще бы — занять место недавнего самоубийцы!

— Вот-вот! — кивнул Магура. — Фаталист, и только! Вроде товарища Альта, который в волчьем логове вынужден находиться.

— Товарищ Альт не фаталист, — не согласился Шалагин. — Он выполняет партийное задание. Трудное, и ответственное, где даже малейшая оплошность или ошибка с его или с нашей стороны может грозить разоблачением, а значит, гибелью.

— Взглянуть бы на него разок, хоть издали…

— Увидите, когда будет нужно. Итак, вы предлагаете не ждать нового курьера?

Магура привстал со стула и перегнулся через стол:

— Пусть комитет дает «добро» — мигом соберусь и завтра же буду на месте.

— Если мы и пошлем кого-нибудь через линию фронта, то только не вас. Вы, Николай, нужны в городе. И хватит об этом. Лучше подумайте: чем погибший курьер себя выдал?

— Под наблюдение попал…

— Но отчего? Почему за ним увязался «хвост»? Не за мной, не за вами, а именно за ним? И он ли этому виной?

— Думаете, предательство какое?

— Я просто размышляю. Курьер был первым человеком от наших, кто шел по цепочке.

— Выходит, обрыв произошел в цепочке.

— С кем у него были контакты в Царицыне?

— В поселке Портяновка — раз, и в городе — два. Но эти звенья вне всяких подозрений. В поселке курьера встречал известный вам Рогозин, в городе курьер пошел на явку к Никифорову.

— Рогозин и Никифоров знают, где вас найти?

— Нет. Законспирирован я для них, а зачем — и сам не пойму. Сам лично знаю, где их отыскать, а они про меня ведают лишь, что я из ЧК, да еще что являюсь членом подпольного ревкома. И все. Да вы не думайте плохое про Никифорова и Рогозина. Кабы что не так — их бы давно взяли. Так и товарища Альта можно под подозрение поставить…

— Я не страдаю манией подозрительности, но согласитесь: если погиб человек из штаба фронта, то, значит, где-то нарушено, как вы сказали, звено в цепочке. Где гарантия, что следующий курьер благополучно получит в Царицыне и доставит по назначению шифровку?

— Может, товарища Альта запросить? Вдруг ему известна причина провала курьера?

— У нашего человека в штабе Кавказской армии нет выхода на контрразведку. Да и не стоит его утруждать такой задачей: без нее у Альта хватает дел.

Они еще долго обсуждали создавшееся положение. Перебирали различные причины провала курьера и возможные варианты доставки собранных сведений в штаб 11-й армии Юго-Восточного фронта. Одним словом, «ломали головы», как выразился Магура. И наконец пришли к единому решению: поставить обо всем в известность подпольный ревком, для чего собрать его членов.

8

Никифорова так и подмывало спросить штабс-капитана или поручика о парне в косоворотке, который недавно приходил на явку. Судьба курьера красных интересовала и изрядно волновала предателя: как-никак, а именно он, Никифоров, встретил на явке парня, а затем, чуть ли не из рук в руки, передал контрразведке. Неизвестность мучила Никифорова, и он решил осторожно, словно случайно, завести с Эрлихом или Грум-Гримайло разговор о большевистском курьере. Ведь если курьер жив-здоров, сумел скрыться от преследования и опять постучит в окно — будет нелегко ничем себя не выдать. А ежели парень схвачен — то опять, выходит, дрожать как банному листу: подпольный ревком мог узнать, какую роль в аресте курьера врангелевцами сыграл недавний сотрудник транспортной чека, оставленный на явочной квартире.

Заикнулся о парне в косоворотке Никифоров при первой же встрече со штабс-капитаном. Встреча была назначена на городском рынке-барахолке, неподалеку от графолога — старика в помятом фетровом котелке, который по почерку угадывал характеры и рассказывал, что ждет в будущем писавшего. Желающих узнать свою судьбу было мало, и старик клевал носом, спрятавшись от солнца под рваным зонтом.

На встречу штабс-капитан пришел вместе с поручиком, переодевшись в штатское. Стоило же Никифорову заикнуться о курьере, как Эрлих резко перебил:

— Есть справедливая и очень мудрая пословица: «Много будешь знать — скоро состаришься». Советую никогда ее не забывать.

— И еще есть поговорочка, — с усмешкой добавил Грум-Гримайло: — «Не суй нос куда не надо, а то прищемят»!

Пришлось Никифорову прикусить язык.

Они постояли возле престарелого графолога, затем отошли к забору, где были вывешены самодельные, кустарного производства бумажные ковры с грубо намалеванными на них пышногрудыми, томно разлегшимися на неправдоподобно ядовито-зеленой траве девицами.

— Вы ведете странную жизнь затворника. Второй день не высовываете из дому носа. Это может насторожить тех, кто приказал вам остаться в подполье, — напомнил Эрлих.

— Приболел я, ваше благородие… — несмело сказал Никифоров.

— Уж не медвежьей ли болезнью? — с ехидцей в голосе спросил поручик.

— Это самое… ишиас одолел, будь он неладен. Сил просто нет! Разогнуться не дает…

— Глядя на вас, этого не скажешь. Только бледны и как-то измучены, точно бессонницей страдаете.

— Вот-вот! — торопливо кивнул Никифоров. — В самую точку попали.

— Прекратите симулировать и разыгрывать перед нами комедию! — повысил голос Эрлих. — В ревкоме решат, что вы струсили. Немедленно выходите на работу — в депо вас несомненно ждут. Если подпольщики станут интересоваться курьером — расскажите все, как было.

— И про занавесочку тоже рассказать? Про сигнальчик, значит? — осмелел и решил пошутить Никифоров. Но тут же чуть не взвыл от боли: поручик наступил своим штиблетом Никифорову на ногу и сильно придавил ее.

— Вас большевики ни в чем не подозревают — можете не волноваться, — продолжал Эрлих. — Ни ревкому, ни тем более нам вы не нужны в качестве балласта. Сегодня же пойдете в депо. Постарайтесь увидеться с подпольщиками. Только не врите им про ишиас. От вас ждут действий.

— А ежели я кого встречу — это в смысле, что вас тот человек сильно заинтересует, в контрразведку спешить или как? — робко спросил Никифоров.

— Или как, — устав втолковывать, сказал штабс-капитан. — Никуда, и тем более в контрразведку, идти не надо. Строжайше запрещаю это. Не будьте глупцом, Никифоров, возьмитесь за ум и не стройте себе иллюзий, будто подпольный ревком состоит исключительно из одних олухов! Заметь они, что Никифоров вхож к нам, — несдобровать в первую очередь вам!

Сигизмунд Ростиславович хотел по привычке одернуть на себе китель, но вспомнил, что переоделся в штатское, и застегнул пиджак на все пуговицы.

— И хватит трусить, на вас противно смотреть! — посоветовал штабс-капитан на прощание и достал массивный портсигар с выгравированной на крышке монограммой «РЭ».

«Отцовский. По наследству, видно, достался», — подумал Грум-Гримайло и, чиркнув по коробку, протянул зажженную спичку.

Но закурить Эрлих не успел. В толчее барахолки кто-то взвизгнул, затем над толпой прокатился гулкий пистолетный выстрел, и люди, что запрудили рынок, в панике бросились в разные стороны, подгоняемые полицейскими свистками.

— Облава? — спросил Грум-Гримайло.

— Похоже, что да, — согласился Сигизмунд Ростиславович.

Он прислонился к забору, наблюдая за патрулем, не вовремя решившим устроить проверку документов.

9

— Они пришли-с, ваше превосходительство!

Барон Врангель[58] вопросительно уставился на адъютанта.

— Полковник Холмэн из военной миссии Великобритании. Вы изволили назначить ему прием на час тридцать, — напомнил адъютант, продолжая стоять навытяжку.

— Кто еще?

Адъютант взглянул в листок:

— Граф Гендриков по личному вопросу, редактор «Неделимой России» господин Набоков и именитый горожанин, содержатель магазина Яблоков.

— Что нужно последнему?

— Пришел с жалобой. Просит снять повешенного возле его магазина большевика. Плачется, что покупатели обходят магазин, и торговля поэтому пришла в полный упадок.

— Гоните его в шею и пригрозите контрразведкой! — насупил брови барон и резким движением смахнул на край стола пачку депеш: — Редактору передайте глубочайшее извинение и сошлитесь на мою исключительную занятость. Графа выслушайте лично и окажите помощь. А полковника и сопровождающих его лиц просите.

— Слушаюсь!

Адъютант неслышно выскользнул в приемную.

Барон встал из-за стола. Высокий и сухопарый, он чуть не коснулся бритым затылком низко свисающей с потолка люстры.

Короткий взгляд в большое, занимающее чуть ли не весь простенок зеркало в дорогой раме успокоил барона: в казачьей форме — белой черкеске с серебряными глазырями — он выглядел, как считал не без оснований, внушительней, нежели в генеральском мундире и корниловской фуражке с красной тульей и черным околышем.

Барон парадно откинул голову и уставился на дверь, которая тотчас распахнулась перед двумя англичанами и щеголеватым ротмистром.

«Хорошо, что захватили переводчика. Иначе пришлось бы беседовать на скверном французском», — подумал барон и сделал шаг навстречу делегации.

— Господин полковник Холмэн, личный уполномоченный миссии генерала Бриггса! — кавалергардно, что пришлось по нраву барону, выкрикнул ротмистр. — Представитель русского отделения военно-торгового совета королевства Великобритании сэр Мак-Корди!

Англичане уже имели честь быть представленными главнокомандующему Кавказской армией на банкете, который закончился где-то за полночь и при воспоминании о котором у барона начинало побаливать в висках. Но церемония есть церемония, и Врангель вновь чопорно приветствовал именитых гостей.

Первым в кожаное кресло уселся полковник, второе кресло занял сэр Мак-Корди. Ротмистр остался стоять за спиной Холмэна.

«Субординацию соблюдает! Добрый малый! Молод, правда, но молодость, как говорится, дело проходящее», — подумал барон и вернулся за стол.

Холмэн что-то отрывисто проговорил и кивнул ротмистру, который четко, без запинки перевел:

— Господин полковник еще раз благодарит за теплый прием, который оказан ему и сэру Мак-Корди в Царицыне, и имеет честь передать приветствие от генерала Бриггса. А также высказать всеобщую неподдельную радость по поводу успешного и планомерного выполнения договора командованием вашей доблестной армии.

«Еще бы! — сжал губы барон. — Он доволен! И как может не радоваться этот Бриггс, когда согласно заключенному Деникиным на 15 лет договору от черноморских причалов в Англию чуть ли не ежечасно уходят корабли с нашим хлебом, цементом, рудой?»

— Долг платежом красен, — проговорил Врангель и, увидев замешательство ротмистра, улыбнулся: — Затрудняетесь с переводом?

— Так точно, ваше превосходительство, — смутился ротмистр. — Это не переводимо, так сказать, типично русское идиоматическое выражение!

— Не утруждайтесь, — милостиво позволил Врангель. — Переведите другое: наша армия и правительство единой и неделимой России считают за честь выполнять все пункты договора. В свою очередь мы признательны правительству короля Англии и сенату Соединенных Штатов Америки за неоценимую помощь, в вооружении белого движения. Благодаря оружию Антанты мы одерживаем на полях сражений победу за победой против наших общих врагов — социалистов и большевиков.

Заговорив, барон уже не мог остановиться. И забыв, что ротмистру надо дать возможность перевести, с жаром продолжал:

— Именно здесь, на юге, решается сегодня судьба России! И мы не остановимся ни перед какими жертвами, чтобы водрузить наши овеянные славой знамена над белокаменной первопрестольной Москвой! Однако…

Барон не сознавал, что перед ним лишь трое, к тому же это люди, которых агитировать за лояльность к белому движению — значит, напрасно терять время и силы. Врангель забыл, что находится у себя в кабинете, а не на площади, забитой народом и армией, где все внемлют ему — надежде России, ее освободителю, удостоенному королем Георгом V рыцарского звания и ордена св. Михаила и Георгия.

Боящийся пропустить хоть одно слово главнокомандующего, ротмистр решил робко напомнить о своей трудной миссии:

— Извините, ваше превосходительство, — несмело сказал он и развел руками, давая понять, что гостям скучно дальше слушать генерал-лейтенанта и ничего при этом не понимать.

— Да, да, переводите, милейший, — благосклонно разрешил Врангель и глубоко вздохнул.

В душе он был рад, что ротмистр дает передохнуть и собраться с мыслями. Пусть гости из военной миссии спрашивают, задают вопросы.

Качнувшись в кресле, Холмэн что-то сказал, взглянув сначала на барона, затем на ротмистра.

— Господин полковник имеет честь доложить, что за последнее время настояниями правящей в Великобритании партии консерваторов для деникинской армии отгружено десятки тысяч пар сапог, винтовок, тяжелые танки и пулеметы системы «Кольт».

Выслушав новую тираду полковника, ротмистр добавил:

— К русским портам идут пароходы «Блэк» и «Доше» с очередными военными поставками. Господин Холмэн говорит, что на войну против большевистской чумы уже израсходовано более ста миллионов фунтов стерлингов. И теперь господа советники желали бы знать дальнейшие планы армии русских союзников.

— Планы у нас едины: не позже конца этого года взять Москву, как предусматривает директива Антона Ивановича[59]. «Добровольческая» армия генерала Май-Маевского вступит в столицу, взяв Курск, Орел, Тулу. Донская армия под командованием генерала Сидорина ведет наступление в двух направлениях: Воронеж — Козлов — Рязань и Новый Оскол — Елец — Кашира. Моя же армия совершит фланговый маневр в северо-западном направлении через Пензу, Нижний Новгород, Арзамас и Владимир. Переведите!

Барон залпом осушил стакан воды. Затем уперся руками в край стола и, сощурившись, посмотрел на англичан, словно спрашивал:

«Ну как? Перестанете теперь тыкать нам в нос своей «бескорыстной» помощью?»

Барон оказался прозорливым: гости остались довольными и, как выразился полковник, не сочли возможным дальше отвлекать господина командующего от его служебных обязанностей. Члены военной миссии поблагодарили за сообщенные им ценные сведения, пообещали немедленно уведомить о них свое командование и пригласили барона на церемонию награждения отличившихся в боях на Волге авиаторов королевских воздушных сил Великобритании.

— Я сам лично приколю на грудь героев ордена, — сказал барон и вышел из-за стола, провожая членов миссии.

У двери Врангель тронул за локоть ротмистра.

— Мне знакомо ваше лицо. Но никак не могу припомнить, где встречал вас прежде.

— Имел честь служить под вашим командованием!

— Награды?

— Солдатский «Георгий», ваше превосходительство! — молодцевато, с какой-то мальчишеской удалью, отрапортовал ротмистр.

— Отменно. Хвалю.

Барону по-отцовски было приятно смотреть на переводчика английской военной миссии и слушать его короткие и точные ответы. Глаза Врангеля потеплели, в них растаял недавний холодок.

— Фамилия?

— Синицын, господин генерал!

Англичане были уже за порогом кабинета, а барон все продолжал разговаривать с ротмистром, любовался выправкой и молодостью Синицына.

— Вскоре я жду прибытия американской делегации, представителей Русского отделения военно-торгового совета США и военного министра Штатов мистера Кроуэлла. Буду рад вновь увидеть вас у себя в роли переводчика, ротмистр Синицын!

Фамилию ротмистра барон Врангель произнес нарочито четко, сделав на ней ударение, давая этим Синицыну понять, что постарается не забыть переводчика.

10

В будку, где трещал проекционный аппарат, члены подпольного ревкома пришли по одному, незаметно для зрителей покинув зал.

На экране демонстрировалась сборная программа. Вначале показывали парад в Ростове и участие в нем Деникина, затем салонную мелодраму «Жгучая страсть мадам Бонэ» и в заключение — комическую ленту фирмы «Патэ» с участием непревзойденных комиков с мировым именем Пата и Паташона.

Надоедливое трещание аппарата заглушало непрерывную игру тапера, который отстукивал на расстроенном фортепиано подходящие к фильмам мелодии. Несколько раз тапер сбивался. Так, когда на экране замелькала фигура Деникина, — пианист выдал первые аккорды «Боже, царя храни», и сыграл бы весь гимн бывшей Российской империи, но в зале заулюлюкали, и, поняв свою промашку, тапер заиграл что-то отдаленно похожее на гусарский марш.

Говорить при трескотне проекционного аппарата было трудно, и члены подпольного ревкома перешли в соседнюю комнатку, где киномеханик перематывал пленку.

— Чем было плохо у меня собираться? Тихо и спокойно, — пробурчал Магура.

— У вас мы уже собирались дважды. Приходить туда же в третий раз — значит привлечь к себе внимание, — ответил председатель подпольного ревкома и сел на лавку. — Ждать нового курьера нельзя по двум соображениям. Во-первых, место передачи шифровок провалено — контрразведка не вылезает из кафе. Во-вторых, мы не знаем, когда явится новый посланец штаба, — завтра или через неделю. А промедление с нашей стороны приведет к Тому, что собранные товарищем Альтом с таким трудом сведения устареют.

— Меня надо послать в штаб фронта. Проберусь — можете не сомневаться, — сказал Магура. И еще что-то хотел добавить, но под строгим взглядом Павла Павловича опустил глаза.

— Самим идти надо, — кашлянул в углу член подпольного ревкома Калинкин. — Чего тут спор заводить?

— Второй вопрос о диверсиях в тылу Кавказской армии, — продолжал Шалагин. — Со дня на день в городе ждут прибытия эшелона с английскими самолетами «Ньюпор». Ожидается поступление фуража для конницы. На Орудийном торопятся с выпуском мортир и пулеметов. Необходимо все наши усилия направить на срыв любых поставок врагу. Эшелон с аэропланами задержать, а если будет возможность, уничтожить. На заводе немедленно начать активный саботаж..

— Еще про порт не забыть, — напомнил Калинкин. — По Волге к белякам с юга подкрепление может подойти.

— И последний вопрос. Товарищ Альт сообщил, что в штабе барона собираются послать делегацию к Колчаку. В наших силах помешать этому, а значит, и соединению двух армий.

— Телеграф я беру на себя, — предложил один из членов ревкома. — А о делегации сообщим нашим — пусть перехватят по пути к Уралу.

— Отмечаю успешную агитационную работу по деморализации солдат гарнизона. Только прошу быть предельно осторожными: мы и так потеряли за последнее время многих верных товарищей.

Они бы еще поговорили — встречаться приходилось не часто и всегда накоротке, как это требовали строгие законы конспирации, но киномеханик начал демонстрацию последней части сборной программы.

— Расходимся, — приказал Шалагин.

Он первым вышел в фойе синематографа, проскользнул в зал и уселся в последнем ряду с краю, уголком глаза наблюдая, как рассаживаются по оставленным на время короткого совещания местам товарищи из подпольного Царицынского ревкома. Меж тем на белом полотне экрана, под дружный хохот зрителей и разудалую польку-бабочку тапера, падали и кувыркались два неловких и забавных комика.

11

Когда Никифоров выходил из здания станции Царицын-товарный, его окликнули.

За пакгаузом, у замалеванной дегтем надписи на стене (сквозь черные потеки проглядывались буквы «Революц…»), чадил самокруткой человек, при виде которого у Никифорова возникла дрожь в коленях, а на лбу выступил холодный пот. Не в силах сделать даже шага, он застыл, окаменев.

— День добрый, — первым поздоровался Павел Шалагин.

Не переставая дымить, он подошел к Никифорову и встал рядом.

— Здрасьте, — прошептал Никифоров и, облизнув пересохшие губы, спросил: — Вернулись?

— А я никуда не уезжал, — ответил предревкома.

— Так ведь узнать вас могут…

— Кому надо — тот и узнает. Отойдем в тенёк — печет сильно.

Шалагин обошел железнодорожный пакгауз, увидел несколько бревен, сваленных у стены, и присел на одно, выбрав менее заскорузлое и занозистое.

«Вот бы кого господину штабс-капитану передать! Уж это для него была бы дичь так дичь! — помечтал Никифоров, послушно присаживаясь рядом. — Сдать бы главного среди подпольщиков с рук в руки в контрразведку — и можно в ус не дуть. Ведь кроме Шалагина да еще матроса Магуры меня никто из подпольщиков не знает. За такой «подарочек», как сам председатель ревкома, штабс-капитан уж отблагодарит. Да что он — повыше чины ручку не побрезгуют пожать!».

Радужные мечты помогли забыть о возникшей при встрече слабости и подкатившем к самому горлу комку.

— Когда к вам на явку приходили с паролем?

— Когда? — переспросил Никифоров и поскреб затылок: — Дай бог памяти… Сегодня понедельник, вчера воскресенье было… В субботу я на барахолку ходил… Упомнил! В среду курьер приходил! Точно — в среду! Часа через два после полудня. Сам молоденький, видно, и не брился еще ни разу…

— Когда курьер ушел от вас и когда вновь вернулся?

— Ушел сразу, как солнце за сады зашло. А возвращаться больше не возвращался, — и чтобы Шалагин окончательно поверил, Никифоров добавил: — Прощался — так сказал: «Вернусь вскорости». А сам как сгинул. Уж не знал, что и думать. Потом решил, что планы у парня изменились и недосуг стало вновь на явку заходить.

Никифоров помолчал, дожидаясь, что собеседник рассеет его сомнения и расскажет, по какой причине пробравшийся в Царицын из-за линии фронта парень не смог еще раз зайти на явку, но Шалагин ничего не сказал. Он смотрел мимо Никифорова, точно находился сейчас далеко-далеко от пакгауза и станции.

— Может, случилось что?

— Случилось, — наконец проговорил предревкома.

Больше что-либо выспрашивать Никифоров не решился и тоже умолк.

— Сколько лет ходите в машинистах?

— Седьмой год минул. Это как в старшие произвели. А если брать в расчет годы, что в помощниках машиниста ходил, то…

— Семь лет — срок немалый, — перебил Шалагин. — За это время вам несомненно стали известны все паровозные бригады, так?

Никифоров кивнул. Он еще не знал, куда гнет предревкома. Но решил не врать и говорить чистую правду, как сказал правду о встрече с молоденьким курьером, умолчав лишь про занавеску на окне, которую задернул по приказу контрразведки. А что было, когда курьер покинул дом, — так это Никифорову неизвестно. Хорошо, что штабс-капитан ничего об этом не рассказал, иначе (чем черт не шутит?) можно было выдать себя.

— Куда вас сегодня посылают?

— В Борисоглебск состав формируют.

— Надо напроситься в другой эшелон. Не позже завтрашнего утра вам надо быть в районе Камышина. Переправитесь затем на левый берег Волги в Николаевку.

— Н-нда… — протянул Никифоров.

— Сделайте все от вас зависящее, но доберитесь до Караваинки, где, по нашим сведениям, сейчас базируется 28-я стрелковая дивизия под командованием товарища Азина.

— Трудную задачу поставили… Ну доберусь я, скажем, до места, а потом что?

— Передадите наше донесение лично в руки товарища Азина или командира десантного отряда Кожанова.

Павел Шалагин достал тугой кисет, перевязанный синей тесьмой.

«Больше фунта потянет», — невольно прикинул на глазок Никифоров.

— Постарайтесь сберечь в неприкосновенности.

— Больно злой табачок? — пошутил Никифоров. — Привелось как-то такой попробовать. Душегуб, а не табак. Не смолить его, а одежду обсыпать против всякой вредной живности!

— Мы очень надеемся на вас, — сказал Шалагин и встал с бревна. — Донесение нужно доставить во что бы то ни стало. Даже ценой жизни. Это, — председатель подпольного ревкома погладил кисет, — дороже вашей и моей жизни вместе взятых.

— Понятно, — кивнул Никифоров, взял кисет и запрятал его в карман, для верности прихлопнув ладонью. — Будет сделано. Не сомневайтесь.

12

Приговор военно-полевого суда был приведен в исполнение в гулком подвале городской тюрьмы, где пахло псиной, нечистотами, а стены разукрасили грязные потеки.

Шестерых рабочих с завода «ДЮМО» поставили лицом к стене. Седьмой — большевик — отказался повернуться к солдатам затылком и не позволил завязать себе глаза. Когда же в низких сводах подвала прогремела короткая команда и солдаты взяли ружья на изготовку, он сделал шаг навстречу нацеленным стволам и глухо сказал:

— Всех не перестреляете! Да здравству…

— Пли! — скомандовал начальник караула.

Залп получился недружным. Подвал наполнился прогорклым пороховым дымом[60]

Брезгливо косясь на мокрые стены и прикрывая рот надушенным платком, Грум-Гримайло терпеливо дожидался, пока врач удостоверится в смертельном исходе каждого расстрелянного и подпишет акт. Следом поставил свою подпись поручик и, с легкой душой от сознания выполненного долга, поспешил выйти из смрада на свежий воздух.

Не впервые приходилось поручику контрразведки присутствовать при расстреле, и вновь — в который раз — он удивлялся стойкости большевиков перед лицом смерти.

«Откуда они только черпают силу? Откуда у них эта вера в свою правоту? Не мешало бы иным нашим перенять у большевиков святое отношение к делу…»

Мимо протопали солдаты. Последним из подвала поднялся врач.

— Н-да, — ни к кому не обращаясь, сказал он и начал не спеша протирать пенсне. — Арбузы нынче отчего-то запаздывают. В восемнадцатом, помнится, в июле уже рынки были ими завалены.

«О чем это он? — удивился Грум-Гримайло. — И как может после всего произошедшего говорить о каких-то арбузах? Хотя… Привычка — вторая натура. Такого смертью не удивишь. Не то что нас, грешных…»

Стоять рядом с врачом, который только что спокойно прощупывал пульс у расстрелянных, а сейчас разглагольствовал об арбузах, было противно, и поручик поспешил раскланяться.

«Стоило ли так обставлять расстрел? Не лучше ли было вывести приговоренных за город, скажем в Капустную балку, как это успешно делается с другими? К чему вся эта канитель с зачитыванием приговора, с присутствием врача и меня, с составлением акта?»

Было нестерпимо жарко, и поручик страстно мечтал поскорее добраться до гостиницы, сорвать с себя форму и подставить голову под струю воды из рукомойника. А еще освежиться бокалом холодного, со льда, шампанского, что помогло бы обрести утраченное спокойствие и взбодрило. Тогда бы забылись (пусть на время) все неурядицы, которые сопутствовали гвардии поручику при переводе из действующей армии в уездную контрразведку.

На углу возле афишной тумбы продавали газеты. Их в городе с приходом в Царицын Кавказской армии стало издаваться целых три — «Заря России», «Голос Руси» и «Неделимая Россия». Но жаждущих узнать свежие новости Освага[61] среди горожан не было.

«Какой болван придумал дать газете название «Неделимая Россия»? — с раздражением, которое не покидало Грум-Гримайло с утра, подумал поручик. — Особенно сейчас, когда к концу идет девятнадцатый год и Россия разодрана на клочки сферами влияния колчаковцев, деникинцев и большевиков, когда о старой, истинно неделимой стране даже мечтать не приходится?»

Он уже подходил к гостинице «Люкс» на Гоголевской, когда чуть не столкнулся с Синицыным.

— Поручик! — несказанно обрадовался Синицын и неловко звякнул савельевскими шпорами: — Я так рад! Мы не виделись вечность! Куда вы в тот вечер пропали? Ушли по-английски, не простившись. Так с друзьями не поступают, ей-ей!

Офицер для особых поручений при английской военной миссии был подшофе и расточал вокруг себя стойкий запах «мартеля».

«Где он успел хлебнуть с утра? Тем, кто якшается с господами союзниками, можно не бояться появляться на людях в изрядном подпитии. Не то, что мы, грешные: всего приходится остерегаться, — подумал поручик, завидуя Синицыну. — А ведь обыкновенный офицеришка, который благодаря своим связям пролез в высшее общество. К тому же богат, если судить по нашей игре, несметно богат…»

— Я вижу, что вы свободны. А раз так — приглашаю в ресторацию! Немедленно!

«От него будет не так-то легко избавиться, — понял Грум-Гримайло. — Но даже если это и удастся, он решит, что я ничем не отвечаю на его проигрыш…»

— Только не в ресторацию, где мы будем у всех на глазах. Если желаете взбодриться — идемте ко мне, — наконец решился поручик и, взяв Синицына под руку, повел в гостиницу, где занимал отдельный номер на втором этаже.

Заказать в номер «смирновской» и закуску было делом считанных минут, и вскоре Грум-Гримайло, удобно устроившись в кресле, провозглашал тост в честь грядущих побед над ордами большевиков.

После нескольких рюмок ротмистр заметно сдал и, с трудом ворочая заплетающимся языком, начал жаловаться на бесцельную трату невосполнимых дней и лет, на прозябание в тылу среди штабистов. Затем, чуть не свалившись со стула, Синицын вдруг полез в карман своего френча, желая немедленно вернуть долг.

— Я безмерно обязан и прекрасно помню, что остался вашим должником! Сколько имел счастье проиграть?

«О чем он? — удивился поручик. — О каком долге? После игры в вист он расплатился полностью».

Синицын не отставал:

— Долги, что камень на шее, тянут на дно и не дают спокойно дышать. Меня можно обвинить во многих грехах, но только не в увиливании от долгов! Сколько я должен? Не стесняйтесь — называйте сумму. Честь русского офицера неукоснительно требует расплатиться с вами!

Размахивая тугим бумажником, он уронил его на пол, рассыпав у ног и вокруг стола купюры.

«Деньги были бы как нельзя кстати, особенно сейчас, когда не знаешь, чем платить чистильщику сапог… — начал размышлять Грум-Гримайло. — Но не к лицу гвардейцу-фронтовику наживаться за счет юнца».

— У меня нет должников. Вы мне ничего не должны! — сухо сказал поручик.

— Не должен? Вы запамятовали, милейший! Свои долги я помню лучше собственного имени!

— Я повторяю: вы рассчитались со мной полностью! — чтобы прекратить напрасный спор, Грум-Гримайло отвернулся от Синицына.

— Рассчитался?

Ротмистр отупело уставился помутневшими глазами в спину поручика, затем перевел взгляд на рассыпавшиеся у ног деньги.

— Тогда… Тогда мы должны отпраздновать нашу встречу! Если бы вы только знали, поручик, как я соскучился по истинно славянским лицам и родной русской речи! Если бы вы могли себе представить, как осточертели мне всякие мистеры и сэры! Это же воронье, которое слетелось на многострадальную Россию, желая поживиться за ее счет! Еще немного, и господа союзники растащат истерзанную матушку-Русь по кускам! Они ненасытны, им всего мало! Еще немного, и господа из-за океана залезут в наши собственные карманы!

«Пьян как извозчик, а мыслит довольно трезво. Все мы думаем так же, но не решаемся высказать это вслух, — с уважением к ротмистру подумал Грум-Гримайло. — Лебезим перед господами из Антанты, а в душе ненавидим их. Вынуждены расточать улыбки, а сами считаем их лабазниками. Хорошо, что ротмистра никто не слышит. Иначе бы ему пришлось распрощаться с тепленьким местечком возле военной миссии союзников».

Поручик поправил на груди знак первопоходника — обнаженный меч в лавровом венке — и посоветовал Синицыну:

— Вам необходимо соснуть. Как сказала бы ваша матушка, бай-бай. В таком виде, как сейчас, не стоит появляться на людях. Номер в вашем распоряжении. Я вернусь поздно.

И, переступив смятые деньги, Грум-Гримайло вышел в коридор, плотно затворив за собой дверь.

Вспомнив об оставленной на столе полевой сумке, где находились различные бумаги и среди них акты о расстрелах большевистского актива и сделанные на совещании у полковника Секринского записи, поручик собрался вернуться, но тут же раздумал и запер номер на два оборота ключа.

13

С неизменным своим спутником при поездках — сундучком — Никифоров, точно слепой, шел по городу. Его блуждающий взгляд не видел человека в разорванной до пояса рубахе, не первый день висевшего на перекладине трамвайного столба возле магазина «Колониальные товары. Яблоков и К°». На груди повешенного была дощечка с четкой надписью: «большевик». Не обращал он внимания и на дам с грубо подведенными глазами и в нелепых в жаркую погоду меховых горжетках: дамы слонялись по улице от угла до угла и игриво подмигивали офицерам, приглашая следовать за собой на Клинскую улицу в дома свиданий. Не замечал Никифоров, и как у здания театра «Парнас», где мостовую усеял дымящийся конский навоз, солдаты в коротких английских шинелях чем-то бойко торговали, при этом один из них истово крестился, а второй воровато оглядывался по сторонам.

Он шел по дороге к станции и решал важный для себя вопрос: ехать ли в Реввоенсовет и по пути сдать шифровку в какое-нибудь отделение контрразведки, а при возвращении в Царицын соврать товарищу Шалагину, что задание успешно выполнено, или же, не откладывая дела, свернуть в переулок, проходными дворами дойти до контрразведки, доложить штабс-капитану о полученном от подпольщиков задании и отдать кисет, который, казалось, жег сквозь карман?

Ехать в Камышин было боязно: чем меньше людей будут знать об истинной роли Никифорова, тем спокойнее. Оставаться в городе и немедленно пойти к господину Эрлиху нельзя: штабс-капитан строго-настрого запретил являться в контрразведку без приглашения-вызова.

Но больше всего пугала мысль о слежке, которую подпольщики могли вести за недавним сотрудником трансчека, дабы удостовериться в благополучном его отъезде и точном выполнении приказа. Если у врангелевцев слежка работает как надо, то чем подпольщики хуже? Тоже, наверное, следят не спуская глаз, и стоит подойти к зданию контрразведки, ступить на первую ступеньку лестницы, как…

По телу вновь пробежал озноб, и Никифоров придержал шаг. Он представил себе, как в его тело пониже лопатки впивается пуля (а то и не одна), как падает он, бездыханный, к ногам стоящих на посту солдат, как в последний раз стукнет и остановится в груди сердце, и заторопился к станции.

Вскоре он почти бежал, боясь оглянуться.

Новый курьер не стал, как советовал Шалагин, менять свой маршрут и устраиваться в паровозную бригаду, обслуживающую идущий в Камышин состав. Он избрал наименее хлопотный вариант. Отыскал на путях закопченный, стоящий под парами паровоз, который прицепляли к воинскому эшелону, и попросил знакомого машиниста подбросить его до ближайшего разъезда.

— Хочу продуктами у сродственников в хуторе поживиться, — объяснил Никифоров и вскоре катил в паровозной будке, подставив лицо резкому ветру, спасаясь от жара топки.

«Ежели следили господа-товарищи и до станции проводили, то видели, как я на паровоз взобрался и от Царицына отъехал, — успокоился провокатор. — Так и доложат кому надо. И выйдет, что я приказ Шалагина в точности исполнил…»

Он проверил, на месте ли кисет, и окончательно обрел присутствие духа. Даже стал насвистывать, что при ветре, который бил в лицо, было довольно сложно.

Когда за семафором показалось приземистое здание разъезда, Никифоров поблагодарил паровозную бригаду за услугу, дождался, чтобы состав чуть сбавил ход, и спрыгнул на щебенку насыпи.

Дежурный на разъезде был давнишним знакомым, и получить у него позволение воспользоваться телефонной связью не составило бы особого труда. Но недаром Никифоров считал себя осторожным и предусмотрительным, умел действовать хитро и умно, себе на пользу. Ну, дозвонился бы, скажем, до контрразведки, передал штабс-капитану, что заполучил кисет с большевистским донесением, за которым так охотится господин Эрлих. А в результате что? Всем бы на линии связи телефонистам (а также дежурным по станциям, полустанкам и разъездам) тотчас стало известно, с кем беседовал старший машинист Никифоров. И это известие дошло бы до подпольщиков. Выходит, поспешил бы себе же во вред.

В ожидании ближайшего состава в сторону Царицына Никифоров присел на лавку возле медного колокола.

Когда начало смеркаться, в Царицын отправилась дрезина.

Вместе с двумя путейными рабочими на дрезину взобрался и Никифоров. Не прошло часа, как он вновь оказался на царицынском вокзале, в сутолоке отъезжающих в Ростов пассажиров. Мятые, потные люди брали вагоны приступом, забрасывая в окна узлы, баулы, чемоданы.

«Эвакуация?» — перепугался Никифоров.

Что-что, а смена власти его ничуть не устраивала. Ведь на Кавказскую армию барона Никифоров сделал ставку, очень рассчитывая выдвинуться в жизни.

«Спекулянты всякие драпают. Поближе к морю, подальше от фронта», — решил Никифоров, нырнул под вагон и перебежал рельсовые пути, сократив таким образом дорогу и сэкономив время.

Он шел, то и дело оглядываясь, опасаясь каждого, кто двигался той же, что и он, дорогой. Но никто не был похож на приставленного следить за ним, и Никифоров успокоенно вновь засвистел себе под нос.

На Бутырской площади он юркнул в подъезд с табличкой на двери:

«Внутренние болезни. Доктор Бауман. Прием с 4 до 8».

В квартире врача еще в дореволюционные годы был установлен телефонный аппарат — это Никифоров знал наверняка, так как кухарка Наталья некоторое время считалась его невестой.

Он поднялся на второй этаж, подергал ручку звонка и, когда дверь открыла бывшая невеста, сказал:

— Привет! Давно не виделись.

— Господи! — всплеснула руками Наталья и отступила в квартиру.

— Я к тебе по делу. Позвонить от вас требуется. Хозяин дома?

— Та ни, — сказала Наталья, сложив руки на переднике. — В управу ушли. Отобедали и ушли.

Никифоров отстранил кухарку и прошел, в кабинет, где на стене висел деревянный «Эриксон». Покрутил ручку, снял трубку.

— Барышня, дайте контрразведку! — приглушенно сказал Никифоров и, оглянувшись на Наталью, сделал ей знак: дескать, не стой над душой, дай поговорить. Наталья послушно попятилась.

— Контрразведку! — требовательнее повторил он и подумал: «Сейчас доложу про все штабс-капитану — лишь бы он был на месте, и получу указания, что дальше делать. То-то обрадуется, когда про кисет расскажу!»

Наконец в трубке раздался приглушенный голос:

— Контрразведка на проводе.

— Эрлиха мне! Штабс-капитана Эрлиха! — уже не боясь, что его слышит Наталья, закричал Никифоров.

— Сейчас соединю, — сказали на другом конце провода.

В трубке послышался щелчок, какие-то шумы, и у Никифорова сдавило дыхание, как это бывало всегда при встрече со строгим штабс-капитаном.

— Да! — сказали в трубке.

Это был Эрлих, господин штабс-капитан Эрлих. Его голос, даже измененный телефоном, Никифоров распознал бы среди сотни других голосов.

— Никифоров говорит! — перешел он на сдавленный шепот и для верности повторил: — Никифоров я!

— Слушаю! — ответил Эрлих.

— Значит, так! Встретиться надо! Они меня в Реввоенсовет послали, с донесением. А я, выходит, обратно.

— Не спешите! — приказал штабс-капитан. — Объясняйте толком.

— Недосуг сейчас! Да и не могу по телефону! Лучше лично все доложу! Одно скажу — через фронт мне велено пробраться, да не одному, а с донесением, которое в кисете! Сам Шалагин из ревкома указание дал! Вы только скажите, как кисет с большевистской шифровкой вам передать и что мне дальше делать!

— Где вы сейчас? — перебил Эрлих.

— Тут, у Натальи, — ответил Никифоров и, чертыхнувшись, поправился: — В городе. В самом центре, на Бутырской.

— Ступайте немедленно домой, — приказал штабс-капитан. — Я пришлю за кисетом. Отдадите донесение, а сами из дому ни шагу. Для всех из ревкома вас сейчас в Царицыне нет! Зарубите это себе крепко!

— Слуш…

В трубке послышался треск: Эрлих прекратил разговор.

— Эх, жизнь-житуха! — вздохнул Никифоров: — Ты, можно сказать, со всей душой, а тебя в ответ облаивают, будто ты шавка какая. Старайся потом, спеши…

Он провел рукой по лицу, зачем-то дернул себя за мочку уха, скривился и шмыгнул носом, словно хотел пустить слезу, но раздумал.

— Может, чайку попьете? У меня ликер припрятан. Ух и сладкий! — робко предложила Наталья, ничуть не надеясь, что Никифоров в ответ кивнет головой и пройдет на кухню отведать ликеру. — Хозяин не скоро воз-вернется…

— Как-нибудь в другой раз. Сейчас недосуг, сама слышала.

И, даже не попрощавшись, вышел из квартиры, оставив Наталью в прихожей.

До дому теперь было уже близко — стоило лишь миновать сквер с запыленными тополями, пройти дворами к мостку через отдающую чуть ли не за версту зловоньем канаву и пробежать наискосок тихую улицу, сплошь застроенную лачугами.

Фонари не горели, хотя время было позднее, но Никифоров был этому даже рад. И еще он радовался безлюдной в комендантский час улице: попасться на глаза знакомым или соседям было не с руки. Провокатор не вынимал рук из карманов брюк, крепко зажав в ладони дорогой кисет.

«Сдам большевистскую писульку — по ней господин Эрлих с поручиком сразу на предревкома выйдут и еще, быть может, на кого поглавнее, — и спать завалюсь. Вначале надо запереть дом на замок, а самому в окно влезть. Придет кто кроме Эрлиха или поручика — решит, что никого нема, что хозяин — я, значит, — в маршруте. Главное, как наказал штабс-капитан, носа во двор не казать. День, не меньше, придется отсиживаться…»

Он вспомнил о предложенномбывшей невестой ликере и облизнул высохшие губы.

«В другое бы время Наталью к себе погостить пригласил: чего в четырех стенах одному скучать-куковать? Только нельзя сейчас…»

У дома он еще раз оглянулся, всмотрелся в пустынную улицу. Поднялся, на крыльцо, отпер тяжелый навесной замок и юркнул в сени, чуть не загремев ведром.

Света зажигать не стал. В потемках на ощупь вошел в комнату с домотканым половиком на полу, плотно задернутыми на окнах занавесками и замер от неожиданности.

У недавно побеленной печи, заложив за спину руки, стоял и пристально смотрел на Никифорова человек.

Никифоров отшатнулся, не разглядев вначале офицерский китель, тусклое серебро погон и фуражку с кокардой. Затем успокоился.

— Здравия желаю, господин штабс-капитан! Уж на что я спешил, а вы скорей меня обернулись! Добро, что лампу не засветили: с улицы бы свет был виден. Верно я сделал, что до вас дозвонился? Ведь наказывали: к вам самому ни на шаг. То, что передать мне в Реввоенсовет приказано, — со мной. Вот оно.

Никифоров протянул штабс-капитану кисет и удивился, что Эрлих продолжает стоять не шелохнувшись, ничем не выказывая радости по поводу получения вещественного доказательства о наличии в штабе Кавказской армии большевистского агента…

14

Это было как наваждение, как сон.

Вначале Магура не поверил своим глазам: Никифоров, который был отправлен товарищем Шалагиным в Камышин, кого Николай лично проводил до станции и видел, как тот отбыл из города, перешагивал рельсы, пропуская крикливые маневровые паровозы.

Не мог Никифоров быть в городе! До Камышина чуть ли не всю ночь ехать. И до Караваинки, где сейчас базируется дивизия Азина, еще, считай, полсуток добираться. Обратно столько же. По всем статьям выходит, что в Царицыне курьер должен появиться спустя два, а то и все три дня после своего отъезда. А вот идет-шагает да еще и насвистывает!

Магура не знал, как объяснить появление на станции Никифорова, чем оправдать его возвращение.

Некоторое время Николай стоял, ошарашенный встречей, провожая взглядом фигуру хозяина конспиративной квартиры, по решению подпольного ревкома заменяющего погибшего Дему Смоляна.

«Случилось разве что в дороге? Путь разбомбили, и поезда из-за этого временно не идут? Или белогвардейский патруль курьера с паровоза снял?».

Магура потряс головой: причин, по которым Никифоров не мог выполнить задание, могло быть много, но среди них не находилось места для предательства. Эту версию Николай отмел сразу же начисто, стоило ей лишь прийти на ум, так как свято верил в честность товарищей по подпольной работе.

Между тем Никифоров прошел стрелку и поравнялся с приземистыми складами. Еще немножко, и он бы пропал из виду, оставив Магуру в полнейшем неведении.

«Куда он спешит? Чтобы домой — не похоже, потому как проживает в другой стороне…»

И Николай двинулся следом, оставаясь на почтительном расстоянии от Никифорова, но не теряя его из поля зрения.

Вскоре курьер пропал в одном из подъездов дома на Бутырской площади, и Николаю Магуре пришлось дожидаться его за водонапорной башней.

Наконец Никифоров вышел из подъезда и свернул в проулок. Он явно спешил. Пришлось прибавить шаг и Магуре.

Давно наступил комендантский час, когда появляться на улицах без специального пропуска было довольно рискованно (можно было запросто оказаться арестованным патрулем и угодить в комендатуру). Над городом опустились сумерки со щербатым месяцем в поднебесье.

Прятаться от Никифорова не приходилось — Магура шел вдоль заборов, сливаясь с ними в полумраке. Николай еще не знал, что скажет хозяину конспиративной квартиры-явки, о чем спросит недавнего сотрудника трансчека, когда догонит и окажется с ним лицом к лицу.

Никифоров отворил калитку в заборе, поднялся на крыльцо дома, повозился с замком и пропал за дверью, оставив Магуру на улице под яблонями, склонившими чуть ли не до земли свои тяжелые ветки.

«Ежели из-за трусости вернулся — домой бы не пришел, отсиделся где-нибудь, — решил чекист. — Может, другого кого попросил донесение передать? Скажем, машиниста? Вряд ли. Знает твердо, что только лично все до места обязан доставить… Тогда что же?»

Никифоров давно был в доме, но свет в окнах не загорался.

«Спать, видно, завалился, — предположил Магура. — Уснет — потом не добужусь».

Он отошел от забора, но лишь только собрался перейти улицу, как дверь в доме отворилась и под бледный свет месяца вышел белогвардейский офицер.

Магура вновь прижался к забору.

«Ну и дела!» — от удивления чуть ли не вслух проговорил Николай.

Офицер мягко затворил за собой дверь, сбежал по ступенькам высокого крыльца и, оказавшись за калиткой, знакомым Магуре по службе на флоте жестом — ребром ладони — поправил на голове фуражку.

«Гвардейский «жоржик», — усмехнулся Николай. — Встречал таких на Балтике, кто шибко любит покрасоваться».

Дойдя до конца улицы, белогвардейский офицер быстро пропал за углом, словно растаял в ночи.

«Видно, квартирует у Никифорова, а мы про это не ведаем. Принудительно на постой без согласия хозяина поставили? Если так — явка провалена», — решил Магура.

Он вышел из-под яблоневых ветвей, пересек улицу и затем двор. Взбежал на крыльцо, приник ухом к двери, и та со скрипом отворилась, приглашая в дом.

«Как бы ненароком шишку на лбу не заработать».

Пригнув голову, он миновал сени и шагнул через порог. Отыскал на ощупь в кармане коробок спичек и собрался осветить себе путь дальше, как чуть не споткнулся о что-то лежащее на полу и загораживающее чуть ли не всю горницу.

Николай чиркнул спичкой по коробку и при неярком и блуждающем свете увидел распростертого на полу человека. Он лежал, уткнувшись лицом в половик, сжав пальцами край домотканого холста.

Отбросив сгоревшую спичку, Николай присел на корточки и, перевернув человека, узнал в нем хозяина явки.

Посиневшие губы Никифорова были полуоткрыты, точно недавний сотрудник трансчека хотел, но не успел что-то сказать, в остекленевших холодных глазах застыли немой вопрос и детское неподдельное удивление.

15

Еще не задумываясь, по какой причине врангелевец застрелил хозяина явки, Магура удивился, что не слышал выстрела, хотя стоял в двух шагах от дома, чуть ли не под окнами. И пришел к выводу, что офицер стрелял в упор, приставив дуло револьвера к груди Никифорова, поэтому звук получился глухим.

«Кисет!» — неожиданно всплыло в памяти, и Магура стал обыскивать труп, торопясь найти кисет с шифровкой для Реввоенсовета.

Николай выгреб из карманов Никифорова горсть мелочи, жестяную коробку с нарезанным табаком-самосадом, измазанный копотью платок, несколько керенок, мундштук…

Кисета не было.

Магура попробовал убедить себя, что кисета при Никифорове не было, что Никифоров его где-то оставил или припрятал и, значит, шифровка не попала в руки убийцы, но тут же отогнал такое предположение: больно шаткой и нелепой была версия. Только кисет с шифровкой мог интересовать белогвардейца, только это могло быть причиной засады в доме и гибели Никифорова.

«Если шифровка попадет в контрразведку — а во всем чувствуется ее рука, — то несдобровать товарищу Альту», — обожгла Магуру страшная мысль. И он вновь начал поспешно обшаривать карманы Никифорова, лелея надежду, что искал плохо, невнимательно и кисет цел.

Николай был так занят поисками, так стремился во что бы то ни стало отыскать кисет, что не услышал за спиной шагов… Тупой удар в затылок опрокинул Магуру на пол и уложил рядом с трупом Никифорова…

— Живехонек, господин поручик! — сказал усатый хорунжий, подымаясь с колен. — Не насмерть, стало быть, вы его шарахнули.

— А второй? Меня интересует второй! — перебил Грум-Гримайло, и левую щеку его тронул нервный тик.

Хорунжий взглянул на поручика воспаленными и чуть припухшими глазами, в которых стыла тоска.

— Как второй? — нетерпеливо повторил Грум-Гримайло. — Он нам нужен живым!

— Преставился второй, едрена корень… — Хорунжий покосился на свою измазанную кровью ладонь и вытер ее о травянисто-зеленую шинель. — Так что сподобился на тот свет… А первый вмиг очухается, ежели его водой облить. Тут не сомневайтесь.

16

— Вы хорошо произвели обыск?

— Так точно, господин штабс-капитан!

— А дом? Перед смертью он мог спрятать кисет.

— Все вверх дном перевернули!

— Куда же могла подеваться шифровка, если убийца в наших руках? Унести с собой он не успел, и запрятать тоже! Мне наплевать на этого Никифорова — слышите вы! — наплевать! Нужен кисет с большевистской шифровкой! Только он! А вы плетете здесь несусветную чушь, рассказываете сказки!

— Извините, но…

— Никаких извинений! Я послал вас к Никифорову сразу же после его звонка с приказом доставить шифровку! Ту самую, которую мы с вами проворонили в кафе, когда за ней пришел застрелившийся курьер! Вместо шифровки вы зачем-то волочете в контрразведку труп Никифорова! Хорошо еще, что не упустили подпольщика, свершившего приговор большевистского ревкома над предателем!

— Позвольте заметить: мы извлекли пулю из тела Никифорова и сличили ее с пулями из нагана арестованного подпольщика. И смеем утверждать, что нашего агента убил не схваченный большевик.

— Тогда кто же? Святой дух?

— Из револьвера арестованного не было произведено ни одного выстрела…

— А Никифоров между тем убит! Наповал, выстрелом в сердце! И, главное, похищено то, что привело бы нас прямо к красному разведчику. Нам с вами будет грош цена, если кисет с шифровкой пропал для контрразведки безвозвратно. Получится, что мы просто-напросто топтались на месте и кормили полковника одними обещаниями выявить источник информации в штабе нашей армии! Вас мало разжаловать в рядовые!

— Я Георгиевский кавалер, господин Эрлих, и фронтовик, прошу не забывать этого!

— Фронтовик и контрразведчик нашел бы кисет, а не остался бы с пустыми руками! Все так удачно складывалось: подпольщики доверили нашему агенту бесценные документы, они сами плыли в наши руки. И такой конец!

— Но схвачен ревкомовец. Если его хорошенько потрясти…

— Вы еще на что-то надеетесь?

— Если постараться…

— Плохо знаете большевиков. Они упрямы, как сто тысяч чертей, особенно сейчас, когда конные орды Буденного со дня на день двинутся на Воронеж! Большевиков, даже пленных, не так-то легко сломить. И этот арестованный подпольщик вряд ли составляет исключение. Все же попытайтесь: попытка — не пытка. Только не зовите на помощь своих костоломов. Они могут все испортить. Я бы на вашем месте повел себя с арестованным тонко и искусно, не как с быдлом, а как с вполне цивилизованным человеком. Это должно польстить подпольщику, ошарашить его и сломить.

17

Во рту было горько, в голове стоял нескончаемый и нестерпимый гул, словно под ухом били в десятки барабанов.

Магура с трудом приподнялся на локтях и сплюнул попавшую в рот воду.

— Сказал — оклемается, знать, так и будет. Вода почище всяких микстур в чувство приводит!

Квадратное лицо усатого хорунжего налилось, и, крякнув, казак плеснул в чекиста остатками воды из ведра.

— Холодная баня усем на пользу, особливо в теплынь, когда дюже упреешь. А ну вставай! Ишь — разлегся! Бока не отлежи!

Магура встал и зажмурился. Его качало от слабости, ноги были ватными, в голове продолжало гудеть.

— То-то же! — крякнул твердоскулый хорунжий и подкрутил ус. — У меня живо очухаешься.

Придерживая шашку, он вышел из комнаты, оставив Магуру одного.

«Влип я, — с досадой подумал Николай. — Как кур в ощип попал. По всем статьям. Никифорова не уберег и не узнал, отчего он в Царицын так быстро вернулся, — это раз: Про кисет толком не ведаю — это два. И в-третьих, сам опростоволосился — живым дался…»

Он подошел к окну, попробовал открыть его (в комнате стоял спертый воздух, нечем было дышать), но рама не поддавалась, видно, была заколочена намертво. К тому же за рамой была решетка.

«Куда притащили? В участок или контрразведку? А может, сразу в тюрьму? И отчего светло на дворе? Помню, ночь была, когда к Никифорову попал. Выходит, долго в беспамятстве провалялся…»

За переплетами решетки виднелся дворик, заканчивающийся глухой, закрывающей чуть ли не полнеба стеной, возле которой с винтовкой наперевес ходил солдат. Ни деревца, ни травинки не росло во дворе, мощенном серым камнем.

О побеге не могло быть и речи, хотя первая мысль была именно о нем. Оставалось ждать, как дальше развернутся события. Выхода из создавшегося положения Магура пока не находил.

Николай присел на табурет, привалился спиной к стене и сомкнул веки. Со стороны можно было предположить, что чекист задремал. Так и решил Грум-Гримайло.

— Прошу прощения, но вынужден вас побеспокоить, — сказал поручик и встал напротив Магуры, чуть картинно выставив вперед ногу. — Нам необходимо поговорить. Без свидетелей и протокола. Как себя чувствуете?

— Сносно, — ответил Магура и в свою очередь спросил: — Это вы меня у Никифорова шарахнули?

— Я, — признался поручик и щелкнул каблуками.

Магура коснулся рукой затылка и с интересом посмотрел на Грум-Гримайло.

— Я не стану пугать пытками и расстрелом, что грозит вам, если наша беседа не приведет к желаемому результату. Надеюсь, что вижу перед собой человека, умеющего трезво смотреть на факты и понимающего, что его игра проиграна. У вас нет другого выхода, как только чистосердечно признаться в своей принадлежности к большевистскому подполью.

— Это пожалуйста, — согласился Магура. — Признаюсь. Глупо было бы не признаться.

Поручик присел на стоящий у стены табурет, положил ногу на ногу и повесил на колено фуражку с высокой тульей и черным околышем.

«Когда же успел до поручика дослужиться? — подумал чекист. — Из молодых, да ранних…»

— Я не спрашиваю о ревкоме, оставленном в Царицыне, не спрашиваю, кто входит в вашу подпольную организацию. Это не столь важно.

— Так ли? — усмехнулся Магура.

— Да, нас интересует ревком! Весьма интересует. Из-за деятельности вашего ревкома в городе главенствуем не мы, истинные хозяева, а подпольный комитет большевиков. И это при наличии законной власти, пришедшей на смену красной чуме.

— Мы гордимся этим, — сказал Магура.

— Конституционная монархия, и только она, может дать России свободу и кровью завоеванные права! Вы же несете смуту, гибель и готовы затоптать всю страну!

— Нет сейчас неделимой России, господин поручик, — заметил Магура. — У вашего барона и Деникина она своя, у нас другая. Вы воюете не с нами, а с народом, а это равносильно поражению.

— Вы оперируете расхожими лозунгами. Лично мне они давно набили оскомину. К тому же мы отвлеклись от главного в нашей беседе, уйдя в дебри политики.

— Вы первый затеяли этот разговор, — напомнил Магура.

— И первым ставлю в нем точку. — Поручик смахнул с фуражки невидимую пылинку и четко проговорил: — Кисет. Нам нужен кисет. Тот, что находился у Никифорова. Где кисет с шифровкой?

— И я бы хотел это знать, — ответил Магура. — Дорого бы заплатил, чтобы узнать про кисет.

Николай прищурился. Он не верил поручику, не верил каждому его слову. Кто же еще мог забрать кисет, как не застреливший Никифорова офицер, который поспешил тут же покинуть дом? И поручик это прекрасно знает.

— Я готов гарантировать вам жизнь при условии, что взамен вы укажете местонахождение кисета, — повторил Грум-Гримайло. — Ни у Никифорова, ни у вас мы его не нашли. Я бы не стал на этом настаивать, если бы не был уверен, что Никифоров принес его к себе домой, чтобы незамедлительно передать нам из рук в руки.

Это было для Магуры новостью, и Николай чуть привстал с табурета, чем напугал Грум-Гримайло.

Поручик лихорадочно расстегнул кобуру «кольта», но тут же заметил удивление Магуры и, успокоившись, нервно рассмеялся:

— Вы не знали и не догадывались, что Никифоров перевербован нами и давно сотрудничает с нашей контрразведкой? С удовольствием сообщаю, что он успешно работал на нас. Именно благодаря Никифорову мы вышли на курьера из-за линии фронта, и лишь роковая случайность не позволила нам взять его живым.

Поручик качнул ногой и продолжил:

— Трудно поверить, что подпольщикам не была известна истинная роль Никифорова, иначе отчего бы покончили с ним? Не вы в данном случае. Вы лично к убийству не причастны — это известно точно.

Магура молчал. Зачем поручик несет несусветную чушь о хозяине конспиративной квартиры, обвиняя ни в чем не повинного Никифорова в предательстве? Рассчитывает, что Никифоров не может оправдаться и на покойника можно свалить все? Отчего, прекрасно зная личность убийцы, контрразведчик, тем не менее, утверждает, что не знаком с ним? Почему упорно и настойчиво интересуется кисетом, хотя тот давно в контрразведке? Хочет запутать, сбить с толку? Или идет на очередную уловку?

— Перед смертью он, несомненно, вернул вам шифровку для Реввоенсовета. Укажите, где кисет, и мы гарантируем вам жизнь, а это, согласитесь, немало. Что же касается вашей большевистской совести — то можете не волноваться и не переживать: мы умеем хранить тайны, и никто, кроме меня, не узнает о вашем признании. Тайна останется здесь, в этих стенах.

Поручик встал:

— Будьте благоразумны. Сведения, которые вы готовили для пересылки через линию фронта, все равно не попали по назначению в срок и с вашим арестом потеряны для Реввоенсовета безвозвратно.

«О предательстве Никифорова он, конечно, врет, — размышлял между тем Магура. — Иначе к чему им было его убивать? Шли, видимо, арестовать, но Никифоров оказал сопротивление и был убит. Но если шифровка в руках контрразведки, отчего так настоятельно требует ее вернуть? Тут что-то нечисто…»

— Нас интересует кисет с шифровкой. Только он!

Грум-Гримайло не договорил — его перебил отдаленный, все приближающийся гул. Следом раздались несколько близких взрывов, от которых задрожала оконная рама и стекла со звоном посыпались сквозь решетку во двор.

В коридоре послышалась беготня, крики:

— Аэропланы! Красные бомбят!

Глаза у Грум-Гримайло округлились. Он отступил к двери и выскочил в коридор, где происходило чуть ли не столпотворение.

Налет на Царицын — при этом неожиданный и среди белого дня — красных самолетов, несколько сброшенных на казармы бомб посеяли среди врангелевцев неимоверную панику. Казаки с трудом удерживали рвущих удила коней. Улица было полна поднявшейся к небу пыли, дыма.

Грум-Гримайло стряхнул с кителя известку и начал торопливо искать усатого хорунжего, но того нигде не было: испуганный налетом и бомбежкой, охранник внутренней тюрьмы бросил свой пост.

— А, черт! — выругался поручик.

А за окнами между тем продолжали грохотать взрывы.

Грум-Гримайло понял, что дальше оставаться в здании контрразведки опасно. И, придерживая болтающуюся кобуру «кольта», он бросился к лестнице, ведущей к выходу на улицу.

18

Магура схватился руками за решетку на окне и, не обращая внимания на торчащие в раме осколки стекол, попытался расшатать железные прутья.

Часового во дворе не было. При взрыве первой же бомбы его как ветром сдуло с поста, и теперь лишь решетка закрывала путь к свободе. Только решетка!

— Не утруждайте себя напрасно!

В дверях стоял ротмистр.

— Решетка сделана на совесть, можете мне поверить, — офицер покосился на дверь за спиной.

Не дожидаясь, когда тот обернется, Магура схватил за ножку табуретку и поднял ее над головой. Короткий взмах — и табуретка полетела в ротмистра.

— Без шуточек! — крикнул Синицын. Он ловко увернулся, и табуретка врезалась в стену. — Главное — выдержка. Да, выдержка, товарищ Магура.

«Ишь… фамилию назвал! Значит, и про кисет им все известно, а сами зачем-то дурака валяют. Ну, мне терять теперь уже нечего!» — решил чекист и сжал кулаки.

— Не надо! — попросил Синицын и, отступив, добавил: — Я Альт. Надеюсь, вы слышали обо мне? У нас с вами мало времени. Поэтому буду краток: мое донесение-шифровку, которое, чуть было не попало к врангелевцам, доставите в Реввоенсовет вы, а также передадите, что я неожиданно отбыл с миссией Антанты в Новороссийск и оттуда в Англию. Постарайтесь передать все слово в слово. Это очень важно. А сейчас… Переодевайтесь. Да поживее! Не выроните только из кармана кисет с шифровкой.

Упрашивать Магуру было не надо. Подхватив брошенную ему офицерскую форму, он в два счета облачился в нее.

— Помните о шифровке. Она должна как можно скорее быть у наших.

Только сейчас Николай заметил, что товарищ Альт совсем не молод: под глазами прорезались складки морщин, а в лице была глубина и серьезность.

Уже взявшись за ручку двери, Магура не выдержал и спросил о том, что волновало его неизвестностью:

— А Никифоров? Как же с ним?

— Пришлось застрелить. Слишком поздно узнал о его предательстве и поэтому не мог вовремя поставить в известность ревком. Оставалось самому немедленно спасать донесение. Еще передайте в Реввоенсовете, что за границей мне позарез будет нужна связь.

Николай пожал товарищу Альту руку. Ведь расставаться приходилось, кажется, навсегда, так как Магура не предполагал, что спустя годы он снова встретится с разведчиком. Но это уже другой рассказ, другая история.

— Бегите! — приказал Синицын, и Магура выбежал в коридор.

Навстречу ему попался хорунжий. Задевая шашкой за перила лестницы и тяжело дыша, он перемахивал сразу несколько ступенек. От него не отставал казак с карабином на плече.

Магура посторонился, чтобы пропустить их, и выбежал на улицу, где с дробным стуком по брусчатке проносились подводы, метались солдаты…

Три появившихся над Царицыном советских аэроплана, сброшенные бомбы, обстрел с воздуха из пулеметов вокзала посеяли среди врангелевцев панику. Все решили, что Красная Армия начала штурм города, и отправляющиеся из Царицына составы стали браться обывателями с боем.

Войска 10-й и 11-й армий Юго-Восточного фронта действительно готовили освобождение Красного Царицына, полностью очистив к поздней осени от белогвардейцев левый берег Волги.

19

…В то время, когда на фронте обильно льется кровь, направляются все усилия к остановлению натиска врага, в тылу идут кутежи, пьянства и оргии. В ресторанах, кафе и других увеселительных местах и притонах тратятся и проигрываются громадные суммы…

Из приказа генерал-лейтенанта А. Деникина по гарнизону г. Царицына 12 декабря 1919 г.
Лед был крепок, надежен.

— Дае-ешь! — вместе с бойцами прославленной Таманской дивизии кричал Магура и под орудийную стрельбу бежал по скованной морозом Волге к правому крутому берегу.

Держа наперевес винтовку с примкнутым к ней австрийским штыком, Николай задыхался от бьющего в лицо ледяного ветра и продолжал кричать:

— Да-а-аешь!

В этот же час на западную окраину Царицына начала наступление кавалерийская бригада, а в районе Орудийного завода в бой вступили стрелковые части. Лишь линия железной дороги в сторону Тихорецкой оставалась еще в руках белогвардейцев.

Красноармейцы в матерчатых шлемах с нашитыми на них красными звездами, в папахах и кубанках штурмовали город, выбивая из него армию черного барона.

Вскоре была прорвана линия береговых укреплений, и вместе с таманцами Магура бежал по улицам поселка Французского завода, где с чердака одного дома, захлебываясь, бил короткими очередями пулемет.

Магура притаился за каменным выступом, примерился и бросил в слуховое окно гранату.

Пулемет замолчал. В дом ринулись таманцы. Через несколько минут они вытолкнули на улицу офицера в рассеченной осколком франтоватой венгерке, отороченной серым каракулем.

Пленный шел, подняв руки, и Магура узнал в пулеметчике поручика контрразведки, с которым недавно свела его судьба.

Грум-Гримайло понуро прошагал мимо чекиста. Магура не счел нужным его окликнуть.

«…Я приветствую тех рабочих, которые в первые дни революции показали рабоче-крестьянским массам, как надо бороться за революцию. Вот почему тот день, в который пал красный Царицын, был день траура рабочих и крестьян России. Но, товарищи, ни звука упрека ни в одной части Советской Республики не раздалось по адресу царицынских рабочих, что они не сумели удержать Царицын. Везде было общее желание, чтобы Царицын снова стал советским. Теперь наша Красная-Армия снова вернула Царицын».

Из выступления М. И. Калинина на объединенном заседании пролетарских организаций Царицына в театре «Парнас» 22 января 1920 г.
На рейде теснились суда. В ночи басовито и неторопливо раздался чей-то гудок, и ему тут же ответил другой.

Часовые у трапа трехтрубного шведского парохода отдали честь, но полковник Холмэн, Мак-Корни и сопровождающий их ротмистр даже не взглянули в их сторону.

За англичанами и переводчиком два дюжих солдата пронесли гору чемоданов.

— Во вторую каюту, — приказал носильщикам ротмистр Синицын и, подняв воротник шинели, шагнул к борту.

На пристани суетились штатские и военные.

— Только что поступила депеша, — сказал Холмэн. — Части барона сдали Царицын. Город оставлен на поругание красным.

— Этого следовало ожидать, — заметил Мак-Корни, пряча лицо в широкий шарф.

— Барон со штабом в Таганроге вновь формирует армию.

— И снова будет трубить о своем походе на Москву?

Полковник промолчал.

Вскоре убрали трап. Пароход начал медленно отходить от причала и, развернувшись, двинулся к выходу из бухты, провожаемый носящимися без толку над свинцовой водой чайками.

Синицын не отрываясь смотрел на уходящий назад город, на горы и низко плывущие над ними облака.

За кормой оставалась Россия.

Товарищ Альт не знал, надолго ли он прощается с Родиной и когда вновь удастся ступить на ее землю. Вспомнился царицынский подпольщик Магура, которого он вызволил из застенков контрразведки. Добрался ли тот до Реввоенсовета фронта, успел ли вовремя передать шифровку?

Чиркнув белым крылом по холодной воде, взмыла вверх и пронзительно закричала чайка.

ЧАСТЬ II

1

Все произошло за считанные секунды. Часы показывали 23.36, когда слесарь завода «Баррикады» Коноваленко увидел в окне третьего этажа дома 15 по улице Рабоче-Крестьянской вспышку яркого огня. Одновременно из квартиры раздался приглушенный крик…


На дежурство в тот день Коноваленко заступил вечером, когда над Сталинградом опускались сумерки.

— Возможны налеты вражеской авиации, — скороговоркой, как хорошо заученный текст, произнес инструктор МПВО. — Приказано следить за соблюдением жителями правил светомаскировки.

Коноваленко слушал в пол-уха: не первый раз заступал на дежурство-патрулирование. Когда же инструктор напомнил приказ военного коменданта города о прекращении в ночное время всякого движения без пропусков, кашлянул и спросил:

— А с парочками что прикажете делать? Ну с теми, кто любовь крутит и до утра все проститься не может? Тоже забирать и в комендатуру отводить?

Вокруг засмеялись.

— Отставить! — строго приказал инструктор и разъяснил: — Праздношатающиеся подлежат задержанию, со всеми вытекающими из этого последствиями.

— Ясно! — прогудели голоса.

На этом инструктаж закончился, и все вышли на патрулирование. За каждым бойцом был закреплен определенный участок района. Коноваленко достались дома по Рабоче-Крестьянской улице, начиная с Дома грузчиков.

Пока было светло, Коноваленко посидел на лавочке. Когда же время подкатило к десяти часам и улицы опустели, поправил на плече ремень противогаза и двинулся по знакомому маршруту.

Затемненные окна домов слепо смотрели на улицу. В свете полной луны белели полосы бумаги и бинта, перечеркнувшие крест-накрест стекла. Еще в феврале 1942 года на подступах к городу начали появляться самолеты противника. Один был сбит в день Красной Армии в районе Калача, другой — «Юнкерс-88» месяц спустя приблизился к Сталинграду с юга. Поспешно сбросив бомбы на Сталгрэс, самолет отправился восвояси, но был настигнут ЯК-1.

Коноваленко прошел два квартала, зорко наблюдая, не проступает ли сквозь шторы и ставни свет. Собрался закурить, и уже достал кисет, как в глаза вдруг ударила вспышка. Яркий свет озарил одно из окон на третьем этаже дома № 15.

— А-а! — затянул и, захлебнувшись, смолк голос.

Коноваленко машинально взглянул на часы и бросился к подъезду. Одолев пролеты крутой лестницы, толкнул дверь, и та распахнулась, приглашая войти в квартиру, где в люстре горела лишь одна лампочка.

Первое, на что Коноваленко невольно обратил внимание, был удушливый запах сгоревшего пороха. Затем боец МПВО увидел человека. Закрыв руками лицо, тот лежал скрючившись на полу.

За спиной послышались шаги, и на пороге комнаты выросла старушка.

«Как невеста, право слово!» — подумал Коноваленко, приняв за платье обыкновенную ночную рубашку, и, долго не размышляя, послал соседку за патрулем, а сам остался в квартире.

— Вызывайте «скорую помощь»! — приказал появившийся вскоре начальник патруля. Он пощупал пульс на руке распростертого на полу человека, затем спросил старушку:

— Знаете пострадавшего?

— Эвакуированный это, — ответила та. — Зимой с Украины приехал и по ордеру вселился. Тихий жилец, не пьет, не курит… Павлом Ильичом кличут. На той неделе стул мне починил…

Увидев на спинке кресла с потертым сиденьем пиджак, начальник патруля достал из него паспорт и какие-то бумаги. Подкрутил в керосиновой лампе фитиль, перелистал паспорт, зачем-то посмотрел его на свет и присвистнул:

— Снова звонить придется. На этот раз в НКВД. — Он еще раз всмотрелся в странички паспорта и печати на них и повторил: — Точно, в НКВД надо.

2

— Можете пройти к раненому, — позволил врач. — Но предупреждаю: если он и выживет, то все равно в ближайшее время вряд ли сможет что-либо рассказать. Рана довольно опасная. Стреляли с близкого расстояния, почти в упор.

Не дожидаясь повторного разрешения, Николай Степанович Магура вошел в больничную палату, где на койке, запрокинув голову в тугой повязке, лежал Дубков Павел Ильич, 1903 года рождения, рабочий одного из харьковских заводов, эвакуированный в Сталинград… Но сведениям из документов раненого верить было нельзя, так как в гербовой печати паспорта Дубкова не хватало нескольких колосков, а третья страничка была проколота в верхнем углу. Как сообщала в Сталинградское управление НКВД директива из Москвы, владельцы документов с перечисленными приметами прошли специальную подготовку в немецких диверсионных школах абвера[62] в Полтаве и Риге. Дубков П. И. был из числа абверовских агентов, засланных через линию фронта со специальными заданиями.

Магура наклонился над раненым.

— Дубков! Павел!

Раненый молчал.

— Дубков! — повторил майор и тронул раненого за руку. — Кто в вас стрелял?

Майор с надеждой смотрел на спекшиеся губы агента абвера, но, не дождавшись ни слова, повернулся к врачу.

— Я предупреждал, — развел руками врач и следом за Магурой вышел из палаты, неслышно затворив за собой дверь.

«Он должен заговорить. Необходимо, чтобы сказал, кто в него стрелял. И, главное, из чего. Оружие применено довольно странное…» — размышлял Магура по пути в кабинет главврача. Еще он думал — не первый раз за этот день — о неизвестном советском разведчике и о громадном риске, которому тот подвергается в тылу врага, метя документы фашистских наймитов.

— Два восемнадцать! — набрав номер управления НКВД, попросил майор и после короткой паузы поинтересовался: — Новости есть?

— При обыске на квартире Дубкова найдена ракетница немецкого производства, — доложили из управления. — Обнаружили в печной трубе.

— Одну минуту! — перебил Магура и обернулся к врачу. — Мог Дубков быть обожжен ракетой? Той самой, какой подают сигналы? Можно предположить, что в него стреляли из ракетницы с близкого расстояния?

— Как вы сказали? — переспросил врач. — Да, да, именно ракетой! Пороховые следы, сильный ожог!


В тот же мартовский день в Сталинградском областном управлении НКВД была заведена папка, где стояла аккуратная надпись «Сигнальщики». К делу приобщили фальшивые документы Дубкова, акт их экспертизы, протокол обыска квартиры, где жил Дубков, снимки найденной ракетницы. Последней была подшита справка больницы, удостоверяющая смерть Дубкова П. И. Больше в папке ничего не было, так как после гибели хозяина ракетницы обрывалась та ниточка, которая могла привести к другим немецким ракетчикам, и в первую очередь к тому, кто стрелял в доме номер пятнадцать на Рабоче-Крестьянской улице.

Но Магура интуитивно чувствовал, что скрывающиеся в Сталинграде вражеские агенты рано или поздно дадут о себе знать. Или произойдет что-либо такое, что прольет свет на их деятельность.

И он не ошибся: спустя четыре дня после гибели Дубкова из Москвы в управление поступила раскодированная дешифровальным отделом радиограмма немецкой радиостанции, работающей на территории оккупированной Эстонии. В препроводительной записке было сказано, что перехваченная радиограмма передана в пятницу, в 18.00 на средних волнах во время трансляции немецкого марша.

«Ждите сигнала начала операции. К вам в подкрепление сброшена группа четыре человека. Срочно необходимы сведения военном потенциале заводов города.

Густав»
— Пока неизвестно, кому предназначается приказ, — сказал начальник отдела полковник Зотов. — Есть предположение, что адресат находится в Сталинграде, и это к нему в минувшем году спешил на встречу военный атташе германского посольства.

Дипломат прибыл на личной машине из столицы в Сталинград за несколько недель до начала войны. В городе на Волге атташе оставил машину у Дома колхозника и на трамвае поехал к тракторному заводу. Чтобы сбить возможный «хвост», он начал кружить по городу, пересаживаясь с одного трамвайного маршрута на другой. Сотрудникам НКВД ничего не оставалось, как прекратить бесцельные поездки атташе: к дипломату пристали «хулиганы», пришлось «вмешаться» постовому милиционеру, задержанных препроводили в ближайшее отделение милиции и этим спутали иностранцу все карты, вынудив ни с чем покинуть Сталинград.

— Кроме того, за последнее время в Новоаннинском и Сиротинском районах области зафиксировано приземление нескольких парашютистов. Взять их живыми, к сожалению, не удалось. По всей вероятности диверсанты направлялись в Сталинград в распоряжение германского резидента для активизации подрывной работы. Если перехваченная радиограмма адресована в наш город, то речь в ней идет именно об этой группе абвера, — Зотов передал майору текст радиоперехвата и препроводительное письмо.

Магура вернулся в кабинет, перечитал радиограмму.

Диверсий на сталинградских заводах, производящих для фронта мины, снаряды, танки, бронеколпаки, еще не было. Но если агенты абвера начали собирать сведения о работе заводов, значит, их надо ждать. Будут ли они обязательно проводиться силами диверсантов, находящихся в Сталинграде? Ведь военные объекты, которые интересуют абвер, могут быть разведаны немецкой агентурой, затем переданы германским военно-воздушным силам — люфтваффе, и тогда…

Магура посмотрел на папку с делом Дубкова.

«Корректировать бомбардировщики будут ракетчики! Именно они должны навести самолеты на интересующие врага объекты и поэтому засланы в Сталинград».

Майор открыл папку и к находящимся в ней документам подшил текст перехваченной радиограммы за подписью «Густав».

3

Он не любил привлекать излишнее внимание к своей персоне и в угрюмом здании № 74-76 на набережной Тирпица в Берлине неизменно появлялся в штатском черном костюме, хотя адмиральский китель выгодно бы выделялся среди армейских мундиров.

Кивком головы отвечая на приветствия сотрудников, он проходил в свой по-спартански обставленный кабинет и первым делом читал очередную секретную сводку, которую ежедневно третье подразделение главного управления имперской безопасности представляло в министерство пропаганды. В сводках были исчерпывающие, собранные агентами абвера и РСХА[63] сведения о политическом положении внутри рейха, настроениях, мыслях и разговорах жителей «третьей империи». Более или менее достоверные, эти факты сообщались лишь избранным представителям верховного командования, министерства иностранных дел и других ведомств рейхсвера. В число этих избранных не входил лишь Гитлер. Ему не стоило (как считал рейхсминистр Геббельс) знать истинную картину жизни немецкого народа. Для фюрера составлялись отдельные сводки. Их печатали в одном экземпляре на специальной пишущей машинке с увеличенным шрифтом, дабы фюрер мог читать, не прибегая к ненавистным очкам.

В кабинет не долетали голоса, визг автомобильных шин с улицы, гудки барж с хмурого Ландверканала. Тишина располагала к размышлению.

«Население угнетено неослабевающим сопротивлением России… Ходят разговоры, что мы недооцениваем противника… Люди ведут себя не столь самоуверенно, как в первые дни войны. Народ удивляет огромная величина потерь в борьбе с противником, особенно зимой под Москвой…»

Адмирал скривил рот, представив, как разбушуется Геббельс, прочитав такое, и отложил сводку, чтобы просмотреть стенограмму выступления рейхсминистра на очередном закрытом совещании, затем спрятал стенограмму в сейф (предварительно отключив сигнализацию), приложив ее к другим документам и донесениям о докторе Иозефе Геббельсе.

Источник информации о Геббельсе был проверен. Уже не первый год он передавал в СД[64] документы, изобличающие шефа «Проми» в алчности, карьеризме, беспринципности и любовных похождениях. Осведомитель и сам Гиммлер не подозревали, что с доносов тотчас тайно делаются копии, которые поступают в распоряжение руководителя германской военной разведки и контрразведки адмирала Вильгельма Канариса. С пунктуальностью коллекционера адмирал собирал в своей секретной картотеке и различные сведения о ближайшем окружении Гитлера, дожидаясь того времени, когда сумеет повыгоднее использовать их. Канарис верил в непогрешимую, с его точки зрения, истину, что настоящий разведчик должен не спешить уличать врагов, а терпеливо копить улики против возможных в будущем противников, и в нужное время приводить их в действие. Иметь сведения о тайных слабостях и пороках высокопоставленных личностей — значит обладать над ними властью. Не обходил вниманием адмирал и самого фюрера: на Гитлера также велось досье, притом довольно подробное.

Отдав адъютанту сводку для пересылки ее в министерство пропаганды, Канарис пригласил к себе шефа штаба «Валли» генерала Лахузена. Коротко пересказав недавний конфиденциальный разговор с фюрером, который был недоволен разведывательной деятельностью абвера, чьи расходы превысили 31 миллион рейхсмарок в год, адмирал задал два заранее подготовленных и коротко сформулированных вопроса. Первый: как планируется наращивание подрывной работы в Сталинграде? И второй: когда резидент в Сталинграде начнет информировать о потенциале и производственной мощности заводов?

Лахузен, не задумываясь, ответил по порядку на оба вопроса.

Руководимый полковником Гансом Пиккенброком (любимцем адмирала) разведотдел заслал в январе в Сталинград группу из восьми человек. Группа поступила в распоряжение резидента по кличке Хорек, хорошо законспирированного с 1939 года и сделавшего все, чтобы свести до минимума возможное разоблачение органами НКВД. Задание у группы — подготовить ряд крупных диверсий на заводах.

— С Хорьком осуществляется лишь односторонняя связь, поэтому советская контрразведка лишена возможности запеленговать его рацию, — добавил Лахузен. — Донесения о мощности промышленных объектов Сталинграда и их местонахождении наш резидент будет пересылать с курьерами через линию фронта.

— Кто включен в группу? — спросил адмирал.

— Выпускники «Зондерштаба Р». Резидентура «Особого штаба Россия».

— Русские?

— Люди без родины, — уточнил генерал. — Члены различных русских эмигрантских партий, украинские националисты, власовцы из РОА[65]. Инструктаж осуществлял Эрлих, хорошо знающий довоенный Сталинград.

— Засылка произведена параллельными группами?

— Так точно. Предложенная вами тактика одновременного забрасывания в тыл противника двух групп полностью себя оправдала. Когда недавно в Ростовской области одна из групп вышла из повиновения, вторая, контрольная, уничтожила ее. Меня смущает лишь трата дополнительных средств — расход горючего, амортизация транспорта, лишние комплекты вооружения и средств связи. Результаты же определяются деятельностью половины агентов. Вы сами изволили напомнить, что фюрер недоволен большими расходами военной разведки…

— Для выполнения особо важных заданий не стоит скупиться. Главное — результат. Особенно сейчас, когда армия на пути к Волге и стратегически важному для русских городу. История простит нам все, но только не бездеятельность и топтание на одном месте. — Адмирал перебрал в стакане карандаши и тихо, вкрадчиво продолжил: — ОКВ[66] придает взятию города, носящего имя советского лидера, первостепенное значение. Не позднее конца июля Сталинград будет взят. И абвер не может остаться в стороне от победы германского оружия на Волге.

Давая понять, что аудиенция окончена, адмирал устремил взгляд на полированную поверхность стола, откуда на Канариса смотрело тусклое отражение седовласого человека с прилизанной и разделенной на пробор прической.

Он умел быть немногословным и при беседе с Лахузеном не напомнил генералу, что последние неудачи подорвалипрестиж абвера. Реабилитироваться в глазах фюрера и СД можно лишь созданием в Сталинграде сильной боеспособной группы агентов. Успешное осуществление крупномасштабных диверсионных актов, наводка бомбардировщиков на русские заводы — только это поможет возродить утраченную славу абвера и руководителя военной разведки «третьей империи».

4

Первую ночь в Сталинграде Антон Свиридов (известный в своем кругу больше как Селезень) провел на вокзале, с трудом отыскав место на лавке. Спать в сидячем положении, к тому же в тесноте, было не слишком удобно.

Ночь прошла неспокойно. То своим хождением будили соседи, то за окнами громко и тревожно кричали паровозные гудки, то затекала левая рука, которую Антон подкладывал себе под щеку. Но, главное, уснуть не давал гомон. Люди умолкали лишь при гудках паровозов, пугливо прижимая к себе детей и узлы. Эвакуированным казалось, что они вновь слышат вой сирены воздушной тревоги, такой знакомый за долгий путь от родных, оставленных частями Красной Армии мест.

Забылся тяжелым сном Антон лишь под утро, но тут же был разбужен разговором женщин, которые жаловались на свою судьбу:

— Неделя уж, как в дороге. И все на сухом пайке…

— Говорят, для беженцев при станции кухню откроют. Сами-то откуда?

— Из Запорожья. Трижды под бомбежкой привелось побывать.

— Скорей бы дальше отправили. Измучилась вся, сил больше нет.

— В Астрахань отошлют, потому как в Сталинграде и без нас беженцев много…

Антон решил отойти от разговаривающих женщин, но тут с перрона вошел в зал военный патруль:

— По-опрошу документы!

Антон юркнул за буфетную стойку, где, на счастье, никого не было, и присел на корточки.

«Разве это жизнь то и дело прятаться? — подумал он. — Не сейчас, так в другой раз загребут. И пойдет Селезень вновь на нарах бока отлеживать да тюремную баланду хлебать. Кабы удалось разжиться «ксивой» — тогда можно было бы дышать в обе ноздри и в небо поплевывать… А так — сплошная мука: дрожи при виде каждого военного да постового, прячь душу в пятки!».

Пока патруль поднимал с лавок заспанных беженцев, Антон боялся пошевелиться. Когда же патруль прошел в соседний зал, тоже забитый эвакуированными, Селезень решил немедленно, не откладывая дела в долгий ящик разжиться документами.

Он привстал из-за буфетной стойки и заскользил взглядом, отыскивая среди людей подходящего себе по возрасту.

«А с карточкой как быть? — поскреб Антон затылок и решил: — Помну «ксиву» и оторву карточку, подумают, что в переделку попал, и паспорт в ней тоже побывал…»

Как назло, в зале сидели только женщины да престарелые мужчины. И Антон решил было махнуть на свою затею рукой, как вдруг увидел в углу на чемодане клюющего носом парня лет двадцати.

«Надень на него фуражку — на меня будет смахивать», — обрадовался Антон и, обходя лавки, переступая через спящих на полу вповалку людей, двинулся к парню. Дошел, привалился к стене, сполз на пол и уселся возле чемодана и его хозяина. Затем качнулся, словно был не в силах побороть сон, прижался плечом к парню и почувствовал под рукой карман чужой телогрейки. Теперь оставалось применить на практике советы, которые Антон получил у опытных карманников, обучавших в камере всем премудростям своей профессии.

И тут почти под ухом раздался смешок.

Антон дернулся, хотел было привстать, но легшая на плечо тяжелая рука не дала подняться. Широко расставив ноги в разношенных сапогах, рядом стоял и посмеивался пехотинец в выгоревшей гимнастерке с медалью у кармашка.

— Погоришь, Селезень, с такой работенкой. Не впрок тебе, видать, учеба пошла. Мелко плаваешь, а тонуть между прочим на глубоком месте придется.

Антон от удивления присвистнул, узнав в скалящем щербатый рот Непейводу. Такую кличку тот заработал за свое любимое изречение: «Не пей воду — заработаешь трахому». В военной, хотя и поношенной форме он выглядел куда подтянутее, нежели в камере Тернопольского дома заключения.

— Раз по карманам начал шарить — значит, полная тебе хана вышла. Потопали?

Упрашивать Антона было излишне. Вскочив на ноги, он весело подмигнул Непейводе, вышел следом за ним из вокзала, спустился к площади Павших борцов и свернул в узкую улицу, откуда Непейвода нырнул в проходной двор и вывел Антона к трамвайной остановке.

— Давно на мели?

— Неделю мыкаюсь.

— А в городе с каких пор?

— Вчера прибыл.

— Как поется в песне: «Мы бежали по тундре»? Откуда путь держишь?

— Из родимого тернопольского.

— Долго там засиделся!

— Кабы не война, и сейчас на нарах загорал.

— Все знакомые бежали?

— Кто жив остался — бежал. Остальных бомбой накрыло.

Рассказывать, как в августе минувшего года ночью в домзак прямым попаданием шарахнула бомба, как, не дожидаясь, пока очухается охрана, он с дружками сиганул через разрушенный забор и был таков, Антону не хотелось: все равно Непейвода вытянет подробности. Так стоит ли спешить и самому выкладывать?

Трамвай тащился через весь город, постукивая на стрелках. Вагон трясло, и Антон чуть было не задремал: сказывалась бессонная ночь, страхи и волнения, которые пришлось пережить за время нелегкого пути до Сталинграда. На одной из остановок Непейвода подтолкнул Антона к выходу и следом выпрыгнул сам. Они прошли немощеной улочкой мимо палисадников, и Непейвода отворил одну из калиток.

— Твои хоромы? — спросил Антон, оказавшись в доме с низким потолком.

— В наследство от родителей досталось, — ответил Непейвода.

— Ты же болтал, что из Херсона родом, — напомнил Антон. — И что родственники там проживают.

— Был херсонский — стал сталинградский. И тебе новую родину придумаем. По всем статьям новую. Имя и фамилию тоже. Можно на выбор, какую сам пожелаешь. Или под старой жить хочешь? Только не советую: ищут тебя, наверное по всей стране розыск объявили. По военному времени вполне свободно могут к стенке прислонить.

— Не, — протянул Антон. — В жмурики меня списали, как погибшего под фашистскими бомбами. Был Селезень — и нет Селезня. Наш незабвенный домзак со всем Тернополем уже полгода под немцами, пиши пропало дело о судимости гражданина Свиридова Антона Кузьмича. Так что желаю батькину фамилию сберечь. На нее легче откликаться.

Непейвода порылся в комоде, перебрал груду белья и кинул на стол несколько паспортов.

— Выбирай любой. Карточку после присобачим, тогда и печатью пришлепнем. И прописочку честь по чести сработаем.

Бланки паспортов были чистыми, словно только что поступили к Непейводе из типографии Гознака.

— Сам с такой же «ксивой» живешь? — поинтересовался Антон.

— У меня другое прикрытие. Я по документам состою в заводской охране, потому и форму напялил.

— Помню, трепался, что если удастся тебе побег, то на запад рванешь, поближе к границе.

Непейвода хмыкнул, подергал себя за мочку уха:

— Будет время — растолкую, отчего не на запад, а на восток мотанул. А пока ступай на кухню и наедайся от пуза.

И, продолжая ухмыляться, Непейвода ушел, оставив Антона в незнакомом доме.

5

Проснулся Антон вечером. Собрался было выйти подышать во двор, но подергал ручку и убедился, что его заперли.

«Не доверяет. Боится, что упру чего-нибудь. Или бережет меня от чужих глаз», — подумал Антон.

Он вернулся в комнату, присел на кровать со смятой постелью и стал думать о том везении, которое сопутствовало ему в последнее время. Должен был, скажем, в лагерь из домзака отбыть и под северным небом свой срок отбывать, да война началась, не до Селезня всем стало, забыли про него, оставили в Тернополе — повезло, значит. Так бы и просидел неизвестно сколько, да немцы город бомбить стали, и ловко так, сразу бомбой в тюрьму угодили, — опять, выходит, Свиридову А. К. везение вышло. Ну, Антон, не будь дураком, поспешил под Смоленск в родную деревню, где не был пять годов с гаком. Добирался с пересадками, остерегаясь встреч с работниками милиции, и только собрался отвести на воле душу, как немцы в наступление пошли. Другой бы на месте Антона рад-радешенек был (про немцев в домзаке говорили, что они всех уголовников привечают), но Свиридов не захотел жить в оккупации. Пришлось с другими беженцами к Волге ехать, под налеты не раз попадать, под взрывами с жизнью прощаться и думать, что фортуна его оставила… Впрочем, счастье не изменяло Антону даже в самые трудные минуты. И вот он жив-здоров и, как говорится, нос в табаке. Отчаялся раздобыть документы, да неожиданно встретил бывшего соседа по камере Тернопольского дома заключения, где Непейвода щеголял в тельняшке, напропалую врал о райской жизни за границей: будто там полным-полно частного капитала и деньги сами в руки плывут — успевай только ими карман набивать и ушами не хлопать. Сидел Непейвода за контрабанду и на карманников смотрел с презрением и сознанием личного превосходства.

Однажды он не вернулся с очередного допроса. И по камере пробежал слух, что Непейвода благополучно бежал.

«К границе теперь рванет, — предположил перекупщик краденого по кличке Батя. — К чехам или полякам двинет. А еще, может, к немцам — они теперь близко, за Бугом. Язык ихний не то чтобы хорошо знает, но объясниться может. Там уж Непейводу уголовный розыск не достанет».

Но отбывавший не счесть какой срок Батя ошибся: Непейвода приехал не на запад, а на восток. И, судя по цветущему виду, живет вполне сносно, на судьбу не ропщет.

«Прежде хреновину всякую плел, а теперь, видно, поумнел, научился язык за зубами держать, — подумал Антон. — Его спрашиваешь, а он от вопросов увиливает… Неужто со старой жизнью покончил и на честную повернул? Не похоже это на него. По-прежнему врет. Только не на такого напал: Антон Свиридов любого в два счета раскусит…»

Он еще повалялся на кровати, потом поел на кухне из банки холодную тушенку и уже не знал, чем бы еще заняться, как вернулся Непейвода.

— Не люблю я соседей — осточертели они под завязку в камере домзака. День-другой поживешь у меня, а потом другую хату подыщу. А пока… — Непейвода сощурился, всмотрелся в Антона и спросил: — Заливал прежде, что любой приемник тебе починить — раз плюнуть?

— Не, — мотнул головой Антон. — Я к технике с малолетства привязан. Не жил бы вне закона — сейчас в радиомастерской работал.

Непейвода достал индивидуальный пакет и надорвал обертку.

— Давай голову, — не спрашивая у Антона согласия, он начал перебинтовывать ему глаза. — Раненого из тебя сотворю. Вроде как бы слепого от ранения. Это чтобы на улице не придрались, пока без документов ходишь.

Бинт сдавил виски, Антона обступила темнота, а Непейвода продолжал аккуратно накладывать повязку. Затем взял за руку и вывел во двор.

По городу Антон шел, как беспомощный ребенок, крепко держась за Непейводу, боясь споткнуться и растянуться во весь рост.

«На малину ведет, — размышлял он по пути. — А чтоб не выдал хазовку, слепого из меня сотворил».

Под ногами пошел асфальт, затем ступеньки. Антон попробовал сосчитать лестничные пролеты, но сбился.

У какой-то двери остановились. Непейвода трижды постучал. А когда отворили, провел Антона в комнату.

На душе у Антона стало тоскливо. Захотелось сорвать с глаз бинт и увидеть, куда и к кому привел Непейвода. И Антон уже потянулся к повязке, но вовремя взял себя в руки.

«Подожду, как дальше все обернется», — решил он.

— Хоть и мало мы с тобой бок о бок прожили, да время в тюряге по-иному исчисляется. Там день за три идет, — заговорил Непейвода. — Выходит, давно тебя знаю, а потому полное доверие оказываю и в дело беру.

— Смотря в какое дело, — перебил Антон. — Я на мокрые не ходок.

— Не беспокойся: все чисто будет. Компания подобралась — лучше не сыскать, приварок светит немалый. На какую тропку жизни думаешь повернуть? — спросил Непейвода и дальше заговорил словно по-писаному: — Власти Советской пришел конец. Осенью немецкие войска будут на Волге, возьмут Москву и двинутся на Урал. Так что дни большевиков сочтены. Как репрессированный бывшей в России властью, — на слове «репрессированный» Непейвода споткнулся и с трудом произнес незнакомое и трудное буквосочетание, — можешь надеяться на благосклонное отношение немецких властей. — Непейвода откашлялся и буднично продолжил: — Под шумок отступления бо-о-льшие дела провернем. Только теперь по-крупному будешь работать. Не по карманам шарить, а сберкассы да банки, где денег куда больше, с нами тряхнешь. Можно и к кассам на заводах подкатиться, там тоже денег в получку немало. Документы оформим честь по чести — комар носу не подточит.

— В банду зовешь? — насторожился Антон.

— На мокрое дело не пошлю, тут сами управимся. Тебе, правда, стрелять придется, но не в людей, а в небо, как в копеечку, чтоб не промахнулся! Держись нас — гоголем станешь ходить! А сейчас проверим, как в радиотехнике разбираешься.

Непейвода провел Антона в соседнюю комнату и там снял с глаз повязку.

Антон потер уставшие глаза и увидел приемник незнакомой марки. Хорошенько рассмотрев схему, Свиридов быстро обнаружил и исправил дефект, заставивший приемник умолкнуть.

— Ловко! — похвалил Непейвода. — Золотые у тебя руки, цены им не знаешь. С такими руками только сейфы вскрывать!

Антон промолчал, продолжая с любопытством рассматривать приемник. По своей конструкции он был необычным и мог запросто стать передатчиком.

— Давай снова забинтую. — Непейвода надел на глаза Антону повязку, затем взял за руку, провел через большую комнату и оставил одного, предупредив: — Постой здесь, а я мигом.

Снова непроглядный мрак окружил Антона, снова на душе стало тоскливо. Он пожалел, что не захватил с собой папирос: кинуть в рот «Звездочку» и чиркнуть по коробку спичкой можно было бы и на ощупь.

«В аферу меня втравливают. Попадешься — другую статью схватишь, совсем не ту, что положена за ограбление сельского магазина… — Он прислонился к стене и почувствовал под рукой плащ. — В прихожей оставили, у вешалки. А дождевик — хозяйский…» — понял Антон. По привычке не долго думая проверил содержимое карманов плаща, но ничего кроме дыры в одном из них не обнаружил. Тогда Антон оторвал от своей куртки пуговицу и сунул ее в прореху кармана, протолкнув под подкладку плаща. Сделал он это от скуки и озорства, чтоб память о себе оставить.

6

— Да выдерните наконец штепсель! Невозможно разговаривать!

— Сводку передают, утреннюю…

— Большевистская агитация это, а не сводка! «Стойко отражают натиск», «наше дело правое»! Словесная трескотня, от которой только голова болит… Что вы можете сказать о вашем дружке?

— Месяц в одной камере пробыть бок о бок — все равно, что полжизни вместе прожить. Хоть и первая у него судимость, обратно дороги нет, на попятный не пойдет. Мы для него, что манна небесная, век на нас молиться должен. Без документов его бы, как пить дать, загребли в два счета. Кроме как к нам ему приткнуться некуда. Подписочку бы еще с Селезня взять, вроде той, что с меня брали, тогда уж точно никуда не рыпнется.

— С подпиской о сотрудничестве повременим. Можем преждевременно спугнуть. Пусть думает, что его приглашают в обыкновенную воровскую шайку. Кто вас за язык дергал болтать про стрельбу в небо? Нельзя раскрывать карты непроверенному человеку.

— Да я за него чем угодно поручусь и голову на отсечение дам!

— Мне не понравилось, как ваш дружок по камере вел себя при беседе. На его лице не было радости от известия, что власть Советов приходит к концу, что дни ее сочтены.

— Сами приказали башку ему замотать, а теперь хотите, чтоб на лице у него что-то прописалось…

— Он мог высказать радость словами. А промолчал и затаился.

— Ошарашили мы его, как колуном по лбу ахнули. Вот и смутился, не знал, что ответить. Да еще маскировку сотворили — незрячим сделали. А все по вашему приказу…

— Маскировка не помешала. Как говорят у русских: «Береженого и бог бережет». Незачем вашему Антону знать мой адрес. Еще успеем с ним познакомиться поближе, тогда и приду к окончательному решению. В крайнем случае избавимся от вашего Селезня, как это уже было с Дубковым.

— Кабы Дубков не ерепенился и согласился сигналы давать — не пришлось бы убирать…

— Проверьте этого Антона в деле. Например, на сборе сведений о заводах города. Кстати, что удалось разведать о промышленных объектах?

— Немного. На заводе «Красный Октябрь» стали выпускать снаряды. На медицинском оборудовании — запалы для мин, на консервном — мины да гранаты.

— Уточнили, какого калибра снаряды?

— Еще не успел…

— Поспешите. А как обстоит дело с кирпичным?

— Ходил вокруг да около, с одним охранником сдружился. Говорит — на фронт работаем, а что точнее производят — молчок.

— У меня есть сведения, что на кирпичном по предложению Союзвзрывпрома освоили производство взрывчатки.

— Зачем тогда спрашиваете?

— Надо свести в единое целое различную информацию, и тогда выявится истина.

— Гоняете с одного завода на другой, а сведения все при вас остаются. Не передаете кому надо.

— Вы забываетесь, Виталий! Зарубите это на носу! И хватит разговоров. Идите к своему дружку. Не надо оставлять его первое время одного.

7

Вновь оказавшись в стенах знакомого дома, Антон решил от скуки что-либо почитать, но после безрезультатных поисков газет или старых журналов нашел кое-что другое. Одна из половиц в доме Непейводы оказалась плохо пригнанной, и Антон обнаружил под ней тайник, где хранилась коробка с набором различных печатей — от круглой гербовой до квадратной для прописки, — пачки денег, незаполненные бланки командировочных удостоверений. Антону захотелось как следует покопаться в тайнике, но за дверью послышались шаги, и пришлось поспешно прятать все назад под половицу.

— Гляди — чем разжился! — похвастался появившийся на пороге Непейвода и достал из кармана бутылку. — Не жизнь, пошла, а настоящая малина! Чего хочешь нынче за хлеб иль жиры можно выменять! И денег не нужно: чистая вода эти деньги, ноль им сегодня цена.

— А сам про сберкассу да банк брехал, — напомнил Антон. — Не лучше ли по старинке: магазины брать?

— В магазинах сейчас не больно-то разживешься. Там ни денег, ни шамовки, — сказал Непейвода, доставая стаканы. — По карточкам и то порой не всем продуктов хватает. Вот и торгуют магазины до полудня, а потом с пустыми полками стоят. — Он разлил по стаканам водку, крякнул и залпом выпил. — Рвани и ты! Тотчас все горести трын-травой зарастут!

Не дожидаясь, когда выпьет Антон, Непейвода вновь наполнил свой стакан, вновь крякнул и покосился на тарелку с солеными огурцами:

— Хороша закусочка, только без нее слаще! Другое дело коньяк, его образованные людишки беспременно лимоном закусывают. А спирт да самогончик без закуски идут, потому как грошей у пьющих на закусон не хватает! — Он захохотал, щербато оскалившись, и развалился на стуле. — Жизнь повернула в лучшую для нас с тобой сторону. Войне за это спасибо! Двадцать лет я этого часа ждал — и вот дождался! Теперь со всеми, кто надо мной измывался и на каждом шагу пинал, сполна рассчитаюсь! Задолжала мне Советская власть много, с годами проценты наросли! Семью да дом большевики порушили, все хозяйство по ветру пустили! А богаче нас в округе никого не было, мельница паровая одна на весь район стояла! Потом все прахом пошло: отца с матерью да сестрами в Сибирь погнали, как вредных Советской власти элементов, меня тоже по этапу аж через всю страну. Кабы не сбежал — и сейчас бы в тайге мошкару своей кровью поил! Злость на нынешнюю власть всего переполняет, дышать не дает!

Он рванул ворот рубашки, и по полу покатились пуговицы.

Антон внимательно слушал разглагольствования Непейводы и не притрагивался к своему стакану.

— Как выложил я свою жизнь оберштурмфюреру Глобке — сразу сочувствие оказали и к делу пристроили. Немцы слово свое крепко держат, услуг не забывают. Возьмут Сталинград, а там на Москву и Урал двинут. Года не пройдет, как вся страна у них будет, тогда другие порядки придут — не чета большевистским! И те, кто помощь новой власти оказал, первыми людьми станут! А я, как выполню приказ, снова в свой хутор вернусь. Первым делом мельницу верну, как законную собственность, потом все другое добро, что большевики отобрали. Ты не думай, и тебя не обделят. Держись за нас — не прогадаешь. Только…

Непейвода не договорил. Он обмяк, уронив на стол голову, и Антон понял, что влип окончательно и бесповоротно. Надо решать, как теперь быть: пустить жизнь по течению, смириться с судьбой или бежать сломя голову подальше от объявившегося дружка.

Были бы деньги да документы — Антон драпанул из Сталинграда так, что только пятки засверкали. Но далеко ли убежишь, когда в карманах ветер гуляет и Непейвода в тебя мертвой хваткой вцепился?


Наутро, отоспавшись и протрезвев, Непейвода повел Антона на новую квартиру.

— К бабке веду, мадаме. Не скажу, чтоб очень дряхлая была, но и не молодая. Сильно боится одна проживать, потому и квартиранта к себе берет. — Непейвода хлопнул Антона по плечу и громко, во весь голос захохотал. — Будешь при хозяйке вроде сторожевого пса! Старики — они все с чудачеством. В доме хоть шаром покати — ни денег, ни ценностей, а хозяйку в одиночестве страх берет!

Квартира находилась в кирпичном доме, выходящем окнами на улицу.

Непейвода с Антоном вошли, во двор, миновали детский уголок и вошли в подъезд. У обитой клеенкой двери на третьем этаже остановились, и Непейвода придавил пальцем кнопку звонка.

Дверь открыла маленькая, высохшая старушка в пенсне.

— Привел, Гликерия Викентьевна, — сказал Непейвода. — Как обещал. Только вы уж его не обижайте. Антон от рождения стеснительный и тихий — мухи не обидит.

— Прошу, прошу! — заторопилась хозяйка и провела гостей в чистенькую комнату, где стоял тяжелый буфет с рядом полок, сплошь заставленных посудой. В углу холодно блестел крышкой рояль на резных ножках.

— Прошу, — повторила Гликерия Викентьевна.

Она суетливо и, как показалось Антону, смущенно смахнула полотенцем с плюшевого кресла невидимую пыль и добавила:

— Будьте как дома. Вы не представляете, как в мои годы бывает одиноко, когда не с кем за целый вечер даже словом перемолвиться. К тому же время сейчас неспокойное: жди ежечасно, что тебя уплотнят. Могут семью с детьми прислать, а я, признаюсь, боюсь детского плача, пеленок. Поэтому лучше одинокого вроде вас пустить. Целые дни меня дома не бывает. Так что самому хозяйничать придется.

— Антон, это самое, на кирпичном работает. Когда в первую, а когда в ночную смену, — заметил Непейвода.

— Ой! — охнула старушка, посмотрела на Непейводу и осуждающе покачала головой: — Я же просила подыскать человека, который бы не оставлял меня в квартире одну!

— Не часто он в ночную выходит, — успокоил Непейвода и, не желая больше слушать причитания хозяйки, начал отступать к двери, но она не дала ему уйти:

— А как у моего жильца с пропиской? Без прописки, извините, могут быть неприятности с милицией, и в первую очередь у меня, как квартирной хозяйки.

— Имеется у него прописка, в другом районе. Все честь по чести. Не будет неприятностей. — И, не дожидаясь новых вопросов, Непейвода поспешил распрощаться.

— Плату за квартиру — продуктами, — сказала хозяйка. — Вы, должно быть, на спецснабжении?

Антон не знал, что такое спецснабжение, но на всякий случай кивнул.

— А мне приходится жить на карточку служащей, — вздохнула хозяйка и скрестила на животе руки. — Между прочим мой Петя вам ровесник, полгода как призван. Второй месяц, правда, писем нет… Не знаю, что и думать, сердце все изболелось, и сама исстрадалась…

В это утро Антон узнал, что Гликерия Викентьевна до войны преподавала в музыкальной школе. А в молодости училась в Петербургской консерватории и закончила ее с медалью. Сейчас работает кастеляншей в госпитале, который оборудован в одной из школ, и часто музицирует перед ранеными бойцами, благо сохранился инструмент. Сын до войны учился в институте и получил бы профессию врача. И хотя писем от него давно нет, мать не отчаивается и верит, что ее Петенька жив-здоров, скоро непременно откликнется…

«Разговорчивая попалась хозяйка», — подумал Антон, и ему стало казаться, что старушку он знает давным-давно, чуть ли не с раннего детства, таким немудреным и житейским был ее рассказ.

В квартире старой преподавательницы музыки Антон чувствовал себя удивительно спокойно. Словно не было пребывания в Тернопольском домзаке, не было побега и неожиданной встречи с Непейводой.

8

Главнокомандующий военно-воздушными силами Германии — люфтваффе показывал Канарису новинки своей богатой коллекции. А она у Германа Вильгельма Геринга росла день ото дня, заполняя стены в залах Каринхалла, где были полотна чуть ли не из всех картинных галерей и частных собраний Европы. Рядом с картинами кисти Мурильо висели офорты Гойи, полотна Рубенса, Веласкеса, Репина, на дубовых тумбах стояли скульптуры Родена, экспонаты из музеев Греции, Югославии, Чехии, Франции.

— Единственное темное пятно в моей биографии — это страсть к коллекционированию, — признался Геринг. — Я хочу иметь у себя все красивое, что создано художниками мира[67].

Он хотел добавить, что посредственные люди не могут понять его любви к живописи, но промолчал, не желая, чтобы Канарис принял это на свой счет.

«Пора похвалить новые приобретения Германа», — решил Канарис и принялся поздравлять рейхсмаршала с пополнением его коллекции, про себя с улыбкой думая, что поздравлять надо не нынешнего хозяина картин, а специальных уполномоченных Розенберга, которые, где только могли (в первую очередь, понятно, в музеях оккупированных стран), доставали для своего шефа бесценные полотна. Сам адмирал был отнюдь не безразличен к живописи, и подспудно зреющая зависть к чужим приобретениям начинала переполнять его. Не в силах отказать себе в удовольствии уязвить рейхсмаршала, Канарис спросил:

— Не вижу «Джоконды». А полотно Леонардо да Винчи украсило бы галерею.

Канарис хорошо знал, что не первый год тщетно ищут для Геринга по всей Франции бесценный портрет флорентийки Моны Лизы Герардини, написанный в начале шестнадцатого века. Гордость Лувра была спрятана безвестными участниками французского Сопротивления в первый же день оккупации Парижа.

— Вы будете первым, кого я приглашу лицезреть Мону Лизу! — сказал Геринг, но в его голосе Канарис не уловил той несокрушимой веры, с какой «железный Герман» не уставал повторять о победе германского оружия и славе люфтваффе.

Канарис склонил голову. Он любил пристально всматриваться в чужие лица, словно просвечивая их бесцветными глазами. Но с Герингом лучше забыть на время о своей привычке.

Они прошли в кабинет, где над массивным столом висел меч средневекового палача, а вместо настольной лампы стояли канделябры. Трепетное мерцание свечей гуляло по развешанным по стенам картинам. Но в кабинете не было музейных полотен. Их заменяли портреты кайзера и кронпринца, Бенито Муссолини и Наполеона, чьей карьере Геринг откровенно завидовал.

— Знакомы с утренней сводкой?

— Да, экселенц, — кивнул Канарис, удобно устроившись в кресле.

— Взятие Сталинграда — этого опорного пункта Советов — дело считанных недель. Наша с вами задача помочь скорейшему выполнению воли фюрера. Сталинград будет превращен в развалины нашей артиллерией и налетами авиации, чтобы оставшееся в живых население обратилось в бегство. Уже в этом месяце я брошу на город лучших асов четвертого флота барона Рихтгоффена и эскадрилью «Трефовый туз». Массированный налет пикирующих бомбардировщиков, подобно карающей деснице, парализует жизнь Сталинграда. Но чтобы каждая бомба дала максимальный эффект, нужны совместные действия люфтваффе и абвера. Ваша служба, адмирал, несомненно, позаботилась о заблаговременной засылке в Сталинград своей агентуры?

— Вы, как всегда, прозорливы, — польстил собеседнику Канарис.

— Первый большой налет моих рыцарей воздуха на Сталинград намечается на вторую половину апреля. Пусть ваши люди в этом городе готовятся и ждут доблестные и овеянные славой эскадрильи люфтваффе, которые сметут с лица земли этот город.

Рейхсмаршал произнес тираду не переводя дыхания, возвышаясь над утонувшим в кресле адмиралом, демонстрируя бесчисленные ордена на голубом мундире.

9

В очередную пятницу на известных органам госбезопасности волне и диапазоне в 18.00 раздался бравурный немецкий марш. Гремела медь, призывно пели трубы, и хор орал, не жалея глоток:

Если мир будет лежать в развалинах,
К черту, нам на это наплевать!
Мы все равно будем маршировать дальше,
Потому что сегодня нам принадлежит Германия,
Завтра — весь мир!
Стоило голосам смолкнуть, как послышался размеренный и холодный голос диктора. Он зачитал ряд цифр, делая после каждой короткую паузу.

Дешифровка заняла немного времени, так как шифр был знаком по первой радиограмме. Густав приказывал Хорьку поспешить со сбором сведений о мощности заводов города и узнать о судьбе «Юнкерса-88», не вернувшегося на базу 27 марта.

— Могу вас поздравить, товарищ майор, — сказал Магуре начальник отдела. — Теперь мы знаем точно: радиограммы Густава предназначаются немецкому резиденту по кличке Хорек в Сталинграде, ведь именно двадцать седьмого марта на наш город совершил налет одиночный «Юнкерс-88».

— Тот самый, что доставлен в Сталинград? — спросил Магура.

— Да, — кивнул Зотов и поискал в карманах спички. — Сбитый капитаном Смирновым и поставленный на площади Павших борцов.

— От него уже почти ничего не осталось, — улыбнулся майор. — День-другой, и сталинградцы растащат самолет по винтику.

— Абвер интересуется не самим «юнкерсом», а его экипажем. Видимо, отлетался какой-то известный ас. Запрос службы Канариса Хорьку помог нам определить адресата радиограммы. В следующую пятницу в это же время будем слушать Густава вновь.

— И ничего не станем предпринимать?

— А что вы предлагаете?

— Заглушить в пятницу волну, на которой вещает Густав, и, пока Хорек будет бесцельно бороться с помехами в эфире, заговорить нам самим, пригласив вражеского резидента на встречу со связником, якобы посланным к нему. Так мы выйдем на Хорька. Надо лишь подобрать диктора с тембром голоса, похожим на тот, какой мы только что слышали.

— Но нас услышат и в функабвере[68]. И поймут, что мы затеяли игру с их резидентом.

— Густав не успеет принять каких бы то ни было мер. По крайней мере до следующего радиосеанса. А этого времени нам вполне хватит, чтобы Хорек вылез из норы и встретился со мной.

— Но Хорек может запросить подтверждение присылки связника.

— У него нет обратной связи с Густавом, — возразил Магура. — Хорек лишь принимает директивы, а сам не выходит в эфир. Будь это не так — наши пеленгаторы обнаружили бы его рацию. Мое предложение — единственная на сегодняшний день возможность выйти на немецкого резидента.

Зотов притушил в пепельнице папиросу, повернул рычажок настройки приемника и поймал трансляцию концерта по заявкам красноармейцев. Пела Лидия Русланова.

— Мы сталкиваемся с довольно опытным врагом, — сказал Зотов, когда смолк голос певицы. — Если верно предположение, что именно к нему перед войной спешил на встречу сотрудник германского посольства, то Хорек заброшен к нам довольно давно и хорошо законспирирован. Не исключается, что он станет подозревать подосланного связника и сможет разоблачить нашего сотрудника. Поэтому в операции надо предугадать каждый шаг Хорька.

10

Дни для Антона тянулись однообразно. Утром, наскоро перекусив, он уходил бродить по городу, нисколько не опасаясь патрулей и сотрудников милиции: в кармане лежали пропуск для беспрепятственного хождения после комендантского часа, паспорт с пропиской, удостоверение бойца ведомственной охраны завода со всеми положенными штампами, печатями и подписями. Все это Селезень получил от Непейводы.

Иногда Антон выполнял отдельные поручения дружка. К примеру, в намеченный час ехал на Дар-гору и подходил к старику, продающему семечки.

— Два стакана, только с верхом, — говорил Антон заранее обусловленную и заученную фразу. — Сыпь, дед, деньгами не обижу!

Старик сворачивал из тетрадного листа фунтик, насыпал в него два стакана поджаренных подсолнечных семечек, взамен получал пятерку.

— Покедова! — прощался Антон и начинал лузгать семечки. А когда съедал — бумажку не выбрасывал, а прятал в карман, чтобы вечером отдать Непейводе. Антон догадывался, что листок этот хранит не только решение арифметических задачек, а еще что-то важное для Непейводы и главаря их банды. Или, опять же по приказу, толкался у проходных заводов медицинского оборудования и кирпичного, прислушиваясь к разговорам рабочих, и позже передавал услышанное Непейводе. А говорили люди о разном: о карточных нормах на продукты, об эвакуированных, прибывавших чуть ли не ежечасно в Сталинград, о положении на фронтах, о выполнении плана в цехах, что интересовало Непейводу в первую очередь.

В свободные часы Антон бродил по площади Павших борцов, где был выставлен для всеобщего обозрения подбитый «Юнкерс-88» и где постоянно крутились, по очереди залезая в кабину самолета, мальчишки. Потом слонялся по городскому рынку. Там втридорога продавались с рук носильные вещи, пшеничные лепешки, можно было разжиться и самогоном, мылом, солью. Тут же торговали старыми журналами «СССР на стройке», деталями для велосипедов или пустыми банками из-под компотов.

С Непейводой Антон встречался вечером на набережной. Первым к Волге приходил Непейвода, затем на скамейку подсаживался Антон. При посторонних не разговаривали. Дожидались, когда останутся одни, и лишь тогда Непейвода спрашивал отчет.

«За свою шкуру трясется, — думал Антон и рассказывал о том, сколько грузовых машин с ящиками мин вышло сегодня из ворот завода и куда, по слухам, подевался экипаж сбитого немецкого «юнкерса».

Антон рассказывал и с беспокойством ждал, что Непейвода перебьет: «Пора за дело браться. На сберкассу пойдем».

Но о налете на сберкассу Непейвода не заговаривал, и Антон успокоился, решив, что дружок забыл о своем недавнем решении. Вместо приказа готовиться к налету на инкассатора или сберкассу, Непейвода поручил встретить в воскресенье на вокзальной площади человека.

— Как выглядит, не знаю и врать не буду. Будет сидеть на скамейке. Узнаешь его по приметам: в руках саквояж, читает газету. Спросишь: «Нет ли для обмена табачка?», в ответ услышишь: «Табак есть, меняю лишь на сахарин».

— Потом что? — спросил Антон.

— Потом ко мне на хату отведешь. Я теперь там больше не проживаю. Ключ под половиком найдешь.

— Откуда человек?

— Это тебе знать не обязательно. Твое дело маленькое: встретить, проводить, и все. Где живешь, не болтай. Учить, чтоб язык за зубами держал, не буду — сам ученый.

Антон пораскинул умом и пришел к выводу, что подставляется под возможный удар, которого хотят избежать Непейвода и главарь банды.

«Со мной как с той пешкой обходятся — куда хотят двигают. Не верят, видно, тому гаврику, что на встречу идет, потому сами в сторонке остаются…»

В сердцах он сплюнул. И хотя время было позднее, остался сидеть у Волги, где в синеве мерцали огни бакенов и переговаривались между собой гудки пароходов и барж…

11

За пеленой дождя не было видно здания гаража, учебного полигона и высокого каменного забора, опоясывающего школу. Гараж, а с ним забор и две сторожевые будки тонули в дождевом потоке. Дождь был теплым. Эрлих почувствовал это, стоило выйти из подъезда.

«Не надо было надевать китель», — подумал Сигизмунд Ростиславович и поднял воротник прорезиненного плаща.

Занятия агентурных групп начинались в восемь утра и проходили в длинной, как пенал, комнате, где стены были увешаны картами, портретами вождей «третьего рейха», табличками с цитатами из «Майн кампф». В начале каждого занятия курсантам зачитывалась очередная сводка с фронтов и разъяснялись тактика и стратегия вермахта, приведшие к победоносному захвату больших территорий в России. Затем шли лекции о политике Советов, о паспортном режиме в еще не взятых Германией районах СССР, об истории национал-социалистского движения. Занятия проводили присланные из Кенигсберга инструкторы. Эрлих осуществлял лишь общее руководство и изредка дополнял рассказы лекторов или осторожно, не роняя их авторитета, поправлял.

Каждые два часа в занятиях делался перерыв. Он был необходим, чтобы встряхнуть не привыкших к теоретическим занятиям курсантов. Но вместо бесцельного отдыха с сигаретой в зубах предлагалось размяться в упражнении дзюдо, в преодолении полосы препятствий. Это была идея Эрлиха: перемежать умственную нагрузку с физической.

Эрлих обошел казарму и по вымощенной камнем дорожке двинулся к высокому зданию, где на трубе виднелся проржавевший, давно не действующий флюгер. Сейчас под дождем он жалобно скрипел, точно плакал.

«А были ли в Петрограде флюгеры?» — подумал Сигизмунд Ростиславович и не мог вспомнить: с каждым годом прошлое убегало от него все дальше.

— Здравия желаем!

Мимо, разбивая сапогами лужи, пробежали курсанты, одетые в красноармейские шинели, в ботинках с обмотками. Не было лишь петлиц со знаками отличия и звездочек на шапках.

«Пусть привыкают к ношению той формы, в какой им придется работать, — предложил полковнику Гросскурту старший инструктор школы «Валли». — И еще считаю необходимым, чтобы курсанты обращались друг к другу со словом «товарищ».

Предложение Эрлиха руководством «Валли» было принято, как были приняты и другие не менее ценные советы по подготовке курсантов к засылке за линию фронта.

Эрлих проводил взглядом группу. Захотелось подстегнуть курсантов, и Эрлих уже собрался прикрикнуть на них, когда из здания радиостанции выбежал обер-лейтенант Гюнтер Зейдлиц.

Он был без плаща и растерянно оглядывался по сторонам, словно искал кого-то.

Эрлих недолюбливал и сторонился Гюнтера. Племянник командира корпуса генерала фон Зейдлица, обер-лейтенант был переведен в «Валли» стараниями дядюшки и руководил функабвером, хотя ничего не смыслил в радиотехнике.

— Полковник у себя? — увидев Эрлиха, спросил Гюнтер.

— Да, — ответил Сигизмунд Ростиславович и кивнул в сторону главного корпуса.

Забыв поблагодарить и не обращая внимания на непрекращающийся дождь, Гюнтер поспешил к полковнику.

«Произошло что-то из ряда вон выходящее», — понял Эрлих и вернулся в казарму, где занимал отдельную комнату с широким окном, выходящим на строевой плац. Заперев дверь, он нажал кнопку на лампе-ночнике, и в комнате послышался приглушенный кашель. Следом звякнул стакан.

«Сейчас войдет Гюнтер», — подумал Эрлих и не ошибся. Из вмонтированного в лампу подслушивающего устройства раздался голос обер-лейтенанта, который пришел с докладом к полковнику Гросскурту:

— Они заглушили нашу передачу, господин полковник! А затем вышли в эфир сами! Вы можете прослушать контрольную запись!

— Поменьше эмоций, Зейдлиц. Поберегите нервы. Когда это произошло?

— Только что, буквально несколько минут назад! Пеленгаторы засекли местонахождение русской радиостанции. Это Нижняя Волга, точнее Сталинград! Значит, им известно, что Хорек находится в Сталинграде!

— Текст русской передачи с вами?

— Да, экселенц! Русские шлют Хорьку связника. Передали пароль, место и время встречи. И все от нашего имени! Если Хорек клюнет на приманку, он погиб!

— Я просил вас…

— Если бы у нас был дополнительный сеанс, мы бы предупредили Хорька о провокации русской контрразведки! Но Хорек слушает нас лишь по пятницам, а встреча намечена на воскресенье. Если бы резидент имел возможность сам выйти на связь…

— К чему ваши «если»?! Давайте разложим, как говорится, все по полкам. Итак, Хорек принял в эфире приказ русской контрразведки встретить связника и считает, что это связник абвера. Предостеречь его от необдуманного шага мы не в силах: слишком мало осталось времени… Хотя… Кто из наших людей специализируется на ночных прыжках?

— Швидченко, Опперман, Эрлих.

— Эрлих не в счет. Он еще нужен здесь. Швидченко… Больше всего боится вновь оказаться среди русских. А трусливый агент — плохой агент. Опперман…

— Он жил в Энгельсе, под Саратовом. В совершенстве владеет языком. За десять лет членства в «Народном союзе немцев, проживающих за границей рейха», досконально изучил обычаи своей бывшей родины.

— Предположим, мы выбрали Оппермана. Находчив, смел, оперативен, чего нельзя сказать о Швидченко. Но времени все равно слишком мало! Если даже Опперман будет благополучно сброшен сегодня ночью, успеет ли он к воскресенью добраться до Сталинграда и явиться на встречу с Хорьком?

— Вы хотите…

— Да, я хочу опередить русскую контрразведку. Иного пути для сохранения нашего резидента в Сталинграде не вижу. Такого шага с нашей стороны русские не ожидают. Опперман предупредит Хорька о затеянной с ним игре. Через двадцать пять минут Опперман должен быть у меня! Только бы он не опоздал и успел добраться до Сталинграда!

Последнюю фразу полковник Гросскурт произнес уже после того, как Гюнтер Зейдлиц покинул его кабинет, и Эрлих выключил подслушивающее устройство.

12

На большак Вилли Опперман вышел в воскресенье рано утром. Позади остался затяжной прыжок беззвездной ночью, приземление на изрытую пашню, долгий путь по бездорожью.

До города было меньше двадцати километров, и Опперман успокоил себя, что времени, оставшегося до встречи Хорька с ложным связником, ему вполне хватит.

Он стоял на обочине дороги и прислушивался, надеясь в верещании сверчков и гуле телефонных проводов под ветром уловить звук автомобильного мотора.

На светлеющем небе меркли звезды, когда из-за бугра появился грузовик с расшатанными бортами.

Лишь оказавшись в кабине рядом сводителем, Опперман успокоился: впереди дорога, несколько часов соседства с малоразговорчивым молодым водителем «полуторки» и Сталинград, где легко затеряться среди эвакуированных.

«Отчего он меня ни о чем не спрашивает? — размышлял Опперман, косясь на водителя. — Вот уже час как словно воды в рот набрал. Другой бы порасспросил, откуда я, куда путь держу, а он ни слова…»

Парень за рулем сосредоточенно смотрел вперед и изредка сплевывал в открытое окно кабины.

«Повезло с попутным транспортом, и с водителем тоже…» — решил Опперман и приказал себе задремать. Расслабился, положил голову на липкую и скользкую спинку кожаного сиденья и закрыл глаза. Вызов к Гросскурту, его короткая инструкция, полет за линию фронта — все было неожиданным, хотя Вилли знал, что в штабе «Валли» курсантов могут отправить на задание каждую минуту.

— Отчего в семнадцать лет не берут в армию?

Опперман вздрогнул:

— А тебе это к чему?

— Надо, — буркнул водитель. — Что восемнадцать призывной возраст, это понятно. Но должны ведь поправку сделать на тяжелый момент и войти в положение. Пошел записываться, а они полный отказ. Дескать, год не подошел к призыву, обожди чуток и подрасти…

— Я могу замолвить словечко в райкомиссариате. Есть у меня там знакомые, — пообещал Опперман. — Ждать, выходит, не желаешь?

Водитель покачал головой.

— И то верно. Пока дождешься, когда начнут призывать твой год, — войне конец придет. И не успеешь героем стать и потом орденами перед девчатами хвалиться.

— Я не об орденах пекусь, — отрезал парень. — В армию мне надо заместо бати.

И он снова нахмурил выцветшие брови.

Когда до города оставались считанные километры и впереди в пыльном мареве показались трубы заводов, Опперман попросил остановить машину. Парень послушно затормозил, и Опперман спрыгнул на дорогу.

— Закуривай! — предложил Вилли, протягивая портсигар.

— Да я… — помялся водитель и несмело взял папироску.

— Некурящий? — засмеялся Опперман. — Начни дымить — сразу повзрослеешь! — Он чиркнул зажигалкой и, дождавшись, когда водитель неумело сделает несколько затяжек, прислонился к борту грузовика. — От табака голос густеет. Не хриплым становится, а именно густеет. Заговоришь с комиссаром и за восемнадцатилетнего сойдешь…

Опперман говорил, не спуская внимательного взгляда с парня. Когда же молодой водитель пошатнулся, выронив папиросу, и начал хватать ртом воздух, подхватил его и оттащил в кювет.

«Так будет лучше, — подумал Вилли, опуская парня в ржавую лужу. — Никому не проговорится, что кого-то довез до города».

Он вернулся к машине, поднял с земли и спрятал в карман недокуренную папиросу. Затем сел за руль и включил газ.

13

Антон не сразу подошел к человеку с саквояжем в привокзальном сквере. Вначале Селезень покружил вокруг и, лишь удостоверившись, что все спокойно, опасаться нечего и некого, присел рядом на краешек скамейки.

Прошла минута, другая, но Антон не спрашивал о табаке.

Хозяин саквояжа никуда не спешил и вел себя так, словно на лавку у вокзала присел исключительно ради чтения газеты. И тогда Антон проговорил нужную фразу. А услышав правильный ответ, повел гостя на Дар-гору.

«На уголовника не смахивает, — размышлял на ходу Антон, косясь на хозяина саквояжа. — Хотя — как знать? — может, рядится в овечью шкуру, а сам наипервейший медвежатник… Видно, заметная и немалая фигура, коль встречу с ним так таинственно обставили…»

Николай Степанович Магура тоже присматривался к парню с удивительно открытым лицом и лихо выбивающимся из-под козырька фуражки чубом и думал, каким образом его удалось завербовать абверу, что толкнуло стать пособником врагов.

— Когда встречусь с Хорьком? — спросил Магура, оказавшись в доме на тихой улице.

— С кем? — удивился Антон. И майор понял, что парень впервые слышит кличку немецкого резидента.

— Передай своим, что мне срочно нужен Хорек. Только он.

Магура проговорил это, ничуть не надеясь, что парень выполнит поручение. Что ж, остается запастись терпением и ждать, когда Хорек соизволит вылезти из своей поры и решится на встречу со «связником».

Майор попробовал разговорить парня, расспросить его о месте рождения и занятиях до войны, но Антон стал неумело уходить от ответов.

— Может, с дороги отдохнуть желаете? — спросил Антон и с хитрецой добавил: — Устали небось, пока до Сталинграда добирались. Путь-то неблизкий.

— Можно и отдохнуть, — согласился Николай Степанович.

— Так ложитесь. Я мешать не буду.

«Надо уснуть», — приказал себе Магура.

Он прилег на топчан, отвернулся к дощатой стене, где висел коврик, и, еще раз повторив про себя «спать!», закрыл глаза…


Проснулся он от слепящего, бьющего ему прямо в глаза луча.

Николай Степанович прикрыл глаза ладонью и попросил:

— Уберите свет!

Луч электрического фонарика дрогнул и начал ощупывать Магуру, словно обыскивал его.

— Шутки неуместны! — рассерженно сказал майор и опустил с топчана на пол ноги.

— Говорили, что Хорек вам нужен. Так я от него буду. Вроде адъютанта или доверенного.

Фонарик лег на угол письменного стола, и луч уперся в потолок.

— Что известно про экипаж «юнкерса»? — спросил Магура. — У вас было достаточно времени, чтобы подготовить ответ.

— Э-э, — протянул Непейвода. — Так не пойдет! Не вы нас допрашивать будете, а мы! Рассказывайте, как на духу, откуда прибыли и от кого.

Магура застегнул ворот рубашки, поискал на ощупь на полу ботинки.

— Если вам что-нибудь говорит название «Валли» и фамилия Гросскурт, то поймете, откуда я и от кого прибыл.

— Этого мало. Требуются подробности.

— Беседовать согласен лишь с Хорьком и с глазу на глаз.

— Хватит увиливать, гражданин хороший! Отчего оружие заимели советского образца? Или получше не смогли получить? — Непейвода подкинул на ладони револьвер, который минуту назад лежал у Магуры в кармане пиджака. — Хорошая штучка, но «парабеллум» лучше: точнее навзлет бьет, и шума от него меньше. — Непейвода оттянул затвор и прицелился в майора: — Желаете глаза завязать, чтоб коленки не дрожали? Или спиной к стене станете? В затылок и мне сподручнее будет стрелять, и вам спокойнее на тот свет уходить.

— Мое начальство лишается большого удовольствия, не присутствуя сейчас на вашем допросе, — сказали из-за спины Непейводы. — В НКВД недооценили службу Канариса, когда решили выйти на Хорька и подослали к нему вас. Неужели рассчитывали, что абвер оставит в беде своего резидента?

— С кем имею честь беседовать? — спросил майор человека за спиной Непейводы.

— Могу представиться: Вилли Опперман, личный уполномоченный полковника Гросскурта. Удивлены? И напрасно. Я ничем не рискую: вместе с вами в могилу уйдут и эти сведения.

— Вы утверждаете, что присланы полковником Гросскуртом?

— Да, чтобы предотвратить затеянную НКВД провокацию, спасти нашего резидента и всю его группу, а вас вывести на чистую воду.

— И вам поверили? — усмехнулся Магура. — Поверили одному вашему голословному утверждению?

Опперман решительно отстранил Непейводу и шагнул к топчану:

— Что вы этим хотите сказать?

— Ведь кто-то из нас лжет. Два связника — слишком много. Насколько я понял, нас столкнули, чтобы выявить провокатора, или, точнее, чтобы он сам себя выдал при беседе.

Единственно верным сейчас решением было захватить инициативу.

Нельзя защищаться, надо переходить в наступление. И, не давая Опперману вставить слово, Николай Степанович продолжал:

— Чем, кроме голословного утверждения, вы можете доказать свою принадлежность к абверу? Удостоверения сотрудника службы Канариса при вас, конечно, нет, хотя русской контрразведке ничего не стоило снабдить своего человека такой «липой». Скажете, что знаете пароль? Но он был передан в эфир, а русские расшифровали передачу. Начнете утверждать, что дошли до Хорька, и это снимает с вас всяческие подозрения? Но кто вас привел к резиденту?

— Меня не надо было приводить! — перебил Опперман. — Я знаю адрес явки.

— Не считайте, что абвер населен олухами, — покачал головой Магура. — Полковник Гросскурт не стал бы рисковать своим ценнейшим агентом в Сталинграде. Связник мог провалиться при переходе линии фронта и на допросе выдать местонахождение Хорька, поэтому ему лучше не знать адрес резидента.

За стеной раздался приглушенный кашель, и Непейвода, как по сигналу, ринулся в соседнюю комнату. Пропадал он там считанные минуты и, когда вновь появился перед стоящими друг против, друга Магурой и Опперманом, грубо сказал:

— Мы не верим вам обоим, граждане! И сейчас запросим штаб «Валли». Не пройдет и пяти минут, как будет абсолютно ясно, кто из вас двоих врет и подкапывается под нас!

— Опять неуместные шуточки! — заметил Николай Степанович. — Запросить «Валли» вы не можете при всем своем желании.

— Это почему же? — удивился Непейвода.

— А потому, что у Хорька лишь односторонняя связь с Густавом, как была до войны односторонняя связь с господином Эрнстом Кестрингом. Кстати, герр Кестринг просил передать Хорьку, что последняя их встреча в Сталинграде не состоялась из-за непредвиденных, не зависящих от самого Кестринга обстоятельств.

В соседней комнате снова послышался кашель. И Магура понял, что это вновь вызывают Непейводу для передачи ему очередного указания. Но кто находится за стеной? Кто направляет Непейводу? Уж не сам ли Хорек, не желающий лично появляться перед связниками и ждущий, когда один из них — подставной — чем-либо выдаст себя? Надо убедить Хорька, что Опперман, явившийся так же с паролем, подослан и поэтому верить ему нельзя, иначе будет раскрыта и прекратит свое существование вся группа, вся агентурная сеть, и Хорек в первую очередь.

Непейвода вернулся быстро, продолжая сжимать в руке револьвер.

— Вы хотите сказать… — несмело начал Опперман.

Он был ошарашен всем услышанным. Обвинения, притом необоснованные, так и сыпались на него, и Вилли не мог опровергнуть ни одного. Когда же русский контрразведчик вспомнил какого-то неизвестного Кестринга, Опперман понял, что еще немного и он окончательно будет загнан в тупик.

— Отчего не пришли к вокзалу? — Вопрос Непейводы относился к Опперману.

— Я знал, что советская контрразведка назначила Хорьку встречу, — процедил Опперман. — Поэтому был вынужден прийти к вам. Я должен был помешать встрече Хорька с ложным связником.

— Между прочим своих агентов в «Валли» готовят куда основательнее, нежели в советской разведке, — добавил Николай Степанович. — Настоящий связник, в отличие от подставного, имел бы строгое указание ни в коем случае — даже если ему грозил провал — не идти на квартиру резидента. Вы же, рассчитывая на нашу доверчивость и наивность, собрались войти в доверие к Хорьку и затем накрыть всю агентурную сеть. Должен польстить: вам многое удалось, теперь вы знаете не только Хорька, но и его людей. Й стоит вам выбраться из этого дома, как все мы, несомненно, будем схвачены.

— Ну нет! — выдохнул Непейвода и, прежде чем Вилли успел оглянуться или отпрянуть, обрушил на его голову рукоятку револьвера. Опперман с грохотом свалился на пол, растянувшись у ног Магуры и Непейводы.

— А говорили, что от русского оружия шума много, — заметил Николай Степанович.

— Так я ж курок не спустил! А рука так и чесалась пристрелить гада, — Непейвода брезгливо сплюнул. — И ведь вначале поверил! В душу, вражина, влез. Все так складно расписал, будто он от полковника прибыл, а вы, извиняюсь, подкоп под нас замыслили. Хотел без разговора с вами кончить, но Хорек умней оказался. Как только я к нему примчался — приказал проверить по всей строгости. И еще очную ставку вам устроить, вроде как стравить.

Магура шагнул к двери в соседнюю комнату, но Непейвода загородил путь:

— Туда нельзя!

— Мне нужен Хорек.

— Обождать придется. Время не пришло вам встретиться.

— Снова не верите?

— Отложить приказано свиданьице до лучших времен, — ушел от ответа Непейвода. — Все, что надо, я передавать буду. Слово в слово. Так что через меня с Хорьком балакать можете. Это когда его рядом не будет. А сейчас прямо говорите, потому как он здесь и слышит вас.

Николай Степанович посмотрел на незатворенную дверь:

— Мы избежали провала. Пока избежали. Но русская контрразведка подбирается к группе. Поэтому необходимо сменить адрес явки, иначе ставится под удар Хорек.

— Там Хорька отродясь не было и нет. Ко мне вражина приходил, а уж я за Хорьком сбегал, — торопливо объяснил Непейвода. — Так что НКВД только мою квартиру знает. Но я туда больше ни ногой. А где проживает Хорек — про это ни ваш абвер, ни тем более советские не ведают. Какое указание привезли?

— Приказано активизироваться. Недолог час, когда войска «третьего рейха» вступят в этот город, точнее в его развалины.

— Это как? — не понял Непейвода.

— Асы люфтваффе сотрут с лица земли Сталинград! — Магура произнес это напыщенно, словно повторял чужие слова. — Еще в июне прошлого года фюрер сказал, что война с Советским Союзом — это вход в темную, незнакомую комнату, где неизвестно, что за дверью. Наша задача узнать, что скрывается за этой дверью, а затем уничтожить и дверь и все, что находится за ней! — Магура переступил Оппермана и придвинулся к Непейводе: — Верните оружие. Без него, признаюсь, чувствую себя словно раздетым.

Непейвода с готовностью протянул револьвер.

— Не ждите утра, чтоб избавиться от опасной улики, — посоветовал майор.

Непейвода послушно схватил Оппермана за ноги и поволок к выходу. А вернувшись, доложил:

— У забора свалил. Пусть пока там полежит, авось никто на такое добро не позарится! Попозже сволоку в овраг.

— Документы не забудьте забрать, — напомнил Магура.

— Уже, — Непейвода положил на край стола бумажник с револьвером. — Ободрал словно липку!

— Мне оставаться здесь?

Непейвода кивнул и принялся изучать содержимое бумажника Оппермана. Достал пачку денег и, причмокнув, спрятал в карман. Перелистал и отбросил документы. Револьвер оценивающе подкинул на ладони и засунул себе за пояс.

— Отсыпайтесь. А за то, что разбудить пришлось, извинения просим. Напоследок чуток отвернитесь.

Непейвода погасил фонарик. Магуру обступил мрак, и в этом мраке почти неслышно из соседней комнаты вышел Хорек.

14

Дежурный по областному управлению НКВД услышал в телефонной трубке приглушенный голос:

— Передайте лично товарищу Зотову: завтра в восемнадцать в зоопарке собирается группа Хорька. Сам Хорек остается в норе. Все.

— Принял! — Сказал дежурный, и в трубке раздались прерывистые гудки…


Посетители зоопарка протягивали слонихе ветки с листочками, и Нелли тянулась хоботом к угощению, которое было вкуснее приевшегося за зиму сена.

Шла весна, и соскучившись в тесном слоновнике по солнцу, Нелли грелась под еще нежаркими лучами, обсыпала себя песком и не подозревала, что жить ей осталось совсем немного, что наступит 23 августа — страшный для сталинградцев день, на город совершат налет сотни вражеских самолетов, и целый ряд фугасных бомб упадет на городской зоопарк. Напуганная грохотом и пожарищем, Нелли затрубит, а затем вырвется на свободу, побежит среди развалин и стелющегося над ними едкого дыма в сторону Комсомольского сквера, где ее настигнет очередная фугасная бомба… Случится все это спустя четыре месяца. А пока Нелли доверчиво брала из рук людей ветки и нежилась под солнцем.

Неподалеку от слоновника, под старым тополем, в стороне от людской толчеи Магура развернул газету. Не прошло и несколько минут, как к нему подошли шесть человек. В зоопарк их привел Непейвода. Удостоверившись, что вокруг спокойно, он втоптал в землю окурок и подвел агентов к Магуре.

— Стало быть, это и есть тот гражданин, что с указанием прибыл. Оттуда прибыл, — при слове «оттуда» Непейвода закатил к поднебесью глаза.

Магура оглядел столпившихся вокруг него агентов абвера, которые молча и сосредоточенно дымили самокрутками, и подумал, что отпускать их надо по одному. Иначе товарищам из управления, затерявшимся среди посетителей зоопарка, будет сложно проследить за каждым.

— Хватит прохлаждаться, настало время переходить к активной борьбе, — понизив голос, заговорил Николай Степанович, продолжая держать газету раскрытой. — Инструкции будете получать по старым каналам. Я собрал вас лишь затем, чтобы удостовериться в наличии боеспособной группы.

— Еще людишки имеются, — поспешил доложить Непейвода. — Только один приболел, а другой на переправе в Бобылях вкалывает. Вроде мобилизован.

— Не много, — покачал головой Магура. — Насколько мне известно, вас было заслано гораздо больше. К тому же каждому вменялось действовать не в одиночку, привлекать к работе других.

— Не все до города добрались, — виновато заметил Непейвода. — Кое-кто по пути затерялся. А один, уже в городе, струсил и решил на попятную пойти. Зато все, кто здесь, верные люди. Как на себя положиться можно. За каждым определенный район и объект закреплены. Так что весь город у нас под наблюдением.


Антон топтался у входа в зоопарк.

Он проводил взглядом Непейводу (тот прошел мимо и словно не заметил Антона), затем начал украдкой следить за постовым милиционером, прохаживающимся возле окошечка кассы, и, не зная, как убить время, прятал в кулак зевоту.

Мимо шли люди, большинство с детьми. Дети торопили родителей, тянули их к воротам, за которыми раздавался звериный рык. И Антону тоже захотелось зайти — прежде-то животных не приходилось видеть, но, вспомнив строгий приказ Непейводы смотреть в оба, он остался у забора, где висел транспарант с нарисованным на нем громадным, распахнувшим пасть бегемотом.

Антон смотрел на проходящих мимо людей, пожевывал мундштук папиросы и вновь — в который раз! — поругивал себя за то, что поддался на уговоры бывшего тюремного соседа и остался в Сталинграде. Изволь теперь выполнять приказы-поручения, быть пешкой в чьей-то игре!

В толпе у кассы мелькнула черная шляпка с короткой вуалью.

«Хозяйка? Неужели и Гликерии Викентьевне на зверей вздумалось посмотреть?»

Антон привстал на цыпочки, чтобы получше рассмотреть, но спины людей закрыли от него кассу и очередь возле нее. И Антон решил, что ему просто-напросто показалось. Мало ли кто еще носит черные шляпки?

Было уже около семи вечера, когда Антон вновь увидел Непейводу. Бывший сосед по камере вышел из зоопарка и двинулся к остановке трамвая. Следом показался гость, которого Антон встречал воскресным днем в сквере у вокзала. И Селезень понял, что ему можно возвращаться домой, что дело, которое проворачивал Непейвода среди клеток со зверями, закончилось благополучно.

15

Очередная сводка Совинформбюро была неутешительной: враг стоял на подступах к Севастополю, продолжал наступление в районе Нижнего Дона, совершил налет на Астрахань, Красная Армия вела ожесточенные бои на всех фронтах…

«Спешат выйти к кубанскому хлебу и кавказской нефти, — подумал Магура, вслушиваясь в сообщение Левитана. — Не сегодня-завтра нужно ожидать массированный налет на Сталинград. Одиночные самолеты противника выполняли лишь разведывательные функции, проверялась подготовка нашей ПВО к отражению удара…»

Подходила к концу неделя, как Магура находился в логове врага. Время неумолимо приближало развязку, и майор все чаше перебирал возможные варианты начавшейся операции.

Без наводки на оборонные объекты города немцы не бросят на Сталинград эскадрильи бомбардировщиков. Люфтваффе и ее шеф должны иметь полную гарантию, что бомбы будут сброшены туда, куда им положено упасть, и надеются на сигнальщиков. Пятеро из них уже известны и будут взяты при первом же налете. Невыявленными остаются те, о ком Непейвода мимоходом упомянул в зоопарке. Их, правда, единицы, но каждый может нанести городу непоправимый урон. Значит, с помощью Непейводы необходимо познакомиться и с ними, притом как можно скорее, и тогда все пути приведут к резиденту. Но можно ли надеяться, что Непейвода выдаст Хорька после своего ареста? Или же начнет юлить, отрицать свое знакомство и сотрудничество с Хорьком, чем затянет полный разгром вражеской агентуры? Все это станет известно после ареста группы ракетчиков, а до ареста остаются считанные дни…


До завершения операции оставались не дни, а часы. Первому об этом стало известно Хорьку и отделу радиоперехватов и дешифровки областного управления НКВД.

От Хорька известие перешло к Непейводе, и уже тот поспешил прийти с ним к Николаю Степановичу.

— Сегодня увидите всех наших в деле. А то, чувствую, сомнение вас одолевает, дескать, не шибко надежный народ подобрался.

— Когда точнее? — спросил Магура.

— Сразу после полуночи. Приказано, чтоб были готовы к этому времени. Немцы страсть как точность уважают. Раз передали, что после полуночи на город налетят — значит, минута в минуту над Сталинградом будут. — Непейвода сел на топчан и вытянул ноги, загородив ими чуть ли не всю комнату. — Никакая светомаскировка не поможет. Высветим город — будет как на ладони.

— Не город высвечивать надо, а заводы и военные объекты, — напомнил Магура.

— Это понятно, — кивнул Непейвода. — Первым делом ГРЭС, за ней тракторный, вокзал и «Баррикады». Еще суда на Волге да оборонительные сооружения в Бекетовке.

— И Хорек сигналить будет? — словно между прочим поинтересовался майор.

— Не, — мотнул головой Непейвода. — Не его рук дело ракетами стрелять. Мы вроде оркестра, а он, значит, за дирижера. Сам так назвался. Следить за работой будет издали, в холодке и тенечке, чтоб посторонние напрасно глаза на него не пялили: не уважает он мельтешить.

— Я лишь видел ваших людей, но почти ничего о них не знаю.

— А чего про них знать? Разными путями к нам пристали. Кое-кто, вроде меня, до войны в тюряге сидел, да немцы освободили и к делу пристроили. Другие с Украины от ихнего гетмана Бендеры. А есть такие, что из белой армии, кто по Европам долго мыкался и наконец своего часа дождался. Имеются и из пленных.

— Довольно пестрая, скажу вам, компания подобралась.

— Точно, — согласился Непейвода. — Даже слишком пестрая: в клеточку, в полосочку и цветочки! Как ситец, в который девки наряжаются! — Развалившись на топчане, он, отчаянно фальшивя, затянул:

Тюрьма, тюрьма! Твои оковы,
Твои железные замки,
Твои решетки и засовы,
И часовые, и штыки!..
«Недосидел и по тюрьме скучает!» — усмехнулся Николай Степанович.

— Эх, гитару бы мне сейчас, сестричку семиструнную! Уж я бы вдарил — аж слезой прошибло! Такие песни знаю, что любого проберут. Немцы и те заслушивались, хотя слов не понимали. Бывало, потянет меня на песню, возьму гитару, а Глобке — был там один с такой фамилией, сам рыжий и нос весь в конопушках, — говорит: «Вилли (это он так мое имя переиначил), песню давай!» Ну я и рад стараться!

Глаза у Непейводы увлажнились. По всему было видно, что воспоминания растрогали его, и, продолжая полулежать на топчане, он вновь запел:

Мы ушли от проклятой погони!
Перестань, мое сердце, дрожать!
Нас не выдадут черные кони,
Вороных никому не догнать!
Помолчал, мечтательно глядя в потолок, и сознался:

— Жаль, Селезня нет, вот у кого голос так голос! Заслушаетесь! Вовремя я его к рукам прибрал, не то бы пропал человек! Теперь во где у меня сидит! — Непейвода сжал кулак. — Со всеми потрохами тут! Хорек наказал его в деле проверить, боится, как бы в сторону, как иные, не вильнул. А я полное ручательство за Селезня дал! Верный, сказал, человек, свой в доску, на попятную не пойдет. — Непейвода расправил плечи и, отогнув рукав пиджака, взглянул на часы: — Пора. Пока за Антоном схожу, пока до места с ним дойдем — в самый раз будет. Если желаете нас в работе посмотреть, милости прошу.


Ночь над Сталинградом была беззвездной и безлунной. Отсутствие света в окнах, погашенные фонари на улицах делали ее еще темнее.

— Как по заказу. Хоть глаз выколи — ничего не видать! — хмыкнул Непейвода и посоветовал Магуре: — Вам лучше издали наблюдать, чтоб патрульных не остерегаться. Можно, конечно, и с чердака. Но советую подальше держаться: мало ли чего может случиться.

— Например? — спросил Николай Степанович.

— Ну, патруль на нас глаз положит. Это как ракетами стрельнем. Тогда придется чесать, пятками мелькать, не то загремим. Решайте, как вам будет лучше.

Насвистывая под нос незамысловатую мелодию, Непейвода ненадолго скрылся в одном из домов, чтобы вскоре выйти на улицу с Антоном.

— …Тю! — присвистнул Непейвода, не увидев у подъезда связника из-за линии фронта, и подумал, что тот хитер и осторожен.

— Забыл, что сейчас комендантский час? — напомнил Антон. — Загребут в такое время в комендатуру.

— Пусть другие патруля страшатся, — улыбнулся Непейвода. — Мне комендантский час нипочем, и ты его тоже не сильно бойся. Остановят, так пропуска покажем. С подписью самого коменданта! Потопали.

Они двинулись по безлюдной улице, не замечая, что следом за ними идет Магура.

Наконец Непейвода остановился, задрал голову и посмотрел на высившийся перед ними пятиэтажный дом с заклеенными окнами.

— Еще чуть-чуть, и на месте будем.

Они поднялись на пятый этаж. У входа на чердак Непейвода повозился в двери отмычкой и открыл ее.

— Пригнись, не то шишку заработаешь, тут стропил много, — посоветовал он Антону и оглянулся, ожидая хоть сейчас увидеть связника.

Но в лестничном проеме никого не было. И Непейвода поглубже натянул на лоб фуражку, втянул голову в плечи и шагнул в глубину чердака, где от нагревшейся за день жестяной кровли стояла дурманящая духота. Лишь оказавшись у слухового окна, он распрямился, успокоенно вздохнул.

— Может, ты звезды меня считать привел? — съехидничал Антон. — Забыл, наверно, что нынче их нет. А больше тут делать нечего.

— Это не скажи, — не согласился Непейвода. — Делу нас предостаточно. Пяти минут не пройдет, как работать придется. И тебе и мне, в четыре руки. Вроде как музыканты это делают, когда одно пианино оседлают. — Он расстегнул пиджак и достал странной формы, ни разу прежде не виданный Антоном пистолет: — Гляди, как заряжать надо.

Переломив ствол, Непейвода вставил в пистолет патрон с картонной гильзой.

— Держи!

Антон поднял пистолет к глазам и увидел на его рукоятке несколько чужих, выбитых на металле букв.

— Первый раз, видно, в руках держишь? Ракетница это, самая настоящая. А с виду на игрушку похожа. Только этой игрушкой и убить при желании можно. Это если с близкого расстояния выстрелить. Но лучше по прямому назначению использовать. Так вернее.

Из-за невидимого горизонта донесся тихий, но с каждой минутой нарастающий гул. И тотчас пронзительно завыла сирена.

— Летят! — обрадовался Непейвода. — Хоть часы по ним проверяй, любят точность! Только бы город ночью не проскочили…

Он достал из кармана вторую ракетницу, зарядил ее и выстрелил в небо.

Лопнув где-то чуть ли не в поднебесье, ракета рассыпала вокруг огненные брызги, которые начали медленно опускаться, пока не погасли, оставив после себя белые дымовые дорожки.

— Как налетят — сразу стреляй, — приказал Непейвода. — На вокзал целься: там на путях нынче не протолкнешься — сколько составов набилось. А я на порт буду наводить.

Сирена выла не переставая, жалобно предупреждая весь город о приближающейся беде. С вокзала ей откликнулся гудок паровоза. Он поплыл над крышами и унесся к Волге, эхом отдаваясь в ее пологом берегу и теряясь на быстрине.

Когда первая эскадрилья люфтваффе оказалась над Сталинградом, Непейвода толкнул в бок Антона:

— Давай. Самое время!

«Пора», — решил Магура. Он стоял и прислушивался к голосам на крыше. Николай Степанович взвел курок револьвера и сделал несколько неслышных шагов к слуховому окну.

— Не возись! — донесся крик Непейводы. Он спешил и нервничал, так как гул самолетов уже был над самой головой. — Ну? — нетерпеливо повторил Непейвода. — Жми на курок!

— Гад ты! — прошептал Антон и, размахнувшись, ткнул кулаком в нерезкую во мраке скулу Непейводы, и тот покачнулся, ноги его заскользили по жести.

Не ожидая такой выходки от дружка, Непейвода собрался что-то сказать, но вторым ударом Антон выбил у него ракетницу и толкнул к самому краю крыши.

— Говоришь, убить этой игрушкой можно? Пробовал уже? Так я сейчас тоже попробую! Дураком был, что тебя слушался и вовремя не прибил!

«Молодец!» — похвалил парня Николай Степанович.

Теперь можно было не спешить с арестом Непейводы. Обезоруженный и готовый свалиться с крыши во двор, он был не опасен. А Антон, выбрав верное решение, мог оказаться незаменимым в дальнейших поисках Хорька. Лишь бы только не сделал промашку, не отступил…

— Фашистом стал? — сквозь зубы проговорил Антон и поднял ракетницу на уровень глаз.

За спиной у Непейводы был край крыши. Один лишь шаг, и, потеряв под ногами опору, он бы полетел в черный провал.

— А-а! — взвыл Непейвода, упал животом на покатую крышу, дернул Антона за ногу и, не давая ему подняться, пополз за выступ печной трубы.

— Гад! — крикнул Антон. Он приподнялся и, не раздумывая, нажал спусковой курок ракетницы.

Прочертив свой жутковатый след, ракета ударилась о трубу. При ее вспышке Антон, а следом и Магура увидели, как Непейвода ловко перепрыгнул на крышу соседнего дома.

— Не уйдешь! — прошептал Антон, забыв, что уже выстрелил, а больше ракет нет.

А Непейвода уходил все дальше: в темноте было слышно, как под его ногами гулко гремит кровля.

Антон пополз по листам железа, достиг слухового окна и чуть не столкнулся с Магурой.

— Не уйдет, — успокоил парня Николай Степанович и повторил: — Далеко не уйдет.

16

Давно умолк радиодиктор, предупредив всех сталинградцев о воздушной тревоге, давно попрятались в бомбоубежище соседи по дому, а Хорек продолжал пристально смотреть с балкона в небо и зябко ежился на ночной прохладе.

Он ждал. И дождался. Когда к городу приблизилось первое звено немецких бомбардировщиков, в небе вспыхнула ракета.

Вспышки ракет, а они взрывались в разных частях Сталинграда, разбрасывая вокруг себя огненные брызги, несказанно радовали Хорька. Даже когда со стороны вокзала послышались глухие взрывы, резидент не ушел в квартиру, продолжая сжимать посиневшими от напряжения пальцами перила балкона.

Хорек смотрел на зловещие зарева, прислушивался к разрывам бомб и думал о том недалеком времени, когда ему придется встретиться с Гросскуртом и доложить полковнику об успешном выполнении задания. Произойдет это, если судить по бомбардировке, довольно скоро. Под звуки победного марша в поверженный город вступит армия великой Германии, и Волга ляжет у ног доблестных воинов, с честью прошедших по дорогам Европы! Тогда можно будет проститься с кличкой и страхом, незримо сопутствующим все минувшие годы. Наконец-то состоится долгожданная поездка в Германию, на землю предков. Поездка была обещана за два года до начала войны, когда атташе германского посольства торжественно поздравил со вступлением в ряды «Союза немцев, проживающих за границей» и приказал переехать из Энгельса Саратовской области в Сталинград.

«Вы будете нужны рейху в Сталинграде, — сказал Кестринг. — Со мной связи не ищите. Я сам найду возможность встретиться с вами. Живите тихо, незаметно, не привлекая к себе внимания, и знайте, что фатерлянд и наш фюрер надеются на вас!»

Кестринг не солгал. Все минувшие годы атташе не забывал о существовании в Сталинграде верного национал-социалистской идее человека, чьи предки еще в восемнадцатом веке покинули Германию и обосновались в России. О себе Кестринг напомнил в первый месяц войны в зашифрованном письме, где сообщал о волне, диапазоне и времени передач станции «Густав», адресованных Хорьку. Сейчас, в сорок втором, он напомнил о себе вновь, прислав со связником привет.

Совсем близко от дома взорвалась фугасная бомба. Взрывная волна ударила в окна, и стекла в них жалобно зазвенели.

«Жаль, — Хорек привстал на цыпочки и за громадами домов увидел пожарище, — слишком мало людей вышло сегодня с ракетницами. Если не считать этого уголовника, то подавать самолетам сигналы должны шестеро. Так, по крайней мере, утверждал Непейвода. Можно ли ему до конца верить? Но иного выхода у меня нет, опираться, к сожалению, приходится на всякое отребье. Неужели в абвере не могли подобрать людей с более или менее чистой репутацией? Отчего почти вся присланная группа состоит из подонков?..»

Хорек смотрел на пламя, которое виднелось за домами, смотрел жадно, не в силах наглядеться и отвести взгляда от пожарища. И думал, что среди самолетов люфтваффе обязательно имеется один с аэрофотосъемочной аппаратурой. К утру в штабе военно-воздушных сил Германии проявят отснятую над Сталинградом пленку, отпечатают снимки и увидят, каковы результаты ночной бомбардировки города. И, понятно, вновь вспомнят о резиденте абвера и его людях, оказавших рейху неоценимую услугу в наводке бомбардировщиков.

Хорьку было невдомек, что специальные команды ПВО создали в оврагах за городом ложные очаги пожаров, которые отвлекли внимание немецких асов, что сотрудниками управления НКВД в эти минуты схвачены ракетчики и с помощью их ракетниц и системы сигналов чекисты наводят вражеские бомбардировщики на пустырь и прорезавшие Сталинград балки. В результате всех своевременно принятых мер в городе не пострадал ни один промышленный объект. Но всего этого германский резидент не знал и даже не подозревал…

На балконе Хорек простоял чуть ли не до утра, радуясь успехам своих ракетчиков, и лишь стук в дверь заставил его вернуться в квартиру и семенящей походкой пройти в прихожую…

17

Непейвода задыхался, но не позволял себе остановиться и хоть на короткий миг перевести дыхание. Он спешил, торопился подальше уйти от Антона, ругал себя на чем свет стоит за неосмотрительность, потерю ракетницы и со страхом думал о встрече с Хорьком. Как сознаться резиденту, что Антон, за которого он ручался головой, не только отказался выполнить приказ и стрелять, но еще чуть не угробил его — Непейводу? Разговор явно предстоит не из приятных. Остается одно: бежать подальше из города от мстительного, не прощающего малейшей ошибки Хорька…

Непейвода остановился, потер ушибленное колено:

«Домой сейчас нельзя — туда Антон мог рвануть. Хорошо, что деньжата и золотишко хранятся там, где никто не подозревает. Ни Антон, ни Хорек…»

Бросать в городе накопленные ценности и деньги Непейвода не собирался и направился скверами и проходными дворами к центру города.

«Интересно, как другие отстрелялись?» — еще подумал он и еле удержался на ногах, так как земля под ним дрогнула: за линией железной дороги взорвалась фугасная бомба, следом, где-то совсем рядом, захлебываясь, ударила зенитная пушка.

Небо, только что черное, осветили лучи прожекторов. Они сошлись, перекрестившись, и тут же разошлись, выискивая в вышине вражеские самолеты.

За первой фугаской грохнула вторая, земля загудела.

«Во дают! — в восторге подумал Непейвода, отряхивая с брюк песок. — Знать, другие постреляли свои ракеты! Выходит, нечего мне за свою шкуру дрожать. Встречу Хорька — скажу, что это моя работа! — Он снова обрел спокойствие и, если бы не ушиб колена, зашагал как прежде, чуть пританцовывая на ходу и посвистывая под нос. — За наводку деньжат отвалят: немцы слово крепко держат. Только дождаться надо, когда их армия в город вступит. Обещали летом Сталинград взять — сам Хорек про это хвалился…»

У порога квартиры Непейвода решил:

«Если спросит про Антона, то совру, что парень с крыши свалился. Или что-нибудь другое похитрее приплету. Отверчусь, чтоб Селезень грузом на мне не висел… Только врать надо с умом, а то засыплюсь».

Он постучал, как было условлено, три раза. Когда же дверь гостеприимно отворилась, поспешно шагнул через порог и тут же замер при виде сотрудника госбезопасности.

— Заждались, — сказал тот. — Думали, что до утра придется ждать.

Непейвода оглянулся: позади, заслонив собой дверь, в прихожей стоял лейтенант.

— Оружие?

Непейвода не шелохнулся, и лейтенанту пришлось обыскать ракетчика, забрать у него тугой бумажник с деньгами и документами.

— Придется еще подождать, — решил лейтенант. — Спешить некуда. Если хозяйка будет так добра и угостит чайком…

— Чаю? С великим удовольствием! Помогите только фитили в керосинке подрезать, а то спасу нет — и коптят, и коптят.

Непейвода повел головой и встретился с взглядом хозяйки квартиры.

Гликерия Викентьевна стояла, скрестив на животе руки, и улыбка на ее лице собрала морщины возле маленьких, удивительно живых старушечьих глаз.

— Знаете этого гражданина?

— Одну минутку… — заспешила Гликерия Викентьевна и, приглядевшись к Непейводе, призналась: — Да, он приходил к моему жильцу. Не скажу, как зовут и где проживает…

— Когда ждете жильца?

— Затрудняюсь ответить. Довольно неаккуратный, скажу вам, молодой человек. Приходит, когда вздумается. Хорошо, что отдала ему второй ключ, иначе пришлось бы постоянно отворять дверь.

— Часто этот гражданин к вашему жильцу приходил?

— Раза два, не больше.

«Открещивается старушенция! — со злостью подумал Непейвода и тут же обрадовался: — Правильно ответила! Нечего им знать, что я с беглым Селезнем якшался…»

18

Антон никак не мог прийти в себя:

— И как я этого гада сразу не раскусил? Песни пел сладкие, в дружки навязывался, а сам хуже фашиста и еще меня в свое паскудное дело собирался втравить! Вначале про грабежи плел, дескать, в такое, как сейчас, время раз плюнуть кассу магазина обчистить или сберкассу взять! Вокруг столько горя, а ему лишь бы карман набить, и все заботы! Жаль, не попал я в него и он голову себе не свернул!

Магура слушал Антона, скрывая улыбку. Николаю Степановичу захотелось похвалить парня, который сделал верный выбор, поступил смело и решительно.

— Как думаешь, куда он мог бежать?

— Только не к себе, на это у него ума хватит, — решил Антон. — Может, в хату, где меня вначале поселил на Дар-горе?

— Там его сейчас ждут, — сказал Николай Степанович. — Куда бы ты на его месте поспешил, где бы решил скрыться?

— Где? — переспросил Антон. — Ну, выбрал бы такое место, где бы себя в безопасности считал…

— И где бы никто не рассчитывал найти?

— Верно, — кивнул Антон и хлопнул себя по лбу: — Есть такая крыша! В самый раз по нему! Хозяйка знакомая — сам меня с ней свел! У нее, только у нее может переночевать. Думает, что я его сейчас по всему городу выискиваю и не скоро домой вернусь.

— Если он пошел к тебе на квартиру, то уже арестован.

Антон поубавил шаг и посмотрел на Магуру:

— Выходит, не только его хату под наблюдение взяли, а и ту, где я квартирую? Выходит, и меня брать собрались?

— Выходит, что так, — согласился Николай Степанович. — И обязательно бы взяли, если бы на крыше ты повел себя иначе, стал пособником врага.

— Это чтоб сигналы самолетам давал, заодно с вражиной, с гадом ползучим был? Не на такого напали! Я в жизни оступался — было такое, срок получил — тоже такая строка в биографии есть, но чтоб фашистам помогать город бомбами крушить и людей убивать — этого от Селезня никто и никогда не дождется!

Они уже подходили к дому, где с недавних пор снимал угол Антон, когда Николай Степанович спросил:

— Приходилось прежде слышать о Хорьке?

— Нет, — ответил Антон, заходя в подъезд. — А это кто такой?

— Есть такой в городе. Непейводу с его компанией направляет на всякие дела, вроде сегодняшнего.

— Стойте! — воскликнул Антон. — Слышать не слышал и видеть не видел, потому как глаза мне завязали. А вот рядом с ним был! Непейвода все по его приказам делает! И меня при нем прощупывал, а потом приемник чинить попросил!

— Как думаешь, долго ли станет Непейвода отпираться от знакомства с Хорьком?

— Не! — поспешно ответил Антон. — Тотчас все выложит. Такие, как он, за свою шкуру страсть как боятся.

На третьем этаже он открыл своим ключом дверь и первым шагнул в квартиру.

— Вот он, гад ползучий!

Антон рванулся к Непейводе и занес над ним ракетницу, но оказавшийся рядом лейтенант госбезопасности перехватил руку и крепко, словно она попала в тиски, сжал. Селезень охнул и выпустил ракетницу.

— Боже! — вскрикнула Гликерия Викентьевна. — Не делайте ему больно! Умоляю! Я этого не перенесу!

— Отставить! — приказал Магура.

Лейтенант послушно отпустил Антона.

— Вы не успели исполнить свой песенный репертуар, — сказал Николай Степанович, шагнув к убравшему голову в плечи Непейводе. — Боюсь, что вам теперь будет уже не до песен, — и приказал арестованному: — Следуйте!

Из-под приспущенных век Непейвода мельком посмотрел на Гликерию Викентьевну, перевел взгляд на Антона и до боли сжал зубы. Затем, не поднимая головы, шагнул за порог.

— Господи! — вздохнула хозяйка. Все это время Гликерия Викентьевна стояла на пороге кухни, испуганно моргая ресницами. — И чего только на свете делается? Никогда бы не подумала, что это жулик. Доверяй потом людям, пускай их в дом!

— Это не жулик, — заметил Николай Степанович. — Это враг, притом отъявленный.

Старушка всплеснула руками и начала истово креститься.

— И мне идти? — угрюмо спросил майора Антон.

— Придется, — сказал Магура. — Без твоей помощи Непейвода, — Николай Степанович кивнул на дверь, куда скрылись арестованный и конвоирующие его сотрудники госбезопасности, — может надолго прикусить язык, а Хорек тем временем исчезнет, уползет в свою нору и начнет формировать новые диверсионные группы.

— Хитрая бестия, — вздохнул Антон. — Один Непейвода его в лицо знает, и где проживает тоже. Да только юлить эта вражина будет, дескать, «я не я, и хата не моя!» И тогда этого Хорька упустили.

— Поэтому и необходима твоя помощь при первом допросе.

Николай Степанович распахнул дверь и напрощанье успокоил хозяйку:

— Запирайтесь и спите спокойно: никто вас больше не побеспокоит.

Майор отворил дверь, собираясь покинуть квартиру учительницы музыки, но Антон вдруг резко обернулся, и сказал:

— Погодите!

Он шагнул к вешалке, где висели пальто, плащ, зонтик, и зажмурившись провел рукой по плащу.

— Был я здесь! До того, как с жильем устроился. Непейвода сюда слепым привел и слепым увел. Сколько раз потом тут толкался, а на ум не приходило, что я здесь уже бывал и приемник чинил!

Антон потер лоб и вспомнил, как его приводил сюда Непейвода, как оставлял одного в прихожей у вешалки. Все в памяти прояснилось, стало четким.

Чтобы удостовериться в своей правоте и доказать майору, что говорит чистую правду и не ошибся, Антон залез в карман плаща, нащупал прореху и достал из-под подкладки пуговицу.

— Вот! Точно был здесь!

Как это он раньше не обратил внимания на мелочи, которые помогли сейчас вспомнить свое первое посещение квартиры немецкого резидента и починку приемника?

Антон посмотрел, сощурившись, на Гликерию Викентьевну и усмехнулся:

— А сама чуть ли не под святую рядилась. Выходит, не слишком-то божья старушка! Тихоню из себя строила, а на деле вражина вражиной! Может, покажете, госпожа Хорек, где свой приемничек прячете?

Гликерия Викентьевна продолжала стоять, бессильно опустив руки в синих прожилках вен. Когда же Антон наклонился, чтобы заглянуть в ее маленькие, ставшие узкими и злыми глаза, она отшатнулась:

— Ненавижу! Будьте вы все прокляты! — и, сжавшись, отчего стала меньше ростом, прошептала: — Дас ист шлюсс!

Командиру корпуса

народного ополчения

Зименкову И. В.


Областное управление НКВД ходатайствует о принятии в народное ополчение города Сталинграда, с зачислением на все виды довольствия, тов. Свиридова Антона Кузьмича, 1924 года рождения, беспартийного.

Раскодированный текст радиопередачи от 2 апреля 1942 г. 18.00
Благодарим всю группу Хорька за успешную работу по наводке нашей авиации. Ждите нового налета 4-го в то же время. К вам в подкрепление 2.4 в 22.30 в районе станции Гумрак будут сброшены пятеро. Организуйте встречу. Пароль тот же.

Г у с т а в
Всего в районе Сталинграда за время его обороны только территориальными органами НКВД было схвачено и разоблачено более двухсот пятидесяти шпионов, диверсантов и террористов. Они были посланы с целью сигнализации противнику о действиях советских войск. Столкнувшись с тем фактом, что почти все вражеские лазутчики, диверсанты и агенты проходили специальную подготовку в варшавской или полтавской разведшколах, мы, естественно, заинтересовались этими гнездами шпионажа.

А.  В о р о н и н, начальник Сталинградского областного управления НКВД

ЧАСТЬ III

1

Боясь простудиться, фон Шедлих решил не выходить под гуляющие на летном поле резкие порывы ветра. Пусть приказ требует проводить группу до трапа самолета, дождаться, когда неповоротливый на земле «Юнкерс-88» вырулит на взлетную площадку и поднимется в воздух, он не станет рисковать здоровьем. Ведь при такой, как сегодня, погоде легко подхватить насморк, ангину или воспаление легких…

Фон Шедлих присел к столу и еще раз просмотрел документы.

В подгруппе абвера «I-Г» (что расшифровывалось, как «гехаймшрифтен» — тайнопись) изрядно потрудились. Даже при пристальном рассмотрении печатей, штампов и подписей придраться в документах было не к чему.

«Чисто работают, — подумал фон Шедлих. — С такими документами можно легализоваться даже в самой Москве, под боком у НКВД, и устроиться работать на любом русском оборонном объекте. Хотя… Спокойнее — и для нас и для агентов, — когда бланки неподдельные. Отчего не запросили спецкоманду, которая занимается сбором советских документов у пленных и убитых?

Он перетасовал, как перед игрой в скат, документы.

Сверху лег военный билет на имя Басаргина Павла Сергеевича, 1888 года рождения, полкового комиссара, раненного под Ростовом и после пребывания в госпитале направляющегося к родственникам в Гурьев. Тут же была вырезка из газеты «Красная звезда» с текстом Указа Президиума Верховного Совета СССР о награждении орденами и медалями, где третьей в столбце стояла фамилия Басаргина П. С. (при проверке в русском тылу сфабрикованная вырезка должна отмести от руководителя разведгруппы любые подозрения). Среди документов лежала и любительская фотокарточка: женщина, девочка и подле них человек в штатском. Все было продумано до мелочей, не забыта даже надпись на обороте карточки.

Следом шли документы Киржибекова Олджаса, казаха, беспартийного, чабана колхоза «Восход»: освобождение от воинской повинности, командировочное предписание…

Фамилия и биография Киржибекову оставлялись без изменений. Так решили в разведшколе «Валли», когда поняли, что пленный красноармеец может быть использован лишь как простой исполнитель диверсионных актов.

Что же касается Басаргина, то тут дело обстояло сложнее. Он был прислан из Варшавы с лестной характеристикой, из которой становилось ясно, что этого агента готовили основательно и он имеет немало заслуг как консультант по русским делам при «Абвер-заграница» и член зондерштаба «Россия» при белоэмигрантском Народно-трудовом союзе. Перед самой отправкой за линию фронта из Берлина пришла шифрованная телеграмма, дающая Басаргину неограниченные полномочия, предписывающая выдать ему лучшую рацию.

«Темная лошадка, — покачал головой фон Шедлих. — То ли действительно незаурядный разведчик, то ли кто-то в верхах просто опекает его».

Он не одобрял, когда в тыл к противнику засылались немцы. Куда лучше, если организация диверсий и террористических актов поручается самим русским или, на крайний случай, фольксдойче. Не напрасно Гитлер заявил: «Наша стратегия будет состоять в том, чтобы разрушить врага изнутри, заставить его разбить себя своими же собственными руками». Сказано предельно ясно, и этого стоит неукоснительно придерживаться в работе.

Фон Шедлих посмотрел на диван, где сидели двое, — один спокойно дремал, положив голову на ранец с парашютом, второй чадил в потолок сигаретой — и приказал:

— Пора.

Оставшееся до вылета время прошло в надевании парашютов, последней проверке оружия и коротком напутствии фон Шедлиха — пожелании счастливого полета и активной деятельности.

Пора было выходить к самолету. И тут фон Шедлих схитрил. Он раскашлялся, прижал ко рту платок и в изнеможении опустился в кресло.

Что оставалось Басаргину и Киржибекову? Потоптаться на пороге, попрощаться с представителем абвера и без провожатого выйти на открытое всем ветрам поле, где их ожидал «Юнкерс-88».

Опускался вечер, и две фигуры с ранцами за спинами быстро растворились в синем сумраке.


Лица диверсантов обрамляли темно-серые подшлемники, ноги обхватывали жесткие ремни подвесной системы парашютов.

Двое сидели, безучастно глядя в одну точку и ожидая сигнала.

«Юнкерс-88» шел над горящим Сталинградом, на недоступной для зениток высоте, ныряя в рыхлые облака.

Наконец замерцала сигнальная лампочка.

Басаргин и Киржибеков шагнули к распахнувшейся дюралевой двери бортового люка. В памяти всплыла инструкция: согнуть колени, податься правым плечом вперед, сильно оттолкнуться от борта и затем броситься во мрак — страшный мрак неизвестности. И пережить несколько затянувшихся секунд до открытия парашюта, когда настороженная ночь плотно облегает тело, сдавливает дыхание и, кажется, длится бесконечно…

В ту же ночь на стол генерала Эрвина фон Лахузена легло донесение:

«Высадка произведена квадрате четыре восемь при благоприятных метеоусловиях 4.20 5 октября 1942 г. Капитан 7-го отряда люфтваффе Альберт Шельгер».

2

Перехватив взгляд руководителя второго подразделения абвера, адмирал притронулся холеной рукой к тускло поблескивающей на столе модели корабля.

Эрвин фон Лахузен прекрасно знал, что это миниатюрная модель крейсера «Дрезден», на котором некогда служил Фридрих Вильгельм Канарис. Генерал фон Лахузен знал, что шеф абвера любит вспоминать о своей былой службе на флоте, поэтому стал рассматривать кораблик, изображая неподдельный интерес.

Канарис взял со стола модель.

— Не имея угля, 9 марта 1915 года «Дрезден» прятался у берегов Чили от превосходящего его по артиллерии английского крейсера «Глазго». И все же они открыли по нас огонь! Когда же я прибыл парламентером на борт «Глазго» и напомнил о нарушении международного права, в ответ услышал: «У меня приказ потопить «Дрезден», где бы он ни находился. Все споры уладят дипломаты».

Адмирал поставил модель, грустно улыбнулся.

«Вспомнил, как некогда открывал кингстоны своего крейсера», — предположил Лахузен.

Беседа происходила в кабинете бывшего морского офицера, а с 1 января 1935 года руководителя военной разведки и контрразведки «третьего рейха». Выгоревший диван. Карта мира и рядом с ней портрет генерала Франко. Чуть дальше на стене фотография любимой таксы по кличке Зеппа и маска из дерева — подарок японского посла в Германии господина Осимы.

— Итак, они приземлились, — отбросив от себя воспоминания, перешел к делу адмирал. — Когда ждете первое радиодонесение?

— Ровно через пять часов, экселенц, — взглянул на часы генерал. — Группа оснащена мощным передатчиком, а также индивидуальными средствами для диверсий и террора. Когда станет ясно, что группа успешно легализовалась, начнется высадка в Заволжье подразделений десантников. В тылу у русских они сумеют захватить важные стратегические пункты с целью их уничтожения или удержания до подхода наших частей.

— Вы имеете в виду железную дорогу?

— Не только. По агентурным данным в Заволжье сейчас находится командный пункт русских. Там же много полевых аэродромов…

— Вам знакома директива фюрера № 45?

— Конечно.

— Верховное главнокомандование вермахта поставило задачу перед группой армий «Б» занять Сталинград, полностью разгромить там вражескую группировку, прервать движение судов по Волге и выйти к Астрахани. Мы же топчемся у Сталинграда, растянули фронт, а результатов никаких. Значит, у русских крепкий тыл и большие резервы, не учтенные нами. Пусть наша агентура сконцентрирует свое внимание на разведывании русских аэродромов и переправ. Это на сегодняшний день главное.

Канарис говорил, глядя мимо генерала, устремив взгляд в полировку письменного стола:

— Поставьте меня в известность о поступлении радиограммы от группы, как только та заговорит. Разрешаю поднять меня для этого даже с постели. Сегодня район Заволжья является для нас первостепенным, как и взятие города, носящего имя русского лидера. На Сталинград мы слишком много поставили.

3

Это был его четвертый прыжок, не считая учебного, сделанного под руководством инструктора.

Отстегнуть ремни и закопать парашют, а с ним шлем, перчатки, комбинезон было делом нескольких минут. Теперь оставалось встретиться с напарником. Но найти друг друга в темноте, не подавая сигналов, было трудно, поэтому инструкция предписывала добраться до ближайшей станции по одному.

Предыдущий прыжок прошел тоже гладко, чего нельзя сказать о выполнении задания. А оно казалось пустяковым: прибыть с группой в хутор, стоящий в междуречье Дона и Хопра, и начать формирование казачьих частей для выступления против Красной Армии. Антисоветская агитация среди жителей хуторов и станиц проводилась от имени небезызвестного генерала Краснова, чей приезд обещался казакам с подходом к Дону армий рейха и кто с недавних пор был назначен начальником созданного при имперском министерстве восточных областей Главного управления казачьих войск[69].

Тогда вместе с Басаргиным их было восемь. Пятеро прошли подготовку в разведывательном центре «Валли» и также были из числа белоэмигрантов, двое поступили из лагеря для военнопленных.

На Дону шла весна. В балках и низинах цвели яркие маки. Это была первая после долгих лет скитаний по чужбине встреча Басаргина с родиной, с теми краями, где в 1919 году он служил в Кавказской армии Врангеля. Но встреча с родиной оказалась довольно неприятной.

Не пройди Басаргин хорошую подготовку во втором подразделении управления «Абвер-заграница», не будь предельно осторожным, предусмотрительным — не шагать ему сейчас по вздыбленному полю: шестеро из агитаторов казачьего движения были под конвоем отведены жителями хутора в районное отделение НКВД, седьмой убит при сопротивлении и лишь восьмой — Басаргин — счастливо избежал плена или смерти.

Басаргин достал из вещевого мешка ушанку, нахлобучил на голову и зашагал по изрытой пашне.

«Все хорошо. По крайней мере, пока хорошо», — успокоил он себя.

Ноги сами вынесли на дорогу. Она шла ровно, не петляя, и была пустынна — ее не будили моторы машин или поскрипывание колес подвод. По одну сторону тянулось поле, по другую — толпились деревья.

«Перегнал ли меня Киржибеков?». — подумал Басаргин. О напарнике он вспомнил лишь потому, что у того находились рация и питание к ней.

«Тягловая сила этот Киржибеков, — усмехнулся Басаргин. — Здоров как бык, и силенок не занимать. Я бы с его грузом давно выдохся…»

Узкий серп месяца светил тускло, фигура одинокого человека на дороге не отбрасывала тени, сливалась с ночью и словно плыла в ней. Упругий ветер бил в спину, поэтому идти было легко. И вскоре Басаргин увидел приземистые постройки и здание станции с черными, проемами окон, с замершим на запасных путях составом теплушек. Огней не было ни в окнах, ни на путях, ни возле состава.

«Налетов остерегаются», — понял Басаргин и чуть не скатился в невидимую в темноте воронку. Это был след недавней бомбежки станции эскадрильей «мессершмиттов» новейшей модификации 10-9Г.

Полой шинели он протер голенища сапог и, прихрамывая на левую ногу, толкнул дверь в зал ожидания.

Первым, кого Басаргин увидел, приглядевшись к спящим на лавках людям, был напарник Киржибеков….

4

Приземление прошло неудачно: погасить купол парашюта не удалось, ветер подхватил его, потащил парашютиста по полю, ударил о комья земли. На какое-то время Киржибеков потерял сознание и очнулся от боли в пояснице.

О том, что он явится с повинной, Киржибеков твердо решил еще неделю назад, когда давал согласие на отправку за линию фронта в советский тыл. Было это в Полтаве, куда прямо из лагеря для военнопленных его привезли в закрытой машине. Он сидел в комнате, где на стене с довоенных времен остался висеть график выполнения квартального плана трикотажной фабрики, и тупо смотрел на фельдфебеля, заполнявшего за столом какие-то анкеты. Тогда Киржибеков солгал, приписав себе судимость за халатное отношение к колхозному стаду, пребывание в тюрьме и штрафном батальоне. Можно было бы присочинить и родство с каким-нибудь баем, но такая ничем не подкрепленная выдумка показалась бы явной ложью. На допросах (в школе они назывались беседами) Олджас старался играть роль недалекого, малограмотного человека, несправедливо обиженного Советской властью и силой отправленного на фронт. В этом, к счастью, удалось убедить всех, кто допрашивал Киржибекова. Поэтому с ним долго не возились, коротко растолковали суть задания, обещав при возвращении пост начальника полиции в кишлаке или даже городе Казахстана.

Единственное, чего Киржибеков не знал, как произойдет его явка с повинной, когда и при каких обстоятельствах он расскажет о своем пребывании у немцев и их задании. И, оказавшись в глухую ночь на скованной первым морозцем звонкой земле, он вначале растерялся.

«На станцию — к людям!» — решил Киржибеков и не стал, как того требовала строгая инструкция, закапывать парашют. Взвалил на плечо тяжелый мешок с рацией и заторопился. Ни картой, ни компасом он не воспользовался: над головой было небо и в нем рой звезд. А какой чабан не найдет путь по звездам?

Мешок с поклажей давил на плечо, но Киржибеков решил не отдыхать. Лишь у здания станции он остановился, чтобы перевести дух, и перевалил мешок на другое плечо.

В зале ожидания было малолюдно. Под потолком в полнакала горела запыленная синяя лампочка.

— Дверь закрывай! — недовольно пробурчал с лавки сонный старик. Одна штанина у него задралась, из-под нее выглянула деревяшка. — Ходят тут, студят!

Старик поглубже спрятал голову в поднятый воротник кацавейки и вновь закрыл глаза.

«Почему никто не охраняет станцию? Почему нет патруля?» — удивился Киржибеков, подошел к лавке и тронул за плечо старика.

Когда старик вытянул из воротника голову в потрепанном треухе, Олджас попросил:

— Покажи, пожалуйста, дежурного по безопасности.

— Чего? — зевнул старик.

— НКВД где?

— Иди ты! — чертыхнулся старик. Он поудобнее вытянул ногу, собираясь продолжить сон, но Олджас не отставал:

— Дело есть. Срочное — ждать не могу. Чекисты нужны, очень нужны. Ты, пожалуйста, не спи.

— Как же, уснешь тут, когда такой настырный пристал! Утра не мог дождаться, чтоб свои вопросы задавать? Сострадание поимел бы! Видел же, что спал, а ему подавай НКВД!

— Нельзя ждать, — покачал головой Олджас. — Мешок надо сдать, и себя тоже. На парашюте прыгал, немцы прислали.

Старик сощурил один глаз:

— Чего болтаешь? За такие разговоры и схлопотать можешь! Иди ты, мил человек, подальше со своими побасенками! Дай людям покоя.

— Прыгал я, — упрямо повторил Киржибеков. — Хочешь — слово дам?

Но старик уже не слушал. Запахнув кацавейку и потуже напялив на глаза треух, он отвернулся и привалился боком к спинке лавки.

Киржибеков в отчаянии огляделся. Но будить больше никого не стал. Поискал взглядом дверь с табличкой «Дежурный по станции» и, подхватив с пола мешок, решительно двинулся к этой двери.

Он спешил, понимая, что дорога каждая минута. Ведь тот, кто сброшен вместе с ним, — на пути к станции, где намечена их встреча.

5

Басаргин замер на пороге.

Киржибеков сидел в обнимку с мешком и дремал. Совсем так же, как несколько часов назад перед вылетом дремал на диване Басаргин.

Рядом с напарником, доверительно положив к нему на плечо голову, спал железнодорожник в промасленной куртке.

«Почему не в армии? Или возрастом к мобилизации не подошел?» — подумал Басаргин и решил, что парень не призван из-за работы на «железке», которая является стратегическим объектом.

Он не спешил заходить. За спиной оставалась открытой дверь, а за дверью лежала ночь — путь к отступлению был свободен…

Басаргин еще раз оглядел зал ожидания.

Погасшая железная печурка, труба которой выходила в окно. Несколько обшарпанных лавок с эмблемой наркомата путей сообщения. Стены с закопченными плакатами. Запертое окошечко кассы, рядом рама довоенного расписания движения поездов… Пахло дымом, табаком, потом и мазутом.

Мирное посапывание и похрапывание спящих успокоило Басаргина, он убрал ногу, и дверь тяжело закрылась.

Стараясь не греметь по полу сапогами, Басаргин прошел к Киржибекову и сел рядом, продолжая держать руку на стали револьвера.

Киржибеков спал, и парень на его плече тоже, смешно и очень по-детски шевеля во сне пухлыми губами, точно разговаривая с кем-то.

Басаргин легонько тронул плечом напарника.

Киржибеков тотчас открыл глаза, но никакой радости от встречи с руководителем группы Басаргин не увидел.

— Потом отоспишься. Узнал, когда будет ближайший состав?

— Не скоро, — ответил Олджас.

«А верно сделали, что заслали именно казаха: рядом его республика, на каждом шагу земляки — среди них легче затеряться…»

Напряжение, которое не покидало Басаргина несколько часов кряду, спало. Вместо него пришли усталость и сонливость. Веки начали слипаться, рот тронула зевота.

«Мне бы его раскосые глаза да его акцент, — успокоенно подумал Басаргин. — Лучшего прикрытия не было бы…»

Рука за отворотом шинели ослабла, соскользнула с рукоятки револьвера.

— Пошли, — услыхал Басаргин, но голос был не Киржибекова и шел не с левой стороны, где сидел Олджас, а с правой.

Басаргин напрягся, и сонливость с него как рукой сняло.

Холодным, сверлящим взглядом на него смотрел Киржибеков. Такие же глаза были и у путейца в промасленной куртке: пристально следящие за Басаргиным, готовые тотчас опередить любое его движение.

Справа, где несколько минут назад никого не было, Басаргин увидел человека в телогрейке с расстегнутым воротом, из-за которого виднелась гимнастерка с малиновыми петлицами.

Во рту было кисло и сухо. Морозные иглы тронули колени.

Басаргину стало все безразлично. И что было, и что неотвратимо будет.


Пока шел обыск, он смотрел на напарника и размышлял о том, что толкнуло Киржибекова на предательство. В том, что напарник предал и помог советским контрразведчикам захватить его, у Басаргина не было ни тени сомнения.

Они вышли из станции. Басаргин и по обе стороны от него чекисты. Впереди с двумя мешками шел Киржибеков. Вместо недавнего холода в глазах Олджаса светилась неподдельная радость, которую он не старался скрывать.

Разливался рассвет. Бледный, неспешный.

Пока шли к ожидающему «пикапу», холодная изморозь легла на сапоги, и они заблестели, точно были чисто вычищены.

«Кажется, все, — подумал Басаргин и невесело усмехнулся: — Почему «кажется»? Именно все».

6

Фон Шедлих не находил себе места. Он нервно вышагивал по кабинету, то и дело расстегивал и вновь застегивал пуговицу мундира и посматривал на телефон, который молчал, но мог зазвонить каждую секунду. И тогда фон Шедлиха ожидал очередной (какой по счету?) строгий разнос начальника отдела управления «Абвер-заграница».

Избежать выговора помог бы дежурный по радиоузлу. Стоило тому появиться на пороге кабинета и доложить, что радиограмма от новой агентурной группы из русского тыла близ Сталинграда принята, как фон Шедлих снова обрел бы утраченное спокойствие. Но дежурный не появлялся.

Минули все обусловленные сроки, а группа Баса продолжает хранить молчание.

«Неудачное приземление? Но метеоусловия в ту ночь были отличными. Сбросили не в тот квадрат? Чушь! Капитан Шельгер опытный летчик, не раз выполнял труднейшие забросы агентов. Что же могло произойти?»

О том, что такой многоопытный разведчик, как Басаргин, просто-напросто схвачен во время приземления советской контрразведкой, фон Шедлих не желал даже думать.

Телефон зазвонил к концу этого долгого дня.

— Да! — срывающимся от волнения голосом сказал фон Шедлих и услышал в трубке знакомый хрипловатый баритон начальника отдела.

Даже не поздоровавшись, полковник Гросскурт попросил доложить о результате заброски минувшей ночью группы из двух агентов в Заволжье.

Фон Шедлих собрался было оправдаться, свалить всю вину на временную неисправность рации Басаргина, но тут в кабинете появился дежурный по радиоузлу. И фон Шедлих с замирающим сердцем увидел в руках у него листок. Это была радиограмма, спасительная радиограмма.

— Группа ответила! Все благополучно, экселенц! — закричал в трубку фон Шедлих. Нетерпеливым взглядом он подозвал к себе дежурного, забрал у него радиограмму и чеканя каждое слово прочел вслух: «Приземлились заданном районе. Приступаем работе».

— Как подписана радиограмма? — спросил полковник.

— 065! — отрапортовал фон Шедлих.

Такая подпись означала, что радиограмму передал сам Басаргин. Лично. Не по приказу советской контрразведки. При провале и требовании советской контрразведки работать под ее контролем Басаргин должен был подписаться не настоящим номером своей группы 065, а 066 и этим дать понять, что работает по принуждению. Но первая радиограмма подписана 065! И это победа, большой и заслуженный успех.

7

— Ваши документы сработаны хорошо. И с вырезкой Указа придумано хитро. Но все это рассчитано на поверхностное ознакомление. Стоило раскрыть подшивку «Правды» и отыскать настоящий Указ, как подделка тотчас обнаружилась. И с орденом вышла неувязка. На вашей Красной Звезде стоит номер времен финской войны. Сейчас, в конце сорок второго, номера уже четырехзначные.

— Позвольте закурить?

— Пожалуйста. Но угостить не могу, так как не курю.

— У меня свой табачок. Спасибо, что не отобрали при аресте…

— В соседней комнате находится парашют, и на нем сохранились отпечатки пальцев. Отпечатки обнаружены и на рации немецкого производства. И те и другие ваши. Киржибеков тоже успел кое-что рассказать, притом довольно интересное. Даже ему, простому исполнителю, известно, что вы птица крупного полета и прибыли к нам не как простой диверсант, а с более серьезной задачей. Иначе зачем было вас так тщательно готовить к засылке?

— Что еще доложил Киржибеков?

— Все, что знал, охотно и вполне откровенно, чего нельзя сказать лично о вас. Неужели не понятно, что ваша группа провалена, гражданин Басаргин (или как там вас еще?). Как провалилась и предыдущая.

— Что вас интересует?

— Вот это другой разговор. Во-первых, ваше задание.

— Вы его знаете…

— Догадываемся, гражданин Басаргин, только догадываемся.

— Мне приказано стать резидентом…

— И готовиться к приему в нашем районе других парашютистов?

— Вы проницательны. Сбор разведданных о продвижении к Сталинграду техники, боеприпасов и живой силы, в частности работа ВОСО[70]. Битва за Сталинград только началась. Приказано готовить в Заволжье площадки для самолетов с десантом. Руководство абвера интересуют также переправы через Волгу и местонахождение командного пункта вашего фронта. Но главное — железная дорога.

— С некоторых пор заволжским станциям оказывается излишнее внимание со стороны немецкого командования.

— Тут нет ничего удивительного.

— Когда ждут первой радиограммы? У вас остается единственный шанс: согласиться начать радиоигру под контролем.

— Если я приму ваше предложение, можете ли вы мне гарантировать…

— Не стоит торговаться. Ваша судьба, и если хотите жизнь, зависит от вас самих.

— Мне надо подумать.

— Этого я позволить не могу. По всей вероятности, вы уже пропустили первый радиосеанс. Не стоит пропускать и следующий. Ведь ваших сообщений в абвере ждут с нетерпением. Так надо ли понапрасну волновать недавнее начальство и мучить его неизвестностью?

8

Он сидел, положив руки на колени, глядя на носки своих сапог.

Руки перестали мелко дрожать, и Басаргин был рад, что ему не приходится бороться с предательской, выдающей его дрожью.

— Что я должен делать?

— Настроить рацию на известную вам волну и в обусловленный ранее срок выйти в эфир. А дальше передать то, чего от вас ждут. Скажем, так: «Приземлились благополучно, начинаем выполнять задание». Или: «Нахожусь пункте Н. Жду указаний к действию». Варианты — на ваше усмотрение. Вначале, понятно, зашифруйте текст. На первое время все.

— Я могу сообщить шифр и волну, и вы сами…

Майор Магура устало улыбнулся:

— Не надо, гражданин Басаргин, считать нас дилетантами. Ваш почерк хорошо знают в функабвере. Посади мы на ключ своего радиста, и радиограмма была бы загублена в зародыше.

Он встал из-за стола, поправил под ремнем гимнастерку.

— Вы готовы? Не будем засиживаться.


Стоило Басаргину покрутить ручку верньера, нащупать нужный диапазон волны и услышать в наушниках далекие, с трудом пробивающиеся сквозь радиопомехи позывные «Валли», как прошло оцепенение. Он закрыл глаза и ясно представил обер-лейтенанта, настойчиво и призывно отстукивающего позывные и прислушивающегося к эфиру в надежде принять от Баса ответ.

Позывные повторялись без интервалов. Вызывали его, Басаргина. И, тронув ключ рации, Басаргин отстучал:

— Бас, я Бас.

«Прав русский майор — заликуют сейчас в «Валли», — подумал он и чуть скривил рот. — Как же, жив-здоров и выхожу на связь. Есть чему радоваться. Пропустил один сеанс, но все же заговорил. Поинтересуются, конечно, что задержало. Придется соврать».

Косясь на листок с группой пятизначных цифр, Басаргин застучал ключом.

«Сейчас пойдет последняя группа, и нужно подписаться. Но как? 066? Тогда советская контрразведка проиграет. Но почему контрразведка? Проиграю я! Фон Шедлих, а с ним и полковник Гросскурт поймут, что передаю дезу, и прекратят со мной всякую связь. Я сразу стану никому не нужен. Ни великой третьей империи, ни НКВД…»

Рука на ключе замерла. Басаргин сделал короткую, еле уловимую паузу, словно ему необходимо было передохнуть или затекла рука, и отстучал не 066, а 065. Затем перешел на прием, принял шифровку и устало откинулся на спинку стула, позабыв снять наушники.

9

Гросскурт еще раз перечитал радиограмму.

— Связь была устойчивой?

— Слышимость удовлетворительная, — ушел от прямого ответа фон Шедлих.

— Надеюсь, не забыли поблагодарить?

— Конечно, экселенц. Попросили собрать данные о передвижении войск противника в ночное время и уточнить, когда узловая станция бывает наиболее загружена. Особое внимание — бронепоездам, оснащенным зенитными орудиями.

— Чем объясните пропущенный агентом сеанс?

— Акклиматизация, экселенц! Басу и его напарнику необходимо было подыскать удобное прикрытие, местожительство.

Полковник перестал сыпать вопросами.

Не отрывая взгляда от листка с четко отпечатанным на нем текстом радиограммы, Гросскурт что-то взвешивал, прикидывал в уме.

«Что его беспокоит? Все предельно ясно и понятно, а он изволит сомневаться!» — в раздражении подумал фон Шедлих.

— Вероятность, что 065 вышел на связь по принуждению, не снимается. Отчего из трех наших групп, засланных за Волгу в последние недели, ответила лишь одна эта, да еще с ничем не объяснимым опозданием? Вы прекрасно знаете, Шедлих, какое значение придается деятельности абвера в районе Сталинграда. Что мне доложить генералу Лахузену? Не знаю, как вы, а я не сомневаюсь, что вся наша работа в последнее время находится под контролем Главного управления имперской безопасности и лично рейхсфюрера Гиммлера! Кто-кто, а зарубежная служба СД не оставит без внимания наш успех и попробует вмешаться.

— Но есть «десять заповедей» в соглашении о разделе сфер влияния наших служб! — напомнил фен Шедлих. — Сейчас фактически в разведке главенствует абвер, а не СД. Не мы должны передавать военную информацию им, а они нам!

— На бумаге и в соглашении да, но фактически нет, — перебил Гросскурт.

Он был мрачен. Спор с Шедлихом раздражал, особенно когда пришлось вспомнить о старой вражде и обоюдных интригах двух разведывательных организаций рейха. Внутрипартийная и политическая разведка, не брезговавшая для достижения целей никакими средствами, названная мозгом партии и государства, с каждым днем протягивала свои незримые щупальца во все сферы, и к абверу тоже. Сознаваться в этом было не очень-то приятно, тем более перед подчиненным, и поэтому Гросскурт с трудом сдерживал переполнявшую его желчь и желание повысить голос, сорваться и накричать. Закусив нижнюю губу, он шагнул к фон Шедлиху:

— Отчего Бас молчал почти сутки? Почему первое донесение такое короткое? Где гарантии, что в следующий сеанс он будет более информирован о движении к Сталинграду живой силы противника? Вы скажете, что Бас не замедлит все это сообщить. Но когда? Или он боится идти на риск?

— Надо подождать, — осторожно посоветовал фон Шедлих. — Не стоит его торопить.

— Он мог работать по принуждению, и тогда весь принятый нами текст продиктован Басу советской контрразведкой. Начало функельшпиля[71] не исключается, надо быть готовыми ко всему, — упрямо стоял на своем Гросскурт. — А посему немедленно подключите к работе группу по дезинформации противника. Если русские, затеяли с нами игру — примем ее. Первый ход сделан, и не нами. Теперь очередь за абвером.

Гросскурт не спускал взгляда с радиограммы, точно просвечивал ее своими сузившимися в две щелки глазами. Он успел наизусть выучить несколько отстуканных на пишущей машинке фраз, но продолжал их читать, перечитывать и изучать, словно решал трудную, скрытую между строк загадку.

Догадываясь, что фон Шедлих не разделяет его опасений, полковник, не поднимая головы, процедил:

— Не считайте русских олухами. Еще в мае фюрер был вынужден признать, что Советы превосходят нас в разведке. И очень сожалел, что собственная разведка пока что работает менее искусно и малоуспешно.

10

Пятистенка стояла в глубине двора и была окружена ветхим, чуть покосившимся забором, возле которого из земли торчали сухие и жесткие стебли какой-то сорной, вовремя не выполотой хозяевами травы. Неподалеку от крыльца высился шест, с прикрепленным к нему старым скворечником.

— К весне хорошо бы новый дом для птиц сколотить.

— Думаете, что нам тут весну придется встречать? — спросил Басаргин.

— Нет, — ответил Магура. — К весне рассчитываю быть в других краях.

— За Уралом или дальше?

— Почему за Уралом? На Украине или в Белоруссии.

— Если пошлют с заданием?

— Вы, Басаргин, не так меня поняли. На Украине весной буду не один я, а вся наша армия.

— Не сдадите Сталинград?

— Не сдадим. И погоним ваших хозяев назад к границе.

— Чтобы попасть, как вы рассчитываете, на Украину, вначале надо разбить шестую армию Фридриха Паулюса.

— Или окружить и взять ее в кольцо. На войне бывает и такое.

— Не обольщайтесь. Для этого у вас не хватит сил. В Германии хорошо известны резервы и военно-экономический потенциал Советского Союза. У нас хорошо поставлена информация.

— Вы хотели сказать — разведка?

— Пусть разведка. Еще задолго до июня сорок первого в Германии было известно о вас многое. В случае успешной мобилизации Красная Армия может вывести на поле боя лишь три, от силы четыре миллиона бойцов.

— Германия дала миру замечательных математиков — и вдруг столько ошибок в простой арифметике! — улыбнулся Магура. — Догадки никогда не приводили к успехам, особенно когда дело касается разведки. А недооценка противника заканчивается, как правило, поражением. Известный вам бригаденфюрер ОС Вальтер Шелленберг утверждал, ссылаясь на мнение генерального штаба, что превосходство рейха над СССР в войсках, технике и военном руководстве так велико, что кампанию против нашей страны можно закончить в десять недель. Он был щедр, ваш Шелленберг: Гитлер давал на разгром России лишь четыре недели. Война же идет полтора года. Блицкриг потерпел крах.

— Но армия рейха у Волги! — заметил Басаргин.

— У Волги, — согласился Магура. — Но дальше мы не сделаем ни шагу. И вы вскоре станете свидетелем этому.

Басаргин зябко поежился.

— Идемте в тепло, — предложил он. — Погодка совсем как петроградская. Не хватает только ветра с Балтики.

Они вернулись в дом, но и там не прекратился спор, который продолжался с перерывами вот уже третий день, с того самого дня, как Магура с Басаргиным поселились на окраине Ленинска.

Задержавшись в сенях, чтобы очистить от прилипшей земли сапоги, Басаргин повозился у рукомойника и начал готовить ужин — набрал из ведра в кастрюлю воды, поставил на плиту, достал пакет концентрата. Майор тем временем вскрыл ножом банку консервов.

— Владеете немецким? — спросил Магура.

Басаргин кивнул, не желая распространяться, что немецкому языку его обучил еще отец в далеком безоблачном детстве.

— Жаль, что не могу показать последних номеров берлинских газет. Там немало любопытного. Например, Геббельс объясняет упорное сопротивление советских солдат лишь тем, что русские привыкли к более суровым условиям жизни, нежели немцы. Рейхслейтер пропаганды Германии верен своему тезису: «Чем больше ложь, тем легче ей верят». А нагрянет зима — все неудачи на фронте Геббельс и иже с ним начнут валить на русские морозы, как уже делали это после битвы под Москвой.

— Не боитесь, что я сбегу? — спросил Басаргин, глядя на огонь в печи.

— Вам некуда бежать, — ответил Магура, — фон Шедлих и руководство абвера не простят провала и передачи в эфир дезы.

— Я еще ничего существенного не успел передать.

— К вечеру услышим результаты этого «ничего существенного».

— Почему к вечеру?

— Так мне кажется.

Майор не ошибся: лишь только над Ленинском опустились синие сумерки, в поселок донесся вначале далекий, а затем приблизившийся гул. Это летело звено «юнкерсов». Резко снизившись, самолеты начали пикировать на стоящие в стороне от населенного пункта постройки. Загремели взрывы. В окнах Ленинска дрогнули и жалобно зазвенели стекла. Отбомбившись, самолеты повернули назад.

— Теперь начнут уничтожать, ложную переправу, координаты которой вы сообщили через «Валли», — объяснил Магура. — Фон Шедлих сможет записать в актив вашей группы и разбомбленный «аэродром». Надеюсь, что в штабе «Валли» сумеют достойно оценить работу группы Баса.

Басаргин молчал. Неловко пригнувшись, он стоял у низкого окна и сквозь запотевшее стекло смотрел во двор на ровный ряд молодых яблонь.

«Майор прав: мне некуда бежать. Ни раньше, ни тем более теперь, когда фон Шедлих поверил радиограмме и по его указанию разбомблены ложные аэродром и переправа… После возвращения эскадрильи и просмотра снимков аэросъемки — убедятся окончательно и станут верить всему, что буду передавать в дальнейшем…»

Он покосился на Магуру и отметил, что тот невозмутим и занят перекладыванием из банки в миску тушенки.

Басаргин украдкой стал рассматривать Магуру.

В помятом пиджаке, заправленных в голенища сапог брюках, майор госбезопасности был похож на обыкновенного сельчанина, которого одолевают домашние заботы и тяготы военного времени.

С невеселой усмешкой Басаргин подумал, что в пятистенке его поселили ненапрасно. Отсюда удобно вести радиопередачи, здесь спокойнее встречать новые группы парашютистов, которые рано или поздно будут сброшены в Заволжье для развертывания широкого фронта диверсий. И он, Басаргин, станет подсадной уткой.

В кастрюле закипела вода, настало время засыпать крупу.

— Главное, чтоб каша снова не подгорела, — сказал Басаргин и, не глядя на Магуру, попросил: — Наш дом несомненно под неусыпным наблюдением ваших сотрудников. Среди них должны быть и женщины. Прислали бы кого-нибудь в помощь по хозяйству, иначе нас с вами надолго не хватит. Лично мне, горе-кашевару, нужна консультация.

— Пришлют, — сказал Магура. — Будет вам и помощь, и консультация.

11

Она пришла на следующее утро, после очередного выхода в эфир Басаргина. В теплом платке, завязанном за спиной тугим узлом, в куцем подростковом пальтишке, девушка выглядела моложе, чем была на самом деле.

«Восемнадцать, от силы девятнадцать лет, — предположил Басаргин. — Вчерашняя школьница. Видно, совсем недавно привлекли к работе».

Но он ошибся.

— Старший сержант Мальцева прибыла в ваше распоряжение!

Девушка собралась взять под козырек, но вовремя вспомнила, что голова укутана платком.

Магура провел старшего сержанта в дом, помог ей развязать платок и снять пальто.

— Вам пакет, товарищ майор! — доложила Мальцева и отдала прошитый суровой ниткой конверт. А сама поспешила к печи, как ребенок, радуясь теплу.

— Теперь, слава богу, не будем больше есть подгоревшую кашу, — улыбка тронула губы Басаргина. — А то без вас, девушка, питаться приходилось часто всухомятку.

— Можно было начистить картошки и сварить суп, — напомнила Мальцева.

— Можно было, — согласился Басаргин. — Но боялись перевести дефицитные продукты. Так что принимайте хозяйство и нас в полное подчинение. Готов выполнить любое ваше приказание. Только увольте от стояния у печи с ложкой-поварешкой.

— Это я возьму на себя. Вам лучше заняться колкой дров и доставкой воды.

— Слушаюсь и повинуюсь! — Басаргин шутливо щелкнул каблуками сапог и галантно склонил в поклоне голову: — Всегда готов выполнять повелевания столь прелестной мадемуазель!

— Отставить! — строго перебила Мальцева. — Для вас я старший сержант, а не мадемуазель.

Басаргин сник и не заметил, как за спиной у него улыбнулся майор.


При новом радиосеансе рядом с Басаргиным теперь сидела старший сержант Мальцева. Быстро и расторопно зашифровав текст радиограммы, она надела вторую пару наушников.

После пахнущего укропом и приправленного тушенкой супа настроение у Басаргина улучшилось.

— Где вы были раньше? Еще день-другой, и мы с майором протянули бы от голода ноги или заболели дистрофией. Не было бы сил работать даже на ключе, и вся радиоигра пошла насмарку.

— Не отвлекайтесь! — приказала Мальцева, и Басаргин начал вызывать «Валли».

На этот раз радиограмма из штаба «Валли» была куда обширней, нежели день назад:

«Благодарим ценные сведения. Вы представлены награде. Необходимы данные движении русских войск ночное время, местонахождении командного пункта русского фронта».

Далее шел перечень населенных пунктов, где, по мнению немецкой разведки, мог тот находиться. Требовалось проверить каждый адрес.

Рука Мальцевой бежала по листу, выстраивая группы цифр. Когда же в наушниках послышался сигнал о переходе на прием, Басаргин и старший сержант Мальцева выжидающе посмотрели на майора. И Магура начал диктовать шифровку:

«Постараюсь оправдать награду. Работать трудно — много патрулей, часто проверяют документы. Садятся батареи, необходимы новые. Силами одной группы проверить все адреса не представляется возможным. Ждем подкрепления. Следующий радиосеанс в обусловленное время».

Басаргин понял, что советской контрразведке мало заставлять люфтваффе бомбить несуществующие переправы и аэродромы, отвлекая этим внимание отнастоящих, активно действующих. Она переходит к заманиванию в свои сети немецких диверсионных групп, которые абвер несомненно сбросит в подкрепление Басу в ближайшее время.

«Зачем русским вылавливать по одному засылаемых в Заволжье диверсантов? — размышлял Басаргин. — Легче захватить всех сразу во время приземления, пресекая этим любую возможность начать диверсии на железной дороге. Моя рация, и я в данном случае, оказывается той липкой бумагой, на которую будут слетаться мухи, то есть группы «Валли».

В тот же вечер в очередной радиосеанс «Валли» передал, что Басу посланы батареи питания.

— Будем ждать посылку. Не хотят, чтобы вы рисковали своей персоной и встречали связника на месте его приземления. Доставят прямо в руки господина Эрлиха.

Басаргин поднял голову и широко открытыми глазами уставился на майора.

— Поздравляю с наградой, — пряча усмешку, добавил Магура. — Правда, с незаслуженной. Но для вас, герр Эрлих, как я понимаю, это не имеет значения.

Басаргин продолжал не отрываясь смотреть на майора советской контрразведки.

Никто до этой минуты, казалось, не сомневался в достоверности легенды Басаргина — вполне правдоподобной, хорошо выверенной, которой Баса снабдили в «Валли» перед отправкой за линию фронта. Никто на советской территории не спрашивал и настоящей фамилии Басаргина. Для русского майора он был агентом 065 абвера да еще Басом, и только. И вдруг — Эрлих!

Словно не замечая ничем не скрытого удивления Басаргина, — на какое-то время у него сдавило дыхание и учащенно забилось сердце — Магура достал присланный ему пакет, вытянул из него небольшую фотографию, и Басаргин узнал себя на снимке. Довоенное фото из личного дела Эрлиха С. Р., хранящееся в штаб-квартире абвера и еще в «Алексе»[72] на Александерплац в Берлине.

«Это конец, — все еще не приходя в себя от изумления, подумал Басаргин-Эрлих. — Русским известно про меня все».

Он еще не задумывался, каким образом к русскому майору попала его фотография из личного дела, как советской контрразведке стали известны его настоящая фамилия, имя и отчество. Он был не в силах задавать себе какие-либо вопросы…

12

Приземление прошло мягко. Некоторое время Франц лежал, прислушиваясь к звенящей тишине. После полета и прыжка было приятно чувствовать под собой твердую землю.

Неожиданно в тишине, как выстрел, хрустнул лед и послышалось сдавленное тяжелое дыхание.

Нейдлер резко повернулся и выставил «парабеллум». Неподалеку за деревьями, возле парашюта, топтался, кляня все на свете, Шевчук.

— Где Руденко? — спросил Нейдлер.

— Тута он где-нибудь. Кликнуть треба, — ответил напарник и помял ногами парашют, не желая нагибаться и собирать его руками.

Грузный, неповоротливый, с вечно сонным, чем-то недовольным лицом, Шевчук носил кличку Поддубный, хотя ничем не был похож на прославленного русского борца. Кличкой Шевчука наградили в полтавской диверсионной школе, расположенной на территории бывшего монастыря. Член ОУН, рядовой батальона «Нахтигалль» («Соловей»), прикомандированного к учебному полку 900 (под такой невинной вывеской скрывался абверовский диверсионный полк «Бранденбург»), Шевчук чувствовал себя в незнакомых местах неспокойно и продолжал зло, бессмысленно ругаться.

Поправив лямку мешка, Франц первым двинулся к подступающему к обочине дороги лесу. Следом, косолапо переваливаясь, зашагал Шевчук.

Они прошли выкошенную поляну, миновали овраг и уже видели сквозь редкие стволы деревьев синюю полоску мелководной Ахтубы, когда услышали сдавленный стон. Он доносился со стороны покрытого ледяной коркой озерка. Стоило раздвинуть кусты ивняка и сделать несколько шагов, как Нейдлер и Шевчук увидели Руденко. Парашютист лежал, неловко подмяв под себя ногу.

— Думал, что помирать придется, — с трудом проговорил Руденко и попробовал улыбнуться, но улыбка получилась жалкой. — Лежу, а вокруг ни души…

— Что случилось?

— Да ногу, видно, подвернул. Прямо на дерево приземлился, а с него шарахнулся вниз.

Нейдлер наклонился над Руденко, попробовал разогнуть его скрюченную ногу.

— Не на-до! — сквозь стон попросил Руденко. — Сил нет…

Рядом безучастно топтался Шевчук. Его не волновала травма напарника, он лишь злился на него за вынужденную остановку.

— С вами останется Поддубный, — решил Франц. — Днем тащить вас в поселок нельзя: привлечем к себе внимание. Переждете день здесь.

Нейдлер отряхнул галифе и отошел к озерку. Взглядом подозвал к себе Шевчука:

— Перелом обеих ног. О транспортировке не может быть и речи. Он свяжет нас по рукам и ногам. Придется избавиться. Только постарайся сделать это без шума.

— И то верно, — кивнул Шевчук.

— До встречи! — попрощался с раненым Франц и быстро скрылся за опустившей к озеру ветви ивой.

Когда Франц обогнул озеро и вышел к реке, его догнал напарник. Шевчук был, как всегда, невозмутим. И Нейдлер, увидев за голенищем его сапога рукоятку финки, понял, отчего не было слышно выстрела.

13

На грубо сколоченном прилавке лежали небольшие горки картофеля, лука, фунтики с мелко нарезанным табаком-самосадом. Рядом сиротливо дожидались покупателя не раз чиненные ботинки, стираная женская кофта.

Продавцов на рынке было куда больше, чем покупателей, и поэтому торговля шла вяло и скучно.

Эрлих приценился к табаку, взял осьмушку, понюхал и лишь затем начал неспешно торговаться. Рядом дотошно выбирала картофель старший сержант Мальцева, и торговка сердилась, требовала брать то, что лежит на прилавке.

Эрлих чувствовал за спиной внимательный, сверлящий его взгляд.

«Контролируют? Но зачем? Ведь ясно и так, что не сбегу. Да и куда бежать, если рядом эта девушка и где-то поблизости гражданин майор», — размышлял Эрлих и зябко ежился, так как чувствовать за собой постоянную слежку было не очень-то приятно.

— Пробовали когда-нибудь луковый суп? — спросила Мальцева. — Вычитала в одной книжке, что луковый суп, оказывается, обожают во Франции.

— Во Франции еще любят рябчиков в вине, — с усмешкой заметил Эрлих. — И шампиньоны в сметане. Может, поищем рябчиков?

Они вышли с рыночной площади и лицом к лицу столкнулись с патрулем.

Двое в шинелях и с повязками на руках встали на пути Эрлиха и Мальцевой. Один — лейтенант, второй — грузный, с мясистым лицом, с винтовкой на ремне — был рядовым.

— Документы! — потребовал лейтенант. Правая рука его лежала на кобуре и была готова при необходимости выхватить оружие.

— Пожалуйста, — сказала Мальцева и первой протянула паспорт.

— А ваши? — даже не взглянув на паспорт, спросил лейтенант Эрлиха.

Сигизмунд Ростиславович передал кошелку Мальцевой, взял палку под мышку и полез в карман.

— Т-аа-к, — протянул лейтенант, бегло просмотрев справку из госпиталя и военный билет. — А где отметка о праве пребывания в прифронтовой зоне? Не имеется? Впрочем, разговор не для улицы: в другом месте поговорим. Следуйте!

— Куда?

— Прямо!

Эрлих взглянул на Мальцеву, надеясь, что старший сержант объяснит задержавшему его патрулю, отчего при нем нет других документов, приведет майора Магуру (тот был где-то неподалеку), в крайнем случае предложит вызвать кого-либо из райотдела НКВД. Но девушка хранила молчание. Лишь за углом школы, где ныне размещался госпиталь, Мальцева собралась что-то сказать или спросить, но лейтенант не дал ей произнести и слова:

— Обождите здесь! — приказал он девушке и подтолкнул Эрлиха: — А вас попрошу пройти. Сейчас разберемся, где и зачем вы разжились «липой». Следуйте!

Оставив Мальцеву и солдата у забора школы, лейтенант и Эрлих вошли в какой-то проходной двор и, минуя его, вышли на пустырь.

«Документы сработаны на совесть, хоть просвечивай их, — с сомнением думал Эрлих. — А этот из патруля лишь мельком взглянул в мой военный билет и сразу обнаружил подделку. Не чисто все, и пахнет провокацией».

— Извините, что задержал вас, — уже спокойно сказал лейтенант, остановившись возле старой липы. — Не было другой возможности поговорить с вами без свидетелей. Острая необходимость и строгие законы конспирации заставили пойти на этот спектакль. И к вам домой не могли зайти: незачем привлекать излишнее внимание к раненому полковому комиссару. Ночью, если не ошибаюсь, у вас очередной сеанс радиосвязи. Командование просило передать вам это.

Лейтенант достал сложенный в несколько раз листок и протянул его Эрлиху.

— Группа 6-й немецкой армии прорвалась в районе поселка Латошинка. Под угрозой оказалась наша главная переправа. Необходимо отвлечь от нее внимание. Поэтому передадите сегодня координаты ложной переправы: пусть бомбят на здоровье.

И еще сообщите в радиограмме своим недавним хозяевам, что наиболее оголенный у русских участок фронта в районе мельницы и пивоваренного завода. Пусть гитлеровцы бросят туда свои основные силы, а уж мы встретим во всеоружии.

Эрлих с любопытством смотрел на лейтенанта. От желания немедленно потребовать вызова майора контрразведки не осталось и следа.

«Мели дальше, — мысленно приказал он лейтенанту. — А мы помолчим, послушаем и посмотрим, как ты дальше себя поведешь».

— О следующей встрече договариваться не будем, чтобы ничем не связывать вас.

«Ну, хватит. Насмотрелся я спектакля вволю», — решил Сигизмунд Ростиславович, сделал резкий выпад и ребром ладони ударил начальника патруля по шее, чуть пониже кадыка.

Без звука, даже не охнув, лейтенант обмяк и свалился на землю под ноги Эрлиха.

14

— Когда поняли, что втянуты в провокацию?

— Признаюсь, не сразу. Лишь когда этот лейтенантик, собираясь всучить мне дезу, стал объяснять важность передачи фиктивных разведданных, стало ясно, что я задержан не случайно.

— А что на это скажет товарищ старший сержант?

— С первого взгляда стало ясно: эти двое не из патруля…

— Почему так решили?

— Странным показалось, что увели только гражданина Басаргина, хотя задержаны были мы оба. Значит, их интересовал лишь он. Да и одеты они были не по сезону — в фуражках да шинелишках.

— К слову сказать, к моим документам не смог бы придраться даже опытный криминалист. А этот лейтенант заранее знал, что я хожу с поддельными, сфабрикованными в абвере.

— Что документы у вас «липовые», знают и в комитете безопасности. Так что лейтенант мог оказаться сотрудником нашего наркомата.

— Нет, не мог. Он отдал текст радиограммы, минуя вас. И начал его расшифровывать, объяснять важность передачи ложных сведений штабу «Валли». Все было шито белыми нитками. К нам в дом не пожелали прийти, так как боялись попасть в засаду. Поэтому решили перехватить меня на улице и от имени НКВД всучить дезу. Если бы я принял ее, лжелейтенант, а следом господа Гросскурт и фон Шедлих поняли бы, что советская разведка затеяла радиоигру с абвером.

— Отчего действовали так агрессивно?

— Нервы, признаюсь, сдали. Они у меня, между прочим, не железные. Взять радиограмму я не мог, поэтому ничего не оставалось, как уйти, а лейтенанту предоставить возможность самому выпутываться из созданного им инцидента. Кстати, вы подошли вовремя. Еще бы немножко, и я постарался бы избавиться и от «солдата», который был с этим «лейтенантом».

— Солдат успел скрыться. Не стал дожидаться, когда вы вернетесь. Оставил Мальцеву и ушел. Но меня интересовал не он, а вы.

— Спасибо за заботу о моей скромной персоне!

— Не иронизируйте. Вы включились в радиоигру, и я обязан заботиться о вашей безопасности. Это делается для пользы дела.

— Придут эти двое или же я их спугнул?

— Должны, не могут не прийти. Особенно сейчас, когда Бас выдержал проверку… Сознаюсь, что прежде лучше думал об абвере. Возглавляемая таким опытным разведчиком, как Канарис, военная разведка и контрразведка Германии могла бы на этот раз действовать умнее. Я ни в чем не хочу унизить ваших недавних хозяев, но согласитесь, Эрлих, проверка Баса проведена топорно. Итак, остается ждать. Вряд ли «лейтенант» со своим напарником явится после комендантского часа.

15

Окна заволокло синевой подступающего вечера, когда в дверь пятистенки постучали.

Магура дал знак Эрлиху и исчез за ситцевой занавеской, которая скрывала кровать, а Сигизмунд Ростиславович, не обуваясь, в одних носках, прошел по скрипучим половицам в сени и приник ухом к двери.

— Кто?

— Огоньком бы разжиться! Курить охота, а спички все вышли! — ответили с крыльца. — Откройте, сил нет на ветру зябнуть.

Эрлих повозился с засовом и отпер дверь. Вместе с клубами морозного воздуха в сени вошли двое. Полумрак скрывал их лица. Эрлих отступил, и поздние гости — лейтенант и грузный красноармеец — шагнули, следом, попав под свет.

— Вам привет из полевого госпиталя, где начальником Прохоров.

— Он прислал письмо? — спросил Эрлих.

— Нет, все просил передать на словах.

Это был пароль.

— Проходите, — сухо предложил Эрлих и кивнул на Мальцеву: — Знакомьтесь — племянница, зовут Ольгой.

— Лейтенант Козловский, — представился Франц Нейдлер и расстегнул шинель. Понимая, что присутствие девушки смущает гостей и не позволяет им начать разговор, Эрлих отослал Мальцеву к соседям за солью.

— Я мигом, — согласилась Мальцева и схватила с вешалки пальто.

Дождавшись, когда шаги девушки простучат по ступенькам крыльца, Франц сказал:

— Не обижайтесь за первую встречу. Я выполнял приказ.

— Чей? — спросил Эрлих.

— Начальства.

— В «Валли» сомневаются в правдивости моих радиограмм?

— Нет, боже упаси! Вам верят.

— Но не до конца, — покачал головой Эрлих. — Именно поэтому и устроили проверку.

— Не обижайтесь, — вновь попросил Нейдлер. — Если уж обижаться — так это мне, — он потер шею и болезненно улыбнулся. — Признаюсь, не ожидал от вас такой агрессивной выходки.

— За провокацию еще мало заработали.

— Не будем ссориться и вспоминать старое. Вы разведчик, притом куда опытнее меня, поймете, что лишняя проверка еще никогда не вредила делу.

Все это время Шевчук топтался у порога. Когда же разговор Франца и Эрлиха принял мирный оборот, он поставил карабин у стены и начал снимать шинель.

— Чья крыша? Можно ли чувствовать себя здесь в безопасности?

— Лучше прикрытия не сыскать.

— Девушка действительно ваша племянница?

— Вроде. Дочь хозяина дома. А у меня с ним давняя дружба: некогда служили в одном полку. Он бывший штабс-капитан царской армии.

— Можно полностью доверять?

— Вы как хотите, а я доверяю.

— Примет нас под свой кров?

— Спросите утром сами.

Эрлих начал сворачивать самокрутку и уже поднес ее к губам, как Франц остановил:

— У меня сигареты «Равенклау». Угощайтесь.

— Не боитесь держать при себе такую улику?

— Сейчас многие курят трофейные.

Нейдлер щелкнул зажигалкой, поднес Эрлиху и следом закурил сам.

Несколько минут они молчали. Первым нарушил молчание Эрлих:

— Как сообщить о вашем прибытии?

— Включите в ближайшую радиограмму три слова. «Доктор лечит простуду», и в «Валли» поймут, что я благополучно добрался до места.

— И что Бас прошел проверку и не перевербован русскими, так?

— Так, — кивнул Нейдлер.

Эрлих докурил сигарету, притушил ее в тарелке и встал:

— Спать будете в соседней комнате.

— А племянница как же? — впервые подал голос Шевчук. — Дождаться треба. Среди одних мужиков спирт глушить — скоро сопьешься.

— Что касается возлияний, то, как старший в группе, буду пресекать каждую пьянку, — сказал Эрлих. — Мы присланы сюда не для того, чтобы пить и отсиживаться в четырех стенах. Особенно вы двое. Ясно?

— Так точно, ваше благо… — рявкнул и осекся Шевчук.

16

Магура лежал за ситцевой занавеской и восстанавливал в памяти события минувшего дня.

Действия и поведение Эрлиха верны.

Был немногословен. В двух словах охарактеризовал «хозяина» дома, правильно поступил, отослав Мальцеву.

Бывший офицер Кавказской армии генерала Врангеля, сотрудник белогвардейской контрразведки в захваченном врангелевцами в 1919 году Царицыне, а позже и немецкой армейской разведки, по всему видать, смирился с новой ролью. Но честно ли ведет себя, не замышляет ли шага, который оправдал бы его перед абвером и раскрыл радиоигру советской контрразведки?

Магура вновь сопоставил все факты, остановившись на, казалось бы на первый взгляд, незначительных деталях, и пришел к твердому выводу: радист и руководитель разведывательно-диверсионной группы ведет себя так, как подсказывает ему неумолимая логика. Не оказав никакого сопротивления при аресте, согласился (пусть не сразу, а после колебаний) передать первую дезинформацию, а следом и другие, в результате чего германская авиация наведена на ложные объекты, а второе подразделение абвера, занимающееся подготовкой агентуры и заброской ее в тыл противника, при первом же требовании выслало подкрепление. После передачи в эфир обусловленной фразы: «Доктор лечит простуду» — в абвере перестанут в чем-либо подозревать Баса, попытаются активизировать работу в тылу Сталинградского фронта. Таким образом, путь назад для Эрлиха отрезан. Далеко зашедшую игру абвер ему не простит. Басу остается лишь продолжать работать под контролем и стараться, чтобы недавние его хозяева не сомневались в верности полученных радиодонесений.

Теперь вопрос о сброшенной в пойму новой группе. Довольно смело и рискованно, веря в свою непогрешимость, выследили Эрлиха, провели до рынка, задержали и, устроив проверку, сейчас спокойны. Но только ли для проверки и в помощь Басу прислана группа? Или у «лейтенанта» с напарником имеется специальное задание? Это нужно узнать. Поэтому не стоит торопиться с арестом…

Не спалось и Эрлиху. Магура слышал, как тот ворочается с боку на бок, сворачивает самокрутки и прикуривает, чиркая по коробку спичками.

Эрлих не мог даже подозревать, что советские органы государственной безопасности имеют в своей картотеке копии документов, полностью изобличающие его и исключающие какую бы то ни было возможность выдать себя за рядового агента абвера. Увидев копию своего снимка из личного дела, доступ к которому строго ограничен, Эрлих на какое-то время оглох и ослеп. Все вокруг стало серым, нерезким, в ушах возник тягучий звон, и Сигизмунд Ростиславович не сразу пришел в себя. А когда мир для него вновь обрел очертания и цвет, когда вновь возникли звуки, он надолго ушел в себя, не в силах даже на время сомкнуть глаза…

Эрлих на ощупь отыскал на стуле возле кровати пачку папирос и спички. Огонек на миг выхватил из темноты ситцевую занавеску, за которой спал Магура, и Сигизмунд Ростиславович подумал:

«В ведомстве адмирала все считают меня хорошим физиономистом. Не могу пожаловаться и на плохую зрительную память. Отчего же кажется, что я где-то встречал этого русского майора? А ведь могу поклясться, что никогда — ни разу! — судьба нас раньше не сводила».

Эрлих прикусил нижнюю губу. Прикусывал губу Сигизмунд Ростиславович редко. Это случалось лишь в самые напряженные моменты жизни, когда он оказывался в тупике и не мог найти выхода. И еще когда начинал сомневаться в себе.

Когда кровь во рту заглушила вкус табака, Эрлих отбросил все сомнения, перестал бессмысленно копаться в памяти, затушил папиросу и натянул на голову одеяло.

17

Познакомились они утром. Магура умывался у рукомойника, когда в сени вышел Нейдлер.

— Извините, что вчера ввалились без разрешения, — сказал он, ежась под накинутым на плечи кителем. — Квартирант не захотел вас будить, так как было довольно поздно.

— И то верно, — буркнул Магура.

— Примете на время под свой кров? Очень уж казарма опостылела.

Николай Степанович не ответил и кинул в лицо горсть колодезной воды.

— Вас, если не ошибаюсь, кличут Николаем, а по батюшке Степановичем. А меня можно звать просто Феликсом.

Магура вытер полотенцем глаза и, глядя мимо Нейдлера куда-то в угол, хмуро спросил:

— Скоро от нас фронт отступит? А то живем, как на углях. И бомбят что ни день, и со светомаскировкой вконец замучили, и с едой худо. Будет конец-то?

Нейдлер замялся. А Магура не стал дожидаться ответа и ушел разжигать печь.

— Вы объяснили ему, кто мы и откуда? — спросил Эрлиха Франц. — Довольно, скажу вам, угрюмый субъект.

— Тяжелая жизнь наложила свой отпечаток. В гражданскую служил в контрразведке генерала Врангеля. Когда же Кавказскую армию барона разбили, не смог вовремя бежать и был схвачен красными. Ряд лет пробыл в заключении и ссылке.

— Он интересовался, когда от поселка отодвинется фронт. Только выразился не совсем ясно: то ли ждет вступления в Заволжье армии рейха, то ли волнуется за Красную Армию.

— Он ждет армию Паулюса. В этом можете не сомневаться. И, чтоб впредь между вами не было никаких недомолвок, считайте его членом нашей группы, хорошо знающим здешнюю обстановку.

— Где он служит?

— На железной дороге.

Нейдлер поднял на лоб брови:

— Такая удача! Об этом не приходилось даже мечтать! Именно дорога интересует нас в первую очередь. На месте приземления остался груз, надо немедленно доставить его в поселок.

— Что за груз?

— Сюрпризы для Красной Армии. Например, куски «антрацита» или обыкновенная с виду банка консервов. Банка оставляется среди солдат или меняется, скажем, на табак. Когда новый хозяин решит вскрыть ее — взрывается. Своеобразная мина с большим радиусом действия. Что касается «антрацита», то его приказано пустить в работу в первую очередь. Отдадим Николаю Степановичу: работнику железной дороги будет несложно подбрасывать «антрацит» в тендеры паровозов. Когда тот попадает в топку, паровоз разносит на куски.

— И много с вами таких сюрпризов?

— На первое время хватит. Потом пришлют еще. Но для этого надо не мешкая отыскать площадку для приземления самолетов.

— Это уже ваша забота.

— Моя, — согласился Нейдлер. — «Консервы» — забота Шевчука, «антрацит» — нашего хозяина, а поиск места посадки транспортных самолетов с десантниками — моя.

Он не договорил: в дом вернулась Мальцева.

— Ой! — всплеснула она руками и, забыв снять платок и сбросить пальто, оттащила Магуру от печи. — Чего меня не дождался? Опять хочешь дыму напустить, чтоб дышать было нечем? Держи заварку. Не чай, правда, а липовый цвет. Очень, говорят, здоровью помогает.

Заставив Эрлиха чистить картошку, а Шевчука, к его большому неудовольствию, скрести сковородку, она послала Нейдлера за водой, а сама стала растапливать печь. Вскоре над камфоркой запел чайник, а в сковородке зашипела картошка.

— Вот, — сказал Шевчук и водрузил на стол банку с пестрой этикеткой. — Принимай свинину. Вали ее в картошку.

— Трофей? — спросила Мальцева.

— Точно, фрицевская консерва, — хмыкнул Шевчук.

Эрлих покрутил в руках банку и вопросительно посмотрел на Нейдлера. Тот улыбнулся:

— Не беспокойтесь, без «сюрприза». Для личного, так сказать, употребления.

Завтракали молча, лишь Шевчук нарушал тишину громким чавканьем.

— Отдай хозяйке карточки, — приказал Франц напарнику, и Шевчук послушно достал несколько карточек на хлеб, жиры и сахар. — Не хотим вас объедать.

— Да на это я столько продуктов получу! — обрадовалась Мальцева. Она пересчитала карточки, собралась поинтересоваться, откуда их столько у гостей, но Шевчук опередил с вопросом:

— Работаешь где?

— На эвакопункте.

— А что это такое? — не понял Шевчук.

— Пункт по приему эвакуированных из города. С детишками вожусь. Кто сиротами остался или родителей потерял.

— А-а, — протянул Шевчук и хмыкнул: — Выходит, ты им вроде приемной мамаши?

— Тебе, Поддубный, нужно идти, — напомнил Франц.

— Лучше в ночь, — заметил Шевчук.

— Груз нужен сейчас. К уходу хозяина в депо «сюрпризы» должны быть здесь.

— Ладно уж, — недовольно протянул Шевчук.


Он был взят в лесу, не успев даже потянуться за «вальтером», который постоянно носил за поясом. Руки Шевчука были заняты тюком с «консервами» и «антрацитом», изготовленными в специальных лабораториях абвера и впервые применяемыми зимой сорок второго года в битве на Волге.

— Так и стоять! — приказал вышедший из оврага лейтенант госбезопасности.

Шевчук резко обернулся, увидел, что со всех сторон окружен бойцами, и сразу сник, словно став ниже ростом. Ссутулясь и по-бычьи опустив голову, он молча и как-то отрешенно дал себя обезоружить и обыскать, но вдруг, по-звериному оскалившись, бросился на лейтенанта.

Лейтенант отпрянул в сторону, Шевчук пролетел мимо, оступился и грохнулся на землю, утопив лицо в грязный, истоптанный сапогами снег.

18

Пурга мела весь день. К вечеру у стен домов и заборов выросли сугробы. Ветер бросал горсти снега в окна, двери, словно просил пустить погреться, гудел в печных трубах.

Нейдлер всматривался сквозь оконное стекло в снежную круговерть, надеясь первым увидеть возвращающегося Шевчука, и заметно нервничал.

— Непогоду где-нибудь пережидает, — успокоил Магура.

— Хорошо, если так, — сказал Нейдлер. — Но он прекрасно знает, что ему необходимо вернуться до вашего ухода в депо. Нужно торопиться. Налеты авиации на идущие к Сталинграду составы дают, к сожалению, мало эффекта. Мешает заградительный обстрел зенитных орудий и вся служба ПВО. Так что каждый день и час нашего промедления могут стоить жизни тысячам солдат шестой армии. Вчера я несколько часов провел на станции: эшелоны с подкреплением спешат к фронту без остановок. Откуда только русские черпают силы? Со Сталинградом должно было быть покончено еще в августе, после нашего массированного налета на город. Такого удара с воздуха еще не знала история. Мы оставили от города одни развалины, но тем не менее встретили упорное сопротивление! Армия, которая не знала поражений на Балканах, топчется на месте! А взятия Сталинграда ждем не мы одни. Стоит отбросить Красную Армию за Волгу, и в войну на стороне рейха вступят Япония с Турцией. Даже Черчилль считает, и не без основания, что русская армия накануне разгрома, и поэтому задерживает открытие второго фронта.

Эрлих и Магура слушали Нейдлера не перебивая. И обрадованный вниманием к своей персоне, Франц заговорил с жаром и апломбом, словно находился перед большой аудиторией:

— Мы можем помочь армии Паулюса перестать бесцельно топтаться на месте. Русские не ждут удара в спину, и сотня-другая солдат дивизии «Бранденбург» сделают в Заволжье больше, нежели вся шестая армия в открытом бою! К нам присоединятся представители национальных меньшинств России, порабощенные большевиками и комиссарами. Мы сформируем специальные воинские подразделения, которые помогут захватить стратегически важные пункты противника! Саботаж, пораженческие настроения деморализуют русский тыл и подорвут боеспособность Красной Армии!

— Простите, — не выдержал и перебил Магура. — Не проходили ли вы случайно подготовку в министерстве имперской пропаганды?

— Нет, — удивленный вопросом, ответил Нейдлер.

— Грешным делом, я подумал, что вы прибыли сюда от доктора Геббельса.

— Просто я хорошо знаю условия жизни в России, так как прожил здесь всю жизнь, — похвастался Нейдлер.

— Я тоже прожил в России всю жизнь. Но, признаюсь, не верю в вашу затею с повстанческими выступлениями. Германия захватила пол-России, оккупировала Украину, Прибалтику, Белоруссию, Крым. Но о восстаниях в национальных республиках что-то не слышно. Наоборот, в республиках формируются отряды добровольцев, в идущих к Сталинграду составах рядом с сибиряками — узбеки и казахи, якуты и армяне, удмурты и грузины. Война стала делом всех наций страны и еще больше сплотила их.

Магура говорил не спеша, без той напыщенности, какую только что демонстрировал Нейдлер.

— Вы сказали, что выросли не в Германии, а в России. Неужели же не смогли уяснить самому себе, что надежды рейхстага и всей нацистской партии на восстания в республиках Советского Союза и слабость русского тыла обречены на провал?

Нейдлер молчал. И лишь услышав стук в дверь, приободрился:

— Поддубный вернулся! Где его так долго носило?

— Я открою, — опередил его Эрлих и первым вышел в сени, где пропадал считанные секунды. А когда вновь вернулся, Нейдлер отскочил к стене: за спиной Эрлиха стояли лейтенант госбезопасности и два красноармейца.

— Не дурите и отдайте оружие, — посоветовал Магура.

Нейдлер не шелохнулся, по его лицу заходили желваки, нос заострился, губы плотно сжались. Не мигая он смотрел на Магуру, затем перевел взгляд на Эрлиха, который пропустил вперед лейтенанта с красноармейцами.

— Надеюсь, вам теперь ясно, к какому результату приводит недооценка противника? — спросил Николай Степанович и шагнул к Францу.

— Я проиграл, вы правы. Но проиграл только я один! — еле слышно проговорил Нейдлер. — Мое поражение — это еще не поражение великого рейха! Вы… вы…

Он не договорил — горло, видимо, сжали спазмы; и дернув головой, вцепился зубами в петлицу на гимнастерке.

— Ампула! — крикнул Магура и ударил Нейдлера в подбородок.

Голова Франца дернулась, и, стукнувшись затылком о стену, Нейдлер начал оседать на пол, продолжая крепко сжимать посиневшие от цианистого калия и сведенные судорогой губы…

19

22-го встретил Доктора. Питание к рации получил. Могу выходить на связь в добавочное время. Ниже Солодовников функционируют два парома. Время переправы — ночное. В затоне Каменного Яра замечена баржа с боеприпасами. Продолжаю поиски советского командного пункта. Мне активно помогает штабс-капитан старой русской армии.

Бас 065
Командование благодарит за ценные сведения. Вербовку нового сотрудника одобряем. Доктору начать акции на дороге.

Ревал
Новый сотрудник дал подписку о сотрудничестве. Человек проверенный, знаю его давно и хорошо. Благодаря ему получаю ценную информацию. В 17.30 эшелон из восьми вагонов и трех платформ с пушками ушел на Сталинград. Группа Доктора подорвала бронепоезд.

Бас 065
Нового сотрудника называйте в радиограммах Капитаном.

Ревал
26-го на станции при задержании патрулем убит Доктор. При себе имел мины. Оставаться ли дальше в Ленинске?

Бас 065
Скорбим потере Доктора. В случае необходимости переходите линию фронта в удобном для вас месте. Ждем координаты для приземления транспортного самолета.

Ревал
— Как считаете, отчего Ревал с опозданием ответил на последнюю вашу радиограмму?

— Видимо, товарищ генерал, известие о гибели Доктора на некоторое время выбило руководство абвера из привычной колеи. Ведь, судя по радиограмме, под удар попали Бас с Капитаном. А терять таких «ценных» агентов абверу не хочется. Поэтому и задержали ответ.

— Куда решено приглашать самолет с десантом?

— Место приземления выбирают в наркомате. Но, быть может, лучше сбить самолет при перелете им линии фронта?

— Не стоит, Николай Степанович. Лучше взять десант на месте. И «юнкерс» тоже.

— Встречать буду я с Эрлихом?.

— У вас другое задание. Серьезней и важней. С биографией бывшего сотрудника врангелевской контрразведки вы, должно быть, сжились. Уточните с товарищами детали вашей легенды: они могут быть чрезвычайно полезны и необходимы в самом недалеком будущем. Пора воспользоваться разрешением абвера Басу и завербованному им Капитану перейти линию фронта. Когда начнется контрнаступление войск нашего Юго-Западного фронта и правого крыла Донского, когда замкнется кольцо окружения вражеской группировки, сделать это будет уже сложно.


Магура вышел из кабинета в приемную, где у полевых телефонов сидел адъютант генерала, и остановился у черного диска радиорепродуктора. Вслед за позывными радиостанции имени Коминтерна зазвучал такой знакомый голос Левитана. Диктор зачитывал вечернюю сводку Совинформбюро.

О бомбежке вражеской авиацией ложных переправ на Волге и ложных аэродромов в Ахтубинской пойме, о ликвидации в том же районе советской контрразведкой диверсионной группы абвера в сводке, по понятным соображениям, не упоминалось ни словом.

20

Их очень хотела проводить старший сержант Мальцева, но Николай Степанович не позволил:

— Не стоит, Ольга. Морозы, словно по заказу, злые.

Рацию оставляли дома. Она еще должна была послужить дальнейшей дезинформации противника. По разработанной в Центре легенде, Басаргин обучил работе на ключе дочь штабс-капитана, и теперь Мальцева заменяла Баса на связи с Ревалом.

Когда в вещевые мешки были уложены продукты, а по карманам шинелей рассованы-запасные обоймы и несколько гранат, Магура предложил:

— Присядем перед дорогой.

Эрлих и Мальцева присели и помолчали.

— Пора, — сказал Николай Степанович и первым поднял с пола вещевой мешок.

— Сколько времени придется добираться? — спросил Эрлих.

— К утру будем на месте.

С улицы доносилось размеренное тарахтение: водитель машины не глушил мотор, дожидаясь пассажиров.

— Все шифрованные радиограммы идут от имени Шевчука и Киржибекова, — напомнил Магура старшему сержанту. — Чтобы ваши сообщения не вызвали сомнения, на запасных путях подорвут несколько платформ. Пусть слухи об этих «диверсиях» просочатся в абвер, и там укрепится вера в боеспособность Поддубного и Киржибекова.

Мальцевой было жаль прощаться с майором. Кто знает, придется ли им еще встретиться? Догадываясь, что ожидает Магуру утром, какие проверки, начало какой работы, она смотрела на Николая Степановича по-детски жалобно.

Трое вышли из пятистенки, ступили на протоптанную среди снега тропинку и, минуя ряд укутанных сугробами яблонь, подошли к ожидающей их черной «эмке». Магура сел рядом с водителем, Эрлих забрался на заднее сиденье.

— Все будет хорошо, — успокоил девушку майор, крепко пожал ей на прощание руку, и машина покатила по тихой улице, быстро пропав в нескончаемом снегопаде.

Ехали с выключенными фарами. Лишь когда окончательно стемнело, водитель надел на фары щитки, и на дорогу упали две узкие синие полоски света.

Миновали Среднюю Ахтубу — затемненный прифронтовой поселок с ветряной мельницей.

Все слышней была канонада. Бои в городе не прекращались ни на минуту.

Наконец машина стала. Из снежной пелены к «эмке» вышли разведчики. В белых маскировочных халатах поверх тулупов, с запушенными снегом автоматами они выглядели призраками.

Переправа прошла благополучно. Несколько раз Волгу освещали ракеты, САБы[73], поэтому приходилось ложиться на лед и пережидать, пока в небе не погаснет предательски яркая вспышка. Невдалеке с сухим шелестом пролетали мины.

У крутого откоса правого берега, где не умолкая бил пулемет, разведчики простились, пожелали счастливого пути и исчезли среди снегопада.

— Не попасть бы под перестрелку, — подумал вслух Эрлих. Он шел пригнувшись, словно лишь так мог спастись от шальных пуль и осколков мин, шел, переступая развороченные взрывами бетонные плиты и обходя воронки.

— Закурить бы, — помечтал он.

— Пройдем «зеленую тропу»[74] — накуритесь вволю, — пообещал майор.

— Сегодня или по крайней мере завтра представлю вас полковнику.

— Это будет весьма любезно с вашей стороны.

— Гросскурт — личность недоверчивая, имейте это в виду.

— Надеюсь, что ваша рекомендация исключит какие бы то ни было подозрения в мой адрес.

— После бессонной ночи не грех хорошенько отоспаться в тепле. Но, видно, об отдыхе надо забыть. Придется давать отчет о проделанной работе. И письменно и устно, притом не единожды и разным лицам.

Последние метры до немецкой передовой они проползли среди развалин. Лишь упершись в бруствер окопа, успокоенно вздохнули и скатились прямо на головы солдатам.

В тоненьких шинелишках, с тряпками на ногах, немецкие солдаты отшатнулись от двух незваных пришельцев и тут же защелкали затворами.

— Срочно вызовите офицера! Лучше из абвера! — потребовал Эрлих, дыша на закоченевшие пальцы. — Передайте, что Бас прибыл к Ревалу.

— Слушаюсь! — ответил один из солдат.

Эрлих взглянул на майора советской контрразведки, надеясь увидеть, какое впечатление произвела на Магуру их встреча с солдатами передовой линии. Но Магура безучастно отогревал замерзшие руки, растирал лицо…

Впереди Николая Степановича ожидали нелегкие дни и годы работы в тылу врага, где каждый неверный шаг мог оказаться последним.


Волгоград — Москва, 1974—1975 гг.

Примечания

1

Совзнаки — бумажные деньги разных достоинств.

(обратно)

2

Местное название пряженых лепешек из черной муки с творогом.

(обратно)

3

Помгол — Комитет помощи голодающим на Волге.

(обратно)

4

Совбур — советский буржуй.

(обратно)

5

Домзак — дом заключения, тюрьма.

(обратно)

6

Шадривый — по-местному: рябой.

(обратно)

7

Малина — воровское житье.

(обратно)

8

Качеван — на воровском жаргоне: тюрьма.

(обратно)

9

Забава — по-местному: милый.

(обратно)

10

В 1941 году фашисты вывезли икону Старорусской богоматери, и до сих пор судьба ее неизвестна.

(обратно)

11

Алексий — тогдашний новгородским митрополит.

(обратно)

12

Взаболь — по-местному: правдиво, без обмана.

(обратно)

13

«Крюк» — азартная карточная игра двадцатых годов.

(обратно)

14

В те годы должность начальника милиции была выборной.

(обратно)

15

В двадцатых годах чистка партии проходила при открытых дверях.

(обратно)

16

Сентябрятами называли ребят из голодного Поволжья, которые первый раз прибыли в Руссу в сентябре 1921 года.

(обратно)

17

Чулановка — местный сорт яблок.

(обратно)

18

Пасач — по-местному: хулиган.

(обратно)

19

Псижа — речка, впадающая в озеро Ильмень.

(обратно)

20

В те годы горлышко водочной бутылки заливали белым сургучом.

(обратно)

21

Рахиль — овца (древнеевр.).

(обратно)

22

Отчет о процессе напечатал в новгородской газете «Звезда» от 1 января 1924 года.

(обратно)

23

Чоновцы (ЧОН) — части особого назначения. — Примеч. автора.

(обратно)

24

Калачеевский уезд. Ныне — Калачеевский район Воронежской обл.

(обратно)

25

Ныне село Первомайское.

(обратно)

26

Расположение войск по приказу командира.

(обратно)

27

Здесь — поспрашивай, поинтересуйся (укр.).

(обратно)

28

Небольшая печка.

(обратно)

29

В. М. Чернов, М. А. Спиридонова — руководители эсеровской партии.

(обратно)

30

Антоновский мятеж начался 19 августа 1920 года.

(обратно)

31

Короткая завязка, веревка.

(обратно)

32

Место дислокации штаба Антонова.

(обратно)

33

Имеется в виду хутор Колбинский.

(обратно)

34

11 декабря 1920 года.

(обратно)

35

Баргуты — народность, живущая в Хулуньбуирском (Хайларском) округе. В особом маньчжурском отряде атамана Семенова было несколько сотен, сформированных из баргутов.

(обратно)

36

Гора на юге Забайкалья. Тавын-Тологой — в переводе с монгольского пять голов.

(обратно)

37

Отборные части особого маньчжурского отряда атамана Семенова.

(обратно)

38

Харчены — монгольские наемники в армии атамана Семенова.

(обратно)

39

Ч О Н — части особого назначения.

(обратно)

40

Хорошо (китайск.)

(обратно)

41

— Кто это говорит?

— Это Александер! Слушайте меня! Опасайтесь диверсионного акта. Вы хорошо слышите меня? Я вас очень плохо слышу.

— Да-да. Говорите. Я вас внимательно слушаю.

— Навас готовится покушение... (англ.).

(обратно)

42

Братство русской правды.

(обратно)

43

По доброй воле (лат.).

(обратно)

44

Негодяй (японск.).

(обратно)

45

Лодка с кормовым веслом (китайск.)

(обратно)

46

Иностранный отдел, ведавший закордонной разведкой.

(обратно)

47

Русская фашистская партия.

(обратно)

48

Дипломатический комиссар чжанцзонлиновского правительства в Харбине,

(обратно)

49

Участники комитета незаможных селян, в России — комитета бедноты.

(обратно)

50

Bijou — бижу — ювелирные драгоценности (фр.).

(обратно)

51

— Зачем вы впутываете меня в эту грязную историю? Что я вам сделала, что?! (фр.).

(обратно)

52

— Но, извините меня… Вы же сами говорили мне об этом, дорогая… (фр.).




(обратно)

53

Вальтер Шелленберг — бригаденфюрер СС, руководитель зарубежной службы безопасности (СД). После отстранения в конце 1944 года Канариса от работы в абвере принял абвер под свое руководство. После войны получил политическое убежище в Италии и умер в марте 1952 года в Турине.

(обратно)

54

Ваффеншуле (нем.) — военная разведывательная школа.

(обратно)

55

Крумиади — белоэмигрант, обрусевший грек, в конце 1942 года стал личным секретарем предателя Родины, бывшего советского генерала Власова.

(обратно)

56

«ВЧ-связь» — высокочастотная телефонная связь.

(обратно)

57

Истребительный отряд («ястребки») состоял из партийных и комсомольских активистов, приданных в помощь местным органам НКВД.

(обратно)

58

Врангель П. Н. — генерал царской армии, ярый монархист. В период иностранной военной интервенции и гражданской войны — ставленник англо-французских и американских империалистов, один из руководителей контрреволюции на юге России. После разгрома своей армии бежал за границу.

(обратно)

59

Деникин А. И. — царский генерал. Во время гражданской войны — один из главарей контрреволюционного движения, главнокомандующий белогвардейскими вооруженными силами юга России. После разгрома своей армии бежал за границу.

(обратно)

60

После освобождения Царицына специально созданная комиссия установила: от рук белогвардейцев в городе погибло около 3500 человек, повешено 54, расстреляно с объявлением в печати 36 и без объявления в печати несколько сотен.

(обратно)

61

Осваг — осведомительное агентство печати в 1919 г., тесно связанное с деникинской контрразведкой.

(обратно)

62

Абвер — немецкая военная разведка и контрразведка.

(обратно)

63

РСХА — Главное управление имперской безопасности фашистской Германии.

(обратно)

64

СД — служба безопасности в Главном управлении имперской безопасности Германии (РСХА).

(обратно)

65

РОА — так называемая «Русская освободительная армия», сформированная в Германии бывшим советским генералом Власовым.

(обратно)

66

ОКВ — штаб верховного командования вооруженных сил Германии.

(обратно)

67

Спустя четыре года Геринг почти дословно повторил эту фразу на скамье подсудимых в зале Международного военного трибунала в Нюрнберге.

(обратно)

68

Функабвер — отдел радиоперехватов германской военной разведки.

(обратно)

69

Краснов П. В. — бывший генерал царской армии, в октябре 1917 г. командовал казачьим отрядом, двинутым Керенским на Петроград. Бежал на Дон, где создал при поддержке немцев белую «добровольческую» армию, разбитую в 1918 г. За границей многие годы занимался подрывной деятельностью против СССР. В январе 1947 г. приговорен Военной коллегией Верховного Суда СССР к смертной казни.

(обратно)

70

ВОСО — служба военных сообщений.

(обратно)

71

Функельшпиль (нем.) — радиоигра.

(обратно)

72

«Алекс» — так берлинцы называли здание гестапо.

(обратно)

73

САБ — авиационные бомбы для освещения местности.

(обратно)

74

«Зеленая тропа» — термин агентурной разведки: переход линии фронта на стыке частей.

(обратно)

Оглавление

  • Глеб Викторович Алехин ТАЙНА ДРАЗНИТ РАЗУМ (два романа)
  •     Белая тьма
  •     Тайна Тысячелетия
  •       Часть первая
  •       Часть вторая
  •       Часть третья
  •   Послесловие
  • Барабашов Валерий Белый клинок
  •   О РОМАНЕ В. БАРАБАШОВА «БЕЛЫЙ КЛИНОК»
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  • Великанов Ник5олай Схватка в западне
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   ОБ АВТОРЕ
  • Володарский Э. Михалков Н. Свой среди чужих, чужой среди своих
  •   Александр Генералов КОНЕЦ ВОЛКОДАВА
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •     Глава тринадцатая
  •     Глава четырнадцатая
  •     Глава пятнадцатая
  •     Глава шестнадцатая
  •     Глава семнадцатая
  •     Глава восемнадцатая
  •     Глава девятнадцатая
  •     Глава двадцатая
  •     Глава двадцать первая
  •     Глава двадцать вторая
  •     Глава двадцать третья
  •     Глава двадцать четвертая
  •     Глава двадцать пятая
  •     Глава двадцать шестая
  •     Глава двадцать седьмая
  •     Глава двадцать восьмая
  •     Глава двадцать девятая
  •     Глава тридцатая
  • Голосовский Игорь Записки чекиста Братченко
  •   ПРОЛОГ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   ЭПИЛОГ
  • Владимир Долин Чоновцы на Осколе Повесть
  •   ГЛАВА І
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА X
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV
  •   ГЛАВА XV
  •   ГЛАВА XVI
  •   ГЛАВА XVII
  •   ГЛАВА XVIII
  •   ГЛАВА XIX
  •   ГЛАВА XX
  • Дудко В Тревожное лето
  •   Назовите пароль первой
  •   Операция «Консул»
  •     Владивосток. 12 февраля 1924 г.
  •     Владивосток. 13 февраля 1924 г.
  •     Владивосток. 14 февраля 1924 г.
  •     Владивосток. 15 февраля 1924 г.
  •     Владивосток. 16 февраля 1924 г.
  •     Граница. 17 февраля 1924 г.
  •     Владивосток. 18 февраля 1924 г.
  •   Тень двуглавого орла
  •     Владивосток. Июнь 1927 г.
  •     Шанхай. Июнь 1927 г.
  •     Владивосток. Июль 1927 г.
  •     Харбин. Июль 1927 г.
  •     Дайрен. Июль 1927 г.
  •     Харбин. Июль 1927 г.
  •     Хутор Мамонтова. Июль 1927 г.
  •     Владивосток. Июль 1927 г.
  •     Харбин. Июль 1927 г.
  •     Харбин. Июль 1927 г.
  •     Владивосток. Июль 1927 г.
  •     Харбин. Июль 1927 г.
  •     Владивосток. Июль 1927 г.
  •     Харбин. Июль 1927 г.
  •     Владивосток. Июль 1927 г.
  •     Харбин. Июль 1927 г.
  •     Владивосток. Июль 1927 г.
  •     Харбин. Июль 1927 г.
  •     Владивосток. Июль 1927 г.
  •     Харбин. Июль 1927 г.
  •     Шоссе «Харбин — Цицикар», 25-я верста. Июль 1927 г.
  •     Харбин. Июль 1927 г.
  •     Экспресс «Харбин — Пограничная». Июль 1927 г.
  •     Граница. Июль 1927 г.
  •     Дорога на Харбин. Август 1927 г.
  •     Харбин. Август 1927 г.
  •     Владивосток. Август 1927 г.
  •     Пригород Дайрена. Дача полковника Исида. Август 1927 г.
  •     Граница. Август 1927 г.
  •     Тайга, Сладкий ключ. Август 1927 г.
  •     Никольск-Уссурийский — Владивосток. Август 1927 г.
  •     Шанхай. Август 1927 г.
  •     Граница. Сентябрь 1927 г.
  •   Тревожное лето
  •     Приморье. Июль 1927 г.
  •     Владивосток. Август 1927 г.
  •     Черемшаны. Август 1927 г.
  •     Черемшаны. Август 1927 г.
  •     Дорога на Мухачино. Август 1927 г.
  •     Гадючья поляна. Август 1927 г.
  •     Черемшаны. Август 1927 г.
  •     Мухачино. Август 1927 г.
  •     Черемшаны, Август 1927 г.
  •     Мухачино. Август 1927 г.
  •     Заимка Хамчука. Август 1927 г.
  •     Станция 14-я верста. Август 1927 г.
  •     Черемшаны. Август 1927 г.
  •     Заимка Хамчука. Август 1927 г.
  •     Дорога на Мухачино. Август 1927 г.
  •     Мухачино. Август 1927 г.
  •     Черемшаны. Август, 1927 г.
  •     Заимка Хамчука. Август 1927 г.
  •     Бухта Подкова. Август 1927 г.
  •     Владивосток. Сентябрь 1927 г.
  •     Черемшаны. Октябрь 1927 г.
  • Анатолий Керин, Анатолий Чмыхало Леший выходит на связь Повесть о чекистах
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  • Кочетков Виктор. Толкач Михаил Мы из ЧК
  •   ПРОЩАЙТЕ, ГОЛУБИ!
  •   ЗМЕЯ ЗА ПАЗУХОЙ
  •   ЧИСТКА. ГОЛУБАЯ КРОВЬ
  •   КОНЕЦ ЧЕРНОГО ВОРОНА
  •   ГОСТЬ ИЗ-ЗА КОРДОНА
  •   КОРОЛИ САХАРИНА
  •   ПРОВОКАТОР
  •   ЧЕЛОВЕК СО ШРАМОМ
  •   НЕДОБРЫЕ ВСТРЕЧИ
  •   Леонид Красовский «В чужих погонах» Рассказы о чекисте
  •     Соседи по койке
  •     Чистые руки
  •     «Сердце зажми в кулак...»
  •     Минута жизни
  • Кроних Григорий Неуловимые мстители. Конец банды Бурнаша
  •   От автора
  •   Великолепная Четверка
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •     22
  •     23
  •     24
  •   Конец банды Бурнаша
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •     22
  •     23
  •     24
  •     25
  •     26
  •   Вместо эпилога
  • Кроних Григорий Неуловимые мстители. Наследство Эйдорфа
  •   Наследство Эйдорфа
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •   Конкурс красоты
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •     23
  •     24
  • Владимир Матвеев Юрий Курочкин ЗОЛОТОЙ ПОЕЗД ТОБОЛЬСКИЙ УЗЕЛОК
  •   Владимир Матвеев ЗОЛОТОЙ ПОЕЗД
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     Эпилог
  •   Юрий Курочкин ТОБОЛЬСКИЙ УЗЕЛОК
  •     От автора
  •     Пролог
  •     Ожерелье царицы
  •     Шпага наследника
  •     Коричневая шкатулка
  •     Клад императора
  •     Эпилог
  • Мильчиков Владимир Загадка 602-й версты
  •   I Чекисты
  •   II Данило Когут
  •   III Первый удар
  •   IV Их было трое
  •   V 602-я не отвечает
  •   VI Вмешательство «Николая Угодника»
  •   VII Плохие вести из лесосек
  •   VIII Допрос Кабелко
  •   IX Бандиты ищут карту
  •   X «Николай Угодник» схвачен
  •   XI Еще два Когута!
  •   XII Эхо таежных боев
  •   XIII Готов к новым заданиям
  • Юрий Иванович Мишаткин Особо опасны при задержании Приключенческие повести
  •   От автора
  •   ВАГОН СПЕЦИАЛЬНОГО НАЗНАЧЕНИЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •   ОСОБО ОПАСНЫ ПРИ ЗАДЕРЖАНИИ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  • Мишаткин Юрий Схватка не на жизнь
  •   ЧАСТЬ I
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •   ЧАСТЬ II
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •   ЧАСТЬ III
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  • *** Примечания ***